Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Салман Рушди - Клоун Шалимар [2005]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Это повествование о страстной любви, обернувшейся трагедией. Роман являет собой эпическое полотно, запечатлевшее судьбы людей в сложнейшие моменты истории. Ареной действия стали Англия. Франция, Америка, но прежде всего Кашмир - не столько потерянный, сколько погубленный рай. Аннотации с суперобложки: * * * Произведения Салмана Рушди, родившегося в Индии (в 1947 г.) и живущего ныне в Великобритании, давно и прочно вошли в анналы мировой литературы. Уже второй его роман, «Дети полуночи» (1981), был удостоен Букеровской премии - наиболее престижной награды в области англоязычной литературы, а также премии «Букер из букеров» как лучший роман из получивших эту награду за двадцать пять лет. Салман Рушди является обладателем французского Ордена литературы и искусства. В 2007 году королевой Великобритании ему был пожалован рыцарский титул. * * * Меня всегда интересовало, как частная жизнь пересекается и взаимодействует с историей. И «Клоун Шалимар» - не постсентябрьское полотно. Это исследование того, как мы влияем друг на друга, причем часто не в силах предсказать, что из этого получится. Это история о любви и мести, но превыше всего - человеческая история, как это, собственно, и должно быть. С. Рушди * * * Многие писатели могут только мечтать о дарованном Рушди мастерстве рассказчика и о таланте, позволяющем выстроить столь безупречную архитектонику произведения. Этот роман увлекает, как самый хороший триллер, и берет за душу подобно народной песне. Independent * * * Роман «Клоун Шалимар» (2005) являет собой панорамное, эпическое полотно, запечатлевшее судьбы людей в сложнейшие моменты истории. Ареной действия стали Америка, Англия, Франция, но прежде всего Кашмир - не столько потерянный, сколько погубленный рай. Это повествование о страстной любви, обернувшейся трагедией - трагедией людей, одновременно виновных и безвинных, оказавшихся в гуще событий современного мира. * * * После «Детей полуночи» это самое значительное произведение Рушди. Это стон души. Это история любви и история отмщения. И это предупреждение. Observer _____ Английский оригинал: SALMAN RUSHDIE Shalimar the Clown

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— Я хочу его видеть. Пусть придет немедленно, — ответила она. По одной из версий легенды о танцовщице Анаркали, император Акбар сам явился к красавице и убедил ее в том, что ее связи с принцем следует положить конец. Он велел ей сказать Селиму, что она его больше не любит, тогда он оставит ее и исполнит свое великое предназначение — станет императором. И Анаркали поступила точно так же, как Виолетта из «Травиаты», которая, следуя уговорам Жоржа Жермона, отца своего возлюбленного, бросила Альфреда, — она согласилась. Но Бунньи уже давно перестала быть Анаркали: она утратила красоту и больше не могла танцевать, да и посол не чей-то там сынок, а сам человек Власти. К тому же Анаркали не была беременна. Легенда есть легенда, а жизнь — она и есть жизнь, со всей ее жестокостью и непривлекательностью, и ее не загримируешь под красивую сказку. Макс Офалс появился в розовой спальне той же ночью. Он стоял в темноте над ее постелью, чуть наклонившись вперед и придерживая обеими дрожащими руками соломенную шляпу. Он так до сих пор и не привык к шокирующему виду ее раздувшегося, китообразного тела. Но еще более шокирующим было осознание того, что росло и развивалось там, внутри этого тела. Там его дитя. Его первое в жизни, единственное дитя. — Чего ты хочешь? — тихо спросил он, пока черные мысли и необузданные чувства носились и бушевали на улицах и площадях его внутренней крепости. — Хочу сказать все, что думаю о тебе, — прозвучал ответ из темноты. Ее английский стал вполне сносным, так же, как и его кашмири. В моменты близости они даже забывали, на каком языке общаются, оба языка смешивались в один. По мере охлаждения они снова стали говорить каждый на своем. Так случилось и теперь. Но они прекрасно понимали один другого. Он знал, что будет брань, и он ее получил. Пустые угрозы, обвинения в предательстве — все это он предвидел заранее. — Взгляни на меня, — говорила она. — Это ведь твоя работа, это все ты. Ты взял красоту и сотворил страшилище, и от этого страшилища у тебя будет ребенок. Смотри на меня: я живое воплощение твоих деяний, я — живой образ твоей так называемой любви, твоей гибельной, самодовольной, алчной любви. Гляди на меня. У твоей любви лицо как у ненависти. Я никогда не говорила о любви. Я была честной с тобой, а ты… ты придал мне обличье своей лжи. Это не я, не я. Это ты! Затем он услышал другой, но давно знакомый мотив: — Я должна была знать, что ничего хорошего не получится, нельзя было связываться с жидом. Мне следовало помнить, что жиды — наши исконные враги. Прошлое всколыхнулось в нем, и перед глазами возникли и пропали тысячи погибших евреев. В следующий момент все вернулось на свои места. Нет, не вернулось, а перевернулось: сейчас жертвой был не он; сейчас она, а не он, имела полное право причислять себя к пострадавшим. — Я, по крайней мере, никогда не говорила, что люблю тебя, — меж тем продолжала она, — я сохранила любовь для мужа, хотя мое тело обслуживало тебя, жидюга. Погляди, что ты сделал с телом, которое я тебе отдала. Но сердце мое осталось при мне. — Выходит, ты никогда не любила меня, — произнес он, понурив голову, и тут же сам понял, насколько фальшиво и лицемерно это звучит. А она засмеялась и язвительно спросила: — Разве крыса может любить змею, которая ее пожирает? От силы ненависти, клокочущей в ней, от безжалостной точности сравнения его передернуло. — О тебе позаботятся. У тебя не будет ни в чем недостатка, — сказал он и пошел к выходу, но у самых дверей обернулся и добавил: — Когда-то я любил крысу. Может, это ты та змея, которая ее сожрала. Скандал разразился неделю спустя. Новость насчет ребенка всё изменила. Беременность — это тебе не легкая интрижка на стороне. Макс Офалс так и не выяснил, кто дал информацию газетчикам — то ли сама Бунньи, то ли танцующий баклажан Мудгал, то ли его котомышь-слуга, то ли один из шоферов или охранников, которых самолично выбирал Эдгар Вуд, а может быть, и сам Эдгар, решивший отмыть руки после долгих лет исполнения грязной работы для хозяина, — только через несколько дней эта история оказалась в распоряжении всех столичных журналистов. Сама по себе она не была столь уж значительной, зато как нельзя лучше вписалась в политическую ситуацию того времени. Рабочий комитет Национальной конференции по вопросу Джамму и Кашмира принял резолюцию с требованием окончательного и безоговорочного присоединения этих территорий к Индии. Индира Ганди потребовала — и получила — соответствующие полномочия не принимать в расчет те группировки, которые выражали сомнения в законности притязаний Индии. Кашмирка, над которой надругался американец высокого ранга, предоставляла индийскому правительству великолепную возможность — выступить в роли защитника Кашмира от всякого рода насильников и обидчиков, давала шанс защищать Кашмир наравне с любой другой неотъемлемой частью своей территории. Голова Макса повисла на волоске. Его друг Сарвапалли Радхакришнан к тому времени уже вышел в отставку, а новый президент Захир Хуссейн в частных беседах делал возмущенные заявления по поводу «безбожника-американца, загубившего индийскую женщину». Слов «сексуальное насилие» пока еще никто не употреблял, но Макс понимал, что вскоре они будут произнесены. Из популярного и влюбленного в Индию «представителя великой державы» он превратился в «бессердечного насильника». Индира Ганди жаждала его крови. Война во Вьетнаме, а вместе с нею и антиамериканские настроения достигли наивысшей точки. В Центральном парке Нью-Йорка вовсю жгли призывные повестки, Мартин Лютер Кинг возглавил марш протеста к зданию ООН, а в это время чертов американский посол в Индии почти открыто насиловал местных крестьянских девушек! Не удивительно, что задерганная войной Америка тоже напустилась на Макса: его предполагаемое насилие над Бунньи стало своего рода аллегорией американских зверств во Вьетнаме. Норман Миллер написал на эту тему роман, где Бунньи стала девушкой из предместья Сайгона, а Макс — командиром операции «Кедровые водопады». Джоан Баэз сочинила о них песню. Все это способствовало тому, что все прошлые, столь популярные облики Макса в одночасье были стерты: перестал существовать герой Сопротивления, автор популярных мемуаров, финансовый гений, прославленный муж не менее прославленной жены — все они исчезли, а на их месте оказался злодей типа Синей Бороды, сексуальное чудовище, заслуживающее того, чтобы его оскопили. Обмазать смолой и вывалять в перьях? Нет, это для него слишком мягкое наказание! В тот же период времени убили Че Гевару, и это было, пожалуй, единственное преступление, которое Максу не приписали. В те времена еще не существовало того, что нынче называют «журналистской осадой». К серо-зеленому блоку за номером 22 на Хира-Багхе Всеиндийское радио, правда, направило одного репортера, и он встал у дверей, переминаясь с ноги на ногу и держа микрофон, словно чашу для подаяния. Индийское телевидение, которое тогда имело еще только один канал, послало туда оператора и человека со звукозаписывающей аппаратурой. Тексты их комментариев так или иначе должны были пройти соответствующую обработку в Министерстве иностранных дел, поэтому посылать с ними журналиста не было необходимости. Помимо них на Хира-Багхе дежурил один представитель Агентства новостей и еще пара каких-то газетчиков. Они видели нескольких входящих и выходящих от Мудгала знаменитых танцовщиц «одисси», видели, как сновал туда и обратно мальчонка-слуга, — и это было всё. Остальные обитатели дома ничего не слышали, ничего не видели, имен своих не называли и от микрофона шарахались в испуге. Один раз к репортерам изволил выйти сам Джая-бабу, да и то лишь затем, чтобы выбранить их за то, что они поднимают шум и мешают его урокам, после чего газетчики стали переговариваться только шепотом. Никто из главных действующих лиц так и не появился. В обеденное время все отправились подкрепиться, а вскоре ждать неизвестно чего им и вовсе надоело. Зимний Дели холоден, как привидение; по утрам и вечерам туман заползает в город, трогает вас своими липкими, холодными руками и пробирает до костей. Да и какой толк здесь торчать? Новости всё одно будут сочинять совсем другие люди где-нибудь наверху, американского посла отзывают. У американского посольства надо дежурить, а не здесь. Хира-Багх займет место разве что в колонке сплетен. К тому же в зимнем тумане весь этот район становится похожим на мираж. В одну из таких туманных ночей, около трех часов, когда всех газетчиков и след простыл, у дверей розовой квартиры, где жила Бунньи, появилась закутанная фигура с надвинутым на лицо капюшоном. Лежавшая без сил на постели, словно выброшенное морем чудище, Бунньи услышала, как в дверях повернулся ключ, и решила, что это Эдгар с ночным грузом еды. Последнее время он приходил по ночам, пыхтя под тяжестью невероятного количества съестного. Она не испытывала к нему ничего, кроме отвращения, и терпела его, как терпят один из симптомов заболевания, вроде рвоты. — Я хочу есть. Ты сегодня поздно! — крикнула она. Он вошел в комнату с опаской, словно школьник, оказавшийся в стойле быка, словно нашкодивший мальчишка, которому строгая тетка вот-вот больно накрутит ухо. Фигура в капюшоне следовала за ним. Она открыла лицо и с деловым сочувствием профессиональной сиделки окинула взглядом Бунньи. — Господи! — произнесла она. — Боже мой, какое ужасное зрелище! Ну и ну! Вообразите, милая, я ведь почти завидовала… Охо-хо! Впрочем, не будем об этом. Одно только могу сказать: я его почти простила. Можете это себе представить? Невероятно, но факт. Несмотря на всё. Несмотря даже на вас, милая. Но поглядите, до чего вы себя довели. Раскисли совсем. Так не годится. Хм… хм… Эдгар, ты всё успел организовать, липкий ты человечек? Ах да, конечно, это ведь твоя основная работа. У него такая работа, милочка. Мы сейчас тебя отсюда заберем, дружок. Тебе нужна помощь. Мы всё устроим. Ах, господи! Вижу, ты меня не так поняла. Успокойся, меня сюда не муж послал. Он оставил Индию. И дипломатическую службу — тоже. Правда, прямо тебе скажу, меня он не оставил. Это я оставила его. Поняла, да? Оставила его после всего, что было, и невзирая на то, что было. Оставила в конце концов — и хватит об этом. Главное сейчас — переправить тебя отсюда в другое место. Там никто не будет на тебя глазеть, и там тебя подлечат, согласна? Сколько у тебя уже? Семь месяцев? Больше? Восемь? Ara, восемь. Хорошо, значит, уже скоро тебе рожать. Ну, Эдгар, давай, пошевеливайся, пожалуйста! Эдгара тоже уволили, милочка. Думала, тебе будет приятно об этом узнать. Уж я постараюсь сделать так, чтобы эта маленькая какашка больше никогда не попала ни в одно посольство, это я тебе обещаю. Сегодня твой последний подвиг на этом поприще, не так ли, Эдгар? Ты пережил свою полезность. Бедняга Эдгар. Что ты будешь делать, а? Правда, после некоторого размышления я прихожу к выводу, что нам не стоит беспокоиться о его судьбе. Ну, Эдгар, где твой чертов фургон? — За углом, — сквозь зубы процедил Вуд. — Но я предупреждал же вас, что ее вряд ли можно будет протащить через дверь. Маргарет Роудз-Офалс резко повернулась к нему, и он съежился под ее пылавшим драконовым огнем взглядом. — Совершенно верно, Эдгар, — пропела она. — Ты предупреждал. А теперь беги давай и тащи лом. Бунньи произвела на свет девочку в чистой, скромной спальне в евангелическом приюте Марии Магдалины для осиротевших и брошенных девушек-калек у отца Джозефа Амбруаза, расположенном в Мехраули, 77-А, корпус 5, — в том самом приюте, который существовал в основном на средства, собранные благодаря усердию супруги бывшего посла и благодаря ее личной щедрости. Несмотря на любовь к Пегги-мата, новенькая, которую она навязала им, большого сочувствия у обитателей приюта не вызвала. Подробности жизни Бунньи каким-то образом сразу стали известны всем. В приюте были девятилетние девочки, которых удалось вызволить из публичных домов Старого Дели. Они собирались под дверью комнаты Бунньи и намеренно громкими голосами судачили по поводу «подстилки богача, которая добровольно согласилась вести постыдную жизнь». К ним присоединялись и другие — калеки, из-за проблем с позвоночником вынужденные ползать на четвереньках и напоминавшие гигантских пауков. Эти выкрикивали, что новенькая такая же калека, как и они, потому что не способна двигаться из-за обжорства. Третью категорию составляли деревенские девочки, сбежавшие от стариков, с которыми за хорошие деньги их обручили родители или родственники. Они тоже громогласно удивлялись, как могла Бунньи бросить мужа, преданно ее любившего. Возмущение среди обитательниц приюта угрожающе росло до тех пор, пока отец Амбруаз по настоянию Пегги Офалс не обратился к ним с увещеванием. Отец Амбруаз, несмотря на молодость, пользовался огромным авторитетом. Он был родом из рыбачьей деревушки в Керале и, соответственно, любил прибегать к метафорам, связанным с морем. — Милосердный Господь закинул свой невод, чтобы вытащить вас из мутных вод, где вы плавали. Господь выловил души ваши из омута, очистил от скверны, и они засияли, — говорил он. — Теперь покажите мне, что вы и сами можете стать такими ловцами и спасителями душ. Так закиньте невод сострадания и вытащите в безопасное место эту новую душу, взывающую к вашему милосердию! После этой небольшой, но прочувствованной речи Пегги Офалс удалось отыскать среди приютских несколько добровольных помощниц. Кроме доктора и акушерки, нашлись девочки, которые согласились стряпать для Бунньи, растирать ее маслом и расчесывать спутанные волосы. Пегги Офалс не стала пытаться ограничивать Бунньи в еде. — Давайте сначала сделаем все возможное, чтобы роды прошли хорошо, — сказала она отцу Амбруазу и девочкам-помощницам (последним это явно не понравилось, но они не стали протестовать), — а уж потом будем думать о матери. Девочка родилась благополучно. Бунньи, баюкая младенца, называла ее Кашмира. — Ты меня слышишь? — прошептала она в крохотное ушко новорожденной. — Тебя зовут Кашмира Номан, и скоро мы с тобой отправимся домой. Тут лицо Пегги Офалс в один миг приняло жесткое выражение, и обнаружилось наконец, что покров чистого альтруизма скрывал далекие от альтруизма намерения. — Юная леди, — проговорила она, — пора взглянуть правде в глаза. Вы говорите, что хотите домой, — я правильно поняла? — Да, — ответила Бунньи. — Это единственное, чего я хочу больше всего на свете. — Так. Значит, домой. К мужу, в этот ваш Пачхигам. К мужу, который за вами не приехал. К тому, кто даже перестал вам писать. К клоуну. В глазах Бунньи блеснули слезы. — Да-да, милочка, как видишь, я знаю всё. И к этому человеку ты собралась вернуться с ребенком от другого? Ты воображаешь, что он согласится дать ребенку свое имя, примет ее как родную дочь и дальше все будет как в последнем кадре голливудского фильма: на фоне красивого заката вы все вместе отправляетесь к светлому будущему и живете долго и счастливо? Теперь слезы бежали по щекам Бунньи ручьями. — Это дохлый номер, дорогуша, — неумолимо продолжала Пегги, готовясь нанести последний, сокрушительный удар. — Тоже мне, Номан! Это не ее фамилия. И как ты еще ее назвала — Кашмира? Нет, дорогуша, и это имя тоже не для нее. — В голосе Пегги появилось нечто новое, от чего у Бунньи сразу высохли слезы. — Хотя послушай, у меня есть идея, — сказала Пегги так, словно эта «идея» возникла у нее прямо сейчас. — Ты меня слышишь? Напрягись и послушай, это важно. Сейчас зима. Дорога через Пир-Панджал закрыта, и в Долину по земле не попасть. Но это неважно, с этим разберемся. Я могу всё устроить. Могу найти воздушный транспорт, чтобы переправить тебя в Пачхигам. Одного сидячего места тебе будет мало, но это мы учтем. О ребенке можешь не беспокоиться, у меня есть подходящая нянька. Ты сможешь тронуться в путь, вероятно, через неделю — так? Ладно, тогда через неделю я договорюсь о том, чтобы там, когда самолет приземлится, тебя уже ждала машина, которая отвезет тебя в Пачхигам. Не пешком же тебе добираться, надо, чтобы все выглядело красиво. Ну, как тебе мое предложение — нравится? Ну конечно нравится, иначе и быть не может. Слезы у Бунньи высохли окончательно. — Еще, пожалуйста, я не понимаю, — наконец выговорила она. — Зачем нянька? Слова еще не успели слететь с ее губ, как в глазах своей благодетельницы она прочитала ответ. — Ты знаешь сказку про Румпельштильцхена? — глядя куда-то вдаль, спросила Пегги Офалс. — Ну да, не знаешь, конечно. Вкратце дело там вот в чем: жила-была когда-то мельникова дочка, и один из этих злокозненных сказочных принцев сказал ей такие слова: «Если ты к утру не превратишь вот эту солому в золото, то умрешь». Ты и сама знаешь таких типов, как тот принц, милочка. Они тебя испоганят или отрубят тебе голову — для этих принцев-убийц жизнь и смерть человека ничего не значат. Могут свободно сделать и то и другое — и испоганят, и голову снесут с плеч, а то и вообще будут тебя трахать, пока тебе голову отрубают… Прости, я отвлеклась. Так вот: ночью, когда она сидела одна-одинешенька в башне замка и роняла горькие слезы, в дверь постучали, и перед ней предстал крошечный человечек. «Что ты мне дашь, если я это сделаю за тебя?» — спросил он. И знаешь ли, он действительно это сделал: три ночи подряд он превращал солому в золото, и мельникова дочка осталась жива, и вышла замуж за сказочного принца, и родила дитя. Глупая! Как можно выходить замуж за типа, который способен убить, не моргнув глазом! Что ж, Шехерезада ведь тоже согласилась стать женой кровожадного Шахрияра. По глупости женщине нет равных. Взять, к примеру, хоть меня. Я тоже вышла за своего злокозненного принца, а он взял и убил мою любовь. Но о нем ты и сама всё знаешь, я совсем забыла про это, извини, ради бога. Так на чем я остановилась? Ах да: в одну распрекрасную ночь карлик вернулся. «Ты знаешь, за чем я пришел», — сказал он. Его-то и звали Румпельштильцхен. Они были одни. Одни — не считая того, чего отчаянно желала каждая. В комнате повисло молчание — черное, глухое безмолвие, полное безысходности. Но лицо Маргарет Роудз-Офалс было страшнее самого молчания: на нем появилось выражение злого торжества. — О-фалс, — раздельно выговорили губы Матери Пегги. — Фамилия ее отца — Офалс. И зовут ее — Индия. Милое имя, к тому же вполне соответствующее истине. Вопрос происхождения — один из самых важных. Индия Офалс — вполне подходящий на него ответ. Что касается второго по важности вопроса об этической стороне дела, то на него ей придется искать ответ самой. — Нет! — вскрикнула Бунньи. — Не хочу! Ладонь Пегги легла ей на голову. — Ты получаешь то, чего хочешь: ты не умрешь, и ты вернешься домой. Но нас тут двое, милочка. Не поняла? Надо, чтобы остались довольны мы обе. Вот так-то. Знаешь, в ночь перед отлетом в Индию мне приснился сон, будто я уеду отсюда с ребенком. Мне снилось, будто у меня на руках маленькая девчушка и я пою ей песенку, которую сама для нее придумала. И потом, пока я возилась здесь с детишками, то все время ждала, когда у меня будет собственное дитя. Уверена, ты меня понимаешь. Всегда хочешь видеть мир не таким, как он есть. И цепляешься за надежду до последнего. А потом все-таки смотришь в глаза правде. Ну так давай это и сделаем. Я не могу иметь своих детей, это ясно. По разным причинам — возраст, а теперь еще и развод. А что у тебя? Тебе нельзя оставить ее при себе. Она тебя утянет вниз, ты погибнешь, а значит, погибнет и она. Усекла? А со мной она будет жить как королева. — Нет, — упрямо повторила Бунньи, прижимая к себе ребенка. — Нет, нет, нет! — Вот и прекрасно, — проговорила Пегги Офалс. — Очень рада, что ты согласилась. Нет, серьезно, очень рада. Просто в восхищении. Я знала, что ты станешь благоразумной, как только тебе всё хорошенько объяснят. «Рэтетта, милая Рэтетта, не сыскать тебя краше, обойди хоть полсвета!» — направляясь к дверям, мурлыкала она песенку, придуманную тогда во сне. Теперь перед нами экс-посол Максимилиан Офалс, на время выпавший из Истории. Человек в немилости, несомый бурными водами 1968 года мимо Пражской весны, мимо «Magical Mystery Tour»[26], Tet Offensive[27] и парижских пертурбаций, мимо бойни в Мэй-Лае, событий на Гроссвенор-сквер и немецкой террористической группы «Баадер — Майнхоф», мимо трупов Мартина Лютера Кинга и Бобби Кеннеди, мимо О. Дж. Симпсона и Никсона. Бурный океан событий, могучий и равнодушный, сомкнулся над головой Макса и потопил его, как топил всех неудачников. Перед нами Макс, легший на дно, человек-невидимка, человек из подполья, попавший в сумеречный мир, где обитают такие, как Эдгар Вуд, — мир отвергнутых и отверженных, мир ящериц и змей; в место, где живут разоблаченные разоблачители, брошенные любовники, проигравшие вожди и разбитые надежды. Перед нами Макс, бродящий среди огромных холмов из выкинутых на свалку Истории тел, странствующий по горным отрогам Поражения. Однако и тут, в обретенном им новом мире безвестности, Макс снова оказался человеком, опережающим время: ибо именно в эту безвестную почву были заложены семена будущего: время невидимого мира скоро наступит: время антилогики — иначе говоря, логики, непонятной до поры, когда анонимные, невидимые армии станут скрытно сражаться, решая судьбу планеты. Таким людям, как Макс, всегда есть применение. И Макс его найдет. Он станет одним из создателей и этой, новой, эпохи до тех пор, пока прошлое не даст последний звонок, оповещая о конце пьесы, и Смерть не явится к нему в облике красивого мужчины вроде Меркадора или Уддхама Сингха, который от имени женщины, когда-то любимой ими обоими, попросит дать ему работу. Клоун Шалимар Воздух состоял из крошечных ледяных иголочек. При каждом вдохе они, прежде чем растаять, царапали ей горло, но для Бунньи, когда она стояла на взлетно-посадочной полосе военного аэродрома в Эластик-нагаре, эти уколы были сладки, как первый привет родного дома. «О, снежная красота, как я могла покинуть тебя!» — горестно подумалось ей. Она зябко передернула плечами и этим жестом словно стряхнула с себя Дели и стала прежней. Со дня отъезда из Пачхигама мать перестала являться ей во сне. «Призрак, и тот разумнее меня», — подумала она, и у нее возникло страстное желание улечься в снег и заснуть тут же, на бетоне, чтобы поскорее снова увидеться с мамой Пампуш: она наверняка уже ждет не дождется своей Бунньи. Арендованному для перелета «фоккеру» под названием «Ямуна» — в честь славной реки — позволили приземлиться на полосе для боевых самолетов, подальше от любопытных глаз, по специальному указанию из Дели — у Пегги-мата везде были свои люди. В Дели Бунньи сажали в самолет, который стоял в самом дальнем углу зоны отправления на аэродроме Палам. Во избежание истерики ее подкормили снотворным, однако едва маленький самолет, набрав высоту, полетел к северу, ощущение пустоты на коленях, где недавно лежал ребенок, страшной тяжестью навалилось на нее. Эта тяжесть отсутствовавшего тельца, пустое пространство баюкавших рук отзывались тупой, невыносимой болью. И все же нужно было стерпеть. Самолет достиг перевала Пир-Панджал, по спирали стал набирать высоту и вдруг без всякого предупреждения стремительно ухнул в воздушную яму на две тысячи метров. Она дико вскрикнула. Дважды самолет поднимался, дважды камнем падал вниз, и каждый раз пронзительно кричала Бунньи. Пир-Панджал считался воротами в Долину, и Бунньи чувствовала, что ворота не хотят открываться перед ней. Тяжесть отсутствовавшего ребенка стала так велика, что самолету не хватало мощности, чтобы перенести ее через хребты. Горы отталкивали Бунньи, веля ей убираться прочь вместе со своим грузом. Только у них ничего не получится. Ради возвращения домой она покинула дитя и не допустит, чтобы горы стали на ее пути. Когда самолет пошел на третий заход, Бунньи собрала всю оставшуюся волю и отогнала от себя дитя-призрак. «Не было никакого ребенка, — твердила она. — Не было у меня дочки. Я возвращаюсь к мужу, и ничто не оттягивает мне руки». Коленям, рукам стало легко, тяжесть пропала, самолет набрал высоту. Она сделала это — выкинула ребенка и заставила подниматься самолет! Да, в этот раз он не ушел в штопор, и под его брюхом поплыли горные вершины, где бушевал снежный буран. Вслед за тем внизу в накидке из пушистого снега стала видна и сама Долина. Когда самолет пошел на посадку, ей показалось, что она видит Пачхигам и его жителей, стоящих на улицах, задрав головы, и машущих ей. На «Ямуне» ее не кормили, а скромный пакетик с едой, который, среди прочих даров, вручила ей Пегги Офалс, давно опустел. Не было в самолете и медикаментов, а ее крошки-снабженца давно и след простыл. Не было табака. И ей нужна была доза. Кровь стучала в висках и рвала вены. Мощные невидимые силы разрывали ее на куски. Планеты-тени сошлись в схватке. Конечно, никто в деревне не собирался ее приветствовать. Это наваждение, это обман. Она знала про себя, что подвержена наваждениям. Ее зависимость от всяких разных вещей, от всяких разных людей стала ее пыткой. Она не знала, как будет жить без готовых напитков, приготовленной еды; не знала, как жить без своей маленькой девочки. Стоило Бунньи подумать о ней, как коленям снова становилось тяжело держать груз, и нос самолета резко нырял вниз. Она зажмурилась и прогнала дитя. Не было никакой Кашмиры. Есть только Кашмир. — Пожалста, садиться, мадам, — сказал молоденький солдат с заковыристой фамилией южанина и широкой белозубой улыбкой. Он ожидал ее у скромного деревянного зданьица прибытия, сидя за рулем армейского джипа. На Бунньи была темная накидка — пхиран. Синий шарф покрывал ее голову. Роскошную кашмирскую шаль — прощальный подарок Пегги Офалс — Бунньи уложила в дорожную сумку: ей не хотелось выглядеть разряженной. Она заранее попросила, чтобы сразу по приезде для нее приготовили горшочек с горячими углями — кангри. Шофер передал его Бунньи, и когда она ощутила кожей знакомое тепло, у нее стало легко на сердце. Мир принимал привычные очертания, делийский эпизод начал постепенно бледнеть. Может, его и не было вовсе? Может, она и не запятнала себя? Нет, что было, то было, но ведь может статься, все пятна быстренько отойдут! Бунньи Каул вернулась. Обменяла своего младенца на пхиран, на головной платок, на шаль и перелет в самолете, на джип, который скоро доставит ее в родной Пачхигам. Она подумала об этом — и земное притяжение пригвоздило ее к месту, она не могла сделать ни шагу. Она стиснула зубы. «Не было никакой Кашмиры!» — вновь повторила она свое заклятие. — Помоги мне, — велела Бунньи шоферу и, тяжело опершись на его руку, втиснулась на пассажирское сиденье. Шофер проявлял почтительность, словно она была важной особой, но у нее хватало ума не обольщаться на собственный счет. Никакой продуманной линии поведения у нее не было, она знала лишь одно: нужно покаяться, попросить о прощении. Прибудет в деревню и, отбросив воспоминания о кратком периоде, когда к ней относились словно к госпоже, упадет раздутым телом к ногам мужа прямо в снег. У ног мужа, у ног свекра и свекрови, у ног отца своего она будет вымаливать себе прощение до тех пор, пока ее не поднимут, не обнимут, пока мир вокруг не сделается опять таким, как был, и единственным свидетельством перевоплощения не станет отпечаток ее тела на белом снежном покрове — тень ее умершего «я», которая не замедлит исчезнуть после первой же метели или первой оттепели. Да и как они могут не принять ее, когда ради возвращения она принесла в жертву собственную дочь?! И опять: не успела она об этом подумать, как невыносимая, все растущая тяжесть потери обрушилась на нее. Джип внезапно занесло, и мотор заглох. Шофер недоуменно нахмурился, покосился на Бунньи, извинился и завел двигатель, а Бунньи твердила и твердила свое заклинание: «Нет никакой Кашмиры. Есть только Кашмир». Они двинулись дальше. Войска были повсюду. У нее было разрешение пользоваться всеми бытовыми удобствами, предназначенными для военных, так что и по дороге у нее оставалось время, чтобы как можно незаметнее перебраться из одного, официального, мира в другой, домашний. Правда, она засомневалась, возможно ли это теперь вообще. Они выехали за пределы Эластик-нагара и двинулись дальше, обласканные тенями чинар и тополей, стоявших вдоль дороги, по которой мимо Гаргамала и Грангуссии они ехали до самого Пачхигама. Она вспомнила спор, разгоревшийся однажды за обедом между ее деверем, мастером по изготовлению бомб Анисом и остальными братьями. Анис настаивал, что в теперешнее время «граница прекращения огня», как он выразился, — между частной жизнью и жизнью общественной — перестала существовать. — Прежней частной жизни пришел конец, — заявил он. Братья стали над ним подшучивать. — А как же суп? — спросил один из близнецов, Хамид, а второй близнец, Махмуд, задумчиво заметил: — Интересно, а как насчет волос? Мы вон оба волосатые верзилы и бреемся по два раза на дню, а ты, Анис, гладкий как девушка, тебе вроде и бритва ни к чему. Скажи-ка, волосатость, она какая — радикальная или реакционная? Что там твои революционеры про это говорят? — Вот увидите, — завелся, не поняв шутки, Анис и ударил кулаком по столу, — когда-нибудь даже бороды станут предметом идеологических споров! Хамид Номан примирительно усмехнулся. — Да полно тебе, — сказал он. — Может, оно и так. Только пускай мой суп не трогают. Бунньи приближалась к дому, и перед ее глазами проносились в золотистой дымке воспоминаний картины жизни в семье Абдуллы Номана. Во главе стола сидел сам глава семейства. С сосредоточенным выражением лица, но лукаво поблескивая глазами, он сидел, устремив взор куда-то вдаль, делая вид, что его голова занята высокими материями, в то время как сыновья шумно спорили, острили, в шутку пихали друг друга локтями, а Фирдоус Ленивое Веко ставила перед супругом поднос с таким грохотом, словно вызывала на битву. В жестяных лампах дрожало желтое пламя, в углу, рядом с горизонтальным шестом, на котором висели королевские одежды, были разложены барабаны, сантуры и дудки, на гвоздях — полдюжины раскрашенных масок. Близнецы дурачились, угрюмый Анис дулся на них, и это тоже было привычно. Семья остается семьей во все времена, она не может и не должна меняться. Вот Бунньи вернется и всё поставит на прежние места, даже постарается прекратить разлад между Анисом и мужем своим, клоуном Шалимаром, и за обильной трапезой — плодом неистощимых гастрономических фантазий Фирдоус — они снова, как в былые времена, будут проводить радостные вечера… У самого Пачхигама вдруг повалил снег. — Высади меня на автобусной остановке, — попросила она шофера. — Погода худая, мадам. Давайте я довезу вас до самого дома, — предложил он. Но Бунньи настояла на своем: остановка была пунктом ее расставания с прежней жизнью, пусть же она станет и пунктом возвращения, решила она. — Слушаюсь, мадам, — с сомнением отозвался водитель. — Мне подождать, пока вас встретят? Как бы вы не простудились. Она еще не забыла, как в деревне принято одергивать зеленых пареньков: — Это не твоя забота, снег для меня все одно, что для тебя горячий душ, — отрезала она. Так что когда сельчане увидели Бунньи, она стояла одна в вихрях снега, стояла неподвижно на автобусной остановке. Снег опушил ее плечи, маленькие снежные буранчики крутились у ее ног. Появление умершей, которая непонятным образом возникла на пустой автобусной остановке со скатанным матрасом и дорожной сумкой, заставило выйти из теплых домов всех до единого, про метель и думать забыли. Люди, словно зачарованные, взирали на внушительные объемы мертвой женщины; судя по ним, в «той» жизни Бунньи только и делала, что ела. Она была похожа на тех снеговиков, что лепят дети, только с мертвой Бунньи внутри. Со снежной теткой никто не заговаривал, потому что общением с духом можно запросто накликать беду. Однако все понимали, что кому-то все же придется с ней заговорить — ведь Бунньи еще не знала о том, что умерла. Сквозь снежную метель Бунньи видела их всех — они с опаской кружили вокруг, словно вороны, держась на почтительном расстоянии. Она крикнула «Здравствуйте!», но никто не отозвался. Потом по очереди они стали подходить к ней ближе — Химал, Гонвати и Шившанкар Шарга, Большой Мисри и Хабиб Джу, — подходили, но вслед за тем один за другим отходили. Наконец, все в снегу, с заиндевелыми бровями и бородами, явились и главные действующие лица. Хамид и Махмуд Номаны шли вместе. Они как-то странно посмеивались, словно ее возвращение выглядело неуместно и на самом-то деле совсем не смешно. Фирдоус Номан, подруга ее матери, кинулась было к ней, протянула к ней руки, но вдруг отдернула их, словно обожглась, и отбежала в сторону. Бунньи решила, что так они ее наказывают — что специально для этого случая они придумали немое представление, в котором ее должны по всем правилам жанра осудить и изгнать. Только не слишком ли долго все это тянется, вон метель-то какая! Не пора ли уже, чтобы кто-нибудь подошел, отругал, потом обнял и напоил горячим чаем? Когда она увидела, как, скользя и переваливаясь, к ней спешит ее милый отец, то решила, что сейчас это странное представление окончится. Однако футах в шести от нее он остановился и заплакал, и слезы замерзали на его щеках. Его единственное дитя. Он любил ее больше жизни, любил, пока она не умерла. Если не заговорить с ней сейчас, то ее мертвый взгляд нашлет на него проклятие. Отвергнутый ребенок может даже после смерти наслать беду на породившего его и отказавшегося от него. И поэтому тихим голосом, едва слышным сквозь вой ветра, он выговорил слова старинного заклятия: «Назр-е-бад-даур» — «Сгинь, дурной глаз!». И затем мелкими шажками, словно на ногах у него были тяжелые цепи, начал пятиться, пятиться, пока снежная пелена не скрыла его совсем. Теперь на его месте стоял ее муж, Номан. Номан, он же клоун Шалимар. Странное у него было лицо. Такого взгляда у него никогда не бывало прежде. Бунньи подумала смиренно, что она заслужила, чтобы он смотрел на нее так: в его устремленном на нее взгляде были ненависть и осуждение, были печаль и боль, была страстная, убитая любовь. Но было в этом взгляде и что-то еще, чему она не могла дать название. Рядом с ним, держа его за руку, стоял его отец, сарпанч. Глава деревни, на чьих ладонях умещался весь Пачхигам. Казалось, Абдулла удерживает сына, чтобы тот не подходил слишком близко. Вот снова появился отец. Он почему-то встал между нею и мужем. Зачем он это делает? Клоун Шалимар что-то держит. Не нож ли? Держит так, как принято у профессиональных убийц, — лезвие в рукаве куртки, пальцы сжимают рукоять. Ну вот, сейчас он сверкнет — и придет смерть. Что ж, она готова. Бунньи упала на колени, протянула к нему руки и замерла в ожидании. Плотницкая дочь Зун Мисри встала на колени возле нее. По-египетски смуглая, яркая красота Зун, казалось, принадлежала иной эпохе, другому миру — миру, где воздух сух и жарок, где кругом пустыни, где в больших плетеных корзинах носят змей и где расхаживают львы с гривастыми головами королей. В давние, безмятежные времена она подчеркивала свою экзотическую внешность — проводила углем длинные линии от кончиков глаз кверху, что придавало ей роковой и загадочный вид, но после случая с братьями Гегру она перестала себя украшать. Она исхудала, и глаза на ее словно выточенном из слоновой кости лице напоминали два пылающих светильника. — Многие в здешних местах считают меня живым привидением, — ровным, без выражения голосом заговорила она, глядя в пространство перед собой. — Все они думают, что когда с женщиной случается то, что со мной, то она должна тихонько уйти в лес и удавиться на первом же суку. Я этого делать не стала. — Слабая улыбка тронула ее губы. Бунньи немножко воспрянула духом — ее подруга осталась с нею. Значит, верность еще существует — даже по отношению к такой предательнице, как она. Раскаяние и терпение помогут ей вернуть расположение остальных. Для начала уже хорошо, что рядом Зун. Бунньи протянула руку, но Зун едва заметно повела головой. — Знаешь, почему я говорю с тобой? — тихо сказала она. — Потому что со мной обошлись почти так же. Двум живым мертвецам, наверное, дозволено разговаривать меж собою? Это только справедливо. — И тут она в первый раз взглянула Бунньи прямо в глаза. — Они тебя убили, — произнесла Зун. — После того, что ты сотворила, они тебя убили. Сказали, что ты умерла для них, заявили о твоей смерти и со всех нас взяли клятву, что мы будем молчать. Они сообщили в округ, заполнили все формы. Документ о твоей смерти подписан и зарегистрирован, так что ты умерла и не можешь вернуться. Сорок дней тебя поминали по всем правилам, соблюли все положенные обычаи, и как же ты после этого можешь опять объявиться? Нет, ты теперь мертвая. Тебя нет в живых, и это удостоверено документом. Зун старалась изо всех сил, чтобы лицо ее оставалось спокойным и голос звучал бесстрастно. — Кто убил меня? — спросила Бунньи. — Назови их всех. Зун молчала. Ее молчание длилось так долго, что Бунньи начало казаться — подруга так ей и не скажет ничего. И все же она дождалась ответа: — Твой муж. Отец твоего мужа. Мать твоего мужа. И… — Говори же! — дрогнувшим голосом попросила Бунньи. — Ты собралась сказать, что был кто-то еще! — Твой отец, — отвернув лицо от подруги, произнесла Зун. Снег повалил гуще, и, несмотря на защитный слой жира и горшочек с горячими углями, Бунньи почувствовала, как коченеет тело. Метель кружила и засыпала снегом их обеих. В облаках белого снега скрылся Пачхигам. Бунньи поднялась с колен. Нужно было как-то осмыслить неожиданную ситуацию, когда тебя считают умершей. — Может ли мертвая просить защиты от вьюги? — вопросила она громко. — Или ей полагается замерзнуть? Может ли мертвая просить, чтобы ей дали поесть и попить, или надо, чтоб она еще раз умерла от голода и жажды? Я уже не спрашиваю теперь, можно ли вернуть мертвую обратно в мир живых. Я просто раздумываю: когда мертвые говорят, слышат их или нет? Утешает ли кто мертвеца, если он плачет? Прощает ли, если он раскаивается? Суждено ли ему быть проклятым на вечные времена, или проклятие может быть снято? Правда, мои вопросы слишком серьезны, чтобы их можно было бы решить, когда всё кругом засыпает снегом. Надо учиться довольствоваться малым. Так что основной вопрос один: можно ли умершей где-нибудь обогреться, или прямо сейчас брать лопату и рыть себе могилу? — Постарайся не злиться, — отозвалась Зун. — Постарайся осознать боль, из-за которой тебя убили. А на твой последний вопрос отвечу: отец сказал, что на ночь ты можешь найти себе пристанище у нас в дровяном сарае. В сарае по крайней мере не было снега, и, несмотря на ее позор, Мисри попытались циновками и одеялами хоть немного облегчить ей ночлег в необогреваемой пристройке, даже повесили на гвоздь фонарь. К ночи метель прекратилась. В этом царстве дерева Бунньи предстояло провести свою первую ночь в качестве умершей, точнее в качестве женщины, которой стало известно, что ее уже не существует, потому что ее вычеркнули из жизни больше года назад. Она знала, что у мертвого нет прав ни на что и все, что когда-то она считала своим — от материнских драгоценностей до мужа, — ей уже не принадлежит. Ситуация таила в себе и другие опасности. Она слышала рассказы о людях, ложно объявленных умершими. Когда они пытались доказать, что живы, и претендовали на то, чем владели прежде, их убивали уже по-настоящему, и так, чтобы никаких сомнений на сей счет больше ни у кого не возникало. Правда, все эти теперешние ее «друзья по несчастью» — остальные мритаки, то есть живые мертвецы, — были убиты из-за алчности родичей. В своей же смерти, кроме себя самой, ей винить некого. Перед рассветом она вдруг услышала знакомый голос. С наружной стороны сарая стоял, припав к самой стенке, ее отец, закутанный во множество теплых одеял (холод он всегда переносил тяжело). Пандит Пьярелал Каул обращался к сараю как к близкому родственнику или, по крайней мере, к такому же, как она, члену братства живых мертвецов. — Давай поговорим об «Океане любви», иначе называемом «Анураг-сагар», — клацая зубами, сказал Наставник сараю. — Как ты помнишь, это великое сочинение великого поэта К-к-кабира. Несмотря на весь ужас своего положения, Бунньи в своем дровяном склепе не смогла сдержать улыбки. — Один из главных персонажей в «Океане любви» — Кала, — говорил Пьярелал, по-прежнему обращаясь к сараю, — его имя означает «вчера» и «завтра», то есть В-в-время. Кала был одним из шестнадцати сыновей Сат-пуруши, иначе говоря, положительного начала, и после того, как согрешил, стал отцом Брахмы, Вишну и Шивы. Но это отнюдь не значит, что наш мир порожден злом. Кала — фигура роковая, но он не-зло и не-добро. Хотя он действительно устанавливает наши пределы жизни и тем самым ограничивает наши стремления. Сердце Бунньи заколотилось от счастья, и пламя фонаря вспыхнуло ярче, потому что и сердцу, и пламени стало ясно: таким способом отец дает знать Бунньи, что возвращает ей себя, а ее — себе. Однако после следующей фразы свет стал снова меркнуть. — Согласно Кабиру, — все так же обращаясь к сараю, продолжал отец, — один лишь м-м-мритака — живой мертвец — способен избавить себя от страданий, причиняемых Калой. Как это следует понимать? Одни полагают, это должно означать, что лишь самый смелый постигает Всевышнего; но возможно и другое прочтение, а именно: «Лишь живой мертвец с-с-с-свободен от Времени!» «Узнайте же, святые люди, о природе мритаки!» — вспомнились Бунньи слова одного из странствующих проповедников. И она поняла, что время ее отсутствия не прошло для отца бесследно. Человек благоразумный, даже практичный, он поддался своей давней тяге к мистике, вере в планеты-тени и превратил себя в своего рода проповедника-садху. Знание древних текстов всегда соседствовало у пандита с определенной долей иронии в отношении некоторых содержащихся там истин, о чем свидетельствовала легкая озорная улыбка, с которой он излагал своим слушателям содержание очередного классического сочинения. Теперь же он ссылался на традиционные интерпретации вполне серьезно, без малейшей иронии. — Наивысшая цель человека, — втолковывал Пьярелал стенке сарая, — это жить в миру, но не жить его страстями; высочайшее благо — погасить пламя, сжигающее тебя, и жить в состоянии полного бесстрастия. Живой мертвец служит Сат-пуруше, его наставник — Абсолютная Истина. Живой мертвец — носитель и глашатай Его любви. Посредством любви ко всем живущим мритака высвобождает и реализует свою жизненную силу. — И Бунньи привели в качестве примера землю: — Земля никому не приносит вреда. Так будь подобна земле. Земля не способна ненавидеть. Стань такой и ты. — Далее она слушала про сахарный тростник и конфеты: — Тростник срезают, потом его режут, перемалывают и кипятят, пока не получится с-с-сироп; снова нагревают и получают сахар-сырец; опять обжигают и получают сахарные головы, из которых и производят всякого рода сласти, которые все так любят. Точно так же и живой мертвец — это и его путь, когда он переправляется через Океан Страданий к берегу Вечного Блаженства. Бунньи поняла: отец наставляет ее в том, как ей надлежит теперь жить. Она не терпела наставлений и готова была вспылить, но сдержалась. Он прав, и Зун тоже права. Нужно привыкать к сдержанности, учиться смирению. Отринуть всё. Стать ничем. Не Господней любви взыскует она, но любви одного человека, и тем не менее возможно, что если она примет позу раскаявшегося ученика, жаждущего прощения своего наставника, и откажется от собственного «я», то вместе с утратой личности ее преступление тоже утратит силу и она сможет заново заслужить любовь мужа. Но… — Лишь бесстрашная душа может добиться этого… А пандит Пьярелал продолжал свою беседу со стенкой. Он говорил о том, что живой мертвец должен держать под контролем все свои чувства. Контроль над зрением позволяет ему не замечать разницы между прекрасным и безобразным, контроль над слухом позволяет одинаково относиться и к хуле, и к хвале. Живой мертвец не чувствует разницы между вкусным и невкусным. Он не впадает в радостное возбуждение, даже если ему предложат пять разных нектаров, и станет есть несоленую пищу, не замечая этого. И в запахах мритака не должен делать различия для себя между вонью и благоуханием. — Также и особливо следует мритаке сдерживать похоть свою, — с нажимом в голосе продолжал Пьярелал, словно стремился вдолбить стенке дровяника, что ее греховным помыслам должен быть положен конец. — Б-б-бог наслаждения — грабитель. Похоть — могущественная, опасная и причиняющая боль негативная сила. Похотливая женщина — находка для Калы, меж тем как мритака просветлен Знанием. Он испил нектар Его имени, воссоединился с Безраздельным и покончил с похотью. Поначалу Бунньи пыталась разгадать, что хочет сказать ей отец, вслушиваясь в каждое слово, но постепенно начала понимать, что истинное отцовское послание следует искать не в том, что говорилось, а в том, что подразумевалось. И тогда поняла: он объяснял ей, что эпохе, основанной на торжестве разума и любви, пришел конец. Близится время торжества иррационального, не признающего никакой логики. Чтобы выжить, потребуется собрать все свои силы. Бунньи вспомнилось слово, которое он произнес, увидев ее одиноко стоящей под снегом на автобусной остановке: «Назребаддаур». В тот момент она подумала, что он произносит заклятие от дурного глаза, тогда как на самом деле он давал ей совет, он говорил, куда ей следует идти. Старая прорицательница-гуджарка удалилась от мира еще до рождения Бунньи, и последние ее слова были: «Грядут такие страшные времена, что ни один пророк не найдет слов, чтобы рассказать о них». Спустя годы братья Гегру запрут себя в мечети из страха перед гневом Большого Мисри; Назребаддаур заперлась в своей лачуге не потому, что боялась людей, — она страшилась Калы, страшилась Времени. Она села, скрестив ноги, в позе самадхи, которую принимают, отстраняя себя от всего суетного, святые люди, и просто перестала быть. Когда сельчане наконец собрались с духом, отворили дверь и заглянули внутрь, ее истончившийся скелет моментально рассыпался в прах, и сквозняком его вымело из хижины. Сейчас настал черед Бунньи. Живому мертвецу, стремящемуся одолеть Калу, вполне годится путь пророчицы. И еще один пример подобного удаления из мира живых не замедлила вспомнить бывшая танцовщица — Анаркали. Ее тоже заточили за греховную страсть. А как же прорытый тайный ход, люк, чудесное спасение? Но это все было в кино. В жизни чудесных спасений не бывает. «Поднимись на гору и умри по-настоящему» — если именно это имел в виду отец, то ей оставалось лишь подчиниться. Отца за стеной уже не было. Метель утихла, и она осталась наедине с собой. Она стала жирная, как корова, но она взберется наверх и там, в хижине прорицательницы, будет ждать прихода смерти. Бесконечен был список тех вещей, без которых она не могла обходиться и которые стали ей недоступны: много еды, таблетки, табак, любовь, покой… Невыносимая тяжесть от брошенной дочери распластала ее на земле, ей показалось, будто ее завалило поленьями. Она лежала и судорожно ловила ртом воздух. В голове помутилось, и она с облегчением подумала, что проваливается в спасительное безумие. Занимался чудный новый день. Когда она вылезла из сарая, то сразу утонула в снегу по колено. Прямо перед ней угрожающе высился покрытый лесом холм. Там находился Кхелмарг, там была поляна их первой ночи любви, а на противоположном склоне, в глубине соснового леса, обитала Назребаддаур — мертвая поджидала мертвую. Каждый шаг для Бунньи был подвигом. Она волокла матрас и сумку, и каждая косточка, каждый ее мускул вопили о пощаде, а снег не давал ей продвигаться вперед. Но все-таки, хоть и ужасающе медленно, она тащила наверх свое тяжелое тело. Она падала, и подниматься раз за разом становилось все труднее. Одежда на ней промокла насквозь. Пальцев на ногах она не ощущала, зато чувствовала, как острые камешки и сосновые иглы ранят ее ступни. И все же, подаваясь вперед всем телом, она вынуждала себя карабкаться вверх. О скорости не могло быть и речи, важно было просто передвигать ноги. Она увидела Зун. Дочь плотника Мисри стояла в каких-нибудь пятидесяти футах. Она не заговорила с Бунньи, но прошла с ней весь путь наверх. Иногда Зун забегала вперед и стояла как страж, рукою показывая наиболее легкий путь. Они не встречались глазами, но Бунньи, обрадованная поддержкой, следовала ее указаниям. Мысли путались, но так ей было легче идти. С ребенком за спиной она вообще не смогла бы двигаться, но в тот момент мысль о дочери затерялась где-то в глубинах едва теплившегося сознания. Она набирала пригоршнями снег и жадно глотала его на ходу. Где-то на полдороге она увидела в снегу под ногами пакет из плотной бумаги. И — о радость! — в нем оказалась куча всяких вкусных вещей: толстая лепешка, вареный горох с картошкой в небольшой жестяной коробочке и кусочек курятины в такой же посуде. Не задаваясь вопросом, откуда это, она проглотила всё без остатка. И продолжала восхождение. Солнце пекло безжалостно, но ступни занемели от жгучего холода. Дыхание со свистом вырывалось из ее груди. Деревья окружили и закружили ее. Она начала спотыкаться, она уже плохо понимала, куда направляется — вверх или вниз. Деревья закружились быстрее, еще быстрее, дальше — блаженное небытие. Когда она очнулась, то обнаружила, что сидит, прислонившись к двери в лачугу гуджарки. В последующие несколько дней она почти совсем утратила чувство реальности: ей стало казаться, что все умерли и в живых осталась она одна. В хижине все было чисто, на полу лежала свежая циновка, — похоже, призрак Назребаддаур знал о ее приходе. В печке разведен огонь, рядом на полу — охапка сухих дров. На огне в котелке, прикрытом алюминиевой тарелкой, булькало варево — рис с горохом и стеблями лотоса. В углу стоял сурахи — глиняный кувшин, полный чистой воды. Крыша из мха прогнила, и сверху капала талая вода. Просыпаясь ночью, она слышала шуршание призрачных шажков, а утром вместо старого на крыше лежал новый слой мха, и капать перестало. «Маедж!»[28] — вскрикнула она. Значит, мама Пампуш, прозванная Косточкой, вернулась, чтобы позаботиться о своей новоумершей дочери! Бунньи высунулась за дверь. Ей показалось, что в тени деревьев мелькают чьи-то тени, и сразу же вспомнилось поучение отца. Он говорил о черном медведе-хапут, о леопарде, которого здесь называли сух, о шакале-шал и лисе-потсолов. Все эти звери были опасными хищниками, и, возможно, они собирались напасть на нее, но их вины в этом нет, такова их природа. Лишь человек носит маску. Лишь человек позорит сам себя… «Только тогда, когда ты откажешься ото всего мирского, только тогда, когда перестанешь думать о нуждах плоти…» Вот что говорил ее отец. Тело Бунньи жаждало пищи и много чего еще, да и голова была как не своя, но почему-то страха она не испытывала, — как-то само собой получилось, что она стала считать, будто деревья ее оберегают. Само собой получилось, что, проснувшись, она стала находить свежую воду в сурахи, пищу — у порога, а когда, немного оправившись, отлучалась побродить по лесу, то по возвращении ее ждал котелок с едой на огне. Выходило, что ее почему-то не покинули. «Невозможно перепрыгнуть из рая в ад одним прыжком, — сказала она себе. — Надо же где-то сделать остановку». Мало-помалу разного рода зависимости стали отступать, и мысли уже не путались. И все время ее мать была рядом. Снег сошел, и она добралась до «их» поляны, где все стало расцветать. Она собирала полезный для глаз съедобный крат и шахтар, который в смеси с пшеничной мукой (найденной ею однажды в горшочке у порога) был приятен на вкус и холодил рот; на склоне она отыскала куст кава-дачха (он очищал кровь); ела цветы и плоды вана-патака, или гусиного лапчатника, белые цветочки пастушьей сумки. Она собирала фенхель, голубенький цикорий и одуванчики и чувствовала, что к ней возвращается жизнь. Цветы Кашмира спасли ее. В отцовских садах скоро должен был зацвести миндаль. Пришла весна. Узнав о связи жены с американцем, клоун Шалимар наточил свой любимый нож и отправился на юг — убивать. К счастью, автобус, в котором он ехал, сломался. Это произошло недалеко от Веринага, под мостом у селения Нижняя Мунда. Там его и настигли откомандированные отцом братья-близнецы Хамид и Махмуд. Он бродил по парковочной площадке, с нетерпением ожидая какой-нибудь попутной машины. — Решил, что от нас можно сбежать, да, маленький братишка? — во всю глотку заорал Хамид (хвастунишка и забияка, он вообще не умел говорить тихо). — Не пройдет номер! Мы вдвоем сейчас тебе устроим такой даббл-траббл[29], что долго помнить будешь! Вокруг них заправлялись горючим армейские машины, и курившие неподалеку солдаты вначале с ленивым любопытством, а затем с интересом иного рода стали посматривать в сторону ссорившихся братьев. Слова «даббл-траббл» их насторожили. Военные нервничали. Два лидера националистов — Эманулла Хан и Макбул Бхатт — создали вооруженную группу под названием «Национальный фронт освобождения Кашмира». Эта группа пересекла линию прекращения огня и с территории, называемой ими «Азад Кашмир», то есть «Свободный Кашмир», проникла в сектор расположения индийских войск с целью проведения диверсий на военных объектах и уничтожения личного состава. Три возбужденных юнца вполне могли оказаться членами этой группы, провоцирующими столкновение. Махмуд Номан, более осторожный, чем его брат, торопливо сказал Шалимару: — Если эти гады сейчас найдут у тебя, братишка, кинжал, нас всех засадят в тюрягу. Эта фраза спасла Бунньи жизнь. Шалимар нарочито громко захохотал, и братья, похлопывая друг друга по спине, подхватили его смех. Солдаты утратили к ним интерес, а ближе к вечеру все трое уже катили на автобусе к дому. Фирдоус Номан посмотрела в глаза своего преданного и обманутого сына. То, что она прочла в них, настолько перепугало ее, что она дала зарок впредь больше никогда не скандалить. Ее знаменитые споры с почтенным супругом насчет природы Вселенной, кашмирских традиций и дурных черт характера развлекали сельчан многие годы, и теперь Фирдоус увидела, к чему привела ее раскольническая позиция. — Ты только взгляни на него, — шепнула Фирдоус мужу. — У него в сердце столько ярости, что ее хватило бы весь мир спалить! Сарпанч ее почти не слушал. В последнее время он стал сильно сдавать. Начались боли в руках, из-за чего вскорости их скрючит, пальцы перестанут сгибаться, и он не сможет ни пользоваться инструментами, ни держать ложку, ни даже подмыть себе зад. Боли усиливались, вместе с ними росло и его недовольство собой. Он чувствовал себя в западне между прошлым и тем, что грядет, между домом и тем, что происходит вокруг. Он не знал, как и чем жить дальше. Бывали дни, когда он тоскливо вспоминал о былых успехах труппы, с горечью наблюдая постепенное, но неуклонное падение интереса к бханд патхер (заказы на них случались все реже); в иные дни он подумывал о том, что хорошо бы уйти, бросить театр и сидеть дома, покуривая табак и глядя на золотистое пламя очага. Болезненнее всего для Абдуллы был вопрос о том, как разрешить противоречие между его собственными желаниями и ожиданиями, которые возлагают на него жители Пачхигама. Может, пришло время отказаться от статуса сарпанча? Всю жизнь он заботился о других людях, не пора ли подумать и о себе самом? Не может же он до бесконечности держать деревню в ладонях, руки устали, они болят. Будущее во мгле, а глаза у него не те, что прежде. Хочется заботы, покоя хочется. — Будь с ним помягче, — рассеянно ответил он Фирдоус, думая главным образом о себе самом. — Надо надеяться, что любовью тебе удастся потушить его ярость. Но клоун Шалимар замкнулся. На репетиционной площадке он еще как-то общался с людьми, в другое же время от него нельзя было и слова добиться. Все в труппе заметили, насколько изменился стиль его актерской игры. Как акробат и комедийный персонаж, он по-прежнему демонстрировал мастерство наивысшего класса, но делал это с каким-то надрывом, с отчаянностью, которая могла скорее напугать зрителей, нежели рассмешить. Однажды он внес странное предложение: чтобы в сцене, где за Анаркали приходят, чтобы замуровать в стену, солдаты были обряжены в американскую военную форму, а на голову Анаркали была надета плоская широкополая шляпа из соломы, какие носят вьетнамские крестьянки. Захват американцами Анаркали, обращенной в символ Вьетнама, утверждал он, будет немедленно воспринят зрителями как метафора удушающего присутствия индийской армии в Кашмире; это тем более важно, что тема агрессии Индии как в кино, так и в театре находилась под запретом. — Всё просто — армию одной страны сменим на другую, — убеждал Шалимар. — Это придаст спектаклю злободневность. Его идея сразу вызвала активный протест у Химал, которая теперь танцевала вместо Бунньи. — Хоть я и не ахти какая великая танцовщица, — заявила она, — но я не позволю портить мою самую драматическую сцену и превращать ее в фарс только потому, что ты ненавидишь американцев. Шалимар резко повернулся к ней, и у него сделалось такое лицо, что все подумали — он сейчас ее ударит, но клоун вдруг сник, отошел в угол, угрюмо присел на корточки и тихо сказал: — Да, никудышная идея. Ладно, забудь. Я сейчас немного не в себе. Из двух дочерей Шившанкара Шарги Химал была более миловидной. Она подошла к Шалимару и, положив руку ему на плечо, сказала: — Так постарайся прийти в себя. Не ищи взглядом того, чего нет, лучше смотри на то, что есть. После репетиции Гонвати обратилась к сестре с маленькой речью, и в каждом ею произнесенном слове был привкус горького миндаля: — Рядом с Бунньи ты невидимка, — сказала она, скрывая злорадный огонек в глазах за толстыми стеклами очков. — Так же, как, впрочем, и я рядом с тобой. А для него ты всегда будешь стоять рядом с Бунньи; ты всегда будешь чуть ниже ростом, чем ему надо, и нос у тебя будет казаться ему чуть длиннее, и подбородок не тот, и фигура не та: где должно быть узко, там широко, а где полагается, чтоб было пышно, там пшик один. Химал ухватила Гонвати за длинную косу у самых корней волос и сильно дернула вниз. — Перестань завидовать, сучка четвероглазая, — с намеком на очки пропела она. — Лучше, как и положено доброй сестре, помоги его окрутить. Гонвати приняла упрек и пожертвовала собственными тайными надеждами во благо семьи. Обе девицы Шарга принялись совместно строить планы завоевания разбитого Шалимарова сердца. Гонвати поинтересовалась его любимым кушаньем. Он сказал, что любит гхуштабу. Гонвати немедленно принялась за дело и яростно отбивала мясо, чтобы оно стало нежнее. Когда она предложила гхуштабу Шалимару, «чтобы немножко его подбодрить», он действительно закинул в рот мясной шарик. Через несколько секунд по выражению его лица она поняла, что затея не удалась, и ей пришлось признаться, что она самая неумелая стряпуха в их семье. Вслед за тем Гонвати предложила ему, чтобы Химал заменила Бунньи в номере на проволоке, ссылаясь на то, что без партнерши ему не обойтись. Шалимар согласился ее поучить, но после нескольких уроков, когда проволока была натянута еще совсем невысоко, Химал сказала, что всегда боялась высоты, что даже самое горячее желание помочь Шалимару с номером не удержит ее на проволоке и она наверняка сорвется вниз. Третья атака была более дерзкой. Гонвати поведала Шалимару-клоуну под великим секретом, что ее сестра недавно сама пережила любовную драму: один ловелас из Ширмала, чье имя она не хочет открыть, завлек Химал в свои сети, а потом бросил. — Хорошо, если бы вы как-нибудь встретились и поговорили по душам: кому как не тебе понять ее переживания и кому как не ей понять всю глубину твоего страшного горя. Шалимар дал себя уговорить, и лунной ночью они отправились на прогулку вдоль по бережку Мускадуна. Однако под двойным воздействием — лунного сияния и красоты спутника — бедная Химал потеряла голову и призналась, что никакого изменщика-ширмальца не существует, что именно Шалимар человек, которого она любила всю жизнь, и во всем Кашмире нет и не будет для нее никого другого. После этой, третьей по счету, попытки Шалимар старался держаться подальше от сестер, хотя они продолжали надеяться. Блестящая идея объявить Бунньи умершей впервые пришла в голову Гонвати. Очки придавали ее лицу выражение высокой добродетельности и прекрасно скрывали ее коварную, расчетливую натуру игрока-шахматиста. — Он никогда не позабудет ее, пока она жива, — уныло сказала Химал после неудачной прогулки при луне. — Господи, бывают дни, когда я желаю ей смерти! — воскликнула Гонвати, вначале не придав особого значения тому, что произнесла. — Хотя… Подожди-ка, сестричка. Иногда желания могут и исполниться! Через несколько дней план у нее был готов, и она принялась за работу, но так, чтобы людям казалось, будто идея пришла в голову им самим. За обедом она передала разговор с сестрой отцу, добавив от себя: — Если бы Бунньи действительно умерла, а не путалась теперь в Дели со своим америкашкой, то несчастный Шалимар мог бы построить свою жизнь заново. Тот возмущенно фыркнул и произнес профессионально поставленным баритоном: — В Дели с америкашкой, говоришь? Так, по мне, это и есть смерть. Гонвати обратила на отца увеличенные очками глаза и невинным тоном произнесла: — Ты же член панчаята. Почему бы тебе не объявить ее мертвой по закону? Накануне следующего собрания деревенского совета старейшин Шившанкар решил выяснить, что думает по этому поводу танцор Хабиб Джу. — Для меня она умерла, — сказал тот и признался, что чувствует себя виноватым во всем происшедшем. — Искусство, которому я научил ее, она использовала во зло и тем предала нас всех. Теперь их было двое из пяти членов совета. Вместе они стали давить на Большого Мисри. — Ну, не знаю, — нерешительно промямлил тот. — Моя Зун ее очень любила. Шившанкар Шарга с неожиданной для самого себя горячностью принялся убеждать его: — Неужели ты не хочешь защитить наших девушек от надругательства чужаков? После того, что случилось в твоей семье, мне казалось, ты станешь первым, кто согласится с нашим планом. И Мисри сдался. Из пяти членов совета осталось двое, два отца — Абдулла и Пьярелал. — Сарпанч человек мягкосердечный, с ним будет сложно справиться, — заметила Гонвати, когда отец сообщил ей о результатах кампании. — Папочка Бунньи сдастся первым, можете не сомневаться. Причина уверенности Гонвати заключалась в том, что она ухитрилась заручиться дружбой Пьярелала. Многие месяцы после побега Бунньи пандит пребывал в состоянии депрессии. Его пренебрежение обязанностями шеф-повара Пачхигама стало настолько очевидным, что младшие помощники тактично дали ему понять: во время подготовки к большим банкетам ему, пока он не придет в себя, лучше оставаться дома. Пьярелал согласно кивнул и исключил котелки и банкеты из своей жизни. Он любил поесть, но теперь утратил к пище всякий интерес. Дома он готовил себе самое необходимое, и даже то немногое, что стряпал, съедал безо всякого удовольствия. Одиннадцать часов в день он посвящал медитации. Внешний мир причинял ему слишком много боли. Исчезновение Бунньи он переживал столь же сильно, как смерть жены. Даже красота кашмирской природы оказалась бессильной смягчить его страдания — не столько физического, сколько морального порядка: мало того, что Бунньи сбежала, она еще оказалась и безнравственной. И это сделало ее чужой. Он чувствовал, что вот-вот рухнет, как старое здание, у которого подгнил фундамент. Прилив уже лизал ему ноги, и Пьярелал ощущал, что скоро его накроет с головой. Медитация научила его отключаться от действительности и уходить в философские размышления. В один из подобных моментов его мысли обратились к Кабиру. Рассказывали, что поэт Кабир был зачат непорочной девой и родился в 1440 году, но пандита эти легенды мало интересовали. То, что его воспитали ткачи-мусульмане, что он не знал грамоты и единственное, что мог написать, было имя Рамы, тоже не представляло особого интереса. Для Пьярелала было важно другое, а именно учение Кабира о существовании двух душ: души индивидуальной, именуемой дживанатма, и души божественной — параматма. Избавления от страданий и от круга перерождений, по Кабиру, возможно достичь путем избавления от двойственности, посредством слияния души индивидуальной с душою универсальной. Понимание этого состояния как смерти при жизни представлялось Пьярелалу весьма поверхностным. Более глубокое толкование заключалось в том, что таким образом человек мог достичь состояния экстатического восторга. Однажды, выйдя из состояния медитации на берегу Мускадуна, Пьярелал увидел сидевшую на камне девушку, и на какой-то миг ему почудилось, что это Бунньи, но в следующее мгновение он с упавшим сердцем узнал в ней Гонвати, дочку Шарги. Из вежливости он подошел к ней. — Пандит-джи, — сказала она через какое-то время, — я часто наблюдала, как вы сидите на этом самом месте, беседуя с Бунньи и Шалимаром, и, признаться, немножко завидовала. Мне тоже хотелось послушать ваши умные речи, мне тоже хотелось приобщиться к вашей мудрости. Увы, я не была вашей дочерью и покорилась судьбе. Наставника тронули ее слова. Временами ему казалось, что когда Бунньи сидела тут со своим возлюбленным, то в душе посмеивалась над его болтовней. А эта девушка действительно хотела поучиться. Если бы он только знал об этом тогда! Впервые за многие месяцы Пьярелал улыбнулся. После этого девушка так часто, как только могла, приходила на берег Мускадуна и садилась у его ног. Она так серьезно и трепетно ловила каждое его слово, что он неожиданно для себя стал делиться с ней самым сокровенным, о чем не говорил ни с кем. После одной из таких откровенных бесед Гонвати встала, взяла руки Пьярелала в свои и, немного переиначив, повторила ему фразу, которую ее сестра сказала клоуну Шалимару: — Не вините себя за то, что умерло, а лучше возблагодарите Всевышнего за то, что еще живо. Абдулла Номан вынужден был принять вариант мритаки — да и как он мог возражать, если даже отец Бунньи высказался «за». — Ты решил окончательно? — спросил он у друга после совета. Все остальные разошлись, и они вдвоем пили солоноватый розовый чай у Номанов наверху. Чашка в руках Наставника задребезжала на блюдце, когда он подтверждал смертный приговор. — Одиннадцать часов на дню я посвящал раздумьям по поводу того, как, существуя в миру, можно в то же время не жить в нем, — поведал Пьярелал старому приятелю. — И многое в этой загадочной формуле мне стало понятно. Мое дитя, моя Бхуми избрала путь мритаки — мертвеца при жизни. Она сделала это по своей воле, и я не должен цепляться за нее. Я решил дать ей уйти. — И после паузы добавил: — К тому же есть и еще одно обстоятельство: нужно как-то усмирить твоего разгневанного сына. На автобусной остановке, в снежном урагане, Зун проговорила: — Они убили тебя, потому что любили, а ты ушла. На окраине Пачхигама, у Мускадуна, было местечко, укрытое от посторонних глаз густой зеленью. Летом после школы четыре неразлучные подруги — сестры Шарга, Зун и Бунньи Каул — неслись, бывало, сюда сломя голову, раздевались донага и кидались в речку. Ледяная вода кусалась, но это было только приятно. Они визжали и хохотали, когда бог вод ласкал их своими холодными руками. Выкупавшись, они катались по траве, пока не обсохнут, высушивали ладонями волосы и возвращались домой как ни в чем не бывало, только после того как все свидетельства их озорства пропадали бесследно. Зимними вечерами четверка с толпой других деревенских ребятишек собиралась в просторном теплом помещении совета старейшин на втором этаже дома Номанов, где взрослые рассказывали им всякие занятные истории. В памяти Абдуллы Номана хранилась целая библиотека разных легенд и сказок — одна другой невероятнее. Он мог рассказывать их бесконечно, а когда останавливался, дети с криками требовали продолжения. Женщины по очереди вспоминали смешные случаи из собственной жизни. У каждой семьи в Пачхигаме был огромный запас подобных историй, и поскольку их слушали все дети, то эти истории становились их общим достоянием. Этот волшебный, магический круг был разорван, когда Бунньи сбежала в Дели и стала подстилкой американца. В тот день, когда, безобразно расползшаяся, отупевшая от наркотиков Бунньи возвратилась в Пачхигам и одиноко стояла, запорошенная снегом, а Химал с Гонвати в метели кружили вокруг нее, они не испытывали ни малейшей симпатии к подруге детства. Если Гонвати Шарга и чувствовала укоры совести по поводу своих хладнокровных козней, приведших к «убийству» Бунньи, то с успехом их заглушала. — Как она посмела заявиться после горя, которое всем причинила?! — прошипела она, вне себя от злости. Химал же сияла: ее так обрадовали страшные перемены во внешности Бунньи, что само возвращение к жизни бывшей подруги она оставила без внимания. — Ты только взгляни, какая она стала! — шепнула она сестре. — Теперь он больше не будет ее любить. Кому она нужна! Страшная правда, однако, заключалась в том, что причина, по которой Химал так и не удалось соблазнить Шалимара, не имела к его якобы не угасшей любви к изменнице никакого отношения. Истинной причиной неудачи Химал было совсем иное. Клоун Шалимар перестал любить Бунньи в тот самый момент, как только узнал о ее неверности; перестал любить мгновенно, как робот, отключенный от сети питания, и кратер, образовавшийся в результате уничтоженной любви, тут же заполнился рвотной желчью ненависти. Правда заключалась в том, что, хотя братья и вернули его из Нижней Мунды, он тогда же, еще в автобусе, дал себе клятву, что убьет жену, если она вернется в Пачхигам, что он снесет с плеч ее лживую голову, а если она родит от своего развратника-американца, то он не пощадит и детей ее. Потому-то Пьярелал Каул и поддержал идею официального признания Бунньи умершей, а Абдулла Номан согласился с этой мыслью, — ведь это был единственный способ удержать Шалимара от убийства. Оба отца приложили много усилий, доказывая брошенному мужу, что бессмысленно отрубать голову человеку, который и так уже умер. Сначала Шалимар колебался. — Если мы все солжем, то, выходит, мы ничем не лучше нее, — сказал он. Три дня и две бессонные ночи Абдулла и Пьярелал уламывали Шалимара, и в конце концов, когда все трое уже падали от изнеможения, обе стороны пошли на уступки. Отцы заставили Шалимара поклясться, что он удовлетворится официальным признанием факта ее смерти. В глубине души Шалимар знал, что настанет день, когда две данные им клятвы, как две планеты-тени — голова дракона Раху, вынуждающая его к убийству, и хвост дракона Кету, обязывающий его позволить ей существовать в той мере, в какой это доступно мритаке, — вступят в битву, и трудно предугадать, какую из двух клятв ему тогда придется нарушить. Загоняя в тупик и себя, и Бунньи, он продолжал писать ей письма, которые так разозлили ее, из-за которых она стала презирать его за мягкотелость; письма, имевшие целью внушить ей мысль, будто он готов всё простить и забыть, главное же — заставить ее вернуться, чтобы поставить себя перед выбором между двумя своими клятвами и понять, в конце концов, что он за человек. Когда же он увидел ее на остановке, всю в отвратительных складках жира, засыпанную снегом, то инстинктивно рванулся вперед с ножом в руке, но отец и братья заступили ему дорогу; они уцепили его за драконов хвост — Кету, напомнив о клятве. В густо падавшем снегу они встали стеной между ним и Бунньи. — Если ты попытаешься нарушить слово, то тебе сначала придется убить меня, — произнес Пьярелал, а папа Абдулла добавил: — И меня тоже. Вот тогда-то Шалимар и решил для себя проблему двух клятв. — Во-первых, — сказал Шалимар, — я дал клятву лично вам двоим, и я останусь верен обещанию, пока хоть один из вас жив. Но когда вы оба умрете, я не буду считать себя связанным клятвой. И во-вторых — уберите эту потаскуху с глаз моих. — С этими словами клоун Шалимар повернулся и, не удостоив умершую жену даже прощального кивка, пошел прочь. А снег все падал и падал, укрывая толстым покровом и живых, и мертвых. Весеннее возрождение природы обернулось обманом. Цветы расцвели, телята и ягнята появились на свет и птенцы вылупились в птичьих гнездах, а безмятежность прошлого так и не возвратилась. Бунньи больше никогда не ступала ногой в Пачхигам. До конца дней своих ей суждено было прожить на холме посреди соснового леса, в хижине прорицательницы, которая решила однажды, что не в силах встретить грядущий ужас, и в ожидании смерти приняла позу йогини. Бунньи постепенно научилась справляться с повседневными заботами, однако все чаще и чаще она теряла ощущение реальности: что-то внутри нее отказывалось признать, что из теперешнего мира, к которому она вполне приспособилась, ей уже никогда не перешагнуть в тот, другой и желанный, где пребывала она когда-то как любящая жена, укрытая плащом трепетной любви своего Шалимара. Ее мать-призрак теперь была постоянно рядом, и, поскольку призраки не стареют, две умершие женщины стали как две сестры. Когда Пьярелал Каул во время одного из посещений попытался предупредить мертвую дочь, чтобы она не показывалась в деревне, потому что иначе никто не поручится за ее безопасность — ведь Шалимар обещал убить ее, — она с веселой беззаботностью безумной ответила: — Нам с Пампуш и здесь хорошо. Пока она рядом, меня никто и пальцем не тронет. Пора и тебе к нам перебираться. Нас обеих, похоже, в деревне видеть не хотят, но втроем мы и здесь смогли бы жить распрекрасно, как в старые времена. Когда он понял, что у его любимой дочери мутится разум, свет померк и для самого Пьярелала. Стараясь, чтобы она не нуждалась в необходимых вещах, он каждый день карабкался на холм; он выслушивал ее бредовые речи и даже не мог ей рассказать о том, что его собственный оптимизм совсем иссяк. Весь Пачхигам когда-то поднялся на защиту Бунньи и клоуна Шалимара, и это было правильно, потому что их любовь стала символом торжества добра над злом. Однако страшный финал ее заставил Пьярелала впервые в жизни усомниться в том, что человек по природе своей добр и если ему помочь избавиться от недостатков, то внутренний свет его души способен озарить все и вся. Но в последнее время он стал серьезно задумываться над справедливостью идей веротерпимости, заложенных в идее кашмириата, стал задумываться о том, не обладает ли закон противоречий более мощной силой, чем закон гармонии. Вспышки насилия на религиозной почве происходили внутри сообщества. Когда это стучалось, убивали не посторонние. Убивали соседи, убивали люди, с которыми ты делил радость и горе, люди, чьи дети еще вчера играли вместе с твоими. Внезапно в их сердцах вспыхивала ненависть, и с факелами в руках они посреди ночи начинали ломиться в твой дом. Возможно, принципы кашмириата были порождены иллюзией. Может статься, представление о том, что все дети, собиравшиеся зимними вечерами в зале деревенского совета, чтобы слушать с замиранием сердца разные сказки, есть единая большая семья, — тоже всего лишь самообман? Быть может, и веротерпимого Зайн-ул-Абеддина следует считать — как это стали утверждать в последние годы — не столько нормой, сколько отклонением от нее и этот султан вовсе не символ единства? Вполне возможно, что именно тирания, насильственное обращение в чужую религию, разрушение храмов, надругательство над святынями, преследование иноверцев и геноцид — все это на самом деле и есть норма, а мирное сосуществование — детская сказка? Пьярелал теперь регулярно читал информационные листки, распространяемые различными брахманскими организациями. Они содержали многовековую историю злодеяний, чинимых над брахманами. «Нечестивец Сикандер[30] истреблял пандитов с особой жестокостью», — читал он. Преступления, совершенные в четырнадцатом веке, требовали своего отмщения в веке двадцатом. «…Но и его в своей жестокости превзошел Сайфуддин, советник при сыне Сикандера, Алишахе. Из страха быть силою обращенными в ислам брахманы сжигали себя на кострах; многие вешались, иные принимали яд, другие же кидались в реку. Несметное число брахманов бросалось со скал. Ненависть обуяла всех. Сторонники же правителя и пальцем не шевельнули, чтобы остановить хотя бы одного из самоубийц», — и так далее, и тому подобное до дня нынешнего. «Может быть, мир и гармония были для меня вроде трубки с опиумом», — думал Пьярелал, — и тогда получалось, что он такой же наркоман, как и его несчастная дочь, и он тоже нуждается в шоковой терапии. Каул гнал от себя эти тяжкие мысли и целиком посвятил себя заботам о дочери. Все чаще она стала впадать в бредовое состояние; часами ее бил озноб, она лежала в липком, холодном поту, сотни иголок кололи ей нёбо, приступы голода, словно дикие звери, грозили пожрать ее. Наконец период кризиса прошел, с зависимостью от таблеток и табака она справилась. Беспомощная, с помутившимся сознанием, она все время чувствовала, что где-то рядом, за деревьями, те, кто заботится о ней. Медленно они выступали из теней, и Бунньи в бреду представлялось, будто к ней их ведет Пампуш, ее дерзкая, ее независимая мамочка, которая не осуждала людей за то, что они поддавались зову плоти. Во всяком случае, для Бунньи Пампуш была столь же реальна, как все другие, навещавшие ее, и хотя среди добрых ангелов она узнавала и Фирдоус Номан, и Зун Мисри, и Большого Мисри, и, конечно, милого папу, больше всего ее радовала уверенность, что сюда их всех собрала мама Пампуш. В тучности Бунньи Пьярелал тоже винил себя. «Сложением дочка пошла в меня, а не в свою тоненькую мать, — мысленно сокрушался он. — Она рано созрела. Ничего удивительного, что Шалимар влюбился в нее, когда она была еще совсем ребенком. Я-то всю жизнь любил поесть, и это тоже у Бунньи от меня», — говорил он себе. Только вот теперь благодаря аскетическому образу жизни тело его стало другим, да и тело Бунньи понемногу начало меняться. Красота возвращалась к ней медленно, по мере того как восстанавливались силы. Месяцы перетекали в годы, и жир истаял — здесь никто не собирался кормить ее семь раз на дню, — она стала почти как прежде, почти — потому что ущерб был необратимым. Ее мучили боли в пояснице, на ногах набухли темные вены, испорченные табаком зубы так и остались черными, хотя она регулярно чистила их веточками дерева ним, которыми снабжал ее отец. Она подозревала, что с сердцем тоже не все в порядке, потому что иногда оно нехорошо замирало. Бунньи относилась ко всему этому равнодушно, зная, что в любом случае ей долго не прожить. Наполовину призраку, ей суждено жить среди призраков до тех пор, пока она не узнает, как переступить последнюю черту. Однажды она произнесла это вслух, и Пьярелал расплакался. Самостоятельная жизнь досталась ей нелегко. Справиться с голодными спазмами было не менее трудно, чем с отсутствием наркотиков, но в конце концов она стала с меньшей жадностью накидываться на еду. Долгое время самое необходимое ей приносили из деревни, впоследствии она научилась кое-что делать сама и стала выращивать овощи. Однажды поутру она обнаружила двух козочек, привязанных к колышку возле хижины. Бунньи выкормила их, и со временем у нее образовалось свое небольшое стадо, после чего она стала продавать молоко и зелень. Отец каждый день носил в бидоне это молоко в сельскую лавку, а когда созревали помидоры, то таскал и их. Люди соглашались платить живые деньги за товар, поставляемый умершей, — это был пусть небольшой, но важный шаг к примирению. Тяжкий физический труд помогал бороться с безумием. Тело утратило дряблость и обросло мускулами, плечи распрямились и живот снова сделался плоским. В этой, третьей, фазе своей жизни Бунньи снова стала красива, но по-другому — так, как бывает красива много пережившая, огрубевшая от постоянной работы зрелая женщина. Больше всего пострадал ее рассудок, и это особенно сильно проявлялось по ночам. В ночные часы, когда тело обычно отдыхает, а мозг продолжает работать, Бунньи становилась сама не своя. Иногда летними ночами ей начинало казаться, что где-то совсем рядом, в лесу возле хижины, бродит Шалимар. Она выходила наружу и нарочно раздевалась догола с надеждой, что он либо стиснет ее в объятиях, либо убьет. В ней не было страха — ведь безумных не судят, а в Пачхигаме все знали, что она сошла с ума. Мама Пампуш выходила из хижины вместе с нею, и обе они, голые, начинали танцевать при луне, как волки. И горе тому, кто отважился бы подойти! Пускай только сунется — они разорвут его на куски своими острыми когтями! Она не ошибалась. Шалимар-клоун действительно иногда взбирался на холм с ножом в руке и следил за нею из-за дерева. Он испытывал радость, видя, что она здесь, рядом, и будет здесь, когда он освободится от своей клятвы, чтобы убить ее, беспомощную; такую же беспомощную, какой стала его жизнь, разрушенная по ее вине; такую же беспомощную и беззащитную, каким когда-то было его сердце; такую же беспомощную, беззащитную и хрупкую, каким было его разбившееся вдребезги доверие к людям. «Танцуй, жена моя, танцуй, — мысленно обращался он к Бунньи. — Придет день — и я станцую с тобой в последний раз». Убить американского посла клоун Шалимар задумал где-то незадолго до окончания войны в Бангладеш; в то время пачхигамская труппа получила заказ дать представление на севере, у линии прекращения огня, которая лишь недавно стала именоваться линией контроля. Индия и Пакистан только что подписали соглашение в Симле, согласно которому вопрос о статусе Кашмира предполагалось рассмотреть в ближайшее время отдельно в двустороннем порядке. Железная длань индийской армии еще крепче сжалась на горле Долины, — завтра, может, и принадлежало политикам и идеалистам, но сегодня военные были здесь еще полными хозяевами, и они обрушили на простых людей всю свою силу. Наконец, именно в то время Харуд — теперь законная супруга Бомбура Ямбарзала — купила первый в здешних местах телевизор и водрузила его в палатке посреди Ширмала. Еще в 1960 году, то есть с самого появления телевизионных передач, панчаят Пачхигама принял решение игнорировать телевизор, поскольку этот одноглазый монстр, по убеждению совета деревни, грозил разрушить традиционный уклад жизни и отнять у них зрителя. Однако главный шеф-повар Ширмала подпал под влияние своей предприимчивой жены, медноволосой Хасины Карим, которую все звали Харуд. Не только предприимчивая, но вдобавок обладавшая и мощным стремлением к самосовершенствованию, Харуд имела от первого брака двоих сыновей. Хашим и Хатим болтать лишнего не любили. Получив в Сринагаре специальность электриков, они считали, что и для ширмальцев настало время приобщиться к благам цивилизации. — Пару месяцев дай людям бесплатно смотреть телевизор, — предложила мужу Харуд, — а потом станешь продавать билеты, увидишь — все будут платить с охотой. Черно-белое чудо она купила на деньги, вырученные от продажи украшений, оставшихся от первой свадьбы. Сыновья, такие же практичные, как и мать, возражать не стали. — Через ожерелье кино не поглядишь, — резонно заметил старший из братьев, Хашим. Оба они к Ямбарзалу относились без теплоты, но новому браку матери не препятствовали. — Это даже и хорошо, — заявил младший, Хатим. — Мы будем за тебя спокойны: ты теперь не одна, а значит, мы вольны идти своей дорогой, но про нее тебе лучше знать как можно меньше. Он был высокий, сильный мужчина, но мать дотянулась до его головы и взъерошила волосы, как маленькому. — Видишь? — с гордостью сказала она Ямбарзалу. — Мои мальчики крепко стоят на земле. Смотри, они взвешивают каждый свой шаг. Как только начались «вечера просмотра», жизнь круто изменилась даже в Пачхигаме; оказалось, что его жители готовы позабыть о многолетних трениях с соседями ради того, чтобы им дали посмотреть комедийные шоу, концерты и экзотически-пышно поставленные «номера» из бомбейских кинохитов. В Пачхигаме, как и в Ширмале, теперь в вечерние часы можно было громко обсуждать на улице все что угодно: открыто агитировать за безбожие, призывать к революции, признаваться, что убил, сжег, изнасиловал, — никто не возмутился бы, потому что улицы опустели: население обеих деревень заполняло до отказа Ямбарзалову палатку и смотрело дурацкие программы, завороженно глядя на светящийся экран. Среди тех немногих, кто отказался посещать волшебную палатку, были Абдулла Номан и Пьярелал Каул: Абдулла — из принципа, Пьярелал — по причине усиливавшейся депрессии, которая помимо его самого отравляла всё вокруг и висела в его опустевшем доме, как дурной запах. Иногда этот дух становился настолько тяжелым, что от него вяли цветы, когда он гулял по берегу Мускадуна, и скисало молоко в его бидоне. Фирдоус не терпелось взглянуть на новое чудо, но с самого возвращения Бунньи она стремилась умерить вспыльчивость и не спорить с Абдуллой, как бы он ее на это ни провоцировал, и после дневных забот, хмурая, но безропотная, оставалась дома. Абдулле надоело смотреть на вечно мрачную супругу, и он не выдержал. — Разрази тебя гром, женщина! — провозгласил он, сердито булькая водой в кальяне. — Коли тебе охота топать за полторы мили ради того, чтобы продать душу дьяволу, я тебя не держу. Фирдоус мгновенно вскочила и торопливо стала переодеваться. — Думаю, ты хотел сказать: «Хотя мне, старому пню, уже никакие развлечения не нужны, но ты, дорогая женушка, пойди и доставь себе удовольствие после целого дня непрерывных забот», — ядовито проворковала она. Абдулла посмотрел на нее тяжелым взглядом и каким-то новым, холодным тоном произнес: — Вот именно. Всю дорогу до Ширмала Фирдоус не могла прийти в себя от чужого голоса Абдуллы. Она отдала этому человеку сердце за его мягкость, за его доброту, за его заботу о людях. Не обижалась — вернее, приучила себя не обижаться — на то, что он не был с ней нежен, не помнил дня ее рождения, никогда не рвал для нее полевых цветов. Примирилась с тем, что всю жизнь делила супружеское ложе с мужчиной, никогда не заботившимся о том, чтобы доставить ей удовольствие, потому что удовлетворение сексуальной потребности у Абдуллы занимало не более двух минут. Фирдоус глубоко трогала его заботливость по отношению к детям и постоянные усилия улучшить жизнь односельчан. Однако после того как ему стало крючить руки, что-то в нем изменилось. Сочувствия к другим становилось все меньше, мысли его поглощала жалость к самому себе. Следовало отдать ему должное: он, и никто другой, удержал Шалимара от страшного злодеяния, но, похоже, этот поступок был последним деянием угасающей личности прежнего Абдуллы — деревенского старосты, от природы одаренного терпимостью, рассудительностью и душевной теплотой. Все чаще сквозь этот привычный облик проступали черты нового Абдуллы — калеки. «В холодном краю женщина не должна связывать свою жизнь с холодным, бесчувственным мужчиной», — неожиданно подумала Фирдоус, уже подходя к палатке. Мысль о самой допустимости ухода от мужа настолько поразила Фирдоус, что телевизионное чудо, ради которого она проделала столь долгий путь, оставило ее почти равнодушной, пока не начали передавать последние известия. Из-за омертвлявшей, а зачастую искажавшей истинный ход событий строгой правительственной цензуры вечерние новости у местной публики успехом не пользовались. Большая часть людей вышла на свежий воздух — покурить, поболтать, посплетничать всласть. И хотя, находясь в палатке, все сидели вперемешку, составляя общую зрительскую аудиторию, выйдя, они разделились на две группы — индусов и мусульман. Фирдоус Номан, оказавшаяся здесь впервые, осталась сидеть на своем месте. В новостях сообщили, что самолет Индийских авиалиний под названием «Ганга» — в честь великой реки — оказался захвачен террористами пропакистанского толка, двоюродными братьями Куреши, которые вынудили летчиков доставить их на территорию Пакистана. Пассажиров они выпустили, самолет взорвали, а сами сдались пакистанским властям. Те для вида их арестовали, но требование Индии об экстрадиции братьев отклонили. «Совершенно очевидно, — говорилось в сообщении, — что за этим инцидентом стоит главарь террористов Макбул Бхатт, который в настоящее время базируется со своими сообщниками на территории Кашмира с полного согласия и попустительства пакистанского руководства». Сам Зульфикар Али Бхутто посетил их лагерь в Лахоре и при этом назвал их «борцами за свободу», а также заявил, что их героические действия есть знак того, что в мире нет такой силы, которая может сломить сопротивление Кашмира. Он пообещал далее, что его партия намерена установить постоянные контакты с кашмирским «фронтом национального освобождения» с целью сотрудничества и оказания помощи и что помощь будет оказана и самим угонщикам самолета. «Таким образом, — говорилось далее, — теперь связь пакистанского правительства с террористическим движением стала для всех очевидной. Наверняка, — предположил диктор, — после инсценировки судебного процесса бандитов выпустят на свободу и назовут героями. Тем не менее это ничуть не повлияет на решение правительства Индии: земли Джамму и Кашмира являются неотъемлемой частью Индии — и точка». Когда после окончания передачи зрители снова заполнили палатку, Фирдоус поднялась и сообщила всем последние новости. Составлявшие меньшинство индуисты единодушно осудили братьев-предателей Куреши и их вдохновителя Макбула Бхатта за стремление дестабилизировать обстановку в Кашмире, в то время как представленное мусульманами большинство принялось так же дружно прославлять захватчиков самолета, и их торжествующие выкрики заглушили голоса протеста со стороны хинду. В этом собрании уже не было места давним разногласиям ширмальцев с пачхигамцами, и мнения разделились не между мужчинами и женщинами, как это часто бывало, — пропасть пролегла между представителями двух конфессий. Мусульмане косились на оппонентов-хинду чуть ли не с открытой враждебностью, хотя всего минуту назад все вместе шутили и покуривали возле палатки. Атмосфера недоверия угнетающе подействовала на хинду, и они, словно по молчаливому уговору, поднялись и покинули палатку. Фирдоус вспомнилось последнее прорицание Назребаддаур: «Грядущее настолько страшно, что ни один пророк не отыщет слов, чтобы описать его», — и у нее пропал всякий аппетит смотреть телевизор. Путь между Ширмалом и Пачхигамом являл собою обычную пыльную и ухабистую дорогу, окаймленную тополями. От тянущихся по обеим ее сторонам полей она была отгорожена невысокой кирпичной кладкой — бундом. Клоун Шалимар поджидал Фирдоус на этой дороге, где-то на полпути. В палатке его не было. Его вообще не было в Пачхигаме уже несколько недель, потому что департамент по делам культуры направил пачхигамскую труппу развлекать жителей и армейские части в места, менее всего для развлечения подходящие, — в деревни, расположенные в непосредственной близости от фактической границы, пролегающей через располосованное сердце Кашмира. Абдулла поручил своему самому одаренному сыну на этот раз самостоятельно возглавить труппу. — Рано или поздно тебе все равно предстоит это сделать, — произнес сарпанч своим новым, лишенным каких бы то ни было эмоций голосом, растирая онемевшие пальцы. — Так что можешь стартовать прямо теперь, в этом богом забытом углу. Демонстрировать свое искусство деревенским тупицам и индийским солдатам, для которых я и приличных слов-то подобрать не могу. Политические взгляды Абдуллы, как и он сам, существенно изменились, руководители Индии его глубоко разочаровали: они то держали его тезку, шейха Абдуллу, в тюрьме и вели с ним тайные переговоры, то возвращали ему свободу и власть на условиях, что он будет поддерживать присоединение Кашмира к Индии, после чего он снова впадал в немилость, поскольку, несмотря ни на что, продолжал настаивать на автономии. — Кашмир для кашмирцев, — стал говорить Абдулла, повторяя слова своего тезки. — Всех остальных почтительнейше просим удалиться, потому что если нас и дальше будет «защищать» подобная армия, то нам грозит полное уничтожение. Ночь стояла безлунная, к тому же Шалимар был одет во все черное и лежал на поле за бундом, поэтому, когда он возник перед Фирдоус, будто оживший тополь, она страшно перепуталась. — Я спал, — произнес он, и мать мгновенно догадалась, что кроме буквального смысла в его словах скрыт и другой: он хотел сказать, что для него наступил поворотный момент, и потому она не стала одергивать сына, несмотря на то что он говорил как в бреду и употреблял слова, которые его отец избегал произносить даже в своем теперешнем состоянии; говорил он как человек, решившийся на смерть. Ледяным холодом обдало материнское сердце. — Я тратил время понапрасну, — говорил клоун. — Единственное, чему я научился, — это ходить по проволоке, падать как идиот и смешить дураков. Все это теперь никому не нужно, и не только из-за глупого телевидения. Я так долго смотрел на зло, что перестал его замечать, но я больше не сплю, я понял, что реальная жизнь хуже самого страшного сна. Эти люди в танках — они прячут лица, чтобы мы никогда не узнали их имен; эти истязательницы-женщины, более бесчеловечные, чем мужчины; люди из колючей проволоки и люди, от которых бьет током, которые поджарят тебе яйца, попадись ты им в руки; люди, несущие пули, и люди, сотканные изо лжи, — и все они здесь, у нас, ради свершения чего-то очень важного, а это важное — затрахать нас всех до смерти. Теперь я проснулся и тоже готов совершить кое-что очень важное, но я один и не знаю, как это сделать, поэтому мне нужна ты. Скажи, как мне связаться с Анисом. Их черные накидки-пхираны хлопали на ветру, как крылья ночных птиц. — Возблагодари Всевышнего, что ты мужчина, а не женщина-мать, — ответила она, — потому что сейчас ты бы порадовался, что твои рассорившиеся сыновья готовы помириться, но тут же и ужаснулся бы при мысли, что обоих твоих детей, возможно, ждет смерть, и эта смесь радости и ужаса невыносимо тяжела. — Возблагодари Всевышнего, что ты не мужчина, — отозвался он, — потому что когда мужчина просыпается, он видит, что вокруг него — одни враги. Одни прикидываются, что нас защищают, но на самом деле это — винтовки, форма цвета хаки, алчность и смерть; другие прикидываются, что хотят избавить нас от ига во имя нашего общего с ними Бога, но и они из того же самого теста; а есть еще и третьи — эти живут среди нас, у них изуверские имена, они совращают нас, а потом предают, и смерть для таких — слишком мягкое наказание. Самые же страшные — это те, кого мы не видим, те, которые дергают нас, словно кукол, за невидимые нитки. Вот с этим невидимым врагом, который сидит незнамо где у себя в дальней стране, я и хочу встретиться лицом к лицу, и если для этого мне придется прорубать себе дорогу через всех остальных, то я готов. Фирдоус хотелось просить и умолять, чтобы он выкинул из головы чудовищ своих дневных кошмаров, позабыл об исчезнувшем америкашке, простил жену, принял бы ее обратно и жил бы с ней в радости и согласии, как прежде, но она понимала, что тогда он и ее зачислит в сонм злейших врагов, а этого она никак не желала, поэтому просьбу Шалимара выполнить согласилась. На следующий день к вечеру, проработав много часов во фруктовом саду, она снова отправилась в Ширмал. На этот раз, когда подошло время новостей, она встала и последовала за Хасиной Ямбарзал. Фирдоус дернула ее за конец шали, давая понять, что хочет поговорить с ней с глазу на глаз. Поначалу, когда Фирдоус изложила ей свою просьбу, та изобразила полное непонимание, но жена сарпанча властно приподняла ладонь, давать понять, что запирательство ни к чему не приведет. — Извини меня, Харуд, — сказала она, — прекрати молоть чепуху. Может, я и не знаю тебя так хорошо, как следовало бы, но даже сейчас я знаю тебя лучше, чем твой муж, которому застит глаза любовь. Я читаю во взгляде твоем боль, потому что и у меня о том же болит сердце. Так что будь добра, скажи своим тихоням-электрикам, когда они увидятся с моим сыном-резчиком, мастером на все руки, что его брат хочет с ним помириться. Собравшиеся вокруг жаровни с углями женщины стали с любопытством посматривать в их сторону, и обе они принялись громко и весело пересмеиваться, словно их разговор касался интимных сторон супружеской жизни. Но глаза Хасины не смеялись. — Сопротивление — это тебе не клуб по интересам, — проговорила она, хихикая, всплескивая руками и округляя хитрые глазки, словно услышала о чем-то сверхнепристойном. — Не держи меня за дуру, мадам, — со смехом на устах и металлом в голосе отозвалась Фирдоус. — Анис поймет, о чем идет речь на самом деле. Ее глаз с ленивым веком пылал решимостью. Хасина почла за благо умолкнуть и скрылась в палатке. На следующее утро Фирдоус настояла, чтобы Абдулла сопроводил ее на шафрановое поле, где когда-то она изливала душу молоденькой Пампуш Каул. Там, вдали от ушей любопытствующих, она поведала ему о том, что в дальнем, скованном льдом краю у линии контроля в их сына Шалимара вселился демон. — Он хочет убивать всех подряд, — говорила она Абдулле. — Ладно бы только жену — тут его еще можно понять, но теперь он жаждет смерти этого распутного посла, всех что ни на есть армейских и не знаю кого еще. Так что либо злой дух овладел им только теперь, либо с самого рождения сидел в нем, как джинн в бутылке, и дожидался, пока его кто-нибудь выпустит. Не знаю, выпустила ли этого джинна Бунньи своим возвращением или что-то приключилось с нашим сыном там, вдали от дома. Хаи, хаи! — жалобно запричитала Фирдоус. — Чем мог так прогневить небеса мой сыночек, что им завладели демоны? — В нем не дьявол говорит, а мужское достоинство, — сухо ответствовал ей сарпанч Абдулла. — Он еще молод, полон энергии и думает, что способен изменить ход истории. Это я постепенно свыкаюсь с мыслью о своей никчемности, а когда мужчина чувствует, что он бесполезен для общества, он уже не мужчина. Так что если наш сын горит желанием принести пользу, не стоит гасить в нем этот огонь. Может, пришло время, когда нужны убийцы. Может, будь у меня прежняя сила в руках, я бы и сам придушил пару-другую солдат-паразитов. Разлад явился в Пачхигам и уходить, похоже, не собирался. Абдулла Номан не стал говорить жене о том, что отношения его и Шалимара в последнее время оставляли желать лучшего — отчасти из-за того, что отца неприятно поразила готовность, с которой Шалимар принял его предложение возглавить труппу. Главная же причина была куда серьезней: у Абдуллы временами возникало тяжелое чувство, будто Шалимар ждет не дождется смерти его и Пьярелала, с тем чтобы стать свободным от клятвы. Последнее время двое состарившихся друзей перестали вести задушевные беседы. Абдулла теперь часто рассуждал об азади — свободе по мусульманскому образцу, однако ж для Пьярелала это слово звучало пугающе, и уже одно это делало их общение затруднительным. Каждый занимался своим делом, каждый думал про себя свои невеселые думы. Правда, они регулярно встречались на собраниях панчаята, но после них Пьярелал Каул брел к своему дому на другом конце деревни и проводил одинокие вечера, задумчиво глядя, как пылают в очаге сосновые шишки. Абдулла знал, о чем думает пандит в вечерние часы: как и ему самому, Пьярелалу не давал покоя холодный, настойчивый взгляд Шалимара. Так следят за смертельными судорогами добычи стервятники и вороны-падальщики. Это был взгляд самой Смерти. Может, даже к лучшему, что Шалимар собрался уйти в горы вместе с Анисом и его приятелями по «Фронту освобождения». Пусть себе делает что считает нужным, даже если этот «Фронт освобождения» всего лишь горстка дурашливых мальчишек, которые из кожи вон лезут, чтобы доказать, что не зря их движение носит подобное название. Спустя две недели клоун Шалимар отправился в Ширмал смотреть телевизор. Когда начались новости, то во время перекура он, стоя возле жаровни с углями спиной к тихоням-электрикам, получил от них необходимые указания. Хатим и Хашим переговаривались меж собою, громко восхищались красотами соснового леса у перевала Трагбал на высоте пятисот метров над уровнем моря, откуда, мол, открывается потрясающий вид на озеро Вулар, и сошлись во мнении, что следует пойти полюбоваться на эту красоту завтра около полуночи. Шалимар молча вернулся в палатку в самый разгар громкого скандала. Хасина Ямбарзал объявила зрителям, что начиная с нынешнего дня за телепоказ будет взиматься некая плата, право же, совсем ничтожная, но обязательная для каждого, потому что, в конце-то концов, в жизни за все надо платить. Должны же люди понимать, на какие расходы пришлось пойти семье Ямбарзала, чтобы доставить удовольствие всем жителям! Пускай эта ничтожная плата и станет свидетельством их уважения. После ее заявления народ поднял шум, который никак не походил на выражение благодарности. Тогда сия весьма находчивая и практичная особа спокойненько наклонилась и выдернула вилку кабеля. Изображение с экрана исчезло. Крики смолкли мгновенно, будто вместе с телевизором отключили и голоса. Тут появились ее не менее практичные сыновья с жестяными плошками и принялись за сбор мелкой монеты. Клоун Шалимар уже заплатил, но когда на экране снова появились лица героев очередного сериала, он незаметно вышел, так и не поинтересовавшись, что случилось с плачущей героиней, оказавшейся в полной власти своего коварного дядюшки. С рыдающими красотками было покончено. Завтра его ожидала дорога к озеру Вулар и настоящая, мужская работа. Наутро клоун оставил родной Пачхигам. Он ушел в чем был, без багажа, с кинжалом за поясом, и в следующий раз появился в деревне лишь через пятнадцать лет. Будущее ожидало его на пустынном, усеянном валунами взгорке, над искрящейся серебром гладью озера Вулар, чуть ниже Трагбалского перевала. Будущее предстало перед ним в виде двух человек в низко надвинутых на глаза шерстяных шапках и в шарфах, скрывающих нижнюю часть лица. Один из них вытачивал из дерева птичку: вторым оказался пасынок Бомбура Ямбарзала, Хашим Карим. Был еще и третий. Он прятался за валуном и был самым главным. — Ты хотел увидеть брата, — произнес человек из-за камня. — Вот он, твой братец. Может, это и трогательно, только в нашем деле сопли ни к чему. Может, это и забавно, но мы здесь не для забавы. А теперь скажи, зачем я торчу здесь из-за актеришки, который решил поиграть в героя или изобразить жертву? Шалимар молча выслушал его и, помедлив, спокойно сказал: — Мне нужно освоить новое ремесло, а вам нужны опытные люди. Чем дальше, тем больше. Человек за камнем помолчал, обдумывая его слова, потом заговорил снова: — Да. Слышал, ты хвастаешься, что готов убивать кого ни попадя, вплоть до бывшего американского посла. По мне, так это всё твои клоунские штучки. Лицо Шалимара потемнело. — Пока идет борьба за свободу, я готов убивать по твоему приказу, — сказал он. — Но тебе не соврали: рано или поздно я хочу добраться до посла. За камнем фыркнули. — А я хочу стать королем Англии, — донеслось оттуда. Наступило молчание, затем невидимый человек произнес всего одно слово: — Ладно, — и смолк. Шалимар обернулся к брату, тот, покачав головой, сказал: — Нам пора. — Я с вами? — спросил Шалимар. Рука Аниса, державшая нож, на мгновение замерла. — Да, ты с нами, — ответил он. Перед тем как покинуть взгорок, Шалимар отошел за камень справить нужду. Когда горячая струя иссякла, он взглянул под ноги и всего в каком-нибудь дюйме от лужи увидел свернувшуюся под камнем огромную королевскую кобру. В последующий период во время многочисленных операций, участником которых он стал, Шалимар часто думал об этой спящей змее. Она напоминала ему о непоколебимой вере матери в магическую силу змеиного рода. — Змеиная удача, — шепнул он брату однажды. Они тогда притаились за валуном возле Танмарга в ожидании, когда на минах, заложенных ими на крутом подъеме дороги, подорвется военный конвой. — Змеи меня прикрывают. Это добрый знак. Анис Номан вздрогнул. Пессимист от природы, при упоминании о змеях он испытал острую тоску по матери, которую ему навряд ли доведется увидеть снова, однако пересилил себя и попытался улыбнуться. А Шалимар продолжал: — Знаешь, чем мы занимаемся? Мы писаем на змею. Проснись тогда та змея — я был бы уже мертвец. Только эта, на которую мы с тобой сейчас ссым, не спит, она настороже, мокрая и злющая. — Главное — нацелиться прямо в ее сраные глаза, — мрачно отозвался Анис, жуя кончик самокрутки. (С годами он все чаще прибегал к сильным выражениям, в родном доме не принятым.) — Бей сильной струей, может, тогда просверлишь ей дырку в башке. В те дни, пока в дело не вмешались «Бешеные», к «Фронту освобождения» простые люди относились сочувственно, и лозунг «Азади!» был у всех на устах. Свобода! Крошечная, запертая горами Долина с населением не более пяти миллионов, при полном отсутствии промышленности, с богатыми ресурсами и пустой казной, зависшая в тысячах футов над уровнем моря и напоминавшая лакомый кусочек в зубах великана, захотела быть свободной! Ее жители пришли к выводу, что им не по душе Индия и без Пакистана они тоже проживут. Итак — свобода! Свобода быть брахманами, не чурающимися мясного, мусульманами, почитающими святых людей, свобода совершать паломничество к символу Шивы — ледяному лингаму, туда, где не тают снега, свобода падать ниц перед волоском очередного святого в какой-нибудь мечети у озера; свобода слушать сладкие звуки сантура, попивая солоноватый чай, видеть во сне армии Александра Великого и не видеть никаких армий наяву, свобода собирать мед, вырезать из орехового дерева фигурки птичек и лодочки и наблюдать, как незаметно, час за часом, век за веком, набирают высоту горы, устремляясь к небесам. Свобода выбора между чудачеством и манией величия. И они выбрали первое, но это был их собственный выбор. Азади! Рай пожелал стать свободным! — Только рай не дается даром, — говорил брату Анис Номан своим, как всегда, меланхоличным голосом. — Такой рай существует лишь в сказках, и в нем одни мертвецы. Среди живых свобода стоит денег. Нужно собирать средства. Сам того не зная, он повторил то, что говорила жителям Ширмала и Пачхигама Хасина Ямбарзал, затребовав с них плату за телепросмотр. Итак, на начальной стадии своего приобщения к «Фронту национального освобождения» Шалимар состоял в отряде, занимавшемся сбором средств. Основной принцип работы этой группы заключался в том, что человека никогда не посылали в то место, откуда он был родом, потому что эта работа требовала известной жесткости, а со своими такой подход мог не сработать. Второе правило гласило, что поскольку богачи, как правило, оказывались менее склонны расставаться с деньгами, чем бедняки, то по отношению к ним рекомендовалось применять не только убеждение, но и принуждение. О том, как именно должно было осуществляться это принуждение, предпочитали не говорить. Каждому из участников операций разрешалось применять те методы, которые он считал наиболее эффективными. Клоуна Шалимара включили в группу, где командиром был его брат, и как человек, воспылавший гневом, он был готов к мерам экстремальным, то есть грозить, резать и жечь. Однако же Абдулла и Фирдоус Номаны недаром с детства учили своих детей соблюдать вежливость при любых обстоятельствах, и если Шалимар был одержим дьяволом, то его брат и начальник Анис оставался человеком вполне разумным. Когда однажды в сумерках они заявились в большой особняк у озера на окраине Сринагара, особняк, имевший такой же унылый вид, как и сам Анис, его хозяйка, некая госпожа Гхани, вышла им навстречу и сообщила, что супруг ее, богатый землевладелец, в отъезде. Анис решил, что не пристало шестерым вооруженным людям входить в дом к почтенной женщине в отсутствие хозяина, и заявил госпоже Гхани, что они подождут возвращения ее супруга снаружи. В течение четырех часов они сидели на корточках у задних дверей для прислуги, спрятав оружие под широкими шарфами, а госпожа Гхани велела напоить их горячим чаем и дать поесть. Клоун Шалимар наконец не выдержал и, нарушая субординацию, высказал свои опасения вслух: — Уровень риска слишком высок, — заметил он. — Эта дамочка уже сто раз за это время могла связаться с полицией. Анис Номан перестал вырезать совушку и, поднявши палец, назидательно проговорил: — Коли пришла пора нам умереть, мы умрем. Но умрем как цивилизованные люди, а не как дикари. Клоун Шалимар погрузился в угрюмое молчание, только пальцы его нервно скользили по лезвию кинжала, спрятанного в складках накидки. Самым трудным в его новом статусе борца за свободу для Шалимара явилась необходимость подчиняться брату как старшему по должности. Господин Гхани вернулся через четыре с половиной часа, вышел к членам финансовой группы, присел на ступеньку и закурил. — Этот дом, — меланхолично заговорил он, — принадлежал моему дяде по отцовской линии Андха-сахибу[31]. Он действительно был слепым, щедро помогал бедным, дожил, слава Всевышнему, до ста одного года и умер всего три года назад. Может, и вы слышали о нем? Он пережил ужасную трагедию, — человек, сделавший столько хорошего, такого не заслужил. Он потерял свое единственное, любимое дитя. Его дочь переехала в Пакистан и в шестьдесят пятом погибла там от бомбы, сброшенной с индийского самолета во время той нелепой войны. До Андха-сахиба этим домом владели более ста лет другие, тоже очень известные, члены семейства Гхани. Здесь имеется весьма ценное собрание европейской живописи, особый интерес в нем представляет полотно с изображением Дианы-охотницы. Если хотите, я буду рад сам показать вам коллекцию. Естественно, здесь же находятся моя супруга и мои дочери. Я вам очень признателен за то, что вы с должным уважением отнеслись к неприкосновенности моего жилища и ничем не запятнали честь моих дочерей. В знак благодарности от себя лично и в память о двоюродной сестре, рожденной в этом доме и погибшей в Равалпинди, у себя на кухне, во время налета индийской авиации двадцать второго сентября шестьдесят пятого года, я гарантирую вам ежеквартальную выплату определенной суммы. Названная им сумма оказалась столь значительной, что бойцы «Фронта» с трудом сохранили невозмутимый вид, а некоторые не удержались от приглушенных шарфами возгласов восхищения. Позднее, когда они уже отошли на безопасное расстояние, Шалимар смущенно признал необоснованность своих опасений, и Анис Номан не стал его попрекать. — Сринагар — это тебе не деревня, — примирительно сказал он. — Чтобы разузнать, где тебя поддержат, а где нет, где нужно чуть-чуть поднажать, а где применить те меры, которые тебе так не терпится испробовать, требуется время и детальные сведения обо всех, кто живет в данном районе. Ничего, ты скоро и сам во всем разберешься. Путь домой был им заказан. Все мужчины получали повестки для прохождения военной службы. Братьям Номан были указаны места для временного проживания в чужих семьях. Иногда их там встречали по-доброму, но бывало, получалось иначе. Вынужденные по разным причинам соглашаться на прием столь опасных гостей, члены семей относились к ним со смесью страха и раздражения, общались с ними лишь в случае крайней необходимости, прятали от них под замок взрослых дочерей, а младших детей отсылали пожить к родственникам, пока опасные гости не уйдут. Анис и Шалимар какое-то время жили в очень дружелюбной семье возле Харвана, где все работали в питомнике по разведению форели, потом в Сринагаре у горячих сторонников «Фронта» — рабочих фабрики по производству шелка, затем среди весьма настороженно относившихся к ним конюхов и батраков, рядом с известным источником, местом паломничества вишнуитов около Бавана. Но самой неприятной оказалась для них ночевка среди горняков — добытчиков известняка в районе карьера Манасбал. Там они провели всего одну-единственную ночь, потому что обоим приснилось, будто их убивают, будто разъяренные люди проламывают им черепа тяжелыми глыбами камня. Однажды они целое лето жили на чердаке в семье досмерти напуганного шофера грузовика в Биджбехаре, рядом с Пахальгамом, куда обычно вывозили иностранных туристов. Это была та самая местность, где нашли труп Гопинатха Раздана, после того как он донес на Шалимара и Бунньи, так что братья Номан знали этот район довольно хорошо. Здесь у Шалимара тоскливо защемило сердце. Стремительный Лиддар напомнил ему маленький, но такой же быстрый Мускадун, а горная лужайка Байсаран над Пахальгамом, где, собственно, и был убит Гопинатх, вызывала в памяти цветочный ковер Кхелмарга, где прошла их первая ночь любви. Воспоминание об изменнице вновь пробудило в нем демона, и мысли об убийстве завладели им с новой силой. Еще одно лето братья провели среди добродушных лодочников, принадлежавших к племенам ханджи и манджи. Их лодчонки сновали по бесчисленным водным протокам Долины; они собирали сингхару — водяной орех — на озере Дал, на озере Вулар торговали с лодок цветами, а еще рыбачили или собирали на топливо плавучие бревна и камыш. Когда лодочник брал пассажиров, братья Номан садились на корму, пряча лица под шалями. На больших лодках они трудились наравне с их владельцами. Весь день работать шестом на лодке, груженной двумя-тремя тоннами зерна, переправляясь с одного озера на другое, — дело тяжелое. После такого трудового дня, ближе к ночи, на камбузе одной из этих гигантских лодок с выпуклой, словно бочонок, крышей братья вместе с семьями рыбаков ужинали рыбой с диким количеством специй и стеблями лотоса. Того лодочника, у которого они прожили дольше всего, звали Ахмед Ханджи, он считался неофициальным главой племени и не только внешне походил на библейского мудреца, но и сам непоколебимо верил в то, что его сородичи — потомки Ноя, а их лодки — малые дети того самого Ноева ковчега. — Лодка по нынешним временам — самое надежное место для жилья, — философствовал он. — Новый всемирный потоп не за горами, и неизвестно, сколько нас уцелеет на сей раз. Той ночью, укладываясь спать, Анис шепотом сказал Шалимару: — Самая большая беда нашего проклятого края в том и состоит, что здесь каждый сам себе пророк. Все до одного бойцы «Фронта» жили в постоянном страхе. Их было ничтожно мало, на них охотилась местная полиция, и в каждом селении рассказывали жуткие истории о расстрелах целых семейств по подозрению в неблагонадежности — истории, из-за которых вербовать новых бойцов и заручаться поддержкой запуганных людей становилось все труднее. Слово «азади» уже не вызывало энтузиазма. Свобода казалась пустой мечтой, детской сказочкой. Даже сами участники борьбы порой теряли веру в будущее. Да и о каком будущем могла идти речь, когда настоящее держало всех в железных тисках?! Они боялись всего: боялись предательства, плена, пыток; боялись собственной трусости и известного своим безумием нового начальника охранки кашмирского сектора — генерала Качхвахи; боялись поражения и смерти. Страшились, что расстреляют их родных в отместку за их мизерные удачи: подорванный мост, обстрелянный конвой, убитого особо ненавистного карателя-офицера. Однако больше всего, пожалуй, они страшились наступления зимы, когда не было доступа к их высокогорным базам, когда дорога через перевал Ару переставала функционировать, когда снабжение оружием и прибытие пополнения почти прекращалось и не оставалось ничего другого, как ждать ареста да, забившись в какую-нибудь жалкую нору, отсиживаться, дрожа от холода и мечтая о несбыточном — о женщинах, о власти и о богатстве. Макбула Бхатта арестовали и посадили в тюрьму, и настроение у бойцов совсем упало. Старый соратник Макбула, Эманулла Хан, сбежал в Англию. «Фронт» сменил название. Теперь буква «Н» — «национальный» — была опущена, но это ничего не изменило. Кашмирцы в Англии — в Бирмингеме, Манчестере, Лондоне — сколько душе угодно могли тешить себя мечтами о свободе; кашмирцы в Кашмире жили в страхе, не имея лидера, и были близки к полному поражению. В старые времена любящие, случайно или по необходимости разлученные, сохраняли и вдали друг от друга некую возможность духовного общения. До появления современных средств коммуникации для этого было достаточно одной любви. Стоило оставленной дома женщине закрыть глаза — и сила любви позволяла ей видеть своего избранника: на судне посреди океана, с арканом и пистолем отбивающимся от пиратов, или где-то на чужбине, победно стоящим с мечом и щитом на груде вражеских тел или бредущим через раскаленные пески пустыни, а то и среди заснеженных гор, пригоршнями глотающего снег. Пока ее любимый пребывал в мире живых, она мысленно шла рядом с ним, она проходила тот же путь, что и он, день за днем, час за часом, минута за минутой; переживала вместе с ним и горе, и радость; вместе с ним боролась с соблазнами и восхищалась красотой мироздания. Если же ее мужчина умирал, то копье любви летело обратно и пронзало ее истомленное разлукой, всеведущее сердце. То же самое ощущал и он, ее мужчина. В раскаленных песках пустыни он чувствовал прикосновение ее прохладной ладони на своей щеке, и в разгар битвы слышал ее шепот: «Живи, живи!» Более того: он знал в подробностях, как проходит каждый ее день: знал о ее хворях, ее заботах, об ее одиночестве; знал все ее мысли. И связь между ними была нерушима. Так говорилось о любви в легендах. Такою представлялась людям любовь в старые времена. Когда Шалимар Номан и Бунньи Каул полюбили друг друга, им не нужны были книги, чтобы понять, что такое любовь. Они видели один другого даже с закрытыми глазами, ласкали друг друга, даже не касаясь руками, слышали слова любви, не произнося их вслух; знали, что делает другой, даже находясь в разных концах деревни — танцуя или занимаясь хозяйством — или давая представление где-то в другом, неизвестном месте. Никакое расстояние не было препятствием для их общения. Теперь любовь умерла, но канал коммуникации по-прежнему действовал: его питала своего рода антилюбовь — чувство темное, но не менее мощное; питал ее страх, его гнев, их общее убеждение, что судьба связала их навсегда, что их история еще не закончена, — и каждый предвидел, что его ждет в конце. Ночью, лежа без сна в чьей-то городской каморке, или на вонючей соломе в деревенском хлеву, или на борту тяжело нагруженной лодки между мешками с зерном, Шалимар мысленно отправлялся на поиски Бунньи; он шел через ночь, находил ее, и мгновенно вспыхивавшее пламя ярости согревало его. Шалимар берег этот жар, словно горшочек- кангри с горячими углями ненависти в нем, и хотя борцы за свободу переживали трудные времена, этот темный жар помогал ему оставаться сильным и твердым, потому что его личные цели совпадали с задачами движения, и их осуществлению ничто не должно было помешать. Рано или поздно смерть двоих освободит его от данного обещания, и тогда станет возможной смерть еще одного, третьего. Рано или поздно он доберется и до американского посла, и его честь будет восстановлена. Последствия этого шага его не волновали. Честь — она превыше всего: превыше святости брачных обетов, превыше запретов Неба на хладнокровное убийство; она выше милосердия, выше представлений о культуре, дороже самой жизни. — А вот и ты, — говорил ей Шалимар каждую ночь. — От меня не убежишь. Только и сам-то он не мог от нее убежать никуда. Шалимар обращался к Бунньи так, будто она лежала рядом, а он держал нож у ее горла. Перед тем как дать ей умереть, он поверял ей свои потаенные мысли, рассказывал обо всем: о сборе средств, о местах, где приходилось жить, об их бессилии, о своих страхах. Оказалось, что ненависть по природе своей мало чем отличается от любви — уровень откровенности в обоих случаях одинаков. Окружающие — как собратья по борьбе, так и хозяева — слышали, как он бормочет, но слов не различали, да это мало кого интересовало, потому что все другие тоже что-то шептали: они говорили со своими матерями, или с дочерьми, или с женами и слушали их ответы. Сокрушительная ярость, дьявольская одержимость жгла Шалимара изнутри, но в ночных шепотах его история была одной из многих, не рассказанных и никому не известных, крошечной частичкой еще не написанной главы в истории современного Кашмира. — Не покидай хижины, не покидай места, куда изгнана, — говорил он, — своим бегством ты развяжешь мне руки. Я сразу узнаю и сразу приду. — Я останусь здесь и буду ждать тебя, я знаю, что ты вернешься, — отвечала она. Он говорил: — Ужасное время, когда ничего не происходит, мы до смерти устали от бездействия, подходит к концу. Я иду через горы. Я уже здесь, в горах. Скоро пройду через Трагбал. Надо мной в вышине — Нанга-Прабхат, могучий лик ее скрыт грозовыми тучами, оттуда она мечет молнии в тех, кто осмелится к ней приблизиться. По ту сторону гор — свобода, та часть Кашмира, которая уже свободна, — Гилгит, Нунза, Балтистан — края, для нас потерянные. Хочу посмотреть, как выглядит свободный Кашмир, когда его лицо не залито слезами. Он говорил: — Я опять поссорился с Анисом. Я сказал, что уповаю на наших собратьев в Пакистане и нашего общего с ними Бога, а он обозвал меня ханжой и продажной женщиной, которая хочет, чтобы ее поимели одновременно и спереди, и сзади. Он теперь все время непотребно выражается. Он против Пакистана и не хочет говорить о религии. Он рассмеялся мне прямо в лицо, когда я заговорил о вере, он сказал: как я могу говорить о вере, когда не доверяю собственному брату. Я ему ответил, что существует преданность более высокого порядка, а он снова рассмеялся мне в лицо и сказал что я могу сколько угодно дурачить других, но его мне не провести, он, мол никогда не поверит, что я вдруг ни с того ни с сего сделался истинно верующим. Он рассуждает как глупый старик, а меня теперь тошнит от всего старого. Я хочу, чтобы на нашей земле не осталось ни одного индийского солдата-подонка, и считаю, что враг нашего врага — наш друг, а он говорит: нет, враг нашего врага нам тоже враг. Но мы оба знаем, что многие уходят за горы. Его начальник тоже идет с нами, и сейчас он рядом со мной. Я уже высоко в горах. Я бросил кровного брата, но со мною другие, и они тоже мне как братья. Мы с Анисом расстались врагами, и я об этом жалею. Он уверен, что не доживет до старости, а кому это нужно — быть стариком, когда так и так тебе дорога в ад? На мне высокие темно-зеленые сапоги, внутри я обернул ноги разорванным пополам шерстяным одеялом. Я надел все теплое, что только смог найти, но кангри у меня с собой нет, потому что нет здесь для него углей. Мне дали полиэтиленовую куртку и штаны, чтобы надеть поверх одежды. По ту сторону тренировочные лагеря. По ту сторону соратники, оружие, деньги и поддержка политиков. Там я отыщу конец радуги. — В группе нас шестеро, — рассказывал он. — Наш невидимый босс, командир Аниса, говорит, что ни о чем не жалеет Мы оставили Аниса с его старорежимными взглядами и держим путь в будущее. Говорят, движение раскололось — и что из того? Мы связали свою судьбу с крылом радикалов, там, за горами. Наш невидимый босс говорит, что его родовое имя — Дар, но в Кашмире этих Даров, наверное, не меньше десяти тысяч. Говорит, он из Ширмала, только в Ширмале я что-то Даров не припомню. Мы все теперь создаем себя заново, мы все распрощались со своим прошлым. Он вроде бы работал поваренком, но присоединился к движению с самого начала, чуть ли не мальчишкой. Он выучился быть невидимым, и теперь никто не знает как он выглядит, — разве что он сам захочет кому-нибудь открыться. Видна лишь его фигура в облегающей одежде, большие очки да заснеженная борода. Его лицо — тайна для всех. Он говорит, что моложе меня. Люди в горах обычно рассказывают друг другу о себе, и мы тоже, только правду ли мы говорим? Наверное, нет. Смерть поджидает нас на каждом шагу — от холода или от пули. От стылой пули. Я зову его Дар-ваза, что значит «повар у врат», — так я соединил в одном имени его прежнее поварское ремесло и теперешнее имя. А еще я зову его Нанга-Прабхат, потому что, как великая гора, он тоже никогда не открывает лица. Рассказывают, что в редкие дни, когда Нанга-Прабхат открывает свой лик, люди слепнут от его красоты. Может, мой командир, мой Нанга-Прабхат тоже так же ослепительно красив. В любом случае для меня он врата в новую жизнь. За горами меня будут обучать военному делу, и я стану еще сильнее. Мы встретим людей Власти, и я наберусь от них силы. Обучусь искусству обмана и коварства, которым ты уже так хорошо овладела, и отточу свое мастерство нести смерть. Время любви осталось в прошлом. Я и мой командир — мы оба можем умереть в любую минуту. Индийским воякам все наши маршруты известны, и, возможно, они уже где-то лежат в засаде. Мы идем в самое холодное время, лишь безумный может отправиться через горы в этот сезон, но мы идем, потому что сейчас они не так внимательны. Слишком холодно. Горы пересечь невозможно. Но мы переходим, мы совершаем невозможное. Невидимые, неустрашимые, мы идем через горы во имя свободы. Бунньи тоже говорила сама с собою — о горных перевалах, об опасностях пути, об отчаянии. Зун Мисри пришла проведать ее, услышала, как она шепчет про возвращение Стального Муллы, про то, что трое братьев-насильников живы, и ее заколотило. Кошелка со свежевыпеченным лавашем и домашними кебабами в чистой тряпице выпала у нее из рук. Она бросилась бежать и неслась без памяти до самого дома Пьярелала. — Чем дольше она живет в той хижине, тем больше становится похожей на безумную старуху-прорицательницу, Назребаддаур, — призналась она Наставнику, сотрясаясь от рыданий. — Только та прогоняла зло, а эта его накликает, ее надо назвать Назребад, без «даур». — Одинокие люди часто говорят сами с собой, — пытался ее успокоить Пьярелал. — Не придавай значения ее словам. Она, вероятно, и сама не знает, о чем говорит. — Она ненормальная, — захлебывалась слезами Зун, — она рехнулась — это точно. — В расстройстве Зун позабыла, что говорит с отцом подруги. — Она ведет беседы с Шалимаром так, будто он сидит с ней рядом, — говорит о том, как именно он собирается ее порешить, говорит так, словно это шуточки. Хаи-хаи! Она спрашивает, как ни в чем не бывало, куда он нанесет первый удар и сколько раз. Как можно рассуждать о подобных вещах, и вроде бы даже с удовольствием, словно, простите меня, учитель, его ответы возбуждают ее? А теперь еще хуже — она стала и меня пугать до смерти. Пьярелал попытался выяснить, чем именно Бунньи ее напугала, но Зун только отрицательно трясла головой и плакала. Те слова Бунньи она не могла произнести вслух, те имена она не имела сил выговорить. А Бунньи сказала: «Братья Гегру живы, и Булбул Факх — тоже». Если об этом узнают в Пачхигаме, ей не жить. Пока эти слова звучат там, в хижине безумной, Зун может еще ступать по этой земле, в ином случае ей останется одно — умереть. — Я больше не смогу к ней ходить, — сказала она Пьярелалу, — и не спрашивайте меня почему. Это для меня опасно — вот и всё. А Бунньи говорила отцу: — Они прошли Трагбалский перевал. Ни один индийский солдат не ждал их в засаде, и они прошли. Их там встретили, и среди тех, кто встречал, был мулла Булбул Факх. Стальной Мулла взял их под свое покровительство. Он живет в Гилгите и собирается вернуться сюда победителем. С ним три брата Гегру. Их заперли тогда в мечети, замуровали там, как когда-то Анаркали, но там тоже оказался подземный ход — в точности такой, как описано в кино. Они бежали через лес, перешли горы и теперь ждут своего часа. — Откуда ты знаешь? — спросил ее Пьярелал. Стояла зима, они сидели у очага, тесно прижавшись друг к другу. Козы были рядом, в хлеву, который он помог дочери соорудить. Было слышно, как побрякивают медные колокольцы у них на шее. Бунньи находилась в полузабытьи, близком к состоянию транса. Она была в хижине и одновременно пребывала где-то еще; слышала отца и слушала кого-то другого. — От мужа. Он по ту сторону гор и встретился со Стальным Муллой. Тот говорит, что подход к религии определяется ситуацией в мире. Когда на земле царит хаос, Всевышний не посылает людям заветы любви. В такое время он призывает обратиться к воинствующей религии, велит во имя Его крушить неверных. Первый завет подобной религии — стремление убивать неверных. И это должно стать главным. Время для любви придет после, когда их всех уничтожат, хотя сам мулла считает, что любовь — вещь необязательная, говорит, истинная вера требует полного самоотречения и чистоты помыслов, она исключает наслаждение и радости любви, потому что это расслабляет. Бога следует любить, но любовью мужественной, действенной, а не так, как любит слабая женщина. Подобная любовь — как дурная болезнь. Стальной Мулла проповедует это тысячам людей, собравшихся со всех концов света. Они готовятся к войне. — Как может муж говорить с тобой? — спросил Пьярелал. — Так же, как ты сейчас. Он дышит огнем и смертью. Когда тебя и сарпанча не станет, он вернется и восстановит свою честь. — Это лишь часть того, о чем он говорит? — Это причина, по которой мы можем друг друга слышать. На этом держится нерушимая связь между нами, — ответила дочь, повалилась набок и потеряла сознание. Пьярелал бережно уложил подле огня ее недвижное тело. — Будь спокойна, я никогда не умру, — прошептал он. — Я буду жить вечно и не допущу, чтобы он стал свободен от клятвы. С ней все складывалось совсем не так, как с Ситой из древнего сказа. В той истории Сита осталась чиста, а Рама затеял войну, чтобы вернуть ее. В ее истории все оказалось перевернутым с ног на голову, все шиворот-навыворот. Современная Сита — Бунньи — по своей воле сбежала к своему Раване — американцу, стала его возлюбленной и понесла от него. И ее Рама — клоун-мусульманин Шалимар — тоже отклонился от старинного сценария и не стал ее отвоевывать. В древней «Рамаяне» Равана предпочел смерть возвращению Ситы ее законному мужу. В нынешнем, извращенном, варианте сюжета американец отвернулся от Ситы, позволил своей царице украсть ее новорожденную дочь, а возлюбленную отослал с позором домой. По легенде, когда Сита, в плену сохранившая верность мужу, вернулась наконец в свое царство, в Айодхью, Рама был вынужден отослать ее в лесное изгнание, потому что длительное пребывание Ситы у чужого мужчины вызвало у подданных сомнения в ее супружеской верности. Бунньи тоже отослали в лесное изгнание, но именно ее близкие — подруга Зун, папа Пьярелал и даже ее свекор — поддержали ее и спасли ей жизнь: они сумели отвести от нее мстительное лезвие Шалимарова ножа, связав руки мужа клятвой. После этого супруг ни с того ни с сего отправился воевать, но Бунньи понимала, что война для него — способ выжидания: он будет убивать прочих врагов, рубить головы другим противникам до тех пор, пока не освободится от клятвы. Тогда он вернется и возьмет ее опозоренную жизнь. Но в одержимости мужа ей виделось и нечто еще: для него это был способ постоянно находиться рядом с нею. Там, на чужбине, его мысли неизменно возвращались к ней, и они могли общаться друг с другом как прежде. И хотя мысли эти крутились вокруг убийства, не прерванное общение очень походило — для нее, во всяком случае, — на любовь. Теперь их связывала лишь смерть, но по сути смерть не что иное, как преобразование жизни, иная ее сторона. Возможно, теперь их связывала лишь ненависть, но Бунньи казалось, что эта неотступная тяга мысленно говорить с ней о своей ненависти есть пускай самый страшный, но все же один из многочисленных ликов той же любви. Она стала тешить себя надеждой на прощение, на то, что снова завоюет его сердце. Сита из великого сказания обратилась за защитой к небесам, и они помогли ей доказать свою невиновность: она взошла на костер и вышла из пламени невредимой. Она воззвала к подземным силам, дабы разверзлась земля и она смогла бы уйти из мира, где не верили в ее чистоту, и врата подземного мира отворились для нее, и она скрылась во тьме. Но если она, Бунньи, подожжет себя, никто из богов не явится к ней на помощь. Она сгорит, а вместе с нею сгорит и весь лес. Поэтому сжигать себя она не стала. Однажды в минуту отчаяния она стала просить, чтобы врата ада отворились и земля приняла ее, но земля не разверзлась у ее ног. Бунньи уже находилась в аду. Стальной мулла Булбул Факх стал их непосредственным начальником. Дыхание у него осталось таким же зловонным, что и послужило когда-то поводом для прозвища Факх; и говорил он таким же, как прежде, скрежещущим голосом, словно человеческая речь давалась ему с трудом, но Шалимару показалось, будто мулла стал выше — не менее шести футов ростом, прямо великан — и постройнел; даже лицо у него изменилось — стало гораздо красивее, чем раньше, когда он жил в Ширмале. Может, это возраст сделал его более привлекательным? Что же касается ходивших еще тогда слухов, будто он весь из металла, то теперь в этом уже никто не сомневался. От суровой жизни кожа у него на бедрах и плечах вытерлась, и сквозь нее действительно тускло поблескивал прочный металлический каркас. Благодаря этому неопровержимому доказательству его чудесного происхождения Булбул Факх пользовался в военных лагерях огромным авторитетом. Он носил с собой повсюду большой кусок каменной соли. — Эта соль из копей Пакистана, — сказал он командиру группы и его людям. — Ее мы принесем с собой в Кашмир после освобождения. — Завернув кусок в зеленую тряпку, Булбул положил его в карман и добавил: — Зеленый цвет — символ нашей веры, для которой нет ничего невозможного. Да будет на то воля Всевышнего. — И да пребудет с нами благоволение Его! — отозвались дружно новоприбывшие. Стальной Мулла сопроводил их в «передовой лагерь» ПЛ-22. Эта приграничная перевалочная база для подготовки активистов международной организации исламского джихада составляла часть военно-тренировочного центра Марказ-Давал и была создана Управлением внутренней безопасности Пакистана. На раннем этапе своего существования база представляла собой грязную, вонючую территорию всего с несколькими каменными зданиями. Люди спали в старых залатанных палатках без обогрева. Съестных припасов систематически не хватало, зато оружие поступало в неимоверных количествах, и инструкторов было множество, включая снайперов. Были оборудованные по всем правилам стрельбища с движущимися мишенями. Во время учений инструкторы специально толкали рекрута в спину или под локоть, чтобы научить его попадать в цель в любой непредвиденной ситуации: были еженедельные семинары и учения в боевой обстановке, состоявшие из вылазок за линию контроля, во время которых новобранцев учили быстро поражать цель и так же быстро уходить за кордон. Было налажено изготовление бомб, был курс по внедрению агентов и — молитвы. Пять общих ежедневных молитвенных собраний на майдане было предписано посещать всем, и единственной книгой, разрешенной для чтения в лагере — кроме учебных разработок, — был Коран. Помимо этого постоянно проводились религиозные дискуссии для иностранцев, но языка Шалимар не понимал, различал только одно слово — имя Божие. Булбул Факх считался куратором Шалимара по военной подготовке и международной политике. Но прежде чем допустить Шалимара к настоящему делу, его обязали перестроить свое сознание. Ему было велено в корне пересмотреть свои взгляды на мир. Пользуясь метафорой из жаргона военных, Булбул объяснил ему, что невозможно стрелять без промаха, если у тебя не настроен оптический прицел. Идеология получила приоритет над всем остальным. — Иноверцы, одержимые страстью к наживе и обогащению, этого не понимают, — говорил им Факх, — считают личный, материальный интерес главным стимулом развития общества. Это свойственное им всем заблуждение и природное малодушие предопределяют их поражение. Преданному бойцу надлежит отринуть все мирские желания и руководствоваться в своих действиях лишь тем, что он почитает истинным. Экономические условия не существенны. Существенно только одно — идеология. Задача Стального Муллы состояла в том, чтобы перековать новичков. Это он считал своим личным вкладом в дело, частью служения Всевышнему. Сидя на валуне у замерзшего горного ручья, Шалимар-клоун внимал речам Стального Муллы, подобно тому как когда-то внимал речам наставника Пьярелала Каула, думая лишь о блаженстве незаметно коснуться пальцев Бунньи. Но то счастье оказалось обманом, наваждением, и память об этом помогала Шалимару с легкостью усваивать уроки муллы. А мулла вещал, что все их представления об устройстве мира и о том, что он собою являет, ложны, и это первое, что должен усвоить каждый настоящий борец за веру. «Правильно, — мысленно соглашался с ним Шалимар. — Все мои представления о ней были ложными». — Видимый мир, — продолжал мулла, — с его временем и пространством, наши ощущения, наши чувства есть ложь и иллюзия. «Так и есть», — отзывалось эхом в душе Шалимара. — Мир совсем не такой, каким он нам представляется. Это верно. По словам Факха, перейдя через горы, все они оказались по ту сторону занавеса и находятся теперь у порога истинного мира, невидимого для непосвященных. «Слава Всевышнему! — подумал Шалимар-клоун. — Вот она, Истина. Наконец-то! Вечная Истина, которая не может обернуться ложью». — В мире Истины нет места малодушию, рассуждениям, полумерам. Пред Истиной всем надлежит склониться, и тогда она станет тебе защитой, — вещал Булбул. — Истина сохранит чистоту души твоей в своих могучих ладонях. «В своих ладонях. Да. именно так». — Теперь у тебя нет иного отца, кроме Истины, и благодаря служению Делу ты сам станешь отцом Истории. «Мой отец — Истина». — Теперь у вас нет другой матери, кроме Истины, и когда ты принесешь ей победу, все матери мира будут славить имя твое. «Моя мать — Истина», — отзывалось в голове Шалимара. — И нет у тебя брата дороже, чем Истина, ибо в ее мире твоими братьями станут все. «Нет у меня других братьев, кроме Истины». — Лишь Истина станет супругой твоей — и никто другой. «И никто другой». По словам муллы, Истине подчинялось само Время. Годы могли пролететь мгновенно, а мгновение — замереть на века, если того требовала Истина. И расстояние не имеет для нее никакого значения — с помощью нее путешествие в тысячи миль можно совершить всего за один день. Но если такие, казалось бы, нерушимые понятия, как пространство и время, могут сжиматься и растягиваться по воле Истины, то много ли усилий ей требуется, чтобы переделать человеческое «я»? Если иллюзорны так называемые законы природы, если они всего лишь ткань шарфа, скрывающего лик Истины, то и природа человека тоже иллюзорна, а это означает, что его желания, его ум, его воля и характер — все должно быть подчинено служению Истине, как только она откроет человеку свой лик. Никому из смертных не дано увидеть неприкрытое лицо Истины, отвергнуть ее и при этом остаться в живых. Слушавшие Стального Муллу ощущали, как их прежние жизни съеживаются и сгорают в пламени его уверенности. Невидимый командир, называвший себя Дар — хотя в Ширмале отродясь не было никаких Даров, — неожиданно вскочил на ноги и стал срывать с себя одежду: на землю полетела шерстяная шапка-шлем, за ней — верхняя полиэтиленовая форма, войлочная жилетка, сапоги, тряпки, в которые были обернуты ноги, шерстяной джемпер, длинная куртка и штаны защитного цвета, носки, трусы. Голый, он встал перед муллой, готовый биться за Истину. — У меня больше нет своего имени! — возопил он. — Имя мне — Истина! У меня нет своего лица — я приму то, которое выберешь для меня ты сам! У меня нет другого тела, кроме того, что готово умереть ради Истины. Нет своей души — только Божья! Стальной Мулла подошел к нему, заботливо, по-отечески помог одеться, и когда тот, кого Шалимар про себя называл Нанга-Прабхат, то есть «нагая гора», вновь закутался, проникновенно объявил: — Этот воин сбросил покровы лжи и облачил себя в одежды Истины. Он для битвы готов. Пока его командир-невидимка стоял голышом, Шалимар успел заметить, что тот совсем юнец — от силы лет девятнадцати. Такому не составит большого труда стереть всю прежнюю жизнь, стать чистым листом, на котором Мулла может начертать все, что сочтет нужным. Для клоуна Шалимара полный отказ от своего эго был камнем преткновения и представлялся весьма проблематичным. Он стремился стать полноправным участником священной войны, но в этом мире у него оставались незаконченные дела и обещания, данные другим и себе самому. Ночами он видел перед собою лицо жены, а за ним — лицо американца. Позабыть себя — значило позабыть и о них, но Шалимар понял, что приказать сердцу сделать это и дать свободу телу он не может и не хочет. — Нечестивец верит в бессмертие души, — говорил Факх, — а мы — в то, что все живое может быть целиком изменено в процессе служения Истине. Нечестивец полагает, что судьбу человека определяет его характер, мы же верим, что судьба способна создать человека заново; нечестивец считает, что все должны видеть картину мира такой, какой он ее нарисовал, мы же говорим: «Твоя картина для нас не подходит, ибо мы живем в ином мире». Неверный твердит о вселенских истинах, но мы знаем, что Вселенная всего лишь иллюзия и Истина лежит за ее пределами, куда не проникает взгляд нечестивца; неверный полагает, что мир принадлежит ему, ну так мы выбьем его из пределов этого мира, прогоним во мрак и сами станем жить в раю, радостно глядя, как он корчится в пламени ада. Шалимар поднялся, сбросил одежду и вскричал: — Бери меня, Истина! Я твой, я готов служить тебе! Опытный актер, руководитель лучшей в Долине труппы, он сыграл сейчас роль гораздо более убедительно, чем его предшественник: его жесты, его рассчитанная на достижение максимального драматического эффекта сцена с раздеванием выглядели великолепно. Снимая рубаху, он фразу за фразой выкрикивал формулу подчинения: — Я очищаю себя от всего и предаюсь битве. Без битвы за тебя я ничто! — Затем рассчитанным движением он скинул трусы и трагически произнес: — Возьми меня или убей! Его страстная патетика произвела впечатление на Стального Муллу. — Мы знали, что у тех, кому удалось совершить невозможное — пройти зимой через Трагбал, — должны быть пылающие сердца, — сказал он, — но в тебе огня даже больше, чем я думал. Как и Дару, он помог Шалимару набросить на себя одежду. После ритуала сбрасывания эта одежда должна была стать всего лишь напоминанием о прежнем, оставленном позади статусе владельца. Полностью одетый, Шалимар простерся у ног Булбула Факха и сам почти поверил в свое представление, почти поверил, что стал другим и действительно способен оставить прошлое позади. Тем же вечером в столовой его разоблачил маленький человечек с абсурдно-невинным выражением монголоидного лица. Ему, вероятно, было около тридцати, но выглядел он лет на десять моложе. Его глаза светились безумным светом. Он заговорил с Шалимаром на ломаном хинди: — О'кей? Я сяду — о'кей? Шалимар пожал плечами, и малыш устроился рядом. — Моро, — произнес он, ударяя себя в грудь. — Мусульман — с Филиппин, из Басилана, Минданао. Можешь выговорить? Шалимар повторил, и филиппинец забил в ладошки: — Там я был рыбак, и отец рыбак. Зовут Джанджалани, Абдурразак Абубакар. Повторишь? Шалимар сделал, как он просил. — Долго не рыбачить. Рыба вонять. Рыба гнить с головы. Филиппины вонять как рыба. Присоединяться Моро национальный фронт, — повествовал Джанджалани. — Потом ушел. Пришел в Всеисламский таблигх. Хорошая организация. Деньги из Сауди, деньги Пакистана. Послать меня Западная Азия. Вы называет Средний Запад. Клоун Шалимар уважительно покивал головой. — Далеко же ты забрался от дома! — заметил он. — Учился, изучал, — продолжал человечек. — Саудовская Аравия, Ливия, Афганистан. На Базе учился. Знаешь Базу? Брат Айман, брат Рамзи, шейх Усама. Учиться много хороший вещи. Беглый огонь учиться. Засада учиться. Киднап тоже учиться. Пытка, взрыв, убийство уметь. Воевать Афганистан, русских убивать. Хорошо учил. Характер человека учиться распознать. И я тебя насквозь вижу, сэр. Вижу, как сквозь окно. И ты не человек для Всевышнего! Шалимар весь напрягся и мысленно уже просчитывал, сколько секунд ему потребуется, чтобы выхватить нож и, если понадобится, нанести смертельный удар, но человечек его опередил: — Мир, мир! — воскликнул он в притворном испуге. — Я здесь лишь наблюдать. Иметь не военный статус — ха-ха-ха! С полным к вам уважением. Каждый свое место: человек для Всевышнего — одно место, боец-истребитель — другое. Божий человек — вдохновлять, человек войны — действовать. Совмещать оба, как Булбул Факх, — бывать редко. Думаю, ты так не уметь. Ты притворяться для ради Булбула, на самом деле ты истребитель. Это о'кей. Я сам, однако, совмещать, как Булбул. Боец и устад — наставник, да. Такая моя судьба. Человеческие судьбы перестали быть личным достоянием; все они рано или поздно переплетались меж собой. Клоун Шалимар, рекрут прифронтового лагеря за номером двадцать два, приручил светящегося изнутри маленького филиппинца, который вместе с афганцами и членами «Аль-Каиды» сражался против русских; того, кто готов был принимать от США оружие и деньги, но страстно ненавидел американцев за то, что американские солдаты всегда выступали в поддержку католической части населения Минданао. Семимиллионное мусульманское большинство вытеснялось, и условия жизни мусульман постоянно ухудшались. На расположенном южнее острова Минданао маленьком Басилане царила ужасающая нищета и действовал лишь один закон — закон силы. Всем заправляли христиане, местных же мусульман держали в черном теле. — В семидесятых — большая война, — рассказывал Джанджалани. — Тыща — тыща двести гибнуть. Потом замирение, потом Фронт Моро расколоться, и снова борьба. Ненавидеть правительство Филиппин, ненавидеть США тоже. Их тайный посол приезжать на Базу, давать оружие и деньги. Я сдерживать пламя, но в глубине сердца хотеть его убить. Филиппинец назвал имя посла, и Шалимар неожиданно вскинулся, словно его ударили. — Абдурразак, дружище, — проговорил он дрогнувшим голосом, — этого человека и я хочу убить. — Если что, дай знать, я тебе помогать, — отозвался революционер-филиппинец. Теперь случалось, она неделями, а то и месяцами не слышала его голоса. По ночам она пускалась на розыски, но на том конце была немая пустота. Он ушел так далеко, что Бунньи не могла до него дотянуться и сама не знала, хочет ли его возвращения, чтобы тешить себя мыслью о счастливом воссоединении, или желает его смерти, которая сделает ее свободной. Только в конце концов он все же всегда появлялся, и тогда ей казалось, что там у него со дня их последней встречи минули всего сутки или двое. Из ее жизни уплывали годы, но, видно, в том месте, откуда говорил с ней он, время имело другую скорость, да и пространство изменило свои очертания. Она не знала, как рассказать ему обо всем, что происходит в Пачхигаме, — времени у нее почти не осталось. Мало-помалу его сообщения становились всё короче. Он лаконично сообщал о себе, о пламени ненависти, пылавшем в его сердце, и задавал всегда один и тот же страшный вопрос: «Они еще не умерли?» Однако Абдулла Номан и Пьярелал Каул все еще были живы, хотя и их срок пребывания на земле сократился на целые годы всего за несколько недель Шалимарова времени. Так что в его временном измерении ждать ему оставалось совсем недолго. В Афганистан вошли русские, соответственно много афганцев бежало в Пакистан. Афганцы появились в том числе и в лагере за номером двадцать два в «свободном секторе Кашмира». Массы беженцев заполнили огромные, как города, лагеря на северо-западе Пакистана, но эти афганцы вовсе не были бедняками. Вблизи лагерей располагались опиумные поля, и на золото и драгоценности, вывезенные с родины, афганские воротилы купили себе долю в опиумном бизнесе, подкрепляя платежи угрозами и вооруженными расправами. Как только они обеспечили себе контроль над посевами мака, они ввели систему двойного оборота с урожая и стали производить не только опиум, но и героин. Доход от героина был настолько велик, что денег хватало и на подкуп местных чиновников, и на содержание лагерей беженцев. Чиновники закрывали глаза на то, что творилось вокруг плантаций опиумного мака, потому что, обеспечивая лагеря всем необходимым, афганцы тем самым освобождали правительство Пакистана от растущего бремени расходов на беженцев; при этом и самим чиновникам перепадали изрядные суммы. У афганцев были созданы свои боевые отряды освобождения, и Соединенные Штаты решили оказать им помощь в борьбе против их собственного главного противника, оккупировавшего Афганистан. Американские оперативники из Центрального разведывательного управления, Управления по борьбе с терроризмом и члены спецподразделений стали именовать этих афганских бойцов «мудж». Слово звучало красиво и таинственно и успешно помогало скрывать от непосвященных тот факт, что на самом деле «мудж» или «муджахед» означало то же самое, что и «джихада», то есть «борец за святую веру». В Северный Пакистан щедрым потоком хлынули оружие, деньги и теплые одеяла, и какая-то доля всего этого добра действительно дошла до муджахедов. Правда, большая его часть завершила свое путешествие на черном рынке оружия в приграничной зоне, но что-то попало и в «Азад Кашмир». Через некоторое время афганские бойцы, оказавшись в «свободном секторе Кашмира», стали именовать себя «кашмири мудж». Их снабжали из-за океана мощными ракетами дальнего радиуса действия; первоначально они предназначались для афганского направления, но по нелепой случайности попали не туда. В лагере начали появляться и другие виды современного оружия: автоматические гранатометы советского и китайского производства, ракетные установки на солнечных батареях, позволявшие вести обстрел ракетами автоматического наведения, шестидесятимиллиметровые пушки. В какой-то момент появились даже «стингеры». Все это было сосредоточено в руках кашмирских муджей. Знакомство с новыми типами оружия занимало у рекрутов большую часть дня. Главным инструктором у них стал давний приятель филиппинца Джанджалани по афганской кампании, человек в черном тюрбане, родом из Кандагара, который называл себя просто Талиб, то есть «ученик». Священное знание именовалось «талим», а те, кто обрел его, — «Талибан», то есть «познавшие». «Ученик» Талиб был тоже своего рода мулла, — во всяком случае, он обучался в религиозной семинарии — медресе. Однако, как и Булбул Факх, он никогда не упоминал, где именно прошел обучение. Афганец Талиб на фронте лишился глаза и носил теперь черную повязку. По причине ранения его временно направили в тыл, но он был полон решимости вернуться в район боевых действий как можно быстрее. — Ну а пока что трудиться во имя Всевышнего можно и здесь, — заявил он. Афганец Талиб упорно сверлил Шалимара своим единственным глазом. Похоже, и он, подобно Джанджалани, видел, что Шалимар притворяется, разгадал его потаенные, запретные мысли. Джанджалани понял Шалимара правильно, но клоун всерьез опасался, что с Талибом договориться по-хорошему ему не удастся. Он чувствовал себя лицемером и постоянно боялся разоблачения: ведь он не отказался от себя прежнего, не отринул эго, как было велено, а запрятал его, сыграв самую блистательную роль в своей жизни — роль человека, фанатически преданного Всевышнему. У него были свои личные цели, и он не собирался отказываться от них. «Я готов убивать, но не готов проститься с самим собой, — мысленно говорил он. — Я буду убивать всех, кого прикажут, но себя им не сдам». Однако заявлять о каких-то своих личных целях в таком месте, как лагерь, было просто опасно. — Ты был фигляром, — презрительно сказал ему Талиб, коверкая урду. — Всевышний плюет на актеров. Плюет слюной на всех, кто поет и танцует. Может, ты и сейчас придуриваешься. может, ты шпион. Считай, тебе крупно повезло, что не я здесь командую. Я бы точно отдал приказ о ликвидации всех вас, забавников. И зубных врачей, и профессоров там всяких, и спортсменов, и шлюх тоже велел бы немедленно уничтожить. Всевышний не терпит умничанья, наук и спортивные игры. — И — без паузы: — Будешь так держать пусковой рычаг ракеты — она сломает тебе плечо. Это надо делать вот так. Сначала Шалимару казалось, что он понимает злость Талиба: он видел в этом досаду раненого бойца, лишенного возможности сражаться, раздражение человека действия, вынужденного стать наблюдателем. Позже он изменил свое мнение. Ярость афганца не была последствием его ранения, она была сущностью его натуры. Наступала эра гнева, и лишь одержимые гневом были способны сделать ее реальностью. Афганец Талиб стал для Шалимара живым воплощением его собственной ярости, истинным наставником в науке гнева. Ко всему остальному Талиб относился пренебрежительно, но в ремесле ярости ему не было равных. Она выжгла в нем все другое. Остались лишь гнев — и привязанность к Захиру, мальчишке, вывезенному им из Кандагара, его любимчику, его ученику и его наложнику. Воин из Кандагара уподобился греку древности, который брал себе мальчика, делал из него мужчину, а затем отпускал от себя. Малыш Захир спал в палатке Талиба, чистил его оружие и удовлетворял по ночам его естественные мужские потребности. Это не считалось гомосексуализмом. Это называлось воспитанием мужественности. Афганец Талиб не терпел гомосексуалов, этих извращенцев-неженок, которых Всевышний ненавидел пуще всех прочих. К клоуну Шалимару мальчик привязался. Он нередко чувствовал себя одиноким, часто пугался, и ему хотелось с кем-то поделиться. Он рассказывал Шалимару о Кандагаре, о родителях и друзьях, о школе, превращенной в руины, о том, как любит воздушных змеев и лошадей, о крови и страшных смертях, свидетелем которых он был. Именно от Захира Шалимар совершенно случайно получил свежие сведения о человеке, которого жаждал убить. — Американцы дают нам оружие, чтобы мы смогли убивать побольше русских, — сказал однажды Захир. — Выходит, что даже неверного можно заставить служить Всевышнему. Они засылают к нам для переговоров больших людей и считают нас своими союзниками. Смешно, правда? Этим «большим человеком», как оказалось, был посол Макс Офалс. В те дни он был ответственным за оказание помощи террористам, хотя официально считался послом доброй воли в борьбе с терроризмом. В его задачу входило осуществление связи с группой муджахедов, которую возглавлял афганец Талиб. Всякий раз, когда Шалимар слышал имя посла, в его душе просыпался хищник, и загнать его обратно в клетку бывало почти невозможно и стоило Шалимару огромного труда. Талиб своим единственным глазом наверняка углядел бы хищный огонь приготовившегося к прыжку тигра во взгляде Шалимара и почуял бы неладное, но юный Захир, увлекшись воспоминаниями, не замечал, что происходит у него под самым носом. «Наши судьбы вновь соприкоснулись, — мысленно сказал послу Шалимар. — Может быть, револьвер, который я сейчас держу в руках, достался мне от тебя. Может, придет день, когда именно из него я тебя и застрелю». Однако в глубине души он знал, что стрелять в посла не станет: дорогим его сердцу оружием всегда был нож. Он чувствовал себя вполне готовым к участию в борьбе. Зиму сменила весна, высокогорные тропы стали проходимыми. В приграничные лагеря народ прибывал днем и ночью. База ПЛ-22 наполнилась молодыми людьми, напоминавшими нетерпеливо рвущихся с поводка и роняющих на землю клочья пены охотничьих псов. Новые группы, казалось, росли как грибы после дождя: харакаты — самоубийцы, лашкары — «рыцари», хизба — «борцы за веру», и еще, и еще… Прошел слух, что из Англии в Пакистан вернулся, чтобы возглавить «Фронт», сам Эманулла Хан. Шалимар по-прежнему ежедневно участвовал во всех тренировках, включавших физподготовку, тактические занятия, стрельбы, и неотступно думал о том, каково это будет — убить человека. И настал день, когда Стальной Мулла спросил, как он посмотрит на то, чтобы прокатиться за границу. По мере того как девочка росла в чужом мире, куда она ее отдала, выносить тяжесть утраты дочери для Бунньи становилось все труднее. Стоило ей подумать о Кашмире — и она начинала задыхаться, как будто на нее обрушился дом. Сила гравитации вдавливала ее в землю, грозя расплющить. В такие минуты Бунньи становилось нечем дышать. «Если ты все еще хочешь убить меня, то поспеши, — говорила она мужу, — не то моя девочка, чье имя я не знаю и чье лицо никогда не увижу, сама из тебя фарш сделает». Однако муж ее долгое время не давал о себе знать. Когда же наконец объявился, то в его посланиях замелькали чужие слова и названия мест, о которых у нее было самое смутное представление: Таджикистан, Алжир, Египет, Палестина… Она услышала эти слова и поняла, что прежний Шалимар мертв. Новое существо, носившее его имя, было для нее чужим. От клоуна Шалимара у этого, нового, осталось лишь одно — стремление лишить ее жизни. Она перестала мечтать о счастливом конце и принялась ждать его возвращения. Не успел оглянуться — и вот ему уже сорок; он закаленный в битвах боец и давно не задумывается над тем, что значит убить человека. В северной части Африки, на углу возле автомобильной парковки, агент «Фронта» кинул уличному торговцу сигаретами несколько динаров, чтобы тот оставил на час свой лоток без присмотра. Чисто выбритого, по-европейски одетого Шалимара доставили туда, и сопровождавший его бородатый человек, от которого несло мускусом, облаченный в рубаху и шаровары, надел на его шею ремень от лотка, оставил на лотке обернутый в белую тряпицу пистолет и исчез. Шалимар почувствовал странный прилив сил, он ощутил себя почти суперменом, для которого нет ничего невозможного, потому что перед этим ему вкололи в руку какую-то бесцветную жидкость. Он не знал языка людей, для которых выполнял заказ, но Талиб послал с ним в качестве переводчика своего малыша Захира. Тот прекрасно говорил по-арабски, и ему тоже пришло время стать настоящим мужчиной. Шалимару показали фотографию человека с бородой, которого надлежало убить, посадили в фургон без окон, сделали укол и оставили одного на углу с пистолетом на подносе с сигаретами. Пока они ехали, Захир перевел ему то, что сказал бородатый в шароварах: ему поручали убрать безбожника — писателя, врага Всевышнего, того, кто говорил на французском и продался Западу. Кроме этого, ничего другого Шалимару знать не следовало. Вопросы с его стороны исключались. Работа — проще некуда. Клоун Шалимар стоял на углу, вокруг него сновали арабы, Захир бойко торговал сигаретами, а Шалимар лишь глупо улыбался и, указывая пальцем на открытый рот и уши, изображал глухонемого. Потом появился человек с фотографии. Он был в солнцезащитных тонированных очках, в белой рубашке с открытым воротом, кремовых брюках, а в левой руке держал свернутую трубочкой газету. Человек быстро шел к парковке. Шалимар поставил поднос на землю, взял с него тряпицу с пистолетом и последовал за этим человеком. Он не стал вынимать огнестрельное оружие. Не сделал этого, потому что хотел узнать, что почувствует, когда лезвие его ножа соприкоснется с кожей, когда острое, блестящее лезвие войдет в эту кожу и нарушит неприкосновенную границу, оберегающую жизнь другого человеческого существа, нарушит извечный запрет на пролитие крови. Что ощутит он, когда полоснет по горлу подонка, так, что голова откинется сначала назад — и вбок, а на ее месте мгновенно вырастет и всплеснет ветвями кровавое древо. Что почувствует он, когда его самого обольет и он сделает шаг назад, прочь от никчемного дергающегося куска облепленного мухами мяса… Захир подбежал к нему, из-за угла вылетел фургон, человек, пропахший мускусом, втащил его внутрь и захлопнул дверцы. Фургон рванул с места, и человек, от которого несло мускусом, еще долго-долго орал на Шалимара на непонятном ему языке. — Он говорит, что ты чокнутый, — перевел Захир. — Говорит, пистолет был с глушителем и всё можно было сделать быстро и чисто. Говорит, ты нарушил приказ и тебя за это следует убить. Но Шалимара не убили. Захир перевел Шалимару и те слова, которые произнес провонявший мускусом бородач после того, как немного остыл: — Для такого свихнутого, как ты, работа всегда найдется. Так он узнал ответ на мучивший его вопрос, а заодно открыл и в себе самом то, о чем не догадывался прежде. Шли годы, и для него действительно всегда находилась работа. Его ценили, им дорожили, как дорожат убийцами-профессионалами. И он достиг своей заветной цели. Он стал обладателем пяти паспортов на разные фамилии; хорошо освоил арабский, сносно — французский; хоть и с трудом, но мог объясняться на английском; он отыскал для себя в реальном, невидимом мире маршруты, по которым сможет беспрепятственно проследовать в нужное место, когда настанет черед посла. В нем жила память о том, как отец обучал его ходить по проволоке, и он понял, что передвижение маршрутами невидимого мира, по сути дела, то же самое. Невидимые пути — это тот же сгущенный воздух; научись пользоваться ими — и у тебя возникнет такое чувство, будто ты способен летать. Тогда мир иллюзий, в котором существует большинство людей, перестает существовать для тебя, и ты взлетаешь ввысь и паришь сам по себе, не нуждаясь ни в каком самолете… Лагерь ПЛ-22 к его возвращению сильно изменился: он разросся, стал основательнее и перестал напоминать временное бандитское логово. Там понастроили деревянные здания, понавезли передвижные дома на колесах. Афганец Талиб вернулся в зону боевых действий, давно исчез и малыш Захир. Стальной Мулла, однако, все еще был там и приветствовал Шалимара словами: «Ты как раз вовремя. Скоро все начнется». Шалимар понял, что его отсутствие длилось слишком долго. Лев Кашмира, шейх Абдулла, умер пять лет назад. На леднике Сиачен на высоте двадцати тысяч футов уже произошло несколько стычек между Индией и Пакистаном. Однако решающим толчком, в корне изменившим ситуацию, явились только что завершившиеся региональные выборы. Шел 1987 год, и правительство Индии провело их в Кашмире. Фаворитом Индии считался сын шейха Фарук Абдулла. Партия оппозиции «Мусульманский объединенный фронт» выдвинула в качестве своего кандидата Мохаммеда Юсуф-Шаха, которого генерал Хамирдев Качхваха назвал самым непримиримым врагом Индии. Когда по предварительным подсчетам голосов стало ясно, что выигрывает не тот, на кого поставила Индия, результаты выборов были подтасованы, а сторонники «Фронта» и агитаторы рассованы по тюрьмам. Мохаммед Юсуф-Шах ушел в подполье, а Саед Салахуддин возглавил новую боевую группу «Хизбул-муджахеддин». Его ближайшие соратники (Абдул Хамид Шаикх, Ашфак Маджид Вани, Джавед Ахмед Мир, Мохаммед Ясин Малик) ушли за горы и присоединились к «Фронту». Тысячи молодых мужчин, прежде не вмешивавшихся в политику, разочарованные результатами выборов, взяли в руки оружие и присоединились к боевикам. Пакистан проявил щедрость: у него АКМ-47 хватило на всех с избытком. Абдурразак Джанджалани вернулся на родину и создал там собственную группу под названием «Меченосцы» в качестве одной из фракций партии Абу Сайяфа. Джанджалани давно задумал создать такую группу и даже пытался уговорить Шалимара стать его помощником. — Братья идут к нам отовсюду, — говорил он. — Сам увидишь, мы добьемся международного признания. Когда он понял, что у Шалимара другое на уме, он не стал настаивать, однако уверил, что для него всегда найдется место. — Захочешь в Басилан, — сказал он, — позвони вот ему, он всё устроит быстро и надежно. Наш брат Рамзи уже согласился к нам присоединиться. Фондов поддержки у нас полно. Имя на клочке бумаги, сунутой ему филиппинцем, Шалимару ни о чем не говорило, однако вскоре, когда новости о рейдах, взрывах и захватах заложников «Меченосцами» облетели весь мир, беспроволочный телеграф подполья заработал на полную мощность и стали всплывать имена. В качестве одного из спонсоров «Меченосцев», к примеру, упоминали Мохаммеда Джамала Кхалифу, двоюродного брата шейха Усамы, создателя большой сети исламских благотворительных организаций на юге Филиппин. Подозревали, что возможными каналами снабжения группы деньгами являются и ливийские благотворительные организации в том же районе, хотя сам президент Ливии Каддафи на словах осудил деятельность боевиков Абу Сайяфа. Наряду с именем Абу Сайяфа в тексте тех же сообщений замелькали имена и других видных политических фигур Малайзии. Телефонный номер и имя на клочке бумаги у Шалимара тоже были малайзийские, но в прессе это имя не появлялось. Разумеется, сама записка просуществовала не более часа. Запомнив имя и телефон, Шалимар немедленно сжег ее. Братья Гегру тоже давно покинули лагерь. Идеи националистической борьбы, которые пропагандировал «Фронт», никогда не вызывали у них большого энтузиазма, и Талиб — перед своим отбытием — успел подключить их к деятельности наиболее «афганской» из новоиспеченных групп, именовавшей себя «Лашкар-е-Пак», то есть «воинство чистых», сокращенно ЛЕП. Группа была создана для выполнения задач как политического, так и морально-этического толка. За месяц до возвращения Шалимара в лагерь номер двадцать два братья Гегру приняли участие в рейде ЛЕПа на деревню Хает в округе Раджоури на объединенной территории Джамму и Кашмир. Сначала в селении появились плакаты, призывавшие всех женщин-мусульманок надеть чадру и неукоснительно соблюдать в одежде и быту принципы, утвержденные Талибаном для жителей Афганистана. Кашмирки, в большинстве своем не носившие чадру, проигнорировали эти призывы. В ту же ночь отряд карателей, в котором были братья Гегру, напал на деревню. Они вломились в дом Мохаммеда Саддика и убили его двадцатилетнюю дочь Носин Каусар. В доме Халида Ахмеда они обезглавили двадцатидвухлетнюю Тахиру Парвин, у Мухаммеда Рафика убили юную Шехназ Актар; в своем собственном доме была также убита сорокатрехлетняя Джан-бегум. В последующие за этой расправой несколько месяцев группа совсем обнаглела и распространила свою активность на район Сринагара. За несоблюдение предписанной исламом формы одежды женщинам-учительницам плескали в лицо кислотой; постоянные угрозы расправы вынудили кашмирок надеть чадру, которую гордо скинули когда-то их матери и бабушки. Летом 1987 года плакаты ЛЕПа появились наконец и в Ширмале. Женщинам и мужчинам отныне запрещался совместный просмотр телевизионных передач. Это было заклеймено как деяние, противное Всевышнему. Мусульмане не должны были отныне сидеть рядом с хинду, и, разумеется, всем женщинам-мусульманкам было велено закрыть лица. Хасина Ямбарзал пришла в ярость. — Сорвите все эти плакаты и объявите, что все будет идти как обычно, — велела она сыновьям. — Я не собираюсь смотреть телевизор через дырку в покрывале в палатке, где одни женщины. Не нужна мне свобода, которая все одно что тюрьма. Последнее представление труппы народного театра бханд патхер состоялось в начале следующего года, когда открылся туристический сезон и началось национальное восстание в Кашмире. Семидесятишестилетний Абдулла Номан привез своих актеров в Сринагар, чтобы сыграть спектакль перед индийскими и иностранными гостями Долины, от которых главным образом и зависело благосостояние жителей Пачхигама. В его труппе больше не было звезд. Не было Бунньи, которая своим танцем в роли Анаркали заставляла замирать от восторга сердца зрителей; не было клоуна Шалимара с его потрясающим талантом канатоходца, работавшего без сетки на головокружительной высоте; да он и сам с великим трудом вытаскивал и удерживал в скрюченных ослабевших руках тяжелый королевский меч. У нынешних молодых людей головы были заняты совсем другим, и их пришлось долго уговаривать принять участие в спектакле. Их хмурые лица и скованные движения оскорбляли вкусы знатоков древнего искусства. Наблюдая за ними во время репетиции, Абдулла лишь горестно вздыхал. «Поломанные спички, которые хотят представиться могучими деревьями! Кого может увлечь подобное исполнение? — уныло говорил он себе. — Нас закидают гнилыми фруктами и погонят со сцены!» Он заранее извинился перед своим семидесятилетним покровителем и прославленным мастером садового дизайна, советником по культуре Сардаром Харбаном Сингхом. В течение многих лет тот оказывал труппе всяческую поддержку и даже теперь, после выхода на пенсию, уговорил своих молодых преемников, относившихся к старинным видам ремесел и искусств с таким же пренебрежением, как молодые пачхигамцы, давать время от времени подзаработать актерам народного театра. — Боюсь, Сардар-джи, что после нынешнего представления организаторы наградят нас не новым заказом, а пинком под зад, — понуро сказал Абдулла элегантно одетому Харбану Сингху. — Тебе не стоит беспокоиться, старина, — сухо ответил тот. — В последнюю неделю туристы улетают из Долины целыми стаями, а часть групп и вовсе не появилась. Это сущая катастрофа, это кораблекрушение, и я опасаюсь, что вам предстоит развлекать народ, пока корабль будет идти ко дну. Фирдоус с труппой не поехала. По тому, как она в последнее время бормотала себе под нос что-то насчет дурных змеиных предзнаменований, Абдулла догадывался, что она в тревоге. Когда в очертаниях облаков, в переплетении ветвей, в струях воды его жене начинали мерещиться змеи, это служило верным признаком того, что Фирдоус одолевают тяжелые мысли. С недавних пор она стала уверять, будто настоящие, живые змеи заполонили деревню. Она видела их повсюду: в хлевах, под плодовыми деревьями, на прилавках, в домах. Они еще не начали кусаться. — ни среди скотины, ни среди людей еще не было ни одного случая гибели от укуса змеи, но, по словам Фирдоус, они собирались в Пачхигаме, как армия, готовившаяся к наступлению, и, если не принять решительных мер, они выберут удобный момент, нападут, и всем тут тогда придет конец. В старые времена Абдулла непременно высмеял бы ее, и вся деревня с наслаждением следила бы за их словесной дуэлью, но Абдулла больше не хохотал и не рокотал, хотя знал, что жена была бы этому рада. Он замкнулся в себе; старость и разочарования сделали его своим узником, и он не знал, как выбраться из этой тюрьмы. Временами Абдулла ловил на себе пристальный взгляд жены. Он словно вопрошал: «Куда ты ушел? Что сталось с человеком, которого я любила?» И ему хотелось крикнуть: «Я все еще здесь, спаси меня, я в ловушке!», — но, словно скованный льдом, он не мог выговорить ни слова. — Если представление пройдет так плохо, как я предполагаю, — бесстрастно сказал Абдулла, — я собираюсь все это бросить. К черту! Не хочу позориться перед зрителями и тратить оставшиеся годы на спектакли, за которые мне и самому было бы жалко отдавать деньги. Никогда еще их доходы не были столь ничтожны. Их приглашали все реже, периоды полного бездействия становились все продолжительнее, а с тех пор как Пьярелал Каул снял с себя полномочия шеф-повара, репутация пачхигамских пиров потускнела. На лаконичное заявление мужа Фирдоус ответила так же коротко: — Что ж, если нам предстоят еще более трудные дни, то я рада, что никогда не тешила себя мечтами о жизни в любви и достатке. Абдулла понимал, что ее фраза скрывает обиду на него за отсутствие нежности и внимания, но теплые слова никак не хотели выговариваться. Он сухо кивнул. — Совершенно верно. Беднякам не следует предаваться мечтам о богатстве и покое, — отрывисто произнес он. Автобус с актерами и музыкантами не доехал до конечной остановки из-за огромного скопления людей на улицах, за чем с нервозностью наблюдали армия и полиция. Актерам пришлось добираться пешком, таща на себе декорации и костюмы. На улицы вышло более сорока тысяч человек. На вопрос Абдуллы, что происходит, шофер ответил: — Они оплакивают гибель Кашмира. Занавес поднялся, и актеры начали играть любимую всеми историю про великодушного правителя Зайн-ул-Абеддина. Абдулла вышел на сцену с поднятым мечом в одной руке и копьем в другой. Он крепко сжимал оружие, пересиливая нестерпимую боль. Последний раз в своей жизни он личным примером вдохновлял своих недовольных и ропщущих актеров, словно говоря: «Видите, как я преодолеваю боль? Постарайтесь и вы преодолеть апатию, играйте в полную силу!» Но зал был заполнен едва ли на четверть, а немногочисленные туристы вряд ли прислушивались к тому, что говорилось со сцены: с улицы доносился заглушённый шум миллионной толпы. Люди с зажженными факелами шли маршем, выкрикивая одно слово: «Азади!» В середине пустого седьмого ряда сидел Сардар Харбан Сингх, а рядом — его сын Юварадж, поразительно красивый молодой мужчина, чьи стремления идти в ногу со временем подчеркивались отсутствием бороды и тюрбана. С ощущением человека, бросающегося в пропасть, Абдулла устремил огненный взгляд на старого друга и начал свой вступительный монолог, вложив в него все оставшиеся силы. После этого в течение целого часа актеры играли спектакль, который никто не слушал. Несколько человек встали и покинули зал. В перерыве к Абдулле подошел Юварадж. Бизнесмен, который, несмотря на усложнившуюся политическую ситуацию, успешно вел торговлю кашмирскими шкатулками, резными столами, молитвенными ковриками и расшитыми кашмирскими шалями в Индии и за границей, он поддерживал труппу как мог, движимый, по его собственному выражению, «глупейшим оптимизмом» в условиях, когда весь край охвачен безумием. Юварадж предупредил Абдуллу, что ситуация на улицах может выйти из-под контроля и демонстранты в любую минуту могут вломиться в театр. — Разрешите дать вам небольшой совет, — сказал Юварадж. — У вас в руках — меч и копье. Если сюда ворвутся люди, бросайте всё и спасайтесь бегством. — Он извинился за то, что не останется на второй акт. — Много дел, знаете ли, ситуация требует моего присутствия в другом месте, — озабоченно добавил он. Второй акт начали играть при пустом зале, но Абдулла увидел, что его зеленая молодежь вдруг заиграла по-настоящему — так, как будто от их исполнения зависела сама их жизнь; так, будто им открылось нечто сокровенное, о чем им прежде никто не рассказывал. Стены гудели от топота и рева толпы, ритмичные выкрики звучали, как хор в греческой трагедии, предрекавший несчастье; казалось, от грозного напряжения разраставшихся людских масс стали потрескивать пустые стулья. А меж тем актеры труппы бханд патхер продолжали играть: они пели, танцевали, представляли комические сцены, рассказывая старинную историю о терпении и надежде. В какой-то момент Абдулле показалось, что, хотя его музыканты, его актеры и танцоры работали с неслыханным подъемом, человеческие голоса и музыка смолкли, что в зале воцарилась полная тишина и оставшиеся зрители смотрят немое представление. За стенами гул все нарастал, теперь к нему добавились и новые звуки: шум набитых солдатами грузовиков, джипов и танков, ритмичный топот марширующих ботинок, стук прикладов и наконец щелчки выстрелов и стрекот пулемета. Скандирование толпы взорвалось криками, барабанный бой сменился грохотом пальбы, демонстрация закончилась, охваченные смятением ее участники обратились в паническое бегство. Тем временем история доброго правителя Зайн-ул-Абеддина благополучно и счастливо завершилась. Актеры, взявшись за руки, вышли для прощального поклона, но хотя единственный оставшийся в зале зритель — Харбан Сингх — отхлопал себе все ладоши, его аплодисментов не было слышно. Возвращение домой пришлось отложить. Сорок демонстрантов было убито. На улицах было неспокойно, кругом бронированные машины и патрули; многие улицы оказались заблокированы грузовиками, движение муниципального транспорта все еще не наладилось. Пачхигамцы забаррикадировались в помещении театра и решили переждать. Харбан Сингх с ними не остался. — Я собираюсь провести ночь в собственной постели, ребятки, — заявил он. — Иначе жена моя заподозрит что-нибудь несусветное. К тому же не хочу оставлять без присмотра мой сад. Обнесенная стеной загородная вилла с садом являла собой одно из скрытых чудес Сринагара; некоторые даже верили, что владения Харбана Сингха находятся под покровительством некоей феи, обитательницы дворца Пери-Махал. Однако, судя по всему, Харбан Сингх не нуждался в покровительстве добрых фей. Он умудрялся беспрепятственно возвращаться к себе в старый город. Старый лис знал все переулки и переходы как свои пять пальцев. В атласной куртке-ачкане, с надушенной и напомаженной, отливающей серебром бородой он пунктуально являлся к актерам каждый день с продовольствием и прочими необходимы предметами. Иногда его сопровождал сын, но, как правило, он приходил один: у Ювараджа, по словам его отца, был слишком широкий круг обязанностей, включавший, как выяснилось, наем частной охраны для защиты его офисов и складских помещений от мародеров и бомбометателей. — Время вынуждает моего сына, человека высоких идеалов и благородных устремлений, общаться с отбросами общества, с бандитами и наемниками, — объяснял Харбан Сингх. — Он нанимает их, чтобы уберечь наши товары от прочих бандитов, и не должен спускать с них глаз, чтобы они не растащили всё сами. Бедняга совсем не спит, но он не жалуется. Он делает, что должен, — как и все мы. С тростью-шпагой орехового дерева с серебряным набалдашником Сардар Харбан Сингх быстрой походкой проходил по неспокойным улицам и к собственной безопасности относился с юмором. — Я старый человек, — однажды сказал он. — Кто станет причинять мне вред, когда отец наш Время и без того прекрасно справляется со своей работой! Абдулла лишь в изумлении покачал головой. — Надо же, — протянул он, — вот как оно бывает: знаешь человека пятьдесят лет и не представляешь, на что он может быть способен. Харбан пренебрежительно передернул плечами: — Нельзя знать заранее, как ты относишься к вопросам жизни и смерти, пока время не вынуждает тебя на них отвечать, — отозвался он. Пригородное автобусное сообщение наладилось только через пять дней. Увидев Абдуллу у порога дома, Фирдоус не удержалась и расплакалась от радости. Абдулла упал на колени и попросил у нее прощения за всё сразу. — Если ты все еще любишь меня, — сказал он, — то помоги мне набраться сил, чтобы пережить грозу. Она подняла его с колен и, целуя, произнесла: — Ты самый великий человек из всех, кого я когда-либо знала. Я горжусь этим и рядом с тобой готова биться с любыми бедами — будь то смерть, дьявол или вся армия Индии. Однажды в жизни Бомбур Ямбарзал проявил истинное мужество: это случилось, когда ему удалось у порога ширмальской мечети унизить и прогнать с позором метавшего громы и молнии Стального Муллу. Однако теперь он стал стар, и когда жизнь снова поставила его перед трудным выбором, то страх за свою любимую Харуд толкнул его на неверный шаг. От прежнего легендарного шеф-повара с могучим животом не осталось почти ничего. Жизнь изрядно потрудилась над ним. Морщинистый, с истончившимися, в коричневых «печеночных» пятнах руками, с затуманенными катарактой глазами, он являл собою довольно жалкое зрелище и с тревогой думал, суждено ли ему дотянуть до восьмидесяти. Нынче этот ослабевший духом и телом Бомбур высказался в том духе, что «Рыцари», возможно, сжалятся над Ширмалом и не станут безобразничать, если односельчане проявят здравый смысл и отнесутся к плакатам более или менее терпимо. — Нужен компромисс. Мы должны хоть на что-то согласиться, иначе они решат, что с нами невозможно договориться. Хасина Харуд, женщина крепкого телосложения, которую годы изменили мало и которая, чтобы оправдать свое игривое прозвище, по-прежнему красила волосы хной, в этот момент готовила палатку для очередного вечернего просмотра. — Ну и что ты предлагаешь? — вызывающе воскликнула она. — Я уже сказала, как я отношусь к чадре, а если ты хочешь, чтобы мы пускали только мужчин, то нам этого не простят. — В таком случае, — медленно проговорил Бомбур, соглашаясь с ее доводами, — мы могли бы сказать нашим братьям и сестрам-хинду, что в связи с вторжением к нам ЛЕПа и с серьезностью ситуации мы взвесили все «за» и «против» и только временно, пока гроза не минует, приняв во внимание наши общие интересы, в качестве меры предосторожности и не имея в виду ничего дурного, с великой неохотой и с тяжелым сердцем и вполне разделяя их чувство разочарования и надеясь от всей души на скорейшие изменения к лучшему, готовые пересмотреть свое решение при первой же представившейся возможности, полагаем, что для обеих сторон было бы лучше, если бы… Туг он умолк, не решаясь произнести последние, заключительные слова, но этого и не потребовалось. — В Пачхигаме некоторым семьям такое решение очень не понравится, но здесь, в Ширмале, никого особо не заденет, — решила за него практичная, как всегда, Хасина. Когда новость о том, что отныне телевизионные просмотры будут только для мусульман, дошла до пачхигамцев, Фирдоус дала волю своему острому языку. — Уж эта мне Хасина! — сказала она мужу. — Говорят, что она просто очень деловая, но я сказала бы о ней иначе: если ей выгодно, так она, извини, с самим дьяволом переспит, а Бомбур, старый осел, будет считать, что сам этого захотел. Прошло два дня. На третий вечер зрители-мусульмане смотрели очередную серию фантастического фильма про Хатима Тая, легендарного принца Йемена, который в поисках ответа на странную загадку, предложенную ему дьяволом Даджалом, попадает в некую страну Копатопа, где в это время празднуют Новый год. Копатопцы поздравляли друг друга фразой «Тинги-минги, тук-тук». Это таинственное звукосочетание привело зачарованных зрителей в такой восторг, что все повскакали с мест и, кланяясь друг другу, стали повторять: «Тинги-минги, тук-тук, тинги-минги, тук-тук!» Они так увлеклись новогодними поздравлениями по-копатопски, что до них не сразу дошло: кто-то поджег палатку. Лишь по счастливой случайности никто не пострадал серьезно. После паники, воплей, ужаса, ярости, недоумения, давки, проявлений трусости и беспримерного героизма — словом, всего того, что имеет место быть, когда люди оказываются в горящей палатке, — все преданные слуги Аллаха благополучно из нее выбрались, хотя и с разной степенью ущерба для здоровья: с ожогами и без оных, задыхающиеся и чихающие от дыма и дышащие вполне нормально, поцарапанные и без единой царапины. Некоторые, отбежав на безопасное расстояние от раскалившейся до полной прозрачности палатки, падали в изнеможении на землю; другие, более деловитые, тащили ведра с водой, чтобы пламя, ненасытно пожиравшее тент, не перекинулось на деревенские дома. В результате никому уже не посчастливилось увидеть сцену встречи Хатима Тая и бессмертной принцессы Назребаддаур, чье прикосновение отводит от человека не только сглаз, но и саму Смерть. Как раз в тот самый момент, когда принцесса попыталась поцеловать Хатима Тая — намерение, которое принц героически отклонил, напомнив, что любит другую «больше собственной жизни», — телевизор Ямбарзалов громко взорвался и умер, унося с собою основной источник семейного бюджета, а заодно и устраняя главную причину раздора. На следующее утро в Ширмал на низкорослых горных лошадках въехали трое братьев Гегру — Аурангзеб, Аллауддин и Абдулкалам, обвешанные оружием и перепоясанные патронташами. Стоял чудесный весенний день. Утренняя влага сверкала на старых, проржавевших крышах деревянных домов; у каждого из них пышно цвели цветы. Красота пробудившейся природы резко контрастировала с безобразным черным пятном выжженной травы в месте, еще вчера служившем источником радости для сельчан и дохода для семьи Ямбарзала. Гегру приостановились возле дымившегося пожарища и стали палить в воздух. Все, кто был дома, высыпали на улицу и имели возможность увидеть своими глазами трех призраков из прошлого — повзрослевших, но таких же небритых и так же визгливо смеявшихся. Их дом все еще стоял запертый и пустой, словно там поселились духи, но, похоже, братья чихать на него хотели. Они просто остановились, чтобы передать жителям «привет» от ЛЕПа. — Это ваших рук дело? — выкрикнула Хасина. Они захихикали, а Аурангзеб пронзительно заорал: — Если бы подожгли леповцы, то каждый из вас уже сейчас был бы на небесах! Может, он говорил правду, может, врал. В то время люди уже перестали понимать, кого следует винить в обрушивающихся на них несчастьях. Аллауддин Гегру подъехал в плотную к Хасине Ямбарзал, спешился и завизжал, брызгая на нее слюной: — Глупая курица, бесстыдница с неприкрытым лицом! Разве ты не поняла еще, что лашкары с вами до сих пор не расправились только благодаря нам? Это мы защитили родную деревню от их праведного гнева. Тупицы и слепцы, почему вы не хотите понять, кто ваши истинные друзья?! Напрашивалось само собою и другое объяснение того, почему леповцы послали карателей в далекий от границы Ширмал, — из-за желания братьев отомстить односельчанам. Однако к дискуссиям на эту тему ситуация явно не располагала. Абдулкалам немедленно поддержал брата. Обнажив в злобной улыбке гнилые зубы, с искаженным до неузнаваемости лицом, что свидетельствовало о его принадлежности к наиболее опасной разновидности труса, готового на убийство только ради того, чтобы доказать свою силу, он завизжал: — Идиоты проклятые! Это вы прогнали великого учителя Булбула Факха! Вы, гады, не желаете соблюдать простейших установлений, предписанных мусульманам! Вас вежливо попросили, а вы упираетесь, да еще хотите избежать наказания! Эго вы считали нас ни на что не годными, собирались заморить голодом в мечети, для вас мы что грязь! До вас все еще не доперло, что вы живы до сих пор только потому, что никчемные Гегру за вас заступились! Собирались выбросить нас, словно дохлых псов, да? Аре[32], ну и дураки вы все! Только даже нам ясно, что палатку подожгли те, кого вы в нее не пустили! Да-да, ваши братья и сестры хинду! Вам, видите ли, их жалко, вы их обидели! А нас вы пожалели тогда? Хотите верьте, хотите нет, но подожгли палатку ваши друзья-пандиты, они спят и видят, как бы вас всех тут разложить и зажарить с корочкой, как кебабы по-сикхски! — Он прав, — вдруг подал голос Хашим Карим, чем чрезвычайно удивил свою мать. — Может, так оно и есть, — поддержал его брат Хатим. — Большой Мисри особо любил смотреть телевизор, а он, как мы знаем, обид не прощает. В Кашмире по весне, когда деревянные постройки и ограды требуют особого внимания, плотник всегда найдет себе работу, и потому Большой Мисри был одним из немногих пачхигамцев, кого не затронул всеобщий экономический упадок. С сумкой плотницких инструментов он колесил по дорогам на маленьком мотороллере и часто, подъезжая к уединенной рощице у Мускадуна, перед поворотом к родной деревне, снимал свою сумку и принимался танцевать. Он полагал, что актерский коллектив деревни явно недооценивает его хореографические способности и что он может подпрыгивать и крутить пируэты не хуже любого профессионала. Абдулла Номан, правда, мягко, но решительно объяснил ему, что публика еще не готова к лицезрению подпрыгивающего гиганта, и потому Большой Мисри вынужден был удовлетворять свою страсть к высокому искусству без широкой аудитории, наедине с самим собою. При этом он часто танцевал с закрытыми глазами, представляя себе восхищенные лица зрителей, которых был лишен. В свой последний день жизни он прыгал и кружился в тяжеленных армейских ботинках, когда вдруг услышал насмешливые хлопки. Он открыл глаза и, увидев обвешанных оружием братьев Гегру, понял, что его час настал. За голенища высоких ботинок у Большого Мисри всегда было всунуто по ножу, поэтому он упал на одно колено и стал просить о пощаде самым что ни на есть жалким, дрожащим голосом. Как он и рассчитывал, это вызвало у братьев приступ безудержного веселья. «Я мог бы стать не только великим танцором, но и актером», — промелькнуло у него в голове, и в тот же момент, пока братья сотрясались от хохота, он выхватил оба ножа и метнул их. Абдулкаламу нож вошел в горло. Аллауддину — в левый глаз, они свалились с лошадей, и дальнейшие события развернулись уже без их участия. При виде поверженных братьев ошеломленный Аурангзеб едва не позволил задушить себя. Великан Мисри совершил свой самый длинный в жизни прыжок, и его простертые руки уже готовы были сомкнуться на горле последнего из Гегру, когда тот выпустил сразу две очереди из АКМ-47 прямо ему в лицо. Плотник был уже мертв, когда, падая на Аурангзеба, сшиб его на землю и сломал его хилую шею. Тою же ночью, когда мертвого Мисри обнаружили лежащим поверх тела Аурангзеба, словно они были любовниками, совершившими акт добровольного ухода из жизни, а рядом еще два трупа, Зун Мисри поднялась на горный луг возле Кхелмарга, подошла к его краю, где росла единственная на всем высокогорье роскошная чинара, и повесилась. Ее нашла Бунньи Номан и сразу поняла смысл этого своеобразного прощального послания своей лучшей подруги: всех их ждет последняя беда, и пощады не будет никому. Раздумывая о том, что скоро ему стукнет пятьдесят девять, генерал Хамирдев Сурьяван Качхваха наконец осознал, почему он до сих пор не женился: все дело в том, что вот уже почти тридцать лет место его жены занимал Кашмир. Больше чем полжизни он отдал этой неблагодарной, коварной стране-горбунье, для которой неверность была делом чести, а неподчинение — стилем жизни. Это был брак без любви. Терпение его лопнуло. Пора с ней покончить раз и навсегда. Пора показать этой мрази, кто в доме хозяин. И развестись. Грядущая война с мятежниками, разумеется, исключает всякое проявление благородства духа, продолжал размышлять генерал Хамирдев Сурьяван Качхваха. Настоящий солдат, разумеется, предпочитает войну справедливую, насколько это вообще возможно. Предстоящая война обещала рукопашный бой со всяким отребьем, и вряд ли она могла потешить душу воина. Генералу теоретически претили грязные войны, но когда твой враг — террорист, о чистых руках думать не приходится, с чистыми руками его не одолеешь. Неприятно драться без перчаток, но тут не до них, и Кашмир не королевский боксерский клуб, соблюдение правил тут неуместно. Эти доводы он не раз приводил политикам наверху. Он говорил, что если ему будет позволено действовать без перчаток, если его ребятам будет дано право прекратить телячьи нежности и всякие антимонии и обрушиться на мятежников с применением всего доступного арсенала средств и методов, то он гарантирует полную зачистку, он возьмет этот мятеж за яйца и сожмет так, что у того из глазниц кровь брызнет. Долгое время политики на это не решались и не говорили ни «да» ни «нет». Теперь, похоже, дело сдвинулось с мертвой точки. Природа политического руководства претерпела изменения. Новая система оценок нашла мощную поддержку среди интеллектуальной элиты и финансовых воротил. Теперь в ход пошла идея о том, что «классический» период существования ислама в Индии был губительным, он стал для страны национальным бедствием, и это многовековое недоразумение надлежало срочно исправить. Влиятельные интеллектуалы заговорили о новой волне пробуждения культурного потенциала в народных массах, исповедовавших индуизм. Финансовые воротилы стали в массовом порядке вкладывать деньги в создание новой системы, где веротерпимости уже не было места. У политиков высшего уровня это встретило полное понимание. Введение президентского правления давало силам внутренней безопасности неограниченную власть. Отмена обычной процедуры рассмотрения уголовных дел освобождала их, а также и военных от всякой ответственности за действия, предпринятые в ходе выполнения ими долга. Что входит в понятие «долг», не уточнялось, поэтому при желании сюда можно было отнести все что угодно, в том числе уничтожение личного имущества, пытки, изнасилования и убийства. Решение политического руководства объявить Кашмир «зоной повышенной напряженности» тоже было встречено с энтузиазмом. В «зоне повышенной напряженности» ордеров на арест не требовалось и стрельба на поражение считалась мерой вполне допустимой. Задержанных разрешалось держать в тюрьме до двух лет, прежде чем им будет предъявлено обвинение и дело дойдет до суда. К наиболее опасным злоумышленникам рекомендовалось применять особо суровые меры. Заподозренных в тягчайшем преступлении, то есть в заявлениях против неотъемлемых территориальных прав Индии или в действиях, которые, по мнению военных, ущемляли эти права, разрешалось держать в тюрьме без суда и следствия до пяти лет. Допросы этих преступников было предписано проводить при закрытых дверях; признания, даже добытые с применением силы, считались доказательством вины, — разумеется, при условии, что тот, кто вел допрос, имел основания верить, будто признание сделано добровольно. Подозреваемого могли избить, подвесить вниз головой, пытать током, переломать ему руки и ноги — и тем не менее его признание считалось добровольным. Систему доказательств предполагалось строить методом от противного: презумпции невиновности не было, подозреваемому требовалось доказать несостоятельность предъявленных обвинений, в противном случае его ждал расстрел. Сидя, как всегда, в затемненной комнате, генерал Качхваха насыщался, словно яйцом всмятку, обволакивающим чувством удовлетворения и ощущением собственной непогрешимости. Наконец-то получило поддержку давно сложившееся у него мнение об исключительном коварстве и бунтарском характере кашмирцев. Долгие годы ему не удавалось убедить руководство в необходимости жестких мер, и вот наконец-то его время пришло. Начальство развязало ему руки — ему намекнули: каждого кашмирца-мусульманина следует считать военным преступником и расстреливать на месте; без уничтожения людей нормализовать положение в Кашмире не представляется возможным. Генерал Качхваха улыбнулся: подобного рода инструкциям он готов был следовать неукоснительно. Из Эластик-нагара он перебрался в Сринагар, главную ставку индийских войск на Бадами-Багхе[33]. Название никак не соответствовало назначению этого места: здесь не благоухало цветущим миндалем; это был символ грубой, ничем не прикрытой силы. По прибытии в сей гигантского размера центр генерал немедленно отдал приказ о размещении его точно в таких же апартаментах, как и в Эластик-нагаре. И вскоре он уже сидел в полном мраке, словно паук посреди своей паутины. У него отпала необходимость куда-то ездить и где-либо присутствовать лично. Он знал обо всем и обо всем помнил. Он был везде и нигде. Сидя во тьме, он мысленно видел всю Долину: каждый уголок, каждая кочка ее были высвечены беспощадным светом его памяти. Память распирала его, гомон и гул непозабытого сделался оглушительным, и путаница в сигналах органов чувств достигла апогея. Насилие ласкало кожу как бархатная перчатка: снимая ее, ты чувствуешь сладкий аромат исполненного долга; пуля, входящая в человеческую плоть, звучала как музыка; удары дубинок воспринимались как ритм жизни. Здесь нашлось место и некоему сексуальному аспекту: деморализация населения через изнасилование женщин. Тут уж все цвета были яркими, сладкими. Он зажмурился и повел головой: что ж, значит, так тому и быть. Восставшие, по его мнению, являли собою жалкое зрелище. Мятежники грызлись друг с другом. Одна половина сражалась за старую байку — «Кашмир для кашмирцев», другая хотела влиться в Пакистан и примкнуть к воинствующим исламистам. Пока он, Качхваха, наблюдает, они перебьют друг друга. Но, чтобы ускорить этот процесс, он, Хамирдев, тоже примет участие в их уничтожении. Плевать ему, что там хотят они сами, он, Хамирдев, желает убрать их всех. Сидя во мраке в ожидании своего часа, он оттачивал философию и методологию разгрома. Философия заключалась в одной фразе: «Бей в кость». Методология могла быть выражена так же коротко: «Окружай и хватай». Будет введен комендантский час, и его солдаты обшарят дом за домом. А далее — опять же по-простому: «Бей в кость, пока не треснет». В лице его солдат, его воинов — этих кулаков-карателей — его справедливая ярость проникнет в каждое селение, в каждую хижину Долины. Вот тогда и посмотрим. Вот начнут кашмирцев бить в кость, тогда и посмотрим, сохранится ли у этих людишек хоть какое-то желание бунтовать! Он всё знал и ничего не забывал. Он читал рапорты, вызывал в памяти картинку и, зажмурившись, смаковал детали. Налет на деревню Z: «Забрали некоего типа, назвавшегося школьным учителем. Обвинили в том, что он сопротивленец. Он имел наглость отрицать это и упорствовал, продолжая утверждать, будто он учитель. На вопрос, кто из его подопечных является вооруженным преступником, этот так называемый учитель посмел сказать, что таковых нет не только среди его учеников, но и вообще во всей деревне. Однако поскольку, как было сказано „наверху“, каждый кашмирец — мятежник по своей природе и человек явно лгал, ему „помогли“ признаться. Естественно, его избили, ему подожгли бороду, током поработали над его глазами, языком и гениталиями. После этого он заявил, что ослеп на один глаз. Разумеется это была ложь, попытка свалить на солдат вину за давнее повреждение глаза. Человек утратил всякую гордость, стал молить о пощаде, но упорно продолжал утверждать, что он простой учитель. Это возмутило солдат, они бросили его в яму с грязной водой и битым стеклом и держали там в течение пяти часов. Потом по нему прошлись сапогами. Чтобы избежать продолжения допроса, он потерял сознание, а когда пришел в себя, за него взялись снова. В конце концов сочли разумным его отпустить, предупредив, что если попадется еще раз, то его расстреляют. Убегая, он все равно вопил и божился, что не мятежник». Этих людей невозможно спасти. Это безнадежно. Городок N. был подвергнут зачистке. Некоего субъекта задержали вместе с его шестнадцатилетним сыном. Дверь в его дом — несомненно логово террористов — взломали и, чтобы подчеркнуть серьезность своих подозрений, а также то, что никто с мусульманами церемониться больше не намерен, прошлись грязными ботинками по Корану. Дочь этого субъекта заперли до времени в задней комнате. Она вылезла через окно и сбежала, что подтвердило подозрения в принадлежности семьи к террористам. Подростку-сыну было предъявлено официальное обвинение, но тот имел наглость утверждать, что он всего лишь студент. Трижды он повторил эту ложь. Возмущенные его запирательством, солдаты вывели парня из дома и обработали прикладами. Отец обвиняемого попытался вмешаться, и к нему тоже пришлось применить меры воздействия. Молодой террорист потерял сознание, и тогда, в целях оказания ему медицинской помощи, его погрузили в машину и увезли. Позднее отец заявил, что нашел сына в канаве с пулей в спине. Разумеется, военные не имели к этому ни малейшего отношения. Скорее всего, молодой человек был убит членами враждующей бандитской группировки, когда возвращался из больницы. В деревне X., расположенной у границы вечных снегов, на самой линии контроля, была проведена зачистка, потому что возле нее часто переходили границу боевики и наверняка ее жители предоставляли им кров и пищу. Поступили сведения, что в тех местах был замечен так называемый Стальной Мулла, которого когда-то генерал Качхваха по своей оплошности пощадил. Дни всепрощения остались в прошлом, и в этом предстояло теперь убедиться не только самому Мулле, но и его подручным, таким, к примеру, как молодой инсургент Д. (с ним уже покончено) и его сподвижники — некий И. и некая Ф., чей дом был сожжен в назидание остальным, — а также особы женского пола, которые испытали на себе (в буквальном смысле слова) всю мощь праведного гнева доблестных индийских воинов. То, что беременной проткнули живот штыком, — полная инсинуация, чистый вымысел: общеизвестно, что в ходе спецопераций у солдат не было штыков, они были вооружены лишь автоматами, гранатами и ножами. Известно, что враг не брезгует никакими средствами, чтобы очернить действия индийских солдат, но это никак не должно отразиться на выполнении военными своих прямых обязанностей. Демонстрация солдатами-защитниками своей мужской потенции является одним из важных средств психологического воздействия. Это способствует удержанию мужчин-кашмирцев от мятежных действий, к которым все они склонны, и, в свою очередь, повышает безопасность солдат-защитников. Подобные действия индийских солдат относятся к сфере тактики и стратегии и не должны обсуждаться на уровне эмоций. И это только начало. Теперь дела пойдут быстрее, думал Хамирдев, отныне уже не Черепаха, а Молот Кашмира. В то черное лето яблоки в садах Пьярелала Каула уродились горькими и несъедобными, но персики у Фирдоус были, как всегда, сочные и сладкие. У пандита шафран вырос бледный и мелкий, а мед в ульях Абдуллы был даже вкуснее обычного. Это не поддавалось логическому объяснению, но когда Пьярелал услышал по радио, что застрелен самый уважаемый кашмирский пандит Тикалал Таплу, смысл этих вещих событий сразу прояснился. «Во времена изувера Сикандера Бат-Шикана, — сказал он своей дочери, обитавшей в лесной хижине гуджарки, — притеснения, чинимые мусульманами над хинду, сравнивали с налетом туч саранчи на беззащитные поля. Боюсь, в сравнении с тем, что ожидает вскоре всех нас, события прошлого покажутся детской забавой. Теперь, когда погублено все, что было мне дорого, я готов принять смерть, но все же буду пытаться выжить ради того, чтобы защищать тебя от мужа, хотя нам обоим жизнь уже ни к чему». Радикалы партии «Джамаат-и-ислами» изобрели для кашмирских пандитов новые прозвища: теперь их именовали не иначе как мукхбир — шпион — или кафир — неверный. «Нас объявили „пятой колонной“ — горестно заключил Пьярелал, — теперь уже недолго и до расправы». Меж тем непосредственно после выступления мусульман против введения президентского правления в Танмарге был убит еще один пандит. На дороге, ведущей из Сринагара в Пачхигам, появились плакаты с требованием к хинду оставить земли и имущество и покинуть Кашмир. Первыми, кто внял этому, оказались боги. Знаменитая статуя Махакали из черного камня стала одной из двадцати изображений божеств, оставивших свое место в форте Хари-Прабхат. Она исчезла навсегда. Бесследно пропало и бесценное изображение божества, относившееся к девятому веку, которое стояло в здании Народного собрания в Анантамаге. Таинственным образом исчез из храма знаменитый символ Шивы — каменный лингам. Весь шиваитский комплекс в Хардваре, возле усыпальницы Кхир-Бхавани[34], был сожжен дотла. «Нашей истории больше нет, — скорбно говорил Пьярелал, закрыв ладонями лицо. — Вместо нее останется лишь память о черном годе, о массовой эпидемии, о нас, которые на свою беду оказались в самом ее центре и умирали в черных чирьях и гнойниках вонючей, грязной смертью. Мы более не герои, мы повержены в прах и издыхаем как псы». Спустя всего несколько дней в дистрикте Анантанаг началась ничем не спровоцированная, стихийная кампания преследования пандитов: их выгоняли из домов, отбирали деньги, грабили и разрушали их храмы, подвергали избиению и надругательству членов их семей. Это продолжалось целую неделю. Многие бежали, бросив всё. Исход брахманов из Кашмира начался. Фирдоус Номан навестила Пьярелала, с тем чтобы заверить его, что мусульмане Пачхигама не дадут в обиду своих братьев-хинду. «Мой мудрый, добрый друг, — сказала она, — не бойтесь, мы сумеем постоять за своих. С нас и двух смертей довольно: убили Большого Мисри, повесилась Зун. Мы не допустим, чтобы пострадал такой замечательный человек, как вы». Пьярелал грустно покачал головой: «От нас уже ничего не зависит, — сказал он. — Личные качества ничего не решают. Убийце все равно, кого он лишит жизни. Разве наши решения или наш выбор определяют нашу судьбу? Неужели вы думаете, что убийцы пощадят добрых и честных и будут отстреливать лишь подлецов и эгоистов? Во время погромов не разбирают, кто прав, кто виноват. Ты можешь представлять ценность для общества или быть ни на что негодным — это не имеет значения». Круглые сутки Пьярелал слушал радио. Горькие яблоки в его садах падали на землю и гнили, но Пьярелал сидел за закрытыми дверями, скрестив ноги, прижав к уху транзистор, и слушал новости Би-би-си. А радио день за днем доносило до его слуха одни и те же слова: грабеж, избиение, поджог, убийство, бегство. Вскоре к ним, перекрыв расстояние в тысячи миль и приземлившись в Кашмире, присоединилось еще одно выражение — этническая чистка. Появился новый лозунг: «Убей одного — устрашишь десяток». Разрушению и уничтожению подверглись все общественные институты, связанные с хинду, их храмы и частные дома — целые жилые кварталы. Пьярелал, как молитву, снова и снова повторял названия мест, преданных опустошению: Тракру, Ума-Нагари, Купвара, Сангрампора, Вандхама, Надимарг. Эти названия должны были сохраниться в истории навсегда. Позабыть их — значило оскорбить память тех, кто испил чашу страданий до дна, пережил поджоги, лишился имущества и принял мученическую смерть после невообразимых, не поддающихся описанию пыток. «Убей одного — устрашишь десяток!» — скандировали банды мусульман и достигали своего. Не десяток, а триста пятьдесят тысяч хинду — почти вся индуистская община Кашмира — оставили свои дома и хлынули на юг, в лагеря беженцев, где хинду предстояло гнить, подобно залежалым яблокам, подобно никому ненужным бездомным нищим, каковыми они сделались в одночасье. На так называемых бангладешских базарах Сринагара в районах Икбал-парка и Хазари-Багха открыто шла бойкая торговля ценностями, украденными из храмов и частных домов. «За Индию отдам я жизнь и душу, а сердце Пакистану подарю», — напевали себе под нос продавцы краденого песенку всеми любимой Мехджур. Шестьсот тысяч индийских солдат было расквартировано в Кашмире, однако погромам и гонениям никто не препятствовал. Как это могло случиться? Триста тысяч живых душ оказалось в Джамму без крыши над головой, без средств к существованию, и в течение долгих месяцев правительство не обеспечивало их ни жильем, ни питанием, оно даже не проводило регистрации. Как такое могло произойти? Лагеря беженцев все же были созданы, но остаться там разрешили лишь шести тысячам семей, остальных выкинули из штата, бросили на произвол судьбы, и они потонули в общей массе нищих и обездоленных. Как такое могло случиться? Лагеря в Пуркху, Мутхи, в Мишравалле и Наготре были устроены по берегам и в сухих руслах протоков, которые во время таяния снегов наполнялись водой, и вскоре эти места оказались затоплены. Как такое могло случиться? Министры произносили громкие речи с осуждением этнических чисток, а местные чиновники в переписке называли происходящее «внутренней миграцией», совершаемой добровольно. Как могло быть такое? Палатки для беженцев никто не проверял, и когда пошли дожди, обнаружилось, что все они протекают, — почему такое произошло? Почему текли даже однокомнатные домики, заменившие собой палатки? Почему во многих лагерях на триста человек приходилось всего по одной комнате для мытья? Почему в аптечках первой помощи отсутствовали простейшие лекарства? Почему люди тысячами умирали от недостатка пищи?! Почему пять тысяч беженцев погибли от перегрева, от сырости, от укусов змей, от желудочно-кишечных заболеваний, от желтой лихорадки, диабета и почечных колик, от туберкулеза и психоневрозов — и ни разу в этих лагерях не проводилось диспансеризации! Почему кашмирских хинду попросту бросили в этих лагерях? Индийская армия и мусульманские боевики бились за обладание истерзанной, залитой кровью Долиной, а эти люди мечтали о возвращении домой и умирали с этой мечтой, а потом умирала и сама мечта, так что они не могли даже умереть с мечтой. Почему такое стало возможно? Почему, почему, почему… Она знала, где он, — на севере, со Стальным Муллой, у самой линии контроля. Он был членом отряда «стальных коммандос». Она знала, что он делал. Он убивал людей. Он убивал время. Он убивал всех подряд, чтобы скорее настал тот час, когда он сможет убить ее. Во всех совершенных им убийствах она винила себя. — Приходи скорее и делай свое дело, — говорила она ему. — Возвращайся, я освобождаю тебя от данного отцам обещания. Папа прав: ни ему ни мне уже не для чего жить. Приходи и сверши то, что тебе столь необходимо, что тебе не дает покоя. А я… У меня никого нет, кроме тебя и отца, кроме твоей ненависти и его любви, но его любовь погибла, потому что он утратил веру в нее. Его картина мира разбилась, а когда пропадает картина мира, человек становится сам не свой. Вот и папа немножко не в себе. Говорит, что скоро наступит конец света, потому что яблоки в его садах стали горькие на вкус. Говорит, что земля содрогается, и стал верить в сказки про змей, которые рассказывала жена сарпанча; стал верить, что гигантские змеи скоро проснутся, выползут на поверхность и из отвращения к людям закусают всех досмерти. И тогда на Долину опустится покой, змеиный покой, недоступный человеку. Говорит, что земля пропиталась кровью, что скоро она не выдержит и разверзнется у нас под ногами. Говорит, что горы вздыбятся вокруг нас и устремятся ввысь, к небесам и Долины не станет, и поделом нам потому что мы не заслужили подобную красоту, — нам ее доверили, а мы не сумели ее сохранить. Я говорю, мы такие, какие есть, и поступаем, как можем. Я не горжусь собой, я просто существо, которое еще живет и дышит, и если завтра я перестану жить и дышать, то это никого не тронет — кроме одного человека. Да-да, несмотря ни на что, хоть всего лишь на миг, но его это затронет. Так что приходи, когда хочешь. Я жду. Я больше не держусь за жизнь. — Все, что я делаю, приближает меня к тебе и к нему. Мой каждый удар — тебе и ему. Предводители наши несут смерть во славу Аллаха и во имя Пакистана, я же убиваю, потому что я и есть сама Смерть. Ждать осталось недолго, — был ответ. Для Хамирдева Сурьявана Качхвахи активное задействование вооруженных сил сулило новые перспективы. Прикрыв глаза, он выстраивал возможные стратегические ходы. Армейские уже наладили связи с потенциальными перебежчиками, и, когда потребуется, их по-тихому можно будет использовать для уничтожения врага изнутри. Труп боевика можно будет переодеть в военную форму противной стороны и подкинуть с оружием в руках в любой дом. Затем исполнитель скроется, индийские солдаты окружат дом, изрешетят пулями уже убитых, чтобы люди думали, будто их защищают. Если хозяин дома или кто-либо из его семейства заупрямится и станет твердить, будто никто на них не нападал, то их легко можно будет обвинить в укрывательстве, и возмездие не заставит себя долго ждать, так что можно быть уверенным, что желающие протестовать навряд ли появятся. В подобной схеме действий Хамирдев находил особую красоту, даже элегантность. Ему пришла в голову светлая мысль: может, стоит испробовать эту схему с перебежчиками в роли убийц на других нежелательных элементах, например на журналистах или на борцах за права человека? Отсутствие практики подобных операций имело свои плюсы. Это следовало обмозговать особо. Со слабаками из «Объединенного национального фронта Кашмира» скоро будет покончено раз и навсегда. Генерал Качхваха презирал фундаменталистов всех мастей, но самое сильное отвращение у него вызывали националисты. Тоже мне, нашли себе божка — национализм! Люди скоро опомнятся — кому охота умирать неизвестно за что! Репрессивные меры уже возымели свое действие, скоро две основные фракции пойдут на мировую. Ясин Малик и Эманулла Хан — оба сломаются, заработают неофициальные каналы, и соглашение будет достигнуто — не сейчас, так через месяц, не в этом году, так в следующем. Он может себе позволить роскошь выжидания. Он прижмет им яйца и заставит молить о пощаде. Из-за снеговых вершин до него долетела весточка, что служба внутренней безопасности Пакистана разделяет его мнение относительно деятелей «Фронта». Им уже сократили дотации, и деньги теперь попадают в руки хизбовцев. Их стало много — около десяти тысяч, они превратились в серьезную силу, а Хамирдев силу уважал. Он мог и презирать, и уважать одновременно — с этим у него никогда проблем не было. Соперничество во вражеском лагере было ему на руку. Уже имел место случай, когда один из командиров «Фронта» был убит хизбовцем. Как только с «Фронтом» будет покончено, остальные начнут грызться между собой, уж он-то об этом позаботится. «Харкаты», «лашкары», — он до них до всех доберется, в том числе и до грозного стального муллы Булбула Факха. Скоро все они окажутся у него под прицелом. После ухода за горы невидимого командира Дара руководство его группой истребителей взял на себя Анис Номан. Героями Аниса были кубинец Че Гевара и никарагуанская группа FSLN. Он даже одевался под латиноамериканца: на боевую операцию ходил в берете, в полевой форме латинос, в высоких черных сапогах и требовал, чтобы его называли, как и известного сандиниста, — Команданте Зеро. Однако его подчиненные относились к нему с меньшим трепетом, чем ему хотелось бы, и называли его Беби Че. Непосредственно после начала мятежа в Кашмире его искусство в изготовлении мин позволило добиться заметных успехов в подрыве военных конвоев, и отряд Беби Че приобрел известность. Слух о нем достиг ушей генерала Качхвахи, и хотя полной уверенности в том, кто такой Беби Че, у военных не было, определенные подозрения по этому поводу имелись. Однако неоднократные предложения генерала устроить в Пачхигаме облаву с целью выявления подозрительных элементов раз за разом отклонялись администрацией: налет на селение народных певцов и актеров, на центр кулинарного искусства Кашмира вполне мог выплыть на первые страницы центральных газет и вызвать нежелательный резонанс. Даже будучи в отставке, Сардар Харбан Сингх сохранил влияние, достаточное для того, чтобы оберегать своего старого друга, сарпанча Пачхигама, так что Абдулла, несмотря на преклонный возраст и скрюченные руки, продолжал, как и прежде, служить защитой для своих односельчан. Только работы не стало. Не стало и денег. Знаменитый номановский мед и персики роздали бесплатно всем поровну. Пачхигам, с его плодородными землями и многочисленной скотиной, был в лучшем положении по сравнению с остальными деревнями, но все понимали, что грядут тяжелые времена. Если кризис затянется, голода не миновать. — Не стоит бить тревогу раньше времени, — заявила Фирдоус Номан. — Мне до того уже надоели мед и персики, что я готова и попоститься. Ее сыновья Хамид и Махмуд были с ней полностью согласны. — Еще неизвестно, — жизнерадостно воскликнул Хамид, — доживем ли мы до того момента, когда наступит голод! А Махмуд добавил: — Нам крупно повезло, у нас есть выбор — от чего помереть! Однажды Фирдоус Номан неожиданно проснулась посреди ночи. Рядом храпел муж, а ее рот прикрывала чья-то чужая рука. Когда в оборванце с беретом на голове Фирдоус узнала своего сына, которого не видела уже несколько лет, она позволила себе заплакать и, прижав к губам его руку, которую тот уже собирался отнять, покрыла ее поцелуями. — Подожди его будить, — шепнула она, показывая глазами на Абдуллу. — Дай матери на тебя насмотреться. Хай-ре, что за гриву ты себе отрастил! Прежде чем предстанешь перед отцом, надо привести тебя в божеский вид, а то ты похож на лесного дикаря. Она увела его в кухню, усадила на табурет и стала стричь. Анис не сопротивлялся, не сказал, что для него опасно здесь оставаться, не торопил и не просил разбудить отца и братьев. Он сидел, прислонившись к теплому материнскому телу, спиной чувствуя его движения, а крутые завитки его волос падали и падали на пол. — Ты помнишь время, когда я был самым грустным клоуном в Пачхигаме и люди, честно говоря, радовались, когда я уходил со сцены? — спросил он.

The script ran 0.047 seconds.