Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Уэйн - Спеши вниз
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

— Очень рад, — произнес ошарашенный Локвуд. Он стоял в лучах солнца, покачиваясь и переводя с одного на другого взгляд обалделого быка. Вероника ответила ему соответствующим приветствием. Затем последовало молчание, и, раньше чем они нарушили его, какой-то молодой человек с преждевременной лысиной, обогнув цветочную клумбу, приковылял к ним на коротких ножках. — Что касается этих бумаг, Локвуд… — продолжал он, видимо, начатый прежде разговор, совершенно не обращая внимания на Чарлза и Веронику. Очевидно, это был коллега Локвуда с другого факультета. Чарлз и Вероника медленно двинулись с места. Лающий голос молодого преподавателя еще долго сопровождал их, далеко разносясь в солнечном воздухе. Готовясь к сегодняшней прогулке, он никак не думал, что они проведут «день на реке». Чересчур обычное и доступное, штамп в действии: молодая любовь, журчание воды, уединение в лодке, которая невольно сближает друг с другом своими тесными, жесткими бортами. Он уже вышел из того возраста, когда его влекло такое сочетание. Но действительность еще раз показала, насколько он неправ, опять проявляя пошлую глупость своего юношеского отрицания всех романтических аксессуаров, которые далеко не утратили ни своей силы, ни значения. Бродя по сырым луговинам, они незаметно для себя очутились на берегу реки, которая манила их к себе; лодочник дал Чарлзу шест, записал номер их лодки и оттолкнул ее на середину реки, а обычная банальная обстановка сейчас же оказала свое действие, готовая еще раз вызвать обычные банальные чувства. Впрочем, ни обстановка, ни чувства не были ни обычны, ни банальны. После стольких неуклюжих попыток, стольких случаев, когда, казалось, все уже шло, как надо, но выдыхалось и терпело неудачу, — теперь наконец смесь дала вспышку. Магические заклинания, которые повторялись в его устах все более вяло, внезапно зазвучали ярко, они по-сказочному превратили лягушек и крыс снова в людей, фея спорхнула с рождественской елки, соломинки обратились в золотые нити. Было ли это просто потому, что он теперь с ней? Чарлз не мог решить, но, конечно, был в этом момент удачи или магии (не синонимы ли это?), смешавший воедино все скучные слагаемые и сделавший все живым и прекрасным. Солнечный свет на воде знал, что делать: умудренный опытом многих столетий, он умел произвести желанный эффект, отражаясь на затененной поверхности листьев, нависших над рекой как раз на должной высоте. Хор птиц был прекрасно срепетирован, цветы и трава в точности знали свои роли; прохладные серые громады вековых зданий на заднем плане с точным расчетом уравновешивали своим контрастом спокойное стадо грузных коров, расположившихся на лугу. Утонченно-вкрадчивое, многократно фотографированное, закрепленное в стольких путеводителях и календарях, очарование всего ансамбля, казалось, должно было приесться и не производить впечатления. Однако оно действовало, и Чарлзу пришлось признать, что это был все тот же испытанный метод: как и все прекрасные иллюзии, все было преисполнено непоколебимой уверенности в себе, и эта уверенность была в конце концов неотразима. Позднее он обнаружил, что не может припомнить ни одной подробности из этих двух часов, проведенных на воде. Ничего, разве только сумочку Вероники, лежавшую на дне лодки. Она была несколько необычной формы, жесткая и квадратная, с застежкой, которая напоминала свернувшуюся золотую змею. Перед каждым толчком мокрый шест, скользнув по ладоням, упирался в каменистое дно, а сам он, нагнувшись вперед, невольно останавливал взгляд на сумочке, спокойно и доверчиво лежавшей у ног хозяйки и с собачьей преданностью готовой хранить и носить ее вещи и открывать свои секреты только хозяйской руке. В том, что произошло дальше, забавнее всего была полная естественность, непринужденность, отсутствие всего показного и каких-либо стараний. Всегда, когда он позволял себе об этом думать, он представлял, что, если когда-нибудь они станут любовниками, это произойдет после решающего, тщательно подготовленного разговора, формального и откровенно обсужденного предложения или по крайней мере после того, как пройдет период натянутости и взаимной стесненности. Но на самом деле действительность не требовала от них ни слов, ни сознания, что надо что-то сделать, обдуманно и сурово, переступив какой-то порог. Нет, это было совсем не так. Они, казалось, долго смотрели друг на друга сквозь стеклянную преграду, мгновенно ослепленные, закрыли глаза, а, открыв их, обнаружили, что нет между ними этой прозрачной, но непреодолимой преграды, что она растаяла в воздухе. Они поняли это еще до того, как снова заговорили. Они знали это, идя меж полуобвалившихся каменных изгородей, освещенных золотистыми лучами заката; знали, сидя со стаканами в руке на замызганной деревянной скамье и разговаривая друг с другом не словами, а мыслями. Наконец он растерянно сказал: — Пожалуй, нам пора возвращаться… Она поставила стакан, спокойно и тихо, и сказала: — Вы же знаете. — Что знаю? — все так же растерянно спросил ои, но тоже спокойно, без обычной неприязни к себе. — Что мы не вернемся, — сказала она. — Да, не вернемся, — повторил он. — Сегодня не вернемся. Мы здесь, мы вместе, мы счастливы, и мы не вернемся. — Идите договоритесь, — сказала она. — Я подожду вас здесь. Но только не задерживайтесь, Чарлз. Он встал и пошел договариваться. — Так не задерживайтесь, — повторила она. — Взгляните в окошко, — сказал он. — Это я уже возвращаюсь обратно. Он пошел и договорился. VII В тот день надо было пригнать в порт девять машин, и они вели их под легким летним дождем, держа дистанцию примерно в сто шагов. Чарлз был последним. Он отдыхал за рулем, движение было не сильное, и только краем сознания он был здесь, в машине: все существо его, со всем жаром умиротворенного преклонения, было полно мыслью о Веронике. Горделивое сознание, будь что будет, а он победил, было для него внове. В поисках какого-нибудь сравнения, чтобы определить то, что он переживал, Чарлз представил себе неклассного игрока, скажем теннисиста, который каким-то образом сравнялся, а потом сверхчеловеческим усилием переиграл на несколько очков своего сильного партнера, и вот внезапно объявляют, что, хотя игра еще продолжается, очков больше засчитываться не будет. Теперь, что бы ни случилось, какие бы ошибки он ни допустил, он все равно победитель. И от этого чувства беззаботной уверенности игра его может подняться до неожиданного блеска и совершенства — и такой, думал Чарлз, будет отныне и его жизнь. Победа за ним. Ему удалось достичь того, чего он так добивался и что не оказалось иллюзией. Тому свидетельство — как легко было у него на душе, как живил и веселил его каждый вздох; словом, он был счастлив! Однако какое-то внешнее впечатление все же пробилось с периферии его мозга. Вот уже с четверть часа его смотровое зеркало время от времени отражало какое-то движущееся пятно. Сейчас это пятно обозначалось резче, и, хотя машина шла с довольно большой скоростью, Чарлз слегка посторонился, чтобы пропустить мотоциклиста. В зеркале он увидел переднее колесо и щиток мотоцикла. Это была одна из больших и обильно разукрашенных американских машин. Кремового цвета, она была снабжена всяческими рефлекторами, щитками, сигнальными рожками. На месте седока за рулем громоздился куль каких-то одежек. Еще через минуту, приглядевшись, Чарлз увидел, что куль этот имеет голову. А переднюю ее часть, как обычно, занимает лицо. И лицо это повернулось, чтобы взглянуть Чарлзу прямо в глаза со злорадной ухмылкой самодовольного торжества. Чарлз со злостью нажал тормоз до отказа. Машина заскользила по мокрой дороге и, резко вихляя, наконец стала. В тишине кабины послышался стук дождя по крыше и приглушенная работа мотора. Мотоциклист, не ожидавший остановки, проскочил шагов на пятьдесят. Он притормозил гораздо осторожнее, круто повернул машину и медленно подъехал. Чарлз опустил стекло, и они оказались лицом к лицу. — А ничего машина, послушная, — с напускной развязностью сказал смущенный Догсон. — Вот купил ее; в рассрочку, разумеется. — И куда собрался? — спросил Чарлз, не давая тому увиливать. — Да так, вообще, — ответил Догсон. Он замолчал, не желая уточнять. Но Чарлз, не давая ему опомниться, продолжал наседать. — Сказать тебе куда? — Ну что ж, скажи, — хихикнул Догсон с деланным добродушием. — Брось дурака валять, Гарри. Ты собрался в доки, чтобы разнюхивать и пакостить нашему брату. Не рассказывай сказок. Ты следовал за мной уже много миль, возможно, с самого выезда, но я заметил тебя, только когда движение стало меньше. — Ну и что же такого? — буркнул Догсон, и его наигранно-сердечный тон мигом стал мрачным. — А что ты думаешь, мне так уж сладко трястись на этой чертовой штуке и гнаться за тобой миля за милей по мокрым дорогам, и все из-за того, что ты не захотел оказать мне услугу и захватить с собой? Вода струйками стекала с его гладко зачесанных волос. Чарлз в отчаянии посмотрел на него. Ясно было, что это глуповатое и добродушное лицо скрывало твердую решимость, и, пусть это всего лишь дурацкое упрямство, все равно с ним приходилось считаться. Догсон, вдохновленный удвоенной силой честолюбия и своей навязчивой идеи, доведет дело до конца. До конца! А каков будет этот конец? С болью в сердце Чарлз высунулся из окна и сказал, не сдерживая больше своей ярости: — Повторяю тебе, выкинь эту затею из головы. Тебе будет стоить невероятных трудов проникнуть в порт и затесаться к водителям экспортных машин. Ты причинишь уйму неприятностей и себе и другим, а в конце концов ничего не обнаружишь и только подтвердишь свою репутацию безмозглого дурня. Догсон пришпорил своего коня. Мотоцикл оглушительно взревел. Из средоточия шума и дыма на Чарлза глянул откровенно враждебный взор Догсона. — А почем ты знаешь, что я ничего не обнаружу? — прокричал он. Слова эти донеслись, словно адское заклинание. Он круто повернул и исчез вслед за головными машинами. Чарлз дал газ и стал в свою очередь нагонять товарищей. Недавнее ощущение неслыханного счастья было омрачено. Игру придется вести, внезапно почувствовал он, в условиях новых и зловещих осложнений. К полудню он добрался в порт и присоединился к остальным у ворог указанного причала. Пока происходила таможенная процедура, шоферы толпились у входа, куря и болтая. Бандер был в прекрасном настроении и рассказывал какой-то анекдот, который его слушатели встретили оглушительным хохотом. Джек Саймонс, прислонившись к стене и заломив свою серую кепку на затылок, стоял в стороне от других. Ближайшие дружки Бандера даже с излишней старательностью делали вид, что они не составляют отдельной группы, держались врозь и не затевали между собой разговоров. Все они были явно рады, что сегодня не предвидится очередной «операции». Бандеру на этот раз не дали указания принять товар, и все они были на положении свободных и честных людей. Что касается меня, думал Чарлз, то мне это безразлично. Жизнь его уже давно перестала течь по нормальному руслу, а счастье теперь целиком в одних только отношениях с Вероникой, и это как-то вытесняло из его головы сознание своей вины. А вместе с тем, как это ни странно, исчез и страх. Хотя разоблачение и арест тотчас же вызвали бы величайшее из возможных несчастий — разлуку с Вероникой, он настолько привык к мысли, что лишь преступление делает возможным доступ к ней, что все его страхи были как бы под наркозом. Он не разделял с другими того нервного напряжения, которое явно угнетало даже Бандера. Это было еще одним проявлением того, насколько сузился круг его интересов. Лишь одна-единственная мысль безраздельно владела им, и это наваждение давало ему силу и упорство, в которых он так нуждался. Он прислонился к стене. Сейчас его заботила только возможность — даже более того, уверенность, — что Догсон уже где-то здесь поблизости. Он с раздражением огляделся, но нигде не видно было ни самого фанатика, ни его мотоцикла. Саймонс прервал его размышления каким-то вопросом о сегодняшнем рейсе. Чарлз ответил нехотя, и Саймонс снова замолчал. Теперь он редко заговаривал с Чарлзом. Он был слишком наблюдателен, чтобы, несмотря на все предосторожности Чарлза, не понять, что тот не воспользовался его советом держаться подальше от Бандера. Когда глаза их случайно встречались, Чарлз замечал у того выражение укора; как ни старался Саймонс скрыть упрек — по-видимому, он решил не ввязываться в это дело, — его честность, столкнувшись с двойной игрой, давала вспышку осуждения. Чарлз до встречи в Дубовой гостиной тяжело переживал бы неодобрение такого человека, но теперь оно было ему безразлично, даже когда он его замечал. — А ну, уходите-ка отсюда, — произнес чей-то голо громко, но не сердито. Все в изумлении оглянулись. — Я имею право и могу доказать это… М о р а л ь н о е право… Народ должен у з н а т ь! — закричал в ответ другой визгливый голос. Чарлз весь сжался от приступа тоски и отвращения. Из-за шеренги блестящих черных машин появился полисмен, ведя под руку Догсона. Вся сцена имела столь фарсовый характер, что большинство шоферов, да и все присутствующие заулыбались, а то и захохотали. Полисмен, задобренный такой внезапной разрядкой, соблаговолил объяснить, проходя мимо: «Застукал его, когда он лез в одну из ваших машин. Хотел, видите ли, проникнуть в доки, схоронившись на дне». Вдруг Догсон заметил Чарлза. — Послушай, Ламли, — крикнул он, выглядывая из-за спины уводившего его полисмена, — замолви за меня словечко. Видишь, какое недоразумение. — Так вы знаете этого человека? — спросил полисмен, останавливаясь. — Если так, попрошу вас, как только освободитесь, зайти в контору инспектора и удостоверить его личность. — Хорошо, — пробормотал Чарлз. Комическая пара проследовала дальше. В тот же момент дали сигнал, что шоферы могут подводить машины к причалу. Они сели за руль, и следующие полчаса ушли на эту привычную работу. Освободившись, Чарлз прошел в контору инспектора и заявил, что Догсон человек ему известный и безвредный. Чарлза тут же отпустили и продолжали опрос помрачневшего Догсона; он ушел уверенный, что его показание спасло Догсона от штрафа и тот отделается внушением. Направляясь к воротам доков, он заметил, что кто-то идет за ним по пятам. Это был Бандер. Чарлз хотел было заговорить с ним, но у него язык словно прилип к гортани и он никак не мог начать. Бандер также не произнес пока ни слова. Они вышли на улицу. Бандер придержал для Чарлза дверь в первый же кабачок, и вот они уже сидели в укромном уголке за бутылкой пива. Ни один из них еще не нарушил молчания. Бандер в упор посмотрел на Чарлза. Они сидели неподвижно, не притрагиваясь к стаканам, стоявшим перед ними на столе. Сомневаться не приходилось — Бандер был хозяином положения. Как раз в тот момент, когда их молчание стало напоминать игру «кто кого перемолчит», Бандер небрежным жестом дал понять, что дальше тянуть нечего, что он имеет право спрашивать, и сказал: — Так, значит, приятель? — Ну какой там приятель? — неуверенно попробовал защищаться Чарлз. — Просто он знает, кто я, вот и все. Уже произнеся эти слова, он с ужасом почувствовал, насколько они бессмысленны. — Он знает, кто вы, вот и все, — спокойно заметил Бандер. — И он знает ваше имя, вот и все, и вы идете выручать, когда его задержали, и он знает, что сегодня должна была прийти партия машин, вот и все. Чарлз отхлебнул большой глоток. Это звучало как зловещее повторение бог весть сколько времени назад происходившей сцены с миссис Смайт. Я частный сыщик. Ну, вот и сыщи сейчас что-нибудь. Сыщи что-нибудь в ответ Бандеру, чтобы спасти себя от ножа в горло или от удара кастетом темной ночью. — Послушайте, надо же понимать, — сказал он порывисто. — Я-то все понимаю, старина, — серьезно сказал Бандер. — А вот вы, сдается мне, ничего не понимаете. А в нашем деле понимать надо. — Ну, чем я виноват, что знаком с этим полоумным? — отбивался Чарлз. — Не в этом ваша вина, — согласился Бандер, — а в том, что вели себя не лучше полоумного. Вы прекрасно знаете, что я имею в виду. В нашем деле гласность ни к чему. И вот каким-то образом этот полоумный старается проникнуть в док, спрятавшись в одной из наших машин. Каким-то образом он узнает, что именно сегодня прибудет наша партия. Когда его обнаруживают, он обращается за помощью к вам, и вы идете и ручаетесь за него или еще там что-то делаете. В конторе инспектора вы позволяете лицезреть свою персону целой своре контролеров и полисменов, которые теперь навсегда запомнили ваше лицо и узнают вас при всех обстоятельствах. И все из-за того, что какому-то полоумному вздумалось проникнуть в доки без пропуска. А чего ему там нужно? Вдруг Чарлзу почудилось, что Бандер, к счастью, не догадывается о всей правде. Ну, конечно! Догсон для него — это просто бродяга, мелкий воришка или сущий идиот, обуянный сумасбродным желанием попасть туда, куда его не пускают. Он перебрал в голове все обстоятельства. Не сболтнул ли Догсон, что он газетчик? Да нет. Выкрикивая свои невнятные протесты, он, правда, сказал: «Народ должен узнать», — но эта цитата из его заветных риторических разглагольствований, конечно, непонятна для случайного человека. Бандеру ничего и никогда не надо говорить о том, кто такой Догсон, какова его цель. Это означало бы конец для них обоих. — А вы слышали что-нибудь о… «Свидетелях Иеговы»? — отрывисто произнес он. За продолговатым недобрым лицом Бандера ему почудилась хмурая физиономия миссис Смайт. Теперь надо разыграть это как следует. — А какое это имеет отношение? — услышал он тихий, но зловещий голос Бандера. — А вот какое. — К нему постепенно возвращалась связность речи. — Он член как раз этой секты. И у него пунктик, что им необходимо завербовать как можно больше моряков. Он не раз старался выступать с проповедью на вечеринках в разных портах, и, конечно, без всякого успеха. Он вбил себе в голову, что единственный шанс — это пробраться на самый корабль, когда он стоит в доке, и распихать свои брошюры и листовки по кубрикам. И вот он упорно атакует причалы, особенно закрытые для посторонней публики. Бандер отпил из своего стакана. Казалось, он раздумывал. — Что-то не заметил я, чтобы у него был портфель или какая-нибудь сумка для брошюр. — Ну, на этот счет он стреляный воробей, — уверенно ответил Чарлз. — Он боится спугнуть свою добычу, неся ружье на виду. Он носит их на себе. У него все карманы набиты листовками. — Вот как? — Битком набиты, — убежденно повторил Чарлз. Сердце у него бешено колотилось. Бандер бросил окурок, хитро и твердо посмотрел Чарлзу прямо в глаза и сказал: — А знаете, что я думаю о всех этих россказнях? — Понятия не имею, — едва прохрипел Чарлз, у которого сразу пересохло горло. — Думаю, что все это выдумки. Пауза казалась нескончаемой. — То ли он выдумывает все это, то ли вы. Не знаю, кто именно. И только этого я пока еще не знаю. Чарлз беспомощно молчал. — Этот фрукт вовсе не «Свидетель Иеговы», и никакой он не сектант. Просто он пронырливая крыса, которой понадобилось пробраться в порт одновременно с нами. Не знаю еще зачем, не знаю, он ли вас одурачил или вы знаете, кто он, но не смеете сказать об этом, потому что по вашей вине он напал на наш след. Чересчур много вы болтали. Опять молчание. Миновали столетия, геологические эры сменялись одна за другой, горы вздымались из морей и погружались в них снова. Мелькали законченные циклы эволюции. А стрелки часов, повинуясь смехотворной иллюзии, отметили вереницу эр как сорок пять секунд. — Так, — наконец вымолвил Чарлз. — И что же вы теперь намерены делать? — Ничего я не намерен делать, — пробормотал Бандер. — Во-первых, это не мое дело. Если у вас действительно коготок завяз, это уже должно быть известно тем, чья обязанность следить за такими вещами. Они вами и займутся. Потому что, — закончил он неожиданно резким тоном, — мы все нуждаемся в надежной защите. — Защите? — устало переспросил Чарлз. — Да, защите от всякого, кто по любой причине, по любой причине мог бы впутать нас в беду… И, что интереснее всего, обе покрышки не были одинаковы по размеру. — Неодинаковы по размеру? — растерянно пробормотал Чарлз. — Да, но в эксплуатации одинаково надежны. А на этот раз — поди ж ты. Вот это меня и поражает. Чарлз краешком глаза заметил субъекта в котелке, который подсел к ним и прислушивался к их разговору. Вот за что можно было восторгаться Бандером. Во всяком случае, за умение приспособляться к специфике своего дела. Сейчас его можно было представить грудным младенцем, высунувшимся из детской коляски, чтобы стянуть конфету и обвинить в этом свою сестренку. Они вышли из кабачка и направились в разные стороны. — Знаете, не будем танцевать, — сказал он. — Давайте посидим. — У вас ужасно утомленный вид. Бедняжка, — сказала она, — вы что, больны или обеспокоены чем-то? — Нет, просто нездоровится. И устал немножко. — Конечно, вы нездоровы. Или чем-нибудь очень встревожены. Ну почему, милый, почему вы не хотите сказать мне? — Что сказать? — спросил он. Она нахмурилась. — Я рассержусь. Вы меня рассердите. Почему вы скрываете от меня что-то важное? Он не знал, что ей ответить. С некоторых пор она стала до такой степени частью его самого, что ему все труднее становилось прятать от нее хоть какой-нибудь уголок своего существа. В обычное время это не имело значения, потому что, когда они были вместе, все остальное исчезало и не было мысли, которой он не мог бы полностью и без утайки открыть ей. Но разговор с Бандером потряс его. — Милая, — горячо прошептал он. — Я доверяю вам, как самому себе. Просто есть заботы, которыми я не хотел бы вас обременять. Она изумленно посмотрела на него. — Как вы можете так говорить? Разве вы не знаете, что, когда женщина любит мужчину, она хочет разделить с ним все, все, вплоть до того, что вы называете заботами? Да. И заботы тоже. Разве вы не понимаете, что больше всего ее пугает, если он от нее что-то утаивает? — А вы выйдете за меня замуж? — внезапно спросил он. Она резко вдохнула воздух, как бы готовясь сказать что-то важное, но не говорила ни слова. — Я спрашиваю, выйдете вы за меня замуж? — снова повторил он, но как-то вяло, без одушевления. Официант, услышав его слова, скромно отошел. — Не спрашивайте меня об этом. Не сейчас, — медленно сказала она. — Но, Вероника, ради бога, почему же? — Есть вещи, — сказала она все так же медленно и не сводя глаз с ножки своей рюмки, — вещи, о которых не следует говорить. — А разве вы не знаете, — с горечью сказал он, — что, когда мужчина любит женщину, он хочет разделить с ней все и больше всего его пугает, если она от него что-то… — Молчите! — вдруг вскрикнула она. Они взглянули друг на друга тревожно и вопрошающе. — Уведите меня отсюда, Чарлз. Куда угодно, мне все равно. Если хотите, в какую-нибудь гостиницу. Направляясь к двери, он чувствовал и знал: она понимает, что они бегут слепо, панически от чего-то, чего они еще никогда не видели и не слышали, но о чем знали только одно: это нечто ужасное. Вечер был пронизывающе сырой, какие иногда выдаются в конце мая; с моря дул холодный солоноватый ветер. Чарлз не захватил с собой пальто и, бродя под прикрытием угрюмых уродливых сараев, дрожал в своей тонкой куртке. Холод занимал сейчас его мозг больше, чем нервное напряжение, которое — не будь у него иммунитета сумасшедшей бесчувственности — было бы оправдано обстоятельствами, потому что в этот вечер предстояла очередная «операция». Им надлежало собраться в условленном месте с номерными знаками и получить на этот раз особенно большую партию товара. Все это вместе было для него неожиданно. Уже почти три недели ни Бандер, ни кто-либо другой не заговаривали о таких делах в его присутствии. Он не знал и старался не узнавать, проходили ли за это время «операции». Прежде всего он вовсе не был уверен, что его еще раз используют после случая с Догсоном, и, вполне понятно, предполагал, что некоторое время за ним будут наблюдать, чтобы убедиться, опасен ли он и не предаст ли их. С безнадежным фатализмом он в иные минуты признавал возможность, что его убьют. Слова Бандера: «Мы все нуждаемся в надежной защите», — конечно, намекали на эту возможность. Но он и не думал о самозащите. Бросить работу? Но об этом тоже нечего было и думать. Единственным шансом на спасение было держаться на таком месте, где бы за ним могли наблюдать, пока не улягутся подозрения. А что еще можно было сделать? Даже сейчас, после трех недель честного заработка, он уже начинал ощущать нехватку денег. А потом без всяких упреков и даже не намекая на то, что произошло со времени последнего задания, Бандер преспокойно передал ему сегодня утром перед самым отъездом обычные инструкции. Налетевший дождь заставил его укрыться под ближайшим навесом. Полуторка, которую он пригнал, тотчас же была принята к погрузке, и, прежде чем покинуть док и согреться в каком-нибудь баре или кафе, предстояла еще обычная процедура получения квитанций. А кроме того, «операция». Глаза его нервно скользнули по двери в цементной стене с надписью «Для мужчин», сделанной темными корявыми буквами рядом со входом. Наконец квитанции были получены; складывая и пряча их в карман, шоферы по одному и по двое потянулись к воротам. Чарлз укрылся за большим контейнером, чтобы не торчать на виду несколько минут, остававшихся до срока. Еще одному из их партии пришла та же идея, и он уже стоял там, вынимая сигарету. Чарлз положил свои знаки на землю и долго возился, доставая спички, чтобы дать и тому прикурить. Если кто-нибудь случайно оказался бы рядом, он увидел бы только, что двое шоферов спасаются здесь от ветра, задувающего спичку. Через минуту другой шофер, человек с глубоко посаженными глазами, черневшими из-под кепки, посмотрел на часы и кивнул головой в сторону уборной. Он пошел, а Чарлз последовал за ним. Его подташнивало, фланелевые брюки намокли и спереди потемнели от дождя, хлеставшего им прямо в лицо. Они пришли последними. В уборной было темно и сыро, из всех труб и бачков капало, словно и тут шел дождь. — Ну же, скорее, — и Бандер, казавшийся еще тоньше и долговязей, собрал номерные знаки под мышку и направился к одной из кабинок. Вдруг все озабоченно задвигались и как-то необычно подобрались. Вошел посторонний. Чарлз, который стоял спиной к двери у писсуара, тотчас же с отчаянием почувствовал, что произошло нечто ужасное. Он сильно вздрогнул. За спиною ни звука. Не спеша, он застегнул прореху и обернулся. Бандер стоял неподвижно со знаками под мышкой, другие шоферы собрались в кружок, глядя в упор на постороннего. Догсон, такой же напряженный, смотрел на шоферов. Он не взглянул на Чарлза. Нельзя было понять, сознает ли Догсон его присутствие. Единственное, что он сознавал, что сознавал каждый из них, — неминуема быстрая развязка. И все-таки она разразилась так внезапно, как это бывает только в кошмарах. Бандер рванулся вперед и распахнул дверь одной из кабинок. Приземистый плотный мужчина в черной кожаной кепке, подойдя сзади, заломил Догсону руки за спину. Рот толстощекого недоуменного лица был широко раскрыт, но не издавал ни звука. Свободной рукой Бандер ухватил Догсона за плечо и помог приземистому втолкнуть его в кабинку. Дверь захлопнулась. В кабинке они втроем едва помещались стоя. — Беги! Все врозь! — раздался чей-то голос. Чарлз не мог определить, чей именно. Но все мгновенно шарахнулись в разные стороны. В панике — панике, которую он разделял со всеми, — Чарлз протиснулся в дверь и выскочил под дождь. Оказавшись во дворе, большинство приостановилось на секунду в нерешимости, а потом каждый заставил себя спокойно идти, только не бежать, нет, идти обычной походкой и в разных направлениях. Лишь некоторые с разбегу промчались несколько шагов, прежде чем совладали с собой и тоже зашагали. Полное молчание, при котором все это происходило, только подчеркивало нереальность случившегося, похожего на сон. Задыхаясь, Чарлз брел к воротам, машинально нашаривая в кармане пропуск. Ни в одном уголке мозга не возникало волевого импульса, который побудил бы его вернуться и помочь Догсону, хотя он знал, что оставляет человека на верную гибель. И все же он уходил прочь, и колени у него не слушались и обмякали при каждом шаге. Тело, а может быть, какая-то подсознательная часть существа призывали Чарлза вернуться, сжать Бандеру глотку, заслонить Догсона от его немой волчьей хватки, от которой, он знал, уже поздно было спасать. И над всем прокатывалась знакомая и привычная волна гнева. Так ему и надо, дураку! Сам, дурак, напросился. Двое спасавшихся в другом направлении и уже добравшихся до ворот вдруг побежали обратно, лица у них были искажены страхом. Они тяжело пробежали мимо него, и он, отскочив в сторону, бессознательным движением спрятался за те самые контейнеры, которые уже раз сослужили ему службу. Выглядывая в узенькую щель, он заметил несколько человек в черной форме; они нарочито размеренно прошагали мимо него от ворот с видом людей, обязанность которых не преследовать, а просто явиться на место происшествия и навести порядок. Чарлз отшатнулся. Через минуту они начнут прочесывать весь док и непременно его поймают. Сознание его на мгновение затмилось, потом заработало четко и ясно. Обычная штука. Его всегда поражало это прояснение, а сейчас больше, чем когда-либо. Попав три недели назад в контору инспектора, чтобы выручить Догсона, он еще тогда машинально отметил, что это святилище вместе со многими другими конторами, которые теснились и лепились друг к другу, помещается в большом ветхом здании, снаружи напоминавшем торговый склад. Там было несколько выходов. Некоторые из них вели прямо на улицу. Но был и выход в док, где он сейчас находился. Предстояло выбирать между невероятным шансом спастись, с одной стороны, и полной уверенностью, что его поймают, — с другой. Стараясь держаться в тени, он подошел на расстояние шагов двадцати от двери, которую он наметил. Начинало темнеть, но он знал, что ему это не поможет. Через несколько минут, когда подойдет полицейский резерв и они раскинут сеть по всей территории доков, всякий подозрительный человек будет задержан, хотя бы его скрывала непроглядная тьма. И все же пока еще не было сигнала общей тревоги, и незаметная, немая драма разыгрывалась на фоне нерушимого порядка и спокойствия. Рабочие, укрывшись под навесом сарая, с насмешливым любопытством посматривали на отряд полицейских, шествовавших по пирсу, а в остальном все шло обычным чередом, в полном неведении о каких-либо беспорядках и тревогах. К удивлению Чарлза, никто не остановил его, никто не выследил его, никто не погнался, никто даже не обратил на него внимания. Несколько секунд полного затишья, прежде чем хорошо смазанная машина преследования придет в действие. И по счастливой случайности он именно сейчас обрел то чудесное ощущение времени, которое позволило ему воспользоваться этими немногими секундами. Он вошел в здание через запыленную стеклянную дверь. Она имела такой запущенный вид, словно ею пользовались редко и лишь как запасным выходом. Лестница, ведущая вверх. Длинные, темные разветвления коридоров. Служащие уже давно разошлись по домам, но еще не наступило время уборки и обхода, перед тем как запереть помещение на ночь. Опять-таки ему посчастливилось попасть сюда в какой-то наиболее благоприятный момент. Он заблудился и, выглянув в окно, увидел, что находится уже на внешней стороне, выходящей на улицу. Ближайшая дверь, если только она еще не охраняется, — и он свободен, хотя бы временно! Вверх по лестнице зашлепали шаги, и согбенная фигура с ведром в одной руке и щеткой в другой заковыляла по направлению к нему. Но голос был равнодушный, не сердитый. — Что так заработались, дружище? — Да все кетгут. Отчет о кетгуте, — подсказала Чарлзу ответ его бурлящая память. — Вот как, — с полным равнодушием сказал сторож, уже не слушая, что говорит Чарлз. — Так вы спускайтесь по этой лестнице. Там дверь еще отперта, и лучше вам тут выйти. Если пойдете через главный вход, мне придется вас провожать. Знаете, сейчас уже здесь никому быть не положено. Так вы спуститесь тут, и я буду знать, что никого больше не осталось. Вы последний. Чарлз не очень-то понимал его путаные объяснения, но уловил, куда ему идти. Уже не скрывая своей поспешности, он сбежал вниз по лестнице (в самом деле — ретивый юный клерк засиделся за отчетом о кетгуте и опаздывает на свидание с девушкой) и нашел наконец дверь в узкий проход. Выскочив на улицу, он круто свернул в сторону от главного входа и пошел как можно быстрее. Дождь ослабел, но ветер налетал пронзительными порывами, и он чувствовал, что дрожит, словно среди всего этого кошмара тело его шло как бы рядом с ним, требуя немножко внимания и к себе, ожидая, когда же он наденет пальто. Он пересек улицу, держась подальше от фонарей. Когда он проходил мимо темной подворотни, чья-то рука схватила его за плечо. — Пустите, — проговорил он, а потом: — Как вам удалось вырваться? — Вплавь, — коротко ответил Бандер. Он был мокрый с ног до головы. Чарлз не мог представить себе, как ему удалось укрыться в воде и выйти из нее незамеченным. — Не будьте дураком. Пешему отсюда не выбраться. Они уже подняли на ноги весь город. Единственный шанс — машина, и такая, которую не ищут. — Оставьте меня в покое. Чарлз задыхался. Мокрая рука стиснула его запястье. Он попытался вырваться. — Не будьте дураком, — повторил Бандер. Он отчаянно цеплялся хоть за кого-нибудь, кто разделил бы с ним опасность, словно только при этом условии он мог вынести положение травимого зверя. — Где Догсон? — не мог не спросить Чарлз, хотя он знал, до ужаса, до тошноты ясно знал. — Догсон? — Ну да, тот, кто пришел. — Он пришел, — сказал Бандер, — но не вышел. И не выйдет. Им придется доставать его оттуда. — Он тяжело дышал, и его выпуклые глаза, которые всегда были ненавистны Чарлзу, казалось, светились в темноте, как глаза волка. — Им придется доставать его оттуда, — повторил он. Несколько секунд они простояли неподвижно. Вода тяжело стекала с одежды Бандера. Потом, не выпуская руки Чарлза, он потащил его из подворотни. Чарлз наконец вырвался, но продолжал идти рядом. Что ему оставалось делать и, кроме того, не все ли ему равно? Он замешан в убийстве, и рано или поздно его поймают. Одно было для него ясно: тем или другим путем он добьется, чтобы его повесили. Он не допустит приговора, который на долгие годы разлучит его с Вероникой. — Надо брать первую же, какая попадется, иначе будет поздно, — сказал Бандер. — Если мы еще на двадцать минут задержимся в городе, нам лучше явиться в полицию и заявить, кто мы такие. Они выбрались из переулка на более оживленную улицу, застроенную опустевшими на ночь конторами. Три запертые машины стояли почти рядом. Чарлз невольно восхищался самообладанием Бандера: не спеша, тот заглянул в окно самой сильной из них, потом преспокойно вынул связку ключей. — Заходите с той стороны, — сказал он Чарлзу небрежным обыденным тоном, в точности как владелец машины сказал бы знакомому, предлагая подвезти его домой. Чарлз обогнул машину. Через стекла он видел, как Бандер сделал вид, что выбирает ключ. Но открыл дверь он не ключом. Вместо этого он быстро и незаметно нагнулся к ручке и сделал движение, словно рычагом от локтя. Что-то хрустнуло, и в обшивке появилась рваная дыра. Бандер просунул в нее руку, открыл дверь, шагнул в машину и впустил Чарлза. При этом обнаружилось, что у него в рукаве кусок свинцовой трубы — старый способ похитителей машин. Через несколько секунд он запер машину изнутри, запустил мотор, и они покатили по улице. — Ну, посчастливилось! Теперь по главной и прямо на магистраль. Спихнуть машину в канаву и сесть где-нибудь на промежуточной станции или укрываться в полях, — говорил Бандер, словно разговаривая с самим собой. Чарлз сидел скорчившись и чувствовал, как его охватывает тяжкое оцепенение. Что-то случилось с той частью его существа, которая должна была ощущать страх, жалость, раскаяние, взвинченность, — ничего этого он не чувствовал. Только мертвенное оцепенение, которое было много страшнее. Потом, когда они завернули за угол и стали подыматься на холм, неподалеку от района доков, он увидел чудную, кривобокую штуковину, выкрашенную в кремовый цвет и прислоненную к стене. Два мальчугана важно стояли возле нее с пригоршнями грязи и методично лепили комья по всей ее блестящей поверхности. Это был мотоцикл Догсона. Он дожидался, что хозяин придет и уедет на нем, но тот никогда не придет. — Черт! Выследили! — вдруг крикнул Бандер. В смотровом зеркале появилась черная закрытая машина с маленькой светящейся надписью на передке: «Полиция». Даже странно было, как равнодушно воспринял это Чарлз. Маленькое умилительно неуклюжее существо, терпеливо, как мул, ждущее, что его поведут по дороге, начало разматывать весь клубок чувств, вызванных смертью Догсона. Это было, как серия взрывов, порождающих дальнейшую детонацию. Целые участки его мозга, которые вот уже многие месяцы были заморожены или подавлены, освободились теперь в результате ряда рывков. Он напоминал собой человека, просыпающегося после наркоза. С фантастической яркостью, теперь, когда уже поздно было задавать вопросы, один вопрос вставал неотступно перед его глазами: «Что он здесь делает? Как он мог? По каким путям безумия и ступеням слепоты позволил себе дойти до того положения, в котором сейчас очутился? Здесь, рядом с этим высоким, тощим преступником в насквозь промокшей пиджачной паре, здесь, в украденной машине, выслеженной полицией, здесь, повинный в контрабанде наркотиков и в убийстве, — он ли это, Чарлз Ламли? — Вероника! — сказал он громко. — Ты не знала, ты не знала… — Само собой, не знала, — отозвался Бандер, не разобравший первого слова. — Должно быть, полиция патрулировала и заметила нас, как только приняла тревогу по радио. Черт бы их побрал! Ну, да еще бабушка надвое сказала: в среднем мы делаем миль на шесть в час больше, и, во всяком случае, живьем меня им не взять. И меня им не взять живым, простучало его сердце и образ Вероники проплыл перед его взором. И Гарри они не взяли живым, отозвался мотоцикл откуда-то из глубины сознания. Он вошел, но не выйдет. Уже совсем стемнело. Ужасающе белый свет уличных фонарей на тротуарах освещал мелочные лавки рекламные щиты, автобусы, плетущиеся один за другим. Они были сейчас на одной из тех длинных, уродливых улиц с рядами дрянных лавчонок и запущенных домишек, которые неизменно соединяют центр всех английских городов с загородными кварталами. Бандер гнал машину по самой середине улицы, увертываясь то от одного автобуса, то от другого, потому что каждый из них закрывал ему видимость. Когда дорога постепенно стала пустынней, он еще прибавил ход и бешено понесся, делая последнюю ставку на то, что преследующая машина должна будет считаться с безопасностью движения. Ставка смерти, своей собственной и смерти других, была единственным шансом на спасение. Ужасающе белые пятна, мерцавшие под фонарями на мокром асфальте, ритмично мелькали под ними. От мокрой одежды Бандера пахло распаренной шерстью. Машину качало и дергало на бешеном ходу. Чарлз сидел сгорбившись, вглядываясь вперед через ветровое стекло, и мозг его отвечал на призывы пробуждающихся чувств. Время от времени он встряхивал головой, словно стараясь прояснить ее, как боксер, приходящий в себя после нокаута. Потом он весь как-то сжался, мускулы его напряглись; теперь он сидел подобравшись, стиснув зубы и уставившись прямо вперед. Казалось, что-то рождалось в нем, и он в муках боролся, стараясь освободиться от того, что должно было родиться в нем или убить его. Когда-то, лежа в канаве и чувствуя, как прежняя жизнь изрыгается потоком теплого пива, он чувствовал и то, что судьба толкнула его на новый путь. Но тогда суть была в расторможении. Просто он отрицал борьбу за бессмысленные цели. Теперь же все было — усилие. Что-то новое, позитивное, с огромным напряжением прорывалось из его подсознания. Они вынеслись на развилок, отсюда дорога шла в трех направлениях. Бандер швырнул машину в головокружительно крутой вираж, мягкие рессоры, не рассчитанные на такую езду, позволили массивному кузову резко качнуться и накрениться на бок; машину сильно занесло. Колесо попало на обочину, и что-то обо что-то чиркнуло. Один момент казалось, что их перевернет. Страшной силы толчок отбросил Чарлза в угол, к двери. В глазах у него на секунду померкло, а, когда он пришел в себя, они уже выровнялись и снова бешено мчались по асфальтированной дороге, по обе стороны которой дома становились все реже. Физический толчок вывел его из оцепенения, и с этой минуты мучительные роды кончились. Все снова становилось на место. Пора с этим кончать. Тюрьма, виселица — все это логично, здраво, целительно по сравнению с тем адом, в котором он жил многие месяцы. Он действовал быстро и спокойно. Бандер, конечно, никогда не даст себя уговорить, не согласится на сдачу. Но сдаться надо. Он слегка пригнулся вперед и ухватился за ручной тормоз. Бандер тоже действовал быстро и спокойно. Он перегнулся перед Чарлзом, не спуская глаз с дороги, которая в этом месте слегка заворачивала, и, открыв дверь, внезапно и сильно толкнул Чарлза плечом. Чарлз судорожно сжал руки, но пальцы его ухватили только пустоту. В его мозгу, когда он падал, четко запечатлелись темно-зеленая трава и мелькающая мимо белая полоска каменной обочины. Потом вспышка света, и все ощущения сразу оборвались. — Не думаю, что переносного будет достаточно, — говорил мужской голос. — И я не думаю, — сказал женский голос. — Но я выполняла указания доктора Балкасла. Он не слушал, что ответил на это мужской голос. — Доктор Балкасл… — Не понимаю, не понимаю! — …не имеет опыта, а случай трудный. Ему казалось, что они придавили его ноги чем-то тяжелым. Он попытался освободиться, но, как только он пошевелил верхней половиной туловища, это причинило ему острую боль в левом плече. — Ну что ж, тогда продолжим и посмотрим, что можно сделать, — сказал мужской голос. Голова Чарлза была туго набита ватой. Когда он пытался закрыть глаза, под веками он тоже чувствовал вату. Вращающиеся слои толстых ватных одеял через каждые несколько секунд наваливались на него и душили. Кровать его тоже медленно вращалась. Но все эти тяготы, даже стреляющая боль в плече, беспокоили его уже меньше, чем невнимание людей — все равно каких, ведь они оставляли на его ногах тяжелый дубовый ящик или еще какой-то груз. И, должно быть, уже давно, потому что ноги его совсем онемели. Он попытался заговорить. На третьей попытке его голосовые связки слегка завибрировали и послышался хриплый шепот: — Снимите это с моих ног. Женщина услышала и подошла ближе. — Он пришел в себя, доктор. Ну, как себя чувствуете? Очень больно? — Это… с моих ног, — повторил он. — Он что-то говорит о ногах, — сказала она. — Ничего удивительного, — сухо возразил мужской голос. — Но нельзя же нам возиться всю ночь. Приведите Перкинса, и попробуем с переносным аппаратом. За несколько последующих минут Чарлз умер, снова родился, пережил долгие годы мук и бреда, столетиями изучал источенные червями стенки своего гроба. Полная потеря сознания наступила еще до того, как они кончили. Наполовину очнувшись, он услышал: — Единственное, что остается, — это перенести его в рентгеновский кабинет. Очень не хотелось бы трогать его с места, но это неизбежно. Зовите Перкинса. Потом они ушли, все ушли, и он остался один. Туман отступил, и он огляделся. Ширмы возле кровати: так это зеленое — ширмы. А ведь ширмы ставят только у кровати умирающих. Отгородят кровать, чтоб спокойней тебе умирать. Ширмы вокруг и сыграешь в сундук. В ящик… и вдруг. — Снимите же с ног, тяжело ведь! Ему казалось, что он кричит, но получился только плаксивый стон. — Лежите спокойно, и все будет хорошо, — сказал женский голос, но не тот, что прежде. Ему показалось, что возле подушки движутся накрахмаленные манжеты. — Сейчас за вами придут. — А зачем ширмы? — спросил он, и вдруг у него получилось совсем связно. — Ширмы? — повторила она. — А это, чтобы вам было удобнее. Уютнее и удобнее. — Только осторожно, Перкинс, — сказал мужской голос. — Случай тяжелый. Голоса тихо переговаривались, потом вдруг его стали разрывать на две части. Верхняя часть туловища корчилась от боли и отрывалась. Ватные одеяла снова навалились на его лицо. Смерть, распад и новое рождение и снова надвигающаяся смерть — весь цикл с начала. И смутно позади всего этого ощущение, что его куда-то катят. Потом его сбросили внезапно и грубо в глубокую шахту. Он рухнул на дно ее, в угольную пыль. Туда же ворвалось море, и голова его, слетевшая с плеч при падении, стала захлебываться и тонуть. — Ну, как, не спим больше? — сказала сестра резким скучающим тоном. — Вот это доктор Балкасл. Он вас осмотрит, чтобы скорее поставить на ноги. Серые глаза глядели на него поверх полулуний очков. Потом они опустились и сквозь очки стали осматривать его ступни. — Скажите, вы что-нибудь здесь чувствуете? — услышал Чарлз тягучий, слегка усталый голос. Но доктор ничего с ним не делал. — Что чувствую? — сказал Чарлз. Он хотел только, чтобы его оставили в покое. Хотел спать, так как был уверен, хотел верить, что смерть поджидает его и все дело в том, чтобы как следует уснуть. Идея смерти все еще владела его умом во всей своей притягательности и необходимости. — Значит, ничего не чувствуете, не так ли? — сказал тягучий голос. Чарлзу показалось, что по его левой ступне ползет муравей. — Нога, — сказал он. — Здесь чувствуете ногу, не так ли? — тягучий голос звучал теперь почти повелительно. — А какую? — Вот эту, — кивнул он. — Хорошо. Значит, прогноз благоприятный, — А что со мной? — слабо спросил он. — С вами? — голос опять звучал устало. — Ну что ж, помимо ссадин, сломанной ключицы и сильного сотрясения мозга — оно-то уже, конечно, проходит, — главная беда заключается в том, что поврежденные поясничные позвонки давят на спинной мозг. А это вызывает паралич нижних конечностей. Но тот факт, что вы ощущаете прикосновение ножниц к ступням, позволяет надеяться на успешный исход операции. А вы не можете сказать, что, собственно, с вами случилось? — Случилось, — устало повторил Чарлз. Он закрыл глаза. Скажите-что-собственно-случилось-Вероника. Бандер-не-даст-себя-взять. Скажите-что-случилось-с-Догсоном. Надо-кончать-со-всем-этим. Скажите-что-случилось-приятель. Бернард! Надо-чтобы-за-вами-кто-нибудь-приглядывал-не-так-ли? — Какое-то время с ним еще не следует разговаривать, — услышал он голос. — Так вы его подготовьте как следует, сестра. Я назначу его часов на двенадцать. После этого все опять смешалось надолго, может быть, на многие дни. Он смутно чувствовал, что ему что-то впрыскивают, передвигают с места на место. Одеяла снова туго окутывали его лицо, и вата выбивалась у него из ушей и заполняла рот. Вокруг кровати по-прежнему были ширмы. Иногда, когда он просыпался, горели лампы. Была ночь. Случалось, лампы не горели — и без них было светло, — это наступал день. Обрывки каких-то разговоров причудливо перепутывались со снами, реальность все еще не могла одержать победу. Наконец пришло время, когда он совсем проснулся. Теперь он мог сказать, что больше не спит. Все вокруг ясно и нормально; лампы не горели, был день, по-видимому утро. И все, как полагается утром. Сиделка заметила, что ему лучше. — А вам, кажется, лучше, — сказала она. Он протянул правую руку вниз к пояснице и животу. Гипс, тяжелый и жесткий. И в нем его ноги, в полном покое и в ожидании того момента, когда выяснится, будут ли они служить ему. Бедные ноги, ему стало жаль их. Никому они не причинили зла. Несколько слезинок навернулось ему на глаза. Потом у его кровати остановилась сестра и человек, которого он никогда не видел. И опять тот же вопрос: можете ли вы сказать, что, собственно, с вами случилось? Ну нет, подумал он, меня не подловите. Я не вспомню. Я забыл все начисто. — Видите ли, — сказала сестра, — вас нашли на обочине, но ваши повреждения не того типа, какие получают люди, сбитые машиной. Они скорее похожи на результат падения из прицепной коляски мотоцикла. — Не помню, — сказал он. — Ну хоть что-нибудь вы помните? — быстро спросил мужчина. — Что вы делали там? Или вообще хоть что-нибудь? Не надо перегибать палку. — Ну, конечно, — сказал он. — Я помню, кто я. Я помню свое имя. Он назвал его. — Ну, это мы знаем, — сказала сестра. — Мы узнали ваше имя и адрес по документам в кармане. Но о самом происшествии что вы помните? — Вы были пьяны? — вмешался мужчина. — Нет, — упрямо повторил он. — Я не пил. Не помню, что я делал. Не помню происшествия. Я был трезв, но ничего не помню. — Вы определенно утверждаете, что не были пьяны? — спросил мужчина. Он закрыл глаза. — Я устал, — сказал он. — Думаю, что больше не следует его беспокоить, — решительно заявила сестра. Они оба ушли. Чарлз ощутил опьяняющее чувство макиавеллиевского ликования. Как легко: просто говоришь, что устал, и тебя оставляют в покое. Он будет уставать каждый раз, когда его будут расспрашивать. Каждый раз, как спросят, не выпали ли Бернард Родрик и Вероника из коляски мотоцикла Догсона, не выпрыгнул ли мистер Блирни на мотоцикле из облаков, не сшиб ли Догсон на своем мотоцикле Фроулиша, причинив ему повреждения, непохожие на те, какие получают люди, способные вспомнить, что они были пьяны. Однажды сиделка, пришедшая умывать его, сказала, что он счастливчик. — Вы счастливчик, — сказала она. Он спросил, что это значит. — Да вас переводят в платный корпус и дают отдельную палату, — сказала она. — А как же деньги? — спросил он. — Платит ваш друг, — сказала она, вытирая его полотенцем. — Вы разве не слышали? — Тут, должно быть, какая-то ошибка, — проговорил он сквозь полотенце, — никто из моих друзей не в состоянии платить за отдельную палату, и, кроме того, они не знают, что я здесь. — Прекрасно знают. О вас было напечатано в газете, — возразила она. — Мистер Перкинс вырезал заметку. Я вам ее покажу, когда приду после обеда. После обеда она принесла ему маленькую вырезку из одной вечерней газетенки. Он посмотрел и прочел: «Шах заявил на пресс-конференции, что волею Аллаха он берет десятую жену. Мисс Уоддер сообщает по телефону из Лос-Анжелеса, что свадьба назначена на четырнадцатое». — Да вы не ту сторону смотрите, — сказала она. Он перевернул на другую сторону и прочел: — «Сшиблен и изувечен. Чарлз Ламли (23 лет) был доставлен прошлой ночью в больницу с тяжелыми внутренними повреждениями, после того как был найден в бессознательном состоянии на обочине дороги. — Тут газета была порвана, и он не мог разобрать одной-двух строчек. — …считают, что это еще один случай, когда шофер не подумал остановиться, сбив пешехода». — Что это за внутренние повреждения? — спросил он сиделку. — А это они всегда так пишут, — сказала она, — когда не знают. Репортер ничего не знал о вас, кроме того, что вы пострадали, но подумал, что будет звучать, как будто он знает, если добавить «внутренние». Они часто так делают. — А было что-нибудь о… — он споткнулся о злополучное слово. Он готов был спросить, не было ли в том же номере газеты чего-нибудь об убийстве в доках. Ну какое ему до всего этого дело? Это какая-то прошлая жизнь, она оборвалась, кончилась, и он забыл о ней. С тех пор он умирал и рождался несчетное число раз. — О чем? — переспросила она. Он тупо поглядел на нее. — Что о чем? — пробормотал он. Она решила, что он устал. — Вы, должно быть, устали? — прервала она разговор. — Ну, а как же с этим платным корпусом? — Это завтра. Завтра вас туда переведут. — Но все-таки, кто за этим скрывается? — Кто-то из ваших друзей, — нетерпеливо отозвалась она: ведь это его дело помнить имена своих друзей. — Я не знаю, как его зовут. Они скажут вам завтра, когда будут переводить вас. Наутро его перевели из проходного двора общей палаты с его радио и гулким резонансом в высокую, узкую комнату с большим окном и единственной кроватью. Он тревожно глядел на весь этот блеск и комфорт, на удобную умывальную раковину, на вазу с цветами, на тумбочку с радиоприемником у кровати. Мистер Перкинс, который доставил его сюда, ровно ничего не мог ему объяснить. Но, как только его уложили в постель, пришла сестра. — Вы, должно быть, хотите продиктовать письмо вашему другу и поблагодарить его, — сказала она. — Я бы сделал это, только не знаю, кому писать, — отвечал он. — А разве вам еще не сказали? Боже мой, как глупо? Я думала, вы знаете. Это некий мистер Родрик. Мистер Бернард Родрик из Стотуэлла. Он откинулся на подушку и промолчал. — Можете продиктовать письмо мне, если желаете, — сказала она. — А вы уверены, что там не перепутали фамилии? — спросил он. — Конечно, нет. Мы с ним улаживали все это дело по телефону и письменно. Он подробно оговорил все детали, вплоть до того, что радиоприемник оплачивать понедельно, а счета посылать ему. Да разве вам не передали его записки? — Записка, мне? — Он недоумевал. — А то кому же? — сказала она тоном человека, которому годами приходится то сдерживаться, то тщательно соразмерять свое нетерпение. — Вот она, на столике. Она подала ему маленький, щеголеватый конвертик с карточкой внутри, вроде той, какую вкладывают цветочные магазины в букеты, посылаемые по заказу на дом. Он вынул карточку. На ней стояло: «Надеюсь, что вас устроят со всеми удобствами. Бернард Родрик». — Как хорошо иметь таких великодушных друзей, — не унималась сестра. Ее любопытство, как и ее нетерпение, всегда находилось под контролем, но все же она была человеком. — Да, хорошо, — сказал он. — Должно быть, вы с ним давно знакомы, — допытывалась она. — Давно, — повторил он. — Хотите сейчас продиктовать письмо? — Я устал, — сказал он. Это подействовало: она ушла. Условия, в которых он теперь находился, подкрепили его решение ни о чем не думать. Попытки разгадать тайну неожиданной щедрости Бернарда Родрика привели только к отчаянной головной боли; безопаснее было сдать это в тот же архив, куда были сложены и эпизод с Бандером, и все то, что привело к нему. Если даже он выпутается из всего этого и вернется к нормальной жизни, столько еще придется ему забыть, что один или два пункта из списка не имели значения. Изумительнее всего было то обстоятельство, что он без особого труда мог не думать о Веронике. Да ведь легче и покойнее было не думать о ней. Раз или два, когда он позволял своему сознанию вызывать моменты глубочайшего счастья, радости, такой жгучей и глубокой, что почти не было границ между воспоминанием и переживанием, — боль становилась просто нестерпимой. Испуганный, он вытягивался плашмя и позволял себе погружаться в пустоту. Если в этих снах наяву он представлял ее со всей ясностью, мучительное сознание, что он лежит беспомощный и не может пойти к ней было непереносимо. Если ее присутствие лишь смутно ощущалось, это даже приносило облегчение. Его упорное отгораживание от самой мысли о ней было чисто физическое. Тело его в борьбе за жизнь и восстановление нуждалось в помощи мозга, и, когда врывалась прежняя одержимость, оно принимало быстрые меры, и все обрывала сонливость или рвота. Так случилось невероятное: он длительное время, иногда часами, не думал о Веронике. Радиоприемник, его беспрерывное еле слышное бормотание, сильно ему помогал. На второй день после его перевода в отдельную палату он дремал после обеда, слушая детскую передачу. Четкий бесполый женоподобный голос только что успел объявить: «А теперь мы будем передавать из Бирмингема для младшего возраста новую сказку, которую прочтет Джереми», — как вдруг дверь отворилась и сиделка ввела посетителя. Это был Бернард Родрик. Распростертый в кровати, от поясницы до колен закованный в гипс, Чарлз, более чем когда-либо, почувствовал неравенство в своих отношениях с этим человеком, который и всегда-то неприметно подавлял его своей вкрадчивой самоуверенностью и учтивостью. Вся неразбериха его двойственных чувств к Родрику: его неприязнь к ревнивому опекуну Вероники и желание хорошо относиться к ее родственнику и благодетелю — как в зеркале отражалась в его неумении приспособиться к Родрику, если можно так выразиться, играть в его ключе. Но все прежние затруднения были ничто по сравнению с теперешними. Его физическая беспомощность и неподвижность были усугублены моральными кандалами, в которые заковал его Родрик своими великодушными щедротами. Он хотел бы ощущать благодарность, но весь механизм его реакций был слишком сложен и слишком разлажен, чтобы в нем могло возникнуть такое простое и доброе чувство. Он окаменел, но явно беспомощно взирал на того, от кого он теперь так зависел. Родрик со своей стороны был сама обходительность. Он показывал первоклассное исполнение роли самого себя в самом обходительном расположении духа. Он неслышно проследовал к кровати, словно имитируя с большим искусством свою собственную мягкую походку. Его голова была слегка наклонена вперед, он изображал себя в состоянии спокойной, добродушной озабоченности о благе ближнего. — Как вы себя находите после всех ваших испытаний? — Очень просто, — ответил Чарлз неуклюжей попыткой отшутиться, — заглядываю под гипс и нахожу там себя. И сразу прозвучала раздраженная нота. Родрик, как обычно, добился своего, выведя его из равновесия, сделав абсолютно неспособным найти верный тон, выставив его каким-то олухом. — Мне, конечно, следует поблагодарить вас за ваше огромное одолжение, — продолжал чопорно Чарлз, опрометью кидаясь в другую крайность. Похоже было, что обедневшая леди благодарит какое-нибудь благотворительное учреждение за назначенное ей в этом квартале пособие. Родрик разыграл блестящую, довольно импрессионистическую имитацию себя, слегка огорченного, но в то же время растроганного и удовлетворенного. «Посмотрите в мои глаза, — говорил весь его вид, — и отметьте смесь смущенного удовольствия от сознания, что моя забота оценена, и искреннего сожаления, что я не мог помочь вам анонимно». После того как Чарлзу было предоставлено достаточно времени, чтобы воспринять все это, очередное выражение сменилось другим, свойственным ответственной персоне, сознающей свой долг перед человечеством. — Просто я узнал о случившемся с вами несчастье, собственно, прочитал об этом в газете, — сказал он, — и, как только разузнал точнее, где вы находитесь и так далее, я сейчас же, конечно, сделал все, что мог, чтобы облегчить ваше положение. «Я», а не «мы» и подчеркнуто. Ладно, сукин сын, если ты не упомянешь о ней первым, промолчу и я. Если тебе так угодно, проведем весь этот разговор, не упоминая о ней, потому что ты делаешь это с явным намерением. — Сравнить нельзя с общей палатой. Там внизу очень шумно, — сказал Чарлз. Родрик утвердительно кивнул. Глаза его блуждали по комнате, проверяя, все ли в порядке. Его лицо сохраняло выражение ответственной персоны несколько дольше положенного, потом он дал ему расплыться в выражении приязни. Как завороженный, Чарлз наблюдал за этой игрой — она обогащалась и обогащалась все новыми оттенками: сочувствием, окрашенным некоторой мужественной бодростью, как у человека, который понимает страдание, даже разделяет его, но который явился, как вестник надежды. — Сестра сказала мне, что она убеждена в вашем полном выздоровлении, — заявил он уверенным тоном. (Если она сказала это мне, значит, это правда. Я не из тех людей, которым лгут.) — Да, они надеются поставить меня на ноги, когда снимут гипс, — сказал Чарлз. Механическое повторение всего, что говорил Родрик, как попытка удержаться в рамках одной темы, было для него ужасно тягостно и утомительно. Им овладевала апатия. Когда же наконец позволят ему сказать, что он устал? — Я не собираюсь долго оставаться у вас: я знаю, вам нельзя утомляться, — сказал Родрик. Он приподнялся в кресле, как будто намереваясь встать, но тут же сел снова. — Еще минутку. Давайте подумаем, не надо ли что-нибудь прислать вам (я старался ничего не упустить, но ведь всего не предусмотришь)… или, — добавил он, — что-нибудь передать? Чарлз весь сжался. Последние слова были первым признаком вызова: конечно, Родрик не мог удержаться. Инстинктивно он отверг возможное (теоретически) объяснение. Не станет такой человек предоставлять ему шанс подать ей весточку о себе, да еще так деликатно предлагать это. Нет, это оскорбление. Передать! То единственное, что хотел бы передать ей Чарлз, никак нельзя было доверить такому человеку. — Нет, мне передавать нечего, — слабо ответил он. В любой момент он мог сказать, что устал, и этим магическим заклинанием отогнать от себя этого вампира. — Странно, — сказал Родрик, вставая. — А меня просили передать вам вот это. — Он достал из кармана конверт. — Не знаю, знаком ли вам почерк? «Чарлзу Ламли, эсквайру» — рукою Вероники. Сердце его после такого длительного и такого иллюзорного покоя застучало в ребра под рубашкой. Передавая конверт, Родрик не изобразил себя ни в каком виде. Лицо у него стало бессмысленное, безразличное, без единой характерной черточки. Чарлз порывисто разорвал конверт. Всего один листочек бумаги и всего несколько тщательно выписанных слов. «Все, что скажет вам Бернард, — правда. Ничего не поделаешь. Мне очень жаль. В.». Он взглянул на Родрика, и все в нем напряглось в ожидании ужасного удара. — Ну, что ж, — сказал он. — Говорите то, что она считает правдой. Родрик посмотрел на него сверху вниз. Лицо Родрика смахивало на тыкву, в которой ребенок небрежно вырезал рот и проткнул темные дырочки вместо глаз. — Если вы минуту поразмыслите, Ламли, вы сами догадаетесь. Огромная усталость охватила Чарлза, обратила все его кости в студень, мускулы — в воду, грязную воду. — Да, — сказал он, и голос его прозвучал откуда-то издалека. — Мне кажется, я догадываюсь. — И вы хотите сказать, что до сих пор не догадывались? Что вы думали, будто она действительно моя племянница? Чарлз молчал. Догадка, что Вероника — любовница Родрика, уже давно таилась в его костях, в его руках и ногах, в крови и нервах. Теперь наконец она проникла в мозг, прорвавшись сквозь жалкую преграду его самовнушения, которым он подавлял ее все эти месяцы. — В глубине души, — сказал он, — я все знал с тех самых пор, как впервые увидел вас вместе. Разговоры о том, что она ваша племянница, могли обмануть только того, кто хотел быть обманут. — А вы, значит, хотели этого? — Да, — сказал он просто. — Хотел. Родрик двинулся к двери. Но, не дойдя до нее, остановился и решительно повернул свое лицо-тыкву к Чарлзу. — Больше мы не увидимся. Вероника сказала мне, что она никогда больше с вами не встретится. Чтобы вам напрасно не ломать голову, могу добавить, что этот маленький подарок, — он обвел рукой комнату и ее убранство, — был сделан по ее просьбе. Она согласилась со мной, что вам следует сказать об истинном ее положении и сказать к тому же, прежде чем вы достаточно окрепнете, чтобы снова строить планы в отношении того, что произошло между вами, и питать надежды на будущее. Но она пожелала, чтобы я сообщил это вам уже после перевода вот в это помещение. Она считала, что вам потребуется эта небольшая помощь, чтобы перенести новый удар. Чарлз молчал. — Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать перед тем, как я уйду? — спросил Родрик, сбрасывая тыквенную маску и принимая маску скучающую, которая на этот раз была уже пародийна по гриму и напоминала скорее шарж. Он стоял, дожидаясь. Чарлз все-таки заставил себя ответить. — Да. Уходите. Родрик спокойно вышел и закрыл за собой дверь. Сиделка заметила в шесть часов, что у него поднялась температура. — Повышенная, — сказала она. — Да. Ничего не поделаешь, — ответил он. Она поглядела на него в недоумении, но не сказала ни слова. Она ушла, а он лежал совершенно неподвижно, роясь в огромной пустоте своего мозга, надеясь, что в каком-нибудь закоулке он найдет силу, способную сохранить его разум и волю начать все сызнова. Столько нужно было ему изменить, он знал это, а теперь изменять надо и это, самое основание, на чем покоилось все остальное. Лежа один, притихший и напуганный, он знал, что следующие несколько часов решат наконец, чему быть — здоровью или безумию. Потеря Вероники (и не только потеря, но и потребность отвергнуть всякую мысль о ней) либо убьет его, либо выпустит его на свободу и как-то оправдает его решение вымести все безрассудные и бессмысленные порывы прочь из своей жизни. За окном был сияющий летний вечер, и, прежде чем падет ночь и уснут птицы, он закончит борьбу со своим ангелом. Полное значение вести, принесенной Родриком, постепенно просачивалось в сознание, круша его, взрывая, опаляя, по мере того как ее замедленное действие накатывалось, волна за волной, болью непереносимой муки. И все-таки за всем этим брезжила надежда новой силы. Ночная сестра была предупреждена при вступлении на дежурство, что Ламли ведет себя странно, бредит. Она подошла подбодрить его, но в ответ услышала бессвязные, вялые фразы, и, еще до того как она ушла из палаты, началось опять бормотание, из которого она разобрала только «новая жизнь». Она не слишком обеспокоилась, зная по опыту, что в серьезных случаях бывают временные рецидивы. А сам он знал, что спасение его в новой жизни, если только, пробиваясь к ней, он не сойдет с ума или не умрет. Долгие часы медленных летних сумерек были свидетелем огромности его борьбы: все-что-он-скажет-вам-правда, вперед, к новой жизни, ничего-не-поделаешь. Временами он засыпал, и в его путаные сны вплетались мгновения невообразимого покоя. Ничего-не-поделаешь, время уносит его вперед, без передышки, вперед, к новой жизни, все-правда, все-правда, мне-очень-жаль. VIII Чарлз поправлялся. Когда сняли гипс, оказалось, что ноги слушаются его; скоро ему дали палку с резиновым наконечником, и он ходил, опираясь на нее, по комнате. Его не перевели в дом для выздоравливающих: то ли в округе не было такого учреждения, то ли оно было переполнено — он не спрашивал; но в результате он дольше обычного находился в полуинвалидном состоянии в той же самой больнице. Несколько оправившись, он сейчас же убедил сестру написать Родрику, что покидает больницу и что платить за отдельную палату тому больше не придется. Его перевели в одну из небольших общих палат, и он жил там на положении полубольного, полуслужащего, выполняя от нечего делать всякие мелкие услуги. Когда курс лечения был полностью завершен — а это было уже в середине июля — и когда ему пришлось подумать о работе, как-то само собой вышло, что он остался работать в больнице санитаром. Он освоился здесь, привык к атмосфере больницы — одновременно и фабрики здоровья, и гостиницы, и поля битвы за жизнь, и мертвецкой — и, во всяком случае, не имел ни малейшего желания покидать свое убежище и снова начинать попытки (попытки найти свое место в мире), которые дважды терпели такой крах. Курс лечения его тела был закончен, но еще долго надо было лечить его дух, а для этого больница тоже предоставляла известные возможности. Он поселился в грязноватых, но тихих меблированных комнатах, расположенных поблизости. Там он только ночевал, а остальное время проводил в обширных пределах больницы. Работа у него была далеко не так приятна, как мытье окон, уже потому, что в хорошую погоду нельзя было находиться на воздухе; но она была несложной и не особенно утомляла его: как раз то, что ему требовалось для удовлетворения элементарного чувства общественной полезности. Подметая и убирая, вызывая и принося, иногда помогая доставлять пациента — и в сознательном и в бессознательном состоянии, — он делал все это под руководством мистера Перкинса, и время текло незаметно. С удовлетворением он отмечал, что среди служащих больницы все считают его своим и отводят ему соответствующее место в архаичной пирамиде социальной иерархии, не допускающей никакой неопределенности. Он находил, что все здесь непохоже на внешний мир за больничными стенами, и это ему нравилось. Здесь не могло быть неоправданных претензий, потому что ранги, авторитет и привилегии являлись раз навсегда установленными. На верхушке пирамиды находились врачи — у них имелась своя иерархия, но они были слишком далеко от наблюдателя, примостившегося у подножия, и интересы их соприкасались лишь с интересами наиболее заслуженных из среднего медицинского персонала, которые именовались сестрой-экономкой и старшими сестрами и в некоторых отношениях приравнивались к врачам. Затем шли сиделки опять-таки с точно разработанной иерархией — от старшей сиделки до простой санитарки или сверхштатной стажерки. В самом низу пирамиды находились повара, технический персонал и всякого рода уборщицы. И между каждой специальностью была четкая граница. Чарлз очутился где-то возле основания. Как санитар он не имел опыта, да и вообще не обладал практическими навыками. Скоро обнаружилось, что от него мало толку при срочной починке повреждений электрической или водопроводной сети, а также и в прочих хозяйственных таинствах. Его терпели и держали на маленьких ролях, так сказать разнорабочим, а это его вполне устраивало. Несложная работа не на виду, отдых от постоянного напряжения последних месяцев — все это было как раз то, что он прописал себе. В конце концов он с благодарностью отметил, что жизнь больницы, разительно непохожая на то, что творилось за ее стенами, не признавала обычных социальных перегородок. Никому здесь не казалось странным, что он занят черной работой, а говорит, как интеллигент. Ежедневным ритуалом в его корпусе был утренний кофе. Согласно давно установившейся традиции, полагалось по полной кружке каждому пациенту и каждой сиделке и служащему, оказавшемуся при его распределении. Это было для Чарлза получасом социального общения. Разнеся подносы с кружками, затем собрав их и вымыв, он сидел в маленькой комнате между плитами и раковинами и болтал со стряпухами и судомойками, которые угощались свежезаваренным кофе. Женщины эти представляли бы большой интерес для социолога, особенно если проследить за ними вне больничных стен в изменчивой обстановке внешнего мира. Хотя их работа ограничивалась приготовлением и подачей пищи, лишь немногие из них походили на простых поденщиц. Для большинства из них это был способ приработать немножко денег, занимаясь единственным делом, которое было им знакомо, но каждая из них скорее умерла бы с голоду, чем пошла бы в поденщицы к другой женщине, со всеми проистекающими личными взаимоотношениями. В больнице у них был ограниченный круг обязанностей, но по части социальной атмосферы это было нечто неизмеримо более интересное, романтичное и, по сути дела, достойное. По крайней мере одна из собеседниц кофейного кружка именно так расценивала свою работу. Роза поступила в больницу потому, что это «более походило на жизнь, можно встречаться с людьми, больше видеть и слышать», как она признавалась Чарлзу, пока они вместе мыли кружки. Это была девушка лет двадцати, довольно плотная, некрасивая, но живая, даже с задоринкой, что заметно было по ее крупному рту с подкрашенными полными губами и по ее оживленным интонациям. Все ее интересовало, хотя она не была любопытна и не старалась разгадывать загадки. Что есть, то есть — и дело с концом. Но она жила в состоянии нескончаемого изумления, граничащего с экзальтацией, перед тем, что и люди, и вещи так непохожи друг на друга. Чарлза освежали и даже забавляли разговоры с ней. Она в свою очередь, как он заметил, относилась к нему чуточку теплее, чем это допускал ее интерес к человечеству в целом. Он был непохож ни на одного из знакомых ей молодых людей, и, не стараясь разобраться, чем именно непохож, она находила его интересным. Он знал, что, когда пылкая девушка в ее возрасте находит человека интересным, отсюда уже недалеко до того, чтобы найти в нем все прочие достоинства. Зная это, он, однако, не знал, как бороться с этим, да и не уверен был, хочет ли он с этим бороться. Однажды, катя по коридору пустые носилки, он едва не сшиб молодого человека в белом халате, которой окликнул его: — Ламли, вы ли это? Это был его однокурсник по колледжу, позднее студент-медик. По странной случайности Чарлз так и не узнал его фамилии. Да и вообще они мало знали друг друга. Теперь надо было либо сразу спросить, как его зовут, либо делать вид, что он это знает. — Хелло, — сказал он. Стоит ли труда спрашивать его имя, назову его просто «вы». — Чем вы тут занимаетесь? — спросил медик. — А вот качу эти дроги в анатомичку. Тот слегка вспыхнул, услышав такой ответ. — Нет, я имею в виду, каким занятием вы здесь занимаетесь? — Досада отразилась на строе его речи. — Надо чем-то жить, как вы думаете? — сказал Чарлз тоном человека, который готов терпеливо обсуждать причины такого падения. Его подчеркнутая холодность отшатнула бы всякого, но, очевидно, у этого молодца были свои соображения. Может быть, он чувствовал себя здесь одиноким и ему приятно было увидеть знакомое прежде лицо. А может, он считал, что Чарлз сбился с пути, и хотел взять его под свое покровительство? Хотя последнее было менее вероятно. — Ну, расскажите о себе, — сказал он. — Где вы живете? Чарлз уже подумывал, не логичнее ли с точки зрения его угрюмой защиты своей самостоятельности ответить словами одного из персонажей У. У. Джекобса:[9] «Живу дома», — но потом решил, что это уже будет неоправданной грубостью и сообщил свой адрес. — У меня на днях соберутся друзья за кружкой пива, — сказал молодой человек, записывая адрес. — Приходите. Будут двое-трое из тех, кого вы знаете. Мы проходим здесь практику. — Я тоже прохожу практику, — сказал Чарлз, но его собеседник уже спешил дальше. Чертыхнувшись про себя, Чарлз покатил свои носилки по коридору. В тот же день в одной из платных палат, которые он обслуживал, появился новый пациент: худой, бледный мужчина средних лет с птичьим лицом. Он говорил слабым голосом и лежал плашмя, словно был смертельно напуган и хотел стушеваться так, чтобы казалось, что в кровати никого нет. Убирая комнату, Чарлз всячески пытался заговаривать с ним, чем-то его подбодрить, и человек с птичьим лицом благодарно отзывался на эти попытки. За утренним кофе Роза сказала: — Вам следовало бы не жалеть сил, убирая в третьей палате. Там такая важная персона, что ему ничего не стоит озолотить кого угодно. — А кто это такой? — Вы знаете «Шоколад Брейсуэйта»? Так вот это сам Брейсуэйт. Говорят, богач, каких мало. Ну, словом, настоящий миллионер! — Она вся горела от сдерживаемого изумления при мысли, что человек, изготовляющий шоколадки, может стать богачом и может заболеть, и притом очутиться в их больнице, и что Чарлз убирает палату, где тот лежит в страхе и мучениях. Все это волновало ее чрезвычайно. Даже Чарлз с этого дня с большим интересом стал приглядываться к этому хрупкому напуганному человечку. Время от времени он встречал людей, которые искренне верили, что деньги не имеют никакого значения, что они ничто, но, когда при них говорили: «Мистер Икс — миллионер», никто из них не пропускал случая взглянуть на того с глубоким интересом, во всяком случае, более глубоким, чем если бы сказали: «Мистер Икс — известный ветеринар» или «У мистера Икса забавное увлечение — он вытачивает шахматы». И все же некоторое время результатом наблюдений Чарлза было лишь недоумение: он не открыл в мистере Брейсуэйте никаких из ряда вон выходящих или притягательных качеств. Даже принимая во внимание, что тот беспомощно лежит в кровати и лишен таких внешних средств, как одежда, ореол богатства, авторитет дельца, которыми человек утверждает свою личность, — все же Брейсуэйт, казалось, не обладал никакими характерными чертами. Он откровенно боялся предстоящей операции — ему должны были удалять миндалины, что не всегда легко переносят пожилые люди. Страх этот сдерживало не мужество, а неспособность выразить себя сколько-нибудь значительно и приметно. А потому при выздоровлении радость его, явная и понятная, также лишена была яркости и едва теплилась. В конце концов Чарлз понял, что именно безликость, так сказать отсутствие реального Брейсуэйта, и принесла ему могущество и богатство. Не обладая волевым характером, он охотно пошел на то, что всю жизнь применял рутину купли-продажи, а его защитная окраска позволяла ему безопасно пробираться сквозь джунгли жизни. Чарлз понял, что тот не сам создал себя: в его случае была излишня та борьба, которая превращает победителей в легендарных гигантов — полукалек, полугеркулесов. Попросту он унаследовал хорошо налаженное дело и с помощью своего безликого упорства развернул его до неслыханных масштабов. Чарлзу он нравился: в нем была слабая, но неподдельная привлекательность безобидного и ординарного человека. А он со своей стороны видел в Чарлзе единственный проблеск надежды. Доктора его устрашали, сиделки подавляли, уборщицы были слишком крупны и здоровы для его умонастроения, а Чарлз не попадал ни в одну из этих категорий. Брейсуэйт осведомился, как его зовут, и неукоснительно именовал мистером Ламли, доверяя ему все перипетии своего извилистого пути к выздоровлению. «Как вы думаете, мистер Ламли, могу я попросить их не давать мне слабительного сегодня на ночь? А может, у них так полагается?» или: «Мистер Ламли, разве это у вас правило такое, что, когда сиделки измеряют температуру, они не говорят больному, какая она? Мне по крайней мере никогда не говорят». Чарлз успокаивал его, прибегая к той мягкости и некоторой неуверенности речи, которую привил ему университет. Он давно отказался от такой речи, сменив ее на более сжатую, более агрессивную манеру нашего века, но что-то в беспомощности мистера Брейсуэйта опять помимо воли вызвало к жизни прежние интонации и снова заставило его понять, что это была речь, свойственная людям, выведенным из строя. Человек в белом халате, руководствуясь своими неясными соображениями, прислал обещанное приглашение, и вот Чарлз вечером после дежурства очутился на пригородном шоссе. Он ничего не ждал от этой вечеринки, но ему надоело извиняться и отговариваться; проще было пойти и разом отделаться. Подходя по замощенной дорожке к большому отдельно стоящему дому («банкирский Тюдор»), где жил или снимал помещение его знакомец, он увидел освещенное окно второго этажа и услышал взрывы резкого хохота. «Атлеты!» В университетские годы он держался в стороне от временами вспыхивавшей войны атлетов и эстетов, но, оглядываясь назад, чувствовал, что, одинаково не одобряя позиции обеих сторон, он тем не менее делал это по совершенно различным причинам. Он не доверял воркующим розово-голубым эстетам, потому что в самом себе замечал бациллы той же болезни и боялся дать волю их развитию. Атлетов он просто не терпел, как не терпят туманную погоду или дурной запах. И вот теперь он шел в их осиное гнездо. Все оказалось в точности так, как он предвидел. Невыразительная гостиная с сомнительными дубовыми панелями, четырехугольными креслами и диваном, претендующим на комфорт, была заполнена высокими, подтянутыми молодыми людьми и девушками в твидовых костюмах — все они чем-то соответствовали эрзацному характеру обстановки. Хозяйка, блондинка лет за сорок, по-видимому, страстно стремилась к шику тех выше средних кругов, которых она еще не достигла, и как раз этим определялся состав ее сегодняшних гостей. Человек, имени которого он не знал, был здесь, очевидно, на положении «скорее друга, чем жильца». Хозяйка, должно быть, держала дымчатых терьеров или ньюфаундленда, но, к счастью, эти ее любимцы на приеме не присутствовали. Никто, конечно, не подумал представлять Чарлза: просто он был принят в компанию с глухим указанием, что некоторые из присутствующих его знают, что в свою очередь таило в себе намек — те, кто не знает, ничего от этого не потеряли. Было вдоволь пива, он взял в руки стакан и стоял, терпеливо дожидаясь удобного момента, когда можно будет уйти. Но его спокойное смирение было внезапно нарушено. Ухо его вдруг различило знакомый блеющий голос, и широкая спина повернулась, превратившись в широкую грудь. Та же мальчишески наглая физиономия, те же холодные глаза за стеклами очков. Да, это был Бердж, из той же группы студентов-медиков его университета и, пожалуй, единственный из всех его сверстников, к кому он питал острую неприязнь. В Бердже все неприятные черты и Роберта Тарклза и Хатчинса смешивались и преломлялись в одном ему свойственном наглом и грубом обличии. Чарлз слишком презирал его, чтобы питать к нему жалость, хотя он был тоже одним из выведенных из строя. Поначалу смущенный сменой положения старшего и всемогущего в последнем классе школы на незаметную роль университетского первокурсника, Бердж скоро избавился от чувства неуверенности, отчасти тем, что не завязывал никаких новых связей. Он замкнулся в кружке школьных товарищей, пришедших вместе с ним в университет, используя для этого и особенность своей специальности: университетский курс для большинства студентов очень короток и длится всего три года, тогда как студент-медик проводит четыре-пять лет и легко становится значительной фигурой в общежитии первокурсников. К тому времени, когда Чарлз впервые появился в университете, Бердж вступал уже в четвертый год учения и посвятил себя с немалым успехом насаждению здесь нравов, очень полюбившихся ему в бытность грозным классным старостой. Чарлз, с присущей ему тягой к лени и терпимости, был очень рад университетскому укладу, и, пожалуй, исключительно из-за того, что находил здесь разрядку после школьной атмосферы с ее постоянным подчинением дисциплине и вечной необходимостью жить на людях. От этой спячки его пробудили несколько острых столкновений с Берджем, который и сейчас ограничился холодным кивком и продолжал разговор. Любопытно, что темой была как раз война атлетов с эстетами, о которой думал Чарлз, подходя к дому. — Помните Рэйли? — говорил Бердж. — Боже мой, что это был за олух царя небесного! Невыносимый олух! Помните этот его идиотский монокль? Собеседники Берджа рассмеялись. Они были настроены добродушно, но Бердж явно злился. Когда он думал об этом Рэйли, который имел наглость носить монокль, он рвался к воображаемому противнику, готовый нанести ему любое физическое увечье. Что-то вспыхнувшее в Чарлзе заставило его пренебречь доводами здравого смысла и вмешаться в разговор. — А может быть, он носил монокль потому, что у него с одним глазом что-нибудь неладно, — предположил он. Бердж свирепо обернулся к нему. — Черта с два, — сказал он резко. — Будь у него что-нибудь с глазом, мог бы носить очки. С простым стеклом для здорового глаза. Бердж говорил быстро и раздраженно, словно желая показать, что не стоит и оспаривать такое глупое возражение. Чарлз безрассудно продолжал настаивать: — Зачем ему было смотреть сквозь простое стекло здоровым глазом, когда он им и так хорошо видел? Бердж наконец удостоил его связным ответом. Теперь он говорил таким тоном, что все гости прервали свои разговоры и прислушались. — Готов объяснить вам, почему он мог бы смотреть сквозь простое стекло, — сказал он, — если вы сами этого не можете понять. Он должен был бы сделать это, чтобы не выглядеть набитым олухом. Нося этот идиотский монокль, он просто выставлялся. Все глазели на него, куда бы он ни пошел. Вот для чего он это делал. И вы это знаете не хуже нас. Просто он хотел привлечь к себе внимание. Что-то подхватило и понесло Чарлза. Он вдруг почувствовал безумное желание поиздеваться над Берджем. Он не хотел прекращать спор. Четвероклассник бросал вызов старосте выпускников, больничный санитар восставал против почти законченного врача. Гостям стало не по себе. — Слушайте, Бердж, — сказал он горячо и грубо. — Вы нападаете сейчас на этого беднягу Рэйли просто для того, чтобы привлечь внимание к собственной особе. Помните, вы были капитаном факультетской команды по рэгби? Бердж ответил небрежным кивком. Лицо его ровно ничего не выражало, только легкая усмешка никак не разглаживалась даже ночью, когда он спал. — Когда вашей команде везло, — настаивал Чарлз, — и зрители аплодировали, можете ли вы, говоря по чести, отрицать: ведь вы бывали рады, что это победа при зрителях и что часть этих аплодисментов приходится и на вашу долю. Разве вас не радовало восхищение зрителей? На этот раз не было даже кивка. Бердж только смотрел на него в упор с нескрываемой ненавистью. — Иными словами, неужели вы не верили или хотя бы не старались поверить, что есть формы привлечения к себе внимания, так, кажется, вы это называете, которые и безвредны, и даже хороши? — Вот те на! — воскликнул какой-то юнец в желтом джемпере, подделываясь под просторечие. — Да, никак, мы ведем спор по сократовскому методу! Кое-кто из гостей захихикал, стараясь ослабить напряженность. Но Бердж поставил свой стакан на стол и не сводил глаз с Чарлза. Лицо у него стало сизо-багровым. — Вы всегда отличались способностью отпускать идиотские шуточки. Когда я покидал колледж, то надеялся, что больше никогда не услышу ничего столь же идиотического. — Нет, вы ответьте на мой вопрос, — огрызнулся Чарлз. Он терял терпение: дело принимало серьезный оборот. — Да, я отвечу на ваш идиотский вопрос, — сказал Бердж тем «зловеще холодным» тоном, которым он запугивал двенадцатилетних малышей, когда был старостой выпускников. («Если он говорит с тобой спокойно — жди взбучки, если орет — значит все обойдется», — поучали старшие побелевших от ужаса мальчуганов.) Он приблизился к Чарлзу и, остановившись шагах в пяти, весь как-то неестественно вытянулся. — Если человек и старается показать себя в такой приличной игре, как рэгби, — сказал он холодно и отчетливо, — это только доказывает, что он настоящий парень. И, если зрители начинают аплодировать, это их способ сказать ему: «Ты настоящий парень. И мы это ценим». А всякий настоящий парень должен хорошо играть в такую приличную игру, как рэгби. Если вы это называете «привлекать к себе внимание», то я другого мнения. Я называю это поведением настоящего парня. — В такой приличной игре, как рэгби, — сказал Чарлз, передразнивая манеру Берджа. Бердж шагнул к нему. Чарлз думал, что Бердж его ударит, и чуть было не заслонился кулаками. Но Бердж сдержался: присутствовали женщины, женщины его круга. — Полагаю, что люди, подобные вам, не назовут рэгби приличной игрой, — сказал он, вызывая Чарлза на какую-нибудь действительно оскорбительную реплику и надеясь, что тот разоблачит себя как ренегат. — И еще, — сказал он, повышая голос, когда вызов его был встречен молчанием. — Что за идиотскую роль вы разыгрываете, Ламли? Вот говорят, что вы работаете в больнице простым санитаром. Таскаете помойные ведра и выносите горшки. Что за великая идея кроется за всем этим идиотством? Чарлз был взбешен до предела. Сердце у него яростно колотилось, и глаза заливало кровью. — Следует ли мне считать, Бердж, — сказал он слегка прерывающимся от гнева голосом, — что вы вмешиваетесь в мое право, неотъемлемое право гражданина, выбирать себе работу по собственному усмотрению? Две женщины придвинулись к ним вплотную и стали увещевать обоих, стараясь затушить ссору. Это была хозяйка дома, которая являлась, вероятно, и другом своего жильца, и высокая девушка с землистым цветом лица, как видно, заинтересованная в Бердже, может быть даже его невеста. Но было слишком поздно. Все напряженно вслушивались, и теперь Берджа уже нельзя было остановить. — Да, можете считать, если ваше идиотство этого желает! — кричал он. — Подобную работу должен выполнять тот, кто для нее рожден. Вы человек вполне определенного происхождения, определенного воспитания, хотя, судя по вашему идиотизму, этого не скажешь. Вы должны были избрать себе вполне приличную профессию, ради которой вам и давали воспитание и образование, и пусть выносят помои те, кто для этого был воспитан и обучен. По толпе гостей прошел одобрительный ропот. Бердж выразил основной и главный из их символов веры. — Так вы, значит, отрицаете, что труд санитара в больнице — это полезная и необходимая работа? — спросил Чарлз. — Вовсе нет. Не думайте подловить меня каверзными вопросами. Да, это необходимо, как необходимо чистить мусорные ящики, — кричал этот образованный человек, — но есть определенные слои общества, которые рождены и воспитаны для этого. Но мы к ним не относимся. Если вы избираете подобного рода работу, значит вы ренегат и… — он пошарил в своем скудном запасе метафор и вытащил неизменную: — значит, вы ренегат и изменили окраску. А я не люблю тех, кто меняет окраску. И никто из нас их не любит. Мы уже обсуждали ваше поведение еще до того, как вы сюда явились, и, если хотите знать, пришли к общему выводу, что это позор и безобразие. Стоявшему рядом с ним человеку, имени которого Чарлз не знал, было, видимо, неловко; его чувство неловкости разделяли многие гости. Не будучи столь непримиримы, как Бердж, они были недовольны им: он выдал, что они обсуждали поведение Чарлза еще до того, как предоставить ему гостеприимство. Однако подружка Берджа, насколько заметил Чарлз, вовсе не была смущена и глядела на него с холодным презрением. Было уже слишком поздно мирить спорщиков, и она молчаливо стала на сторону Берджа. — А я и не хочу этого знать, — возразил Чарлз. — И не желаю, чтобы мне тыкали в нос ваши нелепые допотопные прописи об аристократии и «расе господ». Под ренегатством вы разумеете тот случай, когда помыкающий рабами саиб проявляет хоть какую-либо человеческую общность с теми, кого он погоняет, с теми, кто такие же люди, как и он сам. Эти идеи давно устарели и отмерли на практике, они сохраняются только в мозгу таких ископаемых, как вы. — Боже правый! — воскликнул Бердж с искренней и неутолимой ненавистью. — Вы говорите в точности, как эти чертовы социалисты. Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — заорал он, поднимая сжатый кулак. — Я говорю только, что всякая работа, полезная и честная работа… — Пролетарии всех стран, соединяйтесь! — снова взвизгнул Бердж, потрясая кулаками. Он казался одержимым. Продолжать с ним спор было бесполезно. — На вашем месте, — с холодной ненавистью сказала Чарлзу землистолицая дева, — я бы сейчас же ушла отсюда, пока вы не накликали беды вашими красными идеями. Он уже готов был уйти, но что-то в нем прорвалось при мысли о такой неразумной, животной нетерпимости. — К черту красных! — воскликнул он. — Я против вас в целом ничего не имею, господа. Вы собираетесь заниматься полезным делом, и, когда вплотную столкнетесь с ним, вы поймете, что такое жизнь, но я не могу не сказать вам, что такие, какие вы есть вот здесь, сейчас, вы способны вызвать во мне только презрение. Все столпились вокруг него, теперь уже не скрывая своей вражды. — Я презираю вас по двум причинам, — продолжал он яростно и быстро. — Во-первых, потому, что мое воспитание, которым вы меня попрекаете, шло такими путями, которые не оставили во мне ни малейших иллюзий насчет разделения человечества на спортивные команды, именуемые классами, и, во-вторых, потому, что, пока вы живете вашей пустой жизнью — смешиваете коктейли, пьете пиво, на ночном дежурстве шлепаете сиделок по мягкому месту, — я живу, как все, в настоящем мире, кое-что узнал о нем, и главное… Ему так и не удалось сказать про главное, потому что он слишком грубо наступил им на мозоли и они почувствовали себя оскорбленными. Даже когда они навалились на него, его разум подсказывал ему не защищаться, и он не стал бы этого делать, если бы ненавистные узловатые руки Берджа не поспешили первыми схватить его за шиворот. Он ударил, ударил со всего размаха, и стоявший рядом с Берджем человек отшатнулся с восклицанием боли. Эх, не попал! Они поволокли его к двери и вышвырнули на лестницу. Он тяжело прокатился по ступеням, но от увечья его спас ковер: он поднялся, яростно вызывая Берджа спуститься в сад и померяться силами, но дверь захлопнулась. Чужак был выставлен из дома наружу, а свои остались дома, внутри. Чарлз побрел к себе, поражаясь глубине, силе и степени того чувства унижения, которое он переживал. Оно было так ужасно и гнетуще, так несоизмеримо с тем простым, почти добродушным оскорблением, которое они ему нанесли. В его беспокойных снах девица с землистым лицом холодно смотрела на него сквозь очки взглядом Берджа. «Монокль — это простое стекло, простое до идиотизма стекло», — твердила она. На следующее утро за кофе Роза рассказала ему содержание фильма, который она видела накануне вечером. — А что вы делаете в свободное время? — спросила она, кончив рассказывать. Он заставил себя выйти из угрюмого оцепенения и посмотрел на нее. Она встретила его взгляд спокойно, но он увидел, что сдержанное волнение, которое он стал замечать в ней, проступало сильнее обычного. Во всяком случае, он понял ее вопрос как приглашение. Она готова была «гулять» с ним. Он не знал, пользуются ли еще девушки вроде Розы этим выражением. Он встречал его только в романах из сельской жизни викторианской эпохи. Но сам по себе обычай этот сохранился, в этом он был уверен. Пять-шесть посещений кино, потом воскресный послеобеденный чай в ее родительском доме, и они будут считаться женихом и невестой, а потом… ну что ж, а почему бы и нет? Чем его жизнь будет хуже жизни Берджа, сочетавшегося с замороженнолицым длиннозубым порождением Роудина или Челтенхэма?[10] — Я плохо распоряжаюсь своим свободным временем, — сказал он, — но это можно исправить, было бы с кем. А ваш досуг, должно быть, строго расписан? Она была явно недовольна: «расписанный досуг» был слишком замысловатым введением для обязательного в таких случаях вопроса. Поспешно он изменил редакцию: — А что, если нам прогуляться как-нибудь вечером? Лоб ее разгладился. Задребезжал звонок, и на доске появился номер. — Это мистер Брейсуэйт вызывает, — сказала она, чисто по-женски уклоняясь от немедленного ответа на его вопрос. — Я спросил: не прогуляться ли нам как-нибудь вечером? — настойчиво повторил Чарлз. — А что мы будем делать? — спросила она. — Все, что захотите. Вошла старшая сиделка. — Вы что, отзоветесь когда-нибудь на этот звонок? — осведомилась она. — Да, — сказала Роза, выходя из комнаты. Сиделка сочла это ответом на свой вопрос, но Чарлз понял, что это значило: да, она пойдет с ним гулять. Ободренный и успокоенный, он вымыл кофейные кружки и отправился выполнять свои обязанности. — Вы всегда работали в больницах, мистер Ламли? — спросил богатый пациент, в ворохе сбитых подушек казавшийся тоньше бумаги и серее пергамента. — Нет, — ответил он, орудуя щеткой, — я служил до этого шофером по перегону экспортных машин. Зарабатывал хлеб, сидя за рулем. Мистер Брейсуэйт, казалось, обдумывал его ответ. — А вы оставили эту вашу профессию и поступили сюда потому, что… мм… это соответствовало вашим интересам? — Да нет. Я лежал тут на излечении и поступил сюда потому, что не предвиделось другой работы. Фабриканту, казалось бы, должно было не понравиться такое безразличие и отсутствие инициатива у молодого человека, но взгляд, который он бросил на Чарлза из-под своих мохнатых седых бровей, был даже чуть-чуть завистлив. Вот что значит быть свободным! — как будто говорил он. Можно браться за любую работу, которая тебе подвернется! Да уж правда ли, как он всегда считал, что нет ничего страшнее этого на свете? — Так вы, значит, бывали без работы? — произнес он зловещие слова. — Да, конечно. Но это меня не очень заботило. Всегда подвертывается что-нибудь подходящее, надо только отказаться от мысли, что ты пригоден лишь к одному виду работы. Он собрал свои щетки и намеревался уйти. — Вам ничего не потребуется, мистер Брейсуэйт? — Да, потребуется, — с неожиданной энергией заявил этот хрупкий, обессиленный человечек. — Я хотел бы знать, какой жизненный опыт научил вас безразличию в таких важных вопросах, как выбор работы. Что-то должно было случиться с вами, иначе вы не стали бы таким непохожим на ваших сверстников. Те, кто говорит так, обычно не более чем бездельники, живущие за счет других, а вы не бездельник. Но я не спрашиваю вас об этом. Я просто не имею права задавать вам вопросы личного характера. Но, если вам самому захочется, расскажите мне об этом когда-нибудь Чарлз оперся на щетку.. — Сначала ответьте мне вы. Почему вы проявляете ко мне такой интерес? Я не наблюдателен, но мне кажется, что вообще вам не свойственны ни любопытство, ни даже простейший интерес к другим людям. Ведь что-то заставило вас расспрашивать санитара, который убирает вашу палату. Причины этого кроются во мне? Или в вас? Мистер Брейсуэйт закрыл глаза. Он казался неправдоподобно слабым. Чарлз представлял себе, как еле-еле пульсирует кровь в тонких жилках его опущенных век. Больной упорно думал о чем-то для него новом, и это было утомительно. — Таких причин две, — наконец сказал он. — Мне никогда еще не приходилось так долго лежать в постели, ни о чем не думая. Сначала я думал о вещах — деньгах, о своем организме и тому подобном. Но это была просто привычка. Теперь я думаю о людях, но, когда я пробую думать о людях, которых знал в прошлом, я убеждаюсь, что не могу ничего вспомнить о них. Я, собственно, никогда никого не замечал. Не замечал, какие они были, разве что думал: вот хороший делец, это надежный служащий, а тот серьезный соперник. Женщин тоже, — добавил он медленнее и на минуту замолчал. — А вторая причина? — Вторая причина — это то, что вы от меня ничего не хотите. — Вечно болтовня, болтовня, болтовня, пересуды, пересуды! — обратилась к Чарлзу старшая сиделка, входя с подносом, заставленным хирургическими инструментами и перевязочным материалом. — Хотела бы я быть на вашем месте. Только и дела, что болтать с утра до вечера, опираясь на щетку. Чарлз вышел, но перед тем на мгновение глаза его остановились на лице мистера Брейсуэйта с явным уважением. Может быть, этот человек додумался до начатков мудрости слишком поздно, но лучше поздно, чем никогда. Плотная повязка на его глазах начинала спадать: он начинал что-то видеть. Они с Розой поднимались по широким каменным ступеням. На лестнице, у входа, на улице перед дансингом — всюду теснилась молодежь. Молодые люди большей частью в синих или коричневых костюмах и остроносых ботинках, но кое-где мелькали кричаще пестрые твидовые пиджаки и фланелевые брюки, тупоносые туфли, кое у кого замшевые. Синие и коричневые носили пышные прически, и густо напомаженные коки обрамляли их лоб; пестрые гладко зачесывали волосы назад, без пробора, или вовсе состригали их и оставляли только низенький ежик. Они стояли, зажав сигарету в ладони, словно пряча ее. Когда они подносили ее к губам, казалось, что они обкусывают ногти. Некоторые из них в рубашках с кричащим рисунком, что будто бы делало их похожими на американцев, широко распахивали свои длинные пиджаки. Среди девушек не было такого резкого различия в одежде. Когда Роза вышла из женского туалета, Чарлз повел ее в дансинг. Он заплатил за вход по полтора шиллинга, и они вошли в комнату. Джаз только что закончил танец и умолк, большой зал был заполнен гуляющими взад и вперед, и все стулья по стенам были заняты. Табачный дым клубами поднимался к ярким лампионам на потолке. Чарлз и Роза стояли возле двери. Он молчал, поглощенный наблюдениями. Вот такие вечера в городских дансингах были главным развлечением миллионов его сограждан британцев в возрасте до тридцати лет, а он ни разу до сих пор не бывал на них. Роза кивала знакомым. Она, должно быть, посещала танцы в этом зале каждую неделю уже с пятнадцатилетнего возраста. Как много и как быстро нужно ему заметить и воспринять, чтобы научиться говорить ее языком! Вдруг застонал и загрохотал джаз, и толпа мгновенно пришла в движение. Но Чарлз не спешил, он приглядывался к публике, боясь, как бы не нарушить чем-нибудь сложного ритуала здешних обычаев. Он заметил, например, что стулья, расставленные по стенам, не опустели с началом танца. Более того, примерно треть присутствующих расступилась и, заслонив сидевших, образовала плотный круг глубиной в три-четыре ряда; кольцо внимательных глаз вокруг блестящего паркета, по которому шествовала торжественная процессия. Сама процессия двигалась в сложном и замысловатом порядке. Внутренний круг был малоподвижен, внешний — более оживлен, а в каждом углу под вывеской «Без непристойных кривляний!» находились пары, вовсе не сдвигавшиеся с места. Они стояли лицом друг к другу и извивались всем телом, имитируя, каждый по-своему, крайнее сексуальное возбуждение. Иногда эти пары принимались танцевать обнявшись, но обычно они держались на расстоянии и только через строго установленные интервалы протягивали друг другу руки. Начали танцевать и они с Розой. Он тотчас же понял, что она в него влюблена. Он не сумел бы точно определить, в чем это выражалось, но ошибки быть не могло. Они прошли через внешнее кольцо и, оказавшись между двумя кругами танцующих, включились в гипнотическое раскачивание и скольжение. Чарлза слегка ужасало (ужас — острое чувство, но тем не менее его можно испытывать в слабой степени) то, что, нисколько не взволнованный Розиной влюбленностью, он преспокойно принимал ее, просто как приятное ощущение, завершающее вечер и восполняющее благополучный ход событий. Он не спрашивал себя, что ему делать, просто он бездумно плыл туда, куда его уносил поток, а потоком этим сейчас была Роза, точно так же как месяц назад была больница, предоставившая ему материальное и моральное покровительство в обмен на его возню с ведрами и щетками. Очевидно, такой уж период дрейфа он переживает, период напряженных усилий для него закончился, а его начальная бунтарская фаза была уже где-то очень далеко. По течению! Оркестр ритмически бухал ему в уши, вибрировал даже через подошвы, скользившие по блестящему паркету. Роза в его руках переставала быть личностью, становилась безликим существом, но таким сильным, влекущим и направляющим его в ту же сторону, что и музыка, и душный воздух зала, и глубокая, глубокая усталость и примиренность где-то в тайниках его сознания. Плыть! Он будет плыть по течению, и, если ему суждено соскользнуть вместе с потоком со скалы, ну что ж, по крайней мере вода, бурлящая внизу, не менее чиста, чем наверху, и он не захлебнется на этот раз при падении. После окончания танцев он проводил Розу домой по душным улицам, мимо низких коричневых зданий. Дом́а все были на одно лицо, и все же каждый из них был единственным и любимым для их обитателей. Ночь стояла теплая, и насквозь взмокшая рубашка приятно холодила разгоряченное тело. Роза держала его за руку и молчала. Чарлз видел, что и такой, безучастный и холодный, он доставлял ей одну из незабываемых минут жизни. Этот вечер будет проблеском света, который вспыхнет в ее памяти, когда старухой, сидя у чьего-то очага, она будет вглядываться в длинные темные коридоры прошлых лет. Он знал, что, когда они подойдут к дверям ее дома, он должен поцеловать ее. Фонари были редки в этом квартале, и дверь, у которой они остановились, скрывала широкая полоса тени. Не говоря ни слова, Роза сняла шляпу — жест, который так подходил ей и своей застенчивостью, и естественностью, и прямотой. Он означал, что сейчас она войдет в дом и что прогулка окончена. Она посмотрела на простую дощатую дверь без звонка или молоточка и не торопилась постучать в дверь или отпереть ее. Когда он ее поцеловал, она слегка вздрогнула, но сохранила свое обычное выражение силы и спокойствия. Обняв девушку на мгновение, он почувствовал упругую плотность ее тела и то, как уверенно и устойчиво держат ее на земле ее сильные ноги. Но он оставался спокойным, потому что это не принижало и не возвышало его в собственных глазах, он просто испытывал умиротворенное и утешительное чувство, словно его наконец привели туда, где он и должен быть. Он добрался, может быть, и не домой, но к дому, где его примут и дадут спокойно укорениться до того дня, когда он и сам признает этот дом своим. Это было в четверг, а в воскресенье они поехали автобусом в деревню. На окраине города Роза увидела в окно нечто вроде ярмарки на грязном пустыре. — Знаете что, пойдемте на ярмарку, — горячо сказала она. — Я не каталась на карусели с тех пор… ну, словом, когда я еще была совсем ребенком. — Вы и сейчас ребенок, — сказал он. Она с радостью принимала любое его замечание, которое можно было так или иначе истолковать как комплимент, и сияла, когда они сошли на следующей остановке. Кондуктор кисло посмотрел на них, потому что, купив билеты за шесть пенсов, они проехали всего лишь на три, а это не укладывалось в его представление о порядке. На ярмарке Роза была прелестна. Если нужно было чем-то подтвердить, что решение его правильно, то лучшего нельзя было желать. Ее простодушная живость, ее способность взахлеб наслаждаться маленькими, но милыми ей радостями проявились тут полностью. Он, казалось, позабыл про те три-четыре жизни, которые уложились в его двадцать три года, и сбросил груз своих лет. Они скакали круг за кругом на пучеглазых деревянных конях, старались выбить из гнезд растрескавшимися деревянными шарами чугунные кокосовые орехи, хохотали, напяливая друг на друга бумажные колпаки. На Розином было написано: «Поцелуй меня, моряк!» — Я не моряк, — сказал он и поцеловал ее. Глазевшие на них ребятишки захлопали и засмеялись, а Роза с притворным гневом прогнала их. Они смотрели, как сыпали в центрифугу сахар, а появлялся он в виде ваты, и ее намотали им на расщепленные палочки. — Не занозите язык, — серьезно предостерегала Роза. Время проходило так, как должно было проходить: бездумно, не оставляя никакого осадка. Потом они пили чай в ее семье; сначала это представлялось ему пыткой, но первая половина дня привела его в такое розовое настроение, что он охотно согласился. И новое счастье с Розой, и неулегшееся раздражение после вечеринки у Берджа, и даже недавний необычный разговор с мистером Брейсуэйтом — все подготовило Чарлза к тому, чтобы со спокойной уверенностью выдержать и это испытание. Было около пяти часов, когда Роза постучала в дверь своего дома. Им тотчас же отперла другая Роза, но только лет на двадцать пять старше. Коренастая, с морщинами около глаз и у рта, с тяжелыми плечами и руками, не очень-то приглядная, но с тем же выражением живости и энергии. Если Роза будет такой через двадцать пять лет, — ну что ж, это его устраивает. К тому времени и сам он будет не больно-то казист. Мать Розы сказала, что рада его видеть. Он сказал, что рад видеть ее. На ней было воскресное платье, но то, как она держалась в нем, указывало, что дело тут не только в воскресенье. Прихожей не было, входная дверь вела прямо в гостиную, пустоватую и чопорную, с большими фотографиями в посеребренных рамах, подавлявшими незатейливую мебель. Располагая всего двумя комнатами первого этажа на всех, они одну сохранили как музей: да, это Англия! Чарлз увидел отца Розы, только пройдя в заднюю комнату. И здесь никаких уступок. Это был послеобеденный воскресный отдых, и отец Розы проводил его, как и всегда, в кресле у камина с развернутыми листами «Со всего света» на коленях и в глубоком сне. Без сомнения, жена убеждала его хоть для такого случая надеть воротничок и галстук, но без успеха. Он сидел в кресле, моргая и еще не вполне придя в себя. Стук в дверь и появление Чарлза вместе с дочерью разбудили его, но он еще окончательно не проснулся. И все же он не ударил лицом в грязь. Его подтяжки натянулись, когда он подался вперед в кресле, его тяжелые усы распушились, когда рот приоткрылся в улыбке, и с неподдельной приветливостью и достоинством он пригласил Чарлза располагаться как дома. — Чайник как раз вскипел. Где Стэн, отец? Мы дождемся его, а потом сядем пить чай, — сказала мать Розы. — Если ты не знаешь, где Стэн, — ответил глава семейства, помешивая угли в камине, — меня не спрашивай. Я не заметил, как он ушел. Должно быть, вздремнул. Это, знаете, со мной бывает по воскресеньям за газетой, — добавил он, обращаясь к Чарлзу. Чарлз сказал что-то подобающее случаю, и в эту минуту со двора вбежала маленькая девочка. — О Глэд, — вскричала Роза, — опять ты играла на набережной? Девочка не ответила и застыла, уставившись во все глаза на Чарлза. — Опять на набережной? — подхватила мать Розы, возвращаясь из кухни с заваркой. — Сию же минуту повернись, Глэдис! Так я и знала. И сколько раз я должна говорить тебе, дочь моя… — и так далее и тому подобное. Все еще не обращая на них никакого внимания, Глэдис не двигалась, упорно разглядывая посетителя. — Сию же минуту наверх! — Видимо, Глэдис все должна была делать сию же минуту. — Отведи ее, Роза, милочка. И заставь ее переодеться… — И шу-шу-шу о чем-то, чего не должен был слышать Чарлз. — Чай готов, ма? — спросил парень с лоснящимся прыщавым лбом, выходя из комнаты-музея. — Драсте, — сказал он Чарлзу. Это был Стэн. Последовало несколько минут бессвязного разговора, в то время как Роза наверху приглядывала за сестренкой. Выяснилось, что Стэн был у Лена и что Уилфу повезло на этой неделе — освободил себе субботу, а что Джеффу и Арну угрожало увольнение еще до того, как их дела будут разобраны в арбитраже. Ни один из приятелей Стэна не носил односложных имен прежнего типа вроде Джека или Боба: беспечные родители дали им у купели несообразно длинные имена, и теперь они сами укорачивали их с дикарским упоением. Чарлзу нравился отец Розы и не нравился Стэн. Он испытывал разочарование не столько от того, каким Стэн был сейчас, сколько в предвидении того, чем он станет в будущем. Стэн явно старался «выйти в люди» и вырваться из сферы чисто физического труда: отец его был десятником или мастером на каком-то кирпичном заводе или карьере — каком именно, Чарлзу было неясно, — и Стэн хотел подняться в среду чуть повыше рабочей. А она была, во всяком случае, гораздо менее чистоплотной. В шестьдесят Стэн не обретет ни грубоватого добродушия, ни подлинного достоинства своего отца, и уже сейчас он с азартом усваивает технику дешевой моды. Он, например, говорил совсем другим языком — это был разговорный английский язык середины двадцатого века, беглый, невнятный, в основном городской и по духу своему чисто американский. В отличие от этого говора приятно было слышать речь отца, сформировавшуюся вместе с другими привычками еще до 1914 года. Последнее обогащение его словаря происходило в окопах, и легкий налет армейского языка тех лет придавал его речи особую колоритность. Правда, говорили они с ним не так уж много. Роза привела сверху Глэдис, последние приготовления к чаю были закончены, и все они уселись за стол. Стэн еще до этого закурил дешевую американскую сигарету и курил ее, поглощая ветчину с пикулями. Дым относило прямо в лицо Чарлзу, и глаза ему щипало. Никто не видел в поведении Стэна чего-то необычного. В самом деле, Чарлз скоро понял, что основным правилом, которым руководствовались за столом, было совершать как можно больше одновременных действий. Почти беспрерывно здесь наливали, передавали, размешивали, пили чай; а почему же за чаем нельзя курить? Разговор вертелся вокруг новостей Стэна. Не то чтобы это было сплетни, но он работал в парикмахерской и знал все обо всех. Он был подручным у мастера, державшего преуспевающий салон тут же в их округе, и все обитатели близлежащих улиц оставляли там и последние новости и свою оценку их вместе с волосами, подметать которые входило в обязанности Стэна. Чарлз уже видел, как через несколько лет Стэн откроет собственное заведение, безвкусно пышное, но грязное, с объявлениями о резиновых изделиях между рекламами жидкого мыла для волос. — А как там Сэм Болтон управляется со своими голубями? — спросил отец. — Почем я знаю. Но Лэс трепался вчера, от этих толстозобых обалдеть можно. Все время в окна лезут. — Я ему уже советовал завести новых. Ничего у него не получится от тех же самых. Так я ему и сказал. Стэн не ответил. Интересы их не совпадали потому, что отец обычно спрашивал только о людях своего поколения, которые Стэну до смерти наскучили. — А как, прошла спина у его матери? — спросила Роза. — А то мы устроили бы ее в нашу больницу. — Почем я знаю, — буркнул Стэн, куря и дожевывая кусок пирога. — Она все еще под наблюдением врача, — сказала мать Розы. — Кому еще чаю? Роза, милочка, принеси еще кипятку из кухни. Чарлз сидел молча под упорным взглядом Глэдис. Он был мирно настроен и не расположен к разговору. Они приняли его без особого любопытства и вполне дружелюбно. Он был знакомым Розы, и ее дело было занимать его. Наконец, уничтожив гору ветчины, пирогов, хлеба и масла и поглотив пинты крепкого чая, они поднялись из-за стола. Стэн сразу же молча ушел, женщины скрылись на кухне мыть посуду, а отец Розы разжег трубку и попытался занять Чарлза разговором, пока Роза не вернется и не возьмет его на свое попечение. Чарлз и тут оказался на высоте. Бесценные страницы «Со всего света» снабжали его темами. Сначала выяснили, что думает отец Розы о пламенном отчете спортивного комментатора (дело шло о футболе), затем о менее горячем, но все же актуальном споре на полосе бокса. Наконец, об убийствах и о том, как ужасающе легко преступнику избежать заключения в Бродмур и тому подобные места. Трижды за четверть часа отец Розы сплюнул в огонь, и, когда он это делал во второй раз, Чарлз решил не отставать и тоже плюнул. Он так и не понял, правильно ли это было с его стороны. Старик как будто и не заметил, но Глэдис, глазевшая на него из угла, тихонько захихикала. Поддерживая затухавший разговор, Чарлз пытался проявить интерес к делам семейным. В какую школу ходит Глэдис? Не думает ли Стэн обзавестись собственным делом? И тому подобное. Но разговор на эту тему вовсе не клеился, и скоро он перестал спрашивать. Отец Розы, народив детей и заботясь об их пропитании, до того как они сами смогут прокормить и одеть себя, считал, по-видимому, что уже выполнил свой отцовский долг, и о прочем имел самое смутное представление. Из вежливости Чарлз обратился к Глэдис с вопросом, как ей нравится в школе, но она, не сводя с него глаз, только хихикнула в ответ. Скоро вернулась Роза, одетая для вечерней прогулки, и они пошли в кино. Его представление семье состоялось. В кино они сидели спокойные и довольные, машинально глядя на огромный экран, населенный никому не нужными призрачными тенями. Чарлз чувствовал, что наконец-то поиски его окончились. Никаких требований, только быть здесь, только существовать. Он думал об отце Розы и о том, как он выигрывает по сравнению с отцом Шейлы. И потом, здесь нет Тарклза. Впрочем, Стэн был Тарклзом этой семьи, но пока безвредным. Ну что ж — подходит! Его требования к жизни становились все скромнее и скромнее, пока эта душная, уютная комната не вместила их целиком. Эта комната и другая наверху, где стоит кровать Розы. Бердж, Хатчинс, Локвуд, Тарклз, Родрик могут искать его, чтобы снова мучить, как прежде, но в этой комнате, в этой постели они не найдут его. Он будет свободен и незаметен. Верная врожденной чопорности и сдержанности своей среды, Роза только однажды задала ему долгожданный вопрос: вопрос о «других».

The script ran 0.023 seconds.