Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Харри Мартинсон - Аниара: о человеке, времени и пространстве
Язык оригинала: SWE
Известность произведения: Низкая
Метки: poetry, sf

Аннотация. Поэма лауреата Нобелевской премии Харри Мартинсона (Швеция) о звездолете «Аниара», блуждающем в просторах вселенной.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

на языке, который до сих пор мы с Мимой всем другим предпочитали: на тензорном могучем языке. Она сказать просила Руководству, что ныне со стыда она горит, как камни. Ибо позабыть не в силах ни вопли искореженной Земли, ни белых слез, уроненных гранитом, ни превращенья в газ руды и щебня. Страданья камня Миму потрясли. День ото дня мутнели блоки Мимы, познав бесчеловечность человека, и вот дошли до точки и сломались, и вот настал ее последний час. Он имени того, что видит тацис и что невидимо для наших глаз, желает Мима обрести покой, отныне прекращая свой показ.  29 Свершилось. Я пытался удержать толпу, бежавшую по коридорам. Не удалось — ни окриком, ни ором. Как шквал, толпа рванулась к Миме в зал: не прозевать бы, что там происходит! А там их ужас дикий ожидал. Экраны Мимы молнийно сверкнули, и в залах Мимы так загрохотало, как в долах Дорис при грозе бывало. Толпа метнулась прочь неудержимо, давя друг друга. Многих раздавили. Так в Аниаре умирала Мима. Ее последним словом был привет всем нам от Разорвавшегося в Клочья. Она хотела, чтобы, запинаясь и разрываясь, он поведал лично, как это больно — разрываться в клочья, как бросилось бежать от смерти время. Как время бросилось на помощь жизни, покамест в клочья рвался человек. Как сдавливает жуть, как распирает страх. Как это больно — разрываться в клочья.  30 И вот лихие времена настали. Но я не бросил ту, что умерла, пронзенная лучом из дальней дали — свирепым, сумрачным посланцем зла. Во всеоружье тензорных умений богине грудь я вскрыл, ища исток — чудесный центр искусств и утешений, но починить богиню я не смог. У фоноглоба голос был заглушен, и сенсостат поломки не избег, и беотийский дух[11] вконец разрушен — убито все — и бог, и человек. А тут еще дурацкие издевки ломившейся ко мне толпы людской. Я оказался как бы в мышеловке, и без того израненный тоской. Шефорк[12], жестокий деспот Аниары, обрушил на меня насмешек град. Суля для виду и суды, и кары, на самом деле был он злобно рад. Значенью своему на космоходе мистический он придал колорит, чтоб накрепко уверились в народе: дорога наша — это путь в Аид. Шефорку помогал в его стремленье всеобщий страх пред ясностью пустот. К ничтожеству, затем — к уничтоженью Шефорк ведет отныне свой народ.  31 И вот над нами грянул гнев Шефорка. Тогда в психушку мы укрылись, чтобы тихонько отсидеться в нижнем трюме, пока не опустеет чаша злобы. Внизу со мной сидели корифеи — специалисты в тензорном ученье, а те, кто пачкал чистые идеи, — те принимали знаки восхищенья. Они твердили длинно и сумбурно: в крушенье Мимы вы одни виновны, вы собственное «я» ввели в программу — и утешенья потекли неровно, вы замутили мыслями своими и ток пространств, и излученья Мимы. Мы поклялись в невинности своей, мы попытались объяснить словами, без формул, непонятных для людей, какая ясность брезжит перед нами. Но не давался нам язык словесный, слова от слов стремились ускользнуть, средь ясности они играли в жмурки, а ясность есть космическая суть. Пытались мы, как дикарям эона[13], в рисунках разъяснить им тезис свой. (День духа многослоен. Время оно — эон — нижайший, предрассветный слой.) Деревья рисовали и растенья, вычерчивали мы речную сеть, надеясь простотой изображенья нечеткость языка преодолеть. Мы среди слов беспомощно блуждали, от мира формул слишком удалясь, самих себя уже не понимали и не смогли с людьми наладить связь. В конце концов третейский суд, который спасал нас от вселенского суда, дифференцировался ad absurdum[14], и мост меж нами рухнул навсегда.  32 На логостилистический анализ всех циклов Мимы не жалел я сил, и тайны предо мною открывались, и к таинству стекла я подступил. Спустя три года после смерти Мимы открыл я транстомический закон, диктующий, что спад нерасторжимо с подъемом предстоящим сопряжен. Я чуть не спятил при таком открытье. Я как-то сверхъестественно был рад. И оком стал мой дух и стал пространством в безмерности космических палат. Нас выпустили из глухой темницы — сидела там и женщина-пилот — и допустили вновь в обитель Мимы. Вся Аниара радуется, ждет. Все шепчут, что сокровище найдется, что Мима в нашу ночь еще вернется.  33 Загадка за разгадкой вслед ступала. Я радовался в неурочный час. Ключ оказался в глубине кристалла — космически-прозрачных плотных масс. Где Мима, где поддержка и охрана? Мой дух ослаб, мой дух почти иссяк, мой мозг сочится кровью, словно рана. Лишь я к останкам Мимы сделал шаг — померк зеркальный мир, открытый мною. Пожарище, подумал я с тоскою, и эта грудь — угаснувший очаг.  34 Я безымянен. Я — служитель Мимы и называюсь просто «мимароб». Я приносил присягу «Голдондэв». Когда я испытания прошел, из перфокарт мое изъяли имя. Красавице-пилоту Изагели определил придуманное имя ее особый аниарский статус. А как ее зовут на самом деле, она шепнула мне. Но это — тайна. От этой тайны у нее глаза сияют неприступно и прекрасно: таинственность бывает светоносна, когда важнее тайна, чем краса. Она кривую чертит; в полутьме пять ноготков посвечивают мягко.  — Вот здесь следи за ходом мысли, — говорит, - где от моей печали тень лежит. И встала Изагель из-за стола. Как мысль ее блистательно светла! Молчим. Слиянье наших душ тесней день ото дня. Я поклоняюсь ей.  35 Суровый космос возвращает нас к забытым ритуалам и обрядам, явлениям доголдонских времен. И вот четыре аниарских веры: культ лона, и зазывные йургини, и общество хихикающих терок, и та, с колоколами и распятьем, — явились в космос, требуют местечка у вечности, в чудовищных пустынях. А я, служитель Мимы, мимароб, ответственный за крах людских иллюзий, всех разместить обязан в склепе Мимы, всех согласить: кумиров и богов, обрядовые танцы, пантомимы, и выкрики, и звон колоколов.  36 Здесь женщины хотят прельщать без меры. Для большинства задача нетрудна. Вот это Йаль — йургиня дормифида, полна любовной силы и юна. А Либидель пришла из кущ Венеры, где плодородна вечная весна. Тщебеба — в завлекательной тунике, пьяна от йурга, точно от вина. Вот дормиюна Гено и новики, которых Гено пестовать должна. Мне в голову однажды мысль пришла: использовать возможности зеркал. Пускай глядят друг в друга зеркала, чтоб наш мирок, расширясь хоть для глаз, иллюзию простора создавал, как будто вырос в восемь тысяч раз. Мы в двадцать зал вместили тьму зеркал, изъятых из восьмидесяти зал. И вот — триумф зеркальной дребедени: четыре года морок навожу на тех, кто коченел без утешений. Дурманю я народ на новый лад: зеркальный дом дурманами богат. Зеркальные услады помогли, все мысли о невзгодах отошли. Теперь я мог урвать часок для йурга с той самой Дейзи, что из Дорисбурга, с Тщебебой я и с Йалью тоже мог поотражаться в зеркалах часок. Я рад: течет, течет река людская к йургиням и либидницам во храм, сима себя зеркально умножая и в ритмах йурга бодрость обретая. Себе мы представляемся сейчас небесным воинством, летящим в танце, от множества зеркал увосьмерясь. Увосьмерилась Гено, как и Йаль, и зал, лишенный стен, простерся вдаль. Там Либидель, искусная в любви, умело будит зуд в мужской крови, Тщебеба там йургически кружит, в зеркальное Ничто вот-вот влетит, где фигуряет легион Тщебеб, фигурой потрясая весь вертеп. Как много зраку зрелищ в зеркалах: и призрак йург на призрачных ногах, и залы йурга, где нашлась теперь в долины Дорис призрачная дверь.  37 Бок о бок вера с похотью идет, катит повозка в зал. Ее влечет толпа лонопоклонников исправных. Вот хладный тирс подъяла Изагель, фонарь на нем зажгла. — Вот Либидель и причет из восьми либидниц славных творят молитву богу своему. Потом толпа, согревшись жаром жриц, погрузится в довольную дрему, и Изагель, упавший тирс подъяв, святые мощи Мимы фонарем три раза тронет, как велит устав. Тростник ли шелестит? Нет, это Йаль, освободясь на время от страстей, припала к Миме, что-то шепчет ей, тревожа сей священный катафалк. Спокоен, светел юной жрицы взор: «О День из дней» — запел над гробом хор из Изагели, Либидели, Хебы и подхватившей этот гимн Тщебебы. 38 Зимой в своей гримерной в час полночный сидела Либидель, отсоблазняв, ни часиков набедренных не сняв, ни будды-кошки — брошки напупочной. Между грудей согревшись, в полумраке сердечко-медальон горит красней, соски ее в блестящем черном лаке — два зеркальца для культовых огней. Давненько не мурлыкает тигрица, судьба в засаде ждет ее, как тать, ей предстоит со злоязычьем биться, отступников немилостью карать. Еще красива жрица, это ясно, но дни придут — всему свои пределы,— и бикинильник явит не соблазны, а лишь пороки вянущего тела. Уже от взглядов жрица укрывает последние к святилищу подходы, бирюльки из Ксиномбры украшают все то, что привели в негодность годы. А богомольцы между тем глазасты, иной тайком нет-нет да усомнится. Теперь при отправленье культа часто простаивает лоно главной жрицы. Расческу Либидель, дрожа, берет, и будда-кошка будто жжет живот. Но может быть, объем груди завидный и бедер красота — ее оплот — помогут продержаться ей хоть год, теперь, когда по всем приметам видно, что осень поджидает у ворот? Одета в дамастин и бархаталь, конфетка Йаль чуть-чуть в сторонке ждет. Она юна, ей времени не жаль. Однажды в звездопад, в свой лучший год, старуху Либидель заменит Йаль. 39 Однажды утром в гупта-кабинете, кривыми Йендера поглощена, открытье совершила Изагель, которого никто не ожидал. На крик ее я кинулся к столу, где только что она свое открытье в устойчивую форму облекла и, радостно крича, прижала к сердцу живую трепыхавшуюся мысль, нежданное дитя своей любви — любви к Великому Закону Чисел. Я осмотрел дитя, найдя его математически-жизнеспособным, как все, что создавала Изагель — вернейшая из слуг в усадьбе чисел. Открой она такое в долах Дорис, и если б долы Дорис были местом, где может мирно жить художник чисел — перекроило бы ее открытье все гупта-матрицы и все ученье. Но здесь гиперболический закон приговорил нас к вечному паденью, и этому открытью суждено остаться отвлеченной теоремой, блестяще сформулированной, но приговоренной падать вместе с нами все дальше, к Лире,— и потом исчезнуть. Сидели мы и думали: как много могло бы дать внезапное открытье, когда б не заточение в пространстве, когда бы не паденье в пустоту. И грустно было нам, но и тогда мы не могли не радоваться мысли, а радость чистой мысли будет с нами, пока мы пребываем в бытие. Но Изагель порой глотала слезы, подумав о загадочном пространстве, где сущее обречено паденью, где суждено отгадчице загадок с разгаданной загадкой падать вместе.  40 Рассказ матроса Переселенье в Тундру-3 шло девять лет. Из Гонда выселяли десять лет. Я на восьмом голдондере ходил, переселяли мы не только гондов — кантонцев, бенаресцев и т. п. Мы взяли на борт за пять лет работы три миллиона потрясенных душ. Такого навидались — страшно вспомнить. А про отлеты уж не говорю — одно сплошное душераздиранье И скрежет был зубовный, и рыданья, и тут же — бодрый марш космокурсантов. Когда очередная группа гондов подходит к психосанпропускникам, чтобы покинуть грех Земли и срам, в последний миг иной назад рванется, да ведь идешь с потоком, а не сам, поток несется к шлюзам, а уж тут бывалые вояки с Марса ждут. Контроль. Взгляд нелюдей. И все, прощай. Острят солдаты: «В добрый час, езжай из города святого прямо в рай». А людям не до шуточек — сейчас проверят вашу личность — это раз, два — ваша психоперфокарта тут, три — в дешифратор карточку введут, негоден гонд — в голдондер не возьмут. Одни взмывают в небо, в направленье планеты Тундр — там рай, оздоровленье, других манит болотная планета. А что их ждет — так в этом нет секрета. Всех помещают в шахты. С человеком обходятся, как с вещью. Помаленьку всех сортируют и развозят в Особнячки Иголы. Уму непостижимая жестокость; ее и описать-то невозможно: специалисты-палачи, всегда на страже у кранов, у контактов, у замков, глазки, чтоб службе смерти было видно нутро Особнячков. Мигнет снаружи световой сигнал — служитель смерти сатанинским глазом Особнячок окинет, наблюдая, как узник борется с камнями стен. *** Бараки расползались год от года по Тундре-2, где с Нобби мы весной мечтали побродить среди природы нерадиоактивной и живой. Растут там только черные тюльпаны - сей гордый вид к морозам приобвык, — да Петел криком доказует рьяно, как штат природы здешней невелик. Трагически-голодный, всеми чтимый, изведал Петел бед неисчислимо. Еще там есть арктическая ива — тверда, как сталь, черна, искривлена, — японцы бы нашли ее красивой. Листва ее в готовку негодна. Полей холодных дар, стальную сдобу переварить способен только Петел с тройным желудком в дополненье к зобу. Когда бы Петел больше лопать мог, он этим посадил бы под замок последний шанс людей на выживанье: тогда бы Петел уничтожил сразу свою и нашу кормовую базу. И трапезы петушии у нас рождали смех и содроганье враз.

The script ran 0.002 seconds.