1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Что?..
Она поняла, засмеялась и громко, как глухому, сказала:
— Наша власть, Лешенька!..
Он не сразу понял, о чем она говорит. Какая «наша власть»? Почему «наша власть»? Но тут, как это часто бывает после болезни, какой-то выключатель повернулся в Ленькиной голове, яркий луч осветил его память, и он вспомнил все: вспомнил матросов-большевиков из гвардейского экипажа, вспомнил, как он крался за Стешей по Садовой и по Крюкову каналу, вспомнил и сундучок, и замок, и энциклопедический словарь Брокгауза… Уши у него загорелись, и, приподнявшись над подушкой, он с жалкой улыбкой посмотрел на горничную и прошептал:
— Стеша… простите меня…
— Ничего, ничего… Полно вам… Лежите! Глупенький вы, — засмеялась девушка, и Леньке вдруг показалось, что она помолодела и похорошела за это время. Таким веселым и свободным смехом она никогда раньше не смеялась.
В это время за дверью «темненькой» кто-то громко закашлялся.
— Кто это там? — прошептал Ленька.
— Никого там нет, Лешенька. Лежите, — засмеялась девушка.
— Нет, правда… Кто-то ходит.
Стеша быстро нагнулась и, пощекотав губами его ухо, сказала:
— Это мой брат, Лешенька!
— Тот?
— Тот самый.
Ленька вспомнил фотографию с обломанными углами и усатого человека в круглой, похожей на пирог шапке.
— Он жив?
— Живой, Лешенька. На три дня из Смоленска приезжал. Сегодня уезжает.
Скрипнула дверь.
— Стеня, можно? — услышал Ленька мягкий мужской голос.
Стеша кинулась к двери.
— Ш-ш… Ш-ш… Куда ты, колоброд? Разве можно сюда?!
— Ты куда, коза, мою кобуру от браунинга засунула? — негромко спросил тот же голос.
— Какую еще кобуру? Ах, кобуру?..
Ленька приподнял голову, хотел посмотреть, но никого не увидел — только услышал легкий запах табачного дыма, просочившийся в комнату.
А вечером он опять проснулся. Разбудил его шепелявый старческий голос, который с придыханием проговорил над его изголовьем:
— Бедный маленький калмычонок… В какое ужасное время он родился!..
Он открывает глаза и вздрагивает. Он видит перед собой страшное, черное, выпачканное сажей лицо. Кто это? Или что это? Ему кажется, что он опять бредит. Но ведь это генеральша Силкова, старуха вдова, живущая во флигеле, в шестом номере. Он хорошо знает ее, он помнит эту маленькую чистенькую старушку, ее румяное личико, обрамленное траурной кружевной наколкой, ее строгую, чинную походку… Почему же она сейчас такая страшная? Что с ней случилось? Остановившимся взглядом он смотрит на старуху, а она наклоняется к нему, часто-часто мигает маленькими слезящимися глазками и шепчет:
— Спи, спи, деточка… Храни тебя бог!..
И страшная костлявая рука поднимается над Ленькой, и грязные, черные, как у трубочиста, пальцы несколько раз крестят его.
Он вскрикивает и закрывает глаза. А через минуту слышит, как за ширмой мать громким шепотом уговаривает старуху:
— Августа Марковна!.. Ну, зачем это вы? Что вы делаете? Ведь, в конце концов, это негигиенично… В конце концов, заболеть можно…
— Нет, нет, не говорите, ма шер, — шепчет в ответ старуха. — Нет, нет, милая… Вы плохо знаете историю. Во времена Великой революции во Франции санкюлоты, голоштанники*, именно по рукам узнавали аристократов. Именно так. Именно, именно, вы забыли, голубчик, именно так.
Голос у генеральши дрожит, свистит, делается сумасшедшим, когда она вдруг начинает говорить на разные голоса:
— «Ваши ручки, барыня!» — «Вот мои руки». — «А почему ваши руки белые? Почему они такие белые? А?» И — на фонарь! Да, да, ма шер, на фонарь! Веревку на шею и — на фонарь, а ля лянтерн!.. На фонарь!..
Генеральша Силкова уже не говорит, а шипит.
— И к нам придут, ма шер. Вот увидите… И нас не минует чаша сия… Придут, придут…
«Кто придет?» — думает Ленька. И вдруг догадывается: большевики! Старуха боится большевиков. Она нарочно не моет рук, чтобы не узнали, что она — аристократка, вдова царского генерала.
Его опять начинает знобить. Делается страшно.
«Хорошо, что я не аристократ», — думает он, засыпая. И почему-то вдруг вспоминает Волкова.
«А Волков кто? Волков — аристократ? Да, уж кто-кто, а Волковы, конечно, самые настоящие аристократы…»
…Он спит долго и крепко. И опять просыпается от грохота. Кто-то властно стучит железом о железные ворота. На улице слышатся голоса. Из маминой спальни, куда на время переселились Вася и Ляля, доносится детский плач.
— Стеша! Стеша! — приглушенно кричит Александра Сергеевна. — Что там случилось? Голубушка, подите узнайте…
— Хорошо, Александра Сергеевна… сейчас… узнаю, — спокойно отвечает Стеша, и слышно, как в «темненькой» чиркают спичками… Шлепают босые Стешины ноги. Через минуту на кухне хлопает дверь.
Ленька лежит, не двигается, слушает. На улице и во дворе тихо, но воспаленному воображению мальчика чудятся голоса, выстрелы, стоны…
Опять хлопнула дверь.
— Стеша, это вы?
— Я, барыня.
— Ну, что там такое?
— Да ничего, барыня. Матросы и красногвардейцы ходят. С обыском пришли. Оружие ищут.
— Куда же они пошли?
— В шестой номер, к Силковой.
— Боже мой! Несчастная! Что она переживает, — со вздохом говорит Александра Сергеевна, и Ленька чувствует, как у него от ужаса шевелятся на голове волосы, или, вернее, то, что осталось от них после стрижки под нулевую машинку.
«На фонарь! На фонарь!» — вспоминается ему шепелявый шепот генеральши. Он сбрасывает одеяло, садится, ищет в темноте свои стоптанные ночные туфли. Ему страшно, он весь трясется, но в то же время он не в силах превозмочь жадного любопытства и желания увидеть своими глазами последние минуты несчастной генеральши. Он не сомневается, что она уже висит на фонаре. Он ясно представляет ее — чинную и строгую, висящую со сложенными на груди руками и с молитвенным взором, устремленным в небеса.
Накинув на плечи одеяло и шатаясь от слабости, он пробирается на цыпочках в прихожую, единственное окно которой выходит во двор. Перед самым окном растет тополь, под тополем стоит газовый фонарь.
Зажмурившись, Ленька приближается к окну. Открыть глаза он боится. Целую минуту он стоит плотно прищурившись, потом набирается храбрости и разом открывает оба глаза.
На фонаре никого еще нет. На улице идет дождь, фонарь ярко светится, и дождевые капли косо бегут по его трапециевидным стеклам.
Где-то в глубине двора, во флигеле, глухо хлопнула дверь. Ленька прижимается к стеклу. Он видит, как через двор идут какие-то черные фигуры. В темноте что-то блестит. И опять ему кажется, что из темноты доносятся стоны, слезы, приглушенные крики…
«Идут… вешать», — догадывается он и с такой силой прижимается лбом к холодному стеклу, что стекло под его тяжестью скрипит, дрожит и гнется.
Но люди минуют фонарь, проходят дальше, и мгновенье спустя Ленька слышит, как внизу, на черной лестнице, противно визжит на блоке входная дверь.
«К нам пошли!» — соображает он. И, угрем соскользнув с подоконника, теряя на ходу туфли, он бежит в детскую. Из маминой спальни доносится приглушенная песня. Укачивая Лялю, Александра Сергеевна вполголоса поет:
Спи, младенец мои прекрасный,
Баюшки-баю…
Тихо светит…
— Мама! — кричит Ленька. — Мама!.. Мамочка… Идут к нам… Обыск!..
И не успевает он произнести это, как на кухне раздается порывистый звонок.
С бьющимся сердцем Ленька вбегает в детскую. Одеяло сползает с его плеч. Он подтягивает его — и вдруг видит свои руки.
Они белые, бледные, даже бледнее, чем обычно. Тонкие голубые жилки проступают на них, как реки на географической карте.
Несколько секунд Ленька думает, смотрит на руки, потом кидается к печке, присаживается на корточки и, обжигаясь, открывает раскаленную медную дверцу.
В глубине печки еще мелькают красные угольки. Зола еще не успела остыть. Не задумываясь, он пригоршнями берет эту теплую мягкую массу и по самые локти намазывает ею руки. Потом то же самое делает с лицом.
А на кухне уже слышатся мужские голоса, стучат сапоги.
— Кто проживает? — слышит Ленька резкий грубоватый голос.
— Учительница, — отвечает Стеша.
Приоткрыв на полвершка дверь, Ленька выглядывает на кухню.
У входных дверей стоит высокий, статный, похожий на Петра Великого матрос. Черные усики лихо закручены кверху. Грудь перекрещена пулеметными лентами. В руке винтовка, на поясе деревянная кобура, на левом боку — тесак в кожаных ножнах.
За спиной матроса толпятся еще несколько человек: два или три моряка, один штатский с красной повязкой на рукаве и женщина в высоких сапогах. Все они с винтовками.
На кухне появляется Александра Сергеевна. Правой рукой она придерживает заснувшую у нее на плече Лялю, левой застегивает капот и поправляет прическу.
— Здравствуйте, — говорит она. — В чем дело?
Говорит она спокойно, как будто на кухню пришел почтальон или водопроводчик, но Ленька видит, что мать все-таки волнуется, руки ее слегка дрожат.
Высокий матрос прикладывает руку к бескозырке.
— Хозяйка квартиры вы будете?
— Я.
— Учительница?
— Да. Учительница.
— Проживаете одни?
— Да. С тремя детьми и с прислугой.
— Вдовая?
— Да, я вдова.
Великан смотрит на женщину с сочувствием. Во всяком случае, так кажется Леньке.
— А чему же вы, простите за любопытство, учите? Предмет какой?
— Я учительница музыки.
— Ага. Понятно. На пианине или на гитаре?
— Да… на рояле.
— Понятно, — повторяет матрос и, повернувшись к своим спутникам, отдает команду:
— Отставить! Вира…
Потом еще раз подбрасывает руку к фуражке, на ленточке которой тускло поблескивают вытершиеся золотые буквы «Заря Свободы», и говорит, обращаясь к хозяевам:
— Простите за беспокойство. Разбудили… Но ничего не поделаешь — революцьонный долг!..
Ленька как зачарованный смотрит на красавца матроса. Никакого страха он уже не испытывает. Наоборот, ему жаль, что сейчас этот богатырь уйдет, скроется, растворится, как сновидение…
В дверях матрос еще раз оборачивается.
— Оружия, конечно, не водится? — говорит он с деликатной усмешкой.
— Нет, — с улыбкой же отвечает Александра Сергеевна. — Если не считать столовых ножей и вилок…
— Благодарим. Вилок не требуется.
И тут Ленька врывается на кухню.
— Мама, — шепчет он, дергая за рукав мать. — Ты забыла. У нас же есть…
Матрос, который не успел уйти, резко поворачивается.
— Тьфу, — говорит он, вытаращив глаза. — А это что за шимпанзе такой?
Товарищи его протискиваются в кухню и тоже с удивлением смотрят на странное черномазое существо, закутанное в зеленое стеганое одеяло.
— Леша!.. Ты что с собой сделал? Что с твоим лицом? И руки! Вы посмотрите на его руки!..
— Мама, у нас же есть, — бормочет Ленька, дергая мать за рукав капота. — Ты забыла. У нас же есть.
— Что у нас есть?
— Огужие…
И, не слыша хохота, который стоит за его спиной, он бежит в коридор.
Обитый латунью сундук чуть не под самый потолок загроможден вещами. Вскарабкавшись на него, Ленька торопливо сбрасывает на пол корзины, баулы, узлы, шляпные картонки… С такой же поспешностью он поднимает тяжелую крышку сундука. Ядовитый запах нафталина сильно ударяет в нос. Зажмурившись и чихая, Ленька лихорадочно роется в вещах, вытаскивает из сундука старинные шашки, подсумки, стремена, шпоры…
Нагруженный этой казачьей амуницией, он возвращается на кухню. Зеленое одеяло волочится за ним, как шлейф дамского платья…
Опять его встречает хохот.
— Что это? — говорит великан матрос, с улыбкой разглядывая принесенные Ленькой вещи. — Откуда у вас взялось это барахло?
— Это вещи моего покойного мужа, — говорит Александра Сергеевна. — В девятьсот четвертом году он воевал с японцами.
— Понятно. Нет, мальчик, этого нам не надо. Это вы лучше в какой-нибудь музей отнесите. А впрочем… постой… Пожалуй, эта сабелька пригодится…
И, повертев в руках кривую казацкую шашку, матрос лихо засовывает ее за пояс, на котором уже и без того навешано оружия на добрых полвзвода.
…Через десять минут Ленька сидит в постели. На табурете возле него стоит таз с теплой водой, и Александра Сергеевна, засучив рукава, моет мальчика ноздреватой греческой губкой. Стеша помогает ей.
— А вы знаете, Стеша, — говорит Александра Сергеевна. — Пожалуй, эти красногвардейцы вовсе не такие уж страшные. Они даже славные. Особенно этот, который за главного у них, с гусарскими усиками…
— А что ж, барыня, — обиженно отвечает Стеша. — Что они — разбойники, что ли? Это ж не с Канавы какие-нибудь. Это революционная охрана. А они потому добрых людей по ночам будят, что некоторая буржуазия привычку взяла оружие припрятывать. Вы знаете, что намеднись в угловом доме у одной статской советницы нашли?
Леньке течет в уши мыльная вода. Он боится прослушать, вырывается из Стешиных рук и спрашивает:
— Что? Что нашли?
— А, чтоб вас, ей-богу! — говорит Стеша. — Забрызгали всю. Не прыгайте вы, пожалуйста!.. Целый пулемет в ванне у нее стоял. И патронов две тыщи. Вот что!..
…Эти ночные приключения могли плохо кончиться для больного мальчика. Но, вероятно, он уже так долго болел, что болезням в конце концов надоело возиться с ним и они оставили его. Через неделю он чувствовал себя настолько хорошо, что доктор Тувим позволил ему встать. А еще через две недели, закутанный по самый нос шарфами и башлыками, он впервые вышел во двор.
Уже давно выпал снег. Он лежал на крышах, на карнизах, на ветвях старого тополя, на перекладинах фонаря…
Ленька стоял у подъезда и, задрав как галчонок голову, с наслаждением глотал чистый, морозный, пахнущий дымом и антоновскими яблоками воздух.
Заскрипел снег. Он оглянулся. Через двор шла, опираясь на палку, генеральша Силкова. Чистенькое румяное личико ее на морозе еще больше закраснелось. Белый кружевной воротничок выглядывал из-под рыжего лисьего боа, хвостик которого висел у Силковой на груди, а пучеглазая острая мордочка с высунутым розовым язычком уставилась генеральше в затылок.
Ленька смотрел на Силкову, как на привидение.
Когда старуха проходила мимо, он с трудом шаркнул по глубокому снегу ногой и сказал:
— Здравствуйте, мадам… Значит, вас не повесили?
— Что ты говоришь, деточка? — спросила, останавливаясь, Силкова.
— Я говорю: вас не повесили?
— Нет, бедное дитя, — ответила старуха и, тяжело вздохнув, пошла дальше.
…В училище Ленька вернулся перед самыми рождественскими каникулами. Он пропустил больше двух месяцев и, хотя последние две недели усиленно занимался дома, боялся все-таки, что намного отстал от класса. Однако, когда он пришел в реальное и увидел, какие там царят порядки, он понял, что опасаться ему было совершенно нечего.
Первое, что бросилось ему в глаза, это то, что класс его сильно поредел. На многих партах сидело по одному ученику, а на некоторых и вообще никого не было.
— Куда же все мальчики девались? — спросил он у своего соседа Тузова-второго.
— Не знаю. Уж давно так, — ответил Тузов-второй. — Кто болен, кто по домашним обстоятельствам не ходит, а кто и вообще перестал заниматься.
— А Волков?
— Волков, кажется, уж целый месяц не появлялся.
«Наверно, тоже болен», — решил Ленька.
В училище было холодно. Батареи парового отопления еле-еле нагревались. Во многих окнах стекла были пробиты винтовочными пулями и наскоро заделаны круглыми деревянными нашлепками. В перемену Ленька заметил, что многие старшеклассники разгуливают по коридору училища в шинелях.
По-прежнему главный центр училищной жизни находился в уборной. Как и раньше, там целыми днями шли дебаты, но Леньке показалось, что теперь эти споры и перепалки стали гораздо острее. Чаще слышались бранные слова. Чаще возникали потасовки… И еще одно наблюдение сделал Ленька: в этих спорах и потасовках больше всего доставалось тому, кто отваживался защищать большевиков…
Перед большой переменой в класс пришел классный наставник Бодров и объявил, что уроков сегодня больше не будет, ученики могут расходиться по домам.
Никто, кроме Леньки, не удивился.
— Это почему? Что случилось? — спросил он у выходившего вместе с ним из класса мальчика. Это был смешливый, вечно улыбающийся паренек — Коля Маркелов, внук училищного вахтера.
— А что? Ничего не случилось, — улыбнулся Маркелов. — У нас теперь почти каждый день такая волынка. То кочегарка почему-то не работает, то учителя саботируют, то старшеклассники бастуют.
«Как это бастуют? — не понял Ленька. — Бастуют рабочие на заводах, а как же могут бастовать ученики и тем более учителя?»
…Выйдя из училища, Ленька решил сразу домой не идти, а пошататься немного по улицам. Он так долго проторчал в четырех стенах, что не мог отказать себе в этом удовольствии.
Обогнув огромный Троицкий собор, полюбовавшись, как всегда, на памятник Славы*, сделанный из ста двадцати восьми пушек, он вышел на Измайловский, перешел мост и побрел по Вознесенскому в сторону Садовой.
День был яркий, зимний. Приятно похрустывал снег под ногами. Скрипели полозья извозчичьих санок. Откуда-то из-за Ленькиной спины, из-за башни Варшавского вокзала холодно светило луженое зимнее солнце.
На первый взгляд никаких особенных изменений на улицах за это время не произошло. В Александровском рынке бойко шла торговля. На рундуке газетчика у черного с черепичными башенками Городского дома, угол Садовой и Вознесенского, лежали все те же газеты: «Новое время», «Речь», «Русская воля», «Петроградский листок»… Не было, правда, уже «Кузькиной матери», но зато появились газеты, каких Ленька раньше не видел: «Известия Петроградского Совета», «Правда», «Солдатская правда»…
У дверей булочной Филиппова стояла длинная очередь. На каланче Спасской части маячил тулуп дозорного. По Садовой от Покрова шла скромная похоронная процессия… На площадке против Никольского рынка деревенский парень, подпоясанный красным кушаком, торговал рождественскими елками. Все было, как и в прошлом году, как и пять лет тому назад. Но не все было по-старому. Были изменения, которые бросались в глаза.
Уличная толпа стала проще. Не видно было шикарных лихачей, санок с медвежьими полостями, нарядных дам, блестящих офицеров. Ленька даже вздрогнул, когда увидел вдруг шедшего ему навстречу низенького тучного господина в бобровой шапке, с золотым пенсне на носу и в высоких черных ботах. Этого господина он видел осенью у Волковых. Он уже хотел поклониться, но тут заметил, что господин этот идет не один, — по правую и левую руку от него шагали два очень сурового вида человека с винтовками и с красными повязками на рукавах.
Ленька поежился. Опять он вспомнил Волкова.
«Зайду, узнаю, что с ним», — решил он. Тем более что Крюков канал был совсем рядом.
Поднявшись по зашарканной ковровой дорожке в бельэтаж, он долго стоял перед высокой парадной дверью и нажимал пуговку звонка. Никто не открыл ему.
Когда он спускался вниз, из швейцарской вышел сутулый небритый старик в валенках и в черной фуражке с золотым галуном.
— Вы к кому? — спросил он Леньку.
— Вы не знаете, куда девались Волковы из первого номера? — сказал Ленька. — Я звонил, звонил, никто не отвечает.
— И не ответят, — угрюмо ответил швейцар.
— Как? Почему не ответят? А где же они?
Швейцар посмотрел на тщедушного реалиста, словно раздумывая, стоит ли вообще объясняться с таким карапетом, потом смилостивился и ответил:
— Уехали со всем семейством на юг, в свое именье.
На другой день в училище Ленька сообщил об этом Маркелову, который спросил у него, не видел ли он Волкова.
— Волков уехал на юг, — сказал он.
— Уехал?! — рассмеялся Маркелов. — Скажи лучше — не уехали, а смылись!
— Как это смылись? — не понял Ленька.
Тогда эти воровские, «блатные» словечки в большом количестве появились не только в обиходе мальчиков, но и в разговорном языке многих взрослых. Объясняется это тем, что Временное правительство перед своим падением выпустило из тюрем уголовных преступников. Этот темный люд, рассеявшись по городам и весям страны, занимал не последнее место среди врагов, с которыми потом пришлось бороться молодой Советской власти.
— Что значит смылись? — удивленно переспросил Ленька.
— Чудак! — засмеялся Маркелов. — Ну, убежали, стрекача задали. Сейчас вашему брату — сам знаешь — амба! А у Волкова-папаши тоже небось рыльце в пуху!..
— Какому нашему брату? — обиделся Ленька. — Ты что ругаешься? Я не аристократ.
— А ты кто? Ты за какую партию?
— Я казак, — по привычке ответил Ленька.
Эта зима была очень трудная. На окраинах страны начиналась гражданская война. В Петрограде и в других городах все сильнее и сильнее давал себя чувствовать голод. Цены на продукты росли. На рынках появилась в продаже конина. Черный хлеб, который Леньку еще так недавно силой заставляли есть за обедом с супом и жарким, незаметно превратился в лакомство, вроде торта или пирожных.
Ленькина мать по-прежнему бегала по урокам, доставать которые с каждым днем становилось труднее. Все так же у нее болели зубы. И по вечерам, когда она, как всегда, перед сном целовала и крестила детей, Ленька чувствовал тошнотворно-приторный запах чеснока и ландыша.
В середине зимы Стеша поступила работать на завод «Треугольник». Из Ленькиной семьи она не ушла, продолжала жить в «темненькой», даже помогала, чем могла, Александре Сергеевне. Чуть свет, задолго до фабричного гудка вставала она, чтобы занять очередь за хлебом или за молоком в магазине «Помещик» на Измайловском. Вернувшись с работы, она перемывала посуду, выносила мусор, мыла полы на кухне и в коридорах… Александра Сергеевна пробовала заняться хозяйством сама. Готовить она умела, так как училась когда-то, в первые годы замужества, на кулинарных курсах. Но когда она попробовала однажды вымыть в детской пол, к вечеру у нее так разболелась спина, что Леньке пришлось спешно бежать к Калинкину мосту за доктором Тувимом.
Зима, которая тянулась бесконечно долго, казалась Леньке какой-то ненастоящей. И учились не по-настоящему. И ели не так, как прежде. И печи не всегда были теплые.
Кто виноват во всем этом, где причина начавшейся разрухи. Ленька не понимал, да и не очень задумывался над этим. В десять лет человек живет своими, часто гораздо более сложными, чем у взрослых, интересами. Правда, и в этом возрасте Ленька не был похож на своих сверстников. Он не бегал на каток, не заводил во дворе или на улице дружков-приятелей, не увлекался французской борьбой, не коллекционировал марок… Как и раньше, самым дорогим его сердцу местом был его маленький, похожий на школьную парту рабочий столик. Он по-прежнему запоем читал, сочинял стихи и даже составил небольшую брошюру под названием «Что такое любовь», где говорилось главным образом о любви материнской и где приводились примеры из Достоевского, Тургенева и Толстого. Этот философский трактат он заставил переписать от руки в десяти экземплярах Васю, который уже второй год учился в приготовительных классах и который мог взять на себя этот чудовищный труд не иначе, как из очень большого уважения к брату. У самого Васи, который рос и здоровел не по дням, а по часам, никаких склонностей к литературным занятиям не было.
Весной, когда Ленька успешно перешел во второй класс (что было в тех условиях вовсе не трудно), пришло письмо от няньки. Она писала, что детям нужно отдыхать, а времена наступили трудные, все дорого, и навряд ли Александра Сергеевна будет снимать в этом году дачу. Не соберется ли она с ребятками на лето к ней в деревню?
Вечером, когда все сошлись в столовой, Александра Сергеевна огласила это письмо перед своими домочадцами.
— Ну, как по-вашему: едем или не едем? — спросила она своих птенцов.
— Едем! — в один голос пропищали птенцы.
— А вы, Стеша, что думаете на этот счет?
— А что ж, — сказала Стеша. — Конечно, поезжайте… Времечко такое, что летом, может, еще хуже, голоднее будет, особенно у нас в Петрограде.
— Может быть, и вы, Стеша, поедете? — с робкой надеждой посмотрела на девушку Александра Сергеевна.
Но Стеша решительно замотала головой.
— Нет, Александра Сергеевна, — сказала она. — Я из Питера не уеду. Мое место — здесь. Имущество ваше сберегу — не тревожьтесь. А вы за эту услугу и мне услугу окажите — поклонитесь от меня матушке Волге. Ведь я тамошняя — из-под Углича.
И вот Ленька впервые в жизни отправился в дальний путь — в Ярославскую губернию.
Когда, перед тем как ехать на вокзал, он усаживался на извозчика и с хохотом принимал из Стешиных рук бесчисленные чемоданы, узлы, тючки и корзинки, он не знал и знать не мог, что путешествие его затянется надолго и что на этом пути, который начинался так легко и весело, ждут его очень сложные передряги и суровые испытания.
Глава IV
Испытания начались гораздо раньше, чем Ленька и его семья добрались до места назначения.
От Петрограда до станции Лютово поезд шел пять с половиной суток. В мирное время эту поездку можно было совершить за десять-двенадцать часов. От станции до деревни Чельцово предстояло сделать еще 16 верст. Оставив вещи под присмотром ребят на станции, Александра Сергеевна отправилась на розыски подводы, которую обещала выслать за нею нянька. Через пять минут она вернулась в сопровождении маленького рыжебородого человека в высоком темно-синем картузе и в сапогах с очень низенькими сморщенными голенищами.
— Третьи сутки на станции живу, — мрачно говорил этот человек, постегивая себя кнутом по голенищу. — Знал бы, не ехал.
— Простите, голубчик, мы не виноваты, — заискивающим тоном отвечала ему Александра Сергеевна. — Вы же знаете, наверное, — железные дороги работают отвратительно, мы сами измучились.
Рыжебородый остановился перед горой чемоданов и корзинок, на вершине которой, вцепившись грязными пальцами в веревки, сидели маленькие, очень усталые на вид мальчик и девочка. Рядом, с дамской сумкой в руках, стоял хмурый бледнолицый реалист в черной измятой шинели. Возница медленно обошел этот маленький табор, деловито осмотрел его, что-то прикинул в уме и, покачав головой, крякнул.
— Н-да, — сказал он. — Гардероп! Ну, что ж. Только я вот что тебе скажу, барыня… Вы как хотите, а я за ту цену, что мы рядились, ехать не согласный. Я за три дни на одно сено две романовских красненьких извел.
— Хорошо, хорошо, конечно, — перебила его, покраснев, Александра Сергеевна. — Вы, пожалуйста, скажите, сколько вам следует, я заплачу.
Мужичок задумался, снял картуз, почесал в затылке.
— Спирт есть? — сказал он наконец.
— Нет, — ответила, улыбнувшись, Александра Сергеевна.
— А мыло?
— Мыла немножко есть.
— А чай?
— Чай найдется.
— А сахар?
— Сахар есть.
— А соль?
— И соль есть.
— А материе какое-нибудь? Ситец там или сатинет…
— Послушайте, — не выдержав, рассердилась Александра Сергеевна. — Вы что — в магазин пришли, в лавку? Скажите мне, сколько вы хотите денег, и я вам, не торгуясь, заплачу.
— Денег! — усмехнулся возница. — А что мне, скажи на милость, делать с твоими деньгами? Стены оклеивать?
— Не знаю. У нас в городе стены деньгами не оклеивают. Для этого существуют обои.
— Знаю. Не в Пошехонье живем, — осклабился возница. Потом опять помолчал, опять подумал, опять почесал в затылке.
— Николаевские? — сказал он наконец.
— Нет, у меня николаевских денег нет, — сказала Александра Сергеевна.
— Керенки?
— Нет, и керенок нет.
— А какие?
— Обыкновенные советские деньги, которые всюду ходят.
— Гм. Ходят!.. Ходят-то ходят, а потом, глядишь, и перестанут ходить… Кольца золотого нет?
— Знаете, почтенный, — сказала Александра Сергеевна. — Я вижу, у нас с вами ничего не выйдет. Я поищу, может быть, тут другой возница найдется…
— Ну, поищи, — усмехнулся рыжий. Потом на секунду задумался и вдруг, хлопнув себя кнутом по голенищу, весело воскликнул: — Э, будь я неладный… чего там… ладно… садитесь!.. Чать не обманете бедного мужичка-середнячка, сосчитаемся! Для кумы, для Секлетеи Федоровны, делаю. Обещал ей гостей доставить и доставлю.
И, запихав за пояс кнут, он взвалил на спину самую тяжелую корзину, сунул под мышку один чемодан, прихватил второй и, покачиваясь на своих коротких ножках, легко пошел к выходу.
Через десять минут тяжело нагруженная телега, подпрыгивая на ухабах, уже катилась по проселочной дороге, и Ленька первый раз в жизни чувствовал над головой у себя настоящее деревенское небо и дышал чистым деревенским воздухом.
Ему повезло. Была весна, самый расцвет ее, середина мая. Снег уже стаял, но поля только-только начали зеленеть, и листья на деревьях были еще такие крохотные, что издали казалось, будто черные ветви березок и осин посыпаны укропом.
Все было в диковину ребятам — и безрессорная, грубо сделанная телега, и низкорослая деревенская лошадка, и бесконечная, вьющаяся, как серая змейка, дорога, и холмы, из-за которых выглядывали то деревенские крыши, то ветряная мельница, то колокольня, и зеленеющие нежно поля, и густые, темные леса, каких они, конечно, никогда не видели ни в Лигове, ни в Петергофе, ни в Озерках*.
Разморенные долгим и неудобным путешествием маленькие Вася и Ляля прикорнули у матери на коленях и заснули. А Ленька все сидел, смотрел и не мог наглядеться.
Вглядываясь в непролазную чащу леса, дыша его прелой весенней свежестью, он чувствовал, что голова его кружится, а сердце стучит громче, и думал, что в таком дремучем лесу обязательно должны водиться разбойники. Ему вспоминались отважные и веселые сподвижники Робин Гуда… герои Дюма, Купера… Дубровский… индеец Джо… Ему казалось, что за стволами деревьев он уже видит чьи-то настороженные глаза, наведенное дуло пистолета, натяну-тый лук…
А рыжебородый возница боком сидел на передке телеги, лениво подергивал вожжи и угрюмо молчал.
— Ну, как вы тут живете, голубчик? — спросила у него, нарушив молчание, Александра Сергеевна.
Возница целую минуту не отзывался, потом пошевелил вожжами и, не поворачивая головы, мрачно ответил:
— Живем пока…
— С продуктами благополучно у вас?
— Пока, я говорю, не померли еще. Жуем.
— А вот у нас в Петрограде совсем плохо. Уже конину едят.
Возница посмотрел на приезжую, скривил набок рот, что должно было означать усмешку, и сказал:
— Погодите, ишшо не то будет. До кошек и до собак — и до тех доберутся. Вот помяните мое слово…
— Послушайте, почему вы так говорите? Ведь вам-то теперь легче живется?
Рыжебородый даже подскочил на своем передке, отчего лошадь его испуганно вздрогнула и взмахнула хвостом.
— Легче??! — сказал он с таким видом, как будто Александра Сергеевна сказала ему что-то очень обидное.
— А разве неправда? Ведь вы получили землю, освободились от помещиков…
— От помещиков? Освободились?
Леньке казалось, что в груди у рыжебородого что-то клокочет, бурлит, закипает и вот-вот вырвется наружу. Так оно и случилось.
— Землю, говоришь, получили? — сказал он, натягивая вожжи и совершенно поворачиваясь к седокам. — А на кой мне, я извиняюсь, ляд эта земля, если меня продразверстка, я тебе скажу, пуще лютой смерти душит, если меня комбед за самую шкирку берет?! Помещик? А что мне, скажи, пожалуйста, помещик? Я сам себе помещик…
— Я не знала, — смутилась Александра Сергеевна. — Я думала, что крестьяне довольны.
— Кто? Крестьяне?? Довольны?.. Да, ничего не скажу, есть такие, что и довольны. Очень даже довольны. А кто? Голодранец, лодырь, голь перекатная…
Внезапно он оборвал себя на полуслове, посмотрел на приезжую и совсем другим голосом сказал:
— А вы, простите, из каких будете? Не коммунистка?
— Ну, вот, — усмехнулась Александра Сергеевна. — Разве я похожа на коммунистку?
Рыжебородый окинул взглядом ее серый городской костюм, стеганую панамку с перышком, ридикюль, зонтик, часики на кожаном ремешке, — и, как видно, вполне удовлетворился этим осмотром.
— Тогда я вам, барыня хорошая, вот чего скажу, — начал он. Но договорить не успел. Впереди на дороге показался человек. Ленька хорошо видел, как он выглянул из лесной чащи, раздвинул кусты и, выйдя на середину дороги, поднял над головой руку.
«Разбойники! — подумал мальчик и тотчас почувствовал, как по всему его телу медленно разливается обжигающий холодок блаженного страха. — Вот оно… вот… начинается…»
Но тут же он понял, что ошибся. Человек этот был никакой не разбойник, а обыкновенный солдат в серой барашковой папахе и в шинели без погон.
Когда телега приблизилась, он выступил вперед и хриплым голосом сказал:
— Стой! Кто такие?
Ленька увидел, что из-за его спины выглядывает еще несколько человек.
— Вы меня спрашиваете? — спокойно сказала Александра Сергеевна.
— Да, вас.
У солдата было рябое лицо, левый глаз его все время подмаргивал, как будто в него соринка попала.
— Мы из Петрограда… я учительница… едем на лето к знакомой в деревню Чельцово…
— Ага! Из Петрограда?!
Человек в барашковой шапке обошел телегу, ощупал мешки и чемоданы и, не повышая голоса, сказал:
— А ну, скидавай барахло.
— Послушайте. Это что значит? Вы кто такой?
Вася и Ляля, словно почувствовав неладное, проснулись. Девочка громко заплакала.
«Так и есть… разбойники», — подумал Ленька, но почему-то никакой радости при этом не испытал.
Рыжебородый возница, не слезая с телеги, нервно поерзывал на своем сиденье и без всякой нужды перебирал вожжи.
— Слушай, — сказал он вдруг. — Ты что ж мою барыню забижаешь? А ну, иди сюда…
И, спрыгнув с телеги, он отвел солдата в сторону и несколько минут что-то шептал ему. Сдвинув на нос папаху, солдат стоял, слушал, почесывал затылок. Товарищи его толпились вокруг. У многих из них за плечами висели ружья.
— Ладно, можете ехать, — сказал человек в папахе, возвращаясь к телеге. Глаз его посмотрел на Леньку и несколько раз мигнул.
Возница стегнул лошаденку, лошаденка взмахнула хвостом, и телега быстрее, чем прежде, покатилась по лесной дороге.
— Кто это такой? — спросила, оглянувшись, Александра Сергеевна, когда они отъехали на порядочное расстояние.
— А никто, — ответил, помолчав, возница. — Так просто. Зеленый.
— Что значит зеленый?
— Ну, что вы? Не понимаете разве? Из Зеленой гвардии. Которые с Советской властью борются.
— Постойте… Разве здесь не Советская власть?
Возница не повернул головы, но слышно было, что он усмехнулся.
— Власть-то Советская, да ведь на каждого петуха, сами знаете, сокол есть, а на сокола коршун… Скажи спасибо, мадамочка. Если б не я, ходить бы вам всем семейством в лапоточках.
— Да. Я очень благодарна вам, — взволнованно проговорила Александра Сергеевна. — Но скажите, как вам удалось уговорить его?
— Уговорить-то как удалось? — опять усмехнулся возница. — А я против них слово такое знаю…
…Смеркалось, когда телега свернула с проселка на широкую, обсаженную огромными толстыми березами дорогу. И было уже совсем темно, когда рыжебородый возница громко сказал «тпр-ру», телега дрогнула и остановилась, и Ленька, очнувшись, увидел над головой у себя черное, усыпанное звездами небо, конек избы, длинную оглоблю колодца и услышал в темноте взволнованный голос, напомнивший ему что-то очень далекое, очень хорошее, милое, светлое и безмятежное.
— Господи! Матушка!.. Владыка небесный! Радость-то какая! Дождалась… Где же они? Александра Сергеевна, голубушка, золотце вы мое неоцененное!.. Лешенька, Лешенька!..
Очутившись в теплых, мягких и сильных объятиях, Ленька услышал знакомый и уже забытый запах — запотевшего ситца, камфары, лампадного масла — и почувствовал, как по лицу его, смешиваясь, бегут свои и чужие слезы.
— Здравствуйте… няня, — с трудом выговорил он.
— Светик ты мой! Бисеринка ты моя! Узнал! Вспомнил! Дай я тебя еще поцелую, бусинка… Вырос-то как! Гляди-кось, уж в казенной фуражечке и в шинельке ходит!..
Эти громкие вопли и причитания не разбудили Васю и Лялю, которых, как чурбанчиков, сняли с телеги, вместе с вещами внесли в избу и уложили на приготовленную постель. На столе, над которым коптела и потрескивала семилинейная керосиновая лампа, пылал и бурлил толстопузый медный самовар, а по всему столу — на тарелках, блюдах и подносах — была расставлена удивительно вкусная, даже на вид и на запах, деревенская снедь.
Через десять минут, умывшись в сенях из рукомойника, Ленька уже сидел за столом, пил вприкуску горячий цикорный чай и угощался так, как давно уже не угощался в голодном и холодном Петрограде.
— Лешенька! Деточка! — потчевала его нянька. — Ты куличика возьми… Или вот яблочничка пусть тебе мамочка отрежет…
Ленька с аппетитом ел и куличики, и яблочник и даже не удивлялся тому, что куличиками нянька называет сдобные, похожие на бублики калабашки из черной муки, а яблочником — обыкновенную картофельную запеканку, от которой даже не пахло яблоками.
— Няня, послушайте, а где же ваш внук… Володя, кажется? — спросила Александра Сергеевна. — Ведь вы мне писали, что с внуком живете.
— Ох, матушка, Александра Сергеевна… и не спрашивайте!..
— А что случилось?
— Ох, и не говорите! Добровольцем в Красную Армию ушел мой Володичка.
— Ну, что ж… Это его дело.
— Его-то его… Правильно. Я и снарядила его, и благословение ему свое дала. Да мне-то каково, горемышной? Ведь меня за Володичку за моего добрые люди со света сживают. Ведь у нас тут какие дела-то делаются, Александра Сергеевна!..
И старуха, оглянувшись, перешла на громкий шепот.
Ленька уже наелся, выпил четыре или пять чашек чая, его разморило, голова его клонилась к столу, веки стали тяжелыми, но он изо всех сил боролся с этой слабостью, поминутно вздрагивал, выпрямлял плечи и, стараясь не мигая смотреть на няньку, высоко, чуть ли не выше лба, поднимал брови.
— Ведь у нас что делается-то в деревне, матушка вы моя, Александра Сергеевна! Воистину — брат на брата пошел, сын на отца руку подымает. Это только говорится, что у нас власть Советская, а поглядишь — в одном доме дезертир, в другом — оружие прячут, в третьем — топоры готовят. В лесах разбойники, зеленогвардейцы, орудуют. На прошлой неделе в Никольском селе — за одну ночь весь комитет бедноты прирезали. В Корытове председателя убили… Нашего-то председателя, Василия Федорыча Кривцова, уважают, не трогают пока… Да ведь и то, как подумаешь о нем, — сердце кровью обливается. Не сносить ему головушки. И до него, голубчика, зеленые доберутся.
— С этими зелеными мы, кстати, уже имели удовольствие познакомиться сегодня. Оказывается, они чувствуют себя у вас довольно свободно…
И Александра Сергеевна рассказала няньке о встрече в лесу, о чудесном их спасении и о той роли, которую сыграл в этом спасении рыжебородый возница.
— Он потому что слово какое-то знает, — с трудом поднимая над столом голову, проговорил Ленька, чувствуя, что язык еле-еле повинуется ему.
— «Слово»! — усмехнулась нянька. — Иди-ка ты, Лешенька, лучше спать. Ишь, у тебя и глазыньки покраснели, и лобик вспотел. Иди, голубчик, приляг на сенничек…
Ленька с трудом выбрался из-за стола, кое-как доплелся до постели, кое-как расстегнул ремень, стянул с себя форменную гимнастерку… Машинально, с закрытыми глазами, расшнуровывая ботинок, он слышал, как за столом нянька вполголоса говорила матери:
— У этого Федора Глебова трое сыновей в дезертирах бегают. Один, чу, с отцом дома живет, а другие два — в лесу у зеленых…
Дальнейшего Ленька не слышал. Он повалился на постель, услышал, как захрустел под ним туго набитый сенник, глубоко вдохнул в себя запах старого, вылежавшегося сена и чистой, только что выглаженной наволочки, сладко зевнул, перекрестился, свернулся клубочком и провалился в глубокий, крепкий сон.
Так началась Ленькина деревенская жизнь. Конечно, она оказалась совсем не такой, какой он представлял ее себе по книжкам, по картинкам и по рассказам няньки. В городе ему казалось, что деревня — это несколько черных, занесенных снегом избушек. Перед избушками бегает собачка Жучка. Из лесу едет мужичок с ноготок… В лесах водятся волки и разбойники. А в занесенных снегом избах сидят при лучине бабы и девки в сарафанах и, распевая грустные тягучие песни, прядут или ткут на каких-то не то веретенах, не то пяльцах.
Жизнь оказалась гораздо сложнее, чем Ленькины представления о ней. В деревне были избушки, ветхие, покосившиеся, с заткнутыми ветошью окошками. Но были и дома на кирпичном фундаменте, двухэтажные и полутораэтажные, крытые железом, с флюгерами и флагштоками. Были мужички с ноготки, которые с утра до ночи работали и ходили босые, в залатанных отцовских пиджаках. И были красномордые шестнадцатилетние парни, которые и в майский солнечный день щеголяли в новеньких, будто лакированных калошах, лущили семечки и орехи, наигрывали на гармошках и распевали охальные разбойничьи частушки. Были в Чельцове нищие, и были богачи, мельники, лавочники… Были дома, где не было спичек, чтобы растопить печь, и были такие, где в горницах на комодах стояли граммофоны, где крашеные полы были устланы настоящими городскими коврами, где стучали швейные машины «Зингер» и бесшумно работали заграничные, шведские сепараторы…
После бурной петроградской жизни — со стрельбой, обысками, ночными тревогами и уличными манифестациями — деревенская жизнь на первых порах показалась Леньке безмятежно-спокойной и благополучной.
Но это спокойствие было кажущимся.
В Чельцове, как и во всей губернии, как и во всей стране, кипели политические страсти.
Не успела молодая рабоче-крестьянская власть стать на ноги, как на нее обрушились тяжелые испытания. На окраинах страны поднимала голову контрреволюция, разгоралась гражданская война. В Сибири, по наущению англо-американских «союзников», восстали пленные чехословаки. Истощенная четырехлетней войной страна испытывала недостаток в хлебе. Хлеб нужен был городам, хлеб нужен был солдатам, хлеб нужен был детям, оставшимся без отцов. А хлеб этот был в деревне, у кулаков, которые не хотели отдавать его по доброй воле. Советская власть вынуждена была отнимать его силой. Кулаки сопротивлялись. Во многих местах на поводу у них шла и большая часть остального крестьянства. Только что вернувшиеся с австро-германского фронта солдаты, измученные многолетней окопной жизнью, отказывались идти по призыву в Красную Армию, дезертировали, уходили в леса. В этих же лесах прятали оружие и зарывали, гноили в ямах хлеб — тот самый хлеб, от которого зависели жизнь и смерть республики.
Все это было и в Чельцове. В Чельцове была Советская власть, был комитет бедноты, над крыльцом его колыхался красный лоскуток флага. Был председатель этого комитета. Но лавочник Иван Семенов еще торговал с черного хода твердыми, как камень, мятными пряниками, ландрином и колесной мазью. Ветряной мельницей на полпути от Чельцова к волости владел его брат Семенов Осип. Дезертиры, изменники родины открыто разгуливали по деревне. И по вечерам на Большой Радищевской дороге парни призывного возраста дико орали под гармонь разухабистые дурацкие частушки.
…В волость из города приезжал продовольственный отряд. На деревню накладывалась продовольственная разверстка. Созывался сход. Перед избой, где помещался комитет бедноты, висел на дереве разбитый стальной лемех. В этот лемех били, как в набатный колокол. Под его оглушительный и тревожный звон по деревне бежал паренек, стучал, как побирушка, под окнами и отчаянным голосом кричал:
— Дядя Игнат, на сходку! Осип Иванович, на сходку зовут… На сходку! На сходку!..
Мужики собирались не спеша, степенно. Негромко переговариваясь друг с другом по имени-отчеству, усаживались они на завалинку, покуривали махорку, вздыхали, поглядывали на небо, гадали, какая завтра будет погода… Потом из комбеда выходил председатель в сопровождении городского человека в кожаной тужурке. Разговоры смолкали. Приезжий человек с лицом и руками мастерового выступал вперед и говорил, что деревня должна выделить государству столько-то и столько-то пудов хлеба. Сдать его нужно к такому-то сроку. Подводы направлять туда-то. Говорить он старался мягко, не повышая голоса, но воспаленные от усталости глаза его смотрели на мужиков сурово и недружелюбно. Мужики молчали. Только мальчишки, забравшиеся на дерево, вполголоса переговаривались, подталкивали друг друга и хихикали.
— Ну, как же, товарищи? — спрашивал человек в кожанке, почему-то усмехаясь и оглядывая окружившие его, бородатые, похожие одно на другое лица.
— Нет у нас хлеба, — отвечали ему откуда-то из глубины толпы.
— Как же так нет?
— Нету — и все…
Тогда слово брал председатель.
Впервые увидев Кривцова, Ленька подумал, что это священник или монах. У Кривцова было красивое, темное, как у угодника на иконе, лицо, длинные, стриженные в кружок волосы и большая, русая, клинообразная, слегка золотящаяся борода. Ходил он в какой-то старомодной черной бекеше и в поярковой шляпе с дырявыми полями. Говорил негромко, иногда даже глуховато, смотрел прямо и сурово.
— Земляки! — начинал он свою речь. — Братья и односельчане! Хлеб, о котором нам говорил приезжий представитель, нужен голодным людям. В Питере и в Москве жители прозябают на скудном пайке и уже, как сообщают в газетах, употребляют в пищу конину и даже падаль. Друзья и товарищи! Неужели ж наши сердца не дрогнут? Неужели ж наши души останутся холодными? Ведь умирают и страдают наши кровные братья. А ведь хлеб у нас есть. Его много. Все знают это, и никто не скажет противного. Поэтому я считаю так: необходимо выделить то, что требуют от нас закон и долг всенародного братства!
— Правильно! — раздается в толпе радостный голос. — Правильно, Василий Федорыч!..
И другой, гневный, разъяренный голос тотчас откликается:
— Правильно??! Это кто говорит «правильно»? Симков? А ты чей хлеб отдавать собираешься? Свой?
— Зачем свой? У меня у самого ребята не евши сидят.
— А-а-а! Не евши? Так ты чужим хлебом распоряжаешься?
— Ничего. У вас хватит. У вас полный подпол еще с летошних пор засыпан.
— Да? А ты считал? Ты видел?
Толпа уже гудит, бушует, уже не слышно отдельных голосов, только изредка вырываются из этого гвалта хриплые выкрики:
— Лапотники!
— Мироеды!..
— Погоди… доберемся до вас…
— Это ты доберешься?
— Ты на кого идешь? Ты на Советскую власть идешь?!
— Дураки… Душить вас надо!
Леньке вспоминается Петроград, реальное училище, перепалки в уборной. Но то, что происходит здесь, гораздо страшнее. Там все-таки была детская игра, шалость, а здесь того и гляди дело дойдет до драки, до поножовщины, вот-вот прольется кровь…
И все-таки почти всегда, после долгих и шумных споров Кривцову удается уговорить мужиков. Выносится и записывается постановление схода: выделить столько-то и столько-то пудов хлеба, столько-то картофеля и столько-то лука для сдачи государству.
…Борьба, которая шла между взрослыми, сказывалась и на играх детей.
Правда, первое время Ленька наблюдал за этими играми со стороны. Вася и Ляля, которые были проще и непосредственнее, давно уже сдружились с ребятами своего возраста. Ляля целыми днями укачивала, кормила, пеленала и баюкала с подругами тряпочных матрешек, а Вася, изображая лошадку или кучера, с хлыстом в руке носился с товарищами по улице. Ленька был застенчив, а кроме того, он немножко свысока посматривал на деревенских ребят. И хотя иногда и ему тоже хотелось и пошуметь и побегать, он предпочитал гордое уединение: сидел дома или, взяв книгу, уходил куда-нибудь на задворки, на Большую дорогу или в поле.
Однажды он стоял с книгой в руке у ворот нянькиной избы и смотрел, как соседский петух задирает черную нянькину кошку. По улице в это время пробегала шумная ватага ребят. У многих из них за плечами висели деревянные самодельные ружья, а на поясах — деревянные же сабли и наганы.
— Эй, петроградский! — крикнул какой-то маленький рыжий паренек. — Идем играть?
Ленька вздрогнул, уронил «Братьев Карамазовых»*, покраснел и сказал:
— А как?
— Ну, как? В войну, конечно, в зеленых и красных.
— Что ж, — смущенно улыбнулся Ленька. — Хорошо… я сейчас…
Он забежал в избу, оставил книгу, напялил фуражку и вернулся к ребятам.
— Ты кто? — спросили у него. — Зеленый или красный?
— Я казак, — ответил Ленька.
Никто не засмеялся.
— Казак? — сказал, подумав, рыжий. — Значит, зеленый.
И Леньке тоже показалось, что быть зеленым, то есть разбойником, интереснее, чем красным.
Через два дня он уже был избран командиром отряда и с увлечением отдался игре: изготовлял оружие, устраивал склады боеприпасов, писал печатными буквами приказы по отряду и даже придумал знаки отличия для своих бойцов: вырезал из картона и раскрашивал цветными карандашами георгиевские кресты, которыми награждал своих наиболее отличившихся сподвижников.
Адъютантом или есаулом у него был рыжий востроносый паренек, которого товарищи звали: Хоря. Это был очень живой, бойкий, иногда даже бесшабашный мальчик.
— Тебя как зовут? — спросил у него один раз Ленька.
— Хоря.
— Нет, а по-настоящему?
— А по-настоящему Игнаша Глебов.
— Ты что — сын Федора Глебова?
— Ага. Сын. А что?
Ленька посмотрел на товарища и подумал, что Хоря действительно очень похож на рыжебородого возницу, который вез их со станции в Чельцово…
Теперь он целые дни проводил с ребятами на улице, в поле или на Большой дороге.
Как-то под вечер, скрываясь от преследований неприятеля, он выбежал на широкую Радищевскую дорогу и спрятался за одной из толстых берез, которыми в четыре ряда — по два с каждой стороны — был обсажен большак. Внезапно он услышал, что кто-то недалеко от него вполголоса поет. Выглянув из-за дерева, он увидел в пяти шагах от себя Василия Федоровича Кривцова. Председатель был без шапки, в неподпоясанной рубахе и в городских сандалиях на босу ногу. Заложив за спину руки и низко опустив голову, он медленно прохаживался под березами и каким-то тихим, девичьим голосом напевал:
Окинув думкой жизнь земную,
Гляжу я робко в темну даль.
Не знаю сам, о чем тоскую,
Не знаю сам, чего мне жаль…
Ленька стоял, смотрел на него и не знал, как ему быть. Прятаться за деревом было неудобно, а выйти он не решался. Как часто бывает в подобных случаях, выручила его мошка или соломинка, попавшая в нос. Он громко чихнул.
Кривцов перестал петь, оглянулся, помолчал и громко сказал:
— Кто здесь?
Ленька вышел из-за дерева.
— Это я, — сказал он, краснея.
— Кто это? А-а! Здравствуйте! Вы — петроградский, у Секлетеи Федоровны Кочкиной живете? Учительницы сын?
— Да.
— Гимназист?
— Нет, я реалист.
— Реальное училище, значит? Понимаю, да. И в каком классе уже занимаетесь?
— Я — во второй перешел.
— Вона как! Молодец!..
Сказав это, Кривцов опустил голову и снова задумался, поглаживая и подергивая темную золотистую бороду. Ленька стоял рядом и опять не знал, что ему делать: бежать или ждать, что ему еще скажет председатель комбеда. Внезапно Кривцов положил мальчику на плечо сильную мужицкую руку и медленно, мечтательно с мягким упором на «о» проговорил:
— На этой дороге, под этими вот вековыми березами собрались однажды семь русских мужиков, собрались и заспорили: кому живется весело, вольготно на Руси?
— Да, — сказал Ленька. — Я знаю. Это у Некрасова.
— Знаешь? — обрадовался Кривцов. — Верно! Молодец! Да, написал об этих мужичках великий поэт скорби и гнева народного Николай Алексеевич Некрасов. И именно об этой дороге он сказал в своей драгоценной поэме:
Широкая дороженька
Березками обставлена…
— Почему вы думаете, что об этой, а не об другой? — удивился Ленька.
— Почему? А потому, дорогой, что Николай Алексеевич был наш земляк и множество раз по этой дороге ходил и ездил — на охоту и по другим разным делам. Его имение Грешнево находилось на той стороне Волги, за Николо-Бабайским монастырем…
— Я не знал, — признался Ленька.
— Значит, вы еще не проходили, — улыбнулся председатель и, помолчав, добавил: — Если желаете, зайдите ко мне, я дам вам почитать его биографию. У меня есть… Где моя хижина помещается, — знаете?
— Да, знаю. Там, где красный флажок над крыльцом?
— Вот, вот… Где флажок над крылечком. Ну, бегите… Это вам, кажется, мальчики из кустов машут?..
Только через неделю, поборов робость и застенчивость, Ленька отважился зайти к председателю.
Дверь с улицы была открыта. В просторных чистых сенях, попискивая, бродили большие белые цыплята. В горнице пожилая, но моложавая, очень некрасивая женщина, подоткнув синюю крашеную юбку, скребла косарем пол.
— Здравствуйте, — сказала она, выпрямляясь и смахивая со лба прядку волос. — Вы к Василию Федорычу? Его нет, он на огородах. Заходите, присаживайтесь, я сейчас сбегаю, кликну его.
— Благодарю вас… Спасибо… Я сам, — сказал Ленька. Он успел заглянуть в горницу. Черные, закоптелые стены. В углу иконы. Над столом — одна над другой две полочки с книгами. На верхней полке — маленький школьный глобус. На стене — географическая карта полушарий, какая-то анатомическая таблица и портрет человека с прищуренным взглядом и высоким открытым лбом. Ленька уже знал в то время, что человек этот — Ленин.
Председателя он застал на огороде. Василий Федорович окапывал какие-то маленькие синевато-зеленые кустики.
— А-а, пришли? — сказал он, ставя босую ногу на заступ и протягивая Леньке руку. — А я вот занимаюсь, опыты произвожу. Пытаюсь произвести в наших местах помидор, или, как его иначе называют, томат… Уже второй год вожусь, а только, вы знаете, что-то не выходит. Болеют мои помидоры. Опрыскивать их надо, жидкость такая продается, я читал, бордосская называется. А где ж ее взять? Я ведь нищий, — сказал он, почему-то улыбаясь.
— Я тогда лучше зайду после, не буду мешать, — пробубнил Ленька.
— Куда вы? Полно вам. Пойдемте, пойдемте. Я ждал вас. Вы же хотели взять книжку. А у меня к вам тем более дело есть.
Он привел Леньку в избу. Пол уже был вымыт, и хозяйка раскатывала по нему серый, латанный во многих местах домотканый половик.
— Вот, возьмите, — сказал председатель, подавая Леньке тоненькую книжку в голубовато-серой бумажной обложке. — Читайте внимательно, ничего не пропуская… Там, где подчеркнуто синим карандашом, останавливайтесь и перечитывайте. Если что непонятно будет, — спросите, я объясню.
Ленька поблагодарил и взял книжку.
— А я вас вот о чем хотел спросить, — сказал Кривцов, роясь на столе и доставая из кипы бумаг какую-то пожелтевшую записочку. — Вы не знаете, что такое пау-пе-ри-зация?*
— Нет… не слыхал даже, — признался Ленька.
— Ну? А я думал, вы знаете. Не проходили еще?
— Нет.
— Жалко… А я читал тут зимой одну брошюру по аграрному вопросу, и вдруг эта самая пу… пе…
Кривцов засмеялся и помотал головой.
— Черт ее знает, — выдумают словечко!.. Ну, сам виноват, — учиться надо. Да вы присаживайтесь, — сказал он. — Что вы стоите? Вот на лавку или на табуреточку…
— Ничего, — сказал Ленька, присаживаясь на краешек табурета.
Кривцов ходил по избе и, поглаживая бороду, говорил:
— Я ведь, вы знаете, только один год в школу бегал. Мы — из тех самых, из мужичков Подтянутой губернии, Пустопорожней волости, уезда Терпигорева… Помните, у Некрасова?.. Вы вот в реальном учитесь, а меня прямо из школы папаша в высшее учебное заведение перекинул — в пастухи! А учиться хотелось. Не поверите, до слез хотелось. Я, бывало, если узнаю, что где-нибудь книга имеется… даже в другой деревне… готов ночью босый по снегу идти… А уж что за книги были! Тьфу! Смех, ерунда… «Бова-королевич» какой-нибудь, «Как мыши кота хоронили»…
Василий Федорович оборвал себя, остановился, посмотрел на черный задымленный потолок и с каким-то необыкновенным чувством, как молитву, прочел:
Эх, эх! Придет ли времечко?
Приди, приди, желанное,
Когда мужик не Блюхера
И не милорда глупого, —
Белинского и Гоголя
С базара понесет?!.
Потом помолчал, улыбнулся и сказал:
— Ну, вот, ведь и пришло оно, кажись. А?
— Кто? Почему? — не понял Ленька.
Но Кривцов не расслышал его. Он еще раз прошелся по избе, остановился у маленького кривобокого окошка, задумчиво постучал пальцем по ветхому, заклеенному во многих местах газетной бумагой стеклу и, грустно усмехнувшись, сказал, как бы отвечая на какие-то собственные, очень горькие мысли:
— А ведь не понимают, черти… Ни хрена, дураки пошехонские, не понимают!..
…В середине июня в уезде объявился атаман. Никому не известный доселе приказчик Хохряков из города Ростова объединил вокруг себя разрозненные отряды зеленогвардейцев и встал во главе кулацкого движения. Нигде подолгу не останавливаясь, этот новоявленный полководец разъезжал со своими головорезами из волости в волость, громил совдепы и комитеты бедноты, убивал коммунистов и сочувствующих, грабил потребительские лавки и шел дальше.
По вечерам Ленька слышал, как на завалинке у нянькиной избы шушукались бабы:
— А в Колдобине, бабоньки, чу, комиссара в колодце стопили…
— А в Больших-от Солях исполком хохряковцы сожгли…
— А в Никольском-от, чу, карателя ночью зарезали…
Однажды воскресным утром, когда Ленька чистил в сенях свои желтые скороходовские баретки, он услышал на улице громкий, не то испуганный, не то восторженный мальчишеский голос:
— Хохряковцы идут!!!
Не дочистив бареток, со щеткой в руке он выбежал на улицу. По деревне, в сторону Большой дороги, уже неслась, взметая пыль, целая туча мальчишек и девчонок. А навстречу им вваливалась в деревню пестрая и нестройная толпа пеших и всадников.
Впереди, на порядочном расстоянии от других, ехал на белой лошади человек в синем городском пиджаке, на котором странно и даже нелепо выглядела кожаная желтая портупея. Маленькую голову всадника венчала офицерская английская фуражка, в руке он держал стек. Под вздернутым смешным носиком щеточкой торчали крохотные усики.
Из толпы ребят уже показывали на всадника пальцами, и слышался восторженный шепот:
— Сам… Это сам… Вот убиться — это он, Хохряков!..
Следом за атаманом ехал знаменосец. На плюшевой темно-зеленой, тронутой молью портьере, на которой еще сохранились кисточки и медные кольца, белым шелком было нескладно вышито:
ВЪ БОРЬБЕ ОБРЪТЕШТЫ ПРАВО CBOЪ!
Рядом со знаменосцем красивый курчавый парень в лихо заломленной на затылок солдатской фуражке растягивал мехи тальянки и сквозь зубы напевал «Хаз-Булата»*. Остальные лениво и нестройно подтягивали ему…
Нянькина изба стояла второй от Большой дороги. Внезапно атаман зеленых повернул коня к открытому окошку, постучал стеком по подоконнику и хриплым пропойным голосом крикнул:
— Эй, хозяйка!
Няньки дома не было. Она еще до света ушла в село Красное — к ранней обедне. Из окна выглянула Ленькина мать. Увидев перед собой городскую женщину, празднично одетую (Александра Сергеевна тоже собиралась с ребятами в церковь), Хохряков как будто слегка опешил, приложил руку к широкому козырьку английской фуражки и сказал:
— Пардон. Я очень извиняюсь. Могу я попросить вашей любезности дать мне ковшик холодной воды?
— Пожалуйста, — сказала Александра Сергеевна, улыбаясь и с интересом разглядывая этого галантного наездника. — Может быть, вам дать квасу? У нас — холодный, с ледника…
— О, преогромное мерси!
Ленька стоял в толпе ребят и видел, как мать подала в окно большой деревянный ковш и как этот величественный человек громко, с прихлюпом вылакал его до дна, крякнул, вытер рукавом свои смешные поросячьи усики и, возвращая хозяйке ковш, сказал:
— Вот это называется — да! Квасок, как говорится, ударяет в носок…
Потом оглянулся, наклонился в седле и негромко, но так, что Ленька все-таки слышал каждое его слово, сказал:
— А что, мадам, вы, я вижу, не здешняя?
— Нет, — сказала Александра Сергеевна. — Мы приезжие.
— Откуда?
— Из Петрограда… Бежали от голода.
— Так… — Хохряков еще ниже нагнулся в седле и еще тише сказал: — А скажите, — коммунисты в деревне есть?
— Не знаю, — нахмурилась Александра Сергеевна. — По-моему, нет… А впрочем, я никогда не задумывалась над этим вопросом…
Ленька взглянул на Хохрякова и вдруг увидел, что лицо у него уже не смешное, а страшное. Ноздри маленького носа раздулись. На скулах забегали желваки. Тонкие поджатые губы сжались еще плотнее…
…Что-то как будто стегнуло мальчика. Незаметно выбравшись из толпы, он юркнул в открытые ворота, пробежал по нянькиным гуменникам на задворки и, перелезая через чужие плетни, ломая чужие кусты и топча чужие грядки, за минуту домчался до председателевой избы.
Во дворе некрасивая жена Кривцова торопливо сдергивала с веревок еще не высохшее белье. Услышав за спиной шаги, она испуганно оглянулась.
— Что? — сказала она, и скуластое бледное лицо ее еще больше побледнело.
— Василий Федорыч дома? — запыхавшись, проговорил Ленька.
— Нету его, нету, — почти прокричала хозяйка и, спохватившись, договорила не так громко: — В волость они ушедши…
«Слава богу!» — подумал Ленька.
Срывая с веревки белье, хозяйка с удивлением поглядывала на Ленькину руку. Только тут Ленька заметил, что держит в руке рыжую сапожную щетку. Смутившись, он сунул ее в карман и спросил:
— А давно?
— Что?
— Ушел он…
— Да, да, давно он ушел. Спозаранок еще. Скоро не будет.
«Но ведь он не знает, он может вернуться», — подумал Ленька. И вдруг почувствовал ужас, когда понял, что может произойти, если Кривцов раньше времени вернется в деревню.
Не думая о том, что делает, забыв, что его ждут дома, он побежал на дорогу, ведущую в волость. Минут двадцать он проторчал на бугре у мельницы, откуда далеко была видна и проселочная дорога, и обсаженный березами большак, и даже голубые маковки двух красносельских церквей.
Похаживая взад и вперед по бугру и поглядывая на дорогу, он вдруг заметил, что в кустах по ту сторону мельницы прячется какой-то человек. Вглядевшись, он увидел, что это мальчик, а вглядевшись еще внимательнее, узнал огненно-красную голову Игнаши Глебова. Хоря тоже посматривал в ту сторону, откуда должен был появиться Кривцов, и тоже, как по всему было видно, волновался и нервничал.
«Караулит председателя… чтобы наябедничать!.. Наверно, отец подослал», — догадался Ленька, и вдруг его охватила такая ненависть к этим людям, что у него потемнело в глазах. Ему захотелось кинуться к Хоре, сбить его с ног, набить морду. Но как раз в эту минуту он заметил какое-то движение на Большой дороге. Оттуда доносились голоса, звуки гармоники, пение, залихватский свист… В густой зелени берез он не сразу разглядел плюшевое знамя бандитов и белую лошадь атамана, а когда разглядел и понял, что хохряковцы уходят из деревни, чуть не заплакал от радости.
От пережитых волнений он чувствовал слабость, руки у него дрожали, горло пересохло. Вернувшись домой, он, прежде чем зайти в избу, кинулся в сени, где, покрытая деревянным кружочком, стояла кадка с водой. Залпом выдудил он огромный ковш ледяной влаги и почти без передышки вылил в себя второй ковш. Эти два ковша обжигающе-холодной родниковой воды чуть не погубили не только Леньку, но и Александру Сергеевну.
К вечеру у мальчика поднялась температура, он начал хрипеть. Наутро он уже не мог говорить — из горла вместо слов вырывался свистящий шепот. Приглашенный из волости фельдшер — пожилой солидный человек в очках, в косоворотке и в сапогах с голенищами — заглянул Леньке в горло, посопел, покряхтел и важно, как профессор, объявил:
— Типичный дифтерит.
Александра Сергеевна опустилась на лавку.
— Боже мой! Какой ужас! Только этого и не хватало. Что же делать?!
— А что ж, сударыня, — утешил ее фельдшер. — Ничего не поделаешь. Может, еще и отлежится. Могу вам сказать, как опытный медик-практик, что, по моим наблюдениям, не все ребятишки от глотошной помирают…
И, получив от няньки, вместо гонорара, десяток яиц, а от Александры Сергеевны цибик перловского чая и десять кусков рафинада, этот неунывающий медик-практик уехал, оставив на столе рецепт, который кончался следующими словами:
Принимать четыре раза в день
по одной хлебательной ложке.
Ночью Ленька проснулся и слышал, как мать, рыдая, говорила няньке:
— Нет, нет, он не выживет. Я чувствую. Ведь вы подумайте, — третья болезнь за год: коклюш, воспаление легких и вот — дифтерит. И никакой помощи, ничего, кроме этого ветхозаветного эскулапа…
|
The script ran 0.015 seconds.