Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джойс Кэрол Оутс - Делай со мной что захочешь
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Имя современной американской писательницы Джойс Кэрол Оутс хорошо известно миллионам почитателей ее таланта во многих странах мира. Серия «Каприз» пополняется романом писательницы «Делай со мной что захочешь /1973/, в котором прослежена история жизни молодой американки Элины Росс, не побоявшейся полюбить женатого Джека Моррисси и завоевавшей его отзывчивое сердце.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— По закону — да. Да. До тех пор, пока совершенное не становится известно. Он отвечал ей вежливо, но без улыбки, поджав губы. — И не только плохие люди, но и те, которым причиняют зло… жертвы преступления?.. — медленно, нерешительно произнесла Элина. Она не сводила глаз с Хоу; за весь вечер она впервые заговорила и сознавала, что все в изумлении глядят на нее. Сам Хоу, казалось, растерялся. — … эти люди… они тоже невиновны? Даже если их никогда не вызовут в суд?.. Я имею в виду жертвы… Они тоже невиновны?.. Хоу смотрел на нее. Он не отвечал, словно не понял или даже не слышал ее вопроса. Зеркало за его плечом висело затуманенное, подернутое дымом, пустое — в нем не было отражения Элины. Ардис забарабанила своими длинными ногтями по столику. — Пойдем со мной, Элина. Извините нас, пожалуйста, — сказала она, вставая. Элина медленно, неуверенно поднялась. Она не могла не последовать за Ардис. Туалет был оклеен черными с золотом обоями, там стояли большие керамические урны, а светильники были в виде факелов; пахло освежителем воздуха. Ардис подождала, пока две дамы, громко переговариваясь, не вышли из туалета, и тоща сказала Элине: — Что ты делаешь? Элина, перепугавшись, изобразила улыбку. — Нет, не разыгрывай из себя наивную овечку: что ты делаешь? Зачем ты такое несешь? — Мне хотелось знать… — Хотелось знать — что? Что? Ты совсем рехнулась — нести такое! Ну, может, они решат, что ты это просто спьяну. О, Господи! Ты такая странная, никогда не знаешь, чего от тебя ждать… Ардис, — нахмурившись, шагнула к ней. Элина с виноватым видом смотрела на нее. — О чем ты думаешь, Элина? — Думаю? Насчет чего? — Пожалуйста, не разыгрывай из себя невинную овечку. Ты же не ребенок. Я спрашиваю тебя: о чем ты думаешь? — Ни о чем. — Нет. Не лги. О чем ты думала сегодня там, за столиком? После того как эти двое мужчин подсели к нам? — Что?.. Не знаю… Я не знаю, — беспомощно призналась Элина. — Пожалуйста, не лги мне. Это меня оскорбляет. Я знаю, о чем ты не думала — о мистере Сэйдоффе. О нем ты не думала, верно? Элина тупо смотрела на мать. — И о будущем ты не думала, верно, — о том, что будет, когда ты окончишь школу? Неужели ты такая эгоистка, что считаешь, будто я стану всю жизнь содержать тебя, взрослую здоровую девицу? Семьдесят восемь долларов заплачено за это платье — ты стоишь в нем, в таком прелестном платье, и хоть бы что — приняла подарок, не задумываясь над тем, откуда на него взялись деньги;' Ты ничего не знаешь, ни о чем не думаешь! Ты что, считаешь, что жизнь — это вечный пир, на котором тебя будут заваливать подарками? — Я… — Ты такая эгоистка, что думаешь только о себе. Ты от всех отгораживаешься… Ты совсем отгородилась от мистера Сэйдоффа… Даже не вспомнила бы, что надо его поблагодарить за сегодняшний вечер, верно ведь, если бы я тебе не сказала? Элина почувствовала, как к глазам ее вдруг подступили слезы. Но — нет. Нет. Она не станет плакать. Нет. — Мама, — сказала она, — я… — Заткнись. Я знаю, что ты скажешь: извини… вечно ты извиняешься… — Нет, мама… — Мама, мама! Да ведь это в конце концов оскорбительно, как ты все время мной помыкаешь! Чего ты добиваешься? — Тот, другой, не Сэйдофф… — Что? — Если мне так уж нужно… если ты… если ты хочешь, чтобы я… Если мне… — Что? Что ты пытаешься мне сказать? — Тот, другой — Марвин Хоу… Хоу… Он… Я могла бы… И вдруг Ардис заполнила собой всю эту черно-золотую, пропитанную душным ароматом комнату; ее хохот смешался с музыкой, лившейся сверху, с механическим грохотом цимбал. Она схватила Элину за плечи и в припадке ярости встряхнула ее раз, другой. — Марвин Хоу! — воскликнула она. И резко, грубо расхохоталась. Она придвинула свое лицо совсем близко к лицу Элины. — Значит, Марвин Хоу, да? Хоу? Знаменитость, человек, о котором пишут в журналах… миллионер… у которого целые горы добра — мебель, и меха, и машины, и телевизоры… все это награблено у клиентов… человек, у которого есть собственный самолет, ты об этом знала? Ты это почувствовала? Марвин Хоу! Ты так произносишь его имя, точно знакома с ним всю жизнь, ты похожа на его мерзких клиентов, которые выкрикивают его имя в надежде, что он их спасет… Он и сам премерзкий человек, и я… я… Она оттолкнула от себя Элину. Гневным жестом она выхватила сигарету из сумочки, закурила, рукой вытерла нос — этот жест напомнил Элине Сэйдоффа… Затем Ардис взглянула через дымную маленькую комнату на Элину, которая стояла и ждала. — Слишком пылкое у тебя воображение, — сказала Ардис. — Тебе с ним не справиться. Придется помочь. Тебе никогда не сладить со своим воображением, тебе придется помочь, верно ведь? Верно? Элина не знала, что отвечать. 9 Она рассмеялась и сказала — До чего же у тебя пылкое воображение! — А мне, хоть и не хотелось, надо было улыбаться, потому что она поддразнивала меня, заставляя улыбаться. Мы ведь жили с ней так тесно, сталкивались в коридоре, встречались на кухне. Когда зазвонил телефон, она кинулась к нему, прикрыла трубку и сказала — Элина, пойди в другую комнату… Потом она мне скажет — Хоть сама ты все время скрытничаешь, но, наверно, не знаешь, что и у других людей могут быть секреты. — А я смотрела на ее лицо и пыталась понять… Что же это значит? Что это значит? Когда это произойдет? Я не спрашивала. Однажды вечером он взял мою руку, потому что у меня болел палец — его защемило дверцей машины, — и внимательно осмотрел ноготь, вокруг которого запеклась кровь. Лицо у меня горело, пылало. Он спросил меня о чем-то, но я не расслышала, с моим лицом творилось что-то странное… он спросил меня про палец, больно ли, — мне стало стыдно, я не нашлась что ответить, мне хотелось, чтобы он забыл об этом. Никакой боли я не чувствовала, я не могла думать о боли. Я ничего не чувствовала, кроме того, что он держал мою руку, чужая кожа касалась моей. Наверняка больно, сказал он, почему же ты не плачешь, если больно… Я не плакала. Они познакомились с Марвином Хоу в конце апреля. Через два дня Элина уже перестала думать о нем. Она вообще о нем не думала. Где-то ей попалось имя «Марвин Хоу», и на секунду у нее мелькнула мысль, что это тот человек, с которым ее знакомили; потом она подумала, что того звали иначе. Она забыла его лицо, но вообще впечатление осталось, впечатление значительности. Когда она закрывала глаза, то видела или чувствовала перед собой мощный, чуть расплывающийся овал — так меркнет, расплываясь, солнечный диск, отпечатавшийся на сетчатке глаз, меркнет, даже пока представляешь его себе; а вернуть его назад таким же ярким, сколько ни старайся, она не могла. В глубине души, в каких-то дальних закоулках души, она знала, что жизнь ее устраивается. Знала это так же, как знала ритм своего сердца: оно билось, билось, оно не предаст. Раньше Ардис неожиданно ласково могла вдруг сказать: «А ну, пошли вымоем тебе голову», хотя была уже одета для выхода и располагала всего несколькими минутами; теперь так же весело и между прочим она начала говорить о необходимости изменить жизнь: «Не могу я больше в этом клубе — он меня не вдохновляет. А этот дом — он же отвратителен. И днем выгладит еще хуже». Ардис стала раздумывать, не пойти ли ей работать на телевидение: у нее есть приятель, который возглавляет телевизионную станцию. — Всем нам нужны перемены, — говорила она. Элина выполняла всю работу по дому. Вернувшись из школы, она чувствовала, что ей просто необходимо выбросить школу из головы, и тогда она принималась за работу. Ардис часто отсутствовала. Тогда Элина пылесосила в комнатах — медленно и методично, мыла посуду, радуясь этому спокойному, завораживающему, не требующему усилий мысли занятию, — она мыла тарелки в крошечных белых пузырьках пены, споласкивала их, снова окунала в воду руки в розовых резиновых перчатках и старалась угадать — да нет, точно знала, — какую извлечет тарелку, и почти никогда не ошибалась… Ведь это все равно как гадание — предсказать, какую вытащишь тарелку. Она знала их все, запомнила, чем они отличаются одна от другой, — ведь когда в доме всего два человека, то пользуешься одними и теми же десятью-двенадцатью тарелками. Знать их было все равно как раскладывать пасьянс. И если она, взяв тарелку и вынув ее из воды, вдруг обнаружила, что это не та, которую она ожидала увидеть, это расстраивало ее. Ей не хотелось думать о школе, о вестибюлях и лестницах и классных комнатах с высокими потолками, о школьной уборной, о гардеробной, об устаревшем гимнастическом зале, о других ученицах. «Просто выкинуть их всех из головы», — говорила ей Ардис. Однажды Ардис заметила, что она стоит одна как бы в трансе, а лицо у нее, по-видимому, было печальное, потому что Ардис подошла к ней, дотронулась и вывела из оцепенения. И не стала ее поддразнивать, не сказала, что Элина все скрытничает. Она поняла — дело в школе. «Просто выкинь их всех из головы», — сказала она. Элина знала, что ничто ей не грозит, что ее жизнь готовят, устраивают, и, однако же, ее пугал многообразный шум школы, многообразие лиц, взаимоотношений, грохот ног по старой лестнице, случайные касания чужих людей. Ее соученики были одного с ней возраста и, однако же, казались старше. С ней случилось два происшествия, но она рассказала Ардис лишь об одном. Однажды утром она разбирала свои вещи в шкафчике после занятий гимнастикой, когда из сумочки у нее выпал кошелек и монетки рассыпались по полу. Рядом были три Другие девушки — две белых и одна черная. Одна из белых девушек со вздохом нагнулась, подняла подкатившуюся к ней монету и кинула назад Элине. Черная же девушка, маленькая, худенькая, с очень темной кожей, большая любительница пошутить, накрыла ногой несколько монет и как ни в чем не бывало пристально посмотрела на Элину. Элина машинально изобразила улыбку. — Ну и что теперь ты будешь делать? — спросила девушка. Две другие рассмеялись. Элина не знала, как быть. — Ты хочешь получить свои деньги — что ты будешь делать? — переспросила девушка. Элина снова попыталась улыбнуться. Но улыбки не получилось. Она заговорила и услышала свой тихий голос: — Можешь их взять… Я не возражаю. Девушка изумленно заморгала. И повернулась к ней спиной, а Элина сказала: — Нет, право же, ты… ты можешь их взять… Я не возражаю… Я… Пожалуйста, возьми эти деньги… Девушка с такой силой захлопнула дверцу своего шкафчика, что она снова открылась. Элина посмотрела вниз, на монеты: два пенса и четвертак. — Пошла ты к такой-то маме, сука, зазнайка, аристократка толстомясая, — сказала девушка. Она вышла из помещения, а две белых истерически захохотали, не подымая глаз на Элину; она продолжала стоять, пока и те две девушки не ушли и гардеробная не опустела. На следующий урок Элина опоздала. — Не водись с ниггерами, — сказала ей на это Ардис, — и тогда тебе не придется терпеть такое унижение. Однажды в зале какой-то мальчишка сгреб ее и прижался всем телом, а остальные загоготали… Элина почувствовала запах виски… Она растерялась и не знала, что дела+ь, — попыталась оттолкнуть парня, но слишком она была слаба, слишком напугана. Несколько девушек, стоявших неподалеку, бросились врассыпную. Теперь кто-то сзади пропустил локоть у нее под подбородком, так что она чуть не задохнулась. Она стала отбиваться, пытаясь высвободиться, царапала мальчишечью руку. Мальчишки, гогоча, обступили ее кольцом. Она слышала в их смехе возбуждение, но словно омертвела, все чувства покинули ее, мозг омертвел, отключился… Мальчишки кинулись врассыпную. С ней говорил какой-то мужчина, пригнувшись к самому ее лицу; Элина ощупала перед блузки — она была разорвана. Элина с трудом запахнула ее на груди. Она стояла очень спокойная, очень тихая; она сказала: «Нет, я в полном порядке, все в порядке». Человек, говоривший с нею, высокий плотный мужчина, преподавал факультативно изобразительное искусство. Он стал было утешать Элину, но она вежливо сказала: «Я в полном порядке». Она не помнила, белые или черные были эти мальчишки. В начале мая Элина пришла домой и обнаружила, что мать ждет ее. Она сидела на диване и ждала. Сердце у Элины забилось. — Я говорила кое с кем сегодня — только что, днем, — сказала Ардис. — Ты помнишь Марвина Хоу… — Я знала, что сейчас будет, но я не собиралась ничего делать. — Собственно, он много раз уже звонил, но я не разрешала ему говорить с тобой, — сказала Ардис. — Положение для меня получается очень сложное… потому что я ведь отвечаю за тебя, а он намного тебя старше… Да и Роби, который знает куда больше моего, кое-что мне рассказал… насчет прошлого мистера Хоу… и… и потом, конечно, для матери всегда сложно… Я говорила ему, как я тебя оберегаю от всего, говорила, что не могу разрешить ему встречаться с тобой — это было бы нехорошо. Он звонил несколько раз, но мне не хотелось тебя будоражить… Элина смотрела в лицо матери, но по нему ничего нельзя было прочесть. Пока еще нельзя. Вдруг Ардис рассмеялась. — Ты когда-нибудь замечала, Элина, чтобы кто-то следил за тобой? — Что? Следил за мной? — Да, на улице или в автобусе — ты такое замечала? — Не знаю. Нет. — Впрочем, ты не очень-то обращаешь внимание на других людей, ты скорее всего и не заметила бы… Ходишь точно во сне, иной раз я даже думаю — да видит ли она что-нибудь вокруг, — сказала Ардис с нежной, немного жалостливой улыбкой. — Кто стал бы следить за мной? — в изумлении спросила Элина. — Отец?.. — Отец — как же!.. — расхохоталась Ардис. — Но… Раньше Ардис нередко говорила, что отец Элины может вернуться и, конечно же, ему захочется отомстить: ей казалось, что она видела его или кого-то, похожего на него, однажды в универсальном магазине, а в другой раз — на снимке в газете, где были изображены какие-то неизвестные люди в кабаке, поздравлявшие победителя Ирландских скачек. Всякий раз в таких случаях Ардис потом долго не могла прийти в себя. Но сейчас она с презрением отбросила предположение Элины. — И это он добился того, что наш телефон подслушивают? Да разве твой отец способен на такое? — А у нас телефон подслушивают?.. Я ничего не понимаю. — Элина была совсем сбита с толку. Ардис подошла к ней и взяла ее лицо в свои прохладные мягкие ладони. Элина затаила дыхание, но ей ничего не грозило. — Ты такая милая, такая наивная, — рассмеялась Ардис. Вот теперь по ее лицу можно было читать. 10 Я засмеялась, но так, что она не могла слышать. Мы стояли обе перед зеркалом. Она набросила мне на плечи полотенце и дочиста вытерла мне лицо — терла сильно, чтобы ничего не осталось. Вот теперь мое лицо было готово — можно было начинать фантазировать, пробовать что угодно. Она взяла гребенку и разделила мои волосы пробором посредине — по самому центру головы. Волосы длинные, — длинные светлые волосы. Мне стало смешно, потому что я подумала, как бы это выглядело, если бы выкрасить их в черный цвет. Оставь она меня на полчаса одну, я бы выкрасила их в черный цвет. Но этого не будет. Она стояла позади меня, и я видела ее руки возле моей головы, моего лица, я чувствовала ее пальцы под подбородком — твердые пальцы. Она говорила со мной, учила меня. Я чувствовала, как ее любовь, ее сила проникают в меня. Ты такая красавица, говорила она, ты — центр вселенной. Она смотрела на меня, потом сказала — Элина, ты в самом центре, вокруг тебя столько интересного, о тебе думают мужчины… о тебе мечтают женщины — о тебе. Подумай о статуях, Элина, о знаменитых мраморных статуях, подумай, как они совершенны, какой в них покой… Они не похожи на остальной мир, где люди сражаются друг с другом. Я принадлежу к этому миру, я знаю его, я живу в нем, а ты — в центре его, в самом центре, где царит покой. Помни это. Я посмотрела вниз, на себя, и увидела, что тело мое превратилось в камень, а складки платья — в застывшие складки мантии. Такому телу даже не нужна голова. Я видела свои руки — такие застывшие, неподвижные. Мама стояла сзади, обнимала меня, и ее руки тоже превратились в камень. Мы стали бесплотными, мы плыли, мы полулежали в пространстве. Мы смотрели вперед — в даль пространства или времени, в будущее, мы обе были в самом средоточии времени, и наш покой ничто не могло нарушить. Даже посторонние взгляды не могли бы его нарушить… Я радовалась, потому что чувствовала, как счастлива она — счастье исходило от ее рук, обнимавших меня. И я легонько прислонилась к ней. Ничто мне не грозило. Потом он говорил мне — Ты по ней скучаешь? Ты в обиде на меня за то, что я не даю тебе встречаться с нею? — И я сказала ему — нет. Я не скучала по ней, потому что она была всегда со мной. Когда они свернули на подъездную аллею, к автомобилю кинулось что-то большое — собака; она не лаяла, лишь молча бежала рядом с машиной, высунув язык. Это ее безмолвие, крупная умная морда и настороженно поднятые уши казались Элине поистине жуткими. Но Марвин Хоу заметил: — Красивое животное, верно? Безупречно вышколено. Пять или шесть немецких овчарок подбежали к машине, прыгая и поскуливая, чтобы привлечь внимание. Хоу прикрикнул на них, и они попятились, тяжело дыша, обнюхивая выходивших из машины Элину и Ардис. Собаки дрожали от возбуждения. — Они видят, что вы со мной, и потому признали вас, — пояснил Хоу. — Теперь они уже не причинят вам зла. Безупречно вышколены. Дом походил на крепость, освещенную прожекторами; окна первого этажа защищали тонкие изогнутые чугунные прутья. С озера веяло прохладным ветерком. Собаки, следовавшие за ними к дому, коротко, возбужденно повизгивали. Ардис стала расспрашивать Марвина Хоу про собак, но Элина подметила в голосе матери напряженность, чуть ли не робость. — Собаки ведь не могут загрызть насмерть? Не могут изуродовать? — спрашивала она. — Они натасканы не убивать, — терпеливо пояснил ей Хоу. Элина посмотрела вверх, на темные второй и третий этажи, — в окнах темно. Плющ густыми причудливыми узорами вился по каменным стенам дома, даже закрывал некоторые окна. Кто-то тронул Элину за локоть — это был Марвин Хоу — и указал на герб над входом, образец старинной геральдики, вывезенный из Англии. Единорог и медведь, несколько пеших и всадник на большом белом коне. Хоу объяснял ей символику, а Элина покорно смотрела вверх, остро ощущая его прикосновение. — Сам я — без роду и племени, — говорил тем временем Хоу, — поэтому я так и уважаю традиции. История — многовековая, записанная в летописях история — история Англии и английский закон… Я и сказать вам не могу, как много это для меня значит. Они прошли меж толстых каменных колонн в дом и дальше по коридору. Собаки ринулись следом за ними и заплясали вокруг них, задыхаясь, повизгивая от восторга, забегая вперед. Марвин Хоу продолжал говорить — серьезно, почти торжественно, рассказывая Элине и ее матери, как он мечтал об этом доме — именно этом доме — много лет, как он жаждал им обладать, до неистовства жаждал, и как, наконец, сумел приобрести его на аукционе в тридцать лет — в том самом возрасте, когда он наметил для себя «начать настоящую жизнь». Элина ничего не поняла, но молчала; Ардис молчала тоже. Он встал между нами, и она испугалась его: мне кажется, потому я его и полюбила. Они провели вечер в комнате, которая привела Элину в замешательство и одновременно ослепила своим великолепием; она медленно осматривалась, пытаясь понять, что значат различные предметы и приспособления, но здесь было столько для нее непонятного, что она терялась: она чувствовала себя маленькой и оробевшей. И, однако же, это давало ей своего рода защиту: она могла сидеть мблча, зная в точности, как она выглядит со стороны, полностью владея своим лицом, понимая, какое она производит впечатление, — женщина и одновременно ребенок, — и лишь одним ухом прислушиваясь к тому, о чем говорили Марвин Хоу и ее мать. В нескольких шагах от них лежал один из псов и глодал большую голую кость, зажав ее в передних лапах, пуская слюни на ковер и повизгивая от удовольствия. Комната была не слишком большая, но потолок ее, овальный по форме, терялся в вышине, и из центра его свисала люстра. Хрустальные подвески были неподвижны, и, однако же, Элине казалось, что они вот-вот дрогнут, закрутятся; она не могла оторвать от них взгляда. Высокие стены комнаты были обшиты панелями темного гладкого дерева, местами тонувшего в тени, местами блестящего — казалось, в нем отражались люди, а возможно, там действительно были люди, чужие люди — там, внутри, под этой идеально отполированной поверхностью, — и они наблюдали оттуда. Хоу, торжествуя, рассказал, как ему удалось обойти всех претендентов на этот дом, — удалось обойти даже того человека, который должен был его унаследовать. Сам дом и многие украшения в нем были вывезены из Англии в самом конце девятнадцатого столетия, здесь дом был заново собран и смонтирован плотниками и мастерами, тоже вывезенными из Англии. — Для парня из Оклахомы… — хохотнул Хоу. Комната была забита мебелью, зеркалами, картинами в резных деревянных рамах. Тут столько было всего, что взгляд Элины беспомощно переходил с предмета на предмет — скользнул вдоль стола, перескочил на раму картины, потом на саму картину: темные краски, грозовое небо, корабль, взлетающий, словно ракета, на волну, — красиво это или уродливо? Дорогая картина? На мраморной каминной доске стоял бюст — женская головка как бы на подставке, — самое заурядное гладкое лицо с пустыми гладкими глазницами. — Я буду с вами откровенен, — говорил тем временем Хоу. — Если вы любопытствовали насчет меня, — а я вас за это ни в коей мере не виню, — рассмеялся он, — вы уже знаете все, что вам надо знать. Я имею в виду, если вы произвели кое-какие изыскания. — Ардис нервно рассмеялась. Да, она провела кое-какие изыскания; она просидела целый день в детройтской библиотеке, добывая сведения о «Марвине Хоу». Она привезла домой целую пачку ксерокопированных страниц, которые снова и снова жадно просматривала, не веря глазам своим; она заставила Элину прочесть их, даже не дав ей снять пальто. — В таком случае вы знаете, что я родился в тысяча девятьсот девятнадцатом году в окрестностях Талсы — под «окрестностями» я подразумеваю примерно сто миль к западу от этого городка — и что моя семья была ужасно бедная, и все мои родные умерли; я хорошо относился к своим родителям, пока они были живы, поэтому не чувствую себя перед ними виноватым. Надо всегда это учитывать в своих отношениях с людьми. Вам это известно, верно? — спросил он. Ардис поспешила согласиться. Элина тоже. — Всю жизнь я инстинктивно понимал, что мертвые настигают живых и надо быть осмотрительным, чтобы смерть близких не застала тебя врасплох. Смерть тех, кому ты был дорог. Собственная смерть — это уже не имеет значения, а вот к смерти других людей надо готовиться. Иначе тебя будут терзать страшные угрызения совести. Я понимал это инстинктивно — я многое так понимаю, особенно в своей работе, — имея дело с людьми, которые пережили смерть других, обычно близких людей, и обычно смерть неслучайную, неестественную, — я узнал, насколько это правда. Ардис сидела на золоченом стуле, не в силах расслабиться, подавшись вперед и внимательно слушая Хоу. Говорил он медленно и четко, словно каждое его слово дорого стоило, однако обе женщины — даже Элина — чувствовали какое-то странное напряжение, толкавшее их вперед, заставлявшее впитывать его слова, есть его глазами. И тем не менее Элина вдруг стала думать о том, как она выкрасится в черный цвет, — лицо Хоу чуть отдалилось, и на фоне его она довольно отчетливо увидела белые кафельные стены своей ванной, затем умывальник, черную краску, которую она купит в магазине мелочей, теплую воду в тазу, шум воды, льющейся из кранов, краска расплывается в теплой воде, резиновые перчатки, которые надо не забыть надеть… У нее слегка закружится голова, когда она нагнется над умывальником, погружая волосы в черную воду, в этот запах, мертвящий запах черной краски, которая окрасит каждый ее волосок, каждый тоненький, удивительно светлый волосок, каждую клеточку кожи на голове, ее душу… — Настоящего образования я не получил — все, что я знаю, я выучил сам, главным образом историю и основы естественных наук, — говорил Хоу. — Затем, в авиации, я помогал военному юристу-офицеру и познакомился с судопроизводством трибунала… после этого я на свои деньги окончил юридический факультет — не особенно хороший, но меня он устраивал, поскольку я не собирался пользоваться связями или искать чьего бы то ни было покровительства. Я знал, чем займусь, и я этим занялся. Я поставил себе целью к тридцати годам накопить по крайней мере миллион долларов, держать эти деньги в банке и никаких долговых обязательств под них не брать; но я добился этого на четыре месяца раньше срока. В интервью, которые я даю, это всегда выглядит как бахвальство, особенно если интервьюер предубежден против меня и решает мне отомстить в своей статье за то чувство неполноценности, которое он мог испытать во время интервью, но, как ни странно, такова правда, а я свято придерживаюсь правды, когда она может быть обнародована. Потому что далеко не все можно сказать, — серьезно произнес он. — Да, — согласилась Ардис. — Да. Это верно. — Теперь вот что: по крайней мере в одной из наших бесед я уже говорил вам, что моя супружеская жизнь, мои близкие никогда не доставят никаких неприятностей ни вам, ни Элине, — сказал Хоу. И улыбнулся Элине. За его спиной стена была вся в книгах, многие — старые, в потеках, в рваном выцветшем переплете; другие — новые, нарядные, в одинаковых переплетах с золотыми буквами на корешке; то тут, то там между книгами были засунуты журналы, отдельные выдранные страницы, сложенные вместе. Элина застенчиво улыбнулась Хоу в ответ. — Мы с женой разведены; я не видел ее пятнадцать лет и не намерен с ней больше встречаться, а о детях я сейчас говорить не буду — собственно, скорее всего не буду говорить вообще. У меня трое детей — двое мальчиков и девочка, это общеизвестный факт, записанный в архивах, — но и только. Мои дети не имеют к нам никакого отношения, они не имеют никакого отношения к настоящему. Скажу лишь, что я не чувствую никакой вины по отношению к ним или к моей жене, а это самое важное, что я могу сообщить. Вам это понятно? Он смотрел на Элину. Она кивнула. — Когда речь идет о новом браке… — медленно произнес Хоу, — …о том, чтобы начать все сначала, важно только одно: полностью ли покончено с прошлым? В моем случае — да. — Так же… так же и в моем случае, в нашем, — поправилась Ардис. — Я имею в виду отца Элины… — Да, насколько я знаю, это так: между вами все кончено, — кивнув, сказал Хоу. — Но этого Лео Росса, вашего бывшего мужа и отца Элины, его так и не нашли, нет? — Нет, но… — Если бы я считал, что это действительно важно, я, наверное, мог бы его найти, — сказал Хоу. — Но… Собственно, обычные поверхностные розыски, — как бы между прочим, с чуть смущенно улыбкой произнес он, — я предпринимал… По-настоящему же я этим не занимался, — так, между делом. Но все следы обрываются в Сан-Франциско, точно он там умер. А может быть, он и в самом деле умер. — Умер?.. — каким-то странным тоном переспросила Ардис. — О нет. Нет. Я не думаю. Несколько раз я, по-моему, видела его… но я, конечно, ошибалась — просто я была взвинчена и принимала за него кого-то другого… но… но я, право же, не думаю, что он умер… — Будем считать, что он больше не появится: он ведь не знает, кто вы, он не знает, где вы, — сказал Хоу. — И уж конечно же, он не будет знать, где искать Элину. Будем считать, что он умер в Сан-Франциско. Хоу взглянул на Элину, которая по-прежнему смотрела на него со своей прелестной полуулыбкой; он просто впился в нее взглядом, потом глаза его затуманились, взгляд рассеялся. Он смущенно рассмеялся и потер руки. — Теперь вот что, — сказал он, — обо мне ходит много разных слухов… некоторые имеют под собой почву, но большинство — ложь… Я не рекомендовал бы вам пытаться разобраться в них, это к вам не имеет отношения. Вся эта сторона моей жизни, моя жизнь вне дома — скажем так: моя профессиональная жизнь и моя личная жизнь вне стен этого дома — не будет иметь к вам отношения. Не стану от вас скрывать: с тех пор как я женился, мне пришлось преодолевать в себе подлинную нетерпимость к женщинам, недоверие к ним, чуть ли не ужас перед ними. И, однако же, в моей жизни женщины всегда занимали немалое место — не буду на этот счет лгать. — Он поднялся и заходил по комнате; остановился в углу, где лежала собака, и поерошил каблуком большую сильную голову пса — каблуком до блеска начищенного ботинка, который он лишь слегка приподнял; сунув руки в карманы спортивной куртки, он снова повернулся к Элине и ее матери и, насупясь, пошел вдоль стены, сплошь затянутой гобеленами и портьерами. Под конец они всегда объявляли мне войну. Сначала влюблялись, а потом объявляли войну, и мне приходилось избавляться от них — так человек срывает с себя одежду, которая стала ему слишком узка или вдруг опротивела. Но после первого брака я ни разу не женился. В моей жизни было столько людей, — как-то беспомощно сказал он, взглянув на Элину. — Мне кажется, мы понимаем, — медленно произнесла Ардис. Однажды вечером они были вдвоем — Элина и Марвин Хоу, и он увидел, что она повредила себе палец — сущая ерунда: указательный палец на правой руке прищемило дверцей машины. Он схватил ее руку, осмотрел палец — немного крови запеклось вокруг ногтя. — Элина, почему ты ничего не сказала? Элина, ведь, наверно, было очень больно… Элина в смущении попыталась отнять у него руку. — Нет, все в порядке, ерунда, — рассмеялась она. — Но… ведь наверняка было больно… А теперь больно? — Я не знаю, я ничего не чувствую, это ерунда, — сказала Элина. Он поцеловал ее палец. Приложил ее руку к своей щеке — казалось, он сейчас заплачет; затем улыбнулся ей. — Ты такая милая, такая прелесть, — сказал он. — Что бы ты ни услышала обо мне, Элина, — насчет моего прошлого или насчет нынешних женщин, женщин, которые пытаются на что-то претендовать, потому что я не умею как следует упорядочить эту сторону моей жизни… тебе этого не понять, Элина… что бы ты ни услышала, не придавай этому особого значения. Тебя это никак не касается. Я все подробно объяснил твоей матери, и она поняла. Ты мне обещаешь, Элина? — Да. — А пальчик — он у тебя действительно не болит? Или отвезти тебя к доктору? Элина рассмеялась. — Это ерунда. Он выглядит так некрасиво, не смотрите на него. Она отняла у Хоу свой палец. Ей было слегка стыдно — ощущение в чем-то даже приятное. Глубоко, в самом низу живота, заныло… и она вдруг вспомнила про мальчишек в школьном зале, ватагу мальчишек — как один из них сгреб ее и прижал к себе. Время от времени мысль ее упорно к этому возвращалась. И всякий раз отчасти постыдное, отчасти приятное чувство возникло в ней, но оно было таким слабым, что никак за него не ухватишься, не поймаешь. Вот и сейчас, с Марвином Хоу, это чувство шевельнулось — и исчезло. Я сказала себе — Как это забавно: телефонные звонки, и визиты, и разговоры, разговоры. Я сказала себе — Я этого не хотела, — но потом вспомнила, что хотела, чего-то хотела. Хотела снять с себя лицо бумажной салфеткой, швырнуть на пол и сказать — Вон оно! Валяется на полу! Затем настал день, когда Ардис возмущенно заявила: — Это оскорбительно, и я не намерена с этим мириться! Хоу не хотел широко оповещать о свадьбе. Он уехал из Детройта, и Ардис ждала и все эти три Дня неистовствовала, даже не считала нужным приводить себя в порядок, не одевалась. Она закуривала и тут же со злостью тушила сигареты. — Почему? — то и дело спрашивала она Элину. — Что ты не так сделала? Он, очевидно, стесняется тебя! — Я не знаю, что я не так сделала, — безразличным тоном отвечала Элина. — Он разочарован в женщинах — это я могу понять, и насчет того, что он не хочет иметь детей, — да, тоже могу понять, — говорила Ардис недоумевая, захлебываясь словами, но чтобы венчаться без объявления о браке… Нет. Ты на это не пойдешь. Нет. Категорически нет. Раз по десять в день она снова и снова читала документ — брачный контракт, который дал ей Хоу, — и отшвыривала в сторону, так ничего и не поняв. В этом контракте было сорок пять пунктов. Ардис сразу отправилась с ним к одному своему знакомому, юристу, у которого была контора в небоскребе Фишера, близ клуба «Пирамида», и юрист сказал ей, что сорок пять пунктов — это совсем немного, что в документе нет ничего необычного и что если его как следует опротестовать, то, наверное, часть пунктов можно изменить. Он объяснил Ардис, что брак заключается не только между двумя людьми, а между двумя людьми и законом, и что третьей стороной в любом брачном контракте является государство, независимо от того, сказано об этом или не сказано. Нет, документ — самый обычный. Некоторые части, возможно, удастся изменить, но в общем контракт вполне выдерживает критику. Со стороны Хоу было бы нелепо жениться, не приняв узаконенных мер предосторожности, сказал юрист, и Ардис не могла с ним не согласиться. И все же интересно, почему в контракте ничего не сказано о разводе, — разве не для этого главным образом он составляется? Чтобы защитить свое достояние от возможного раздела при разводе и от алиментов? — Гражданское право запрещает упоминание об этом — о разрушении брака, — сказал юрист. Итак, Ардис вернулась к Элине и сказала: — Все тип-топ. Дело сводится к тому, что ты отказываешься от притязаний на его собственность, а остальные пункты не так уж важны… Они, конечно, важны, да, но не имеют отношения к деньгам. И все же пока ты эту штуку не подписывай. Когда Марвин вернулся в город, он позвонил Ардис, и они вдвоем встретились за ленчем. Ардис вернулась оттуда красная, очень взволнованная и объявила Элине, что Хоу не только отказался снять этот пункт, но добавил новый: что Элина не должна подвергаться никакому стороннему влиянию — «имея в виду меня, твою мать! Меня!» — кричала она. Она открыла сумку и швырнула на стол пузырек с таблетками. Элина посмотрела на пузырек. — Это что? — спросила она. — Снотворное! Барбитураты! Элина пошла в спальню. Мать последовала за ней и включила свет. — Я сказала ему, что ты очень расстроена… ты такая ранимая… Я сказала ему, что не отвечаю за то, что может с тобой произойти… если ты решишь, что он отвернулся от тебя, что он тебя стыдится… Элину передернуло. На другое утро зазвонил телефон, и Ардис ответила лишь на шестой звонок. Она не потрудилась накануне снять грим — до того она была взвинчена и так ей все было противно. Лицо ее горело. Глаза сверкали. Какое-то время она слушала, затем прервала говорившего: — Хорошо, отлично, прекрасно, путешествуйте сколько хотите — она не будет возражать… Она на это согласна… если это поддается пониманию, то да, конечно… она вела такой уединенный образ жизни и… И вот что еще: я вовсе не жажду иметь зятя вашего возраста, тысяча девятьсот девятнадцатого года рождения, поэтому я отнюдь не собираюсь навязывать вам свою особу и жить вместе… навязать вам себя в качестве тещи — в нашем-то возрасте!.. Отлично, прекрасно! Представьте себе, у меня есть кое-какие планы относительно собственного будущего, хотите — верьте, хотите — нет! Вы не единственный, кто думает о будущем! Она согласится, чтоб вы путешествовали, чтоб вы не все время проводили дома, да, да, и на все, что с этим связано, но она не согласится на последний пункт и… и я не буду отвечать за то, что может с ней случиться… вы сами можете представить себе, каково это молоденькой девушке, такой девушке, как Элина, которая… которая, кстати сказать… Что? Что? Один год? Один год, а потом?.. Нет. Категорически нет. Это — to же самое. Нет. Я понимаю, что вы не обычный мужчина, — не без издевки заметила Ардис, — я понимаю, судя по тому, что читала о вас, что вы немного эксцентричны, но это неважно, что вы, может, и гений, как принято считать… но… моя дочь не станет рядиться под… Нет, где вы живете, не имеет значения, ничего не изменится, даже если вы будете жить в другом месте. Что? Нет. Я сказала — нет. Она вас действительно любит, и я готова признать, что вы любите ее, да, и уважаете ее, иначе вы никогда не пошли бы на все эти хлопоты… Но вы уважаете ее недостаточно… совсем недостаточно… И… Что? Она слушала, глядя в пол. А Элина наблюдала за ней. Она никогда еще не видела, чтобы мать была так взволнованна, так хороша. А она действительно была хороша, несмотря на то, что грим у нее был вчерашний и волосы были как следует не расчесаны, а халат то и дело распахивался. Я крикнула себе из дальнего далека — Элина! Можешь ты жить забавы ради и одновременно всерьез? Можешь ты забавы ради проглотить пригоршню таблеток, забавы ради умереть, но умереть так, чтоб уже не встать? Ардис опустила трубку на рычаг. Она посмотрела на Элину и на ощупь нашла смятую коробку, в которой оставалась одна-единственная сигарета. Глаза ее казались чересчур большими, неестественно большими. Но она улыбнулась Элине сияющей улыбкой, и Элина поняла, что они победили. — Ты устроена до конца жизни, — сказала она. Он поцеловал меня и. сказал, что никогда не боялся выглядеть глупо. Никогда не боялся рисковать, не боялся, что люди станут смеяться над ним. Он сказал — Мой секрет состоит в том, что для меня нет невозможного. Я берусь за все. Я сказала, что вся моя жизнь уйдет на то, чтобы понять его. А он сказал — Нет, ты не поймешь меня, Элина, — но сказал мягко, потому что любил меня. И я любила его. Я действительно его любила. Я была его женой и любила его. 11 …Десятифутовый шкаф с острыми резными краями и зеркалом, в котором обесцвеченными искаженными тенями отражались Элина и ее муж; дверцы были инкрустированы золотом и слоновой костью, пахло пылью и старым полиролем. — Восемнадцатый век, немецкий шкаф, — сказал Марвин. Он прочел это на пожелтевшем ярлыке, прикрепленном к одному из ящиков. — Красивый, Элина, правда? Элина сочла, что да, красивый. Лицо ее, словно лицо призрака, расплывалось в зеркале. Длинные волосы были уложены тяжелыми косами вокруг головы, так что она сама казалась женщиной из восемнадцатого века, которая застенчиво смотрела на них оттуда, пленница этого строгого и в то же время причудливого шкафа. Рядом со своим лицом Элина видела лицо мужа — оно не расплывалось, а было массивное, тяжелое, голова крепко держалась на плечах. — Да, он очень красивый, — сказала она. Пальцы, которыми она провела по шкафу, были в пыли. …Маленький поезд — больше игрушечного детского, но слишком маленький, чтобы быть настоящим: в него не заберется и ребенок, однако же — прелестный локомотив, несколько товарных вагонов, несколько пассажирских, даже спальный вагон, даже служебный. Марвин нагнулся и заглянул в окна. — Маленькие столики накрыты для ужина, — рассмеялся он. — За ними сидят маленькие люди… белые скатерти и бутылки шампанского… Эта странная штуковина стоит пять тысяч долларов. Во всяком случае, столько она потянула на аукционе — пять тысяч долларов. Тебе нравится? Элина улыбалась, не зная, что сказать. — Этот поезд прибыл из имения Кроксли, через всю страну — из Нью-Джерси, — сказал Марвин. — Я не собирался его покупать, но в конце-то концов… Он прибыл вместе с тремя фургонами отличных вещей. …Портрет женщины в натуральную величину, с низким лбом, редкой, колечками, челкой и неестественно розовой кожей; узкий кружевной лиф, плечи слегка подложены, длинные рукава из темного бархата доходят до середины маленьких розовых ладошек. Платье, как и у Элины, закрывает ее всю — и грудь, и плечи, и руки. Целомудренна, но безвкусна; и сама она, и тяжелая золоченая рама, в которую вделан портрет, покрыты толстым слоем пыли. — Точно американская мать семейства, вырядившаяся под владелицу английской загородной усадьбы, — заметил Марвин. Он нагнулся, чтобы прочесть надпись на ярлыке. — Да. Так оно и есть. Жена Кэрила Свифта — того самого Свифта, у которого на яхте произошел несчастный случай… Да, я помню его, хотя процесс кончился очень быстро. Не понимаю, зачем он дал мне этот идиотский портрет — для меня он, конечно же, никакой ценности не представляет… Портреты вообще не представляют ценности. — У нее такой несчастный вид, — сказала Элина. — Нет, она не выглядит несчастной — ты это присочинила, — отрезал Марвин. И, как бы желая смягчить впечатление от своих слов, обнял Элину за плечи и снова принялся изучать женщину на портрете. — Я тут вижу самодовольную, невежественную, полуграмотную, не слишком привлекательную жену миллионера, каких тысячи. По цвету ее кожи можно понять, с каким презрением относился к ней художник: ни один мастер в здравом уме не написал бы кожу таким цветом. Если, конечно, не забавы ради. — А что там произошло? — нехотя спросила Элина. — Люди пропали без вести. Днище у яхты проломилось. — Муж ее был виноват в этом? — Мы выиграли. Но им пришлось все на меня переписать. …Обеденный стол, расставленный во всю свою длину, заваленный нечищенными серебряными приборами, кубками, различными блюдами, вазами для фруктов, подсвечниками, коробками для спичек, сигаретницами из дорогого резного дерева; тут же стоял выложенный бархатом ларец, полный драгоценностей, тут же лежали небрежно сложенные портьеры и гобелены из шерсти и шелка с изображениями цветов, птиц и причудливых животных, даже несколько запыленных бутылок вина торчали среди груды позолоченных дверных ручек, палок для занавесей и дверных петель. Марвин вытащил из этого ералаша ожерелье и приложил к шее Элины — оно оказалось золотым и было довольно тяжелое. — Выглядит идеально, — удовлетворенно заметил Марвин. Он стал рыться в барахле и нашарил нитку жемчуга, но, когда попытался ее вытянуть, нитка лопнула, и жемчужины раскатились. Он буркнул что-то, глядя на то, как жемчужины скачут вокруг его ног и исчезают в пыли — это было досадно и смешно. Затем он нашел другую нитку жемчуга. Он подошел к Элине, чтобы надеть нитку ей на шею, — она покорно наклонила голову. — Идеально, — сказал Марвин. Он смотрел на нее. Вблизи он не выглядел красивым. Но лицо выражало силу, оно словно состояло из одних мускулов, упругих, гладких мускулов. Кожа у него казалась как бы многослойной, разной толщины. Он был крепкий, крупный, плотный; а у самой Элины на лице кожа такая тонкая — кажется, дотронься кончиком карандаша, и она прорвется. Марвин удовлетворенно улыбался, оглядывая жену, обнажив в улыбке свои крупные, чуть кривые, желтоватые зубы. Он смотрел на Элину, но словно бы и не видел ее. — Все эти вещи десятки лет ждали тебя, — сказал он. — Собственно, даже столетия. Красивые вещи, вроде этих, лишь временно находятся во владении людей уродливых, обыкновенных — на самом деле они предназначены для таких, как ты, чтобы кто-то вроде меня мог преподнести их тебе. — Он набросил ей на шею еще одно ожерелье — длинную легкую золотую цепь, унизанную какими-то каменьями. Элина чувствовала на себе его теплое, сытое дыхание — ей казалось, что она чувствовала его всю жизнь. А они были женаты около года. Но этот год растягивался, он, казалось, все дальше и дальше уходил в прошлое, заслоняя собой все прошлое Элины, скрадывая его, делая упорядоченным, безопасным. — Спасибо, это очень красиво, — сказала Элина. — Я хочу дать тебе все, — сказал Марвин. На шее у него сбоку была складка, в которую набралась грязь. Подбородок и щеки утром были выбриты, как всегда, но неровно, и кое-где уже снова начала пробиваться щетина, так что, казалось, под неровной поверхностью этого лица скрывалось другое лицо, таинственное и хитрое. Тяжелые веки Марвина все время находились в движении, взгляд его устремлялся на что-то и тут же передвигался, фокус менялся, так что очевидно было, как работает механизм его мысли, как он думает. Элина видела, как он думает. По ночам он иной раз прижимался к Элине, сонно, бессознательно, нашаривал ее рукой и находил. А Элина, не в силах заснуть, смотрела на его лицо, таинственное, темное, непроницаемое, лицо мужчины и, однако же, лицо ее мужа, ее мужа. Она любила его. Она обнимала его и чувствовала, как безостановочно, быстро двигаются его глаза — даже во сне! Он все время смотрит, все время думает. Глаза его все время устремлены на что-то, хоть он и спит… Это испугало бы Элину, если бы он не был ее мужем, а раз так, значит он не враг ей, он ей не опасен. Он оберегает ее. Его сила в тех словах, которые роятся у него в голове, в безостановочной работе его мозга. Элина была благодарна судьбе, что лежит рядом с ним, что она — его жена, держит его в объятиях, а он спит своим беспокойным сном; и если его голова полна слов, то голова Элины пуста. Его мозг работал — и глубокий благостный безмолвный покой затоплял мозг Элины, словно чернила. — Над чем ты так задумалась? О чем ты думаешь? — спросил Марвин. — …я думаю о том, сколько здесь красивых вещей… вещей, утраченных для мира… — Они вовсе не утрачены, — поправил ее Марвин. — Они принадлежат нам. — Но мы даже не знаем, что они собой представляют… — Но они же наши, они принадлежат нам. Он нашел на фаянсовом блюде кольцо и надел его на палец Элине, но оно оказалось слишком большим. Он рассмеялся и надел его себе на палец — это был мужской перстень, вырезанный, судя по всему, из клыка какого-то зверя. — Да, все это принадлежит нам, — весело сказал он, — и мы можем переписать это или запечатать и забыть на всю жизнь, и пусть оно сгниет, или сгорит, или будет сожрано молью… Это принадлежит нам — и больше никому. Никто другой не может этого коснуться. — Он был в отличном настроении. Он обнял Элину за плечи и поцеловал. — Ты любишь меня? Это для тебя приятный сюрприз? — О да, я люблю тебя, — шепотом ответила она. …Видавший виды комод, побитый и поцарапанный, сервант с наваленными на нем грязными кружевными занавесями и пожелтевшей парчой, телевизор с очень маленьким экраном — «Один из первых в мире экземпляров» — объявил Марвин, но довольно равнодушно. Хрустальные вазы, в которых опять-таки лежали украшения и маленькие, потемневшие от времени безделушки — голуби, слоники, лошадки, какие-то побитые фигурки людей и животных, — все это перемешано, словно части головоломки, безнадежно перепутано. У Элины наверняка бы закружилась голова, если бы Марвин легонько не поддерживал ее под руку. В другом зеркале — на этот раз прислоненном к перепачканным бархатным подушкам — она увидела свое лицо, неожиданно возникли ее светлые, почти белые волосы и безупречные четкие очертания скул и губ, и она не без удивления и радости подумала, что лицо ее существует независимо от нее самой, от ее мыслей или чувств, что это нечто постоянное, столь же предсказуемое и неизменное, как и все во вселенной. Рядом с ее лицом появилось красное лицо Марвина, но он смотрел на что-то и не заметил, что она рассматривает его. — Вот эта древность, — сказал он, читая ярлык, — явно копия письменного стола королевы Виктории. Посмотри на это золото… ручки, шишечки… и перламутр на каждом ящичке… Точно машина для пыток, созданный кем-то кошмар. Или, может быть, тебе это нравится, Элина? — К нашему дому он не подойдет, — сказала она. Марвин заметил, что она смотрится в зеркало, и пригнулся, чтобы их головы оказались на одном уровне, — застенчиво, чуть ли не робко, словно боялся открыто посмотреть на себя. Волосы у него были густые, вихрастые, кое-где цвета песка, кое-где более темные, рыжевато-каштановые, а на висках — с сединой, даже местами совсем белые. Он казался человеком другой породы или существом, принадлежащим к другому виду, чем Элина. Кожа его по сравнению с ее кожей была на редкость грубой. Но он улыбнулся ей. — Чудовища всегда чрезмерно индивидуальны, как и некоторые древности, собранные здесь, — сказал он. — Или как я… Они действительно не к каждому дому подходят. — Обычно он, казалось, не думал о себе, хотя всегда хорошо одевался и в начале дня выглядел хорошо, но порой он принимался безжалостно подтрунивать над собой, смахивал перхоть с плеч, ощупывал лицо в поисках прыщей и бородавок, ходил по дому, массируя свою широкую грудь и живот, жалуясь, что набирает вес, стареет, медленнее двигается… Он все время работал — наверное, часов по шестнадцать в день. Потом неожиданно прекращал работу и куда-нибудь отправлялся — на север Мичигана охотиться вместе с какими-то людьми, которых Элина никогда не видела, плавал на каноэ по бурным рекам, что было опасно, но хорошо для него — «хорошо для сердца», говорил он. А то во время какой-нибудь деловой поездки он задерживался на несколько дней, чтобы поохотиться, или половить рыбу, или побегать в горах; совсем недавно он и еще трое каких-то мужчин занимались ловлей рыбы на большой глубине у берегов Флориды и в течение двадцати часов не могли выбраться на берег из-за шквального ветра. Возвращался Марвин после таких похождений всегда в отличном настроении, похудевший на несколько фунтов, и тотчас снова погружался в бешеную, на весь день работу. — А как ты считаешь, Элина, я — чудовище? Выродок? — Почему ты меня об этом спрашиваешь? — с удивлением сказала Элина. Но он покраснел и смущенно рассмеялся. И не стал объяснять. Вместо ответа он открыл дверцу в письменном столе и извлек часы, инкрустированные золотом. Он постучал по ним, словно хотел, чтобы они снова пошли, но они, видимо, были очень хрупкие, а может быть, и разбитые, потому что стекло на циферблате тут же рассыпалось. — Все это барахло, — медленно произнес он. …Свернутые ковры, диваны в белых, нагоняющих уныние чехлах, стулья, поставленные друг на друга; один из углов склада занимали холодильники с открытыми дверцами — они стояли очень белые, тихие и обиженные; большой красивый конь-качалка с глянцевитой шкурой, рассыпающейся гривой и вытаращенными удивленными глазами; викторианский кукольный дом с черепичной крышей и множеством комнат — даже с бальной залой, сейчас набитый разной разностью, какими-то черепками и осколками. Рядами стояли картины — большинство в массивных рамах. Элина приподняла одну из них, чтобы посмотреть, — портрет мужчины среднего возраста. — Этот выглядит вполне пристойно, а на самом деле был маньяк, — сказал Марвин. — Пытался отказаться от меня, после того как я семь месяцев на него потел. Он был маньяк, что под конец его и спасло… Господи, только посмотри на все эти портреты! Сколько людей! Это место напоминает мне ту часть океана, куда все сносит — ценные предметы и водоросли… И все это принадлежит мне… Я даже не знаю, кто эти люди, чьи это лица. Ты только представь себе: они позировали художнику, терпеливо позировали и платили огромные деньги — какое честолюбие! — лишь затем, чтобы оказаться потом здесь, в общей куче, где один я смотрю на них, впервые за пять лет удосужившись сюда заехать. Мне бы следовало от всего этого избавиться, но… я питаю своеобразную нежность к этим вещам, этому моему достоянию, которым владели или дорожили другие люди, к этим ценностям. Деньги — шутка абстрактная; в определенном смысле слова они не существуют, а вот вещи — это реальность… Множество людей с деньгами провели свою жизнь, собирая эти вещи, и я, получив их теперь в свою собственность, как бы вобрал в себя уйму людей, их жизни, независимо от того, даю я себе труд любоваться их вещами или нет. — Он говорил просто и весело, перебирая портреты. А Элине казалось, что у. всех людей на портретах одинаковое выражение: смутная тревога, изумление, ужас. Даже те, кто улыбался, улыбались от страха, глядя в лицо Марвину Хоу. — Большинство этих людей я не узнаю. Кто они, черт бы их подрал?.. Даже клиенты и те стираются у меня в памяти… все стирается… Надо слишком напрягаться, чтобы помнить людей, если ты больше не имеешь с ними дела. Вот этот человек, например, кажется мне знакомым, но я не помню, как его имя. Не помню, в чем его обвиняли… по всей вероятности, в убийстве… Видишь ли, Элина, в определенный период моей жизни я знал этого человека досконально — лучше, чем он знал самого себя, гораздо лучше. Я знал, кто его родители, знал его друзей, его коллег, его врагов, его подчиненных, я разговаривал с человеком, продававшим ему газеты в киоске недалеко от его конторы, один из моих помощников наверняка подружился с одной из его приятельниц или с его женой, я вел долгие, прерываемые слезами разговоры с его детьми, с его тещей… А потом, как только дело было закрыто, я вычеркнул все это из своего сознания — полностью избавился от него… А вот этого человека — Майлза Стока, — его я не забыл, Ты когда-нибудь слышала о деле Стока в Чикаго? Элина смотрела на портрет человека с узким лицом, напомнившего ей отца: он так же — точно птицы в напряженном ожидании — держал плечи и голову, как бы наклоняясь к тебе с полотна. Только этот человек был довольно молодой — лет тридцати, с гладкими черными волосами, аккуратно разделенными пробором слева. — Майлз Сток. Он был осужден за предумышленное убийство в округе Кук, и его семья наняла меня для подачи апелляции. Я добился пересмотра дела и в конечном счете оправдания, и мерзавец исчез. Уехал из страны. А его мать явилась ко мне в контору и вручила ключ от своего дома в Чикаго — просто вручила ключ и вышла из комнаты. Было это всего несколько лет тому назад, и теперь я нет-нет да и вспоминаю Стока, чуть ли не жду, что вот он вернется, явится ко мне в контору и убьет меня. Элина резко повернулась к нему: — Что? Убьет тебя? — Я имею в виду: попытается убить, попытается… потому что никто меня не убьет, никогда. Этого не случится. Я еще долго буду торчать на нашей земле. А этот малый, Сток, решил, что я оскорбил его, и преисполнился ко мне лютой ненависти. Я сказал ему, что не смогу его защищать, если он будет врать мне, а он продолжал врать — день за днем, но наконец сломался и сказал правду, — которую я, конечно, уже знал, — и кинулся с плачем ко мне на грудь, а я оттолкнул его. Я сделал это не подумав, мне он был просто омерзителен — вот я и отпихнул его. Тогда он сказал: «Я вам физически неприятен» — и с той минуты возненавидел меня. Он убил человека в Чикаго, а я добился его оправдания, потому что… потому что… На самом-то деле он был очень сильный, — не без восхищения сказал Марвин. — С виду был тощий, а в действительности — жилистый и очень сильный, как многие мужчины такого типа. Они словно ласки или крысы — берут неожиданностью. — А как ты добился его оправдания? — спросила Элина. Марвин рассмеялся и щелкнул по лицу на портрете — раздраженно, презрительно и в то же время как-то фамильярно. — Я не хочу об этом говорить, — сказал он. Элина удивилась. — Я не хочу, чтобы эта зараза — моя работа — отравила тебе душу, — уклончиво сказал Марвин, — даже те дела, которые я провел удачно… Если ты станешь меня расспрашивать об этих людях, я готов тебе ответить, просто чтобы не раздражать тебя, но лучше не спрашивай. В деле Стока все обвинение было построено на косвенных уликах: Стока и его приятеля видели то тут, то там — в девять пятнадцать, в десять тридцать, волосы и капли крови на заднем сиденье машины… Обычная история — ряд абсолютно изобличающих фактов, которые ровно ничего не значат. Во второй раз у Стока была умно построена защита, и он вышел из суда свободным человеком. — Это ужасно — знать, что преступник где-то думает о тебе, — нерешительно заметила Элина, сознавая, что не следует об этом говорить, и, однако же, не в силах молчать. — Что он может вернуться… — Он не вернется. Забудь о том, что я тебе это рассказал. Забудь вообще обо всем, что я говорил, — сказал Марвин. — И вот тебе мой совет: никогда никому не разрешай плакать у тебя на груди. Если человек расплачется у тебя на груди, он будет висеть на тебе всю жизнь. А если ты оттолкнешь его или постараешься увильнуть от его излияний, он захочет твоей смерти. …Мебель для террасы, ломаная садовая мебель, ванночки для птиц, части демонтированных фонтанов, клавесин и на нем — игрушечные солдатики со штыками, похожими на зубочистки, но на вид остро отточенными и смертоносными, куклы в вечерних платьях, в свадебных нарядах и в балетных костюмах, фигурки из Королевского Долтонского фаянса, побитые и целые, старые ноты для фортепьяно и «Второй год обучения на фортепьяно Кадбэка» в мятой порыжелой обложке; а рядом — узкая кровать с парчовым, украшенным фестонами балдахином и горой бархатных подушек на атласном покрывале, а поперек нее, словно брошенная в гневе, толстая медная палка для гардин. Марвин взялся за один из столбиков кровати и потряс ее. Кровать заскрипела. Он сбросил медную палку на пол — она гулко грохнула; на покрывале от нее осталась вмятина. Изголовье кровати, обтянутое материей, было простегано, и на нем просматривались выцветшие зеленоватые женщины, и какие-то звери, и призрачные деревья. — Это вещь итальянская, ей лет триста, — сказал Марвин. — Сделана, несомненно, с любовью. Прелестная, верно? Я ее запомнил с того последнего раза, когда был тут. Очевидно, я выходил в эту сторону, потому что мне запомнилась кровать… Я могу представить себе, кто на ней спал, а ты, Элина? Возможно, какая-нибудь королева? Или итальянская принцесса? Молодая женщина лежала на этом атласном покрывале, красивая молодая женщина… Вроде тебя, Элина. Я представляю себе ее лицо, гладкую, как фарфор, кожу, волосы рассыпались — как у тебя, когда ты их распускаешь; я представляю себе ее тело — молоденькая девушка лежит в постели, девушка, еще незамужняя… Представь себе, что она лежит тут в тысяча девятьсот шестьдесят первом году и смотрит на нас, на двух американцев, которые все это унаследовали! Мы унаследовали ее кровать, ее элегантный парчовый балдахин, ее резные столбики, ее дух… Приляг сюда на минутку, Элина. Приляг, дорогая. Пожалуйста. Элина медлила. — Приляг всего на минутку, дорогая. Голос Марвина звучал сдавленно, в нем уже не было игривости. Элина сразу подметила эту внезапно возникшую напряженность. Она повиновалась, и, когда тяжелые ожерелья качнулись, повисли в воздухе, она почувствовала, как ее потянуло вниз, словно кто-то ухватился за них. Но она лишь рассмеялась и поправила ожерелья. Разгладив на ногах платье, она легла на неудобные подушки. Марвин стоял и смотрел на нее. — Да, вот так. Вот так. Он стоял в изножье кровати, держась руками за оба столбика, и разглядывал ее. Он был как бы в раме, образованной столбиками кровати и краем балдахина, — Элине показалось, что он словно бы отступил, потом опять приблизился, а сама она точно висела в воздухе, плыла — такой она, наверное, виделась мужу, бестелесной и святой. «Я же Элина Хоу», — подумала она. За спиной мужа громоздились какие-то вещи — контуры, острые углы, но она не видела, что там. Столько добра, столько вещей, созданных с любовью, а затем купленных и проданных и перепроданных, дорогих и красивых, и утраченных для мира! Но она всего этого не видела. Она видела только своего мужа, высокого, крупного, хорошо сохранившегося мужчину; черты его, выступавшие из полумрака, казались сейчас даже суровыми под влиянием страсти, поистине всепоглощающей страсти. Он смотрел на нее, и она как бы видела себя его глазами — его жена Элина. Элина Хоу. В их первую ночь, когда он, нагнувшись над ней, медленно, осторожно, а потом со все нарастающей страстью овладел ею, потеряв власть над собой, она лежала вот так же, и ей вдруг почудилось, будто она — у него в голове, заперта напрочь, напрочь в этом крепком могучем черепе. Если она даже и вскрикнула от боли или неожиданности, она себя не слышала. Она не почувствовала ни боли, ни неожиданности. И потом, в последующие месяцы, в минуты близости она не чувствовала ни боли, ни страха — она ничего не чувствовала, а лишь плыла вот так, застыв, мягко покачиваясь на волнах, открытая ему и пустая, и в душе у нее, как и под сомкнутыми веками, не было ничего, не возникало никаких картин. — Знаешь ли ты, как я люблю тебя, Элина? Ей казалось, что он обращается к ней из дальнего далека, а ведь он стоял в ногах кровати, натянутый, как струна, и наблюдал. Стоял очень близко. Губы его растянулись в подобии улыбки. Взволнованный, он напряженно смотрел на нее. Элина улыбнулась ему — легко, не почувствовав усилия. — Элина? Ты бы не…? Она поняла, что он ждет согласия. И она прошептала «Да» и тотчас подумала, то ли слово она сказала, то ли магическое слово, которого он ждал. Да. Затем, глядя на его лицо, она подумала, выждет ли он еще минуту или две, а потом подойдет и чуть ли не со злостью ринется на нее, чтобы обрести с ней покой… И она ждала, готовая принять его, ждала. Она будет лежать неподвижно в его объятьях, раскрываясь навстречу этой его страшной, неуемной, неподвластной силе. И так и случилось — а может быть, и нет. 12 Я буду с вами откровенен. Иногда это словно взрыв, но только замедленный и как бы происходящий во сне, до странности замедленный — внезапное осознание того, что должно произойти. Когда будущее вдруг становится тебе ясным… А иногда у меня возникает впечатление, будто я высоко над землей, один в самолете, и только я могу увидеть таинственную округлость земли, которую до меня никто еще не видел. И я все это вижу… ощущаю каждую мелочь… своим телом, своими внутренностями, чувствительной кожей на затылке… вижу все и понимаю, и мной овладевает страшное возбуждение, рожденное истиной. Тогда я знаю, что произойдет, — в точности знаю, как повернется будущее. Настоящее рутинно и покорно делится на дни, на судебные заседания, отсрочки, перерывы в заседаниях, свидетельские показания, воскресные дни, отчеты в прессе, несколько часов сна каждую ночь — поверхностная суета обычной жизни. Но вот наступает поворот. Другие люди, возможно, лишь почувствовали, что это поворот, решающий поворот… а я осознал это: ведь в известном смысле я способствовал ему, и наградой мне служит абсолютная определенность приговора. Следовательно, я могу представить себе будущее. Я пролетел над этим поворотом, как на самолете, а все прочие тащились по земле. Я прочувствовал его, вобрал в себя нутром — во всей его неуловимости, в его хрупкой и одновременно стальной определенности. И я никогда не ошибаюсь. После этого поворота я уже знаю не только то, что я победил, но и в какой мере я победил, как глубоко я воздействовал на умы людей, с какою силой направлял их волю. После этого остается лишь выждать несколько дней, чтобы люди осознали факт моей победы — в так называемой «реальной жизни». Не кажется ли мне, что эта моя энергия может меня взорвать? Да, кажется. Он тяжело повернулся на другой бок. Я слышала его дыхание. Чувствовала, как тело его покрывается потом. Было около двух часов. Нет, позже. Он вздохнул, задышал прерывисто и хрипло. Ему что-то снилось. Он резко дернулся, пнул меня ногой. От неожиданности у меня заколотилось сердце. Он что, куда-нибудь бежит? Сражается с невидимыми врагами? Он вздохнул, и вздох перешел в стон. Потом все тело его снова дернулось, потом он проснулся. А я лежала молча, без сна. Я услышала, как разомкнулись его ресницы — сухой, легкий шорох ресниц. Проснулся. Мозг его работал так напряженно, что вытолкнул его из сна. Он задышал размеренно, спокойно — так дышит мужчина, который не спит, строит планы. А я дышала тихо, почти неслышно — так дышит женщина, которая спит. Но это хорошо. Это напряжение, эта страшная сила, которая живет во мне, — я ее приемлю, она моя особенность, наверное, это хорошо. Я никогда не сплю больше двух-трех часов за ночь — каждую ночь, — потому что слишком многое надо обдумать. Кое-что является мне во сне — собственно, наиболее ценные идеи приходят во сне, — но остальное я должен делать за столом: мне нужно держать в руке карандаш, нужно, чтобы пальцы чувствовали карандаш. Поэтому валяться в постели я не могу, — я должен встать. С возрастом это становится все более непреложным — такое чередование сна и бодрствования, когда мне снятся мои дела, а потом я вдруг просыпаюсь, ибо сон выполнил свою функцию и теперь требуется последовательная сложная работа мысли… Чего я боюсь?.. Старения? Нет, решительно нет. Нет. Ведь с каждым годом я становлюсь все более уверенным в себе, в своих силах. Когда я был моложе, моя энергия, бессонница, ночной пот, желудочные расстройства на нервной почве, отчаяние, наваливавшееся на меня, если я не мог работать, работать целый день, — все это меня пугало, но теперь я это приемлю, это — часть моей личности, моего «я». Благодаря моей энергии я сумею добиться победы там, где другому трудно ее достичь, — возможно, он даже будет к ней близок и все же проиграет, она ускользнет от него, потому что в конечном счете он всего лишь человек, а я… я немного иной. Нет, я не боюсь старости или смерти, как не боюсь мысли, что все бренно… Потому что… Думаю, потому что я уже прожил столько жизней: ведь я состязался, сражался, боролся и побеждал в борьбе за такое множество жизней, спасал людей от смерти, от долгого тюремного заключения, возвращал их к жизни, когда все, словно сговорившись, хотели их уничтожить. А я не желал этого допустить, не желал, я боролся за то, чтобы спасти их, и побеждал. Побеждая. Так что в определенном смысле слова я прожил множество жизней, я проникал в души иных людей глубже, чем они сами, я был хозяином их судеб в большей мере, чем они сами… И если ты хоть раз познал такое чувство, если ты хоть раз его изведал, ты знаешь, что в общем-то бессмертен — даже оставаясь смертным. Ты обрел бессмертие. Я почувствовала, как переместилась тяжесть его тела на кровати, как он осторожно отодвинулся от меня. Он не хотел меня будить. Через минуту он осторожно-осторожно вылезет из постели и уйдет, уйдет куда-нибудь, в другие комнаты… …словно фреска, на которой изображено все живое, старинная фреска с великим множеством людей, выписанных в мельчайших подробностях, любовно… или фриз на храме, изображающий процессии, которые идут не один год, идут столетия, — огромные толпы людей, вытянутые в одну линию, устремленные в одном направлении… Я становлюсь всеми этими людьми, каждым из них. Я работаю с людьми. Моя религия — люди. Следовательно, я должен любить их, — чтобы спасти их, я должен их любить. Он встал. Я услышала, какой подошел к комоду, выдвинул ящик — значит, достает другую пижаму. Он так потеет, ему всегда жарко, он такой беспокойный, — крупный мужчина, у которого такое блестящее от пота, беспокойное тело и безостановочно работающий мозг. Я любила его и, однако же, лежала очень тихо, словно пряталась от него. Лежала на своей половине кровати, пряталась. Я любила его, но боялась дотронуться до того места, где он лежал и где матрас был еще теплый, влажный. Я буду откровенен: нет, я вовсе не хочу менять мир. Я не хочу переделывать нашу страну. Я не считаю, что суды существуют для этого. Я не реформатор, я не выступаю за то, чтобы превратить нашу страну в рай, я веду дела моих клиентов, отдельных людей, частных лиц. Однако бывают случаи, да, безусловно, бывают случаи, которые следует рассматривать как явления социальные, когда люди нарушают закон по причинам экономическим или расовым, которых вам и мне не понять, и мне приходится разъяснять это присяжным. Я готов разъяснять это присяжным сколько угодно, если я не считаю, что такого рода разъяснение было бы тактической ошибкой с моей стороны. Я лишь в той мере раскрываю правду, в какой это необходимо для победы. Избыток правды — это уже тактическая ошибка. Я не сражаю присяжных рассказом о чужих несчастьях, пытаясь заставить их почувствовать себя виноватыми, переложить вину на них, — если я не считаю, что это нужно для победы. Все определяется лишь одним — тем, что может обеспечить мне победу. Остальное — идейная убежденность или эгоизм, идущие в разрез с правом моего клиента выступать перед судом как частное лицо, а не как член какой-то группы. Мои клиенты — не абстрактные фигуры, они представляют самих себя. И если бы я смотрел на них иначе, я не мог бы их любить. А если бы я не мог их любить, я не мог бы так глубоко проникать в них и не мог бы их спасть. Он вышел из спальни: я чувствовала, как под его тяжестью дрожит все в доме — от его шагов, от его хождения из угла в угол, от его мыслей. Я подумала — теперь я могу заснуть. Еще ребенком Я уже чувствовал, что мир для меня слишком тесен. Даже просторы Оклахомы! Нет, мне хотелось каким-то образом раздвинуть его пределы, заставить их раздвинуться. Всю жизнь меня наполняла и снедала жажда работать, работать упорно, упорнее всех, состязаться, бороться, побеждать… и только когда я стал юристом, стал выступать в суде, я смог по-настоящему, должным образом использовать заложенную во мне энергию. Перед началом любого процесса мне кажется, что голова моя не в состоянии вместить все, чем я ее набил. Я — толпа! Я чувствую, как я расту, как вытягиваюсь под потолок, чувствую, как пульсирует кровь в моих глазных яблоках, и я сойду с ума, если не дам выхода тому, что сидит во мне. Я чувствую себя таким сильным, очень сильным… Вас коробит от подобного признания — что человека делает счастливым его работа? Очевидно, да. Большинство людей признаётся лишь в своих неудачах, своих бедах: они стыдятся выпавших на их долю счастливых минут. А может быть, у них такого и не бывает?.. Ну, у меня бывает. Я часто переживаю минуты счастья, пронзительно острого счастья. Без него постель кажется огромной. Мне одиноко в ней. Холодно. Я протянула руку, чтобы пощупать ту сторону матраса — да, очень влажный, холодный. Там, где он лежал. Я включила свет и увидела, что уже больше трех часов. Я откинула одеяло и посмотрела на постель — большое влажное пятно на том месте, где он лежал. Нет, я не боюсь рисковать. Я часто рисковал в прошлом, повинуясь инстинктам, мечтам. Почему бы и нет? Я не боюсь совершить ошибку. Не боюсь быть осмеянным. Стать мишенью для острот. Я хочу немного раздвинуть границы, вытолкнуть мир в другое измерение, перекосить его, изменить; я принадлежу к тем, кто рискует и не боится, — как, например, великие завоеватели, религиозные лидеры, безумцы. Великим мореплавателям говорили, что их корабли дойдут до края земли и рухнут в бездну, а исследователи отвечали — Неужели из-за этого надо сидеть дома? Почему бы не поплыть к краю земли? Я подумала — теперь я могу заснуть. Но, выключив свет, я еще лежала без сна, с открытыми глазами. Я слышала, как он пошел вниз, слышала, как он ходит по своему кабинету… Но если я позвала бы его, он бы пришел. Он ведь по-прежнему был со мной — он никогда не бросает меня, я никогда не остаюсь одна. Я уже много лет замужем, и я никогда не остаюсь одна, всегда чувствую, что я — при нем, его жена. И потом, где-то там, за ним, есть люди, которые придут ко мне, если я их позову… Мама — мама придет, если я позову. Я теперь совсем не вижу ее, я уже очень давно ее не видела, но если сейчас, в темноте, я позову ее, она придет, подойдет к постели, скажет — Элина? Я тебе нужна? — Вон там, в густой тени — может быть, там мама. Я и отца могла бы вызвать… я подозвала бы его сюда, к краю постели, я притянула бы его к себе, снова заглянула бы ему в лицо, увидела бы написанную на нем чистую безжалостную любовь… Вы называете это системой — пусть так, а я называю традицией. Представьте себе, я верю в статус-кво. Я не конформист, но я уважаю традицию, в рамках которой действую. Традиция делает возможным мое существование, делает возможными мои победы… Я не хочу, чтобы законы менялись, потому что я знаю их, я действую сообразно им, я… Ах, вот как! Вы, значит, не желаете больше иметь со мной дело, да? Я это вижу по выражению вашего лица! Я дал вам это интервью, потому что уважаю журнал, в котором вы работаете, хотя и не уважаю его политическую ориентацию, но не отрекусь от правды только потому, что… Да, я знаю, что вы думаете, — можете не возражать. Я в точности знаю, что вы думаете. Но я прошу вас выслушать мою точку зрения, потому что эта точка зрения не слишком популярна в наши дни. В наши дни любой мальчишка, только что сошедший со школьной скамьи и решивший заняться уголовным правом, считает, что он может переделать страну, поставить все с ног на голову, пользуясь своими клиентами как орудиями, рычагами… Такие люди на самом деле не уважают закон. Они нарушают закон, его святость, а это вещь страшная. Нам необходим закон, потому что закон — это единственная оставшаяся у нас святыня. Те же самые люди, которые в каждом поколении хотят распять Христа, теперь хотят распять закон, поскольку Христос уже мертв и погребен, — нет, мои личные верования тут ни при чем, не об этом здесь речь. Церкви уничтожают — что ж, может быть, сам Господь Бог уничтожает их, неважно. Я не теолог. Я человек нерелигиозный. Но суды не будут уничтожены. Нет. Они будут стоять. Это единственная наша святыня, а даже убийца не поднимет руки на святыню, последнюю святыню, — даже убийца благоговейно отступит. Нам нужно божество. Закон — это божество. Он никогда не будет уничтожен, потому что вне его нет спасения. Я лежала без сна, не спала, я думала о нем, там, внизу, — ладный, красивый мужчина волнуется, потеет, лицо его блестит… Он перебирает бумаги, стенограммы, записи, фотокопии документов — бесконечный поток слов, слов, которые он подчинил себе… Я не могла его понять. А в общем-то никогда и не пыталась его понять. Он был такой живой, такой живой… Полный жизни, живой… Тысячу раз я чувствовала эту страшную жизненную силу в себе, глубоко в себе. Я все время продвигаюсь вперед. Люди, которые вчера были моими противниками, завтра становятся моими друзьями. Я не знаю ненависти. У меня нет времени для ненависти. Мои враги разбросаны по всей стране — да, конечно, они существуют, но я не помню, кто они, — у меня нет на них времени. Я не питаю ни к кому ненависти и не питаю ненависти к себе. Вы удивлены: ненавидеть себя — это нынче так модно. Ненавидеть свою страну. Ненавидеть историю. Это все своеобразный вид ненависти к себе. А я приемлю себя — таков уж я есть. Такова моя судьба. Я полностью приемлю себя, собственно, я даже восхищаюсь собой — я себя люблю. Возможно, я вас смущаю, но я хочу говорить правду. Я люблю слышать собственный голос… люблю, когда люди вынуждены смотреть на меня, иногда против воли — и не только присяжные, но и просто публика в зале суда, где угодно… Я люблю этих людей, которые смотрят на меня, которые меня слушают. Сила слова — это огромная радость, радость удивительная, когда твои слова овладевают людьми, рождают в людях чувства, омывают их потоками, волнами и сплачивают… как молекулы, которые отскакивают друг от друга и сталкиваются в бесконечном вечном движении, это — божественно… Да, это, наверно, и делает тебя равным божеству. Делает тебя равным божеству. 13 — Представьте себе, что кто-то захотел бы уничтожить все следы вашего существования — думаете, это было бы легко? Элина всем своим видом дала понять, что не знает. — Люди считают, что это легко, очень легко — но ничего подобного — вот тут-то я и вступаю в игру! Дело в том, что уничтожить человека далеко не так просто, как его убить, — это предприятие весьма дерзкое. — Мужчина широко улыбнулся Элине; улыбка сверкнула, в ней чувствовалось оживление и уверенность в себе. Шустрый, юркий, настороженный. Он придвинулся ближе к ней, слегка нагнулся с высоты своего роста, стараясь перекричать гул разговоров. — Тут-то я и вступаю в игру: моя профессия состоит в состязании с убийцей — все зависит от того, насколько хорошо ему удалось справиться со своей задачей, а обычно он справляется плохо: уж очень они, эти убийцы, неуклюжие, никакого воображения. Вот как бы вы уничтожили тело? Элина растерянно рассмеялась. Затем, видя, что он говорит серьезно, сказала: — Я не знаю. — Ну подумайте, подумайте! Что прежде всего приходит вам в голову? Сжечь — огонь? Устроить пожар, который показался бы случайным? — Я не знаю, — сказала Элина. Кто-то протискивался позади Элины, ей пришлось сделать шаг вперед, и разгоряченный собеседник тотчас придвинулся к ней, он продолжал смотреть на нее со странно серьезным, сосредоточенным выражением, потом вдруг снова улыбнулся — счастливая мальчишеская улыбка осветила его лицо. — Представим себе, кто-то захотел уничтожить вас, миссис Хоу, и вот он задушил вас, потом поджег дом — а что дальше? Что дальше? Было это весной 1965 года. Прием где-то в Детройте — тысячи квадратиков до блеска натертого паркета, красивый, нестерпимо блестящий пол, и в каждом квадратике свет отражается иначе, чем в остальных. Свет под разными углами. Свет разных оттенков. Скрещивающийся, сталкивающийся и, однако же, образующий единую гармонию под ногами сотен людей, ни один из которых даже и не взглянул вниз. Элина видела слабые, расплывающиеся отражения людей на блестящем паркете. Улыбалась, а сама чувствовала, как взгляд скользит вниз, к ее собственному отражению — там, там, в полу под ее ногами была другая женщина, которая ждала, и слушала, и, пожалуй, не улыбалась. — Ха! — весело воскликнул мужчина. — Вы думаете, что огонь сделает свое дело, да? Ну, так не сделает. Вашему душителю не удастся уничтожить вас, каким бы сильным ни был пожар: пусть вы сгорите, превратитесь в черную бесформенную массу, в несколько унций пепла, — все равно вы будете миссис Хоу, а я просею то, что от вас останется, и выступлю с абсолютно точным доказательством, что это вы. И как только личность жертвы установлена, почти всегда легко найти убийцу. Неизвестный труп — это, конечно, страшная проблема. Но кто же может остаться неизвестным? На меня работает один молодой человек, специалист по судебной одонтологии, до того блестящий ученый — и такой трудолюбивый, — что он может установить личность жертвы, если вы дадите ему всего несколько зубов, или часть моста, или старую золотую коронку! Просто дайте ему это, положите на ладонь и зайдите через несколько дней — вы будете поражены! Какой-то подошедший справа мужчина попытался присоединиться к их разговору, Элина почувствовала, что он подходит, повернулась с приветливой улыбкой, широко улыбнулась, и они все трое стали ждать, когда в беседе наступит еле заметная ритмическая пауза, которая даст возможность новому собеседнику вступить в разговор. Мужчина, с таким жаром просвещавший Элину, запнулся; затем сказал с принужденной улыбкой: — Приветствую вас, судья Куто, как поживаете? Очень много народу, верно? Я как раз приоткрывал для миссис Хоу некоторые наши профессиональные секреты… Элина обвела помещение взглядом и увидела своего мужа в другой группе гостей — зафиксировала, где он стоит. На таких приемах он обычно стоял почти все время на одном месте — люди подходили к нему, окружали его, наконец, отходили, а он продолжал стоять на тех же двух — трех квадратных футах пола. Сейчас он оживленно беседовал с двумя мужчинами, одного из которых Элина узнала: это был помощник юриста, специализирующегося по налоговым делам, которого Марвин нанял несколько месяцев тому назад представлять свои интересы в налоговом суде; министерство финансов предъявило какие-то претензии к доходам Марвина, — сложная история, которой Элина не понимала и не пыталась понять. Марвин сказал ей, что это не имеет существенного значения. Теперь лицо Элины приняло наиболее свойственное ей выражение — на нем появилась полувежливая, полудетская улыбка. Элина была где-то в Детройте, в большой, словно зал, комнате с натертыми полами и множеством цветов, где официанты в белых куртках обносили гостей напитками — черные официанты в белых куртках. Кто-то говорил с ней. Обращался к ней. Прямо к ней. Нет, говорили о ней — надо слушать. — Да, так вот я говорил миссис Хой, что нет такого человека, который мог бы действительно уничтожить ее, уничтожить без остатка, — продолжал ее собеседник, — Если, конечно, это не настоящий профессионал… Возьмем другой пример: тело зарывают в уединенном месте, надеясь на разложение. Раньше часто так поступали! Но теперь у нас всюду роют, знаете ли, — строят новые дома, и торговые центры, и… Очень трудно найти место по-настоящему уединенное — и всего-то каких-нибудь шесть футов, — чтобы вырыть могилу, которая через несколько месяцев не будет разворочена бульдозером… Разве я не прав, судья Куто? — Зовите меня, пожалуйста, Карл! Мы же не в суде! — любезно сказал Куто. И подмигнул Элине. Красивый седеющий мужчина в пиджаке с модными узкими лацканами и рубашке в зеленую и розовую полоску; Элина заметила, что у него жемчужные запонки. — Даже, скажем, уничтожить на трупе половые признаки — и то трудно. Если довериться процессу разложения, так называемому естественному процессу распада, все равно вы своей цели не добьетесь, а если засыпать труп известью, как это делают в романах и в фильмах, это лишь поможет его сохранить. Вы это знали? — Да, — сказал Куто. — Я имею в виду миссис Хоу, — холодно заметил мужчина. — Я этого не знала, — сказала Элина. — Да. И вы еще какое-то время после смерти будете оставаться женщиной, несмотря на процесс разложения, — вы это знали? Представим себе, что ваш убийца — человек очень изобретательный — разрезал вас на куски и захоронил эти куски в разных местах… и представим себе, что полиция вызывает меня, — что я делаю? Для начала я просто изучаю кости и тут же могу сказать полиции, какого вы пола. Не говоря уже о матке… — О чем? — переспросил Куто, потягивая виски. — О матке. В женских трупах, почти полностью разложившихся, — я говорю это серьезно: почти полностью разложившихся — часто удается обнаружить матку, матка остается после распада всех других органов. Элина улыбалась. Нет, она не улыбалась. В приливе внезапно охватившей ее паники она смотрела на этого мужчину, который продолжал говорить, но уже ничего не слышала. Потом она все-таки улыбнулась, чтобы показать свой интерес, и удивление, и… Теперь говорил судья Куто. Официант прошел за его спиной, и он вынужден был шагнуть вперед; он раздраженно оглянулся, держа стакан у самой груди, чтобы не задеть Элину. Столько народу — и не сосчитаешь. Впрочем, нет — сосчитаешь. Если бы у Элины было время, она, конечно, всех бы могла пересчитать. Она могла бы пересчитать и квадратики паркета, если бы было время. Если бы было время, она могла бы пересчитать лампочки на потолке, сколько пар глаз, сколько запломбированных зубов. Ее начало трясти. А Куто что-то говорил, пригнувшись к ней. Еле заметно, но упорно правым локтем он оттискивал того, другого, почти бессознательно, медленно, постепенно продвигая локоть, руку и, наконец, все плечо — осторожно, мягко и, возможно, неосознанно, в то время как тот. другой, нервно потягивал виски и несколько раз открывал рот, чтобы заговорить, но никак не мог прорваться. Элина взглянула поверх острого серого плеча Куто и заметила, какие странные у того, другого, скошенные резцы — они казались чуть другого цвета, не такие белые, как остальные зубы. В то день я узнала нечто новое о моем теле: они сказали, что матка не разлагается. Тогда как же избавиться от нее? Они ведь не сказали, что она ссыхается, если там не было младенца, благодаря которому она была бы влажной и эластичной. Они сказали, что она не разлагается, не горит, не исчезает, а остается, как пряжка от туфли, или часть зубного моста, или одна из этих маленьких окаменелых рыбок, которые можно купить за несколько долларов и поставить на полочке в кабинете мужа, у всех на виду — как чашечку с блюдцем. Мне было очень холодно, но я не дрожала. Происходило это в 1965 году. Потолок большой элегантной комнаты был из чего-то белого, чего-то казавшегося очень легким, словно сгустившаяся пена, — таинственный синтетический материал, похожий на сгустившееся облако; материал, Элине неизвестный. Она думала о том, что где-то глубоко внутри нее находится влажная эластичная матка — вот только где?.. Судья Куто говорил ей что-то с приятной благожелательной улыбкой; она была благодарна ему за то, что он говорит, так как это избавляло ее от необходимости поддерживать беседу, — он, собственно, и не ждал от нее этого, только бы она слушала. Значит, надо слушать. Еще какой-то мужчина, протиснувшись сквозь толпу, присоединился к ним. Седеющие рыжие волосы, грустно — веселые глаза с набрякшими под ними мешками, крупные пальцы сжимают стакан. Судья Куто подвинулся, чтобы дать ему место. Теперь вокруг Элины было уже несколько мужчин, и она знала, что может быть спокойна: говорить ей не придется. Она подняла взгляд вверх, к потолку, который был куда менее замысловатым, чем пол. Там никаких теней, никаких отсветов, никаких отражений, похожих на людей… Зато было много света, люминесцентных ламп, утопленных в потолке, почти скрытых, затаившихся. Их ровный свет озарял большую комнату вплоть да самых дальних углов. Наверное, люминесцентные лампы тихо, могуче гудели, но Элина этого не слышала. Где-то гудел, вибрируя, гигантский кондиционер, но Элина и его не слышала. Люди медленно передвигались по комнате, переходили с одних квадратиков паркета на другие, улыбались, беседовали, узнавали друг друга, понимали, что им ничто не грозит в обществе друг друга, когда они переходят из одной части комнаты в другую. Все можно подсчитать. Никаких оснований для паники. — Вот бедняга! Сам написал прошение в суд на двух тысячах страниц о применении к нему Хабеас-Корпуса![1]Две тысячи страниц! Подробнейшая биография, целая кипа бумаг, начиная с даты его рождения где-то в двадцатых годах, — все написано от руки, с орфографическими и грамматическими ошибками, предложения начинаются неизвестно где и заканчиваются через две-три страницы, все перепутано, свалено в кучу, зачеркнутые слова, примечания на полях и несколько непронумерованных страниц в конце, так называемое «приложение»… Вот после этого вы мне скажите, вас не удивляют порядки в наших тюрьмах? Чтобы у человека было столько свободного времени — явно годы свободного времени, не говоря уже о том, что у него было чем и на чем писать и что кто-то поощрял его к этому: ведь он же написал книгу в две тысячи страниц, которую никто не прочтет!.. Господи! Кто у нас за это отвечает, ну, кто отвечает? Этот вопрос мне хотелось бы задать, и в нашем штате немало людей покраснеет, если я задам его… — А разве вы не переезжаете в Вашингтон? — Да, я переезжаю в Вашингтон, но не собираюсь расставаться с Мичиганом — я никогда не расстанусь с Мичиганом. Беседа перескочила на новую тему — на жителя Детройта, который вздумал выставить свою кандидатуру на пост губернатора штата от демократической партии; он потратил на избирательную кампанию все свои деньги и деньги своей жены — правда, никто не знает сколько, даже хотя бы сколько десятков тысяч долларов; его забаллотировали, и на этом коктейле он не присутствовал, хотя зять его был тут. И зять его был очень пьян. Миссис Куто, просунув руку под локоть мужа, присоединилась к ним. Она была маленькая, плотненькая, с гладким, без единой морщинки, напудренным лицом, неизменно выражавшим приязнь и удовольствие. Ей было приятно. Держалась она мило. В какую-то минуту он вмешалась в беседу и начала говорить — Элина заметила, что взгляд у нее при этом стал жесткий, и поспешила снова отвести глаза, — а миссис Куто говорила что-то насчет недавно избранного судьи по уголовным делам, которого тут не было, потому что его не пригласили; звали его Пэтрик О'Горман, и он, обычный юрист, выставил свою кандидатуру в судьи — в расчете на свою фамилию, на то, что такая фамилия вызовет в народе симпатию. И победил. — Вы это серьезно? — воскликнул человек с мешками под глазами. Да, серьезно. О'Горман, его жена и друзья сочли, что его фамилия будет хорошо выглядеть на избирательном бюллетене — только и всего; он даже так и сказал в Ассоциации юристов — искренне и чистосердечно, со всею скромностью: никакого опыта работы в публичных организациях у него, мол, нет, он с этим совсем не знаком, но считает, что может пройти на выборах… Ассоциация его не поддержала. Но он все-таки выдвинул свою кандидатуру и прошел значительным большинством голосов. Беседа вернулась к тому человеку, который выставлял свою кандидатуру на пост губернатора от демократической партии и который… Элина медленно втянула воздух, словно проверяя себя. Да, ей стало лучше. Теперь ничто ей не грозит. Она взглянула туда, где стоял ее муж, — а он по-прежнему был там же, по-прежнему спорил о чем-то все с теми же двумя людьми. Молодой юрист — специалист по налогам — был явно разгорячен, расстроен. Марвин был, как всегда, красный. Вокруг них группами медленно роились люди, блестящие волосы женщин уложены в безупречные летящие прически, обнаженные руки, у нескольких — обнаженные плечи, — женщины с гладкой розовой кожей, как на дорогих портретах. Охмелевшие, разгоряченные, смеющиеся любому пустяку, готовые смеяться, искушенные в улыбках. Мгновенно, охотно обнажающие зубы, потому что зубы у них — идеальные. Большинство женщин были красивы — безукоризненно красивы. Пожалуй, не столько красивы, сколько милы, приятны, с безупречными, мгновенно расцветающими улыбками и застывшей, обильно опрысканной лаком прической. Губы у них тоже были словно лакированные и непрерывно двигались, рождая слова и улыбки. Элина обратила внимание на очень интересную женщину в длинном до полу платье из зеленого бархата; глубокий вырез спереди доходил у нее до талии, края его были соединены серебряными скрепами. — А что о нем думает Марвин, Элина? — Я не уверена… Я не знаю… Миссис Куто закурила сигарету и энергично выдохнула дым. — Зато я знаю, что я думаю, — сказала она. Черный человек в свежевыглаженном белом костюме появился возле Элининой группы, озабоченно стал о чем-то спрашивать. Еще подать выпить? Да, сказал Куто. Да, сказал мужчина с грустными глазами, слегка осклабясь. А мне, пожалуй, хватит, сказала жена Куто. Элина по-прежнему держала стакан, в котором лед давно растаял, превратившись в буро-коричневую теплую водичку: нет, благодарю вас, ничего. Глаза Элины случайно встретились с глазами черного официанта — взгляд у обоих был тусклый, невидящий, словно скрестились в пространстве взгляды двух слепых и застыли, мертвые. Некоторые люди не видят друг друга — они просто друг для друга не существуют. На шее у Элины было одно из тех старинных золотых ожерелий, что подарил ей Марвин, — массивное, литого золота, очень красивое. Ей приходилось все время сражаться с этой тяжестью. Ожерелье тянуло в одну сторону, а она тянула в другую. Миссис Куто сейчас залюбовалась им. Кто-то еще залюбовался — какой-то мужчина, но он поостерегся подходить слишком близко. Миссис Куто могла дотронуться до ожерелья безупречно наманикюренным ногтем, — но не мужчина… Впрочем, он почти дотронулся указательным пальцем. Он сказал: Элина поблагодарила обоих. В тот день я узнала от них, что матка не умирает: ее нельзя убить. Можно было узнать и еще что-нибудь, но я никак не могла сосредоточиться. Мне было очень холодно. Мне не терпелось уехать домой, уехать домой с моим мужем, очутиться в безопасности дома… но потом я подумала — а что, если я не смогу заснуть, что, если я буду все время чувствовать ее внутри, этот маленький свернутый мешочек… Мама однажды сказала — Тебе нельзя иметь детей, у тебя для этого неподходящая фигура. Таз слишком узкий. Не порти себя. В комнату втиснулись новые гости, в воздухе стоял дым, гам и было очень весело, — Элина тоже почувствовала, как ее охватил внезапный прилив веселья, сознание, что ей уготовано судьбою быть тут, стоять тут и скоро уехать домой. А ей хотелось домой, ее поистине неудержимо тянуло сейчас домой, с мужем, в свой дом… Сколько веселящихся людей! Пришлось бы потратить целую жизнь, чтобы узнать их всех. Элина чувствовала себя в полной безопасности среди них, стоя на квадратиках паркетного пола, одна из самых молодых тут женщин — светлые волосы ее толстой сверкающей змеей лежали на затылке, шея была напряжена, ее приятно оттягивало ожерелье. За весь вечер Элина почти не двигалась с места. Другие люди медленно перемещались от группы к группе, отчего все время менялась композиция групп в комнате, но сам зал оставался неизменным, и люди, толпившиеся в нем, тоже были неизменны. Это выглядело как некая игра, в которой квадратики паркета были как бы квадратиками на шахматной доске, а люди — игроками, которые, рискуя собой, храбро ступили на доску, но Элина не знала правил игры, да и не ломала над этим голову. Она была благодарна судьбе за то, что мир неизменно прочен, что можно все пересчитать по частям. — Я слышал, Марвин тут на днях попал в газеты, — сказал кто-то. Вы не испугались? Хорошо, что он был дома! — О да, — подхватила миссис Куто, — что случилось? Кто-то вломился к вам в дом? Недавно, в один из вечеров, какой-то человек перелез через ограду, и собаки напали на него. Элина слышала, как лаяли, рычали псы, как кричал человек. Выбежав на крыльцо, она увидела мужчину, стоявшего на коленях на дорожке: он умолял ее отозвать собак… Тут следом за ней выбежал Марвин… Человек не очень пострадал — лишь два-три мелких кровоточащих укуса… Пока они ждали полицию, он начал плакать: он сказал Марвину, что вконец отчаялся, что он хотел поговорить с ним, Марвином Хоу, но не мог добиться, чтобы тот его принял; а отчаялся он потому, что его арестовали два детектива из «полиции нравов» — за «практикуемый гомосексуализм», но он невиновен, он клянется, что невиновен… Его схватили в баре — рядом стоял какой-то мужчина и что-то его спросил, а он, не расслышав, ответил: «По-моему, да…» Человек этот оказался переодетым детективом и вместе с другим детективом тут же арестовал его, а он ни в чем не повинен, он просто в отчаянии — должен же кто-то помочь ему… — Знакомая история, — презрительно заметил Куто. — Марвин собирается подать на него в суд? — Нет, — с удивлением сказала Элина. Она недоумевала. Она-то считала, что эта история вызовет совсем другой отклик; теперь она видела, что ошиблась. Она медленно сказала: — Нет, он ездил в больницу навещать этого человека… и назвал ему кого-то из Юридической помощи. — Марвину следовало бы подать в суд, — безапелляционно сказал какой-то человек. — Мне такое поведение не нравится. Я не хотел бы критиковать вашего мужа, но он ведет себя безответственно и знает это. К тому же вломиться в дом после наступления темноты считается ведь еще более серьезным преступлением! — Этот закон был только что изменен, — сказал Куто. — Ну, вламываться в дом после наступления темноты — преступление действительно серьезное, тут закон не следовало менять. Ведь он же был создан исходя из достаточно весомых оснований. Я удивляюсь Марвину Хоу. — А когда был изменен закон? — Да он вообще не вступал в силу. — Это не имеет значения… К ним подошла дама в черном платье и обратилась к Элине. Она была немолодая, добродушная. — Элина Хоу! — воскликнула она. — Я так давно вас не видела, моя дорогая, — как вы поживаете? Я только что говорила с Марвином и сказала ему, что должна вас кое-кому представить… Элина отошла от группы, в которой стояла, — ее куда-то повели. Люди расступались перед ней и дамой, чье имя она никак не могла вспомнить; люди смотрели на Элину Хоу и уступали ей дорогу — даже мэр города в темном костюме и темном свитере вместо рубашки улыбнулся им. А дама что-то лопотала, но Элина не могла расслышать ее из-за шума, царившего в помещении. Она чувствовала, как внимание людей вспыхивало ярким пламенем, устремлялось к ней и угасало; мужчины позвякивали кубиками льда в стаканах и снова вежливо продолжали беседу, такие ручные, не угрожающие ни ей, ни кому-либо еще на этих квадратиках. — Это потрясающая женщина, и я знаю, что она охотно познакомится с вами, — через плечо говорила тем временем Элине дама в черном. — Я все старалась свести вас — вы идеально подойдете для ее программы-интервью… Дама подвела Элину к какой-то паре — мужчине и женщине, которых та не знала; они явно заканчивали разговор. Мужчина говорил: — Изнасилование нельзя считать таким уж серьезным преступлением, здесь это случается почти каждые двадцать минут. Элину представили: женщину звали Мария Шарп, мужчину — Хомер Тэйт. Элина поняла, что они пришли сюда не вместе и что они — не пара. Женщина, Мария, была примерно такого же роста, как Элина, очень стройная для своего возраста а ей, очевидно, было за сорок, — и очень хорошенькая, с каштановыми, пышно взбитыми волосами, розовым лицом и легким ровным загаром. Она улыбнулась Элине и сказала: — Мне очень приятно познакомиться с вами, миссис Хоу. Элина уставилась на нее: в женщине было что-то знакомое. — Мне тоже очень приятно познакомиться с вами… — сказала она. А дама в черном восторженно защебетала: — Ну, разве она не идеальна для вашей программы, Мария? Людям так хочется побольше узнать о Марвине! Здесь, у нас, к нему такой интерес, все так им гордятся — вы только представьте себе, сколько народу включит телевизор из-за него, когда пойдет ваша программа… — Я ведь интервьюирую деловых женщин, а не жен, — сказала Мария Шарп. — Да, но к этому такой большой интерес, я хочу сказать, к проблемам, возникающим для женщин, которые замужем за… Я хочу сказать, как это увлекательно и даже опасно… — запинаясь, пробормотала дама. А Элина смотрела в лицо Марии Шарп, и оно медленно превращалось в лицо кого-то, кого она знала. Ардис? Элина в изумлении отступила на шаг. Дама в черном бросила на нее взгляд, но продолжала говорить: — …было бы глупо, Мария, отказаться от такого великолепного интервью… Вы уверены, что нет? Я хочу сказать, это окончательно? Потому что… Мария иронически улыбалась Элине. Сухо улыбалась. Она слегка кивнула — совсем слегка: Да. Да. Не таращись же на меня. — Ну, тут может быть один вариант, — медленно произнесла Мария. — Это, конечно, противоречит принципам моей программы, но… давайте побеседуем, миссис Хоу. — Быстрым движением собственницы она взяла Элину за локоть и отвела в сторону: — Вы нас извините, — сказала она даме и мужчине, с которым только что разговаривала; оба молча смотрели на нее. — Чертовы идиоты, зануды, — буркнула она Элине. Элина шла как слепая. Она давно не видела матери. — Элина, Господи, да неужели надо так по-идиотски глазеть на меня? — шепнула Мария. — Ты, конечно же, знала, кто я, верно? Знала мой псевдоним на телевидении? — Нет… Я хочу сказать, она не говорила мне кто… Я не… — Но ты же знала, что я наконец получила собственную программу на телевидении, нет? — В последний раз, когда мы говорили, ты еще сама не знала… — Ну, словом, в конце концов все получилось. Неужели ты ни за чем не следишь? Были же анонсы в газете… Неужели ты не читаешь даже страничку телевидения? — Да, иногда, но… Они остановились у одной из стен возле столика, с которого все было убрано, а грязная белая скатерть сложена пополам. Ваза с розовыми и красными розами накренилась, стоя наполовину на скатерти, наполовину на голом столе. Элине захотелось поправить ее. — Элина, ты меня так огорчаешь! — вздохнула Мария. Лицо у Элины горело. — В общем, с программой у меня все получилось так, как мне хотелось, вплоть до имени — Мария Шарп — и продолжительности вещания, — словом, все. Субсидирует меня косметическая фирма «Лавкор», и первые две передачи прошли отлично — ты что же, даже и не смотрела их? — Я ведь не знала, — сказала Элина. — Мне очень жаль… Марвин был так занят и… — Ты просто не обращаешь внимания на то, что происходит вокруг, — сказала Мария. — А я-то думала, что ты станешь гордиться мною. Так или иначе, теперь, когда ты оправилась от потрясения, выглядишь ты очень хорошо… я рада, что ты по-прежнему носишь такую прическу: она действительно очень тебе идет… для такой прически у женщины должно быть идеальное лицо… Я время от времени поглядывала на тебя здесь, и мне понравилось то, что я видела, — тоном критика заметила Мария. — Но вот этот цвет, этот оттенок розового — не для тебя. Это Марвин выбирал тебе платье? Я ненавижу розовый цвет — тебе следует его избегать. Как же ты живешь? Ты меня извини: я тебе не позвонила потом. Я уже совсем было собралась, когда увидела в газете ту статейку — насчет того, что кто-то собирался ограбить твой дом, и все же — как ты живешь? Счастлива? — Да, да… — ответила Элина, не очень соображая, что говорит. — Я очень занята… Я хожу на курсы по искусству. Это образовательные курсы для взрослых в небоскребе Рэкема… А кроме того, повторяю французский по моим старым учебникам, ты ведь знаешь, что я два года училась французскому в школе, и мне бы хотелось научиться читать и переводить… Иногда Марвину нужно знать некоторые очерки из французской прессы… — Значит, ты занята. Отлично, — сказала Мария, явно довольная. — Но неужели ты так и не поздравишь меня? Все говорят, что моя программа идет неплохо. — О, да, — сказала Элина и отважилась улыбнуться, поскольку мать была уже явно не так критически к ней настроена, даже радостно улыбалась, — да, это чудесно. И Марвин тоже будет очень рад. Я не думаю, чтобы он знал об этом… то есть я хочу сказать, я ведь не знала, какое имя ты себе возьмешь, по-моему, ты об этом не говорила, так что даже если бы я прочла про твою программу… даже если бы я… И случись мне увидеть ее, я и то могла, бы не… Ты же совсем иначе выглядишь, так что я… — Видишь ли, перед тем, как началась моя программа, Роби дал мне возможность пробыть две недели в Далласе — есть там один прелестный особняк. Они отлично надо мной поработали, — сказала Мария, кончиками пальцев ощупывая лицо и задумчиво проведя пальцем за ухом. — Операцию сделали на второй день, а потом — отдых, восстановление сил, физические упражнения: они отправляют клиентов вертолетом на ранчо заниматься верховой ездой, и я встретила там потрясающих людей. Был там даже один мужчина, девяностодвухлетний техасец — он сказал, что уже третий раз приезжает к ним, и они ему все подтягивают, включая ягодицы, — продолжала Мария. — Совершенно безумный мир! А вот волосы у меня пока еще выглядят черт знает как. — По-моему, они выглядят очень красиво, — сказала Элина. — Нет, волосы у меня свои, но слишком тонкие. Они, понимаешь ли, постепенно их обесцвечивали, потому что я ведь какое-то время носила черные волосы и вот однажды утром стала их расчесывать, и они полезли. Это было ужасно… Я думала, что мне конец. Они вылезали целыми прядями, это было ужасно… Так что теперь приходится быть очень осторожной. Элина во все глаза смотрела на Марию. Внезапно ей пришло в голову, что эта женщина вовсе не ее мать. У ее матери никогда не было такого мягкого, такого тщательно отработанного голоса. — Ну разве не смехота, что эта чудовищная женщина подвела тебя ко мне! — рассмеялась Мария. — Она уже несколько недель твердила, что хочет познакомить меня со своей молоденькой приятельницей — женой Марвина Хоу… а я пыталась остановить ее, выдумывала всякие увертки… но ей всегда надо настоять на своем — от этих жен миллионеров меня тошнит: они считают, что всех должны опекать, что они просто обязаны оказывать людям услуги и заставлять их делать то или иное. Она пыталась познакомить меня также с каким-то вдовцом, ее двоюродным братом, но этого я уж сумела избежать. Кстати, знаешь, Элина, Роби плохо себя чувствует. — Ты мне что-то говорила по телефону — операция… — За два месяца две операции — язва. Бедняга сильно похудел — ты знаешь, он все спрашивает про тебя и удивляется, почему Марвин никогда не привезет тебя в клуб. Сам-то Марвин туда наведывается — или он тебе об этом не говорит? Так вот Роби никак и не может понять, почему он никогда тебя не видит. Но я пыталась объяснить ему, что твой муж очень тебя оберегает, что он хочет, чтобы маленькая Элина принадлежала только ему, верно? И конечно же, он абсолютно прав. Я удивляюсь даже, что он разрешает тебе посещать курсы для взрослых. — Я думаю, он не стал бы возражать, если бы мы с тобою теперь встречались, — сказала Элина, — я хочу сказать — ведь прошло столько лет… Я, к примеру, могла бы приехать к тебе в студию и посмотреть там твою программу или мы могли бы вместе пообедать… Мне хотелось бы поговорить с тобой кое о чем… Мария с улыбкой покачала головой. — Нет, Элина, не надо, право же, нет… Марвин не хочет, чтобы я оказывала на тебя влияние. — Да нет, теперь он не станет возражать, я могу спросить его, — поспешила сказать Элина. — Давай подойдем к нему прямо сейчас и поговорим… — Нет, право же, Элина, не надо. Он достаточно четко изложил свои соображения, когда женился на тебе. Я не могу идти против его воли. — Но… — Элина, не упорствуй! Ты такая милая и такая хорошенькая, но все такая же упрямая, а надо взрослеть. Ты ведь теперь его жена. А мне ты больше не дочь — я хочу сказать-, дочерью не считаешься: у нас с тобой теперь разные фамилии. Ведь Марвин предлагал мне деньги, чтобы я уехала отсюда, но я отказалась, я сказала ему, что никоим образом не буду вмешиваться в вашу жизнь. Я и не вмешиваюсь. — Когда же это было? — спросила Элина. — Перед свадьбой. Однажды днем, в грозу, он повез меня выпить в «Язычок пламени» и ужасно нервничал — как настоящий жених! Да, собственно, он и был женихом, хотя в его возрасте… Он долго говорил, и я поняла его, а говорил он о том, как боится, что тебя может затянуть прошлое. Он, конечно, все знает — и про твоего отца, и даже про того человека в Кливленде, ну, ты помнишь, которому принадлежал дом, где мы снимали квартиру… И он тогда сказал — вполне откровенно, — что ему все это вовсе не нравится, он не хочет, чтобы я и дальше влияла на тебя. Он был очень откровенен. Он сказал, что я могу общаться с тобой главным образом по телефону, а встречаться лишь время от времени — когда тебе этого захочется, — но наши встречи должны быть крайне редки. Я, конечно, согласилась с ним. Вынуждена была согласиться. — Я об этом не знала, — еле слышно произнесла Элина. — Твоему мужу не скажешь «нет», — сказала Мария. — В самом деле, когда он кончает говорить, ты уже считаешь, что он безусловно прав. Вначале ты, возможно, и не согласна, но в конце концов соглашаешься: ты просто уже не помнишь собственных доводов. А в данном случае он действительно прав. Я на него совсем не в обиде. — Я рада, что ты не уехала из города, — сказала Элина. — Нет, я люблю Роби и других моих друзей, и, конечно же, это так интересно — иметь собственную телевизионную программу. Это ведь что-то совершенно новое. Так что я не в обиде на Марвина — в общем-то, мы с ним теперь почти друзья… Если он не привозит тебя в клуб, то я, конечно, понимаю почему. Он абсолютно прав. А он когда-нибудь говорил тебе, как он нас с тобой проверял? — спросила Мария, понизив голос. — Ты хочешь сказать, с помощью детектива? — Детектива! С помощью целого агентства, Элина! — рассмеялась Мария. — Он, должно быть, ухлопал на это тысячи долларов. Он знал о тебе, душенька, решительно все — даже записи врачей за несколько недель до свадьбы… Не знаю, как, черт бы его побрал, он их раздобыл, — то ли его люди пробрались во врачебные кабинеты и пересняли там все, то ли он подкупил секретаршу доктора. Ну, разве не предусмотрительный человек? И он очень любит тебя, душенька. Чего же еще желать от мужа? — Ничего, — медленно произнесла Элина. — И чего еще желать от жизни? Так что, прошу тебя, Элина, не подвергай опасности свой брак, заводя с мужем разговоры обо мне. Если мы и встретимся, я буду для тебя Марией Шарп. Ты очаровательная молодая женщина, — с любовью сказала Мария, — но, откровенно говоря… словом… в этот момент моей карьеры мне, право же, ни к чему иметь взрослую дочь… Ты меня понимаешь? Элина смотрела на вазу. Но ее пристальный взгляд был устремлен словно бы и не туда: она по-настоящему не видела вазы. — Не следует напрашиваться на неприятности, — сказала Мария. — Ну, чего тебе еще надо — ведь вы с Марвином ведете такую интересную жизнь! — Ничего, — сказала Элина. 14 ШЕСТНАДЦАТЬ НЕ СВЯЗАННЫХ МЕЖДУ СОБОЮ ОТРЕЗКОВ ВРЕМЕНИ 1. Пересекая всю страну — взлетел в одном месте, приземлился в другом, — он всегда в глубине сознания держит мысль обо мне, ни на минуту меня не отпуская. Он вечно в движении. Я — в неподвижности. Я никогда не думала о том, какие лица он видит, — не только женщин, но и мужчин, целые толпы людей, и все — чужие. Я никогда не думала о том, что могу его потерять. Элина сидела за обеденным столом и читала открытку от мужа. Он был в Фениксе в связи с одним судебным злоупотреблением — шла вторая неделя разбирательства. Элина читала и перечитывала острые, поспешно нацарапанные каракули. На другой стороне открытки было глянцевое, ярко раскрашенное изображение пустынной горной местности — колючие растения тянули вверх свои отростки, словно руки, молящие, умоляющие. Краски были ярко-голубые, ярко — оранжевые и зеленые — зеленая краска на кактусах чуть расплылась и выглядела неубедительно. Элина некоторое время пристально рассматривала картинку. Она дотронулась до одного из кактусов, медленно обвела его пальцем. Когда Марвин уезжал из дома, он звонил ей по два раза в день — один раз утром и один раз вечером. Иногда он звонил также и днем. Элина поставила перед собой открытку и взялась за остальную почту: два маленьких белых конвертика с приглашениями, большой конверт из одной детройтской организации, с которой Марвин сотрудничал, брошюра с планами компании, куда были вложены капиталы Марвина, на 1967/68 год, множество всяких реклам, журналов, повестка из одного благотворительного общества, к которому принадлежала Элина, — на конверте были напечатаны ее имя и адрес… Затем письмо из Майами-Бич, адресованное миссис Марвин Хоу, — письмо от руки… Элина извлекла этот конверт из груды остальной почты и принялась изучать почерк. Он показался ей незнакомым — обычный, очень четкий почерк. Писала женщина. Элина подумала: «Я могу это вскрыть, а могу и не вскрывать». Все было правильно: письмо адресовано ей — миссис Марвин Хоу. Номер на Лейкшор-драйв тоже был правильный. Словно глядя на себя со стороны, Элина увидела, как она повертела письмо в руках и стала его вскрывать — медленно, не разрывая конверта: она явно решила прочесть письмо. И вдруг подумала: «Мне же вовсе не обязательно его читать…» Она вынула из конверта маленький, будто вырванный из блокнота, листок бумаги и несколько минут смотрела на него, не читая. Затем, чуть ли не против воли, прочла: «Спросите его про Урсулу из Майами-Бич. Наберитесь храбрости спросить. Ваш муж — не чужой для этой Урсулы. Внимательно наблюдайте при этом за его лицом». Элина прочла это несколько раз. За ее спиной дом хранил тишину, постаревший, ставший с возрастом уютным, — много комнат, покойных, тихих. Стены были толстые. Даже слой обоев был толстый — один тоненький, как кожа, слой на другом, чтобы приглушить все звуки. Элина перечла записку — медленнее. Если она сейчас поднимет взгляд, он легко скользнет по блестящему столу, упрется в черные с золотом обои и затейливые резные часы. Она положила письмо перед собой, рядом с открыткой Марвина. Пригнулась и стала попеременно смотреть то на письмо, то на открытку. 2. В небоскребе Рэкема она сидела в самом центре аудитории, за четвертым столиком в среднем ряду. Она выбрала этот столик инстинктивно, наобум, в первый же день; другие слушатели время от времени пересаживались. А Элина всегда сидела за одним и тем же столиком. Она раскрыла блокнот на записях последней лекции. Следующая страница была пустая, и она написала наверху: 11 февраля 1969 года — профессор Броуэр: «Что следует знать о ведении деловых операций по продаже недвижимости». Это был курс лекций по юриспруденции, который она посещала, — «Юриспруденция для непрофессионалов», и к этой неделе им следовало прочесть главу о ведении деловых операций по продаже недвижимости. Доктор Броуэр опаздывал: он говорил им, что ему приходится ездить из Энн-Арбора, и потому он часто опаздывает. Каждый четверг слушатели собирались в 4.15, но лекции редко начинались в 4.15. Человек, сидевший рядом с Элиной, заметил: — Вы знаете, где он сейчас? Через дорогу, в баре. Элина улыбнулась, давая понять, что слышит, но промолчала. Когда наконец доктор Броуэр влетел в аудиторию, было уже 4.35. Он держал под мышкой незакрывавшийся портфель, набитый книгами и бумагами, и с грохотом опустил его на кафедру. Вид у него был загнанный. Раз-другой он обежал глазами комнату, затем метнул взгляд в центр, на Элину, затем короткими отрывистыми фразами начал лекцию, глядя в окно. — В половине четвертого он еще был в баре. На этот раз я сообщу про него, — раздраженно прошептал мужчина, сидевший рядом с Элиной. В 5.20 лектор вздернул рукав пиджака, посмотрел на часы и объявил, что лекция окончена. Слушатели стали одеваться и выходить из аудитории, а он продолжал стоять на кафедре и вроде бы смотрела на Элину с какой-то странной, неопределенной улыбкой. Он не производил впечатления дружелюбного человека. Внезапно он спросил: — Теперь вы хоть что-то знаете из того, что вам нужно знать об операциях по продаже недвижимости, миссис Хоу? Элина сказала — да, ей кажется, что да. И улыбнулась ему. Он вышел вместе с ней из аудитории. В коридоре он спросил: У вас есть на чем добраться домой? Вас, может быть, подвезти? — Нет, благодарю вас, — сказала Элина. — О'кей, — сказал он и ушел. Тот день, был он в феврале? Как я тогда выглядела? Смотрела на дверь, ожидая, когда войдет лектор? Или я сидела, уставясь в одну точку, — просто сидела в центре аудитории?.. Хотела ли я, чтобы кто-то увидел меня? Как я выглядела? 3. Она перелистала французскую грамматику, пока не дошла до главы о сослагательном наклонении и там стала смотреть прошедшее несовершенное в сослагательном наклонении. Все это она знала наизусть, но не хотела полагаться на память, переводя статью для Марвина. Все было знакомо — окончания на — sse, — esses и т. д.; но она боялась полагаться на свою память. Она уже несколько часов трудилась, переводя исследование одного французского фармаколога о реакции тканей на определенные яды. Она заставляла себя продвигаться вперед очень медленно, тщательно, перечитывая каждую переведенную фразу, проверяя, не нарушена ли логика. Было 2.30 дня, и она была одна в доме — она могла работать до 7.00, прежде чем он вернется. Если во второй половине дня зазвонит телефон, это, по всей вероятности, будет значить, что он задержится, но вечером все равно приедет домой, так что все время между двумя тридцатью и его приездом она может посвятить этой работе. Она перечитала часть абзаца: «…Таким образом, от предполагаемой м-ль Лежер остались лишь засыпанные известью, разложившиеся мягкие ткани; весь костяк и голова были изъяты и так и не обнаружены; единственное, что могло послужить уликой, — это выведенный из тканей яд (хиосцин), несколько волосков и родинка, чудом уцелевшая на куске кожи размером в три дюйма. Эта-то родинка и…» Элина осталась довольна прочитанным, хотя и перепроверила несколько слов. Перепроверила окончание одного глагола. Но слова легко и автоматически ложились на бумагу, и она была довольна тем, что может работать. 4. — Мы пытаемся сохранить природу: мы понимаем, что время не ждет. — А что вы отвечаете, когда вас обвиняют в том, что вы действуете вопреки интересам некоторых предприятий?.. Что вы таким образом можете оставить людей без работы? — Мы стараемся установить шкалу ценностей. Главное — сохранить нашу планету и все живое на ней, а не отдельных индивидуумов, их деньги и работу… Мы понимаем, что время не ждет. Мария интервьюировала приятную женщину средних лет, которая явно нервничала и то и дело поглядывала в аппарат или на что-то за ним. Мария тщательно формулировала свои вопросы и часто улыбалась, стремясь приободрить свою собеседницу. Прическа у Марии напоминала шлем, шея и плечи были изысканно стройные, так что Элине пришло на ум сравнение с птицей, которая, вытянув длинную шею, терпеливо выжидает, когда удастся клюнуть. Марвин поднял глаза от лежавших у него на коленях бумаг: — Твоя матушка задала этой женщине жару, а? — В самом деле? Не знаю. Мне казалось, что она сегодня очень мило себя ведет. — А ты посмотри, как нервничает та женщина. Элина этого не заметила. — Мы просто обращаемся к людям с призывом проявлять здравомыслие — не покупать некоторые вещи… — Значит экономический бойкот? — Ну да, экономический бойкот… Но что важнее — продавать меховые манто или сохранить некоторые виды животных? Диких животных — леопардов, тигров, гепардов и других красавцев зверей — истребляют ради их шкур, над ними нависла угроза полного уничтожения… Сегодня в мире шестьдесят видов животных находятся под угрозой, и, если мы дадим им вымереть, никакой расцвет техники их нам не вернет… — Значит, вы выступаете в общем-то против того, чтобы носить меха? — О да, да, именно так, ведь в этом нет никакой необходимости, и, следовательно, это аморально, а носить меха определенных животных следует просто запретить по закону. Мария насупилась и с минуту молчала. Затем медленно произнесла: — Извините, но я никак не могу с вами согласиться. Я знаю, что моя точка зрения, возможно, шокирует вас, да, наверное, и многих наших телезрителей, но я не могу согласиться со всем, что вы тут говорили. Я хотела бы четко заявить нечто прямо противоположное. Я считаю, что меха выглядят очень красиво на мужчинах и на женщинах. По-моему, нет ничего красивее меха. То, что люди подчинили себе животный мир и стали носить меха и шкуры определенных животных, — это факт истории, и ничего тут не попишешь… Я не уверена в том, что ясно излагаю свои мысли, но инстинкт подсказывает мне, что это так. Когда красивая женщина носит мех, — это оправдано. Женщина на экране, онемев, смотрела на мать Элины. Мария же, подумав, добавила: — И чем она красивее, тем это более оправдано. — Твоя мать — удивительнейшая женщина, — с восхищением сказал Марвин. 5. Марвин, сбросив пальто, швырнул его на кожаный диван. И направился к бару, чтобы смешать себе коктейль. Элина смотрела на его спину, на резкие движения рук, на жесткий торс. Не оборачиваясь, он спросил: — Что ты сегодня делала, Элина? — Сидела дома. — А разве ты не должна была сегодня ехать на завтрак? — Его отменили. — О… Вот как. Отлично. Ты ведь лучше всего себя чувствуешь дома, верно? — рассеянно заметил он. А Элина смотрела на его пальто и думала, не следует ли убрать его с дивана… Но это может вызвать у Марвина раздражение. Он всегда говорил ей, чтобы она ничего не трогала, — куда он что бросил, пусть там и лежит, его не огорчал беспорядок, ему иногда даже нравился беспорядок. Он говорил, что не хочет, чтобы она ухаживала за ним. Поэтому она смотрела на пальто, но не притрагивалась к нему. — Ты сегодня вечером не слушала новостей? — В шесть часов? — спросила Элина. — Нет. Марвин тяжело опустился на край дивана и поднес ко рту стакан. Элина ждала. Лицо у него раскраснелось: Элина подозревала, что он выпил по пути домой. День он провел в суде — защищал одного детройтского промышленника, которого обвиняли в попытке обмануть своих акционеров. Элина смотрела на мужа, ждала. Она была абсолютно уверена, что процесс еще не окончен — он ведь не так давно начался, — и, значит, Марвин не мог проиграть. Тут что-то другое. Но, возможно, что-то произошло сегодня в суде, и Марвин решил, что он проиграет… А возможно, его настроение никак не связано с тем, выиграет он это дело или проиграет; однажды он вернулся домой такой же расстроенный, и Элина через несколько дней узнала, что к нему в суде подбежала женщина, вцепилась в него, принялась кричать, и ее пришлось силой выдворять из зала. Марвин отказался подать на нее в суд или выступить перед репортерами. Элина никогда его об этом не спрашивала: она знала, что ее это не касается… В другой раз журнал, распространяемый по всей стране, опубликовал большое интервью с Марвином, действительно возмутительную статью, на которую Элина случайно наткнулась через месяц в библиотеке Гросс-Пойнта. Под фотографией, изображавшей ее и Марвина — Марвин выглядел старше своих лет, а Элина моложе, — была подпись: «Юрист-миллионер Хоу с женой — думают, что они боги?» Марвин ни разу ни словом не обмолвился Элине об этой статье, и Элина ни словом не обмолвилась ему. — Элина, пойди сюда, — сказал он. Он прижался к ней лицом и как-то неуклюже ее обнял. Он помолчал. Затем пробормотал: — Я уехал сегодня из дома около семи… А что ты с тех пор делала, дорогая?.. Я хочу знать, что ты делала, чтобы представить себе тебя здесь, одну, только тебя, я не хочу сегодня думать ни о чем другом… Говори же со мной, дорогая. Говори. 6. — Если вы расслабитесь, вам не будет больно, — сказал доктор. Элина расслабилась. Медицинская сестра, девчонка лет двадцати в накрахмаленной белой шапочке, напряженно улыбалась, глядя вниз, на Элину. Закрыть глаза, назвать про себя этот орган, отделиться от него, чтобы ничего не чувствовать, чтобы он превратился в понятие… Элина приказывала мозгу изгнать из своих представлений этот орган — дюйм за дюймом, а затем — и окружающую ткань, чтобы она лишилась нервов, расслабилась, размягчилась, заснула. Элина крепко держалась за края стола; она разглядывала свои пальцы — один за другим, пошевелила ими, расслабила, так что даже влажная ладонь перестала что-либо чувствовать. Внезапно ее пронзила боль. Но нет — ничего: все снова успокоилось. Новая вспышка боли, глубоко внутри. — …почти всё, — сказал доктор. Элина снова закрыла глаза. Совсем рядом она ощущала присутствие сестры, почти неприятное: лучше бы одной, без этой женщины. Вот теперь уже всё. Сестра вытерла кровь с инструмента. Лицо у нее было усталое — словно это она пережила боль, которой не почувствовала Элина. Внутри, глубоко внутри, все твои ощущения — кажущиеся: все тебе только кажется. Сидя снова в кабинете врача, у его стола, Элина все видела перед собою кровать, кровавый комочек; а доктор тем временем оживленно говорил: — Большинство женщин напрягается даже при обычных обследованиях, и тогда им бывает действительно больно. Боль может быть даже довольно сильной. Но вообще-то оснований для боли нет. Ведь эта часть женского тела, — продолжал он, — ничего не чувствует, в ней почти отсутствуют нервные окончания. Собственно, внутренняя энтодерма женских органов и некоторых участков кишечного тракта схожи между собой — ощущения там объясняются психологическими причинами… как я думаю… главным образом психологическими, а не физическими, не физиологическими… Все тебе только кажется. 7. Ничего не доказывающие факты. Обход вокруг стройки — грязь, брошенные в грязь доски, Элина осторожно шагает по одной из досок, и один из рабочих кричит ей что-то сверху. Приложил руки ко рту, кричит. А другой смеется. А еще другой, крепыш в рабочем комбинезоне, что-то швыряет в нее, но такое легкое, что это не долетает, — просто скомканный бумажный пакет, пакет от завтрака. Ничего эти факты не доказывают: они вовсе не хотели причинить ей зло. Вовсе не питали к ней ненависти. Вовсе не хотели ее смерти. Ничего не доказывающие факты: прогноз погоды по стране, температура, зафиксированная во всех аэропортах. Кажется, будто это что-то значит, на самом же деле — ничего. Ничего не доказывающий факт: кровь на инструментах — это еще вовсе не указывает на боль. Указывает только, что была кровь. Ничего не доказывающие факты: к примеру, если ты входишь в комнату жилого дома — подходишь к двери, заглядываешь внутрь, спокойно входишь. Что дальше? Ты считаешь, что комната и мебель приготовлены для тебя. Это что-то должно значить. В кино, на телевидении это непременно что-то означало бы — вступление во что-то новое. Это не просто продолжение той комнаты, из которой ты вышел… Но и комната и мебель в ней — ни о чем не говорящие факты, потому что ничего не произойдет. Следовательно, в эту комнату войти безопасно. Ничего не доказывающие факты: зубы в лаборатории положили в бокал, встряхнули, обработали химикалиями, сделали анализ, переложили по-другому. Все это ровно ничего не значит. Дата: 18 сентября 1970 года — еще один ничего не доказывающий факт. В начале страницы эта дата будет о чем-то говорить — о чем-то, ничего не доказывающем. Лучше было бы видеть ее на своем месте — на календаре, дату обычного дня, одного из множества. Элина зевнула и перепроверила сегодняшнюю дату по календарю на кухне. Зевнула она со смаком. Волосы у нее были распущены, сохли, и, зевая, она качнула головой, так что волосы медленно упали, упали на кухонный стол. Ну и что из того, что сегодня 18 сентября 1970 года? 8. — Одновременно разум и терпение, да, разумное терпение, n'est-ce pas?[2] Но и артистизм, который, мне кажется, гнездится на кончиках пальцев… Мужчина в темном костюме и белом свитере из какого-то тонкого материала, улыбчивый. Влажные седые пряди зачесаны назад; остальные волосы очень черные. Темные блестящие глаза любовно оглядели комнату, задержались на одном лице, на другом, и Элина напряженно ждала, когда взгляд его остановится на ней, конечно же, он остановится на ней, на ней — ведь она так усердно трудилась… Принц С. Стелп стоял, держа на весу деревянную ложку на полпути ко рту, и язык его медленно, задумчиво двигался, а сам он словно ласкал слушателей своими мягкими карими глазами и как бы нехотя собирался высказать свое суждение: «Соус по-беарнски». Элина стояла выпрямившись и ждала, ждала, когда он посмотрит на нее… ждала, когда он… едва ли даже слышала его успокаивающие слова, его неспешную изящную речь: — …добиться в этом даже приблизительного успеха — это уже удача… и все же, одна из вас добилась большего, сегодня вечером она проявила свой незаурядный талант — как, впрочем, и во многие предшествующие вечера с тех пор, как мы начали заниматься. Я думаю, все вы догадываетесь, что это… 9. Элина вымыла голову, высушила волосы полотенцем и не стала причесываться, — тяжелые, влажные, они лежали у нее по плечам и на спине. На ней был балетный тренировочный костюм из черного синтетического материала, с длинными рукавами, но без трико. Когда она делала упражнения, волосы ее то падали вперед, то отлетали назад — вперед-назад, — так что под конец она уже и сама не знала, сколько раз она выпрямлялась и снова нагибалась, упираясь кончиками пальцев в пол. Чувствуя головокружение, пошатываясь, она остановилась и посмотрела на себя в зеркало на шарнирах: светлые волосы гривой ниспадали на плечи, обрамляя лицо, раскрасневшееся, пышущее здоровьем: это — Элина Хоу в зеркале, в красивой, затянутой шелком спальне. Сердце у нее колотилось, и тем не менее она продолжала упражнения в четком, как удары хлыста, безостановочном ритме, и влажные волосы ее летели вперед-назад. 10. «Я вовсе не требую денежного возмещения, потому что я достаточно обеспечена, — я только требую от него признания того, что я существую. Я живу теперь одна, и в моей жизни было много такого, о чем я не собираюсь говорить, потому что, даже если просто все перечислить, это значило бы напрашиваться на жалость, а я знаю, как он ненавидит, когда женщина или вообще кто-либо жалуется. Я не знаю Вас, миссис Хоу, но я предлагаю Вам поверить, что Ваш муж даже в самые интимные минуты никогда не был так близок с Вами, как со мной, и я предлагаю Вам спросить его об этом. Он не сможет солгать перед лицом неопровержимых фактов! Я прошу Вас также вспомнить конец 1968 года и 1969 год и обратить внимание на то, как часто он ездил в Олбани. Если у Вас хватит смелости спросить…» Элина перечитала письмо. Все было знакомо — уползающие вверх строки, маленькие злые узенькие буковки, выведенные черными чернилами… И бумага была знакомая — тускло-зеленая с желтоватыми краями. Элина была уверена, что уже получала письмо от этой женщины — этой Сильвии Мэрчинсон из Олбани, штат Нью-Йорк. Элина сложила письмо так, как оно было сложено — втрое, затем сложила его еще раз, тщательно приглаживая ребром ладони. Затем сложила еще раз и еще, хотя теперь это было уже не так легко: бумага была толстая. Когда оно превратилось в совсем маленький комочек, Элина бросила его в плетеную корзинку, которую ставила у стола каждое утро, когда просматривала почту. Следующее письмо было вполне обычное — от менеджера чьей-то избирательной кампании: он спрашивал, не согласится ли Марвин поддержать данного кандидата на пост мэра Детройта от республиканской партии. Элина сложила и это письмо и бросила в мусорную корзину. Марвин не вмешивался в политику. 11. Однажды ясным солнечным днем, занимаясь покупками на Керчевале, что находится на Холме, Элина узнала в женщине, шагавшей впереди, свою мать — женщина была в рыжевато-коричневом шерстяном костюме с пушистым мехом у ворота и на рукавах, ярко-рыжим лисьим мехом. Мать шагала очень быстро, и Элина не стала ее окликать: вокруг было полно покупательниц, и было бы странно, если бы кто-то вдруг закричал — остальные женщины в изумлении уставились бы на Элину. Поэтому она побежала за матерью, которая, казалось, убегала от нее. Плечи у Ардис выглядели крепкими, сильными; волосы были уложены по французской моде, так что голова казалась маленькой, более гладкой, чем когда-либо. В таком темпе они миновали галерею нового искусства, где были выставлены какие-то слезоподобные предметы из пластика; затем — антикварный магазин с чугунными псами и геранью в медных котелках, висящих у двери; затем — магазин сладостей и даров природы, где демонстрировались чаны для приготовления йогурта в домашних условиях; наконец мать Элины остановилась у читальни Общества христианской науки, и Элина, задыхаясь, нагнала ее. — Мама?.. Ардис испуганно обернулась. Элина увидела, что она слегка изменила свое лицо: на веках лежали светло-зеленые тени, щеки были тщательно подрумянены, губы ярко намазаны — это было лицо, созданное Фэнни Прайс из Лондона, молодой женщиной, которая недавно проехала по Соединенным Штатам, рекламируя новую линию одежды — «Кукла в лохмотьях»… — Или, может быть, я должна звать тебя Мария? — спросила Элина. Женщина наконец как бы поняла и радостно улыбнулась. — О, вы приняли меня за Марию Шарп, да? Мне это льстит! — И, увидев смущение Элины, сочувственно улыбнулась. — Удивительная вещь, но несколько месяцев тому назад какой-то мужчина принял меня за Марию в главном магазине Хадсона, — он просто не желал верить, что я другая женщина. Он был так разгневан одной ее передачей… Потом ничего такого не было до вчерашнего дня, а вчера, опять у Хадсона, в отделе для новобрачных, на этот раз женщина-продавщица — но она, понимаете ли, решила, что я скромничаю, делая вид, будто я не Мария Шарп… А теперь вот опять сегодня утром — какое совпадение! Но, к сожалению, я не Мария, я всего лишь Оливия Ларкин. Элина смотрела на нее во все глаза. Она ничего не понимала. — Оливия Ларкин, — повторила она. — Но… Это что — новое имя? Я не знак? что и… — Мы ведь знакомы, милочка, верно? Мы где-то с вами встречались — в клубе, в центре города, в ДАКе, не так ли? Вы жена Марвина Хоу? Да, я теперь знаю, что мы встречались, и я видела вашу фотографию в газете. Но мне хочется поблагодарить вас за комплимент! Она такая умная, такая интересная женщина, верно? — Мне хотелось, чтобы вы не… то есть, я хочу сказать, мне… мне бы не хотелось… — Элина смотрела на улыбающееся лицо матери — улыбка словно застыла на ней. Ей было страшно от этой улыбки — так широко мать никогда не улыбалась, да и румяна она зря наложила такими яркими пятнами, это дурной вкус, даже если такое лицо теперь и модно. Как это непохоже на Ардис. Да и женщина была выше, чем помнилось Элине, голос у нее звучал пронзительнее… Элина потрясла головой. Растерянная. Смущенная. — Мне бы не хотелось… мне… мне… — Она умолкла. Затем, вновь обретя способность говорить, ровным тоном произнесла: — Мне бы не хотелось, чтобы вы обиделись из-за моей ошибки — я иногда ошибаюсь… я… — О, со всеми это случается! — пылко воскликнула женщина. — Это так свойственно людям, я сама все время ошибаюсь… И, пожалуйста, не извиняйтесь за столь лестную для меня ошибку! Элина улыбнулась и бросила взгляд на витрину читальни; она слушала болтовню женщины, а сама думала, как бы ей сбежать, как бы вернуться домой, благополучно вернуться домой. Ей казалось, что за ее спиной — лабиринт и впереди нее — лабиринт и что путь домой потребует от нее величайшего напряжения, а она просто не могла думать. 12. Приглашено четыре пары. Всего будет десять человек. Тридцатого января 1970 года, в субботу, в 7.30. Приглашения разосланы 10 января. Конец рождественских праздников — все возвращаются из поездок, загорелые лица, жажда узнать новости о друзьях, знакомых, домашние заботы и т. д. М-р и М-с………………………. М-р и М-с…………….. Д-р и М-с………………… М-р и М-с…………….. Она упросила его разрешить ей самой приготовить ужин. Сначала он сказал: Потом он сказал: И она сказала — спасибо. Меню - И затем -

The script ran 0.05 seconds.