Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

А. Н. Радищев - Путешествие из Петербурга в Москву [1790]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Александр Радищев - русский литератор-революционер, по выражению Екатерины II, «бунтовщик хуже Пугачева», - писатель глубокий и смелый. За книгу «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева посадили в Петропавловскую крепость. Суд приговорил его к смертной казни, которую императрица заменила лишением чинов и дворянства и ссылкой в сибирский острог. Эта книга - редчайший по силе просветительский трактат, написанный в виде путевых очерков, где и точные наблюдения путешественника, и вдохновенные лирические отступления увлекают читателя к сопереживанию и соразмышлению: что есть Россия, что для нее благо и что зло. В книгу вошли наиболее значительные произведения А.Н.Радищева: «Житие Федора Васильевича Ушакова», «Дневник одной недели», «Бова» и другие.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 

Фалелей. Помнишь ли, дядька, как мы были в хрустальной лавке, но воды хрустальной я там не видел. Цымбалда. (с нетерпением) Спи, Фалелей. ( Говорит поспешно. ) «Множество разных цветов распещряло зелены постели…» Фалелей. Знаю, дядька, знаю: у матушки есть приданая штофная зеленая постель. Цымбалда. Спи, или я перестану. ( Говорит очень скоро .) «В рощу лучи солнца не могли проникнуть. Слышно было в ней пение птичек и шум быстра потока, который устремлял свой бег с верхов многопенисто и, по лугам пресмыкаяся, вдаль убегал». Цымбалда, приметив, что Фалелей заснул, прервал речь свою. Правду сказать, он не знал, как взяться за рассказы, и для того связи в речах его мало было. Доволен тем, что усыпил Фалелея, он лег. Маковые пары, исторгшиеся из «Тилемахиды», скоро обременили его вежди, и он захрапел столь же звонко, как храпит стих Тредьяковского или… чей еще, то скажем в другое время. 3 Сновидение, корабль на парусах, гора, хохолок, мышь, очи ясны, уста красны, се же, бурной и бурой, небесная планисфера, огненной змей, наряды московские, алая телогрея, закусил язык, околица, Фалелеюшка, мой батюшка, овин, пророк Валаам. Наутрие… Цымбалда, пробудившися, был смутен. Он видел сон, и сон его беспокоил. Лучшие в историях и сказках ирои смущалися сновидениями, – жаль, что нет предо мною теперь всеобщей какой истории. Лежат на столе моем Расин, Шекеспир и пресловутая «Россияда». Из них возьмем примеры. У Расина, встревоженная виденным ею во сне образом юного Иоаза Афалия, смущенная чрез целой день, не может подкрепить духа своего доводами не верующего в чудодеяния разума. «Ужель, – вещает она, – мне верить сновидению?» Но дух в ней трепещет. У Шекеспира злобной Ричард, убояся сонныя мечты, воспрянул от ложа своего. «Коня, коня!» – вещает. Ему зрится Ричмонд, и он предузнает свою кончину. В «Россияде»… Теперь довольно, а о сновидениях «Россияды» в другое время. Цымбалда, смущенный духом от сновидения… Вопрос: Да что же он видел? Ответ: Подожди немного: Фалелей еще спит – но вижу, что начинает шевелиться и потягиваться; надежда есть, что скоро проснуться изволит. Итак, подожди, ибо Цымбалда не для нас отверзает велеречивые свои уста, не для нас, но для Фалелея, дитяти в семнадцать лет. Ведомо всем да будет только то, что Цымбалда верил снам, почитал тех людей, которые сны толковать умели, и сам выучился немного определять их смысл и значение по печатному соннику. Дарование не малое! которое не иначе приобрести можно, как за двадцать алтын с гривною или же за целый рубль от Гл…ва или Со…ва, у коих в телячьих, златом и разными шарами испещренных ризах хранятся творения Ч…, «Лирическое (в целой том) послание» Н…, «Земледелие» Р…, «Поваренной словарь», «Стихотворения» К… (между которыми прекрасного перевода его «А – ы» печатать, видно, не дозволено), «Тилемахида», «Иерихон» К…ча и пр. и пр. Фалелей. (сперва потянулся, потом отверзая глаза) Дядька! ты меня так напугал вчера бурей или тучей, что мне она и приснилась. Цымбалда. Сон? Сон? сударь! – С нами крестная сила! и тебе, батюшка, грезилось?.. Фалелей. Дядька! что ты глаза так выпялил? Я видел точно такую бурю во сне, как ты мне рассказывал. Цымбалда. Не томи меня, дитятко, расскажи поскорее… Мы уже читателей наших предварили, что Фалелей не столь был болвановат, как брат его Митрофан; рассуждения его, конечно, не были остроумны, но он имел память. Сколько людей, известных нам, которые, выучив только наизусть «Помилуй мя, боже» или… что другое, не последними почитаются в свете. Итак, Фалелей, забрав в память несколько Тилемахидо-дядькиных выражений, начал сон свой рассказывать, как то следует ниже сего: «Я сидел на хорошем корабле или судне…» – Дядька! что такое корабль или судно? Нет ли чего на них похожего у батюшки в амбаре? Цымбалда. Корабль есть… корабль; он похож… сам на себя. А судно… продолжай, Фалелеюшка, когда будешь в Петербурге, то увидишь и корабли и суда. У нас и в песне про суда поют: «По той ли по матушке Камышенке-реке плывут, выплывают два суденышка». Фалелей. «Ветр надувал парусы наши…» [23] – Дядька! а что ж такое парусы? Я знаю, у матушки девки носят парусинные юбки, у Тараса-кучера есть парусинный балахон; как он сядет на козлы, то ветер его развевает… Вчера я видел, как ветр надувал юбку у Лукерьи. – Дядька! которой ей год? – Она такая хорошенькая! всегда со мной играет. Цымбалда. (про себя) Как не верить снам!.. (Громко.) Что нам до Лукерьи. Рассказывай, что тебе во сне виделось. Фалелей. «Гора уже нам хохолком малым являлась». – Дядька! какие на горах хохлы бывают? Я не видывал. У Митрофановых голубей есть хохлы, у Еремевниных куриц есть также хохлы; в Москве на головах у каретных лошадей хохлы ставят… Цымбалда. Не хохолком изволь говорить, но холмиком… хер, он, – хо; люди, мыслете, иже, – лми, холми; како, он, – ко, холмико; мыслете, ер – мъ, холмиком; а холмик – маленькая горка. Фалелей. «Всякая мышь…» Дядька! сыщи, пожалуй, кошку, мыши у меня съели кусок миндального пирога, что матушка мне пожаловала. Цымбалда. Не мышь, сударь, а мыс. Фалелей. Дядька! я не знаю, что такое мыс, ну так: «Всякой мыс и все берега от очей исчезали» ( Фалелей, перервав речь свою, поет тихонько.) «Очи ясны, уста красны, личико беленько». (Помолчав немного.) Се… се ж. Дядька! что такое «се»? Цымбалда. (важно) Слово, есть – «се». Фалелей. Знаю, дядька, се же. «Се вдруг бурой свистун омрачил синее небо». Как это, дядька, быть может бурой свистун? Семка-повар – свистун великой; а бурой – жеребец, что батюшка купил на ярмонке для завода. Цымбалда. Не бурой, а бурной… Фалелей. (перерывая речь его поспешно) Дядька! бывал ли кто на небе?.. Как туда ездят? Цымбалда. Как туда ездят, не знаю (извините, если Цымбалда не припомнил о воздушных путешествиях, позабыл Икара, Монгольфиеров, Бланшарда и прочих или их не знал), но посмотри в календарь, там говорят о небе, как будто туда ездили. Фалелей. И подлинно чудеса! Ты мне, дядька, рассказывал про ту картину, которая осталась в московском нашем доме после жильца. Цымбалда. Помню, подписана «небесная планисфера», а что такое, не знаю. На ней были всякие звери, медведи, змеи… Фалелей. Матушка иногда рассказывает, как змеи огненные летают по небу. Цымбалда. А сон мы забыли? Фалелей. Изволь: «Возмутилась морская вода; день переменился в ночь – смерть предстала…» Видал я, дядька, смерть, сперва написанную, а после видел настоящую смерть у того же московского жильца, который оставил картину. Ах, дядька, как она страшна! Одне ребра, ноги как спицы, руки висят, как плети, голова плешивая, глаза две дыры, нос также, рот страшнее всего, до самых ушей; зубы все наружи; батюшка и матушка так испугались, что матушку вынесли без памяти, а батюшка ушел, боялся, чтобы не съела. То-то страху было! Ну, за то жильца матушка сослала со двора на другой же день; теперь еще мороз по коже подирает. (Задумался.) Дядька! смерть отбила у меня память, и я сон забыл. Цымбалда. Изволь вставать с постельки, пора покушать… Сон не выходил из головы у дядьки. Ему приснилася Лукерья, которая отняла у него Фалелея и с ним исчезла. Цымбалда боялся, не берет ли его воспитанника охота жениться, как то бывало с Митрофаном, и для того он испытать захотел его. В таком намерении, позавтракав немного, повел его гулять вкруг деревни. Фалелей. (идучи) Дядька! что ж ты молчишь? Расскажи что-нибудь. Цымбалда. (не спуская с него взоров) «Мы приплыли на остров Кипр, посвященный богине Афродите». [24] Фалелей. Дядька! как мы домой придем, сыщи мне в святцах, в которой день ей празднуют. Цымбалда. (не прерывая речи) «Сшед на остров, почувствовали воздух тихий, вдыхающ нрав веселой и игривой. Поля были плодоносны, прекрасны, но везде впусте, столь все жители были трудам неприятели. Жены и девы, нарядно одетые, шли в ликах, Афродите хвалы воспевая. Шли в ее храм, посвящать ей свои сердца. На лице их красота, приятность, миловидность, но притворны они были; их старание, их мысли всегдашние были токмо о нарядах; заплетенные их космы по хребту распущенны; власы завитые возвышались рядами, переменные рясны в одеждах пестротою блестели цветов». Фалелей. Ты что-то хорошо рассказываешь; а кто ж такие нарядные барыни? Цымбалда. Нарядные все живут в Москве, а в деревне на крестьянках сарафаны, на дворовых телогреи. Цымбалда приметил, что Фалелей против своего обыкновения речи его мало перерывал вопросами, глаза его сверкали, дыхание было скорое. Цымбалда хотя был не любомудр, но практическая философия свойственна может быть самому простому человеку; он видел в питомце своем необыкновенную перемену, ясно видел, что хотения начинали тревожить если не его душу, то по крайней мере чувства. Подумав немного, он стал продолжать свое повествование: [25] На Евхарите одежда Артемиды-богини…» Фалелей. Не Артемида, дядька, а Артемий. Цымбалда. (не возражая ничего) «Одежды придавали ей приятности новы…» Фалелей. (прерывая) Ах, дядька, в праздничный день нарядится в алую телогрею и на голову повяжет алой шелковый платок, то лучше всякой твоей богини. Цымбалда закусил язык и умолк; Фалелей сколько ни просил его, чтобы он ему рассказал еще что-нибудь, но все бесплодно. Дядька сурово на него изредка поглядывал и молчал. Между тем дошли они до ворот околицы. День был воскресный; деревенские девки в праздничных нарядах, стоя кучкою, пели песни. Фалелей. Остановимся послушать песни, я знаю, что ты охотник до них, – иногда, слыхал, поешь: «Горе мне, грешнику сущу». Но дядька, не ответствуя ни слова, шел мимо. Ему предстоял другой удар, паче прежнего. Фалелей воззрился, как гончий выжлец, что в толпе девичьей была его любимая Лукерья, пустился к ней на всех парусах; обнял ее, хотел целовать; но девка, вырвавшись, побежала, прыгнула через забор; Фалелей за ней в угонку; дядька кричал ему вслед: «Фалелеюшка, мой батюшка! (Старые его ноги бегать уже разучились.) Куда изволишь? Постой!..» Но Фалелей летит на крыльях ветра; он и девка скрылись от его взоров; чрез малое время видит он их на задворье, на огороде, бегут стремительно, только слышно ему было, что Лукерья смеялась громко, видно, что часто оглядывалась на Фалелея. Уже он ее угоняет; дядька в восторге негодования воздымает руки свои горе́…; как некогда лжепророк Валаам, видя спасшийся народ иудейский, воздел руки на небо, да проречет на него проклятие и он да гибнет, тако дядька стоял с простертыми вверх руками, и прещение или проклятие готово излететь из уст его. Он видит Фалелея, настигающа бегущую девку, – и се, он уж ее почти настиг; бегут по гумну и в вертеп, или в пещеру, тут в виде овина стоящую, скрылись. Тут дядька, новый Валаам, не в силах изрещи прещения, возопил гласом велиим: «Помогай бог!» 4 Портрет Цымбалды, охота к женитьбе, кузница, или вход в подземное царство, как дураков дразнят, смерть с косой, грязь, группа, или мала куча, провалитесь вставши, конец. Цымбалда наш был древен [26] , имел главу, власов обнаженну, чело с морщинами; долгая даже за перси брада седая висела; стан его высок, величествен, цвет в лице свеж и румян, проницательны очи; голос тих, слова просты, приятны; благоразумием зрел, будущее прозревал глубиною мудрости своей, знал людей и к чему они преклонны, снисходителен, весел; юность сама толико не имеет приятностей, как он в старых летах любил молодых людей. Скоро возлюбил Фалелея, звал его чадом, а сей ему почасту говаривал: «Отче мой дражайший! Бог даровал мне тебя». [27] Он открылся ему, не медля нимало, о склонности сердца. «Будешь бранить меня, – говорил Фалелей, – что склонностям я подвергаюсь. Но непрестанно бы сердце меня укоряло, если б я от тебя утаил, что люблю Лукерью и не льщуся, что мысли наши сретались и сердце весть подало сердцу. Нет, страсть сия не слепая, имени ее не могу произнесть, чтоб сердцем и духом глубоко не возмутиться. Время и отсутствие не загладят ее в памяти, ибо не пристрастна любовь моя. О, коль счастлив бы я был, провождая всю жизнь с нею! Ежели мне родители избрать жену попустят, то она супруга моя будет. Нравится мне в ней молчание, скромность, уединение и к трудам прилежность, радение о доме родителя, после как мать ее скончалась, презрение к суетным всем уборам и незнание красоты своей; счастлив тот человек, кто сопряжется с ней. Буду любить ее, доколе жив буду. Если другому она достанется, то пребуду всегда в горькой печали. Я не хочу говорить о моей любви ни ей самой, ни родителям моим, но тебе единому». Цымбалда дивился, откуда взялось красноречие Фалелеево, не хотел его огорчить, видя, что страсть его была столь уже сильна; но думал, что лучше сделает, если, не противореча ему, а паче потакая, он, делав ему препятствия другого рода и отдаляя о том объявлять отцу его и матери, он успеет, может быть, и отвратить намерение его жениться на Лушке. И для того, вместо угроз или упреков, он начал хвалить Лукерью, превознося ее до небес, желая видеть, какое действие чрезмерная похвала произведет над Фалелеем. Итак, Цымбалда ему ответствовал: «О Фалелей! я не прекословлю: смиренномудра Гликерия твоя; руки ее трудов, конечно, не презирают; умеет молчать; всякий час в упражнении; в родительском доме добрый порядок, и тем более красится, нежели красотою. В деревне всеми любима, ибо в ней нет никакого пристрастия, ни упрямства, ни легкомыслия, ни своенравия; взором одним дает себя разуметь. Правда твоя, Фалелей, Лукерья есть сокровище и достойна женихов достойнейших. Не величается украшением; мысли ее быстры, но воздержны: не говорит она кроме того, что нужно и должно, а когда отверзает уста к вещанию, то из них лиется непритворная и сладкая приятность. Так Лукерья без власти и даже не красотою, но будет владеть сердцем супруга. Я повторяю, Фалелей, любовь твоя к ней праведна; но должно ждать, да родители твои на то согласятся». Доколе Цымбалда продолжал речь свою, радость живо изображалася на лице Фалелея, и он неоднократно, вспрыгнув на шею к дядьке своему, его целовал от всего своего сердца, но слыша, что, после всего одобрения, дядька сказал, что на то надлежит иметь согласие г. Простякова и его супруги, то он гораздо пригорюнился, бояся, когда о сем скажут любезной его матушке, что она, конечно, изволит его высечь лозою, как дитя, и, может быть, очень больно, а Лушку куда-нибудь ушлет или отдаст замуж в дальное место. От таких мыслей Фалелей повесил голову и шел задумавшись. На пути своем нашли они кузницу, где слышен был стук молотов и искры пламенные возлетали из горна высоко на воздух. Цымбалда, начитавшися много тех книг, которые ему достались после барина, хотя не таков был, как Дон-Кишот, начитавшись рыцарских романов, и не совершалося то в очью его, что находилося только в его воображении, и при всяком случае, где он малейшее находил сходство того, что было пред его глазами, с тем, чего начитался, он читал то сходное место из книги, имея на старости память довольно острую. Итак, увидев кузницу еще издали, он возгласил [28] : «Самая страшная тут находилась пещера [29] . Из пещеры исходил дым черный и густой и делал нощь посреди дня [30] . Серчая мгла дышала непрестанно чрез отверстие то, весь воздух вкруг заражало. Окрест не росло ни былинки, ни травочки…» Фалелей. (в грусти идет и с досадой вдруг прерывает речь дядьки) Врешь ты, Цымбалда, видишь – около кузницы трава. Цымбалда. (рад тому, что Фалелей стал заниматься его рассказами, продолжал) «Прибыв ко входу пещеры, услышал подземну державу, грозно рычащу. Вся земля тряслась под его стопами». [31] Фалелей. Дядька! я не слышу, кто рычит, нет тут ни телят, ни коров; я не чувствую, чтоб земля дрожала, но я только дрожу: становится холодно, зайдем в кузницу и погреемся. Цымбалда. «Дым густой, бывший при входе в пещеру, когда приближились, исчез, и дух ядовитый престал, вшел один…» Между тем как Цымбалда сие говорил, Фалелей подошел ко дверям кузницы, когда дядька говорил: «вшел один». Он впрыгнул в кузницу и (половина шуткою, половина, будучи достойное, хоть не совсем, дитя своей матушки, ради мщения за последние слова дядькины) дверь затворил и запер крюком, говоря: «Дядька, ты сказал: „вшел один“, – я один и вошел, а ты там стой и мерзни ( полегоньку ), мерзни, старой черт!» Цымбалда. (приложив рот к щелке на дверях, продолжает, и голос его, проходя сквозь щелку звончее, был свистоват и завывал) «Сидел на престоле из черного дерева, бледен и суров, сверкающи очи и впадшие; чело браздисто и грозно». [32] Фалелей оглянулся назад и видит кузнеца, сидевшего на наковальне, между тем как железо калилося в горну. Слышит дядькины слова, и душа в нем дрогнула. Цымбалда, желая немного проучить своего питомца, зная его трусливой нрав, говорил в щелку вполкрика хриплым голосом: Внизу на престоле стояла смерть бледная ( прибавляя голоса до конца речи, как то в музыке крещендо ), чудовище мозгло, мослисто, и глухо, и немо, и слепо, в руках имело преострую косу…» [33] Фалелей уже дрожал, слыша дядькины речи, от дверей не отходил и давно уже покушался отворить дверь, но, затворив ее с размаха, то не легко было, а в ту минуту, как Цымбалда говорил: «в руках имело косу», – кузнец вынул каленый железный прут, разогревшийся в горну, махнул им поспешно и, положа на наковальну (в то самое время, как Фалелей оглянулся), ударил молотком по железу; каленые искры посыпались и полетели, и одна попала Фалелею на лицо. Он, завизжав от боли и ужаса, размахнул двери, разбил дядьке нос до крови, сам упал чрез порог в бывшую тут грязную лужу почти без чувства. Кузнец, видя барского сына в грязи, дядьку, стоящего в оцепенелости окровавленным, бросил железо в воду и сунулся на помощь к барину. Фалелей, слыша близь ушей клокот и шипенье горячего в воде железа и стремящегося к нему, наклонившись, кузнеца, которого он считал в сию минуту по крайней мере сатаною, а с другой стороны дядьку, наклонившегося с окровавленною рожею, также чтобы поднять его из грязи, кричал кузнецу: «Помилуй, не буду больше, помилуй, не буду!» – вертелся в грязи и барахтался, не даваяся кузнецу или черту в руки. Но, помня свою досаду за прежние речи, протянутую выю дядьки обнял руками крепко и, приближась к его лицу, будто приподымается, укусил его столь больно за нос, приговаривая: «Вот тебе, старой черт, за давешнее», что бедный старик упал без памяти, окровавлен еще больше, упал и сшиб с ног наклонившегося кузнеца, и все трое лежали крест-накрест: Фалелей внизу, кузнец на нем, а Цымбалда наверху. Прекраснейшая группа, которой ниже тени никогда ни Новерр, ни Анджелини не могли произвести в прекрасных своих балетах, и столпообразный Лаокоон, гордяся своею лепотою в чертогах Ватиканских, был в сравнении сея группы дрянь. Для дополнения сея картины, достойной момической кисти Гогарта, явилась тут из-за угла прекрасная Лукерья с кувшином. Созонт, кузнец, был ее отец, и она ему несла квасу. Вообразите Фалелея, барахтающегося в грязной луже под тяжестию кузнеца и дядьки, – вымаранная рожа, руки и платье, вообразите положение его души, видя чудесное нашествие его любовницы. Лукерья, едва увидела сию неоцененную группу, захохотала и вскричала: «Мала куча!» Фалелей, раздраженный сею колкою насмешкою, поворотился под своею тяжестию паче древнего Енкелада, который мог только заставить Этну, на груди его лежащую, изрыгнуть огнь, дым, камни, пепел и лаву, – Фалелей поворотился сильно, свергнул бремя, в грязи его давившее, и, вскочив, помчался домой, вымаранный в грязи, как черт, без шляпы; Цымбалда, опомнившись, с кровавым лицом и откушенным носом, поспешал, бежал шагом за ним вслед, с обыкновенным своим припевом: «Постой, Фалелеюшка, постой, батюшка!» – а кузнец, вставши, плюнул с негодованием вполсмеха: «Провалитесь вы вставши!»; Лукерья еще усмехнулась, а мы? – Мы скажем: конец. 6 Апология «Тилемахиды» и шестистопов П. Согласен в том, что «Тилемахида» может быть поводом к чему-нибудь смешному, но чтобы в ней что-нибудь было хорошее – нет, нельзя. Б. Да ты ее не читал. П. Что нужды в том, что я ее не читал от доски до доски; но разверни ее где хочешь, то везде найдешь нелепость. Б. А я ее читал, правда случайно, и вот что я о ней думаю. Поелику Тредьяковский отвечает только за стихи, то надлежит сказать, во-первых, что, по несчастью его, он писал русским языком прежде, нежели Ломоносов впечатлел россиянам примером своим вкус и разборчивость в выражении и в сочетании слов и речей сам понесся путем непроложенным, где ему вождало остроумие, – словом, прежде, нежели он показал истинное свойство языка российского, нашед оное забыто в книгах церковных; потому Тредьяковскому и невозможно было переучиваться. Тредьяковский разумел очень хорошо, что такое стихосложение, и, поняв нестройность стихов Симеона Полоцкого и Кантемира, писал стихами такими, какими писали греки и римляне, то есть для российского слуха совсем новыми; но, знав лучше язык Виргилиев, нежели свой, он думал, что и преношения в российском языке можно делать такие, как в латинском. Несчастие его было то, что он, будучи муж ученой, вкуса не имел. Он столь упитан был чтением правил стихосложных, употребляемых древними, и столь знал красоты их благогласия, что явственно тому подражал, и в «Тилемахиде» много стихов… П. Апология – защищение, по речению какого-то автора, и омег можно заглушить медом; ты шутишь, защищая нелепости первого нумера. Б. Не шучу, и в доказательство разогнем «Тилемахиду»: «Но на ближних горах зеленели кусты виноградны, Коих листвия, как венки и цепочки, висели, Грозды красней багреца не могли под листом укрыться». П. Правда, стихи изрядные. Б. Такие, каких очень мало и в лучших сочинениях. «Пристань и вся земля убегать созади нас казались». П. Стих посредственной. Б. Изрядной, если бы не было галлицизма: убегать казались. «Та разлука была мне вместо Перунна удара». П. Хорош. Б. Не только хорош, но и очень хорош, ибо препинание стиха первое после слова разлука , другое и скорое затем после мне , а потом непрерывно два дактиля, долгая, ударяя или запиная, совсем на у в Перунна , за у повторительное и глухое нна , и за ними привскакивающее краткое у , и наконец падающее, раздающееся в слухе да , с окончанием ра , делают сей стих хорошим; поставь его в другое место, а не в «Тилемахиду», то всяк скажет: хорош. П. Неужели ты сие говоришь не в шутку? Б. Не шутка, конечно: повтори чтение, читай по стопам слов, как то велит читать Клопшток, то есть следующим образом: «Та разлука была мне | вместо Перунна удара». И если разыщешь сей стих еще больше и раздробишь его, то найдешь, что, сверх числительныя звонкости, в нем есть еще сие изящное уподобительное благогласие, коего столь изобильные примеры находятся в Омире, в Виргилии и во всех великих стихотворцах. «Добрые ждут, | пока не взыщутся и призовутся. Злые ж, | сему напротив, суть смелы, обманчивы, дерзки, Скоро вкрасться, | во всем угождать, притворяться искусны, Сделать | готовы все, | что противно | совести, чести». П. Это не стихи. Б. Первый, хотя стих, но очень походит на прозу, для того что в нем меры времен (rithme) не суть стихотворны. Ибо стопы слов, в их последовании одна за другою, не суть благогласны, а особливо после долгого ждут читать пока хореем. Если же будешь его читать спондеем, а и призовут не дактилем, а триврахием, что также очень ловко, то стих будет гораздо лучше. Читай сии стихи по сделанным отделениям и поставленным ударениям, то они покажутся благогласнее. Сказать ли тебе мое истинное мнение? У нас разумеют, что есть дактилий, а не шестистоп дактилохореической и дактилоспондеической (да простят мне все школьные учители и все стиходетели употребляемое мною здесь наименование!) и шестистоп дактилотриврахийской, а из шестистопов сих трех названий может быть истинный шестистоп российской, которой можно употреблять с успехом. Читая «Тилемахиду», всегда ищут в ней дактилий и читают ее всегда дактилием. Клопшток сие запрещает именно; и если его «Мессию» читать так же станешь, то вместо его благогласных стихов выйдут скачущие и жесткие дактилохореи. Но читая по стопам слов, то находишь в них благогласие непрерывное, стих в ухе не звенит, и его гармония есть точно та, какую в стихах искали греки и римляне. П. Я никогда не воображал себе, чтобы в «Тилемахиде» мог быть стих порядочный. Его смерть и Кервер суть смехотворны: «Дивище мозгло, мослисто, и глухо, и немо, и слепо; Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и лаей». Б. Конечно так; но отчего? Не от дактилия и не от шестистопа, но от нелепых слов: дивище мозгло , ибо то и другое в поэму не годится. И Тредьяковский не дактилиями смешон, но для того, что не имел вкуса; он сделал дактилии смешными, он стихотворец, но не пиит, в чем есть великая разница. Если растряхнуть котомки иных наших славящихся Парнасских рыцарей, то не лучше что из них вылетит, как что излетело из Пандориной коробки, но не зло, не болезни и не недуги, но стихи нелепые дерут слухи и достойны поместиться в «Тилемахиде». Но дабы никого не оскорбить, мы воздержимся от примеров. Знаешь ли верное средство узнать, стихотворен ли стих (если так изъясниться можно)? Сделай из него преложение, не исключая ни единого слова, то есть сделай из него прозу благосклонную. Если в преложении твоем останется поэзия, то стих есть истинный стих, напр.: «О ты, что в горести напрасно» и пр. Преложи его как хочешь, перенося, но грамматикально, слова сей строфы, то и в прозе будет поэзия. Преложи многие строфы из оды к Фелице, а особливо, где мурза описывает сам себя, без стихов останется почти тоже поэзия, но преложи… и без предубеждения скажи, что вышло? Но мы «Тилемахиду» забыли, а я вижу, ты ее сложил. Разогни опять, и продолжим. Читай здесь: «Тотчас и хлынул | поток мяснобагр из него издыхавша». П. Какой нелепый стих! Б. Нелеп совершенно. Но чем же? П. Да тем, что сказать то же можно лучше: И се поток багров течет из ран глубоких, Едва он жив, едва он дышит. И се поток багровый вдруг хлынул из ран издыхавша. Б. Согласен. Твое преложение сделано с разборчивостию и со вкусом. Но Тредьяковского стих более картина, но без вкуса; а если бы он у него был, то бы стих его был бы, может, следующий: «Я не имел уже и утехи бедныя – выбрать Кое-нибудь одно, меж рабством и смертию в горе; Надобно стало быть рабом и сносить терпеливо» и пр. П. Стихи очень слабые! Б. Не только стихи слабые, но и слабая проза, чего везде довольно. Теперь будь уверен в том, что, читая иначе стихи «Тилемахиды», много найдешь стихов слабых и стихов посредственных, ибо и сама мысль преложить Телемака в стихи есть неудачное нечто. Но теперь постараемся найти стихов, хотя несколько, хороших, где много гармонии; ибо мимоходом заметим, что в «Тилемахиде» есть стихов много нелепых, но благогласных. Вот пример стихов негладких, где благогласия очень много: «Гор посредине крутых буераки столь преглубоки, Что едва осиять глубь может солнце лучами». Но выслушай следующее: «Столько ж | грубых, | сколь та вся земля дика и ребриста». Читая первое отделение спондеем, второе хореем, третие полудолгими, если так их назвать можно, кратко-долгими или долго-краткими, то есть как просодия нашего языка требует, и ударяя сильно на последнем слоге сего отделения, читаешь в последнем две кратких и хорей. Сколь от сего произношения, то есть читая стопами по Клопштокову наставлению, стих хорош, столь он дурен, если читаем его размером хореев и дактилий. «В сeй час | я усмотрел, | что гора колеблется страшно. Дубы и сосны | мне казались сходящи | с хребтов гор». Как хорошо в первом стихе, после начальных спондеев и долгого ударения на конце третьего отделения, следуют четыре одинаково краткие в колеблется и полудлинные спондеи в страшно . Во втором: в первом отделении дактиль и хорей, во втором столь поспешные пять почти равно кратких и в окончательном три долгие, из коих первая долга, но две последних посредством глухого о от ъ , за ним стоящего, столь же, кажется, тяжелы, как хребет горной. «Превознесется | слава до самых светил, | до звезд поднебесных». Какой стих! я уверен, что и сам Ломоносов его бы похвалил. Не только в нем числительная красота, красота мерная времени, но и самая изразительная гармония, происходящая от повторения букв е и ь с д и п , сперва в запинательной стопе слова превознесется кратко-долгими, потом ямб с анапестом в окончательном отделении. Я знаю, что, кто бы более имел вкуса, не сказал бы: звезды поднебесные. (Коя) приводит в лед всю кровь, текущую в жилах». Не порицай, пожалуй, слабого приводит вместо превращает : ибо первое тянется, мерзнет; а другое, с повторительными р после гласной, скорей сходствует с кипеньем воды на огне, нежели с охлаждением крови в жилах. «И к воздержанию всех стремлений юности резвой». Нет, кажется, уже нужды замечать красоту от повторений е и ь, и и ю , соединенно со скоростию слов воздержание , а паче стремлений , в средине стоящего. («Да и тех положил в сень смерти своими стрелами».) Как томно! Или: «Праздна уже колесница сама свой бег направляла». Какая легкость! «Слышимо было | везде | одно щебетание птичек, Иль благовонный дух | от Зефиров | веющих тихо. С ветви на ветвь | древес прелетающих | в шуме прохладном. Иль журчание | чиста ручья, | упадающа с камня». Четыре хороших стиха; после двух хореев, составляющих первое отделение, и запинание легкого спондея (помните, что я говорю о стопах, а не о стихе) второго отделения, шесть кратких, меж которых только три долгие; одну и первую из них произнести надлежит кратко, на вторую чуть опереться и сделать ударение на третие, при помощи повторительных сначала о , а на конце я , и и е , кажется, слышно песни не соловья, не снегиря и не малиновки или пеночки, но чечета, клеста, а может, и дикого чижа и щегленка. Раздробите второй стих и найдете, что его красота происходит от длинного первого отделения, где гласные а , о , о , ый льются, так сказать, в слове благовонный , преломляемые мягкими только согласными, и препинаются плавно на слове дух ; потом, прешед тихо дрожание второго отделения, окончавают точно так, что изражают. В третьем стихе посмотрите, сколь изразительны три первые отделения, а в четвертом два первые отделения, где посредством слогов: журч. чис. руч. , которые один за одним следуют, не слышится ли то, что автор описывает? А в последнем отделении в слогах, звучностию похожих, и с ними гласное одинаковое па , да , ща , ка , мня , изражают будто падающие воды на камень. П. Изъяснение твое изрядно, но или я ничего в сих стихах не слышу, или препятствует тому великое предубеждение. Б. Вероятно последнее. (И) воздымало волны, катя огромны, что горы». Если б не было нелепого что , то стих был бы очень хорош. «Издали гор и холмов верхи пред взором мелькали». Но таких примеров очень много, и, повторяя их, можно наскучить. П. Еще немного. Б. Выслушай следующий стих и особливо первую столь изразительную половину стиха: «Дыбом подняв лев свою косматую гриву». А все сие происходит от повторенного звука дыб –  ом – под – няв – лев . «Зев отворяет сухий и пылко пышущий жаром; Ярки лучи его верхи гор всех позлащали. Гора Ливана, коея верх, сквозь облаки, звезд достигнуть стремится. Вечный лед чело ея покрывает, не тая». Сии два стиха, следуя один за одним и изображая две картины одного и того же предмета, суть хороший пример изразительныя гармонии: «В нем не находишь теперь кроме печальных останков От величия, уже грозяща падением громким». Вот три стиха, в которых повторение гласной и делает один изящным, а два дурными: «И мы видели там все страхи близкия смерти. Книга, держима им, была собрание имнов, Яви стези итти премудрости за светом». Отчего же так первый хорош, а два другие дурны? Кажется, всё чародейство изразительной гармонии состоит в повторении единозвучной гласной, но с разными согласными. Во втором стихе в начале има, им и на конце ние , им несносную делают какофонию, так, как и в третьем стези итти… сти . «Тайна и тиха мною всем овладела расслаба, Я возлюбил яд лестный, лился что из жилы в другую». Какая сладость при дурном выборе слов; или какая легкость в следующем: «Зрилась сия колесница лететь по наверхности водной». А еще легче действительно, как нечто легкое, виющееся по ветру: «И трепетались играньми ветра, вьясь, извиваясь». Сказанного мною кажется уже довольно для доказательства, что в «Тилемахиде» находятся несколько стихов превосходных, несколько хороших, много посредственных и слабых, а нелепых столько, что счесть хотя их можно, но никто не возьмется оное сделать. Итак, скажем: «Тилемахида» есть творение человека, ученого в стихотворстве, но не имевшего о вкусе нималого понятия. Поэзия Песня Ужасный в сердце ад, Любовь меня терзает; Твой взгляд Для сердца лютый яд, Веселье исчезает, Надежда погасает, Твой взгляд, Ах, лютый яд. Несчастный, позабудь… Ах, если только можно, Забудь, Что ты когда-нибудь Любил ее неложно; И сердцу коль возможно, Забудь Когда-нибудь. Нет, я ее люблю, Любить вовеки буду; Люблю, Терзанья все стерплю, (Ее не позабуду) «И верен ей пребуду; Терплю, А всё люблю. Ах, может быть, пройдет Терзанье и мученье; Пройдет, Когда любви предмет, Узнав мое терпенье, Скончав мое мученье, Придет, Любви предмет. Любви моей венец Хоть будет лишь презренье, Венец Сей жизни будь конец; Скончаю я терпенье, Прерву мое мученье; Конец Мой будь венец. Ах, как я счастлив был, Как счастлив я казался; Я мнил, В твоей душе я жил, Любовью наслаждался, Я ею величался И мнил, Что счастлив был. Всё было как во сне, Мечта уж миновалась, Ты мне, То вижу не во сне, Жестокая, смеялась, В любови притворялась Ко мне, Как бы во сне. Моей кончиной злой Не будешь веселиться, Рукой Моей, перед тобой, Меч остр во грудь вонзится. Моей кровь претворится Рукой Тебе в яд злой.» Первая половина 1770-х годов (?) Творение мира Песнословие Хор. Тако предвечная мысль, осеняясь собою И своего всемогущества во глубине, Тако вещала, егда все покрытые мглою Первенственны семена, опочив в тишине, Действия чужды и жизни восторга лежали, Времени круга миры когда не измеряли. Бог. Един повсюду и предвечен, Всесилен бог и бесконечен; Всегда я буду, есмь и был, Един везде вся исполняя, Себя в себе я заключая, Днесь всё во мне, во всем я жил. Но неужель всегда пребуду Всесилен мыслью, мыслью бог? И в недрах божества забуду То, что б начати я возмог? Или любовь моя блаженна Во мне пребудет невозженна, Безгласна, томна, лишь во мне Всевечно жар ее пылая, Ужель, бесплодно истлевая, Пребудет божества во дне? Расшири́м себе пределы, Тьмой умножим божество, Совершим совета меры, Да явится вещество. Хор. Вострепещи днесь, упругое древле ничто! Ветхий се деньми грядет во могуществе стройном, Да сокрушит навсегда смерть во царстве покойном, Всюду да будет жизнь, радость, утехи. Бог. Но что Начнем? Речем: Возлюбленное слово, О первенец меня! Ты искони готово Во мне, я ты, ты я. Тебе я навсегда вручаю Владычество и власть мою, В тебе любовь я заключаю, Тобою мир да сотворю. Исполнь божественны обеты, Яви твореньем божество, Исполнь премудрости советы, Твори жизнь, силу, вещество. Тобою я прославлюсь, Бездействия избавлюсь, Ты то явишь, что я возмог, А я в себе почию, бог. Хор. Мертвые днесь развевайтеся сени, Жизни начало зиждитель дает; В жизни всегдашней не будет премены, Мрачна пустыня познает, что свет. Слово Начнем творить – что медлю я? Иль воля вечного бессильна? Иль мысль его не изобильна? Иль зрит препону власть моя? Часть хора Нежная любовь тревожит Бесконечные судьбы, И гаданье скорби множит Мира будущи беды. Часть хора Отверзись, мрачная пучина, Грядущего пади покров, Явися, будуща судьбина, Предел тебе положит бог! Хор. Се исчезает пред взором всезрящим Века не суща еще темнота, Се знаменуют рок словом горящим Мира грядуща всевечны уста. Бог. Единым взором всё объемля, Что было, есть и может быть, Закону моему не внемля – Во страхе господа ходить, Я зрю, что тварь не пожелает; Кичася гордостью, взмечтает, Что всей она природы царь. О бренна и немощна тварь! Почто против отца дерзаешь? Или, ослушна, быти чаешь Блаженною сама собой? Я мог бы днесь, предупреждая И мысль мою переменяя, Быть твари повелеть иной. Не ярый слабостей я мститель, Отец всещедрый и зиждитель: Любовию к тебе горю. Чуждаться будешь совершенства, Но корень твоего блаженства В тебе нетленен сотворю. Часть хора. О любовь несказанна, Прежде века избранна, В тебе жизнь и начало В мире всё восприяло. Хор. Взора пространства пустыни все с трепетом вечна В сретенье радостным ликом грядут, Бездну безвещия зыблет днесь мочь бесконечна, Мертвые жизнь семена с нетерпением ждут. Часть хора. Божественна утроба рдеет, Клубя в рожденье вещество, Любовь начально семя греет, Твореньем узришь божество. Слово. Мысль благая, совершайся, И превечно исполняйся Отца мудрости совет, Да окрепнет в твердь пучина, Неизмерима равнина, Где пространство днесь живет. Оживись, телесно семя, Приими начало, время, И движенье, вещество, Твердость телом, Жизнь движеньем, – Се вещает божество. 1779–1782 (?) Эпитафия О! если то не ложно, Что мы по смерти будем жить, – Коль будем жить, то чувствовать нам должно; Коль будем чувствовать, нельзя и не любить. Надеждой сей себя питая И дни в тоске препровождая, Я смерти жду, как брачна дня; Умру и горести забуду, В объятиях твоих я паки счастлив буду. Но если ж то мечта, что сердцу льстит, маня, И ненавистный рок отъял тебя навеки, Тогда отрады нет, да льются слезны реки. Тронись, любезная! стенаниями друга, Се предстоит тебе в объятьях твоих чад; Не можешь коль прейти свирепых смерти врат, Явись хотя в мечте, утеши тем супруга… 1783 Вольность Ода 1

The script ran 0.016 seconds.