Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Захар Прилепин - Патологии [2005]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_rus_classic

Аннотация. Главный герой романа «Патологии» Егор Ташевский - не бесстрашный воин. Он попал на чеченскую войну - и поражен ее бесчеловечностью и нелогичностью, она не вписывается в представления о жизни, в которой добро торжествует, зло должно быть наказано, враг повержен, а дома ждет любимая... Роман о войне, которую не показывают в новостях, потряс литературную Россию и открыл Прилепина-прозаика. Выдержав десять изданий, книга остается бестселлером.

Аннотация. Четвертое, дополненное и исправленное издание романа молодого писателя из Нижнего Новгорода. В 2005 году роман вошел в шорт-лист премии «Национальный бестселлер» и собрал массу восторженных отзывов как профессиональных лит-критиков, так и простых читателей. И хотя формально «Патологии» - книга о Чеченской войне, мастерство автора выводит роман за пределы военной прозы. Прямой наследник традиций русской классической литературы, Прилепин создал целый мир, в котором есть боль, кровь и смерть, но есть и любовь, и вещие сны, и надежда на будущее.

Аннотация. Отряд спецназа работает в Чечне... Эта книга - не боевик, а предельно откровенный рассказ о реальной военной работе, суть которой составляет взаимоуничтожение сражающихся людей. Еще до выхода романа, его рукопись читали ветераны, воевавшие в Чечне в разных родах войск и в разных должностях. Прочитав, они повторяли почти дословно: «Будто снова попадаешь туда. Все оживает в памяти: конкретные события, образы, звуки, запахи, вкусы &» И удивительно органично в это повествование вплетается такая же откровенная повесть о неистовой, сумасшедшей любви. Как же так получается, что ни яростный выпад юного героя против Бога, ни жестокие военные эпизоды, ни безумные поступки влюбленного ревнивца не превращают эту книгу в сгусток надоевшей чернухи? Почему этот роман после пережитого читателем потрясения оставляет ощущение просветления?...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

На голодный желудок не очень хочется, но отказаться нет сил. «Сейчас быстренько выпью, а потом побегу закушу», – решаю. – У меня только одна кружка, – говорит Плохиш. – А я из горла. Я могу пить из горла. Плохиш наливает себе, горлышко бутылки позвякивает о кружку. Раздается резкий запах водки. Морщусь неприязненно: все-таки я голоден. – Ну, давай, – Плохиш протягивает мне бутылку. Чокаемся. Зажмурившись, делаю глоток, второй, четвертый… – Эй-эй! Эй, дружище! – останавливает меня Плохиш. – Присосался… – Спасибо, – говорю отсутствующим голосом, глубоко вдыхая носом запах мякоти собственной ладони. Со всех концов крыши к Плохишу сползаются бойцы. Чувствуя легкую тошноту, бреду к лазу. Дышу полной грудью, чтобы не тошнило. В «почивальне» забираю у жующего Скворца початую банку кильки («Санек, открой себе еще одну!») и жадно начинаю есть, слизывая прекрасный, необыкновенно ароматный томатный сок с губ. Тошнота отпускает. Саня хмыкает и ножом ловко вскрывает еще одну банку. Быстренько покончив с килькой, чувствую, что не прочь выпить еще. У меня три баночки пива припасены, сейчас я их уничтожу. – Санек, пойдем пивка выпьем? – говорю я. – Угощаешь? – Ага. Проходим по школьному дворику, ставшему уютным и знакомым каждым своим закоулком. Толкаем игриво поскрипывающие качели – кто-то из парней, наверное, домовитый Вася Лебедев, низкий турник приспособил под качели. Только не качается никто, разве что Плохиш, выдуряясь, влезет порой на качели. Садимся на лавочку за кухонькой. Откупориваю две банки, одну даю меланхоличному Саньке. Подмывает меня поговорить с ним о женщинах. Алкоголь, что ли, действует. – Саня, давай поговорим о женщинах, – говорю я. Саня молчит, смотрит поверх ограды, куда-то домой, в сторону Святого Спаса. Я отхлебываю пива, он отхлебывает пива. Я закуриваю, а он не курит. «Как бы вопрос сформулировать? – думаю я. – Спросить: „Тебя ждет кто-нибудь?“ – это как-то пошло. А о чем еще можно спросить?» – Меня никто не ждет, – говорит Саня. Я задумчиво выпускаю дым через ноздри, глядя на солнце в рассеивающемся перед моим лицом никотиновом облачке. Своим молчанием я пытаюсь дать понять Сане, что очень внимательно его слушаю. Боковым зрением смотрю на него. Саня усмехается, косясь на меня: – Что уставился на меня, как дурак на белый день? – Да ну тебя на хер… – огрызаюсь я, улыбаясь. – Я был женат около тридцати минут, – говорит Саня. – Мою жену звали… Без разницы, как ее звали. Мы расписались и по традиции поехали к Вечному огню. Поднимаясь по ступеням возле постамента, я наступил ей на свадебное платье, оставив симпатичный черный след. Она развернулась и при всех – при гостях и при солдатиках, стоящих у Вечного огня, – дала мне пощечину. Взяв ее под руку, я поднялся на постамент, вытащил из бокового кармана пиджака свидетельство о браке и кинул в огонь. Я бычкую сигарету и тут же прикуриваю вторую. – Поэтому я не хочу больше жениться, – говорит Саня. – Вдруг я наступлю жене на платье? На крышу кухоньки падает камень. – Эй, мальчики! – кричит с крыши Плохиш. – Прекратите целоваться! Кряхтя, встаю. Выхожу из-за сараюшки и показываю Плохишу средний палец, поднятый над сжатым кулаком. – За сараем спрячутся и целуются! – нарочито бабьим голосом блажит Плохиш, его слышно половине Грозного. – Совсем стыд потеряли! Вот я вам, ироды! Плохиш берет камень и опять кидает в нас. Увесистый кусок кирпича едва не попадает в меня. – Урод! – кричу. – Убьешь ведь! – Саня, иди домой! – не унимается Плохиш. – Христом Богом прошу, Саня! Ты не знаешь, с каким жульем связалась! Валенки он тебе все равно рваные даст! На шум выбредает из школы Монах, задирает голову вверх, прислушиваясь к воплям Плохиша. – Монах! – зову я. – Хочешь пивка? – Я не пью, – отвечает он. – Ну иди покурим… – предлагаю я, осведомленный о том, что Монах и не курит. Под комментарии блюстителя нравственности с крыши неспешно бредет к нам Монах. Тихо улыбаясь, он время от времени оборачивается на неистовствующего Плохиша. Подойдя, но так и не решив, что делать с улыбкой, Монах оставил ее на лице. Пиво славно улеглось, создав во взаимодействии с водкой и килькой ощущение тепла и нежного задора. – Монах, ты любишь женщин? – спрашиваю я. – Егор, тебя заклинило? – спрашивает Скворец. – Ладно, на себя посмотри, – огрызаюсь я. – Ну, любишь, Монах? – Я люблю свою жену, – отвечает он. – Так ты не женат! – я откупориваю сладко чмокнувшую и пустившую дымок банку с пивом и подаю ему. – Егор, я не пью, – улыбается Монах. Как хорошо он улыбается, морща лоб, как озадаченное дитя. Я и не замечал раньше. И даже кадык куда-то исчезает. – Какое это имеет значение… – серьезно говорит Монах, отвечая на мой возглас. – А какая она, твоя жена? – интересуюсь. Скворец морщится на заходящее солнце, кажется, не слыша нас. – Моя жена живет со мной единой плотью и единым разумом. И тут у меня что-то гадко екает внутри. – А если она до тебя жила с кем-то единой плотью? Тогда как? – У меня другая жена. Моя жена живет единой плотью только со мной. – Это тебя Бог этому научил? – Я не знаю, почему ты раздражаешься… – отвечает Монах. – Девство красит молодую женщину, воздержанность – зрелую. – А празднословие красит мужчину? – спрашиваю я. Монах мгновенье молчит, потом я вижу, как у него появляется кадык, ощетинившийся тремя волосками. – Ты сам меня позвал, – говорит Монах. Я отворачиваюсь. Монах встает и уходит. – Чего он обиделся? – открывает удивленные, чуть заспанные глаза Саня. – Пойдем. Пацаны чего-то гоношатся, – говорю я вместо ответа, видя и слыша суету в школе. – Чего стряслось? – спрашиваю у Шеи, зайдя в «почивальню». – Трое солдатиков с заводской комендатуры пропали. Взяли грузовик и укатили за водкой. С утра их нет. – И чего? – Парни поедут их искать. Поедешь? – Конечно, поеду, – отвечаю искренне. Почти рефлекторно вскидываю руку, сгибая ее в локте, камуфляж чуть съезжает с запястья, открывая часы. Половина восьмого вечера. Самое время для поездок. В «почивальне» вижу одетых Язву, Кизю, Андрюху Коня, Тельмана, Астахова. Они хмуро-сосредоточенны. Плюхаюсь на кровать Скворца. – Ямщи-ик… не гони… ло-ша-дей! – пою я, глядя на Андрюху Коня. Конь, до сей поры поправлявший, по словам Язвы, сбрую, а верней разгрузку, вдруг целенаправленно идет ко мне. – Где выпил? – спрашивает он. Я смотрю на Андрюху ласковыми глазами. – Поваренок налил? – наклонясь ко мне, спрашивает он. Не дождавшись ответа, Конь выходит из «почивальни». Спустя пять минут возвращается – и по вздутым карманам я догадываюсь, что он выцыганил у Плохиша два пузыря. Андрюха Конь садится рядом со мной. – Может, мы до утра будем их искать, – говорит он. – Надо же как-то расслабиться. – Кильку возьми… – говорю я. – А чего не едем? – спрашиваю громко у Тельмана. – Уже едем, – говорит он. – Черную Метку ждали. – А его-то куда несет? Никто не отвечает. – Все готовы? Конь? Тельман? Сорок Пять? – спрашивает Язва. Язва придумал Женьке Кизякову новое прозвище: Кизя – Сорок Пять или просто Сорок Пять – за тот расстрел. На улице стоят два подогнанных к школе «козелка». Вася Лебедев, чему-то ухмыляясь, смотрит на нас. Лезем к нему в вечно душную машину – Кизя, Астахов, я… Появляется строгий Андрей Георгиевич, следом шагает раздраженный Куцый. – Мы другого времени не можем найти, чтобы их искать? – спрашивает он зло. По голосу Куцего слышно, что разговор начался раньше, еще в здании. Черная Метка молчит, но не отстраненно, не презрительно, молчанием давая понять, что согласен с Семенычем, но повлиять на сложившиеся обстоятельства никак не может и не хочет. Вася Лебедев смотрит на Семеныча, выдерживает паузу, чтобы не заводить машину, пока Куцый не выговорится. Куцый злобно плюет и отворачивается. Вася поворачивает ключ, мотор с ходу начинает урчать. Куцый подходит к открытой задней дверце со стороны Астахова, держащего между ног «Муху»: – Дима! Самое важное – сразу определить, откуда идет стрельба. Даешь туда первый выстрел, а там пацаны разберутся. Дима молча и серьезно кивает своей большой лобастой головой. Приспосабливаю автомат дулом в форточку. Настроение замечательное. Одна беда – Конь едет во второй машине, сейчас вылакают все без меня. В открытую фортку ласковыми рывками бьет вечерний грозненский воздух. Я пытаюсь оглянуться, посмотреть в заднее окно «козелка» на следующую за нами машину. Почти с ужасом представляю себе, что увижу Коня, хлебающего водку из горла и передающего пузырь по кругу. Ничего, естественно, не вижу. Выхватываемые фарами, боками к дороге стоят дома. Внутренностей у многих домов нет, будто кто-то выковырнул из них сердцевину, оставив сохлый, крошащийся скелет с черными щелями меж поломанных ребер. Я смотрю на дома – и на душе у меня становится мягко и тепло, как у разродившейся суки под животом. На поворотах я, кренясь, касаюсь стекла открытым лбом – задрал черную шапочку на затылок. И вообще чувствую себя расслабленно, не пытаюсь удержаться на поворотах и покачиваюсь из стороны в сторону, будто я плюшевый медведь, усаженный на заднее сиденье. Впрочем, даже в таком состоянии я увидел неожиданно появившуюся в темноте белую «копейку» без включенных габаритов, еле двигавшуюся по дороге. Вася резко крутанул руль, раздался звук удара, скрежет. «Копейку» катнуло вперед. Вася, не сбавляя скорости, выровнял нашу машину и еще наддал газку. Второй «козелок», выставив автоматы в сторону «копейки», резво покатил вслед за нами. Мы смеемся, нам смешно. В машине, идущей за нами, Язва включил рацию, чтобы сказать что-то, и я слышу, что там тоже все смеются. – Нормально? – неопределенно интересуется Язва. – Душевно… – не менее неопределенно отвечает Вася. И мы снова все одновременно засмеялись, восемь человек посередине мрачного города, молодые безумные парни. Даже Черная Метка, словно нехотя, скривился. – Тише, тут блокпост… – говорит он Васе негромко. – Учтем, – отвечает Вася. Напрягаю мышцы – то бицепсы, то шейные. Неожиданно остро начинаю чувствовать собственные соски, касающиеся тельника. Ссутуливаю плечи, чтобы отстранить ткань от груди, избавиться от этих раздражающих касаний. Аккуратно трогаю пальцами дверную ручку, чтобы рука запомнила ее местонахождение, не спутала, не заблудилась в потемках, если понадобится резко открыть дверь. Метров за тридцать до блокпоста мы, прижавшись к обочине, встаем. Я, несказанно и непонятно отчего счастливый, выскакиваю на асфальт из машины. – Эй! Свои! – кричу я и расхлябанно двигаюсь к посту. Из проема меж плит выходит офицер, недоверчиво глядя на меня. – Машину ищем. Солдатики из заводской комендатуры уехали за водкой и не вернулись. Не видели? – спрашиваю я, подавая ему руку. Он отрицательно качает головой. Ладонь у него вялая и – в темноте чувствую – грязная, в сохлом земляном налете. Тихо подъезжают наши машины. Выходит, хлопнув дверью, Черная Метка. Я ухожу – сейчас начальство повторит вопросы, только что заданные мной. За вторым «козелком» уже толпятся пацаны – Язва, Вася, Кизя-Сорок Пять, Тельман, Андрюха Конь, Астахов… – Опа! – говорю я. Астахов, вытирая губы, тут же вручает мне пузырь, из которого только что отпил сам и, судя по его сразу покрасневшим и отяжелевшим глазам, отпил много. Я трясу бутылкой перед собой, зачем-то взбаламучивая содержимое, и, раскрыв рот, лью в себя отраву. Сладко бьет под дых, сжимает мозг, я прикрываю глаза и рот рукавом. Кто-то бережно извлекает из моих пальцев бутылку. – Дайте что-нибудь сожрать… – говорю я сипло и тут же вижу, что Андрюха Конь держит на лапе вскрытую банку кильки. Догадавшись, что есть надо пальцами, я щедро хватаю из банки несколько рыбок и, обливаясь соусом, переправляю их в рот. Кизя допивает водку и, обнаружив, что рыбы в банке больше нет, выливает из банки себе в пасть остатки томатного соуса, видимо, уже смачно подсоленного нашими пальцами. – По коням, – говорит Язва просто так, чтобы что-то сказать. Никто и не собирался тут оставаться. Облизывая губы и вытирая щетину, последние дни плавно превращающуюся в черную, раскудрявившуюся, почти чеченскую бороду, я с блаженной ласковостью разглядываю виды за окном. Наверняка на крышах некоторых домов, мимо которых мы сейчас проезжаем, сидят люди с автоматами, мечтающие кого-нибудь из нашего брата отправить в ад. Вот они, поди, удивляются, видя нас, несущихся по городу. Быть может, они едят, перекусывают между пальбой и, увидев нас, от неожиданности роняют шашлык на брюки, хватаются за стволы, но мы уже, дав газку, исчезаем из виду, только пустая бутыль, выброшенная из окна «козелка», гокается о придорожные камни. «Быть может, чеченский боевик, только что видевший нас, сейчас связывается со своим напарником, высматривающим цель в том районе, куда мы въезжаем?» – думаю я, словно пытаясь себя напугать. Но дальше мне думать лень, и я решаю про себя: «А по фигу…» Подъезжаем к комендатуре, нам заботливо и споро открывают ворота. Черная Метка уходит в здание комендатуры с сутулым офицером, вяло что-то доложившим. Вася деловито извлекает из-под сиденья пузырь, и все присутствующие радостно вопят. Выпрыгиваем из машины на распогодившуюся, теплую улицу. – Воды бы… – говорю я. Вася идет к машине и приносит пластмассовую бутылку с водицей. Наверняка вода теплая и чуть протухшая – как у всех водителей. «Отрава» идет по кругу, резво опустошаясь. Голова тяжелеет. Незаметно появляется Черная Метка. С трудом сдерживаю желание как-нибудь громко выразить свою радость по этому поводу. Вася тихо закатывает бутылку куда-то в кусты. – Бесполезно искать… – говорит Черная Метка. – Видимо, придется здесь ночевать. Мы переглядываемся. Верно расценив наше молчание, Черная Метка добавляет: – Или? – Мы, наверное, на базу поедем, – говорит Язва. – Ну как хотите… – отвечает Андрей Георгиевич. Оглядывает наши окривевшие от выпитого рожи и, коротко кивнув, уходит. – Спокойной ночи! – говорит кто-то ему вслед дурацким голосом. Грузно усаживаемся, перепутав машины, кто куда. Главное, чтоб водители не потерялись. Впрочем, я по привычке сажусь вперед, на место, освобожденное Черной Меткой: ну нравится мне впереди сидеть. Заводятся машины, и тут же за воротами будто начинается светопреставление. Во все щели ограды бьет слепящее электричество. – Никак наши орлы прибыли, – говорит Вася, щурясь от дальнего света фар грузовика, подъехавшего к воротам. – Они самые, – икнув, подтверждает Конь, когда грузовик въезжает. В кабине видны три человека. – Пошли! – срывается вдруг Конь. Я выхожу следом. Солдатики раскрыли двери, но выпрыгивать из кабины не спешат. Сидящий в середине салона меж водителем и вторым пассажиром солдатик свесил голову и, похоже, находится в сладком обморочном состоянии. Что называется, пьян в хламину. Офицер, тот, что докладывался Черной Метке, вспрыгнув на подножку, хватает водителя за шиворот, выдергивает его, слабо сопротивляющегося, на улицу, бросает наземь и начинает месить ногами, бессмысленно матерясь. Солдатик, сидевший с левой стороны, видя такие дела, сам вылезает из машины и пытается ретироваться. Офицер, оставив поверженного водителя, нагоняет второго солдатика и для начала отвешивает ему бодрый и щедрый пинок. – За работу, – тихо говорит Андрюха Конь, и мы впрыгиваем в кабину грузовика, где еще дремлет третий виновник суматохи. Начинаем рыться в кабине. Быстро обнаруживаем целую курицу – жареную, с небольшими изъянами в виде отсутствующей ноги и нескольких небрежных укусов в области груди. Водки нет. – Под сиденьями посмотри, – говорит Язва, подойдя к машине и озираясь по сторонам. – Вы чего там ищете? – интересуется вернувшийся из комендатуры Андрей Георгиевич. – Да вот, вытаскиваем… героя… – говорю я и, ухватив за шиворот, аккуратно выволакиваю на божий свет, верней, на божью темь, ни на что не реагирующего солдатика. Он плюхается рядом с постанывающим (для вида, уверен) водителем. Черная Метка стоит, не уходит, и мы с Язвой, поняв, что поиски спиртного в машине будут выглядеть неприлично, возвращаемся к «козелкам». – Так вы все-таки поедете? – спрашивает Черная Метка. – Да, поедем, – отвечает Язва. Вася бьет по газам, ловко объезжает криво поставленный грузовик и вылетает за ворота. Я слышу звяканье стеклянной посуды. Оборачиваюсь и глаза в глаза встречаюсь взглядом с Андрюхой Конем. – Нашел, чертяка? – Достойная оплата за наш риск, – отвечает Андрюха, приподнимая пакет, на вид в нем бутылок восемь, а то и больше. – Вася, запомни, нас никто не имеет права убить, пока мы все это не выпьем, – говорит водителю Язва, усевшийся с нами. – Учтем, – отвечает Вася. Выехав за ворота, тут же останавливаемся – делимся с парнями из второго «козелка» добычей, чтоб не скучали в пути. Каждый из наших пацанов пьет по-своему. Андрюха Конь затаивается перед глотком, будто держит в руке одуванчик и боится неровным выдохом его потревожить. В его манере пить есть истинно лошадиная аккуратность и благоговение хорошо воспитанного коня перед жидкостью, которую предстоит потреблять. Язва, перед тем как глотнуть, отворачивает голову и пьет, заливая «отраву» себе куда-то в край рта. Слава Тельман пьет аккуратно и спокойно, как педант микстуру. Вася Лебедев – залихватски, потом громко хэкает. Снова бьет по газам, и мы идем на взлет, счастливо щуря моржовые глаза свои. Мне нравится пить водку. И то, что мы едем, не такое уж неудобство. Сейчас Вася врубит четвертую, и я глотну. Глотаю. Пузырь идет по второму кругу. Пока я принюхивался к рукаву, пузырь возвращается ко мне. Так вот, водка мне нравится. Однако чем больше я ее потребляю, тем труднее мне дается питие. Скажем так, когда количество выпитого лично мной переходит за пол-литра, я перестаю смаковать водку и просто, жмурясь, заливаю ее внутрь, на авось: приживется как-нибудь, усвоится. Закусить бы хорошо… Вот и курочку мне парни подают почтительно: грязными своими кривыми пальцами всю ее залапали. Некоторое время жую, хрустя куриными косточками, которые мне лень выплевывать – зубы молодые, все перемелют. Летим по городу, как ангелы, дышащие перегаром. На ухабах выпитое и съеденное взлетает вверх, но мы крепко сжимаем зубы. Между тем Андрюха открывает еще одну бутылку и, чокнувшись со стеклом, дегустирует первым, уменьшив содержимое на четверть. – Вась, тебя попоить? – предлагаю я водителю, получив бутылку. Вася протягивает руку, и я вкладываю бутылку в его раскрытую клешню. – Смертельный номер, – говорит Вася. Не отрывая глаз от дороги, он опрокидывает бутылку в рот и делает несколько внушительных глотков, даже не поморщившись. Возвращает мне бутылку и снова тянет руку – я вкладываю в нее куриные лохмотья. Вася целиком засовывает в рот данное ему и с аппетитом жует. Глаза его становятся все больше и больше, видимо, от напряжения челюстей, но когда Васе удается сглотнуть прожеванное мясо, чуть осоловелый взгляд его вновь умиротворяется. Я вижу накатывающий на нас город и с трудом сдерживаю желание выскочить из машины на улицу, побежать по дворам, крича от счастья, паля во все стороны. Парни не поймут. – Андрюха, запевай! – говорит Язва. – Какую? – ерничает Андрюха. – «Ямщик, не гони лошадей»? «Ходят кони над рекою»? «Три белых коня»? Смеемся и валимся на бок на очередном вираже. – Давай про ямщика, – говорит Язва. – «Ям-щик, не гони ло-ша-дей!» – ревет Андрюха. Я нажимаю тангенту рации, чтобы пацаны, следующие за нами во второй машине, могли насладиться пением. – «Мне не-куда больше спе-шить!» – подхватывает Вася. «Мне не-кого больше лю-бить!..» – кричим мы в четыре глотки. Я отпускаю тангенту, и тут же в рации раздается пение наших парней из второго «козелка»: – «Ямщик! – орут они дурными голосами. – Не гони! Ло-ша-дей!» Роскошные волны раскатываются в обе стороны из лужи, по которой мы проезжаем, вылетев напрямую по направлению к нашей школе, и, не успев затормозить, машина бьет бампером в железные ворота – приехали. Грохот, кажется, должен быть слышен где-нибудь во Владикавказе. – Еще! – говорит Вася, протягивая руку. Вручаю ему пузырь. Он открывает его зубами. Совсем пьяный, давясь, я глотаю еще. Закусывать уже нечем. Во втором «козелке» все еще поют. Даже не вижу, кто открывает дверь. На краткое время очухиваюсь в «почивальне», увидев дневального – Кешу Фистова. Его косой взгляд меня добивает, и, стараясь ни на что больше не смотреть, я по памяти бреду к своей кровати, обнаруживая по пути подозрительно много сапог и тапок. Взбираясь наверх, кажется, наступаю на живот Скворцу (когда же я снял берцы? да и снял ли я их?) и засыпаю, еще не упав на подушку. … Просыпаюсь я, кажется, не от шума вокруг, а потому, что из моего раскрытого рта на подушку натекла слюна, словно я расслабленный даун, а не боец спецназа. Почувствовав гадкую гнилостную сырость на лице, я очнулся. О, господи. Мою голову провернули в мясорубке… Я не удивлюсь, если один мой глаз сейчас обнаружу на подбородке, а второй – в шейной складке. Правда, рот, если так можно назвать это сохлое, присыпанное старым куриным пометом отверстие, есть. Но дышать через него не хочется. Одним глазом я пытаюсь смотреть на происходящее в «почивальне». Вчерашняя курица просовывает свою бритую, ощипанную голову мне в горло, и дух ее жаждет свободы. Если я оторву затылок от подушки, может случиться что-то страшное. Я даже боюсь себе представить, что именно. Перевожу глаз на свою ногу – вижу носок. Значит, берцы я все-таки снял. По крайней мере, один ботинок. Надеюсь, что я снял их в помещении, а не, например, в «козелке». – Вставай, чудовище, – говорит Хасан где-то рядом. Неожиданно открывается мой второй глаз. Он все-таки на лице и вроде бы не очень далеко от первого. Несколько секунд наводится резкость, сначала вижу рыжую щетину Хасана, отвратительно открывающийся и закрывающийся рот, затем проясняется все лицо. Не в силах вынести зримое, я закрываю глаза. «Почему нас не обстреляли вчера? – думаю. – Сейчас бы я спокойно лежал в гробу. Возможно, вскоре домой бы полетел». Дальше мысли не движутся. Приоткрываю глаза, Хасана нет. Зато появился Амалиев. Стоит ко мне спиной. Хочется его убить. Нет, если я его убью, будет кровь, от этого меня стошнит. Пробую двинуть рукой. Определенно, рукой двигать можно. И ногой тоже. Хорошо бы, если б возле моей кровати поставили хорошую емкость с ледяной водой. Я бы пододвинулся к самому краешку кровати и плюхнулся в воду. И какое-то время лежал бы на дне, пуская пузыри. Неожиданно для себя резко поднимаюсь, голова начинает кружиться, но я, невзирая на тошноту, дурноту и маету, переполняющие меня, спрыгиваю в два приема на пол: сначала, изогнувшись, встаю на кровать Скворца, а оттуда уже переправляю свое тело вниз. Вот и берцы мои, в разные стороны глядят… Не завязывая их, бреду на первый этаж. Навстречу поднимается Андрюха Конь, такое ощущение, что на нем недавно подняли целину. Мы проходим мимо друг друга равнодушные, как космические тела. У раковины кто-то копошится, сплевывая и похрюкивая. Прислоняюсь затылком к стене и мерно издаю стенающие звуки. Мне освобождают место у крана. Я наклоняю голову под воду. Достаю из кармана зубную щетку. «Стреляю» у кого-то пасту. С остервенением чищу зубы. – Егор, ну ты долго будешь здесь отмачиваться? – слышу я голос Шеи. – А чего? – Объявили же, Егор, – выезд через пятнадцать минут. – Куда? – Домой, – отвечает Шея тоном, дающим понять, что поедем мы в места дурные и неприветливые. На лестнице опять встречаю Андрюху Коня: – Похмеляться будешь? – спрашивает он. – А что, осталось? – Ага, пузырь. – Это мы семь бутылок выпили?! – А ты не помнишь? Мы еще в школе пили. На первом этаже… Ну, будешь? – Нет, – с необыкновенной твердостью отвечаю я. Иду в «почивальню», вернее, несу туда свою изуродованную, сплюснутую предрвотной тоской голову. Голова покачивается, как тяжелый некрасивый репейник. Добредаю до кровати, опять лезу наверх. – Егор, твою мать! – орет Шея. – Построение через три минуты! Дождавшись, пока Шея отойдет от моей кровати, поднимаюсь и свешиваю ноги вниз. На нижней койке копошится Скворец. – Саня! – зову. – Надень мне берцы. – Ага. Щас, – отвечает Саня. – Разве ты не можешь выполнить последнюю просьбу твоего товарища? Саня молчит. Я, кряхтя, перемещаюсь к нему. – Саня! – говорю я патетично. – Где твоя жалость? Сколь сердце твое немилосердно, Саня… Скворец накидывает автомат и молча выходит. – Все меня бросили… – жалуюсь я появившемуся Жене Кизякову. Женя что-то жует. – Чуть не вырвало… – говорит он мне. – Похмеляются водкой… плебеи… – ворчу я, вновь надевая берцы. Разгрузка, автомат, рация, берет. Готов. Ох, готов… Держась за стены, бреду на улицу. По дороге заворачиваю к крану. Жадно пью, не в силах остановиться. Наполняю водой берет и надеваю его на голову. Вода льется за ворот. Голова неизбывно больна. Боль живет и развивается в ней, как зародыш в яйце крокодила, или удава, или еще какой-то склизкой нечисти. Я чувствую, как желток этого яйца крепнет, обрастая лапками, чешуйчатым хвостом, начинает внутри моего черепа медленно поворачиваться, проверяя свои шейные позвонки, злобную мелкую харю. Вот-вот этот урод созреет и полезет наружу. На улице гудят три «козелка», полные народу, – в каждый набилось по шесть человек плюс водитель. Скворец, сидящий в одной из машин, открывает дверь, зовет меня: – Егор! Втискиваюсь на заднее сиденье. Спустя полчаса мне приходит в голову поинтересоваться, куда мы едем: – Саня, куда мы едем? – спрашиваю я тихо. – В какую-то деревню. Киваю, хотя ничего, собственно, не понял. Да и какая разница. В деревню так в деревню. Согнувшись, беспрестанно кусаю себя за руку между большим и указательным пальцами. Семеныч вызывает по рации Шею, сидящего впереди меня. – Подъезжаем, – говорит Семеныч. – Принято, – отвечает Шея. – Согласно оперативным данным, в доме, к которому мы едем, живут пятеро, что ли, братьев… – «Что ли» пятеро или «что ли» братьев? – спрашиваю я, необычайно восприимчивый в это утро к деталям. Чувствую острое желание, чтобы Шея развернулся и вырубил меня хорошим ударом в челюсть. – Они связаны с боевиками, – продолжает Шея, словно не слыша меня. – Или сами боевики. В общем, их надо задержать. – Может, их лучше сразу замочить? – интересуется Астахов. – Задержать, – строго повторяет Шея, но все равно слышно, что настроение у него хорошее. – Выгружаемся, – добавляет Шея. Трусцой бежим от окраины селения по дороге. На улицах никого нет. Даже собаки не лают. Хочется упасть. И чтоб все по мне пробежали, а я остался лежать на земле, весь покрытый пыльными тяжелыми следами берцев. Рассредоточиваемся вокруг дома. Присаживаюсь на колено, снимаю автомат с предохранителя, досылаю патрон в патронник. Семеныч, Шея, Слава Тельман, Язва и Женя Кизяков идут к дому, вход справа. Слава Тельман горд тем, что Семеныч вновь взял его с собой – дал шанс исправиться. Я тоскливо смотрю на Славу, на Семеныча, на Шею… Скорее бы домой, в «почивальню»… Язва и Кизя встают у окон. – Гранаты приготовьте, – говорит им Семеныч. Шея бьет ногой в дверь, она стремительно открывается, видимо, была не закрыта. Шея со Славой входят в дом. – Всем лежать! – орет Шея бодро. Семеныч делает шаг следом, но в доме раздается тяжелая пальба, и он тут же возвращается в исходное положение, прижавшись спиной к косяку. Я вижу его бешеное, густо покрасневшее лицо. Стреляют не автоматы наших парней – Шеи и Тельмана, это бьет ПКМ – пулемет Калашникова, я точно это знаю, я слышу это. Что же наши парни, почему они не стреляют, что с ними? Вздрогнув от выстрелов, беспомощно смотрю на Семеныча. Вижу у одного окна Язву – он озирается по сторонам, у другого Женю Кизякова – он держит в руке гранату и не знает, что с ней делать. – Не кидай! – кричит Семеныч Кизе. Никто из нас, окруживших дом, не стреляет. Куда стрелять? Там, в доме, наверное, наши парни дерутся… Наверняка крутят руки этим уродам и сейчас выйдут. Сжимаю автомат, и сердце трепыхается во все стороны, как пьяный в туалете, сдуру забывший, где выход, и бьющийся в ужасе о стены. Семеныч заглядывает в дверной проем и дает внутрь дома длинную очередь. «Куда же он палит? А? Там же Шея и Тельман! Они же там! Он же их убьет!» Семеныч присаживается на колено, будто хочет вползти в дом на четвереньках, и тут же за ногу кого-то вытаскивает из дома… Славу! Тельмана! Кизя, убравший гранату, подскакивает и сволакивает Славу на землю. Семеныч дает еще одну очередь и снова исчезает в доме – всего на мгновенье. За две ноги он подтаскивает к выходу Шею. Вслед Семенычу бьет ПКМ, но командир наш успевает спрыгнуть с приступков и спрятаться за косяк. – Отходи, Гриша! – кричит Семеныч Язве. Дает еще одну очередь в дом и, ухватив как куклу Шею за ногу, тащит его на себя. Здоровенные ручищи нашего комвзвода беспомощно вытянуты. Звякает окно в доме, сыплются стекла. И все разом начинают стрелять. Многие бьют мимо окон – от стен летит кирпичная пыль. Кто-то из находящихся в доме разбивает прикладом стекло. Сейчас нас перебьют всех. Семеныч забрасывает на плечо Шею, Кизя – Тельмана, и отбегают от дома. За нашими спинами стоит несколько тонких деревьев. Раненых (я уверен, что парни просто ранены) несут к деревьям. Семеныч вызывает наши машины – в динамике рации слышен его злой хриплый голос. Я весь дрожу. Прятаться нам негде. Все мы находимся прямо напротив дома, на лужайке, как объевшиеся дурной травы бараны. Косте Столяру и кому-то из его отделения чуть более повезло – парни расположилось за постройками справа от дома, напротив двери. Туда же по отмашке Семеныча бежит Андрюха Конь с пулеметом. «Бляха-муха, мы что ж, так и будем тут сидеть?» – думаю я, безостановочно стреляя. Раздается сухой щелчок: патроны в рожке кончились. Переворачиваю связанные валетом рожки, вставляю второй, полный. Снова даю длинные очереди, не в силах отпустить спусковой крючок. «Скорей бы все это кончилось! Скорей бы все это кончилось!» – повторяю я беспрестанно. Это какой-то пьяный кошмар – сидим на карачках и стреляем. Никто не двигается с места, не меняет позиции. Может, окопаться? Никто не окапывается. Но я же командир! Сейчас прикажу всем окапываться и первым зароюсь! Какой я, нахер, командир! Сейчас Семеныч что-нибудь придумает… Плюхаюсь на землю, вцепляюсь в автомат. Кажется, если я перестану стрелять, меня сразу убьют. «Вот она, моя смерть!» – пульсирует во мне. Осознание этого занимает все пространство в моей голове. Подъезжают «козелки», встают поодаль, водители сразу выскакивают и ложатся у колес, под машины. Я кошусь на раненых, вижу суетящегося возле них дока – дядю Юру. Шея лежит на спине, и я, мельком увидев его, понимаю, что он умер, он мертв, мертв. Глаза его открыты. – У нас два «двухсотых»! – слышу я голос Семеныча в рации. – Необходимо подкрепление! Пару «коробочек»! Автомат опять замолкает. Снимаю рожок, извлекаю танцующими руками из разгрузки еще одну пару рожков, соединенных синей изолентой. Присоединяю, досылаю патрон в патронник. Жадно глядя на окна даю очередь. Чувствую, что попадаю. Не снимая указательного пальца правой руки со спускового крючка, левой рукой беру с земли пустые рожки и сую их за пазуху, под куртку. Мельком оглядываю пацанов, вижу Кизю с алюминиевыми щеками и тонкими губами, бледного Скворца, Монаха с вытянутым удивленным лицом, Андрюху Коня… Все безостановочно стреляют. Кажется, мы сейчас забьем, заполним весь этот домик свинцом. Явственно мелькает в окне мелко дрожащий автомат, внутри холодеет, будто я кручусь на «чертовом колесе» и моя кабинка резко падает вниз: что-то падает на дно желудка и одновременно давит на виски изнутри. «Ни одна пуля в меня не попала», – с удивлением замечаю я. Давление в висках не отступает. Автомат высовывается то из одного окна, то тут же из другого. «Сука! Сука! Сука! – повторяю я жалобно, стреляя. – Ну заткнись же ты, сука!» Трогается один из «козелков», уезжает. Наверное, парней – Шею и Тельмана – загрузили. «Сейчас и тебя загрузят… Дохлого…» Тошнит от ужаса. «Неужели мы еще никого не убили?» Вновь меняю рожки. Вижу, как невзирая на выстрелы в окне дома в полный рост появляется гологрудый окровавленный, как мясник, чечен с автоматом. Он бьет в нас, сжимая крепкими волосатыми руками автомат, как щуку, словно боясь, что подрагивающий холодным телом тонкий зубастый зверь выскочит. Получив сильнейший разряд ужаса, усилием всех мышц тела срываюсь с места, чувствуя спиной, как кусок земли, где я лежал, штопает из автомата стреляющий враг. Приземляюсь кое-как, на все конечности, тут же кувыркаюсь, с хрястом сталкиваюсь с Саней Скворцом лбами. Боковым зрением вижу, что чечен исчез из окна. Лежа на боку, стреляю. Кизя палит из подствольника прямой наводкой в окно. Оборачиваюсь назад, ищу глазами Семеныча – вижу, как его голову бинтует дядя Юра. Лицо Семеныча окровавлено. Морщась, он что-то говорит по рации. Я не слышу что. «Подползти бы, кинуть гранату в окно… Нет, свои же застрелят… И даже если не застрелят, очень страшно двигаться». Перебегаю зачем-то вбок, усаживаюсь напротив угла дома. Андрюха Конь целенаправленно решетит дверь из пулемета. «А они ведь могут убежать, выпрыгнув в окна с той стороны…» – думаю о стреляющих в нас. Очень хочется всех их убить. Нет, не убегут. На другом углу лежит Валя Чертков, «держит» окна. Костя Столяр сидит на корточках за сараюшкой, перезаряжает автомат, в ногах лежат в полиэтиленовом пакете патроны. Костя видит меня, кивает. Что-то падает рядом с ним, похожее на камень. Ищу глазами упавшее и вижу гранату подствольника, она сейчас разорвется. Костя не успевает ничего сделать, не успевает отпрыгнуть. Согнувшись, он тыкается головой куда-то в расщелину сарая, отвернувшись к гранате задом, поджав ноги, – мне кажется, что Костя бережет яйца. Все это я увидел, откатываясь, и Костины движенья мелькали в моих глазах, как кадры бракованной кинопленки. Я ждал, что сейчас грохнет, ахнет взрыв, и… Но взрыва не было. Взрыва нет. Граната лежит и не разрывается. Костя понимает это, оборачивается, хватает с земли оставленный рожок, делает движение, чтобы уйти, и навстречу ему из двери делает шаг почему-то дымящийся чечен. В руках у него автомат. Он поводит автоматом, направляя ствол то на Андрюху Коня, то на Костю. Андрюха Конь не стреляет, он только что прекратил стрелять, он возится с лентой («Где его „второй номер“?» – тоскливо подумал я). Андрюха смотрит в упор на чечена, даже не пытаясь спрятаться. Переворачиваясь, я лег на автомат. Хочу помочь Косте, пытаюсь вырвать автомат из-под себя, да затвор за что-то зацепился, за какой-то карман на разгрузке. Я слышу выстрелы – это Костя трижды выстрелил в грудь чечену одиночными. Чечен спокойно упал. Мне кажется, что он притворяется. Я стреляю в упавшего. Из двери выскакивает еще один чеченец и бежит на Валю Черткова. Костя хочет выстрелить, подбить выбежавшего, но чечен уже подбежал к Вале, он рядом. Валя встает, выставляет навстречу чеченцу автомат, держа его как копье, даже убрав палец со спускового крючка, кажется, он решил проткнуть чеченца стволом. Он делает выпад в сторону подбежавшего, тот уворачивается и ловко бьет Валю в лицо прикладом. Валя падает, схватившись за лицо. Чеченец перемахивает через забор и бежит по саду. Никто не стреляет ему вслед – и Андрюха Конь, и Костя палят в открытую дверь. Зачем-то находящиеся в доме выбрасывают из окна белую грязную тряпку. В остервенении стреляю в это тряпье. «Чего они задумали?» В голове у меня проносятся мысли о каких-то детских пеленках, может, они намекают, что у них дети в доме? «Бля, какой же я дурак, они не хотят, чтобы мы их убили». Я отпускаю спусковой крючок. Кто-то еще стреляет, но в течение нескольких секунд выстрелы стихают. Самыми последними замолкают стволы Кости Столяра и Андрюхи Коня – они не видели простыни. Им дают знак. Из окон вываливаются один, два, три человека. Они ковыляют нам навстречу, делают несколько шагов и останавливаются. Автомат только у одного из них, он бросает его на землю. Еще двое вышли из двери. Андрюха Конь поднялся из-за укрытия, держа пулемет на весу, на белых спокойных руках. Я привстаю на колене – на прицеле самый ближний ко мне. Волосы вышедших всклокочены, потны, грязны, лица в царапинах и в крови. Ближний ко мне тонок и юн, грудь его дрожит, и губы кривятся, может, от боли, его левая кисть качается в обе стороны – рука, наверное, пробита, изуродована в локте. По пальцам стекает кровь. Андрюха Конь стреляет первым. Он бьет, оскалив желтые зубы, в тех, что вышли из двери, и они падают. Следом начинаем стрелять мы. Стреляю я. Я должен был попасть в живот стоявшего передо мной, но кто-то свалил его раньше, и очередь, пущенная мной, летит мимо, в дом. Я опускаю автомат, чтобы выстрелить в упавшего, но у него уже нет лица, оно вскипело, как варенье. Мы встаем. Андрюха Конь, опустив ствол пулемета, обходит трупы. Он стреляет короткой очередью в голову каждого лежащего на земле: в лицо или в затылок. Кажется, что куски черепа разлетаются, как черепки кувшина. Мы, не таясь, бредем к дому. Заходим внутрь. Кажется, я иду вторым. Прямо напротив входа – лежанка. Возле нее стоит пулемет, из которого убили Шею и Тельмана. Рядом с пулеметом на боку лежит мужик с дыркой в глазнице. Кизя стреляет мертвому во второй глаз. На полу гильзы и битое стекло. Белье с одной из двух кроватей сорвано. Одеяла без пододеяльников лежат на полу. Я брезгливо обхожу одеяла, не наступаю на них. Выхожу на улицу. Парни под руки поддерживают Валю Черткова, все лицо у него в крови, щека бордовая, окривевшая. Рот открыт, изо рта течет кровь. Пацаны курят. Андрюха Конь держит в зубах недымящуюся сигарету. Вижу Федю Старичкова, прижимающего локоть к боку. Его разгрузка набухла тяжелой красной жидкостью. – Федя, что с тобой? – А? – Что у тебя? – я показываю рукой на его бок. – Не знаю, ободрался, что ли, – отвечает Федя, но руку не убирает. Он немного не в себе. – Какой «ободрался»! Ты весь в крови. Дядь Юр! Федю ведут к «козелку». Там уже сидит Валя, он стонет. Я вижу: к нам едут машины из города. Помощь прибыла… IX В Грозном дождь. Лупит по крыше «козелка». Я выставил руку в окно, по руке стекает вода, размывая грязь. Навстречу несутся потоки воды. «Козелок» сбавляет ход. Вася Лебедев тихо матерится. Переключается со второй скорости на первую. Что-то связанное с душой… с душой только что убитого человека… с душами недавно убитых людей… никак не могу вспомнить. При чем тут дождь – никак не могу вспомнить. В «козелке» все молчат. Если нас сейчас начнут обстреливать, что мы будем делать? Неужели опять будем стрелять? Ползать, перебегать, отстегивать рожки, вставлять новые, передергивать затвор, снова стрелять… Закрываю глаза. Как много дождя вокруг. Вода течет по стеклам, по стенам «козелка», по шее, по позвоночнику, уходит под лопатки… хлюпает под ногами. Ствол сырой, и рука… вяло подрагивающая моя рука с ровными ногтями, кое-где помеченными белыми брызгами… рука моя зачем-то поглаживает сырую изоленту на рожках… Кто-то пытается закурить, но дождь тушит сигарету, и она уныло обвисает сырым черным сгустком непрогоревшего табака. Мне кажется, что я сумею закурить, просто надо держать сигарету в ладонях. Непослушными руками я лезу в карманы, ищу спички, нахожу. Но они сырые. Я их выбрасываю в окно, их закручивает волной, поднимаемой колесами. Зачем-то ищу сигареты. Они лежат во внутреннем кармане куртки, превращенные в комковатую россыпь табака и бумаги. Извлекаю пачку, бросаю вслед за спичками. Язва хмуро косится на меня. Вижу, что даже ему тяжело шутить, хотя тупая последовательность, с которой я выбрасываю что-то в окно, весьма располагает к остротам. В руинах уже скопились большие лужи. «Дворники» на лобовухе работают без устали, но все равно не успевают разогнать пелену воды. Вася Лебедев иногда останавливается, всматривается в дорогу, чтобы не съехать на обочину. – Мы похожи на кораблик… – прерывает молчание Язва, – дождь размыл землю во всей округе, и теперь все невзорвавшиеся мины сами плывут навстречу нам. Я пытаюсь в лобовуху рассмотреть дорогу, всерьез желая различить плывущую к нам мину. Не видно ни черта. У ворот школы «козелок» плотно садится в лужу. Вася Лебедев некоторое время терзает взвывающую машину. Пытается сдать назад, но «козелок» лишь дрожит и колеса крутятся впустую. Вылезаем под дождь, отсыревшая, в мутных пятнах воды одежда враз промокает и становится холодной и тяжелой. Входим, равнодушные, в лужу, толкаем плечами «козелок». Нас мало. Я смотрю на свои упершиеся в борт машины руки, не видя тех, кто рядом, но чувствую, что нас не хватает. Проредили. Хмуро выходят пацаны из «козелка», ехавшего за нами. Кто-то становится рядом со мной, я узнаю густо поросшую черными волосками лапу Кости Столяра. «Козелок» выползает, залив всех по пояс, а нам все равно. Чавкая ногами, мы выползаем из лужи. Мне подает руку дядя Юра – он смотрит на нас грустно. По усам его течет вода. – Где Семеныч? – спрашиваю. – В ГУОШе. Поехал с докладом, повез… пацанов. Обещал вернуться. – Чего у него? – Голова цела. Пол-уха не хватает. Дядя Юра нежно хлопает меня по плечу: – Давайте, родные, надо согреться. Мы идем в здание. Иногда произносим какие-то слова. Но есть ощущение, что мы двигаемся в тяжелом, смурном пространстве, словно в вате. И произнесенные слова доносятся как сквозь вату. Хочется что-то сделать. Анвар Амалиев, хронический дневальный, не смотрит на нас, смотрит на стол, в журнал дежурств, что-то помечает там. Пацаны, снявшиеся с поста на крыше, вглядываются в нас, словно по лицам пытаясь определить, у кого уместно спросить, что с нами было. Стягиваю с ног берцы, безобразно грязные и сырые носки. С удивлением смотрю на свои белые отсыревшие пальцы, шевелю ими. Рядом садится Скворец, тоже разувается. Тоже шевелит пальцами. Сидим вдвоем и шевелим белыми, живыми, пахнущими жизнью, сладкой затхлостью, розовыми пальцами. Мне хочется улыбнуться. Поднимаю голову, вижу, что Амалиева уже нет на посту дневального. Слышу из коридора его голос, он рассказывает, как шел бой. «Вот урод», – вяло и без злобы думаю я. – Надо бы выпить… – говорит Костя Столяр. Я вижу его красивые красные пухлые тапки на босых ногах. Поднимаю глаза. На мгновенье удивляюсь, почему он не может решить этот вопрос с Шеей, при чем тут я. Но Шея лежит мертвый где-то. На сыром брезенте – почему-то мне так представляется. На черном и сыром брезенте. Язва тоже где-то шляется… «А Семеныч? Разрешил?» – хочу спросить я, но вспоминаю, что Семеныч с простреленным ухом уехал в ГУОШ. И Черная Метка убыл, и начштаба Кашкин тоже вслед за Куцым умчался. – Надо, – говорю. – Надо, Сань? – спрашивает Столяр у Скворца. Скворец молчит и смотрит на свои пальцы. – Плохиш! – зову я. – Чего, мужики? – спрашивает Плохиш серьезно, без подначки. Кажется, я впервые слышу, чтоб он разговаривал таким тоном. – Надо выпить, – говорю и смутно вспоминаю, что на днях я серьезно напился. Только надо вспомнить, когда это было. Это было меньше суток назад. Вчера ночью. Утром я проснулся со страшного похмелья. И даже хотел умереть. Теперь не хочу. – Я хочу вернуться к моей девочке, – говорю я вслух, выйдя на улицу, негромко. Слышу чье-то движение, вздрагиваю. Повернув голову, вижу Монаха. Ссутулившись, он проходит мимо меня. Я даже не понимаю, чего я хочу больше – обнять или ударить его в бок, под ребра. На улице только что кончил лить дождь, и в воздухе стоит тот знакомый последождевой глухой шелест и шум: такое ощущение, что это эхо дождя – мягкое, как желе, эхо. В «почивальне» пацаны знатно уставили стол. Консервы вскрыты, у бутылок водки беззащитно обнажены горла, луковицы взрезаны и слабо лоснятся хрустким нутром, хлеб кто-то нарезал треугольниками. Ржаные похоронки. Никто ничего не трогает из лежащего на столе. Каждый из парней подтянут и строг. Мы садимся за стол, переодетые в сухое белье, с отмытыми, пахнущими мылом руками, в черных свитерах с засученными рукавами. Мы молчим. Сухость наших одежд и строгость наших лиц какимто образом рифмуются в моем сознании. Мы разливаем водку и, замешкавшись на мгновенье, чокаемся. За то, что нас не убили. Чокаемся второй раз за то, чтобы нас не убили завтра. Не чокаемся в третий раз и снова пьем. Молчим. Дышим. Я беру хлеб, цепляю кильку, хватаю лепестки лука, жую. Улыбаюсь кому-то из парней, мне в ответ подмигивают. Так, как умеют подмигивать только мужчины – обоими глазами, с кивком. Иногда мужчины так кивают своим детям, с нежностью. И очень редко – друзьям. Кто-то у кого-то шепотом попросил передать хлеб. Кто-то, выпив и не рассчитав дыхания, пустил слезу, и кто-то по этому поводу тихо пошутил, а кто-то засмеялся. И сразу стало легче. И все разом заговорили. Даже зашумели. Я вижу Старичкова. Его левая рука прижата к боку. Заметно, что под свитером бок перевязан. – Чего у тебя? – говорю я, улыбаясь. Он машет рукой – ничего, мол, переживем. – Тебе бы домой… Старичков разливает, не отвечая. Быстро спьянились. Пошли курить. Я тоже пошел. С кем-то обнимались, даже не от пьяной дури, а от искреннего, почти мальчишеского дружелюбия. Возвращаясь, слышим, что в «почивальне» уже кто-то разошелся, кричит, что – «я их, бля… я им, бля!..». Смотрим, а это – Валя. Лицо его от удара прикладом вспухло необыкновенно, смотреть на него жутко. – Валя, милый! – говорю я. – Ну и рожа, – говорит Плохиш. – Зато теперь их можно со Степой различить, – говорит Язва. Даже еще не присев, я жадно кинулся есть, макать в банки из-под кильки хлеб. Пацаны, вернувшись из курилки, спутали места, на которых сидели. И все мы доедаем друг за другом, из разных тарелок, жуем недоеденный товарищем хлеб и надкушенный соседом лук. И все разом рассказывают, как оно было там. Кто что делал. И выходит, что все было очень смешно. – Валя! – шумит Столяр, смеясь. – Ты проткнуть хотел чечена автоматом? Чего не стрелял? – А ты? – Боялся тебя прибить! – А у меня патроны кончились! – Он мог бы всех положить – и меня, и Костю, и Валю, и Егора, – говорит Андрюха Конь о чеченце, убежавшем в сады, – но у него тоже, наверное, патронов не было… – У них и стволов-то, слава богу, было… сколько? три? или четыре? Спорим недолго, незлобно и бестолково, сколько у чеченцев было автоматов, почему они сдались, кончились ли у них патроны и еще о чем-то. Пьем еще и, спокойные, решаем идти на крышу. Не спать же ложиться. На улице вновь полило. По крыше струятся ручьи. Вылезаем под дождь, розовоголовые, теплые, дышащие луком и водкой. Андрюха Конь, разгорячившийся, снял тельник, открылось белое парное тело. Андрюха прихватил с собой пулемет, держит его в тяжелых руках. Выплевывает сигарету, которую мгновенно забил дождь. Идет в развязанных берцах к краю крыши. За несколько шагов до края останавливается и дает длинную очередь по домам. Тело его светится в темноте, как кусок луны. Наверное, он хорошо виден из космоса, голый по пояс, омываемый дождем. Стреляя, Андрюха Конь медленно поводит пулеметом. Кто-то из парней идет к нему, на ходу снимая оружие с предохранителя и досылая патрон в патронник. Кто-то присаживается на одно колено у края крыши, кто-то встает рядом с Андрюхой. Я смеюсь, мне смешно. Вижу среди стреляющих Монаха. Он пьян. Стоит, широко расставив ноги: – Мы куплены дорогою ценою! – кричит Монах и стреляет. – Мы куплены дорогою ценою! По кругу идет бутылка водки. Мы пьем и раскрываем рты, и в паленые наши пасти каплет ржавый грозненский дождь. Кидаем непочатый пузырь стоящим у края крыши. Бутылку ловят. Андрюха пьет, прекратив ненадолго стрельбу, и отдает бутылку Монаху. Тот допивает и, закашлявшись, бросает пузырь с крыши, и сам едва не падает – его ловит за шиворот Андрюха. Пока происходит эта возня, никто из наших не стреляет. Кто-то менял рожки, Андрюха мочился с крыши, когда из «хрущевок» раздалась автоматная очередь. – Ложись! – орет Столяр. Все, кроме Андрюхи, ложатся. Пока Андрюху хором умоляли лечь, он убрал член в штаны и, сказав неопределенно: «Сейчас я им на хер…» – дал еще одну длинную очередь. – Мы куплены дорогой ценой! – снова вопит Монах, и я чувствую по голосу, что он от остервененья протрезвел. Я бегу к пацанам, крича, чтоб они прекратили стрелять. Кого-то из лежащих у края и уже изготавливавшихся к стрельбе хватаю за шиворот, поднимаю. Толкаю Монаха, крича что-то ему. Повернувшись, он мгновенье смотрит на меня улыбаясь, и в полный рост, не спеша, уходит к лазу. Вместе с подоспевшими Столяром и Язвой мы уводим Андрюху Коня. В «почивальне» с горем пополам находим тех, кому необходимо заступить на посты, отправляем наряд на крышу. Кто-то ложится спать. Столяр что-то шепчет Плохишу, и тот вскоре приносит еще спиртного. Дядя Юра пытается уговорить нас угомониться. – Все нормально, Юр! – говорит Столяр. Косте, наверное, уже за тридцать, посему он называет дока не по отчеству и не «дядя», а просто по имени. В который раз начинается разговор о случившемся днем, на этот раз повествование ведет дядя Юра. Он ведь первый узнал, что Шею и Тельмана убили, и он рассказывает, как все было. И мы еще несколько раз поминаем парней. Обоих сразу, и по одному. И всех остальных солдат, погибших на этой земле. Приходит кто-то из наряда на крыше, просит водки. – Вы там… понятно, да? – строго говорит Столяр и водку выдает. – Не стреляют больше? – спрашивает Язва. Отвечают, что нет. – Только дождь льет. Холодно. Сейчас нас с крыши смоет. Бесконечно усталый, усталый, как никогда в жизни, иду спать. Наверное, я так же был ошарашен случившимся, так же устал и ощущал себя таким же счастливым, когда родился. Какое-то время, взобравшись на кровать, я думаю обо всем этом. И, как обычно перед сном, кажется, что из мысли, ворочающейся в голове, должен быть выход, как-то она должна забавным и верным образом разрешиться. … – Ключицы – одно из самых красивых мест у мужчины, – говорила Даша и застенчиво улыбалась. – Ты подумаешь, что я сумасшедшая… – Нет, говори, пожалуйста. – У многих мужчин они просто безобразны. Но если… если, например, в автобусе, я увижу молодого человека с определенным видом ключиц, я только по ним одним могу определить, что у этого юноши тонкие запястья… что у него вытянутые мышцы живота – продолговатый такой живот… что если у него есть растительность на груди, она как у собак – Даша назвала породу, – такая редкая волнистая шерсть. Я бы хотел, чтобы Даша была художницей – ей было дано видеть, зрение. Когда Даша говорила о мужчинах, я чувствовал себя неуютно, я стремился к зеркалу, чтобы взглянуть на себя еще раз, но другими, новыми глазами, я вдруг понимал, что прожил двадцать с лишним лет и не видел своих ключиц. «Но ведь все, что она говорит, все это изощренное знание, у нее было и до меня, все это она изучила до меня, любила до меня!» – думал я. Это стало моей основной целью – узнать о мужчинах моей девочки все. Я старательно изображал равнодушие и задавал, как бы ненароком, наводящий вопрос. Я с удовольствием задавал бы прямые вопросы (где, когда, как именно и сколько раз), но, я повторяю, она не любила назойливости. Любая беседа должна быть к месту и к настроению. Как одежда. Ничто не должно выливаться в выяснение отношений, тем более в допрос. Это могло быть так. Случайно, скажем, по дороге в кафе, зашел разговор о лошадях. – Я раньше никогда не кончала, – неожиданно начинает откровенничать Даша. – Я даже думала, что так и должно быть. Я научилась кончать на ипподроме. Когда едешь на лошади и она меняет шаг, скорость – вот в эти секунды… когда входишь в ритм езды… это подступает. И у меня стало получаться, я поняла, в чем дело. Нужно уловить ритм. И здесь, будто крадучись меж расставленного на полу хрусталя, в разговор вступал я. Получалось плохо – раздавался звон, видимо, я что-то ронял, но Даша не подавала виду. Может быть, это было ее не до конца осмысленной забавой – потягивать меня за нервы (так ребенок оттягивает струны у гитары). Но, скорее, она действительно воспринимала все, что говорила мне, легко. Мужчины выходили из-за самых нежданных углов и закоулков ее жизни. Обмолвившись о ком-либо из них, она, если я просил, всегда рассказывала что-то, однако ее интересовала по большей части духовная сторона отношений с мужчинами, меня – физическая. Я никак не мог себе представить, что эти губы и эти руки… Кем они были для нее? Кто она была для них? Семнадцатилетняя девочка, черно-алый цветок, биологическая редкость? Сумасшествие для вернувшегося с зоны рецидивиста? Изящное существо двадцати лет, которая не откажет очаровавшему ее мальчику, юнцу? В ночных клубах, закатившись туда с пьяными друзьями, я высматривал похожих на нее – брюнеток с короткими волосами, с почти бесстрастным, чуть строгим взглядом, неестественно изящных, большегрудых. Иногда мне везло – мне казалось, я видел нечто подобное ей. Они ничего не значили для меня сами по себе. В них я видел ее во временной ретроспективе, ее до меня. Вальяжные посетительницы ночных клубов, меняющие мужчин в разные вечера, изящно играющие на бильярде, пьющие сок маленькими глотками, целующиеся, закинув голову, в центре танцзала, уезжающие на скользких и лоснящихся, как леденцы, машинах, – неужели это и она тоже? Я безобразно напивался, глядя на них, похожих на нее, но не подходил к ним никогда. Позже Даша, когда я поделился с ней своими кабацкими страданиями, заявила, что никогда не знакомилась с мужчинами в ночных клубах: «Это не мой стиль». – «А что „твой стиль“?» – вопил я мысленно и мысленно с размаху разбивал бокал о стену. Милая моя, развратная, божественная, сладкая, какие воображаемые сцены я устраивал! «Ты говоришь, что ждала меня? Что тебе никто другой был не нужен?! – кричал я. – Ты лжешь!» (О, я был так пошл в своих обвинениях! Даша вполне могла бы мне сказать: «Ты старомоден, как граммофон, Егор!» – но она молчала, с интересом поглядывая на меня, быть может, догадываясь о том, что я думаю, иногда легко касаясь моей бритой в области черепа и небритой в области скул головы…) «Это неправда! – клял я ее мысленно. – Бесконечно выспрашивая тебя, я выяснил, что за год до моего появления в твоей жизни ты сменила двенадцать мужчин! Но даже не это самое страшное, ты ведь не меняла их тридцатого числа каждого месяца. Ты жила с… мысленно я называл имя одного из… а в это время встречалась с цыганом, со своим бородатым психологом, еще с кем-то – все они не разделяются временем. В разные выходные одного месяца ты с разными спала! Если бы ты тогда забеременела, ты бы даже не знала, чье дитя ты будешь носить! Ты изуродовала меня. Ты создала урода. Я тронут тобой до глубины души. Их лица плывут передо мной, их руки распинают тебя ежедневно в моей голове. Я хочу иметь что-нибудь свое! У меня уже было в интернате все общее! Я хочу свое!» Я смотрел на нее сумасшедшими глазами и молчал. «Я так мечтаю зайти с тесаком за пазухой к каждому из твоих кавалеров. Я так мечтаю собрать классифицированные тобой органы этих мужчин в один пакет. Большой прозрачный целлофановый пакет, будто бы наполненный раздавленными помидорами, – полный яйцами и скурвившимися членами. Я вижу, как я иду по улицам, из пакета капает на асфальт, а мимо меня проносятся машины „скорой помощи“, спешащие в те дома, где я только что побывал. Я хочу принести этот пакет тебе и сказать: „На! Это – твое!“ – Что с тобой, Егор? – прерывая мои до неприличия патетичные внутренние монологи, спрашивала она, когда я открывал дверь в кафе, чтобы пропустить ее. – Егор? Что случилось? – еще раз спрашивала она, видя мою унылую физиономию. Мы любили ходить в кафе. Когда у нас не было денег на кафе, мы сдавали в ломбард мой золотой кулончик или какие-нибудь бирюльки, которые дарили Даше ее мужчины. – А это кто подарил? – по обыкновению спрашивал я, когда Даша извлекала из своей очень маленькой сумочки, вмещавшей однако массу полезных вещей, очередное украшение. – Знакомый один. – Какой знакомый? – Я тебе о нем рассказывала… И она называла еще одно имя. Я перебирал эти имена в голове, зачем-то перебирал их все время, возможно, ища смысл в их последовательности. Но смысла не было. Даша серьезно подходила к выбору блюд в кафе. Она заказывала много всего. Я мучился опасениями, что у нас не хватит денег, и скользил глазами не по названиям блюд, а по ценникам, и лишь натыкаясь на приемлемую цифру, читал написанное слева от нее («Так-с… Это у нас что такое дешевое? „Зажигалка“… Читаем снова. Это дорого, это дорого, это дорого… Все. Так, еще раз…»). Тем временем Даша уже диктовала официанту заказ, и я вздрагивал от каждого названия. Дашу, судя по всему, вопрос расплаты не волновал совершенно – она пришла отдыхать. Зараженный ее спокойствием, я тоже успокаивался и смотрел на нее. «Мне бы так хотелось, чтобы ты сбылась для меня такой, какой я тебя задумал, – мечтал я. – Я б вернулся в этот город, и ты бы тоже была там, вся та же, с тем же взглядом, с той же походкой, в тех же голубых джинсах, в той же немыслимых цветов курточке. И пусть бы у тебя к этому времени был парень, пусть было бы у тебя несколько парней – у любой девушки может быть парень или несколько парней. Но зачем тебе столько мужчин? Пусть они исчезнут. Пусть они, не дойдя до тебя – пятнадцатилетней, семнадцатилетней, девятнадцатилетней – нескольких шагов, лопнут, как мыльные пузыри.» … Приносили заказ, сначала салатики. У меня всегда был здоровый солдатский аппетит, посему пауза между салатиками и вторым меня раздражала и томила. Как правило, к тому времени, когда приносили мясо, салатик я уже съедал и минут десять тщетно пытался найти место для опустевшей тарелочки. Даша, напротив, ела аккуратно и медленно, ни секунды мне не казалось, что она растягивает время до того, как принесут следующее блюдо, все получалось у нее предельно естественно: к моменту появления на нашем столе дымящихся тарелок Даша как раз заканчивала с салатом, и ей не приходилось, как мне, двигать тарелочку из-под салата с места на место, потому что ее сразу забирал официант. Задав необходимое для моего внутреннего успокоения количество вопросов, я на какое-то время отвлекался, ненадолго. Еще глубокой ночью я почувствовал, что хочу отлить, но поленился вставать. К утру желание стало нестерпимым. Я открываю глаза и вижу пальцы своих ног, они немного ссохшиеся, словно виноград, полежавший на солнце. «Пацанов убили», – думаю я и морщусь. – «Господи, как гадко, что их убили!» – хочется мне закричать. Все спят. Дневальный заснул. Никто не храпит. – Никто не храпит, – говорю я вслух, пытаясь незначащими словами отогнать жуткую, повисшую летучей мышью в горле тоску. – Никто не храпит, – повторяю я. – Быть может, мы ангелы? Вроде бы с улицы доносится чей-то крик, гортанный. Показалось, наверное. Но я все же возвращаюсь к кровати, попрыгивая на ходу от желания помочиться, хватаю автомат и бегу вниз. В коридоре вижу пацанов с поста на крыше – спят, черти. Дождь согнал их сюда. Спеша вниз, я пинаю кого-то из лежащих, ругаюсь матом, говорю, чтоб немедленно отправлялись на пост. Тот, кого я пнул, отвечает мне что-то борзым полупьяным голосом. Расстегивая ширинку и притоптывая на ходу, я выворачиваю с площадки между вторым и первым этажами и вижу бородатых людей, волокущих из туалета полуголого мужика. Как ошпаренный дергаюсь назад и понимаю, что полуголый человек – это дядя Юра. Сквозь сон я слышал, как он вставал, тоже, наверное, в туалет пошел. Снимаю автомат с предохранителя, передергиваю затвор. Я выглядываю еще раз и даю очередь поверху, чтобы не попасть в дядю Юру. Два чечена тащат его под руки, у него спущены штаны. Мне кажется, что чечены даже не дернулись, когда я выстрелил. Увидев меня, чечен, стоящий у туалета, широко улыбаясь, дает длинную очередь от живота. Известка летит на меня, присевшего и, кажется, накрывшего голову рукой. – Пацаны! Пацаны, мать вашу! – каким-то не своим, дурашливым криком блажу я. – Тревога! Дожидаюсь, когда стрельба прекратится, и, поднявшись, едва выглянув, снова бью из автомата поверху. – Ну-ка, оставьте его, суки! – кричу я, но в коридоре уже никого нет. Кто-то мелькает, исчезая, в дверях школы. – Пацаны! Мужики! – воплю. Кто-то едва не сшибает меня, сбегая по лестнице. – Чего? Чего? – Тихо, там чечены! Там дядя Юра! Они его утащили! Мы все орем, словно глухие. – Сколько их? – Хер его знает! Я троих видел… – Что с дядей Юрой? Я не отвечаю. – Двоим стоять здесь – держать вход, – приказываю. Бегу в «почивальню». Слышу за спиной выстрелы. Стреляют с улицы. И наши отвечают. Громыхает взрыв, тут же еще один, непонятно где. – Язва! Хасан! – ору. – Столяр! Костя выскакивает навстречу в расхлябанных берцах. – Чего? – спрашивает меня Столяр. – Чечены дядю Юру утащили. Из туалета. – Какие чечены? Откуда? – Хер их знает откуда. Вооруженные… – Ты стрелял? – Я стрелял. Поверху, чтоб дядю Юру не убить. Надо на крышу идти! – А где пост? – округляет глаза Столяр. – Где наряд?! – орет он. – Где дневальный? Я накидываю разгрузку. Руки трясутся, будто у меня припадок. – Чего, чего? – спрашивают все. Подбегаем к окну, смотрим в бойницы. С улицы бьют по бойницам. Все присаживаются, кроме Андрюхи Коня. Он, невзирая на пальбу, ставит пулемет на мешки и начинает стрелять по улице. Пацаны кидают гранаты, одну за другой. Кажется, за минуту мы их перекидали больше полусотни. Астахов бьет из «граника» по двору. Начинают работать, жестоко громыхая, автоматы. – Вон побежали! – выкрикивает кто-то. – Кто побежал? Ничего никому не понятно. – Амалиев! Связаться со штабом! – орет Столяр. – Язва, брат! Давай на крышу, возьми своих! Рации все берите. Есть там кто у входа? – спрашивает у меня. – Есть. Плохиш, еще кто-то. Столяр посылает Хасана ко входу. Все сразу и с удовольствием слушаются Столяра. Я бегу на крышу, мне хочется что-то делать. В рации – шум, мат, треск. Стоит беспрестанная пальба. Вылезаю наверх. Шевеля всеми конечностями, ползу к краю, к бойницам. За мной еще кто-то. Оборачиваюсь, хочу сказать, чтобы к другой стороне крыши, где овраг, тоже кто-нибудь полз, но Язва уже приказал кому-то сделать это. Высовываю голову и сразу вижу на школьном дворе, у самых ворот, дядю Юру. – Мать моя… – говорит кто-то рядом. Словно увидев нас, дядя Юра, бесштанный, голый, шевелит, машет обрубленными по локоть руками, и грязь, красная и густая, свалявшаяся в жирные комки, перекатывается под его культями. Дядя Юра похож на пингвина, которого уронили наземь. «Руки измажет!» – несуразно и, чувствуя то ли головокружение, то ли тошноту, то ли накатившее безумие, подумал я. Вдруг понимаю, что никто уже несколько мгновений не стреляет. Наверное, пацаны в «почивальне» тоже увидели дядю Юру. «Когда ж они успели…» – думаю, глядя на дока. – Аллах акбар! – выкрикивает кто-то, не видимый нам, за воротами. Крик раздается так, словно черная птица вылетела из-под ног неожиданно, вызвав гадливый и пугливый озноб. В проеме раскрытых ворот появляется чеченец и дает несколько одиночных выстрелов в пухлую спину дяди Юры. Кто-то из лежащих на крыше стреляет в чеченца, но он, невредимый, делает шаг вбок, за ворота, и исчезает. Мне даже кажется, что он хохочет там, за забором. Дядя Юра еще раз шевельнул обрубками, как плавнями, катнул грязную бордовую волну и затих, с дырявой спиной. Язва заряжает подствольник гранатой и, прицелясь, стреляет. – Недолет, – зло констатирует он, когда граната падает метрах в десяти от забора – во двор. Комья грязи падают на спину дяди Юры. – Растяжки! – рычит Язва. – Они за ночь все растяжки сняли у забора! Мы все проспали! Несколько чеченцев, не дожидаясь, когда граната упадет им на голову, отбегают к постройкам. В них стреляют все, находящиеся на крыше. Автоматы, нетерпеливо захлебываясь, бьются в руках. «Мимо бьют все, мимо…» – думаю. Я не стреляю. Беру бинокль у Язвы и, смиряя внутренний озноб, смотрю вокруг. Едва направив бинокль на «хрущевку», я вижу перебегающего по крыше человека. – Берегись! – ору я. – На крыше «хрущевок» чеченцы! Язва, слыша меня, не пригибается и еще раз стреляет из подствольника. Я ругаюсь матом вслух, злобно, пытаясь разозлить себя, заставить себя смотреть. Еще раз поднимаю бинокль и, не в силах взглянуть на «хрущевки», смотрю на дома, стоящие слева от школы, возле дороги. Язва ложится на крышу, губы его сжаты, глаза жестоки. Несколько пуль попадает в плиты бойниц, мы слышим. На левый край школы падает граната, никто даже не успевает испугаться, все разом падают, потом, подняв головы, смотрят на место взрыва – там никого не было, затем друг на друга – все целы. – Подствольник, – говорит Язва. – Из подствольников бьют. – Это чего у тебя? – спрашивает Степка Чертков у Язвы. Грише в ботинок воткнулся осколок. Он вынимает его пальцами. – Надо уползать! – говорю я, но не успеваю до конца произнести фразу, потому что слышу, как по рации, чудом прорвавшись сквозь общий гам, не своим голосом кричит Столяр: – Язва! Язва, твою мать! Чеченцы в школе! – Слева стреляют! – голосит кто-то из пацанов на крыше. – Вон из тех зданий! – и указывает на дома у дороги. У меня холодеют уши: я слышу, как над нашими головами свистят пули. Мерзкие кусочки свинца летают в воздухе с огромной скоростью, и от их движения происходит легкий отвратительный свист. – Уходим отсюда! – говорит Язва. «Куда уходить? – думаю я. – Может, там уже всех перебили?» Крыша видится мне черной гиблой льдиной, на которой мы затерялись, оторванные от мира. Ковыляем, не в состоянии придумать, как же нам передвигаться: ползком, на карачках, гусиным шагом, в полный рост, прыжками, кувырками, – мы движемся к лазу. Ударяясь всеми частями тела обо все, скатываемся по лестнице. В школе стоит непрерывный грохот, словно там разместили несколько заводских цехов по сборке металлоконструкций. Я еще не слез, стою на лестнице, боясь наступить на голову нижестоящему, на меня кто-то, обезумев от спешки, валится. Сапогами, ногами, коленями бьет меня по темени, сдирает скальп, уши, обдирает, терзает шею, давит меня. Я держусь за лестницу рукой, на которой висит автомат, и, защищаясь, поднимаю другую руку: я пытаюсь остановить того, кто сверху, что-то ему кричу. Но тот, кто сверху, не останавливается, мне кажется, он садится мне на голову, хочет меня оседлать; я склоняю голову, сгибаюсь, и он переваливается через меня, едва не отодрав мне уши. Он падает вниз, лицом на каменный пол, переворачивается на бок, и я вижу Степу Черткова с деформированной мертвой головой. – Степа! – вскрикивает кто-то. «Что же это…» – думаю и не успеваю додумать. Спрыгиваю, переступаю через Степу. – Берите его! – говорит Язва. Степу пытается поднять Монах. – Погоди! – говорю я и с помощью Монаха снимаю со Степы разгрузку. Надеваю ее поверх своей. Монах вскидывает Степу на плечо. Степина голова свешивается, волосы словно встают дыбом, они слипшиеся, в черной густой крови. Я поднимаю Степкин автомат. Спешу, отяжелевший, за Язвой. Мы заглядываем в коридор, но никого не видим. Язва вызывает Столяра. Костя сразу откликается. – Коридор чистый? – спрашивает Язва. – Да! Чистый! – отвечает Столяр. Бежим в «почивальню». Бросается в глаза огромная спина Андрюхи Коня, его белые руки на пулемете. Он надел разгрузку на голое тело. Несколько пацанов стоят у бойниц, беспрестанно стреляя. На полу сотни гильз. – Чего? – кричит Столяр, глядя на Степу Черткова. Монах молча сваливает Степу на кровать. Щупает у него пульс. Какой там пульс, вся голова разворочена. Из пулемета, что ли… – Кто прорвался? – спрашивает Язва. – Влезли… – начинает Столяр и обрывает себя, всматриваясь в мертвое лицо Степы. – Влезли, – продолжает он, будто сглотнув, – на первый этаж двое… Их Плохиш гранатами закидал. – А может, они еще где? – спрашивает Язва. – Не знаю. Я отправил своих и ваших по классам, по два человека. У всех рации есть. – Чего, отошли они, Кость? – спрашиваю я. – Вроде… – ГУОШ отзывается? – спрашивает Язва. – … Отзывается… Говорят: сидите, ждите, они в курсе. – Чего «в курсе»? – Да не знают они нихера! Может, чечены опять город берут? Может, в ГУОШе тоже сидят, как и мы, запертые? Я подхожу к Андрюхе. От него, кажется, валит пар. Он возбужден. На белом лбу ярко розовеет небольшой прыщик. – Чего там? Куда бьешь? – кричу я. – По «хрущевкам», – отвечает Андрюха злобно, ответ я угадываю по губам. – Все стреляли, никто не попал! – говорит он уже о другом – о нас. – Их, бля, человек двадцать было во дворе. А мы сначала обоссались все, потом окосели все на фиг! «Мы обоссались, а он нет», – думаю я об Андрюхе. Амалиев сидит у без умолку гомонящей и, кажется, готовой треснуть рации, неотрывно глядя на мертвого Степу. Монах тупо смотрит на свой ботинок, весь покрытый кровью, Степиной, застывающей… Дима Астахов, возле которого стоит труба гранатомета, оглядывается на мгновенье, вглядывается в Степу и снова стреляет, серьезный и сосредоточенный. Столяр начинает поочередно вызывать всех, кого разогнал по кабинетам, спрашивая, как обстановка. Я слышу голос Скворца. Кличу его, дождавшись, пока Столяр закончит проверку. – Ты где? – спрашиваю, прибавляя громкость рации на полную. – Рядом с «почивальней», в соседнем классе, – слышу далекий Санин голос. Иду к Скворцу, предупредив Столяра. – Егор! – говорит мне Столяр вслед. – Все посты обойди! Посмотри, что где. Доложишь. Я выхожу из «почивальни» и останавливаюсь в коридоре. Прижимаюсь спиной к стене, смотрю вокруг. Вся школа вибрирует, мелко дрожит, сыплется известью. Вдруг вспоминаю, что у меня до сих пор расстегнута ширинка – с того момента, как я увидел дядю Юру. Застегиваюсь ледяными негнущимися пальцами. Помочиться не хочется. Дую на руку, пытаясь отогреть пальцы. Дверь в комнату, где находится Скворец, открыта. Юркнув в помещение, согнувшись, подбегаю к Скворцу, присаживаюсь у стены. Достаю сигарету. Саня не глядя дает в окно короткую очередь, встает у окна боком, ко мне лицом. Я киваю ему: как, мол? Пытаюсь улыбнуться, но не выходит. Саня смотрит на меня, не отвечая. Лицо его, покрытое белой и серой пылью, кажется спокойным, лишь щека чуть дергается. Прикуриваю, затягиваюсь. Вкуса у сигареты нет. С удивлением смотрю на нее и, тут же забыв зачем смотрю, хочу бросить. Останавливаю себя в последнюю долю секунды: глядя на сигарету, хочу проверить, не дрожат ли у меня пальцы. Не дрожат. – Ну чего? – говорю я вслух. – Обстреливают. Вон… попали. – Саня показывает на выщербленную стену напротив окна. – Сейчас пристреляются и… – «Семь шестьдесят два»… – говорю я, глядя на стену. – Если из «пяти сорока пяти» жахнут, может отрикошетить по заднице. Кеша молча смотрит на меня, он стоит у другого окна, держит в руках эсвэдэшку. – Чего ты тут делаешь, снайпер? – обращаюсь я к нему. – Тебе позицию надо… Иди к Столяру, пусть он тебе место найдет. Кеша выбегает, высокий, с длинной винтовкой, которую он иногда раздраженно, иногда нежно называет «веслом». – Пойдем со мной. По постам, – говорю я Сане. Выбегая, краем глаза вижу, как от простреливаемой стены летят куски краски, битый кирпич. Когда тебе жутко и в то же время уже ясно, что тебя миновало, чувствуешь, как по телу, наступив сначала на живот, на печенку, потом на плечо, потом еще куда-то, пробегает босыми ногами ангел, и стопы его нежны, но холодны от страха. Ангел пробежал по мне и, ударившись в потолок, исчез. Посыпалась то ли известка, то ли пух его белый. Я оглядываюсь на дверь комнаты, где мы только что были. Машинально трогаю стены – не картонные ли они, а то сейчас пробьет навылет. Мы бежим по коридору. На площадке между первым и вторым этажом пацаны поставили два стола, привалили их мешками с песком. Руководит всем Хасан. Рядом Плохиш сидит, ухмыляется. Еще Вася Лебедев и Валя Чертков, с распухшей хуже вчерашнего рожей, бордовое месиво совершенно залепило правый глаз. «Убили братика твоего, Валя», – хочу я сказать, но не могу. – А у нас тут чеченцы, моченые в сортире… – говорит Плохиш. Зная, что у Плохиша спрашивать что-либо бесполезно, обращаюсь к Вальке: – Чего случилось? – А пробрались двое… В туалет влезли, в окно. Плохиш прямо к туалету подбежал, кинул две гранаты. Потом зашел туда, вон автоматы притащил… Гордый, что есть такие пацаны в мире, я смотрю на Плохиша… – Все в говне и в мозгах… – начинает Плохиш и тут же обрывает себя. – Слышь, Хасан, давай твоим собратьям бошки отпилим? Как они, суки, дядю Юру обкорнали всего! Хасан кривится и не отвечает. Плохиш вытаскивает нож, хороший тесак, и, косясь на Хасана, начинает им забавляться, колупать стол. – Ну, бля, будут они атаковать? – говорит Вася Лебедев спокойно, и я удивляюсь его спокойствию – неужели ему хочется, чтобы кто-то полез сюда? – Чего там? – спрашивает у меня Вася, имея в виду положение дел на крыше, в «почивальне»… – Сюда ведь могут из гранатомета засадить. От ворот. Или если в упор к школе подбегут, – говорю я, не отвечая, чтобы не обмолвиться о Степке Черткове. – Учтем, – говорит Вася Лебедев. – А вы там на хер сидите? – спрашивает Плохиш. – «В упор к школе!» Вы хер ли там делаете? Спите, что ли? Как там дела, у тебя спросили! – Нормально, – отвечаю я. – Если они подбегут, мы им Валю покажем – они охренеют, – говорит Плохиш. Мы все смотрим на Валю, на его искаженное, вздутое, бордовое одноглазое лицо. – Ты целиться-то можешь? – спрашиваю я. – А чего ты в двух разгрузках? – перебивает меня Плохиш. – Ты лучше бы запасные трусы надел. Вася Лебедев косится на меня иронично, но добро, и Валька Чертков готов засмеяться, хоть ему и больно это делать, но неожиданно обрывает себя. – А ведь это… Степкина разгрузка, – говорит он. – Ты чего?.. Валя смотрит на меня, пытаясь раскрыть второй, затекший глаз, рот его чуть приоткрыт, он хочет еще что-то сказать, но ждет меня. Я смотрю на Валю, сжав скулы. – Иди. Он в «почивальне», – говорю я. Валя хватает автомат и бежит. Пацаны смотрят на меня. – Убили Степу, в голову, на крыше, – говорю я и закуриваю. Пацаны тоже закуривают. – Надо связь держать, – говорит Хасан, помолчав, – а то сейчас из ГУОШа подъедут, а вы своих же перестреляете. Куда там все палят? – Известно куда, – Плохиш, не высовываясь, вскидывает автомат над своей круглой башкой, кладет его на мешок и, скорчив умилительную испуганную рожу, трясет им, как отбойным молотком. – Они не смотрят, – поясняет он свою пантомиму. – Им неинтересно. Я улыбаюсь и думаю: как это странно, Степу убили, а Плохиш все придуряется, и мы улыбаемся, и меня тоже убьют, и будет то же самое… Ну не будут же все рыдать, сжимая береты в руках. Да и надо ли мне это? – Степу жалко, – говорит Саня, единственный, кто не улыбается. – Ничего, – роняет Вася Лебедев. Нет, он не хочет сказать, что все это, мол, ерунда, он хочет сказать, что Степу мы помним и сделаем все, чтобы… И все поняли, что Вася сказал. – Учтем, Саня, – итожит Вася и толкает Скворца в плечо. Мы встаем и уходим, я и Саня. В большой классной комнате, глядящей одними окнами на овраг, а другими – на пустыри, пацаны говорят нам, что чеченцы сорвали растяжку в овраге. – Одного раненого видели! – кричат возбужденно. – Его аж подбросило. И заорал! Они полезли за ним, мы еще одного подстрелили. А они потом как дали из «граника»! И не попали! Но все стекла нахер повылетели… – Чего там слышно из ГУОШа? – спрашивают меня. – Ничего. Приедут, наверное. Вызволят. Мы заглядываем еще в несколько комнат. Все целы, стреляют или снаряжают магазины. «Уже скоро, наверное, приедут, – думаю я о помощи из ГУОШа, – знают же они, что мы тут окружены. Должны нас вытащить отсюда. Главное, чтоб не убили, когда мы будем выезжать. Может быть, нас не будут штурмовать. Дядя Юра и Степка – и все, больше никого… Зачем мы полезли на крышу? Пересидели бы. Кто предложил на крышу идти?» Не могу вспомнить. «Или, наоборот, не надо было с крыши уходить? Что мы стали так суетиться? Как глупо все…» Мне не очень страшно. Вовсе не страшно. «А почему Степа последний спускался? Ведь должен был я последним уходить. Или Язва…» Отмахиваюсь от этой мысли. Потом, все потом. Так получилось. X Воздух в комнате треснул, метнулся по углам, уполз в щели. Во все стороны густо и жестко плеснуло песком, полетело щепье и стекло. Сетка, висящая на окнах, затряслась. Язву отбросило, он с грохотом упал на пол, на спину, и остался лежать с раздробленным лицом. И только, как мне показалось, похоже на рыбий шевелил раскрываемыми губами рот. В бойницу, в мешки и плиты влепили заряд гранатомета. В ушах звенит. Тут же под окном гакнул и осыпался еще один взрыв. И сразу еще один. Андрюха Конь, вытерев голой рукой лицо, с трудом расщуривает глаза и снова встает к пулемету. Вслепую бьет очередью и вновь трет глаза. – Второй номер! Лента! – орет он и опять трет глаза. Я вижу под его глазами красные кровоточащие борозды, глаза тоже залиты красным, и, кажется, веко порезано, наверное, в его ладонь впился кусок стекла, и он трет себя этой ладонью, ничего не замечая. – Они идут! – кричит кто-то. Глядя в окно, я вижу перебегающие фигуры, их много. «Господи! Господи, как их много!» – хочется заорать. Кажется, что чеченцы движутся неспешно. Да, они неспешно бегут… прямо к нам. Зачем они сюда, к кому? Один из бегущих, выхваченный моим суматошным зреньем, прячется за сараюшку, где располагается кухонька Плохиша, присаживается и, скалясь, кладет гранату в подствольник. Прицеливаюсь и стреляю: в присевшего за сараем удобно стрелять по диагонали, спрятавшись за стеной. Чеченец дергается, но, не боясь выстрела, выворачивается в мою сторону и… Не знаю, стреляет ли он, я отстраняюсь, поднимаю вверх автомат. «Косая тварь…» – ругаю себя. И снова: «Зачем они бегут сюда?» Торопясь, словно опаздывая, стреляем. – Граната! – вскрикивает кто-то рядом со мной. Вскидываю взгляд, стремясь увидеть легкий овальный слиток, готовый разорваться, и вижу. Граната бьется в сетку на окнах и падает назад, вниз, под окна школы. Услышав уханье разорвавшейся гранаты и надеясь, что взрыв отпугнет чеченцев, я снова пытаюсь выстрелить, но рожок пуст. И другой, привязанный синей изолентой к вставленному в автомат, тоже пуст. Бросаю их Амалиеву, к его столу, где он сидит у рации и снаряжает пацанам рожки. – Анвар, быстрей! – кричу. Он смотрит на меня озлобленно, загоняя патроны в чей-то рожок. Я смотрю вокруг, замечаю автомат Язвы под кроватью Сани Скворца. Подбегаю туда и вижу чей-то носок. «Мой или Саньки?» Отстегиваю от Гришиного автомата рожки, вижу, что один полный, а в другом – последний патрон. Пристегиваю к своему, смотрю на спины, на лица пацанов. Они перебегают от окна к окну: мокрый, с бешеными глазами Столяр, взвинченный Федька Старичков, Кизя, с алюминиевыми, спокойными скулами и тонкими губами, Дима Астахов, повесивший трубу гранатомета за спину, Валя Чертков с одним раскрытым до предела глазом и с другим, которого совсем не видно, Скворец… – Андрюха! – ору я Суханову, который так и не сходил с места. – Смени позицию! Андрюха Конь хватает пулемет за ствол и перебегает. «Он же руку сожжет!» – мелькает у меня в голове. Присев на корточки, я примериваюсь, куда мне встать, и вижу чью-то руку, цепляющуюся за сетку, – черную лапу с крепкими ногтями в грязной окаемке. Вслед за рукой появляется лицо, вполне довольное, обильно бородатое. Другой рукой взобравшийся прямо к «почивальне» чеченец кладет в бойницу, от которой только что отошел Андрюха Конь, автомат, и я вижу, как ствол начинает подпрыгивать на кладке бойницы, простреливая «почивальню». Бегу к окнам, зачем-то бегу к этому лицу, делаю, кажется, два прыжка и стреляю почти в упор в бороду. Палец мой изо всех сил тянет на спусковой крючок, но автомат больше не стреляет: в суматохе я вставил тот рожок, где был последний патрон. Вытаскиваю из разгрузки гранату, срываю кольцо, бросаю ее в бойницу, вслед упавшему, словно боясь, что он снова полезет вверх. «Ползут, как колорадские жуки…» – думаю я, в голове мелькает детская картинка: какая-то сельская дорога, конец августа, и колорадские жуки, уныло уползающие с картофельного поля, и мои детские ноги в красных сандалиях, подошвы которых уже покрыты влажной коркой жучиных внутренностей с вклеенными в едко пахнущее месиво полосатыми желтыми крылышками. – Семеныч на связи! – выкрикивает Амалиев. – Семеныч! – орет стреляющий Столяр, не отходя от бойницы. – Семеныч! – ревет Костя, словно Куцый может его услышать. – Они в окно к нам лезут, Семеныч! Прямо в окно! Вы где там, бля? Амалиев, подумав мгновенье, вытягивает руку с зажатым в ней динамиком и большим пальцем нажимает на тангенту, давая Семенычу послушать Столяра. Если здесь, конечно, можно им нас услышать. Астахов, как ужаленный, отскакивает от бойницы, приседает, держа себя за голову. К нему кидается Скворец. Астахов убирает руку, кажется, в голову ему попал осколок. Течет кровь, Астахов зло морщится. Скворец танцующими руками бинтует его. Наверное, Астахову кажется, что бинтует слишком долго, он вырывает бинт из Саниных рук, связывает концы и возвращается к бойнице. По его шее течет кровь. Лицо у него страшное, взгляд дикий. Столяр, пригибаясь, бежит к Амалиеву, поскальзывается на гильзах, переворачивается через голову и, сидя у ног Амалиева, выходит на связь. – На приеме! – кричит он, назвав свой позывной. Я не слышу, что говорит Семеныч. – Нас штурмуют! Мы в осаде! Три «двухсотых»! Дока убили! – выкрикивает Столяр, кажется, тоже не услышавший Семеныча. – Когда будете? У нас раненые! Когда помощь? – кричит он, подождав. Слушает ответ. – Не понял! Еще слушает. – Кашкин не приезжал! Я за старшего! Опять слушает. Бросает рацию на стол. – Снаряжай, чего сидишь! – орет он на Амалиева. Заставляю себя выглянуть в окно. Кидаю еще одну гранату и отчаянно стреляю, поводя автоматом во все стороны, пытаясь хоть что-то увидеть и в то же время ожидая, что вот сейчас, в сию секунду получу пулю в лоб. Дима Астахов бьет из «Мухи» в сарайчик Плохиша. Во все стороны летят кирпичи, доски и даже, кажется, банки. Отстраняюсь от бойницы, словно выныриваю. Хватаю воздуха и снова стреляю. Я вижу нескольких человек, отбегающих к воротам. Быть может, мне мерещится… И еще нескольких, лежащих на земле, в грязи. Неужели мы их все-таки убиваем? … Патроны, кончились патроны, рожок пуст. Ныряя возле бойниц, подскакиваю к Амалиеву. Беру свои уже снаряженные рожки и только тогда вспоминаю, что у меня в боковых карманах разгрузки лежат еще два рожка, нетронутые. – Амалиев, к окну! – орет Столяр. Тот, нервозно схватив автомат, пытается встать, но автомат цепляется ремнем за стол. Приседает у бойницы Кизя, падает на колени. Никто к нему не спешит, может, не видят. Бегу к Женьке, он держит себя за плечо. Сквозь Женькины пальцы толчками бьется кровь. Амалиев начинает орать, я не разбираю ни слова, но понимаю, что ему не нравится все происходящее вокруг, не нравимся мы, и он не хочет идти к бойницам и стрелять. Не знаю, что делать с Женькой. Перевязать надо? Нет, укол, сначала укол. Кажется, я говорю вслух. – Женя! – говорю я, едва слыша свой голос. – Сейчас, Женя! Лезу в задний карман разгрузки за индивидуальным пакетом. – Скворец, помоги! – прошу я, боясь, что обязательно что-нибудь спутаю. – Саня! Санек! Делая укол, раскручиваю бинт, при этом поглядываю на кривящегося в муке Женьку, лоб которого покрывается крупными каплями пота; ошалевший от грохота, с липкими и красными руками, оставляющими следы на разматываемых бинтах, которые все равно сразу насквозь пропитываются кровью, как только я их криво и путано прикладываю к Женькиному плечу, пропуская под мышкой и передавая Сане, сидящему за спиной Жени, – вот в эти мгновенья я вдруг понимаю, что все происходящее погружает меня в состояние некоей одурелой невесомости. И я начинаю видеть вокруг себя все – кажется, я вижу даже то, что происходит у меня за спиной. Вижу мертвого Степу Черткова, лежащего на кровати с повернутой в сторону окон деформированной головой, и его брата Валю, который, отстреливая и меняя рожки, смотрит на Степу неотрывно. И я вдруг понимаю, что они похожи с братом – сейчас еще больше, чем когда один из них был еще жив, – своими бордовыми, одноглазыми, страшными лицами. Дима Астахов идет за рожками к столу, где все еще кричит Амалиев. Подойдя, Дима бьет Амалиева в лицо, очень спокойно и очень сильно, и тот падает, сшибая стул, и рацию, и еще что-то. Взвизгнув, выскочил из-под Амалиева Филя, лежавший, оказывается, где-то возле. Амалиев пытается подняться и даже поднимает вверх автомат, но Астахов, перешагнув через стулья, вырывает у него ствол и наступает ему на лицо. И даже не снимая ноги, которую силится сдвинуть Амалиев, отстегивает рожки от его автомата и вставляет в свой. Тельник Астахова бурый, сохлый, пропитавшийся кровью, текущей из-под кривой повязки на его голове. Федя Старичков бьет короткой очередью и отбегает в угол. Я уверен, что он ранен, но его рвет. И еще вижу Столяра, который вызывает по рации Кешу Фистова, отправленного им на чердак. – Кеша! – кричит Столяр в рацию. – Работай по «хрущевкам»! Там снайпер! Ритм сердца, ритм восприятия, ритм происходящего схож с ритмом движения ложки или нескольких ложек, положенных в кастрюлю ребенком, бегающим по квартире с этой кастрюлей, желая произвести как можно больше шума. И, наверное, надо просто успокоиться, принять какие-то решения, но как трудно это сделать, как трудно. – Ташевский! – кричит Столяр. – Вниз, к Хасану надо сходить! Не отзываются они! Может, чичи в школе! И к Фистову зайди, тоже молчит. Всю школу обойди! Мы тащим скривившегося от боли Женьку к кроватям, укладываем его. – Пойдем, Саня! – зову Скворца, пытаясь перекричать грохот. – Магазины полны? Гранаты есть? – Рация! Рацию проверь! – орет Столяр. Не слыша его слов, я угадываю по губам и по жестикуляции, о чем он говорит. «Что там, на улице? – думаю. – Где они?» Не хочется смотреть в бойницу. Не хочется бежать вниз, к Хасану. Ни в чем себе не сознаваясь, бессовестно лукавя, направляюсь сначала на чердак, подальше от ужаса, от огня, как кот на пожаре. Бегу и матерю себя за страх безбожный. «Все нормально! Сейчас к Кеше забежим – и вниз!» – клянусь себе. Кажется, что со стороны оврага вообще нет стрельбы. Значит, мы не окружены? Быть может, отряду стоит уйти? А как же пост? Школа, что ли, пост? Да кому она нужна? Что мы вообще тут делали? – Кеша! – удивляюсь я, забравшись на чердак. – Ты чего? Кеша сидит у самого выхода, сжимая в руках винтовку. – Я снаряжал, – отвечает Кеша. Возле ног его рассыпаны патроны. – Чего ты «снаряжал»? Ты почему не на позиции? Кеша, сучий сын, быстро, блядь, на место! Крича, я возбуждаю себя и сам забываю, как только что трусил. Кеша послушно ползет к одному из мелких окошек, обложенному мешками с песком. Мешки сверху придавлены короткой плитой, которую мы в муках притащили сюда, когда только приехали. Я хочу еще что-то прокричать ему в спину, злобное, но не кричу – мне кажется, что сейчас не надо кричать. Хочу сказать ему, что убили Язву и ранили нескольких парней, но боюсь его напугать, боюсь, что едва мы уйдем, он снова забьется куда-нибудь в угол. – Кеша, я прошу тебя. Поработай, брат. Кеша, не оборачиваясь на меня, укладывается. Передергивает затвор и сразу стреляет. Мы поочередно забегаем с Саней в открытые комнаты, где организованы посты. В соседних с «почивальней» кабинетах нескольких парней зацепило, никто толком не знает, что делать с ранеными, как перевязать, как положить, что вколоть. Стреляем с Санькой отовсюду. Из кабинетов, выходящих окнами на овраг, никого не видно – чичи напоролись на растяжки и, видимо, больше не полезли. Кроме того, там грязища непролазная, жуткая. Пацаны все равно стреляют, не жалея патронов. Отдаю себе отчет, что мне не хочется уходить из тех кабинетов, где стрельба ведется для острастки, где пацаны «кусты бреют». И заставляю себя уходить. В каждой комнате спрашивают, когда помощь. Я не знаю когда. Перескакивая через несколько ступеней, спускаемся к посту Хасана. Плохиш сидит на лестнице между первым и вторым этажом и пускает длинную слюну. – Плохиш, ранен? – я заглядываю ему в лицо, присаживаясь рядом. Плохиш поднимает коричневую рожицу, смахивающую на тортик, с двумя вензелями белесых бровок. – Песка обожрался… – говорит он. И снова плюет. Глаза его чуть дурные, словно он пьян. – А пацаны? – спрашиваю я и, глядя на Плохиша, понимаю, что он не слышит. Саня спешит вниз. – Контузило? – кричу я Плохишу. Плохиш снова поднимает на меня взгляд и спокойно отвечает: – Какой, бля, «контузило»… Хасан прямо над ухом саданул из автомата. Не слышу нихера. Придурок чеченский… Иду вслед за Саней. Отмечаю, что стрельба чуть поутихла. Несколько раз слышу голос Столяра по рации: – Прекратить огонь! Прекратить огонь! Вести наблюдение! «Неужели отошли?» – думаю я недоуменно и радостно. Увидев пацанов, Хасана и Васю, я готов заплясать от счастья, и пыльная рожа моя расплывается в самой нежной улыбке, которую способно выразить мое существо. – Ну и позиция! – говорит улыбающийся и возбужденный Хасан. – Стреляем только в дверь. – Егор, ты прав был, – перебивает его Вася, – из «граника» дали по нам. – Попали? – Попали – мы бы тут не сидели. От ворот, наверное, стреляли. Под лестницу выстрел пришелся. Нас всех аж подбросило… А потом, как чичи до школы добежали, стали гранаты в коридор кидать. Катятся как… ну как его там, когда шары катают? – Как в боулинге… – подсказывает Хасан. Вася смеется, довольный. – Весь туалет гранатами закидали, ироды… – добавляет Вася. Стены коридора изуродованы, словно их вывернули наизнанку. Потолок осыпался до деревянных балок. – Сань, ты сказал… про Гришу? – спрашиваю я. Саня кивает. Пацаны молчат. Закуриваем, ну что еще можно сделать? По школе, кажется, уже не стреляют. Но кто-то в школе не унимается, бьет одиночными. Столяр, вызвав по рации Кешу, ругается: – Хорош, друг! Уймись. Мертвые они, мертвые… Видимо, Кеша стрелял по трупам, валяющимся во дворе. В коридоре тоже лежит труп – лицом вниз, руки вытянуты, кулаки сжаты. Натекла лужа крови. – Он… точно убит? – спрашиваю я. – Ты на голову посмотри ему, слепой, что ли? – говорит Вася Лебедев. Я смотрю и вижу, что темя лежащего словно изъедено червями. С отвращеньем отворачиваюсь. Спускается вниз Плохиш. Прикладывает руки к ушам, крутит головой. – Чабан – он и в Святом Спасе чабан, – говорит Плохиш. – Чего смотришь? – с деланой злобой кричит он на Хасана. Снова смотрю на мертвого. – «Хаса-а-ан!» – закричал, когда вбегал, – улыбаясь врет Плохиш, заметив мой взгляд. – «Хасан! Нэ стрэляй! Я же брат твой!» Этот придурок встал ему навстречу: «Узнаю тебя, брат!» – вопит… Смеемся, даже Хасан скалится. – Плохиш, а ты знаешь, что Астахов твою кухню расхерачил из «граника»? – спрашиваю. – Серьезно? Идиот, у меня же там заначка. Нет, правда? Ну идиот! А жрать чего будем? Я стал называть ее Малышом. Так называл меня отец. Мне так мечталось, чтобы отец выжил, не умер тогда, увидел ее, в легком платье, Дашу. Он нарисовал бы ее мне. Например, сидящую в ее комнате с синими обоями, где она в голубых джинсах и коротенькой маечке расположилась на полу у стены, поедающая креветки и запивающая их пивом, маленькими глотками. И губы ее, на которых в нескольких местах была съедена помада, влажно блестели бы, и глаза смеялись. Или сидящей на стульчике, чтобы на ней был тот минимум одежды, в котором ее допустимо было бы показать отцу. «А что бы вошло в понятие „минимум“?» – долго думал я, мысленно то чуть приодевая, то совсем разоблачая мою Дашу. Или стоящую среди других людей на промозглой остановке, где ее сразу можно было бы увидеть, удивиться ей, легко одетой, изящной, на высоких каблучках. Казалось, я воспринимал ее как свое веко – так же близко. Тем больнее было. «Разве вы не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?» Разве ты не знаешь? Вновь заглядывал ей в глаза, ничтожный, не понимающий ни ее, ни себя. На ней лежали мужчины, давили ее своим весом, своей грудью, своими бедрами, волосатыми ногами, каждый трогал ее руками, губами, мял ее всю. Между ее разведенными розовыми изящными коленями, шевеля белыми ягодицами, помещались мои кошмары. «Тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, которого имеете вы от Бога, и вы не свои. Ибо вы куплены дорогою ценою. Посему прославляйте Бога и в телах ваших, и в душах ваших, которые суть Божии…» И видел снова как дурно зачарованный: внутри ее, окруженный нежнейшей… в сладкой тесноте… как перезревший тропический плод, лопался… «Ты меня обворовала», – все хотел сказать я и не мог сказать. Обворовала или одарила? Она тихо улыбалась. – Разве ты веришь, Егор? – спрашивала она. – Не хочу мочь без тебя. Хочу без тебя не мочь. Чтобы время без тебя невмочь было. Она пыталась меня отвлечь. Да, она любила, когда чувство кровоточит. Но она не любила истерик. И пыталась меня отвлечь, переводя разговор на то, что должно было отвлечь меня, отвлекало всегда. – Знаешь, какая разница между нами? Даша любит сухой и жесткий язычок – кошачий, а Егор – мягкий и влажный – собачий. – Перестань. Даша вглядывалась в меня раздумывая о чем-то. – Я тебя обманула с преподавателем. Ничего у него со мной не было. Не знаю, зачем придумала… – А больше ни с кем… не обманула? – Нет. Не знал, радоваться или огорчаться. «Бред, бред, бред, – повторял зло. – Почему все так глупо…» «Ты появишься как-нибудь утром и даже не поймешь по моему сонному виду, что я рад видеть тебя безумно. Это просто особый сонный вид безумия…» – так думал, не знаю о чем. Откуда она должна была появиться? Придумывал, что все изменилось, все стало иначе, но мы остались те же. Фантазировал болезненно и настойчиво. Узнал, что Даша вела дневник, с тринадцати лет. Мне несколько раз попадались листки из него – Даша мне сама дала почитать. Там было о ней, о том, что я хотел знать. – Дай еще, – попросил я, но она отказала мне в возможности заняться психологическим мазохизмом. На следующее утро я сказал, что не выспался, и попросил ее сходить в магазин: – Дашенька, купи мне пива! – сонно шептал я, из-под век трезвыми и спокойными глазами наблюдая, как она выходит. Как только хлопнула дверь, я вскочил и принялся перерывать Дашину квартиру. – Ну что, нашел? – прокричала Даша с порога. – Не стыдно? – спросила она, догадавшись, чем я занимался в ее отсутствие. – Дай, пожалуйста, – попросил я. – Тема закрыта. Я его выкинула. Ты понял? Я его выкинула, – сказала Даша и ушла в ванную. Когда она вышла, я сидел на кухне. – Ты – мой первый мужчина, – сказала Даша. – Если бы я знала, что у меня будешь ты, я бы ни разу никогда ни к кому не прикоснулась. Я тебе клянусь, Егор. Я обнял ее. Я даже хотел заплакать, но не стал. Зачем плакать, если я ее люблю? «А дневник она не выкинула, – подумал я, успокоившись. – Вчера она никуда не ходила, а сегодня ничего с собой не брала». Через день мне выдался еще один вечер – Даша ушла. Я перетряс всю Дашину библиотеку, влез на антресоли, в платяные и кухонные шкафы, под ванную, даже в туалетный бачок заглянул – в том же месте мой дедушка от сожительницы прятал водку. Я надеялся, что там, в бутылку упрятанная, лежит рукопись, повесть о Дашиной жизни. Но нет, не лежала. Нигде ее не было. Прошло еще два дня, и за утренним чаем Даша спросила: – Ты выкинул мусор? – Да, еще вечером. – Ничего не видел? – Где? – В ведре. – Да я туда не заглядываю. – Я дневники туда положила… Хотела сама вынести мусор и забыла. Вспомнила только сейчас и очень испугалась. Надо ли говорить, что я допил чай и пошел то ли Тошу искать, который еще вечером не вернулся с улицы, то ли за пирожными для Даши. У контейнера стояли два миролюбивых, уже знакомых мне бомжа. – Пошли вон, – сказал я им и заглянул в железный бак, почти доверху наполненный мусором. Сверху тетрадей не было. Я извлек из мусора детскую без колес машинку и попробовал орудовать ею как лопаткой. Но машинкой копошиться было неудобно, и я обломил сук у дерева. «Как же так! – чуть не плакал я, ничего не находя. – Мусорной машины вроде еще не было! Где же они? Может, бомжи взяли?» Бомжи стояли неподалеку и равнодушно взирали на меня. Похоже, они даже разучились удивляться. – Идите сюда! – сказал я своим скотским голосом бестактного спецназовца с многолетним и позорным стажем разгона нищего люда. Бомжи послушно засеменили ко мне. – Сумки раскройте! В сумках лежали объедки, плафон от лампы, пластмассовая бутыль, стеклянная бутыль… – Все, идите! Я порылся еще минут десять, совершенно не чувствуя брезгливости. Дневников в контейнере не было. Наверное, мусорная машина все-таки приезжала. Потом уже я спросил у Даши, где она прятала дневники. – В старой швейной машинке, в коробке, – сказала Даша. Я вспомнил, как я долго смотрел на эту деревянную коробку, обыскивая дом, постучал по ней пальцем и почему-то даже не подумал, что… И потом даже в столике нашел ключ от нее… И не открыл. «Какой ужас, какая, Господи, жалость, что я теперь никогда-никогда не узнаю ту Дашу – ее мысли, то, что она думала, то, над чем я гадал так некрасиво и так долго», – терзался я. В припадке тихого идиотизма я поехал за город на дребезжащем трамвае – на городскую помойку, чтобы перерыть там все и в грудах склизкой дряни, почти закопавшись в отбросах и ошметках, найти искомое… Помойка издавала целую симфонию запахов. У нескольких гигантских куч кормились сотни птиц и несколько деловитых нищих. И они не удивились моему приходу. Быть может, нищие с легкостью принимают себе подобных? Но мало кто считает себя нищим… Я долго смотрел на завалы гнили и мусора, выискивал блаженно-надеющимся взглядом. Все это должно было как-то разрешиться. Первое, почти радостное возбуждение скоро прошло. В городе слышна постоянная стрельба. Тем более странно и тошно от тишины в школе и вокруг нее. И еще от наступающей мутной и сырой темноты. В «почивальне» стонет Кизя. У его кровати сидит Саня Скворец. – Чем руку смазать?.. Бля, как горит. Чем, а? – спрашивает Андрюха Конь. Коричневый рубец ожога от схваченного за ствол пулемета на его левой руке вспух. – Чего там у нас в аптечке? Он одной рукой вываливает на стол содержимое медицинского пакета. Раздраженно копошится в ворохе лекарств и шприцев. Отходит от стола, ничего не найдя. Лицо его рассечено в нескольких местах розовыми влажными бороздами. И веко вспухло, изуродованное. Он постоянно щурится от боли. И когда щурится, ему еще больнее. Пацаны затравленно смотрят по сторонам, стараясь не зацепиться зрачками за мертвые руки, ледяные челюсти тех, кто… Валя Чертков сидит в углу «почивальни», подальше от брата, будто обиделся на него. Единственный Валин глаз слезится, второго не видно. Пришел Плохиш, спросил, нет ли у кого пожрать. Никто не ответил. Все раздражены и молчаливы. Плохиш постоял около Кизи и вышел. Вспоминаю, что убил, кажется убил, почти наверняка убил человека. Сдерживаю желание высунуться по пояс в бойницу и посмотреть вниз – быть может, он лежит там, на земле, смотрит на меня исковерканным одноглазым лицом. Потерянный и оглушенный бродит, принюхиваясь к кровавым лужам, Филя. Федя Старичков одной рукой вскрывает банку тушенки, жмурясь от боли в боку, кидает несколько ложек пахучей массы на пол – псу. Филя, щелкая зубами, съедает все в одно мгновенье. – Чего творишь? А сам что жрать будешь? – спрашивает Столяр. – А что, мы зимовать тут собираемся? – отвечает Федя. Сидящий на своей кровати Амалиев, с раздувшимися и растрескавшимися губами, которые он ежесекундно трогает пальцами, услышав диалог Столяра и Старичкова настораживается. Но Столяр, ничего не ответив Старичкову, забирает у него банку и убирает в тумбочку дневального. – Амалиев! – зовет он. – На место. Порядок организуй, что у тебя тут… Анвар нехотя возвращается. Злобно переживая приступы боли, тихо рыча, ходит взад-вперед Астахов. – Надо отнести ребят, – говорит Столяр. – Егор, организуй! Голос Столяра звучит неприятно громко среди общего вялого копошенья. Зову Саню Скворца. – Дим, не поможешь? – прошу я Астахова, забыв о его ране, и, едва задав вопрос, чувствую, что сейчас он на всех основаниях обматерит меня. Но Астахов кивает. В руке у него, замечаю я, луковица, и он кусает ее. Подходим к Степке – тихо, словно к спящему. – Ну, чего смотрим? – спрашивает Астахов. – Взяли, понесли. Дима засовывает луковицу в рот и хрустит ею, зло сжимая челюсти. Беспрестанно глотаю слюну. Мы с Саней стараемся не смотреть на мертвого, поэтому идем нескладно, шарахаясь. Астахов, который держит Степу за ноги, ругает нас: – Что, кони пьяные?.. Степа уже начал коченеть, мы положили его в кладовке без окон, неподалеку от «почивальни». Степина голова приняла глиняный оттенок. Показалось, что она расколется, если ударится об пол. Язва, которого понесли следом, еще мягкий. Держа его за руку, вернее, за рукав «комка», я неотрывно смотрю на прилипшую к его почерневшему лбу прядь паленых волос. В коридоре встретили Андрюху Коня, он, не стесняясь, мочится на свою обожженную руку. На улице раздались выстрелы, и сразу шум на первом этаже. Спешим вниз. – Бля! – смеется неунывающий Плохиш, он быстро дышит, словно прибежал откуда-то. – Посмотри-ка на меня! – просит он Васю Лебедева. – Не убили, нет? Пулевых ранений не видно? Осколочных? Шрапнельных? Колото-резаных? – За жратвой, что ли, бегал? – спрашиваю я, видя две банки консервов, которые Плохиш положил на пол. – Ну дурак. – Заначка цела, наверное… – говорит Васе Плохиш. – Завалило просто. Надо доски разгрести. «Они уверены, что их не убьют, – с удивленьем понимаю я, – уверены, и все». По лестнице спускается Столяр. – Хасан, я вам устрою всем! Вы что, сдурели, ублюдки? Ты, спринтер хренов! – орет он на Плохиша. – Еще раз выбежишь, я тебя сам пристрелю. Ты понял? Я тебе обещаю – сам! Плохиш молча открывает консервы. – Кильки хочешь? – спрашивает он у Столяра, протягивая банку. Столяр пытается выбить ее, но замахивается слишком широко, и Плохиш легким движением уводит банку из-под удара, приговаривая: – Не хочешь – как хочешь… – Костя! – говорит Хасан Столяру. – Нам все понятно. – Ты почему здесь? – никак не может остыть Столяр, обращаясь на этот раз ко мне. – Стреляли, – говорю. – Отделение где твое? – Скворец – вот он, Фистов на чердаке, Монах контролирует сторону дороги… Какие сейчас отделения, Костя! Все перепутались. – Нихера не перепутались. Иди и обойди всех. Пусть автоматы почистят, гранаты возьмут в «почивальне». Расслабились? Думаете, что все? – Чего со связью? – спрашивает Хасан у Столяра, отвлекая его гнев. – Амалиев уронил рацию. Астахов ему вписал в лоб, и Анвар осыпался вместе с рацией. Накрылась она. А эти, – Столяр кивает на свою переносную, выставившую антенну рацию, – не берут. Надо подзарядить. Идем с Саней по коридорам. От сухого воздуха в горле першит, тянет на кашель. После безустанного автоматного грохота собственные шаги кажутся далекими, тихими. На чердаке застаем Кешу, он смотрит в прицел. – Ну чего, много подстрелил? – говорю. Кеша не реагирует. – Скоро наши? – спрашивает он, помолчав. – Не знаю, – отвечаю сухо. В одной из комнат, где выставлены посты, сидит у стены Монах, полузакрыв глаза. Его напарник спит прямо на полу, лицом к стене – даже не вижу кто. – Спим? – говорю, заходя. Монах открывает глаза, но не отвечает. Я прохожу к окну, смотрю на улицу. Неподалеку от школы лежит труп, ткнувшись в лужу лицом. – Сергей, вас что, выжали всех? – говорю, отстранившись от окна. – Что вы квелые такие? Монах закрывает глаза. – Обед будет? – хрипло спрашивает тот, кто лежит. – Почему не ведем наблюдение? – спрашиваю я, не ответив. – Мы с соседями по очереди, – говорит Монах. Выхожу злой. – Чего они, Сань? Сдурели все? – спрашиваю у Скворца. – Устали… В «почивальне» Столяр заставил пацанов устроить раздолбанные бойницы, на скорую руку почистить автоматы, сделать уборку. Гильзы сгребли в угол, при этом кровь размазали по полу. Кажется, она пахнет. Ее обходят. – Сейчас будем ужинать, – говорит Столяр. Он отнял у Плохиша консервы. Я, когда уходил с поста Хасана, слышал, как Плохиш выл: «Я за них жизнью рисковал, в меня за каждую кильку по пуле выпустили!» – Все извлекаем свои запасы, – говорит Столяр. – Сколько просидим здесь – не знаю. Разделим пищу на два дня. Пацаны лезут в рюкзаки – в свои, и в чужие – тех, кто на постах. Но к рюкзаку дока, к рюкзаку Язвы, и к Степиному хозяйству никто не прикасается. У кого-то находится банка-другая рыбки в томате. У кого-то сухари. – Амалиев! – говорит Столяр. – Давай-ка, посмотри у себя… Запустив руку в свой туго набитый рюкзак, где царит образцовый порядок, Анвар выхватывает четыре банки. Шпроты, хорошая тушенка, сардины в масле. Столяр делит добытое. Лениво жуем. Астахов мнет зубами пищу с диким выражением лица, видимо, ему очень больно. Амалиев ест, придвинув к себе одну из своих банок, закладывая сардинки в широко раскрываемый рот – губы болят. Астахов, косясь на Анвара, ухмыляется, смягчая дикое выражение своего лица. Валька Чертков есть отказывается, кажется, он даже не может говорить. Приглядываясь к нему, я вижу, что щека у Вальки лопнула, как больной плод. – Тебя бы зашить надо, – говорю. – Зарастет так – будешь кривой. Кизя стонет. – Столяр! – зовет он дурным голосом. – Водка есть? Дай водки. Астахов при упоминании о водке начинает медленнее жевать. Столяр, подумав, идет к своему рюкзаку и возвращается с бутылкой самогона. – Горилка, – говорит он. – Куда ее беречь, будь она проклята… Целую кружку наливают Кизе. Я несу ее как лекарство больному. Присев на корточки рядом с Кизей, с нежностью смотрю, как он пьет, клацая зубами о кружку. Тут же подаю ему лепесток лука и бутерброд с безглазой рыбинкой. Вернувшись к столу, пью сам, как воду. Пацаны пригубляют по очереди. – Ну, когда за нами приедут? – ругается кто-то, ни от кого не ожидая ответа. Кто-то, бродя по «почивальне», закуривает. И тут же в «почивальню» бьет снайпер – пуля, чмокнув, входит в стену. Закуривший поднимает с пола сигарету, которую выронил, чертыхнувшись. – Курить в коридор, – говорит Столяр. – И жратву разнесите пацанам. На улице совсем стемнело. Стрельба то в одной, то в другой стороне города учащается, не стихает. Иногда одиночными или короткими очередями бьют по школе. Курим, осыпается пепел, сшибаемый корявыми, не разгибающимися после долгих трудов указательными пальцами… Иногда кто-то появляется в темных коридорах, бредет. Узнаем кто только с нескольких шагов. «Сейчас влезет в школу какая тварь, разве углядишь… Камикадзе, весь надинамиченный…» «А я ведь человека убил», – думаю устало и не знаю, что дальше надо думать. «Человека убил», – повторяю я, словно вслушиваясь в эхо, но эха не слышу. – Егор, часы есть? Будешь до трех дежурным. Обходи посты, чтоб никто, как вчера… После трех тебя сменят, – это говорит Столяр. Киваю. Сижу на корточках, медленно докуриваю. Понимаю, что Столяр не видит, как я кивнул, но говорить лень. «Даша». «Где-то есть Даша». «… есть Даша?» Рядом сидит Скворец. Спросить у него? Морщусь неприязненно, не понимая, откуда она взялась – неприязнь, что она, к чему, зачем… Скворец не шевелится. За сутки я так привык к тому, что он рядом. Мы даже не разговариваем, иногда касаемся плечами, иногда переглядываемся. Он так молчит хорошо, что я точно знаю, что он всегда на моей стороне, когда я кричу на кого-то, прошу парней о чем-то. И когда молчу, он тоже на моей стороне. Или я на его? Почему я все время о себе думаю? Нет, все-таки он на моей… Разносим пацанам банки с консервами. Прислушиваемся к пальбе. Пацаны жадно глотают пахучую массу – говядину или рыбу. Опять хочется есть. Мы идем с Саней вниз, к Хасану, может, хоть там накормят? Слышен говор внизу. – О! Егорушка! Родной! – Столяр, заметно поддатый, встречает меня радостно: – Ну как? Я не знаю, о чем именно он спрашивает, но тоже улыбаюсь. Лиц друг друга мы почти не видим, но улыбки слышны в голосах. – Все хорошо. Загадили только всю школу. Может, место какое определим? Столяр не отвечает, наливает мне в кружку дурнотно пахнущей горилки, – он принес еще один пластиковый пузырь. Пью, передаю Сане. Тот, захлебнувшись, кашляет. – Ну-у… – гудят пацаны разочарованно, каждый считает своим долгом ударить его по спине. Плохиш дает оплеуху. Саня отмахивается от него недовольно. – А чего? Всем можно, а мне нет? – смеется Плохиш. Появляется откуда-то тушенка, ее держит на широкой руке Вася. Заедаем. Что-то говорим о произошедшем и происходящем, много материмся, кажется, что только материмся, изредка вставляя глаголы или существительные, обозначающие движение, виды оружия, калибры. На каждую «Муху», на каждого «Шмеля», летевших в наши бойницы, раскурочивших школу, приходятся россыпи дурной, взвинченной, крепкой, как пот, матерщины. Поминаем пацанов, снова материмся… Немного, почти истерично, смеемся, вспоминая, как гранаты, что бросали чичи, бились о сетку и летели вниз. – Мы, пусть пацаны меня простят, хорошо еще отделались, бля буду! – говорит захмелевший Плохиш. – По идее, нас всех тут должны были уже положить… Столяр выспрашивает у Хасана, куда можно отсюда уйти через овраг. Все замолкают. Хасан подолгу молчит, не отвечая. Он часто так делает: ему зададут вопрос, он паузу тянет – усиливает значимость ответа. Сейчас все ждут его слов с нетерпением. Но он, похоже, искренне затрудняется. – Я все здесь знаю. Но я не знаю одного – где… боевики. Куда идти? К ГУОШу? Или в сторону Черноречья? В заводской район? К Сунже? Везде можно нарваться. Причем на своих. Все молчат. Где-то в стороне заводской комендатуры слышна серьезная перестрелка. Школа тиха. Раздается бульканье горилки. Повторяем – по кругу. Говорим что-то несущественное… Обходим с Саней школу. Чувствую себя бодрее. Водка – славная отрава. Никто не спит. Все надеются, что утром за нами приедут. Монах хмур. Он вглядывается в темь за окном, стоя у бойницы. Я встаю рядом с ним и долго молчу. Отстранившись от бойницы, закуриваю, пряча сигарету в ладонях. Табак вновь обрел вкус. – Сереж, а правда Бог есть? – спрашиваю. – Есть, – отвечает он безо всякой ненужной твердости, так, как если бы я спросил у него, есть ли у него родители, или друг, или сестра… – А зачем он? Монах молчит. Ему не хочется со мной разговаривать. Кажется, что Монах часто разговаривал со мной мысленно, пытаясь меня убедить в чем-то. И наверное, уже так много всего сказал, что понял: без толку мне что-то объяснять. – Чтобы люди не заблудились, – отвечает Монах. – Это живым. А мертвым? – А ты как думаешь? – спрашивает он вяло. – Я не знаю… Бог наделяет божественным смыслом само рождение человека – появление существа по образу и подобию Господа. А свою смерть божественным смыслом должен наделить сам человек, – говорю я. «Тогда ему воздастся», – хочу добавить я, но не добавляю. – «Иначе, зачем здесь умирают наши парни…» – хочу я сказать еще, но не говорю. – Это, что ли, смысл? – спрашивает он, кивнув за окно. Там, я помню, лежал труп. – Божественный смысл… – повторяет за мной Монах тихо. – Ты очень много говоришь о том, чего не способен почувствовать. Спустя несколько часов я укладываюсь спать в «почивальне». Брожу и рвусь во сне, как в буреломе. Приснились слова. Кажется, такие: «Бог держит землю, как измученный жаждой ребенок чашку с молоком: с нежностью, с трепетом… Но может и уронить…» Проснулся. – Уронить, – повторил я внятно. – А? – зло спросил кто-то. – Уронить, – отвечаю. XI Филя ест то, чем тошнило Старичкова. На улице опять льет. Стоит тупой, нудный, наполняющий голову мутью шум воды. Под утро ранило еще одного пацана из взвода Столяра, в бок срикошетило пулей. Ему так плохо, что все боятся – умрет. У Амалиева вылезла черная густая щетина – впервые за всю командировку он не брился два дня подряд. Он смотрит на осипшую рацию. Непроспавшиеся, с красными глазами, подрагивающие в ознобе, ждем: быть может, Семеныч приедет за нами. Город всю ночь горел, дымился, беспрестанно стрелял. Что там происходит, а?.. Может, уже убили всех? А кто стреляет? Хочется есть. Кошусь по сторонам, вижу на полу несколько пустых консервных банок. Пожевать бы что-нибудь, корку хлеба или лимона хочется. Шнурки, обращаю внимание на свои шнурки. Кажется, что они кислые на вкус, их можно пожевывать и посасывать, гоняя по рту приятную солоноватую слюну. Откуда-то из детства помню об этом. Рот наполняется слюной. Глотать ее, почему-то холодную, не хочется. Сплевываю. Курю на голодный желудок. Дую на серые пальцы. Вижу свои неприятно длинные грязные ногти. Не поленившись, лезу в свой увязанный рюкзак за ножницами. Никогда не выносил длинных ногтей, даже ночью просыпался, чтобы постричь, если, проведя рукой по простыне во сне, чувствовал, что отросли. С щелканьем ножниц на грязный пол падает кривая мелко струганная роговица, сухая мертвечина. Слышна тяжелая стрельба. Не хочется вставать, идти смотреть – кто там стреляет, куда стреляет, зачем стреляет. Подумав об этом, бросаю на пол слабо звякнувшие ножницы, встаю, иду. – Три «коробочки» на дороге! – докладывают наблюдающие. – Движутся в нашу сторону. «А может, за нами едут?» Останавливаюсь, чувствую, что дрожат руки, но уже не от страха, нет – от волненья за тех, кто едет к нам, и еще, наверное, от усталости. Еще не дойдя до поста, слышу гам, крики, стрельбу из автоматов. Забываю, что устал, не выспался, голоден. Кто-то обгоняет меня. По невнятным суматошным голосам понимаю, что на дороге наши – наверное, Семеныч, они уже близко, и по ним стреляют. И по школе тоже стреляют. Опять стреляют, сколько можно?.. Вхожу в помещение, съежившись от брезгливой дурноты. Запах пороха, и железа, и пота, битый кирпич, битое стекло и этот беспрестанный грохот – чувствую, вижу, и слышу, и не хочу чувствовать, не хочу видеть, не хочу слышать. Но руки уже сами снимают автомат с предохранителя, и патрон уже дослан в патронник. – Прикрывайте, ребятки, плотнее прикрывайте! – это голос Семеныча, я слышу его по рации и вздрагиваю, не понимаю сам от чего, – наверное, от ощущения счастья, готового, подобно тяжелой рыбе, вот-вот сорваться, кануть в тяжелую воду. Хочется высунуться в окно и бить, и бить безжалостно и без страха, ведь нас просит Семеныч – командир, который приехал за нами, нас, непутевых, забрать. Три бэтээра. Едва выглянув, я сразу вижу три бэтээра на дороге и бесконечную грязную сырость, и дождь, и дым, и одна из «коробочек» горит. От нее спешат бойцы, волоча за руки раненого. По бэтээрам стреляют прямо из дома у дороги – полощут в упор. Наверное, еще из «хрущевок» стреляют, гады. Все начинает заволакивать дымом, наверное, угодившие в засаду бросили шашки. – Семеныч! – выкрикивает кто-то из наших. Да, это он, наверняка: прямой, с крепкой спиной, с трубой «граника» на плече. Он бьет в упор в дом, где сидят чичи. И теряется в дыму, больше его не видно. – Берите выше! – кричу я стреляющим рядом со мной пацанам, боясь, как бы не порешили своих, не видных за дымом. Рядом цокают пули, я не прячусь. Не знаю, боюсь или нет. Просто какой смысл прятаться, если уже не попали. Тем более что стреляющие по школе бьют наугад. Слышу – Столяр вызывает Хасана: – Внимательнее! Подъезжают «коробочки». «Коробочки»! Внимательнее! Понял, нет? – Понял он, понял, – отвечает Плохиш. Дым порывами рассеивается. Один БТР горит, двух других нет. «Где они? – думаю, усевшись, снаряжая магазины. – Должны уже приехать».

The script ran 0.002 seconds.