Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ален Рене Лесаж - Хромой бес
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, prose_classic

Аннотация. В романе А. Р. Лесажа «Хромой бес» бес любострастия, азартных игр и распутства, «изобретатель каруселей, танцев, музыки, комедии и всех новейших мод» поднимает крыши мадридских домов, открывая взору спутника-студента тайное и интимно-личное, тщательно оберегаемое от посторонних глаз и ушей.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— Что с вами, сударыня? — спросил де Агилар. — Поверите ли, — продолжала она, — мой муж, который был всегда так уверен в моей добродетели, находящейся под вашим продолжительным надзором, вдруг стал меня ревновать и не хочет, чтобы вы были моим духовником. Слышали ли вы когда-нибудь о такой причуде? Напрасно я корила его, говоря, что он оскорбляет вместе со мной человека, глубоко благочестивого и свободного от власти страстей, — защищая вас, я только усилила его недоверие. Дон Херонимо, несмотря на свой ум, попался в ловушку; правда, герцогиня говорила так убедительно, что провела бы весь мир. Хотя ему и досадно было терять такую знатную духовную дочь, он сам уговорил ее покориться желаниям супруга; у его преподобия открылись глаза, только когда он узнал, что духовником этой дамы стал брат Пласид. Рядом с усыпальницей герцога и его ловкой супруги, — продолжал бес, — недавно сооружен более скромный мавзолей; под ним покоятся старшина совета по делам Индии и его молодая супруга — чета довольно странная. Ему было шестьдесят три года, когда он женился на двадцатилетней девушке; он уж собрался лишить наследства двоих детей от первого брака, но скоропостижно умер от удара; жена его скончалась через сутки после него от горя, что он не умер тремя днями позже. Теперь перед нами самый почтенный памятник: испанцы чтут эту гробницу так же, как римляне чтили гробницу Ромула. — Останки какого же великого человека покоятся здесь? — спросил Леандро-Перес. — Первого министра испанского королевства, — отвечал Асмодей. — Может быть, никогда не увидит страна равного ему государственного деятеля. Король доверил этому человеку управление всем государством, и он так хорошо справлялся с этой задачей, что и король и подданные были им чрезвычайно довольны. Под его управлением страна процветала, народ благоденствовал; к тому же этот искусный министр был набожен и человеколюбив. Хотя он никогда ни в чем не мог себя упрекнуть, ответственность занимаемого им поста все же тревожила его. Немного дальше, за этим министром, столь достойным сожаления, отыщите в углу черную мраморную доску, прикрепленную к колонне. Хотите, я приоткрою гроб, который стоит под нею, и покажу вам девушку-горожанку, пленявшую всех красотой и умершую во цвете лет? Теперь там только прах, а при жизни это была такая привлекательная особа, что отец ее был в постоянном страхе, как бы ее не похитил какой-нибудь поклонник. Это неминуемо и случилось бы, проживи она дольше. Ее обожали трое дворян. Когда она умерла, они были неутешны и в знак отчаяния лишили себя жизни. Эта трагическая история начертана золотыми буквами на мраморной доске с изображением фигурок трех безутешных влюбленных, собирающихся покончить с собой: один выпивает отраву, другой закалывается шпагой, третий накидывает на шею петлю, чтобы повеситься. В этом месте рассказа Самбульо от души рассмеялся, ему показалось забавным, что надгробную плиту девушки украсили подобными фигурами; заметив это, бес сказал студенту: — Раз это вас смешит, я мог бы перенести вас на берега Тахо, чтобы показать памятник некоего драматурга, поставленный по его завещанию в деревенской церкви около Альмараса, куда он удалился после долгой разгульной жизни в Мадриде. Этот сочинитель написал для театра множество комедий, полных острот и непристойностей, но перед смертью раскаялся и, чтобы искупить произведенный его комедиями скандал, велел изобразить на своей гробнице нечто вроде костра из томов, содержащих некоторые его пьесы. Целомудрие поджигает груду книг горящим факелом. Кроме покойников, лежащих в гробницах, которые я вам показывал, бесконечное множество других похоронено здесь очень скромно. Я вижу их блуждающие тени; они бродят взад и вперед, не нарушая глубокого покоя, царящего в этом святом месте. Призраки не говорят между собой, но и в безмолвии мне ясны все их мысли. — Как досадно, что я не могу наслаждаться, как вы, их видом! — воскликнул дон Клеофас. — Я могу доставить вам и это удовольствие, — отвечал Асмодей, — мне это нетрудно. Бес прикоснулся к глазам студента, и тот каким-то чудом увидел множество белых призраков. При этом зрелище Самбульо задрожал. — Как, вы дрожите? Тени вас пугают? — сказал бес. — Не приходите в ужас от их одеяния, старайтесь свыкнуться с этим зрелищем теперь же: ведь в свое время и вы будете в таком виде. Это — мундир усопших. Успокойтесь же и откиньте страх. Неужели у вас в этом случае недостает храбрости, между тем как хватило мужества перенести мой вид? Эти люди не так зловредны, как я. Тут студент собрался с духом и стал довольно смело смотреть на привидения. — Вглядитесь внимательно в эти тени, — сказал Хромой. — Тут те, которым соорудили мавзолеи, находятся вместе с теми, у кого вместо памятника обыкновенный гроб; неравенства, разделявшего их при жизни, здесь не существует. Камергер и первый министр теперь равны с самыми скромными гражданами, похороненными в этой церкви. Величие благородных покойников окончилось с их жизнью, подобно тому как величие театрального героя кончается вместе с пьесой. — Я хочу сделать одно замечание, — вставил Леандро, — я вижу тень, которая блуждает совсем одиноко, она как будто избегает общества других. — Скажите лучше, что другие ее избегают, — это будет вернее. Знаете, чья это тень? Это тень старого нотариуса, который из тщеславия велел похоронить себя в свинцовом гробу, что очень не понравилось другим покойникам, тела которых погребены более скромно. Чтобы унизить его гордыню, они чуждаются его тени. — Я заметил еще, — сказал дон Клеофас, — что два призрака, встретившись, остановились на мгновенье, посмотрели друг на друга и пошли каждый своей дорогой. — Это тени двух закадычных друзей, — отвечал бес. — Один из них был художник, другой — музыкант; они любили выпить, а в общем были очень порядочными людьми. Они умерли в один год; когда их тени встречаются, они вспоминают былые пирушки, и печальное молчание их как будто говорит: «Ах, друг мой, нам уже больше не пить!» — Боже, что я вижу! — воскликнул студент. — В углу церкви две тени гуляют вместе; но как они мало подходят друг к другу! Их рост и повадки совсем различны: одна громадного роста и выступает так важно, а другая, напротив, маленькая и очень легкомысленного вида. — Большая тень, — объяснил Хромой, — это немец, который умер оттого, что во время попойки три раза выпил за чье-то здоровье вина, подправленного табаком. Маленькая тень — это француз; по любезному обычаю своей родины он вздумал, входя в церковь, предложить выходившей оттуда молодой даме святой воды. В тот же день он был убит наповал выстрелом из мушкета. Среди толпы я вижу еще три замечательных призрака, — продолжал Асмодей. — Надо вам рассказать, каким образом они покинули свою земную оболочку. В жизни это были три актрисы, имена которых гремели в Мадриде, как в свое время в Риме имена Оригины, Киферионы и Арбускулы; они обладали даром, как и те, забавлять людей в общественных местах и разорять наедине. Вот каков был конец этих знаменитых испанских лицедеек: первая лопнула от зависти при громе аплодисментов, которым приветствовали молодую дебютантку; смерть другой наступила от излишества в пище; третья играла с таким увлечением, представляя на сцене весталку, что умерла за кулисами от преждевременных родов. Но оставим в покое мертвецов, — продолжал бес, — довольно мы на них нагляделись. Теперь я хочу показать вам другое зрелище, которое, вероятно, произведет на вас еще более сильное впечатление. Той же властью, какой я показал вам эти призраки, я покажу вам Смерть. Вы увидите этого неумолимого врага рода человеческого, врага, который постоянно и незримо вьется вокруг людей. В мгновенье ока проносится Смерть по всем частям света и в один и тот же миг напоминает о своей власти различным народам, обитающим на земле. Посмотрите на восток: вот Смерть является перед вами; громадная стая зловещих птиц, возглавляемая Ужасом, летит впереди нее и возвещает ее появление скорбными криками. Неумолимая рука Смерти вооружена страшной косой, от взмахов которой падает поколение за поколением. На одном ее крыле изображены война, чума, голод, кораблекрушение, пожар — все гибельные бедствия, ежеминутно доставляющие ей новую добычу; на другом крыле видны молодые врачи, которые из ее рук получают докторскую степень и дают ей при этом клятву всегда держаться теперешнего способа лечения. Хотя дон Клеофас и был убежден, что в этом видении нет для него ничего угрожающего и что бес показывает ему Смерть только для того, чтобы доставить ему удовольствие, все же он не мог смотреть на нее без ужаса. Успокоившись немного, он сказал: — Едва ли эта зловещая фигура пролетит над Мадридом бесследно: она, наверное, оставит тут жертвы своего посещения? — Да, конечно, — отвечал Хромой, — она явилась сюда не зря, от вас зависит быть свидетелем ее дел. — Ловлю вас на слове, — возразил Самбульо. — Полетим вслед за нею и посмотрим, на какие несчастные семьи обрушится ее ярость. Сколько прольется слез! — Я в этом не сомневаюсь, но будет много и притворства, — сказал Асмодей. — Несмотря на сопровождающий ее ужас, Смерть приносит столько же радости, сколько и горя. Наши два соглядатая понеслись вслед за Смертью, чтобы наблюдать за ней. Она проникла сначала в дом горожанина, находившегося в агонии: она коснулась его косой, и умирающий испустил последний вздох; тотчас же поднялись удручающие рыдания и жалобы его близких. — Здесь нет обмана, — пояснил бес, — жена и дети нежно любили скончавшегося; притом он содержал их; их сетования непритворны. Иное дело вон там, в другом доме, где Смерть поражает лежащего в постели старика. Это советник, который всю жизнь прожил холостяком и очень скудно питался, чтобы скопить состояние, которое он оставляет трем племянникам. Они все сбежались, как только узнали, что дни его сочтены. Они притворились убитыми горем и превосходно сыграли свою роль. Но теперь они сбросили маски и готовятся действовать в качестве наследников, после того как покривлялись в качестве родственников; теперь они начнут рыться везде. Сколько золота и серебра найдут они! «Как приятно, — говорит один из них, — как приятно для племянников иметь старого, скаредного дядю, который отказывает себе в радостях жизни, чтобы доставить их наследникам!» — Вот так надгробное слово! — заметил Леандро-Перес. — Мне кажется, — сказал бес, — что почти все богатые отцы, которые зажились на свете, не должны ожидать ничего лучшего даже от собственных детей. Пока эти наследники, захлебываясь от радости, разыскивают сокровища покойного, Смерть уже понеслась к большому дворцу, где живет молодой вельможа, заболевший оспой. Этому сановнику, самому привлекательному из придворных, суждено умереть на заре жизни, хотя его и лечит знаменитый доктор, а, может быть, именно потому, что его лечит этот доктор. Заметьте, с какой быстротой Смерть вершит свои дела: она уже скосила жизнь молодого вельможи, и я вижу, как она готовится к новой работе. Вот она останавливается над монастырем, спускается в келью, набрасывается на благочестивого монаха и обрезает нить его жизни, — жизни, которую он уже целых сорок лет проводит в покаянии и умерщвлении плоти. Но как ни ужасна Смерть, она не испугала монаха. Чтобы вознаградить себя, она входит в роскошный особняк и действительно наполняет его ужасом. Она приближается к знатному лиценциату, недавно назначенному епископом в Альбарасин. Этот прелат только и думает о приготовлениях к поездке в свою епархию со всею пышностью, какою окружают себя ныне высшие сановники церкви. Менее всего помышляет он о смерти, а между тем сейчас он отправится на тот свет и прибудет туда без свиты, как и тот монах; право, не знаю, примут ли его так же милостиво, как того. — О Боже, Смерть летит над дворцом короля! — воскликнул Самбульо. — Я боюсь, как бы жестокая одним взмахом косы не повергла в печаль всю Испанию! — Ваши опасения не напрасны, потому что Смерть не делает различия между королем и его слугой, — сказал бес. — Но успокойтесь, — прибавил он немного погодя, — она еще не угрожает королю, она хочет напасть на одного из царедворцев, — одного из тех вельмож, единственное занятие которых состоит в том, чтобы сопровождать королей и прислуживать им. Таких государственных мужей заменить не трудно. — Но мне кажется, что Смерть не удовольствовалась жизнью этого царедворца, — возразил дон Клеофас, — она задержалась над дворцом в том месте, где находятся покои королевы. — Вы правы, — ответил бес, — но тут она хочет сделать доброе дело, а именно: зажать рот одной дурной женщине, любительнице заводить ссоры при дворе королевы; эта сплетница захворала от горя, что две повздорившиеся из-за нее дамы помирились. Сейчас вы услышите душераздирающие вопли, — продолжал бес. — Смерть вошла в тот прекрасный дом, на левой стороне; там произойдет самая печальная сцена, какую только можно видеть на свете. Обратите внимание на это прискорбное зрелище. — Действительно, я вижу какую-то даму. Она рвет на себе волосы и отбивается от горничных, — отвечал Самбульо. — Чем она так потрясена? — Загляните в комнату напротив и вы поймете, — объяснил бес. — Видите человека, распростертого на великолепной кровати? Это ее муж, он умирает. Молодая женщина неутешна. История их очень трогательна и стоит того, чтобы описать ее. Мне хочется рассказать ее вам. — Вы мне доставите большое удовольствие, — ответил Леандро. — Печальное меня трогает настолько же, насколько забавляет смешное. — История длинновата, зато очень занимательна, и вы не соскучитесь. Впрочем, должен вам сознаться, что хотя я и бес, но мне быстро надоедает ходить по стопам Смерти: предоставим ей искать новых жертв. — Вполне с вами согласен, — сказал Самбульо. — Мне гораздо приятнее узнать историю, которую вы мне расскажете, чем видеть, как один за другим умирают люди. Тогда Хромой перенес студента на одно из самых высоких зданий на Алькальской улице и так начал свое повествование. ГЛАВА XIII Сила дружбы Рассказ Молодой толедский дворянин в сопровождении слуги скакал из родного города, спасаясь от последствий трагического приключения. Он был уже в двух лье от Валенсии, когда на опушке леса увидел даму, поспешно выходившую из кареты; лицо ее, не прикрытое вуалью, было ослепительно красиво; прелестная особа казалась столь взволнованной, что молодой кабальеро предложил ей свои услуги, полагая, что она нуждается в помощи. — Я не откажусь от вашего предложения, великодушный незнакомец, — ответила дама. — Видно, само небо послало вас сюда, чтобы предотвратить несчастье, которого я боюсь. Два кабальеро назначили здесь встречу; я сейчас видела, как они входили в этот лес; они будут драться. Пойдите, пожалуйста, за мной; помогите мне разнять их. С этими словами она направилась к лесу. Толедец передал свою лошадь слуге и поспешил за дамой. Но не успели они пройти и ста шагов, как услышали лязг оружия и вскоре увидели меж деревьев двух мужчин, яростно дравшихся на шпагах. Толедец бросился вперед, чтобы прекратить поединок, и когда, после долгих уговоров и просьб, это ему удалось, он спросил противников о причине их ссоры. — Храбрый незнакомец, — сказал один из кабальеро, — меня зовут Фадрике де Мендоса, а моего соперника — дон Альваро Понсе. Мы оба любим донью Теодору — даму, которую вы сопровождаете. Она всегда обращала мало внимания на наше ухаживание, и, как мы ни угождали ей, добиваясь благосклонности, она, жестокая, обходилась с нами от этого не лучше. Я намеревался по-прежнему служить ей, невзирая на ее равнодушие, но мой соперник, вместо того чтобы вести себя так же, вызвал меня на дуэль. — Это правда, — прервал его дон Альваро, — я нашел нужным так поступить. Мне кажется, что если бы у меня не было соперника, донья Теодора была бы ко мне благосклонней. Поэтому я намерен убить дона Фадрике, чтобы отделаться от человека, который препятствует моему счастию. — Сеньоры кабальеро, — сказал тогда толедец, — я не одобряю вашего поединка: он оскорбителен для доньи Теодоры. Во всем королевстве Валенсии скоро узнают, что вы дрались из-за нее. Честь вашей дамы должна быть вам дороже, чем собственное благополучие и жизнь. К тому же каких плодов может ожидать победитель от своей победы? Неужели вы думаете, что, предав злословию доброе имя возлюбленной, вы тем самым заслужите ее благосклонность? Что за ослепление! Послушайтесь меня, сделайте оба над собой усилие, достойное имен, которые вы носите, укротите порывы вашего гнева и дайте нерушимую клятву, что согласитесь на уговор, который я вам предложу. Ваша ссора может кончиться без кровопролития. — Каким же это образом? — спросил дон Альваро. — Надо, чтобы дама сама выразила свое желание, — ответил толедец. — Пусть она сделает выбор между вами и доном Фадрике с тем, чтобы отвергнутый поклонник смирился и предоставил сопернику свободу действий. — Согласен! — сказал дон Альваро. — Клянусь всем, что есть самого святого, покориться решению доньи Теодоры: даже если она выберет моего соперника, это предпочтение будет для меня менее тягостно, чем неизвестность, в которой я томлюсь. — И я, — сказал вслед за ним дон Фадрике, — призываю небо в свидетели, что если дивное создание, которое я боготворю, выскажется не в мою пользу, я удалюсь от его чар, и если и не смогу забыть его, то по крайней мере не буду больше видеть. Тогда толедец обратился к донье Теодоре: — Теперь решение за вами, сударыня. Вы можете одним словом обезоружить соперников: вам стоит только назвать того, кого вы хотите вознаградить за постоянство. — Сеньор кабальеро, — отвечала дама. — Ищите другое средство, чтобы их помирить. Зачем мне приносить себя в жертву ради их примирения? Я искренне уважаю дона Фадрике и дона Альваро, но я не люблю ни того, ни другого. Зачем должна я подавать надежду, которую в дальнейшем не смогу оправдать, только ради того, чтобы на мое доброе имя не пала тень? — Теперь не время притворяться, сударыня, — сказал толедец, — мы просим вас сделать выбор. Это необходимо. Хотя оба кабальеро одинаково хороши собою, я уверен, что один вам нравится больше, чем другой. Я основываюсь на том смертельном страхе, в котором я рас видел. — Вы неверно объясняете мой страх, — отвечала дама. — Конечно, смерть любого из них огорчила бы меня. Я беспрерывно упрекала бы себя, хотя бы и явилась лишь невольной причиной этой смерти. Но я была так взволнована потому только, что меня пугала опасность, угрожавшая моему доброму имени. Тут дон Альваро, по природе грубый, потерял, наконец терпение. — Это уж слишком, — сказал он резко, — раз донья Теодора не желает, чтобы дело кончилось миролюбиво, его решит клинок. И он стал наступать на дона Фадрике, который уже приготовился дать ему отпор. Тогда донья Теодора, повинуясь скорее страху, чем голосу сердца, в смятении закричала: — Остановитесь, сеньоры, я поступлю по вашему желанию. Раз нет другого средства прекратить поединок, затрагивающий мою честь, я объявляю, что отдаю предпочтение дону Фадрике де Мендоса. Не успела она договорить этих слов, как отвергнутый Понсе, не произнеся ни звука, бросился к своей лошади, которая была привязана к дереву, и исчез, бросая свирепые взгляды на счастливого соперника и на возлюбленную. Мендоса, напротив, был вне себя от радости: он то бросался на колени перед доньей Теодорой, то обнимал толедца и не находил слов, чтобы выразить им свою благодарность. Между тем дама, немного успокоившись после отъезда дона Альваро, с горестью думала, что она обязалась принимать ухаживания влюбленного, чьи достоинства она высоко ценит, но к которому не лежит ее сердце. — Сеньор дон Фадрике, — сказала она ему, — я надеюсь, что вы не употребите во зло предпочтение, оказанное вам мною; вы этим обязаны только тому, что я была вынуждена сделать выбор между вами и доном Альваро, чтобы прекратить поединок. Конечно, я всегда ценила вас гораздо более, чем его; я хорошо знаю, что у него нет многих ваших достоинств; вы самый безукоризненный кабальеро в Валенсии, — эту справедливость я вам отдаю; я даже скажу, что домогательства такого человека, как вы, могут льстить самолюбию женщины; но как бы они ни были лестны для меня, сознаюсь, я мало им сочувствую, и мне жаль, что вы меня, по-видимому, так нежно любите. Впрочем, не хочу отнимать у вас надежды тронуть мое сердце; равнодушие мое объясняется, быть может, только тем, что еще не рассеялась моя печаль о смерти мужа, дона Андре де Сифуэнтеса, которого я потеряла год тому назад. Хотя мы недолго прожили вместе и он был уже в летах, когда мои родители, прельстившись его богатством, выдали меня за него замуж, все же я была очень удручена его кончиной и до сих пор каждый день вспоминаю о ней с горечью. Ах, — прибавила она, — он вполне достоин моих сожалений! Он ничуть не походил на тех угрюмых и ревнивых старцев, которые не допускают мысли, что молодая жена может быть настолько благоразумна, что простит им их дряхлость, и следят за каждым ее шагом или приставляют к ней дуэнью, верную пособницу их самоуправства. Увы! Он верил в мою добродетель, что едва ли можно было бы ожидать и от молодого, обожаемого мужа. Вообще его преданность не знала границ. Могу прямо сказать, что единственной его заботой было угождать мне во всем. Таков был дон Андре де Сифуэнтес. Вы понимаете, Мендоса, что столь прекрасного человека не скоро забудешь: в мыслях он всегда предо мною, и это мешает мне обращать внимание на все, что делают мои поклонники, чтобы мне понравиться. Дон Фадрике не удержался и перебил донью Теодору. — Ах, сударыня, — воскликнул он, — как мне приятно слышать из ваших уст, что вы отвергали меня не из отвращения ко мне. Надеюсь, что мое постоянство тронет вас, наконец. — Это от меня не зависит, — отвечала дама, — я ведь позволяю вам навещать меня и изредка говорить о вашей любви. Старайтесь увлечь меня своим ухаживанием, внушите мне любовь, тогда я не скрою своего доброго чувства к вам. Но если все ваши старания окажутся напрасными, помните, Мендоса, что вы будете не вправе упрекать меня. Дон Фадрике хотел было ответить, но не успел, ибо донья Теодора взяла толедца за руку и быстро направилась к карете. Тогда он отвязал свою лошадь, привязанную к дереву, и, взяв ее под уздцы, пошел вслед за доньей Теодорой. Дама села в карету с таким же волнением, как и вышла из нее; но причина теперь была совсем иная. Толедец и дон Фадрике проводили ее верхом до Валенсии и там с нею расстались. Она поехала домой, а дон Фадрике пригласил толедца к себе. Он дал гостю отдохнуть, хорошо угостил его, потом наедине спросил, что привело его в Валенсию и долго ли он намерен тут пробыть. — Я проживу здесь как можно меньше, — отвечал толедец. — Я тут только проездом: я хочу добраться до моря и сесть на первый корабль, который отплывет от берегов Испании, потому что мне безразлично, где кончить свою горемычную жизнь, — только бы подальше от этой зловещей страны. — Что вы говорите! — удивился дон Фадрике. — Что могло восстановить вас против отчизны и вызвать отвращение к тому, к чему люди питают врожденную любовь? — После того, что со мной случилось, родина мне опостылела, и у меня одно только желание — покинуть ее навсегда, — ответил толедец. — Ах, сеньор кабальеро, — сказал Мендоса с состраданием, — я горю нетерпением узнать ваши несчастья! Если я не в силах пособить в вашем горе, то по крайней мере я разделю его с вами. Ваша наружность сразу же расположила меня в вашу пользу, ваши манеры меня очаровали, и я заранее сочувствую вашей доле. — Это меня в высшей степени утешает, сеньор дон Фадрике, — отвечал толедец, — и, чтобы отплатить за вашу доброту, признаюсь вам, что, увидев вас сейчас с доном Альваро Понсе, я склонялся в вашу сторону. Я почувствовал к вам внезапное расположение, которое у меня никогда с первого взгляда не зарождалось к другим; я даже опасался, как бы не был предпочтен ваш соперник, и очень обрадовался, когда донья Теодора избрала вас. Первое впечатление, произведенное вами, еще более усилилось теперь, так что я не только не намерен скрыть от вас мои горести, но мне, напротив, самому хочется излиться перед вами, и я с удовольствием открою вам свою душу. Итак, слушайте повесть о моих несчастьях. Родился я в Толедо; зовут меня дон Хуан де Сарате. Я почти ребенком лишился тех, кому обязан жизнью, так что очень рано начал пользоваться доходом в четыре тысячи дукатов, оставленным мне в наследство. Я мог самостоятельно располагать собой и считал себя достаточно богатым, чтобы при выборе жены следовать только влечению сердца; поэтому я, несмотря на ее ничтожное состояние и неравенство в общественном положении, обвенчался с девушкой совершенной красоты. Я был вне себя от счастья и, чтобы полнее насладиться обладанием любимой женщиной, увез ее через несколько дней после свадьбы в свое имение, расположенное неподалеку от Толедо. Мы там жили уже два года и наслаждались безоблачным счастьем, когда однажды ко мне заехал герцог де Наксера, замок которого находится по соседству с моим поместьем; герцог возвращался с охоты и хотел у меня отдохнуть. Он увидел мою жену и влюбился в нее, — так по крайней мере мне показалось. Я в этом убедился окончательно, когда он начал настойчиво домогаться моей дружбы, которою прежде пренебрегал; он стал приглашать меня к себе на охоту, постоянно делал мне подарки и предлагал свои услуги. Сначала его страсть встревожила меня; я уж собирался уехать с женою в Толедо. Само небо, без сомнения, внушало мне эту мысль. Действительно, если бы я лишил герцога возможности видеть мою жену, я бы избавился от бед, которые со мною приключились; но уверенность в ней меня успокоила. Мне казалось невозможным, чтобы женщина, которую я взял без приданого и из низкого звания, была бы так неблагодарна, чтобы забыть мои милости. Увы! Я мало знал ее. Честолюбие и тщеславие — две черты, столь свойственные женщинам, — были главными недостатками и моей жены. Когда герцогу удалось открыться в своих чувствах, она возгордилась этой победой. Любовь человека, которого звали его сиятельством, льстила ее самолюбию и внушала ей тщеславные бредни; она возвысилась в собственном мнении и стала меньше меня любить. Она не только не была мне благодарна за все, что я для нее сделал, но начала меня презирать за это; она решила, что я недостоин быть мужем такой красавицы, и вообразила, что если бы влюбленный вельможа увидел ее до замужества, то непременно женился бы на ней. Опьяненная этими безумными мечтами и тронутая подарками, которые льстили ей, она под конец уступила тайным мольбам герцога. Они стали переписываться, но я не имел ни малейшего понятия об их отношениях; наконец, к моему несчастью, я прозрел. Однажды, возвратясь с охоты раньше обыкновенного, я вошел в комнату жены; она не ожидала меня так рано; ей только что подали письмо от герцога, и она собиралась отвечать. Увидев меня, она не могла скрыть своего замешательства; я заметил на столе бумагу и чернила и содрогнулся; я понял, что она меня обманывает. Я потребовал показать мне, что она пишет, но она отказалась, так что мне пришлось употребить силу, чтобы удовлетворить свое ревнивое любопытство. Несмотря на ее сопротивление, я вырвал спрятанное у нее на груди письмо. Оно было следующего содержания. «Долго ли мне томиться в ожидании второго свидания? Как вы жестоки, что, подав сладостную надежду, все медлите с ее осуществлением! Дон Хуан каждый день ездит на охоту или в Толедо: неужели мы не воспользуемся этим обстоятельством? Пощадите пылкую страсть, сжигающую меня. Пожалейте меня, сударыня! Подумайте о том, что если получить желаемое — великая радость, то ожидать его исполнения — нестерпимая мука». Еще не дочитав эту записку, я пришел в страшную ярость. Первым моим движением было схватить кинжал, чтобы покончить с неверной женой, которая меня бесчестит, но, сообразив, что это была бы только половина мщения и что негодование мое требует еще другой жертвы, я сдержал свое бешенство. Я притворился и сказал жене как можно спокойнее: «Сударыня, вы напрасно слушаете герцога: блеск его положения не должен вас ослеплять. Но молодым женщинам нравится пышность, и я хочу верить, что только в этом и состоит ваше преступление и что вы не оскорбили меня окончательно. Поэтому я прощаю вашу нескромность с условием, что впредь вы будете помнить о своих обязанностях в отношении меня и, отвечая только на мои чувства, постараетесь быть достойной их». Сказав это, я вышел из комнаты с тем, чтобы дать жене оправиться от замешательства, а также чтобы в уединении самому успокоиться от гнева, который во мне клокотал. Хотя волнение мое и не улеглось, я два дня делал вид, что вполне спокоен. На третий день я выдумал, будто у меня крайне важное дело в Толедо, сказал жене, что должен на некоторое время отлучиться и что прошу ее в мое отсутствие не уронить своего доброго имени. Я уехал. Но вместо того чтобы отправиться в Толедо, я с наступлением ночи тайком вернулся домой и спрятался в комнате преданного слуги, откуда мог видеть всякого входящего в мой дом. Я не сомневался, что герцог будет уведомлен о моем отъезде, и думал, что он не преминет воспользоваться этим обстоятельством; я надеялся застать их вдвоем и рассчитывал на полное возмездие. Однако я обманулся в своих ожиданиях. В доме не делалось никаких приготовлений для приема ухаживателя; напротив, запирались наглухо все двери, и целых три дня не приходил не только сам герцог, но и никто из его слуг; тогда я убедился, что жена моя раскаялась в своем поступке и прервала все отношения с любовником. Придя к такому выводу, я потерял охоту мстить и под влиянием любви, временно заглушенной гневом, бросился в покои жены, с восторгом обнял ее и сказал: «Сударыня, возвращаю вам мое уважение и любовь. Признаюсь, я не ездил в Толедо; я выдумал это путешествие, чтобы испытать вас. Простите ревнивому мужу расставленную вам ловушку; ревность моя была не без основания: я боялся, что вы не образумитесь и не бросите горделивых бредней, но, благодарение небу, вы осознали свою ошибку, и я надеюсь, что впредь ничто не нарушит нашего согласия». Слова эти, казалось, тронули мою жену; она сказала со слезами на глазах: «Как я сожалею, что подала вам повод сомневаться в моей верности! Но напрасно я сокрушаюсь о том, что вызвало ваше естественное раздражение против меня; напрасно два дня я не осушаю глаз, напрасно все мое горе, все укоры совести, вы никогда уже не будете мне доверять!» «Я уже вам верю! — прервал я ее, растроганный ее показным горем. — И не хочу больше вспоминать прошедшее, раз вы в нем раскаиваетесь». Действительно, с этого времени я был к ней так же внимателен, как и прежде, и опять наслаждался счастьем, так жестоко нарушенным. Ощущения мои стали даже более острыми, потому что жена, словно желая изгладить из моей памяти нанесенную мне обиду, прилагала все усилия, чтобы мне нравиться; ее ласки стали более пылкими, и я почти рад был огорчениям, которые она мне причинила. Вскоре я захворал. Хотя болезнь не угрожала жизни, трудно представить себе, до чего встревожилась моя жена; она проводила возле меня целые дни, а ночью, — я спал в отдельной комнате, — заходила ко мне по два-три раза, чтобы самолично узнать, как я себя чувствую; наконец, она вызвалась сама прислуживать мне во всем и казалось, что ее жизнь зависит от моей. Я со своей стороны так был тронут проявлениями ее любви, что беспрестанно ей об этом говорил. А между тем любовь ее, сеньор Мендоса, не была искренна, как я воображал. Однажды ночью, когда я уже начал поправляться, меня разбудил слуга. «Сеньор, — сказал он в волнении, — мне очень жаль вас тревожить, но я слишком вам предан, чтобы скрыть происходящее сейчас в вашем доме: герцог де Наксера находится у вашей супруги». Я так был ошеломлен этим известием, что некоторое время смотрел на слугу, не находя слов. Чем больше я вникал в принесенное им известие, тем труднее было мне ему поверить. «Нет, Фабио, — воскликнул я, — невозможно, чтобы жена моя была способна на такое страшное вероломство! Ты сам не уверен в том, что говоришь!» «Дай Бог, чтобы я еще мог сомневаться в этом, сеньор, — отвечал Фабио, — но меня не обманешь притворством. С тех пор, как вы больны, я подозревал, что герцога каждую ночь впускают в комнату нашей госпожи. Я спрятался, чтобы увериться в своих подозрениях, и теперь вполне убедился, что они справедливы». При этих словах я вскочил вне себя от гнева, накинул халат, взял шпагу и отправился в спальню жены; меня сопровождал Фабио со свечой в руках. При шуме, произведенном нашим приходом, сидевший на постели моей жены вскочил, выхватил из-за пояса пистолет, ринулся мне навстречу и выстрелил; но от волнения и поспешности он промахнулся. Тогда я бросился на него и всадил ему шпагу в сердце. Потом я повернулся к жене, которая была ни жива, ни мертва, и сказал ей: «И ты, негодная, получи награду за свое вероломство». С этими словами я пронзил ей грудь клинком, еще дымившимся кровью ее любовника. — Я сам порицаю свою горячность, сеньор дон Фадрике, и сознаю, что мог бы наказать достойным образом неверную жену, не лишая ее жизни. Но легко ли сохранить хладнокровие в таких условиях? Вообразите себе эту изменницу, такую внимательную во время моей болезни, представьте себе все выражения ее привязанности, все обстоятельства, всю чудовищность ее измены и скажите, можно ли не простить ее убийство мужу, обезумевшему от справедливого — негодования? Чтобы закончить в двух словах эту трагическую повесть, я прибавлю, что, вполне утолив жажду мести, я наскоро оделся; я понимал, что нельзя терять времени. Родственники герцога, конечно, будут разыскивать меня по всей Испании, и связи моих родных ничто в сравнении с влиянием его семьи. Я знал, что буду в безопасности только в чужих краях. Поэтому я выбрал двух лучших своих скакунов, и, захватив с собой все деньги и драгоценности, выехал на рассвете из дома в сопровождении слуги, который так хорошо доказал мне свою верность. Я поехал по дороге в Валенсию с намерением сесть на первый же корабль, который отправится в Италию. Проезжая сегодня по опушке леса, где вы были, я встретил донью Теодору, а она попросила меня последовать за ней и помочь ей разнять вас. Когда толедец окончил свой рассказ, дон Фадрике сказал: — Сеньор дон Хуан, вы поступили справедливо, отомстив герцогу де Наксера. Не беспокойтесь, что вас будут преследовать его родные; оставайтесь, если вам угодно, у меня, пока не представится случая уехать в Италию; вы будете здесь в большей безопасности, чем где бы то ни было, потому что губернатор Валенсии — мой дядя, а жить вы будете с человеком, желающим быть всю жизнь вашим искренним другом. Сарате от всей души поблагодарил Мендосу и принял предложенное ему убежище. — Обратите внимание, сеньор дон Клеофас, как сильно бывает взаимное влечение, — сказал бес. — Эти два молодых человека почувствовали такое расположение друг к другу, что через несколько дней стали неразлучными друзьями, как Орест и Пилад. При равных достоинствах и вкусы у них были одинаковы: что нравилось дону Фадрике, то непременно нравилось и дону Хуану; характеры у них были одни и те же, — словом, они были созданы, чтобы любить друг друга. Особенно дон Фадрике восхищался своим товарищем; он не мог удержаться и при всяком удобном случае расхваливал его даже донье Теодоре. Друзья часто бывали вместе у этой дамы, а она по-прежнему равнодушно относилась к любви и ухаживанию Мендосы. Это его очень удручало, и он порою жаловался своему другу, а тот, чтобы его утешить, говорил, что даже самые нечувствительные женщины под конец сдаются; что у поклонников не хватает только терпения дождаться этого благоприятного мгновения; что не следует унывать; что рано или поздно донья Теодора вознаградит его за любовь. Эти слова, хотя и основанные на опыте, не успокаивали робкого Мендосу; он опасался, что никогда не увлечет вдову де Сифуэнтеса. Это постоянное опасение повергало его в такое уныние, что дону Хуану жалко было на него смотреть; но скоро сам дон Хуан стал еще более достоин жалости. Какое бы основание ни имел толедец негодовать на женщин после чудовищной измены жены, он не мог устоять и влюбился в донью Теодору. Однако он не давал воли этой страсти, оскорбительной для его друга, а, наоборот, старался ее подавить; убедившись же, что он сможет совладать с нею лишь в том случае, если скроется с глаз, которые эту страсть внушили, он решил не встречаться более с вдовой де Сифуэнтеса. Поэтому, когда Мендоса предлагал ему вместе навестить ее, толедец всегда находил предлог, чтобы уклониться от поездки. С другой стороны, всякий раз как дон Фадрике являлся один, донья Теодора его спрашивала, почему дон Хуан перестал у нее бывать. Однажды, когда она предложила дону Мендосе этот вопрос, он с улыбкой ответил, что у его друга имеются на то особые причины. — Какие же у него могут быть причины избегать меня? — спросила донья Теодора. — Сегодня я хотел привести его к вам, сударыня, и выразил удивление, что он отказывается сопровождать меня; тогда он мне открыл свою тайну, которую я вам сообщу, чтобы оправдать его, — ответил Мендоса. — Он мне сказал, что завел любовницу, а так как он недолго пробудет в городе, то дорожит каждой минутой. — Эта отговорка меня не удовлетворяет, — возразила, краснея, вдова Сифуэнтеса, — влюбленные не имеют права пренебрегать друзьями. Дон Фадрике заметил смущение доньи Теодоры, но объяснил его тщеславием, предполагая, что она покраснела просто от досады, что ею пренебрегают. Он ошибался: замешательство доньи Теодоры было вызвано чем-то более сильным, чем задетое самолюбие. Боясь, как бы он не догадался об ее истинных чувствах, она переменила разговор и в течение всей дальнейшей беседы притворялась такой веселой, что могла бы сбить с толку Мендосу, не дайся он уже с самого начала в обман. Оставшись одна, вдова Сифуэнтеса погрузилась в глубокую задумчивость: она вдруг осознала всю силу любви, которую питала к дону Хуану, и, думая, что он ей менее отвечает взаимностью, чем это было в действительности, проговорила, вздохнув: — Какая несправедливая и жестокая сила тешится тем, что воспламеняет сердца, лишая их взаимности? Я не люблю дона Фадрике, который меня боготворит, и горю страстью к дону Хуану, мысли которого поглощены другой! Ах, Мендоса, перестаньте упрекать меня в равнодушии, ваш друг достаточно мстит за вас! При этих словах, удрученная горем и ревностью, она заплакала; но под влиянием надежды, которая всегда умеряет горести влюбленных, воображение начало рисовать перед ней разные заманчивые картины. Она представляла себе, что ее соперница не очень-то опасна: может быть, дона Хуана не столько чарует ее красота, сколько тешит ее благосклонность, а такую легкую связь нетрудно порвать. Чтобы выяснить все это, она решила поговорить с толедцем наедине. Она дала ему знать, чтобы он пришел к ней. Дон Хуан явился, и, когда они остались вдвоем, донья Теодора начала так: — Я никак не думала, что под влиянием любви благовоспитанный человек может забыть свои обязанности по отношению к дамам; однако с тех пор как вы влюблены, дон Хуан, вы перестали меня посещать. Мне кажется, я имею право быть вами недовольной. Во всяком случае, я хотела бы верить, что вы не по собственному побуждению избегаете меня. Ваша дама, наверное, запретила вам у меня бывать. Признайтесь в этом, дон Хуан, и я вас прощу. Я знаю, что любовники не свободны в своих поступках и не смеют ослушаться возлюбленных. — Сударыня, — отвечал толедец, — я понимаю, что мое поведение должно вас удивлять, но ради Бога не требуйте, чтобы я оправдывался, — удовольствуйтесь тем, что у меня есть основание избегать вас. — Какова бы ни была причина, — возразила донья Теодора, сильно волнуясь, — я хочу, чтобы вы мне ее открыли. — Если так, сударыня, — отвечал дон Хуан, — я должен вам повиноваться. Но не пеняйте, если вам придется услышать больше, нежели вы желаете знать. Дон Фадрике, — продолжал он, — рассказал вам о приключении, из-за которого я был вынужден покинуть Кастилию. Уезжая из Толедо с сердцем, исполненным злобы против женщин, я мог побиться об заклад, что никогда не поддамся их чарам. С этой гордой уверенностью я подъезжал к Валенсии, когда встретил вас, и, чего еще ни с кем, может быть, не случалось, выдержал, не смутясь, ваш взгляд. И позже некоторое время я с вами виделся безнаказанно. Но увы, какой дорогой ценой я заплатил за эти несколько дней горделивой самонадеянности! Вы сломили мою стойкость; ваша красота, ваш ум, все ваши прелести пленили непокорного. Словом, я вас люблю такой любовью, какую можете зажечь только вы. Вот, сударыня, что гонит меня от вас. Особа, про которую вам говорили, будто я за ней ухаживаю, — сплошной вымысел. Я поделился с Мендосой вымышленною тайной, чтобы он не заподозрил истинной причины, почему я постоянно отказываюсь вместе с ним посещать вас. Это объяснение, которого донья Теодора никак не ожидала, столь ее обрадовало, что она не могла не выдать себя собеседнику. Правда, она и не старалась скрыть свою радость и, вместо того чтобы взглянуть на толедца с напускной суровостью, сказала ему нежно: — Вы поведали мне вашу тайну, дон Хуан; теперь я поведаю вам свою. Слушайте, что я скажу вам. Равнодушная ко вздохам дона Альваро Понсе и к привязанности Мендосы, я вела спокойную и счастливую жизнь, пока случай не свел нас на опушке леса, где вы проезжали. Несмотря на мое тогдашнее смятение, я не могла не заметить, как любезно вы предложили мне свои услуги, а ловкость и мужество, с которыми вы разняли ожесточенных соперников, показали мне вас с еще более выгодной стороны. Мне только не понравилось, как вы придумали помирить их; мне было очень трудно выбрать того или другого, но, — если уж говорить совсем откровенно, — мне кажется, что отчасти именно из-за вас мне и не хотелось выбирать между ними, ибо в то мгновенье, как я произносила имя дона Фадрике, я почувствовала, что сердце мое склоняется к незнакомцу. С сегодняшнего дня, который я буду считать счастливейшим, после сделанного вами признания, ваши достоинства еще усилили мое уважение к вам. Я не хочу, — продолжала она, — скрывать от вас свои чувства, я вам их высказываю с той же откровенностью, с какой говорила Мендосе, что не люблю его. Женщина, имеющая несчастье любить человека, который не может ей принадлежать, поневоле должна быть сдержанной, чтобы наказать себя за свою слабость вечным молчанием. Но я думаю, что можно, не совестясь, признаться в невинной любви к человеку, у которого законные намерения. Да, я в восторге, что вы меня любите, и благодарю за это небо, которое, без сомнения, предназначило нас друг для Друга. Тут она замолчала, чтобы дать дону Хуану высказаться и выразить во всей полноте радость и признательность, какие, по ее мнению, он должен был чувствовать; но, вместо того чтобы казаться счастливым после всего услышанного, дон Хуан сидел печальный и задумчивый. — Что это, дон Хуан? — удивилась она. — Я вам делаю предложение, которому всякий другой порадовался бы; забывая женскую гордость, я раскрываю перед вами свою очарованную душу, а вы не испытываете никакой радости от этого любовного признания? Вы храните ледяное молчание? В ваших глазах даже видна печаль. Ах, дон Хуан, что за странное действие производит на вас моя благосклонность. — Но какое же другое действие, сударыня, может она произвести на такое сердце, как мое? — проговорил он печально. — Чем больше вы мне выказываете любви, тем я несчастнее. Вам ведь известно, чем я обязан Мендосе, вы знаете, какая нежная дружба соединяет нас. Могу ли я построить свое счастье на обломках самых сладостных его надежд? — Вы чересчур щепетильны, — сказала донья Теодора. — Я ничего не обещала Мендосе; я могу вам предложить свою любовь, не заслуживая его упреков, а вы можете ее принять, ничего не отнимая у него. Мне понятно, что мысль о несчастье друга должна вас огорчать; но, дон Хуан, разве печаль может омрачить то счастье, которое вас ожидает? — Может, сударыня, — отвечал он твердо. — Такой друг, как Мендоса, имеет надо мной больше власти, чем вы думаете. Если бы вы поняли всю нежность, всю силу нашей дружбы, как бы вы меня пожалели! У дона Фадрике нет от меня никаких тайн, мои помыслы стали его помыслами; ни одна мелочь, касающаяся меня, не ускользает от его внимания, или, чтобы выразить все одним словом, — его душа разделена пополам между вами и мною. Ах, если вы хотели, чтобы я воспользовался вашей благосклонностью, надо было мне выказать ее прежде, чем я заключил такую крепкую дружбу! Счастливый тем, что я снискал ваше благоволение, я бы относился к дону Фадрике только как к сопернику; мое сердце было бы настороже и не ответило бы на дружбу, которою он почтил меня, и я не был бы ему сейчас обязан всем, что он для меня сделал. Но, сударыня, теперь уже поздно. Я принял от него все услуги, которые ему угодно было предложить мне; я дал волю чувству, которое он мне внушал; благодарность и дружба связывают меня; словом, жестокая необходимость принуждает меня отказаться от сладостной участи, которую вы мне сулите. При этих словах толедца на глаза доньи Теодоры навернулись слезы, и она взяла платок, чтобы их осушить. Это смутило молодого человека; он чувствовал, что его решимость колеблется, что вскоре он не в силах будет отвечать ни за что. — Прощайте, сударыня, — продолжал он голосом, прерывающимся от волнений, — прощайте, я должен бежать от вас, чтобы спасти свою честь. Я не могу переносить ваших слез; они делают вас слишком опасной. Я удаляюсь от вас навсегда и буду всю жизнь оплакивать потерю блаженства, которое неумолимая дружба требует принести ей в жертву. И он удалился, с трудом сохраняя твердость. После его ухода тысячи нежных чувств охватили вдову Сифуэнтеса. Ей было стыдно, что она объяснилась в любви человеку, которого не могла удержать; но, будучи убеждена, что он страстно влюблен в нее и что только интересы друга понудили его отказаться от руки, которую она ему предложила, донья Теодора была достаточно благоразумна, чтобы оценить такое редкостное проявление дружбы, а не принять его за оскорбление. Но так как нельзя не огорчаться, когда не достигаешь желаемого, она решила завтра же уехать к себе в имение, чтобы рассеять горе, или, вернее, углубить его, ибо уединение скорее укрепляет любовь, чем ослабляет ее. Дон Хуан, не застав Мендосы дома, тоже замкнулся у себя, чтобы без помехи предаться скорби. После того, что он сделал ради друга, он считал себя вправе хоть повздыхать о случившемся; но дон Фадрике скоро вернулся, и течение мыслей влюбленного было нарушено. Видя по лицу друга, что тот расстроен, дон Фадрике так встревожился, что дону Хуану пришлось для его успокоения сказать, что ничего не случилось и что ему нужен только покой. Мендоса тотчас удалился, предоставляя другу отдохнуть, но вышел он с таким печальным видом, что толедец только еще сильнее почувствовал свое несчастье. — О небо, — молвил он про себя, — зачем случилось так, что нежнейшая в мире дружба стала несчастьем моей жизни? На другой день дон Фадрике еще не вставал, когда ему доложили, что донья Теодора со всеми домочадцами уехала в свой замок Вильяреаль и что, по всем данным, она не скоро оттуда вернется. Это известие огорчило дона Фадрике, и не столько потому, что тяжело расставаться с любимой женщиной, сколько потому, что она скрыла от него свой отъезд. Не зная, что думать, он все же почувствовал в этом дурное предзнаменование. Он собирался пойти к своему другу поговорить об отъезде доньи Теодоры, а также узнать, как его здоровье, но еще не успел одеться, как толедец сам вошел в его комнату и сказал: — Я пришел вас успокоить насчет моего здоровья: сегодня я чувствую себя гораздо лучше. — Это приятное известие немного утешает меня, а то я получил сейчас дурные вести. На вопрос дона Хуана, какие это дурные вести, дон Фадрике, выслав из комнаты слуг, ответил: — Донья Теодора утром уехала к себе в поместье и, как полагают, надолго. Ее отъезд меня очень удивляет. Зачем она скрыла его от меня? Что вы об этом думаете, дон Хуан? Здесь, должно быть, таится что-нибудь для меня неприятное? Сарате воздержался высказать свое мнение и старался уверить друга, что нет никакой причины волноваться из-за того, что донья Теодора уехала в деревню. Но Мендоса, не удовлетворившись доводами друга, перебил его. — Все эти разговоры не рассеют подозрения, закравшегося мне в душу, — заметил он. — Вероятно, я, по неосторожности, сделал что-нибудь такое, что не понравилось донье Теодоре, и она в наказание мне уезжает, не удостоив даже сообщить, в чем моя вина. Как бы то ни было, я не могу оставаться в неизвестности. Поедем, дон Хуан, поедем к ней, я велю оседлать лошадей. — Я вам советую ехать одному, — сказал толедец. — Такое объяснение должно происходить без свидетелей. — Дон Хуан ни при каких обстоятельствах не может быть лишним, — возразил дон Фадрике. — Донье Теодоре известно, что вы знаете все, происходящее в моем сердце; она вас уважает; вы не только не помешаете, но, напротив, поможете расположить ее в мою пользу. — Нет, дон Фадрике, — возразил толедец, — мое присутствие не может быть вам полезно; поезжайте без меня, прошу вас. — Нет, мой милый дон Хуан, — настаивал тот, — мы поедем вместе; я жду от вас этой дружеской услуги. — Какая жестокость! — воскликнул дон Хуан с горечью. — Зачем вы требуете, чтобы я из дружбы к вам сделал то, на что я не могу согласиться. Эти слова, смысла которых дон Фадрике не понял, а также резкий тон, которым они были произнесены, немало удивили его. Он внимательно посмотрел на друга. — Что означают ваши слова, дон Хуан? — спросил он. — Какое ужасное подозрение возникает в моем уме! Ах, довольно вам таиться и мучить меня. Говорите! Почему вы отказываетесь ехать со мной? — Я хотел скрыть от вас это, — отвечал толедец, — но раз вы сами принуждаете меня высказаться, то мне дольше не следует молчать. Перестанем радоваться, дорогой дон Фадрике, что у нас одни и те же вкусы и привязанности. Они, к сожалению, слишком схожи, и черты, пленившие вас, не пощадили и вашего друга. Донья Теодора… — Вы — мой соперник? — перебил его Мендоса, бледнея. — Как только я убедился в своей любви. — продолжал дон Хуан, — я старался ее преодолеть. Я постоянно избегал вдову Сифуэнтеса. Вы это знаете: вы сами меня в этом упрекали. Если я и не в силах был совсем побороть свою страсть, я по крайней мере укрощал ее. Но вчера эта дама велела мне передать, что желает поговорить со мной у себя дома. Я отправился к ней. Она спросила, почему я, как видно, избегаю ее. Я придумывал всякие объяснения; она не поверила им. Наконец, она принудила меня сказать истинную причину. Я полагал, что после этого она одобрит мое намерение избегать ее, но по странной прихоти судьбы… сказать ли вам, Мендоса? Да, я должен вам это сказать: Теодора выказала мне полную благосклонность. Дон Фадрике был самого кроткого и рассудительного нрава, но от этих слов он пришел в страшную ярость и, перебив друга, вскричал: — Довольно, дон Хуан! Лучше пронзите мне грудь, но прекратите этот страшный рассказ. Вы не только сознаетесь, что вы мой соперник, но еще говорите мне, что вы любимы. Праведное небо! Что за признание вы осмеливаетесь мне сделать! Вы подвергаете нашу дружбу слишком сильному испытанию. Да что говорить о нашей дружбе, вы ей изменили, лелея вероломные чувства, в которых вы мне сейчас признались. Как я ошибся! Я считал вас великодушным и благородным, а вы — двуличный друг, раз вы способны на любовь, которая меня оскорбляет. Я сражен этим неожиданным ударом, и я чувствую его тем острее, что он нанесен мне рукой… — Будьте справедливее ко мне, — перебил его в свою очередь толедец, — потерпите минуту. Все, что угодно, только не двуличный друг! Выслушайте меня, и вы раскаетесь, что бросили мне такое оскорбление. Тут он рассказал, что произошло между ним и вдовой Сифуэнтеса, рассказал о ее любовном признании, о том, как она убеждала его отдаться страсти без угрызений совести, не видя в этом ничего дурного. Дон Хуан повторил все, что он отвечал на ее речи, и, по мере того как дон Фадрике убеждался в твердости, с какой его друг вел себя, гнев его мало-помалу утихал. — Словом, дружба взяла верх над страстью, и я отказался от любви доньи Теодоры, — закончил дон Хуан. — Она заплакала от досады, но, Боже мой, что за смятение вызвали ее слезы в моей душе! Я еще до сих пор не могу вспомнить без трепета, какой опасности я подвергался. Мне показалось, что я непомерно жесток, и на несколько мгновений, Мендоса, сердце мое вам изменило. Но я не поддался слабости, я поспешил удалиться, чтобы не видеть этих опасных слез. Однако недостаточно того, что я пока избежал опасности; надо страшиться и за будущее. Я должен поскорее уехать; я не хочу более показываться на глаза донье Теодоре. Неужели и после этого, дон Фадрике, вы будете обвинять меня в неблагодарности и вероломстве? — Нет, — ответил Мендоса, обнимая его, — признаю: вы ни в чем не виноваты! Глаза мои открылись. Простите мой незаслуженный упрек: он брошен в припадке гнева под первым впечатлением. Простите влюбленному, который видит, что у него отнимают всякую надежду. Увы, как смел я думать, что донья Теодора может вас видеть столь часто и не полюбить, не увлечься вашим обаянием, силу которого я испытал на себе? Вы — истинный друг. Я обязан своим несчастьем только злому року и, вместо того чтобы ненавидеть вас, чувствую, что моя дружба к вам еще укрепилась. Как! Вы из-за меня отказываетесь от обладания доньей Теодорой, вы приносите такую жертву нашей дружбе, и я не буду этим тронут? Вы можете победить свою любовь, а я не сделаю ни малейшего усилия, чтобы превозмочь свою? Я должен ответить на ваше великодушие, дон Хуан! Отдайтесь вашему влечению, женитесь на вдове Сифуэнтеса. Пусть мое сердце страдает, если ему угодно. Мендоса умоляет вас об этом. — Напрасно вы меня умоляете, — возразил Сарате. — Сознаюсь, я страстно люблю ее, но ваш покой для меня дороже счастья. — А покой Теодоры разве для вас безразличен? — возразил дон Фадрике. — Не будем обольщаться: любовь ее к вам решает мою судьбу. Если бы даже вы удалились, если бы, желая уступить мне ее, вы стали влачить вдали от нее грустное существование, разве мне от этого было бы легче? Раз я ей до сих пор не понравился, значит, не понравлюсь никогда. Это блаженство предназначено небом вам одному. Она вас полюбила с первого же взгляда, ее влечет к вам естественное чувство; словом, она может быть счастлива только с вами. Примите же руку, которую она вам предлагает, исполните ее и ваше желание; оставьте меня с моим горем и не делайте несчастным троих, когда только один из них может принять на себя всю жестокость судьбы. В этом месте Асмодею пришлось прервать свой рассказ, потому что студент воскликнул: — То, что вы мне рассказываете, — удивительно. Неужели, в самом деле, бывают такие благородные люди? Я вижу одних только ссорящихся друзей, да и не из-за такой возлюбленной, как донья Теодора, а из-за отъявленных кокеток. Неужели влюбленный может отказаться от женщины, которую он обожает и которая отвечает ему взаимностью, только из нежелания причинить горе товарищу? Я полагал, что это случается только в романах, где рисуют людей такими, как они должны бы быть, а не такими, каковы они в действительности. — Согласен, что это черта необыкновенная, — ответил бес, — однако она присуща не только романам; она присуща также и прекрасной природе человека. Это верно хотя бы уже потому, что со времени потопа я видел целых два подобных примера, включая сюда и то, о котором я говорю. Но вернемся же к нему. Друзья продолжали приносить жертвы один другому и, стараясь превзойти друг друга в великодушии, на некоторое время отрешились от своей любви. Они перестали говорить о Теодоре; они не смели даже произнести ее имени. Но в то время как в Валенсии дружба брала верх над любовью, в другом месте любовь, словно в отместку за это, царила безраздельно, подчиняя себе все чувства. Донья Теодора в своем замке Вильяреаль, на берегу моря, вся ушла в любовь. Она неотступно думала о доне Хуане и не теряла надежды выйти за него замуж, хотя и не должна была бы на это надеяться после того, что он сказал о своей дружбе к дону Фадрике. Однажды, на заходе солнца, прогуливаясь по берегу моря с одной из своих горничных, она увидела лодку, которая причаливала к берегу. Донье Теодоре показалось, что там сидят семь-восемь человек очень подозрительного вида: рассмотрев их внимательнее, она убедилась, что они в масках. И действительно, в лодке сидели люди, замаскированные и вооруженные кинжалами и шпагами. При виде их донья Теодора вздрогнула. Заметив, что они собираются выйти на берег, и не ожидая от этого ничего хорошего, она быстро направилась к замку, время от времени оглядываясь, чтобы наблюдать за незнакомцами. Она увидела, что они высадились и пошли вслед за нею. Донья Теодора бросилась бежать со всех ног, но бежала она не столь быстро, как Аталанта, люди же в масках были легки и подвижны; они настигли ее у ворот замка и остановили. Госпожа и сопровождавшая ее горничная начали громко кричать. На их зов явилось несколько слуг; они подняли тревогу. Скоро сбежалась вся челядь доньи Теодоры, вооруженная вилами и палками. Между тем двое самых сильных из шайки схватили госпожу и ее прислужницу и понесли их к лодке, несмотря на их отчаянное сопротивление. Другие в это время дрались с челядью замка, которая начинала их сильно теснить Борьба длилась долго; наконец, замаскированным удалось успешно исполнить свой замысел, и, отбиваясь, они возвратились к лодке. Это было как раз вовремя, потому что не успели похитители сесть в лодку, как увидели нескольких всадников, которые неслись во весь опор и, по-видимому, летели на помощь донье Теодоре. Тогда люди в масках поспешили отчалить, так что, как ни торопились всадники, они примчались слишком поздно. То были дон Фадрике и дон Хуан. Первый получил в этот день письмо, где ему сообщали из верного источника, что дон Альваро Понсе находится на острове Майорке; там он снарядил одномачтовое судно и при помощи двадцати головорезов, которым нечего терять, собирается похитить вдову Сифуэнтеса, как только она приедет в свой замок. Получив это известие, толедец и дон Фадрике немедленно выехали из Валенсии в сопровождении своих слуг, чтобы предупредить донью Теодору о замышляемом покушении. Они издали заметили на взморье толпу дерущихся людей и, подозревая, что происходит как раз то, чего они опасались, полетели во весь опор, чтобы помешать затее дона Альваро. Однако, как они ни спешили, они могли только быть свидетелями похищения, которое хотели предупредить. Тем временем Альваро Понсе, гордясь успешным завершением своего дерзкого замысла, удалялся с добычей от берега. Его лодка шла по направлению к маленькому вооруженному кораблю, поджидавшему ее в открытом море. Трудно передать глубокое горе, которое охватило дона Хуана и дона Фадрике. Они посылали вслед Альваро Понсе тысячу проклятий и наполняли воздух горькими, но бесполезными жалобами. Слуги доньи Теодоры, воодушевленные их примером, не скупились на вопли, и скоро весь берег огласился криками. Ярость, отчаяние, горе царили на злосчастном побережье. Даже похищение Елены не вызвало при спартанском дворе столь ужасного уныния. ГЛАВА XIV О ссоре сочинителя трагедий с сочинителем комедий Студент не утерпел и в этом месте перебил беса. — Сеньор Асмодей, — сказал он, — меня одолевает любопытство: что означает сцена, отвлекающая меня от вашего интересного рассказа? Я вижу в верхней комнате двух мужчин в одном белье. Они схватили друг друга за горло и за вихры, а несколько других, в халатах, пытаются их разнять. Скажите, пожалуйста, что это такое? Бес, старавшийся всячески угодить студенту, поспешил удовлетворить его любопытство и начал так: — Это дерутся два французских писателя, а разнимают их двое немцев, фламандец и итальянец. Они живут в одном и том же доме, в меблированных комнатах, где останавливаются преимущественно иностранцы. Первый из этих писателей сочиняет трагедии, а второй — комедии. Один переселился в Испанию из-за неприятностей, которые у него были во Франции, а другой, недовольный своим положением в Париже, предпринял то же путешествие в надежде, что в Мадриде ему улыбнется счастье. Трагик — человек надменный и тщеславный. Наперекор здравомыслящей части публики, он стяжал на родине довольно широкую известность. Чтобы не дать заглохнуть своему таланту, он сочиняет каждый день. Сегодня ночью, страдая от бессонницы, он принялся за пьесу на сюжет из Илиады и написал одну сцену. А ему присущ недостаток, свойственный всем его собратьям по перу, — непременно изводить окружающих чтением своих произведений; поэтому он встал с постели, взял свечу и в одной сорочке пошел к сочинителю комедий. Тот, с большей пользой проводивший время, давно спал глубоким сном. Трагик начал долбить в дверь. Комический писатель проснулся от стука и отворил дверь своему собрату, а тот, входя, закричал, как одержимый: — На колени, мой друг, на колени предо мной! Преклонитесь перед гением, любимцем Мельпомены. Я сочинил стихи… да что я говорю, — сочинил? Сам Аполлон подсказал их мне. Будь я в Париже, я ходил бы из дома в дом читать их. Я жду только рассвета, чтобы пойти к нашему посланнику и очаровать его и всех живущих в Мадриде французов. Но, прежде чем показать эти стихи кому-либо, я хочу прочитать их вам. — Благодарю вас за предпочтение, — ответил сочинитель комедий, зевая во весь рот, — жаль только, что вы не особенно удачно выбрали время: я лег очень поздно, мне страшно хочется спать, и я не ручаюсь, что не засну во время чтения. — О, за это я ручаюсь! — возразил трагик. — Если б вы даже умерли, написанная мной сцена воскресила б вас. Мои стихи это не смесь обыденных чувств и пошлых выражений, скрепленных лишь рифмой; это — мужественная поэзия, волнующая сердце и поражающая ум. Я не из тех рифмоплетов, жалкие новинки которых только промелькнут на подмостках, как тени, да и отправляются в Утику развлекать дикарей. Мои пьесы вместе с моей статуей достойны стать украшением Палатинской библиотеки{35}; они пользуются успехом и после тридцати представлений. Но перейдем к стихам, — добавил скромный сочинитель, — вы первый их услышите! Вот моя трагедия: «Смерть Патрокла», Сцена первая. Появляются Бризеида и другие пленницы Ахилла; они рвут на себе волосы и бьют себя в грудь, оплакивая смерть Патрокла. Ноги у них подкашиваются; убитые отчаянием, они падают на подмостки. Вы скажете, что это немного смело, но таков мой замысел. Пусть жалкие поэтишки придерживаются тесных рамок подражания, не осмеливаясь переступить их, — туда им и дорога! В их робости кроется осторожность. Я же люблю новизну; я придерживаюсь такого мнения: чтобы потрясти и восхитить зрителей, им надо представить такие образы, которых они совсем не ожидают. Итак, пленницы лежат на земле. Возле них Феникс, воспитатель Ахилла; он помогает им подняться. Затем он произносит следующий монолог, которым начинается вступительная часть трагедии: Паденье Трою ждет, и Гектора — могила. Готовят греки месть за спутника Ахилла: Атрея гордый сын, божественный Камел, И Нестор — мудрый царь, и брани сын — Эвмел, Леонт, копья и стрел метатель горделивый, Горячий Диомед, Уллис красноречивый. Ахилл готовится, берет свой меч и щит, Коней бессмертных бег на Илион стремит. Спеша, куда его гнев бурно увлекает, — Хоть глаз столь быстрый бег с трудом лишь различает, — «Летите, Бал и Ксант, — он коням говорит — Когда ж кровавая вас битва утомит, Когда, разбитая, троянцев дрогнет сила, — Вернитесь в лагерь наш, неся с собой Ахилла». Ксант, голову склонив, а ответ ему гласит: «Конями будешь ты доволен, о Пелид! Летим, куда твое прикажет нетерпенье; Но гибели твоей недалеко мгновенье». Юноною ответ подобный был внушен; И вот уже Ахилл как вихрем увлечен. Когда же ахеяне завидели героя. От громких кликов их вся задрожала Троя; Отважный вождь, одет в Вулканову броню, Подобен блеском был сияющему дню, Иль солнцу яркому, что утром выплывает Из тьмы ночной и мир сияньем одаряет, Иль пламени костра, когда на высях гор, Чтоб мрак ночной прогнать, селяне жгут костер.[17] — Здесь я остановлюсь, чтобы дать вам передышку, — продолжал трагик, — ибо если я сразу прочитаю всю сцену, вы задохнетесь от красот моего стихосложения, от множества ярких штрихов и возвышенных мыслей, которыми она блещет. Обратите внимание на точность выражения: «Чтоб мрак ночной прогнать, селяне жгут костер». Не всякий это оценит, но вы, человек с умом, и с настоящим умом, — вы должны быть в восторге. — Я в восторге, конечно, — отвечал сочинитель комедий, лукаво улыбаясь, — трудно вообразить что-либо прекраснее, и я уверен, что вы не преминете упомянуть в вашей трагедии, как старательно Фетида отгоняла троянских мух, садившихся на тело Патрокла. — Пожалуйста, не смейтесь, — заметил трагик. — Искусный поэт может рискнуть на все; это место в моей трагедии, пожалуй, более всех других дает мне возможность излиться звучными стихами, и я ни за что его не вычеркну, клянусь честью! Все мои произведения превосходны, — продолжал он, не смущаясь, — и надо видеть, как им аплодируют, когда я их читаю; мне приходится останавливаться чуть ли не на каждом стихе, чтобы выслушивать похвалы. Помню, однажды в Париже, я читал трагедию в доме, где каждый день к обеду собираются остроумнейшие люди и где, — не хвалясь, скажу, — меня не считают каким-то Прадоном{36}. Там присутствовала графиня Вией-Брюн, — у нее тонкий и изящный вкус, и я — ее любимый поэт. С первой же сцены она залилась горючими слезами, во время второй ей пришлось переменить носовой платок, в третьем акте она беспрерывно рыдала, в четвертом ей стало дурно, и я уже боялся, как бы при развязке она не испустила дух вместе с героем моей пьесы. При этих словах, как ни старался автор комедий сохранить серьезность, он не выдержал и фыркнул. — Ах, по этой черте я узнаю вашу добрую графиню, — сказал он, — эта женщина терпеть не может комедию; у нее такое отвращение к смешному, что она всегда уходит из ложи после пьесы и уезжает домой, не дождавшись дивертисмента, чтобы увезти с собой свою печаль. Трагедия — это ее страсть. Хороша ли, плоха ли пьеса — для нее это не имеет значения, но только выведите несчастных любовников и можете быть уверены, что растрогаете ее. Откровенно говоря, если бы я писал трагедии, мне хотелось бы иметь лучших ценителей, чем она. — У меня есть и другие, — возразил трагик, — от меня в восторге тысячи знатных персон как мужчин, так и женщин… — Я бы не доверился похвале и этих людей, — перебил его сочинитель комедий, — я бы остерегался их суждения. А знаете почему? Эти люди обычно слушают пьесу невнимательно, они увлекаются звучностью какого-нибудь стиха или нежностью чувства, и этого довольно, чтобы они начали хвалить все произведение, как бы несовершенно оно ни было. И, напротив, если они уловят несколько стихов, пошлость и грубость которых оскорбит их слух, этого достаточно, чтобы они опорочили хорошую пьесу. — Ну, если вы находите этих судей ненадежными, то положимся на аплодисменты партера, — не унимался трагик. — Уж не носитесь, пожалуйста, с вашим партером, — возразил другой, — он слишком неровен в своих суждениях. Партер иной раз так грубо ошибается в оценке новой пьесы, что целыми месяцами пребывает в нелепом восторге от скверного произведения. Правда, впоследствии партер разочаровывается и после блестящего успеха низводит поэта с пьедестала. — Такая беда мне не страшна, — сказал трагик, — мои пьесы переиздают так же часто, как и играют. Другое дело — комедии, согласен: в печати сразу обнажаются их слабые стороны, ибо комедии — пустячки, ничтожный плод остроумия. — Поосторожнее, господин трагик, поосторожнее! — перебил его другой. — Вы, кажется, начинаете забываться. Прошу говорить при мне о комедиях с большим уважением. Вы думаете, что комическую пьесу легче сочинить, чем трагедию? Бросьте это заблуждение. Рассмешить порядочных людей не легче, чем вызвать у них слезы. Знайте: остроумный сюжет из повседневной жизни так же трудно обработать, как и самый возвышенный героический. — Ах, черт возьми! — воскликнул с усмешкой трагик. — Я в восторге, что вы придерживаетесь такого мнения. Что ж, господин Калидас, во избежание ссоры я обещаю впредь настолько же ценить ваши произведения, насколько прежде я их презирал. — Мне наплевать на ваше презрение, господин Жиблэ, — с живостью возразил сочинитель комедий, — а в ответ на вашу дерзость я вам скажу начистоту все, что думаю о стихах, которые вы мне сейчас продекламировали: они нелепы, а мысли, хоть и взяты из Гомера, все же плоски. Ахилл говорит со своими конями, кони ему отвечают, — это несуразно, так же, как и сравнение с костром, который селяне развели на высях гор. Грабить таким образом древних писателей — значит не уважать их. У них есть дивные вещи, но нужен вкус потоньше вашего, чтобы удачно выбрать среди того, что хочешь заимствовать. — У вас недостаточно возвышенный ум, и не вам понять красоты моей поэзии, — возразил Жиблэ. — В наказание за то, что вы осмелились критиковать меня, я не прочитаю вам продолжения! — Я уж достаточно наказан, что выслушал начало, — отвечал Калидас. — Уж не вам бы презирать мои комедии! Знайте, что самая плохая комедия, какую я только могу написать, всегда будет выше ваших трагедий и что гораздо легче возноситься и реять в сфере возвышенных чувств, чем придумать тонкую и изящную остроту. — Если я и не имею счастья заслужить вашу похвалу, — сказал трагик презрительно, — то у меня, слава богу, есть утешение, что при дворе обо мне судят более милостиво, и пенсия, которую соблаговолили… — Ах, не воображайте, что ослепите меня вашими придворными пенсиями, — перебил его Калидас, — я слишком хорошо знаю, как их получают, чтобы они повысили в моих глазах достоинства ваших пьес. Повторяю, не воображайте, будто цена вам больше, чем тому, кто сочиняет комедии. И, чтобы доказать, что гораздо легче писать серьезные пьесы, я, как только возвращусь во Францию, если не добьюсь там успеха комедиями, снизойду до того, что стану писать трагедии. — Для сочинителя фарсов вы довольно-таки тщеславны, — ответил на это трагик. — А вы рифмоплет, обязанный известностью только фальшивым брильянтам, и не в меру зазнаетесь, — заметил сочинитель комедий. — Вы нахал, — отрезал тот, — не будь у вас в гостях, ничтожный господин Калидас, я, не сходя с места, научил бы вас уважать трагедию. — Пусть это соображение вас не останавливает, великий гений, — отвечал Калидас. — Если вам хочется быть битым, то я могу поколотить вас и у себя, как в любом другом месте. Тут они схватили друг друга за горло, вцепились в волосы; с обеих сторон щедро сыпались удары и пинки. Итальянец, спавший в соседней комнате, слышал весь этот разговор и при шуме, поднятом писателями, заключил, что те сцепились. Он встал и из сострадания к французам, — хотя он был и итальянец, — созвал людей. Фламандец и два немца, которых вы видите в халатах, пришли вместе с ним разнимать врагов. — Занятная перепалка, — сказал дон Клеофас. — Как видно, во Франции сочинители трагедий считают себя более важными особами, чем авторы комедий. — Без сомнения, — отвечал Асмодей. — Первые считают себя настолько же выше последних, насколько герои трагедии выше слуг из комедии. — А на чем же основана такая спесь? — спросил студент. — Разве в самом деле труднее написать трагедию, чем комедию? — Вопрос, который вы мне задаете, уже обсуждался сотни раз, да и теперь еще обсуждается ежедневно, — отвечал бес. — Что касается меня, я решаю его следующим образом, и да простят мне те, кто держится другого мнения. Я считаю, что написать комическую пьесу не легче, чем трагическую; ибо, если бы было труднее написать трагедию, то следовало бы заключить, что трагический писатель сочинит комедию лучше, чем даже самый талантливый комический, а на опыте это не подтверждается. Стало быть, эти произведения, различные по своей природе, требуют совершенно разного склада ума при равной степени мастерства. Но пора покончить с этим отступлением, — сказал Хромой. — Продолжу прерванный вами рассказ. ГЛАВА XV Продолжение и окончание рассказа о силе дружбы Слуги доньи Теодоры не в силах были воспрепятствовать ее похищению, но они мужественно боролись и нанесли чувствительный урон людям Альваро Понсе. Многие из его головорезов были ранены, один даже настолько тяжело, что не мог следовать за товарищами и, полумертвый, лежал на песке. Несчастного узнали; это был слуга дона Альваро. Когда выяснилось, что он еще жив, его перенесли в замок и приложили все старания, чтобы привести в чувство. Наконец, это удалось, хотя он и очень ослабел от большой потери крови. Чтобы вызвать его на откровенность, ему обещали позаботиться о его судьбе и не отдавать в руки правосудия, если только он откроет место, куда его господин увез донью Теодору. Это обещание успокоило раненого, хотя в его положении трудно было рассчитывать, что он сможет воспользоваться обещанным. Слуга собрал последние силы и слабым голосом подтвердил полученные Мендосой сведения о замыслах дона Альваро. Он прибавил к этому, что дон Альваро предполагает отвезти вдову Сифуэнтеса в Сассари, на остров Сардинию: там у него есть родственник, власть и покровительство которого обеспечат ему безопасное убежище. Это показание умерило отчаяние Мендосы и толедца. Они оставили раненого в замке, где он через несколько часов умер, а сами возвратились в Валенсию, обдумывая, что предпринять. Они решили отправиться прямо в логово их общего врага. Вскоре они сели, без слуг, на корабль в Дениа, чтобы добраться до Пуэрто де Маон, откуда рассчитывали переправиться в Сардинию. И действительно, не успели они прибыть в Пуэрто де Маон, как узнали, что одно зафрахтованное судно собирается немедленно отойти в Кальяри. Они воспользовались этим случаем. Корабль пустился в плавание при самом благоприятном ветре, какого только можно было пожелать, но пять-шесть часов спустя наступил штиль, а ночью ветер переменил направление, и пришлось лавировать в ожидании попутного ветра. Так плыли они три дня; на четвертый, в два часа пополудни, они заметил корабль, который на всех парусах шел прямо им навстречу. Сначала они его приняли за купеческое судно, но так как корабль, подойдя к ним почти на расстояние пушечного выстрела, не поднял никакого флага, им стало ясно, что перед ними пират. Они не ошиблись. Это был тунисский корсар. Он был уверен, что христиане сдадутся без боя; но когда те стали перемещать паруса и наводить пушку, он понял, что дело окажется серьезнее, чем он предполагал. Поэтому он остановился, тоже переместил паруса и приготовился к схватке. Началась перестрелка; перевес, казалось, был на стороне христиан, но вдруг среди боя на помощь тунисскому пирату подоспел корсар из Алжира на корабле, гораздо больше и лучше вооруженном, чем два других. Он подошел на всех парусах к испанскому судну, которое теперь оказалось между двух огней. Христиане пали духом и, не желая продолжать теперь уже слишком неравную битву, прекратили стрельбу. Тогда на корме алжирского корабля показался невольник и, обратившись по-испански к пассажирам христианского корабля, приказал держать курс на Алжир, если они хотят быть помилованы. После этого один из турок распустил по ветру вымпел из зеленой тафты, затканной переплетенными между собой серебряными полумесяцами. Христиане поняли, что всякое сопротивление бесполезно, и больше не оборонялись. Они впали в страшное уныние, какое всегда охватывает свободных людей при мысли о рабстве, а хозяин судна, боясь, как бы промедление не раздражило жестоких победителей, снял с кормы флаг, бросился в лодку и с несколькими матросами отправился к алжирскому корсару, чтобы сдаться. Разбойник послал часть своих людей осмотреть испанское судно, другими словами ограбить все, что на нем было Тунисский пират отдал такое же приказание своим подчиненным, так что пассажиры злополучного корабля в одну минуту были обезоружены и обобраны. Затем христиан перевели на алжирский корабль, где два пирата разделили их между собою по жребию. Для Мендосы и его друга было бы утешением, если бы они попали во власть одного и того же разбойника: цепи показались бы им не так тяжелы, будь они вместе. Но судьба обрушилась на несчастных со всею своей жестокостью; дона Фадрике она отдала корсару из Туниса, а дона Хуана корсару из Алжира. Представьте себе отчаяние друзей, когда им пришлось расставаться; они бросились в ноги разбойникам, умоляя не разлучать их. Но разбойники, жестокость которых не смягчалась при самых трогательных сценах, остались неумолимы. Напротив, считая этих двух пленников лицами знатного происхождения, они надеялись получить за каждого из них хороший выкуп и поэтому решили поделить их между собою. Мендоса и Сарате поняли, что имеют дело с безжалостными сердцами; они смотрели друг на друга и взорами выражали свою безграничную горесть. Когда же дележ добычи кончился и тунисский пират собрался возвратиться на свой корабль с доставшимися ему невольниками, друзья подумали, что умрут от горя. Мендоса подошел к толедцу и, крепко обняв его, воскликнул: — Неужели нам придется расстаться? Какая ужасная необходимость! Мало того, что дерзость похитителя остается безнаказанной, нам даже не дано вместе страдать и сокрушаться. Ах, дон Хуан, чем прогневили мы небо, что подвергаемся такой жестокой участи? — Не ищите далеко причины наших несчастий, — ответил дон Хуан, — в них виноват я один. Смерть двух человек, которых я погубил, хотя и простительная в глазах людей, вероятно, прогневила небо, а вас оно наказывает за то, что вы сдружились с несчастным, вполне заслуженно гонимым судьбой. Они проливали столь обильные слезы и так рыдали, что прочие пленники были растроганы их горем не меньше, чем своим собственным. Но когда тунисские солдаты, еще более жестокие, чем их господин, увидели, что Мендоса медлит, они грубо вырвали его из объятий толедца и потащили за собой осыпая ударами. — Прощайте, любезный друг, я вас уже больше никогда не увижу! — воскликнул он. — Донья Теодора не отомщена, — и это сознание будет для меня мучительнее, чем все жестокости, которые готовят мне эти варвары. Дон Хуан не мог ответить на этот возглас: он так был возмущен обращением с его другом, что голос его осекся. Порядок повествования требует, чтобы мы последовали за толедцем, поэтому мы покинем дона Фадрике на тунисском судне. Алжирский корсар взял курс на свою гавань. Прибыв туда, он повел пленников к паше, а оттуда на рынок, где продают невольников. Один из офицеров дея Месоморто купил дона Хуана для своего начальника, а тот определил нового невольника для работ в саду при гареме. Эти обязанности, хотя и тяжелые для дворянина, были ему приятны, потому что давали возможность побыть в одиночестве. В его положении самым отрадным было предаваться на свободе мыслям о своих злоключениях. Дон Хуан беспрестанно вспоминал о них и вместо того, чтобы отгонять печальные образы прошлого, с удовольствием воскрешал их в памяти. Однажды, не заметив дея, который гулял по саду, он во время работы стал напевать какую-то печальную песнь. Месоморто остановился, чтобы его послушать; голос певца понравился дею, и он из любопытства подошел к невольнику и спросил, как его зовут. Толедец ответил, что его зовут Альваро. Поступив к дею, он почел нужным переменить имя, по обычаю невольников, и назвался так потому, что постоянно думал о похищении Теодоры доном Альваро Понсе; это было первое имя, пришедшее ему в голову. Месоморто, который порядочно говорил по-испански, задал ему несколько вопросов об испанских обычаях и в особенности о том, как держат себя там мужчины, чтобы понравиться женщинам. Ответ дона Хуана пришелся дею по душе. — Альваро, ты мне кажешься умным человеком, и я не думаю, чтобы ты был простого звания, — сказал он ему, — но кто бы ты ни был, на твое счастье, ты понравился мне, и я хочу почтить тебя своим доверием. При этих словах дон Хуан бросился дею в ноги и поднес край его одежды к губам, к глазам и ко лбу; потом он встал. — В доказательство этого доверия, — продолжал Месоморто, — я сейчас же скажу тебе, что в моем гареме находятся самые красивые женщины Европы. С одной из них не может сравниться никто; я думаю, что даже у султана нет такой красавицы, хотя корабли каждый день привозят ему женщин со всех концов света. Лицо ее словно солнце, а стан как стебелек розы из садов Эдема. Я совсем заворожен ею! Но, при такой редкостной красоте, это чудо природы погружено в смертельную печаль, и ни время, ни моя любовь не в силах ее развеять. Хотя счастливая случайность отдала мне эту женщину в полную власть, я еще до сих пор не удовлетворил своих желаний; я все время сдерживаю их, вопреки обычаям моих единоверцев, которые ищут только чувственных утех. Мне хочется завоевать ее сердце предупредительностью и уважением, которые даже последний мусульманин устыдился бы оказать христианской невольнице. Но все мои старания только усиливают ее грусть, и такое упорство начинает мне докучать. Никто так глубоко, как она, не переживает неволи; чтобы утешить других невольниц, достаточно моего благосклонного взгляда. Но вечная печаль этой испанки истощает мое терпение. Во всяком случае прежде чем дать волю своим порывам, я сделаю еще одну попытку. Для этого я воспользуюсь твоим посредничеством. Так как невольница-христианка, да еще твоя соотечественница, она почувствует к тебе доверие, и ты лучше всякого другого убедишь ее. Восхваляй ей мою знатность, мое богатство; внуши ей, что я отличу ее от всех остальных моих невольниц; дай ей понять, если нужно, что она может надеяться на честь стать со временем моей женой, и скажи, что я бы ее почитал больше, чем любую из жен султана, руку которой предложил бы мне наш повелитель. Дон Хуан снова распростерся перед деем и, хотя был не особенно рад такому поручению, все же уверил своего господина, что сделает все возможное, чтобы выполнить его волю. — Хорошо, — промолвил Месоморто, — брось работу и следуй за мной. Я хочу, чтобы ты, вопреки нашим обычаям, наедине поговорил с этой невольницей. Но смотри не употреби во зло мое доверие, а не то для тебя придумают такие пытки, каких не знают даже турки. Постарайся рассеять ее печаль и помни, что твое освобождение зависит от того, прекратятся ли мои страдания. Дон Хуан оставил работу и последовал за деем, который пошел вперед, чтобы подготовить печальную пленницу к свиданию с его посланным. Донья Теодора сидела с двумя пожилыми рабынями, которые удалились, как только увидели Месоморто. Прекрасная невольница поклонилась ему весьма почтительно, но не могла не содрогнуться, что всегда с ней случалось при его появлении. Он это заметил и, желая успокоить ее, сказал: — Очаровательная пленница, я пришел только для того, чтобы известить вас, что среди моих невольников оказался испанец, с которым вам, думаю, приятно будет поговорить. Если желаете его видеть, я разрешу ему побеседовать с вами и даже наедине. Прекрасная невольница ответила, что охотно поговорит с соотечественником. — Я к вам его пришлю, — продолжал дей, — может быть, ему удастся рассеять ваше уныние. С этими словами он вышел, и, встретив толедца, шепнул ему: — Можешь войти, а после разговора с пленницей явись в мои покои и отдай мне отчет. Сарате тотчас вошел в комнату, затворил за собою дверь и, не поднимая глаз, поклонился невольнице. Она ответила на поклон Сарате, тоже не глядя на него, но когда они взглянули друг на друга, то громко вскрикнули от радости и удивления. — Боже мой! — вскричал толедец, приближаясь к ней. — Что это? Призрак, игра воображения, или я действительно вижу донью Теодору? — Ах, дон Хуан, неужели это вы со мной говорите? — воскликнула прекрасная невольница. — Да, сударыня, — ответил он, нежно целуя ей руку, — это сам дон Хуан. Вы можете меня узнать по слезам, которых я не в силах удержать от радости, что вижу вас опять, по тому восторгу, который может вызвать только ваше присутствие. Я не ропщу уже на судьбу, раз она возвратила мне вас… Но куда увлекла меня чрезмерная радость? Я забыл, что вы в оковах. По какой превратности судьбы попали вы сюда? Как вы отделались от дерзкой страсти дона Альваро? Ах, сколько она мне причинила тревог и как мне страшно при мысли, что небо не защитило добродетели. — Бог наказал за меня дона Альваро, — сказала Теодора. — Если б у меня было время вам рассказать… — Времени много, — перебил ее дон Хуан, — дей разрешил мне говорить с вами и, что особенно должно удивить вас, видеться с вами без свидетелей. Воспользуемся этими счастливыми минутами. Расскажите мне все, что с вами приключилось со времени вашего похищения. — А кто вам сказал, что меня похитил дон Альваро? — Мне это слишком хорошо известно, — ответил дон Хуан. Тут он рассказал ей вкратце, как он это узнал, как они с Мендосой отправились разыскивать ее похитителя и как были взяты в плен корсарами. Когда он умолк, Теодора начала свою повесть так: — Нет надобности говорить вам, как я испугалась, когда меня схватили какие-то люди в масках; я лишилась чувств на руках того, кто меня нес, а когда очнулась от обморока, вероятно очень продолжительного, я была одна с моей камеристкой Инесой в открытом море. Нас поместили в каюту под кормой. Корабль шел на всех парусах. Вероломная Инеса начала меня уговаривать примириться со случившимся; из этого я заключила, что она сообщница моего похитителя. Он осмелился прийти ко мне и, бросившись к моим ногам, сказал: — Сударыня, простите мне средство, которое я принужден был употребить, чтобы овладеть вами. Вы сами знаете, как я за вами ухаживал и какая неодолимая страсть побуждала меня оспаривать ваше сердце у дона Фадрике вплоть до того дня, когда вы отдали ему предпочтение. Если бы я вас любил обыкновенной любовью, я бы давно ее поборол и утешился от своей неудачи, но судьба дала мне в удел боготворить вашу красоту; как вы меня ни презираете, я не могу освободиться от вашей власти надо мной. Не бойтесь моей неистовой любви; я не для того лишил вас свободы, чтобы грубым насилием оскорбить вашу добродетель. Я хочу, чтобы в том убежище, куда я вас везу, между нашими сердцами был заключен священный и нерушимый союз. Много еще говорил мне дон Альваро, теперь я уже не могу всего припомнить. Он старался доказать, что, силою принуждая меня выйти за него замуж, он поступает не как дерзкий похититель, а как страстный поклонник. Пока он говорил, я только рыдала и сокрушалась. Поэтому он оставил меня, решив не терять времени на напрасные убеждения; но, уходя, он подал Инесе знак, и я поняла, что ей поручено всячески поддерживать его доводы, чтобы легче было соблазнить меня. Она так и делала; она сказала даже, что раз уж мое похищение получило огласку, мне больше ничего не остается, как принять руку дона Альваро Понсе, какое бы отвращение я к нему ни питала, что сердце надо принести в жертву моему доброму имени. Доказывая мне необходимость этого ужасного брака, трудно было облегчить мое горе; я была неутешна. Инеса уж не знала, что и говорить, как вдруг наше внимание привлек страшный шум, раздавшийся на палубе. Это шумели сподручные Альваро; они увидели на горизонте большой корабль, который несся на нас на всех парусах; наше судно было не так быстроходно, поэтому мы не могли уйти от него. Вскоре большой корабль настиг нас, и мы услышали крики: «Сдавайся, сдавайся!» Но Альваро Понсе и его головорезы предпочитали умереть, чем сдаться, и храбро вступили в бой. Схватка была жаркая; я не стану ее описывать подробно, скажу только, что дон Альваро и его люди, после отчаянного сопротивления, погибли все до одного. Нас же перевели на большой корабль; он принадлежал Месоморто и находился под командой одного из его офицеров, Аби-Али Османа. Аби-Али долго смотрел на меня с некоторым удивлением, потом, узнав по платью, что я испанка, сказал на кастильском наречии: — Умерьте вашу печаль, утешьтесь, что попали в неволю; это несчастье было для вас неизбежно. Да что я говорю — несчастье! Это — удача, которой вы должны радоваться. Вы слишком хороши, чтобы ограничиться поклонением христиан. Вы не для того родились, чтобы принадлежать этим жалким смертным; вы заслуживаете поклонения лучших в мире людей; одни мусульмане достойны обладать вами. Теперь я снова возьму курс на Алжир, — добавил он, — и хотя я не захватил никакой другой добычи, я не сомневаюсь, что дей, мой повелитель, будет мною доволен. Я уверен, что он не осудит мое стремление поскорее вручить ему красавицу, которая станет его отрадой и лучшим украшением его сераля. Услышав эти речи, я поняла, что меня ожидает, и зарыдала еще безудержнее. Аби-Али, по-своему объяснивший причину моего страха, только смеялся; он направил судно к Алжиру, в то время как я беспредельно сокрушалась. Я то обращалась к небу и просила его о заступничестве, то желала, чтобы какие-нибудь христианские корабли напали на нас или чтобы море нас поглотило. Потом хотела, чтобы слезы и печаль так обезобразили мое лицо, что дей нашел бы меня отвратительной. Тщетные желания, которые мне внушала опасность, угрожавшая моей добродетели! Мы вошли в гавань, меня повели во дворец, и я предстала перед Месоморто. Не знаю, что говорил Аби-Али, представляя меня своему повелителю, и что отвечал ему Месоморто, — они говорили по-турецки; но по взглядам и жестам дея я поняла, что имела несчастье ему понравиться, а то, что он мне потом сказал по-испански, довершило мое отчаяние, подтвердив это предположение. Напрасно я бросилась к его ногам, предлагая ему в виде выкупа все, чего он хочет, напрасно я рассчитывала на его алчность, обещая ему все свое состояние: он мне ответил, что ценит меня выше всех сокровищ мира. Он велел предоставить мне эти покои, самые роскошные в его дворце, и с того времени ничего не жалеет, чтобы отвлечь меня от печали, в которую я погружена. Он приводил ко мне невольников и невольниц, умеющих петь или играть на каком-нибудь инструменте. Он отстранил от меня Инесу, думая, что она только растравляет мои страдания, и теперь мне прислуживают старые рабыни, постоянно рассказывающие о любви их господина ко мне, о различных удовольствиях, которые мне предстоят. Но все, что делается для моего развлечения, производит на меня обратное действие — ничто не может меня утешить. Я нахожусь в заключении в этом ужасном дворце, где каждый день раздаются вопли невинно угнетенных, но я меньше страдаю от неволи, чем от ужаса, который мне внушает страсть ненавистного дея. Хотя до сих пор он держит себя со мною как любезный и почтительный поклонник, тем не менее на меня нападает страх; я опасаюсь, что ему скоро наскучит почтительность и он в конце концов употребит во зло свою власть. Я живу в постоянном трепете, и каждая минута жизни для меня новое мучение. Произнеся эти слова, донья Теодора залилась слезами. Дон Хуан был растроган до глубины души. — Вы правы, сударыня, что представляете себе будущее в черных красках, — сказал он. — Я страшусь его так же, как и вы. Уважение дея к вам может пройти, и даже скорее, чем вы думаете. Этот покорный вздыхатель скоро сбросит с себя личину кротости, я не сомневаюсь в этом и вижу всю опасность, которой вы подвергаетесь. Но, — продолжал он другим тоном, — я не останусь простым зрителем. Хоть я и невольник, отчаяние придаст мне силы, и, прежде нежели Месоморто нанесет вам оскорбление, я вонжу ему в грудь… — Ах, дон Хуан, — перебила его вдова де Сифуэнтеса, — как можете вы замышлять такие вещи? Бога ради не приводите их в исполнение. Какие жестокости последуют за этой смертью! Неужели турки не отомстят за нее? Самые ужасные истязания… Я не могу даже подумать об этом без дрожи! К тому же зачем вам напрасно подвергаться опасности? Лишив жизни дея, разве вы вернете мне свободу? Увы, меня, может быть, продадут какому-нибудь извергу, который не будет меня уважать, как Месоморто. К тебе, о небо, взываю, — яви справедливость! Тебе ведомо грубое вожделение дея, ты запрещаешь мне прибегнуть к яду и кинжалу, так предупреди же это преступление, которое ты считаешь грехом! — Да, сударыня, небеса его не допустят, — сказал Сарате. — Я чувствую, что они меня вдохновляют. То, что мне сейчас пришло в голову, — это тайное внушение свыше. Дей позволил мне с вами видеться с тем, чтобы я убеждал вас ответить на его любовь. Я должен тотчас же отдать ему отчет в нашем разговоре. Надо его обмануть. Я скажу, что вы постепенно примиряетесь со своим положением, что его обращение с вами залечивает ваши раны и что если он будет так продолжать, то может надеяться на все. Помогите мне и со своей стороны. Когда он вас увидит, будьте не так печальны, как обычно; притворитесь, будто его речи доставляют вам некоторое удовольствие. — Что за насилие! — перебила его донья Теодора. — Как может чистая, правдивая душа выдержать это, не изменив себе, и какова же будет награда за столь тягостное притворство? — Дей будет радоваться этой перемене, — ответил он, — и захочет окончательно завоевать ваше сердце своей любезностью; а я тем временем буду торопиться, чтобы освободить вас. Сознаюсь, задача нелегкая; но я знаком с одним весьма ловким невольником и надеюсь, что его изворотливость пригодится нам. Я вас покидаю, — продолжал он, — дело не терпит проволочки. Мы еще увидимся. Я пойду к дею и постараюсь баснями утихомирить его страсть. А вы, сударыня, приготовьтесь его встретить: притворяйтесь, старайтесь, чтобы ваши глаза, оскорбленные его присутствием, не глядели чересчур гневно и строго, чтобы с ваших уст, которые открываются лишь для того, чтобы жаловаться на судьбу, срывались бы слова, приятные тирану. Не бойтесь показать излишнюю благосклонность: надо все посулить, чтобы ничего не дать. — Хорошо, — сказала Теодора, — я исполню все, что вы мне велите. Грозящее мне несчастье принуждает меня к этому. Ступайте, дон Хуан, употребите все усилия, чтобы положить конец моей неволе. Я буду вдвойне счастлива, если своим освобождением буду обязана вам. Толедец, повинуясь воле Месоморто, отправился к нему. — Ну, Альваро, какие новости принес ты от прекрасной невольницы? — спросил его дей с большим волнением. — Уговорил ли ты ее выслушать меня? Если ты скажешь, что я должен отказаться от надежды победить ее суровую печаль, клянусь головой султана, моего повелителя, что сегодня же я силой добьюсь того, в чем отказывают моей любви. — Господин, нет никакой надобности давать такую страшную клятву, — отвечал дон Хуан, — вам незачем употреблять насилие, чтобы удовлетворить свою страсть. Невольница — молодая дама, никого еще не любившая. Она до того горда, что отвергла предложение знатнейших сановников Испании, у себя на родине она жила, как королева. Здесь она стала рабыней. Гордая душа ее может забыть разницу в настоящем и прошлом ее положении. Но эта высокомерная испанка, как и другие, привыкнет к неволе; я даже скажу вам, что цепи уже не кажутся ей такими тяжелыми; ваше внимание и снисходительность, ваше почтительное ухаживание, которых она от вас не ожидала, смягчают ее горе и понемногу смиряют ее гордыню. Старайтесь сохранить ее расположение. Продолжайте выказывать ей почтительность и завершите победу, очаровав прелестную невольницу новыми знаками уважения; она скоро уступит вашим желаниям и в ваших объятиях забудет о свободе. — Твои слова приводят меня в восторг! — воскликнул дей. — Надежда, которую ты подаешь, покоряет меня! Да, я буду терпелив, буду сдерживать свой пыл, чтобы тем полнее его удовлетворить. Но не обманываешь ли ты меня, или, может быть, обманываешься сам? Я сейчас поговорю с ней. Я желаю убедиться, действительно ли увижу в ее глазах ту заманчивую надежду, которую ты в них заметил. С этими словами он пошел к Теодоре, а толедец возвратился в сад, где встретил садовника. Это и был тот невольник, ловкостью которого Сарате рассчитывал воспользоваться, чтобы освободить вдову Сифуэнтеса. Садовник, по имени Франсиско, был родом из Наварры. Он превосходно знал Алжир, потому что служил у нескольких хозяев, прежде чем попал к дею. — Франсиско, друг мой, — обратился к нему дон Хуан, — я в большом горе. Здесь во дворце находится молодая, очень знатная дама, уроженка Валенсии. Она просила Месоморто, чтобы он сам назначил за нее выкуп, но он не хочет ее отпустить, так как влюбился в нее. — Почему же это вас так огорчает? — удивился Франсиско. — Потому что мы с ней земляки, ее и мои родители — большие друзья. Я бы ничего не пожалел, лишь бы помочь ей освободиться из неволи. — Это не так-то легко, — ответил Франсиско, — но смею вас уверить, что я как-нибудь это устрою, если родственники дамы согласятся хорошо мне заплатить. — Не сомневайтесь в этом, — ответил дон Хуан, — я ручаюсь, что они вас отблагодарят и в особенности она сама. Ее зовут донья Теодора. Она — вдова человека, который оставил ей большое состояние, и она так же щедра, как и богата. Наконец, я — испанец и дворянин; на мое слово вы можете положиться. — Хорошо, — сказал садовник. — Полагаясь на ваше обещание, я обращусь к одному каталонцу-вероотступнику, с которым я знаком, и предложу ему… — Что вы! — перебил его пораженный толедец. — Как можно доверять презренному, который не устыдился изменить своей вере, чтобы… — Хотя он и вероотступник, он все же честный человек, — продолжал Франсиско. — Он скорее достоин жалости, чем ненависти, и если бы подобное преступление можно было простить, я бы его простил. Вот в двух словах его история. Он родом из Барселоны, по ремеслу лекарь. Дела его в Барселоне шли плохо, и он решил поселиться в Карфагене, надеясь, что с переменой места переменится и судьба. Он сел на корабль вместе со своей матерью, но в море они попались алжирскому пирату, который и привез их в этот город. Их продали: мать — какому-то мавру, а его — турку; турок так его притеснял, что он принял магометанство, лишь бы положить конец неволе и освободить мать, с которой мавр, ее хозяин, обращался крайне сурово. Действительно, отступник нанялся к некоему паше и, совершив несколько пиратских набегов, накопил около четырехсот патагонов, часть которых употребил на выкуп матери, а на оставшиеся деньги начал разбойничать на море уже за собственный счет. Он сделался капитаном: купил небольшой корабль без палубы и с несколькими турецкими солдатами, присоединившимися к нему, стал бороздить море между Аликанте и Карфагеном. Он возвратился с большой добычей и пошел во второе плавание. Его набеги были так удачны, что он смог снарядить уже небольшой корабль, благодаря чему захватил богатую добычу; но счастье ему изменило. Однажды он напал на французский фрегат, который так потрепал его судно, что оно еле добралось до алжирской гавани. Так как в этой стране о достоинстве корсаров судят по успехам их набегов, турки после такой неудачи стали относиться к нему с презрением. Это его ожесточило и расстроило. Он продал корабль и удалился в загородный дом, где живет на оставшиеся деньги с матерью и несколькими слугами-невольниками. Я у него бываю: мы вместе жили у одного хозяина и очень подружились. Он делится со мной своими самыми сокровенными мыслями; еще дня три тому назад он мне признавался со слезами на глазах, что не знает покоя с тех пор, как имел несчастье отречься от своей веры. Чтобы заглушить угрызения совести, которые его постоянно терзают, он подчас готов сбросить тюрбан и, не боясь быть сожженным на костре, искупить всенародным покаянием свой грех, служащий соблазном для христиан. Таков вероотступник, к которому я хочу обратиться, — продолжал Франсиско. — Вы можете в нем не сомневаться. Я выйду будто бы на базар, а сам пойду к нему. Я ему скажу, что вместо того чтобы чахнуть от горя, что он покинул лоно церкви, не лучше ли подумать, как вернуться в него; для этого нужно только снарядить корабль, пустив при этом молву, что ему-де наскучила праздная жизнь и он хочет снова отправиться в плавание. А мы на этом судне поплывем к берегам Валенсии, и донья Теодора обеспечит отступнику беззаботную жизнь в Барселоне до конца его дней. — Да, мой милый Франсиско! — воскликнул в восторге дон Хуан, воспрянув духом от предложения невольника-наваррца, — обещайте ему что хотите! Будьте уверены, что и вы и он будете щедро награждены. Но уверены ли вы, что этот план можно выполнить так, как вы предполагаете? — Может быть, и встретятся какие-нибудь затруднения, которые я не могу сейчас предвидеть, — ответил Франсиско, — но мы их устраним. Я рассчитываю, Альваро, — сказал он, уходя, — на полный успех нашего предприятия. Надеюсь по моем возвращении принести вам добрые вести. Толедец с тревогой ожидал Франсиско; тот вернулся часа три-четыре спустя и сказал: — Я говорил с отступником, я изложил ему наш план. После долгих рассуждений мы решили, что он купит маленькое судно с полным снаряжением, и, так как позволяется брать в матросы невольников, он возьмет всех своих, а чтобы не возбудить подозрений, наймет еще двенадцать турецких солдат, как будто и на самом деле собирается в пиратский набег. Но за два дня до отплытия он с невольниками ночью сядет на судно, поднимет незаметно якорь и, чтобы взять нас, подплывет в ялике к калитке этого сада, которая выходит к морю. Вот наш план. Можете сообщить его даме-невольнице и уверить ее, что самое позднее — через две недели она будет свободна. Как счастлив был Сарате, что может обрадовать донью Теодору столь радостным известием! Чтобы получить позволение свидеться с нею, он на другой день искал встречи с Месоморто и, увидев его, сказал: — Простите, повелитель, что я осмеливаюсь спросить у вас: как вы нашли прекрасную невольницу, довольны ли вы ею теперь? — Я в восторге, — поспешил ответить дей. — Вчера ее глаза не избегали моих самых нежных взглядов; в ее речах, доселе полных беспрестанными сетованиями на судьбу, не прозвучало ни единой жалобы, и казалось даже, что она слушает меня внимательно и благосклонно. Этой перемене я обязан тебе и твоим стараниям, Альваро. Вижу, что ты хорошо знаешь женщин твоей страны. Я хочу, чтобы ты поговорил с ней еще и завершил то, что так удачно начал. Напряги свой ум и приложи все старания, чтобы ускорить мое счастье. Я сниму с тебя цепи и, клянусь душою нашего великого пророка, отправлю тебя на родину и осыплю такими благодеяниями, что христиане, увидя тебя, не поверят, что ты возвратился из рабства. Толедец не преминул поддержать Месоморто в его заблуждении; он сделал вид, будто чувствительно тронут его обещаниями, и под предлогом ускорить их исполнение, поспешил к прекрасной невольнице. Он нашел ее одну в комнате; старухи, прислуживающие ей, были заняты в другом месте. Он сообщил ей, какой план действия придумали наваррец и вероотступник в надежде на обещанную им щедрую награду. Донья Теодора очень обрадовалась, что приняты такие решительные меры к ее освобождению. — Возможно ли, что я могу надеяться вновь увидеть мою дорогую родину, Валенсию? — воскликнула она вне себя от радости. — Какое счастье! После стольких опасностей и тревог опять жить там, спокойно, с вами! Ах, дон Хуан, как меня радует эта мысль! Вы разделяете мою радость? Подумайте, ведь, похищая меня у дея, вы увозите свою жену! — Увы, — ответил Сарате, тяжко вздыхая, — сколько прелести заключалось бы для меня в этих сладких речах, если бы воспоминание о несчастном поклоннике не примешивало к ним горечи, которая лишает их очарования! Простите мне, сударыня, эту чувствительность и сознайтесь, что Мендоса достоин вашей жалости. Он для вас покинул Валенсию, лишился свободы, и я не сомневаюсь, что в Тунисе его не столько тяготят цепи, в которые он закован, сколько отчаяние, что он не отомстил за вас. — Конечно, он заслуживает лучшей участи, — сказала донья Теодора. — Бог мне свидетель, я глубоко тронута всем, что Мендоса для меня сделал; я глубоко сожалею о его муках, причиной которых я была, но, по жестокому предначертанию злых созвездий, мое сердце не может быть наградой за его услуги. Этот разговор прерван появлением двух старух, прислуживавших вдове Сифуэнтеса. Дон Хуан переменил тему разговора и, разыгрывая наперсника дея, стал говорить Теодоре: — Да, прелестная невольница, вы наложили цепи на того, кто держит вас закованной. Месоморто, ваш и мой повелитель, самый влюбленный и самый привлекательный из всех турок, очень доволен вами. Продолжайте обходиться с ним благосклонно и вы увидите, что вашим невзгодам скоро наступит конец. С этими словами, истинное значение которых было понятно только донье Теодоре, он вышел из комнаты. В течение недели дела во дворце дея оставались в том же положении. Между тем каталонец-отступник купил небольшое судно, почти вполне снаряженное, и готовился к отплытию. Но за шесть дней до того, как он уже мог пуститься в путь, дон Хуан опять страшно встревожился. Месоморто прислал за ним и, потребовав его в свои покои, сказал: — Альваро, ты свободен; можешь ехать в Испанию, когда захочешь: обещанные тебе подарки готовы. Сегодня я виделся с прекрасной невольницей; она мне показалась совсем другой, чем та особа, которая так огорчала меня своей печалью. С каждым днем горечь сознания, что она в неволе, у нее ослабевает; она так очаровательна, что я решил на ней жениться. Через два дня она станет моей женой. При этих словах дон Хуан изменился в лице и, несмотря на все усилия, не мог скрыть от дея свою тревогу и удивление, так что тот даже спросил, что с ним? — Господин, — отвечал толедец в смущении, — я, по правде говоря, очень удивлен, что самое знатное лицо в Оттоманской империи намерено снизойти до того, чтобы жениться на невольнице. Я знаю: подобные случаи у вас бывали, но все-таки, как это блистательный Месоморто, который может притязать на руку дочерей важнейших сановников Порты, вдруг… — Я согласен с тобой, — перебил его дей, — я мог бы домогаться руки дочери великого визиря с тем, чтобы впоследствии унаследовать его должность, но у меня несметные богатства и ни малейшего честолюбия. Мне дороже покой и радости, которыми я здесь наслаждаюсь, чем должность великого визиря. Это опасный пост, на который не успеешь подняться, как подозрительность султана или зависть врагов свергнет тебя вниз. К тому же я влюблен в эту невольницу, а красота ее дает ей полное право занять положение, на которое я намерен ее возвести. Но ей необходимо сегодня же переменить веру, чтобы быть достойной чести, которую я ей оказываю, — прибавил он. — Как ты думаешь: не воспротивится ли она этому из-за нелепых предрассудков? — Нет, господин, — ответил дон Хуан, — я уверен, что она пожертвует всем ради такого высокого положения. Позвольте мне только заметить, что вам не следует на ней жениться так поспешно. Не торопитесь! Нет сомнения, что мысль изменить вере, которую она впитала с молоком матери, сначала ее возмутит. Дайте ей время одуматься. Пусть она ясно представит себе, что вы собираетесь не обесчестить ее и затем бросить, предоставив ей доживать дни среди других ваших рабынь, а хотите связать себя с нею узами брака, который принесет ей такую честь, о какой она и не мечтала, — и тогда ее благодарность и тщеславие победят всякое сомнение. Отложите осуществление ваших планов хотя бы на неделю. Дей задумался; промедление, которое предлагал наперсник, было ему не по душе, и тем не менее совет казался разумным. — Соглашаюсь с твоими доводами, Альваро, — сказал он, наконец. — Как ни обуревает меня нетерпение обладать невольницей, повременю еще недельку. Пойди к ней сейчас и уговори исполнить мое желание по истечении этого срока. Я хочу оказать честь тому самому Альваро, который так хорошо вел мои дела: пусть именно он предложит ей мою руку. Дон Хуан бросился к Теодоре и поведал ей все, что произошло между ним и Месоморто, чтобы она приняла соответственные меры. Он ей сказал также, что через шесть дней корабль будет готов к отплытию. А когда она выразила недоумение, как же ей выйти, если все двери, через которые надо пройти, чтобы достигнуть лестницы, будут заперты, он ответил: — Об этом не беспокойтесь, сударыня: одно из окон вашей комнаты выходит в сад, куда вы и спуститесь по приставной лестнице, которую я вам доставлю. И правда, по прошествии шести дней Франсиско уведомил толедца, что вероотступник собирается отплыть в следующую же ночь. Можете себе представить, с каким нетерпением ожидала ее донья Теодора и толедец. Наконец, долгожданная ночь наступила и, к счастью, была очень темной. Как только настал час приступить к исполнению задуманного, дон Хуан приставил лестницу к окну прекрасной невольницы, которая за ним внимательно следила; она тотчас спустилась с большой поспешностью и волнением; затем, опершись на руку толедца, дошла до калитки, выходившей к морю. Они шли быстро и уже предвкушали избавление от неволи, как вдруг судьба, все еще неблагосклонная к нашим влюбленным, уготовила им совершенно неожиданный и еще более жестокий удар, чем все испытанные ими до сих пор. Они уже вышли из сада и направились по берегу, чтобы сесть в поджидавший их ялик, как вдруг какой-то человек, которого они приняли за одного из своих спутников и потому совсем не испугались, бросился прямо на дона Хуана с обнаженной шпагой и поразил его в грудь. «Вероломный Альваро Понсе! — воскликнул он. — Вот как дон Фадрике де Мендоса карает подлого похитителя! Ты не заслуживаешь, чтобы я вызвал тебя на дуэль, как честного человека». Толедец не выдержал удара и рухнул наземь, в то время как донья Теодора, которую он поддерживал, потрясенная неожиданностью, горем и ужасом, упала без чувств рядом с ним. — Ах, Мендоса, что вы наделали! Вы подняли оружие на своего друга, — проговорил дон Хуан. — Праведное небо, — воскликнул дон Фадрике, — неужели я убил… — Прощаю вам свою смерть, — перебил его Сарате, — тут виною только злой рок; он, верно, хотел положить конец нашим злоключениям. Да, дорогой мой Мендоса, я умираю спокойно, потому что передаю донью Теодору в ваши руки, а она может засвидетельствовать, что я ничем не нарушил дружбы к вам. — Безмерно великодушный друг, — вскричал дон Фадрике в порыве отчаяния, — вы умрете не один: тот же клинок, который сразил вас, покарает и вашего убийцу. Если ошибка и может служить мне оправданием, то утешением она для меня не будет никогда! С этими словами он повернул к себе острие шпаги, вонзил ее в грудь по рукоятку и свалился на тело дона Хуана, который лишился сознания — не столько от потери крови, сколько от потрясения при виде того неистовства, в какое впал его преданный друг. Франсиско и отступник, которые находились в десяти шагах от них и имели особые причины не броситься на помощь к невольнику Альваро, были крайне изумлены последними словами дона Фадрике и его поступком. Они поняли, что незнакомец ошибся и что раненые не смертельные враги, как можно было подумать, а друзья. Тогда они поспешили им на помощь. Но они не знали, на что решиться, видя, что все лежат без чувств, в том числе и Теодора. Франсиско был того мнения, что надо ограничиться спасением одной только дамы, а мужчин оставить на берегу, где они, судя по всему, скоро умрут, если еще не умерли. Вероотступник держался иного взгляда. Он считал, что не следует покидать раненых; может быть, их раны не смертельны, и он им сделает перевязку на корабле, где у него имеются все инструменты его прежней профессии, которой он еще не забыл. Франсиско с ним согласился. Понимая, как важно не терять времени, вероотступник и наваррец при помощи невольников перенесли в ялик несчастную вдову Сифуэнтеса и ее двух поклонников, еще более несчастных, чем она, и через несколько минут ялик подошел к кораблю. Едва только беглецы взошли на палубу, как одни начали поднимать паруса, а другие, став на колени, обратились к небу с усерднейшими молитвами, какие только мог им внушить страх, что Месоморто вышлет за ними погоню. Отступник поручил управление кораблем невольнику-французу, хорошо знающему это дело, а сам занялся прежде всего доньей Теодорой и привел ее в чувство. Потом ему удалось разными снадобьями вывести из оцепенения и двух раненых мужчин. Вдова Сифуэнтеса, упавшая в обморок при ударе, нанесенном дону Хуану, была крайне удивлена, увидя рядом с собой дона Фадрике. Она поняла, что Мендоса ранил себя с горя оттого, что чуть не убил своего друга, и тем не менее не могла относиться к нему иначе, как к убийце любимого ею человека. Вид этих трех несчастных, пришедших в себя, представлял самое трогательное зрелище, какое только можно себе вообразить. Все трое только что находились в состоянии, близком к смерти, но сейчас они внушили еще больше жалости. Донья Теодора обращала к дону Хуану взоры, в которых отражалось смятение души, пораженной горем и отчаянием, а оба друга смотрели на нее угасающим взглядом и тяжко вздыхали. Молчание, столь же трогательное, сколь и зловещее, прервал дон Фадрике; обращаясь к вдове Сифуэнтеса, он проговорил: — Сударыня, перед смертью мне посчастливилось узнать, что вы освобождены от рабства; я благодарил бы небо, если бы свободой вы были обязаны мне, но небу угодно было, чтобы это стало делом рук избранника вашего сердца. Я слишком люблю своего соперника и не могу на него роптать; мне хотелось бы, чтобы удар, который я имел несчастье нанести, не помешал ему наслаждаться вашей благодарностью. Теодора ничего на это не ответила. Ее вовсе не трогала в эту минуту печальная участь дона Фадрике; она чувствовала к нему отвращение, внушаемое ей опасным состоянием толедца. Между тем хирург собирался осмотреть и исследовать раны. Он начал с Сарате и нашел рану его не опасной, потому что шпага, скользнув под левой грудью, не затронула ни одного важного органа. Заключение хирурга немного успокоило Теодору и очень обрадовало дона Фадрике; повернув лицо к даме, он сказал: — Я доволен: раз мой друг вне опасности, я расстаюсь с жизнью без сожаления; я умру, не унося с собой вашей ненависти. Он сказал это так проникновенно, что вдова Сифуэнтеса была растрогана. Она перестала опасаться за жизнь дона Хуана, поэтому и ненависть ее к дону Фадрике исчезла и она относилась теперь к нему, как к человеку, вполне достойному ее сострадания. — Ах, Мендоса, — отвечала она ему в великодушном порыве, — позвольте, чтобы вам перевязали рану; может быть, она окажется такой же легкой, как у вашего друга. Согласитесь на лечение, которое вам предлагают. Живите! Если я не могу сделать вас счастливым, я не осчастливлю и другого. Из сострадания и дружбы к вам я не отдам своей руки дону Хуану, как хотела. Приношу вам ту же жертву, какую принес и он. Дон Фадрике хотел было отвечать, но хирург, боясь, как бы он разговорами не разбередил свою рану, велел ему замолчать и начал осмотр. Рана показалась хирургу смертельной, ибо шпага прошла сквозь верхнюю часть легкого, о чем свидетельствовало кровоизлияние, причем оно могло возобновиться. Сделав первую перевязку, хирург оставил раненых в каюте на корме. Они лежали рядом на двух узких койках, а донью Теодору он увел, боясь, как бы ее присутствие не отразилось на них дурно. Несмотря на все эти предосторожности, у Мендосы обнаружился жар, а к вечеру кровоизлияние усилилось. Хирургу пришлось объявить ему, что вылечить его нельзя и если он хочет что-нибудь сказать своему другу или донье Теодоре, то пусть поторопится. Эти слова бесконечно огорчили дона Хуана, зато дон Фадрике выслушал их спокойно. Он попросил позвать к нему вдову Сифуэнтеса; она пришла в таком состоянии, которое легче представить себе, чем описать. Она была вся в слезах и так рыдала, что Мендоса страшно взволновался. — Сударыня, я не стою драгоценных слез, которые вы проливаете, — сказал он ей, — перестаньте на минуту плакать, прошу вас, и выслушайте меня; с этой же просьбой я обращаюсь и к вам, мой милый Сарате, — сказал он своему другу, видя, что тот не в силах сдержать страшного горя. — Я знаю, что разлука со мною будет вам тяжела; мне слишком известна ваша дружба, чтобы сомневаться в этом; но подождите, пока я не умру, а тогда почтите мою смерть этими знаками нежности и сострадания. До тех же пор умерьте вашу печаль; она огорчает меня больше, чем потеря жизни. Я хочу вам рассказать, какими путями судьба, так жестоко меня преследующая, привела меня на этот злополучный берег, обагренный по моей вине кровью моего друга и моею. Вам, конечно, хочется знать, как мог я принять дона Хуана за дона Альваро; я вам сейчас все объясню, если времени, которое мне осталось прожить, хватит на этот печальный рассказ. Несколько часов спустя после отплытия корабля, на который меня перевели пираты, разлучив с доном Хуаном, мы встретились с французским корсаром; он на нас напал, завладел тунисским кораблем и высадил нас около Аликанте. Едва я почувствовал себя на свободе, первой моей мыслью было выкупить моего друга. Для этого я отправился сначала в Валенсию, чтобы заручиться деньгами. Там я узнал, что в Барселоне миссионеры ордена Искупления собираются в Алжир, и поспешил в Барселону, но перед отъездом из Валенсии я просил моего дядю, губернатора, дона Франсиско де Мендоса, употребить все свое влияние при дворе, чтобы добиться помилования Сарате, которого я намеревался привезти с собой и водворить в его имении, отчужденном после смерти герцога де Наксера. Как только мы прибыли в Алжир, я начал посещать места, где обычно собираются невольники, но сколько я туда ни ходил, я не встречал того, кого искал. Однажды я увидел каталонца-вероотступника, которому принадлежит корабль; я его тотчас узнал, как бывшего служащего моего дяди. Я рассказал ему о цели моего путешествия и просил навести справки о моем друге. «Мне очень жаль, но я не могу быть вам полезным, — ответил он. — Этой ночью я уезжаю отсюда с одной дамой, уроженкой Валенсии; она невольница дея». «А как зовут эту даму?» — спросил я. Он сказал, что ее зовут Теодорой. По изумлению, выказанному мною при этом известии, вероотступник понял, что особа эта мне не безразлична. Он мне открыл придуманный им план ее освобождения, а так как во время своего рассказа он несколько раз называл невольника «Альваро», я не сомневался, что это сам Альваро Понсе. «Помогите мне, — горячо просил я его, — дайте мне возможность отомстить моему врагу». «Я готов вам служить, — отвечал он, — но расскажите сначала, чем провинился Альваро». Я поведал ему всю нашу историю; выслушав ее, он сказал: «Все ясно. Идите сегодня ночью вслед за мною, вам покажут вашего соперника, а когда вы его проучите, вы займете его место и отправитесь вместе с нами в Валенсию». Но, несмотря на свое нетерпение, я не забывал дона Хуана. Я оставил итальянскому купцу по имени Франческо Капати, живущему в Алжире, деньги для выкупа моего друга; купец обещал мне выкупить его, если только удастся его разыскать. Наконец, настала ночь, я отправился к отступнику, и он повел меня на берег моря. Мы остановились у калитки; оттуда вышел человек, направился прямо к нам и сказал, показывая пальцем на мужчину и женщину, следовавших за ним: «Вот Альваро и донья Теодора». При виде их я прихожу в ярость; вынимаю шпагу, бегу к несчастному Альваро и, думая, что поражаю гнусного соперника, нападаю на верного друга, которого так искал. Но, благодарение небу, — продолжал он дрогнувшим голосом, — моя ошибка не будет стоить ему жизни, а Теодоре — вечных слез. — Ах, Мендоса, вы не представляете себе всей глубины моей скорби, — прервала его дама. — Я никогда не утешусь, что потеряла вас. Если я и выйду замуж за вашего друга, так только для того, чтобы вместе с ним сокрушаться о вас. Ваша любовь, ваша дружба, ваши несчастья будут постоянным предметом наших бесед. — Что вы, сударыня! — вскричал дон Фадрике. — Я не заслуживаю, чтобы вы так долго меня оплакивали. Умоляю вас, выходите замуж за дона Хуана, после того как он отомстит за вас Альваро Понсе. — Дона Альваро нет более в живых, — сказала вдова Сифуэнтеса. — В тот самый день, как он меня похитил, его убил пират, взявший меня в плен. — Это отрадное известие, сударыня, — сказал Мендоса. — Мой друг будет от этого еще счастливее. Не противьтесь больше вашей взаимной склонности. Я с радостью вижу, что приближается час, когда рухнет препятствие к вашему обоюдному счастью, препятствие, созданное вашим состраданием и великодушием дона Хуана. Пусть ваши дни протекают безмятежно в союзе, который не решится потревожить завистливая судьба. Прощайте, сударыня. Прощайте, дон Хуан. Вспоминайте иногда человека, который никого так не любил, как вас. Теодора и дон Хуан вместо ответа зарыдали еще сильнее, а дон Фадрике, которому становилось все хуже, продолжал так: — Я слишком расчувствовался: смерть уже витает надо мной, а я и не думаю просить у божественного милосердия прощения за грех, что я совершил, оборвав жизнь, располагать которою я не смел. При этих словах он возвел глаза к небу с искренним раскаянием, и вскоре кровоизлияние задушило его. Тогда дон Хуан в припадке беспредельного отчаяния срывает с себя повязку; он хочет, чтобы его рана не зажила, но Франсиско и хирург бросаются к нему, стараясь его успокоить. Теодора страшно испугана этим порывом; она присоединяется к ним, чтобы отвратить дона Хуана от его намерения. Она говорит так трогательно, что он приходит в себя, позволяет сделать новую перевязку, и чувство влюбленного в конце концов берет верх над горем друга. Однако он овладел собой лишь для того, чтобы сдерживать неистовые проявления горя, но отнюдь не для того, чтобы его ослабить. У отступника в числе многих вещей, которые он вез в Испанию, был превосходный аравийский бальзам и драгоценные благовония. Он набальзамировал тело Мендосы; об этом просили его дон Хуан и донья Теодора, которым хотелось похоронить дона Фадрике достойным образом в Валенсии. Оба они не переставали в продолжение всего пути скорбеть и плакать. Между тем их спутники отдавались иным чувствам. Ветер был попутным, и скоро показались берега Испании. При этом зрелище все невольники пришли в неописуемую радость, а когда корабль благополучно вошел в гавань Дениа, каждый пошел своей дорогой. Вдова Сифуэнтеса и толедец послали гонца в Валенсию с письмами к губернатору и к родственникам доньи Теодоры. Известие о возвращении этой дамы было встречено всеми ее родными с большой радостью, губернатора же, дона Франсиско Мендоса, глубоко опечалила смерть племянника. Он особенно проявил свое горе, когда вместе с родственниками вдовы Сифуэнтеса отправился в Дениа и увидел останки несчастного дона Фадрике. Сердобольный старик оросил его тело слезами и так сокрушался, что все присутствующие были растроганы до глубины души. Он пожелал узнать, что послужило причиной смерти его племянника. — Я все расскажу вам, сеньор, — сказал ему толедец, — я не только не хочу, чтобы воспоминание о доне Фадрике изгладилось из моей памяти, но и нахожу грустную усладу в том, чтобы постоянно вспоминать о нем и бередить свое горе. И дон Хуан поведал, как произошло это печальное событие, причем рассказ его вызвал новые слезы и у него самого и у дона Франсиско. Что касается Теодоры, то ее родственники очень обрадовались встрече с ней и поздравили ее с чудесным спасением от тирана Месоморто. Когда выяснились все обстоятельства, тело дона Фадрике положили в карету и отвезли в Валенсию, однако его там не похоронили, потому что срок службы дона Франсиско в должности губернатора оканчивался и вельможа собирался в Мадрид, куда и решил перевезти останки племянника. Пока подготовлялась погребальная церемония, вдова Сифуэнтеса осыпала милостями Франсиско и вероотступника. Наваррец поселился у себя на родине, а каталонец с матерью возвратился в Барселону, где опять вступил в лоно христианской церкви и живет припеваючи и по сей день. Тем временем дон Франсиско Мендоса получил королевский указ, даровавший дону Хуану помилование. Несмотря на все свое уважение к семье де Наксера, король не мог отказать Мендосам, которые единодушно молили его о помиловании. Это известие было тем приятнее дону Хуану, что теперь и он мог сопровождать тело своего друга, а он на это не осмелился бы, пока не был прощен. Наконец, погребальное шествие, в котором участвовало множество знатных особ, тронулось, и по прибытии в Мадрид дона Фадрике похоронили в церкви, где Сарате и донья Теодора, С позволения Мендосов, воздвигли ему великолепный памятник. Но этого мало: они целый год носили траур по своем друге, желая выразить этим свою любовь к нему и безысходную скорбь. Почтив память Мендосы знаками такой трогательной преданности, дон Хуан и донья Теодора вступили в брак. Но дон Хуан долго еще не мог превозмочь свою печаль, — такова неизъяснимая власть дружбы. Дон Фадрике, его любезный друг дон Фадрике, был всегда с ним в его помыслах, каждую ночь дон Хуан видел его во сне, особенно таким, каким он помнил его в последние минуты жизни. Но эти грустные мысли понемногу стали рассеиваться. Обаяние доньи Теодоры, в которую он по-прежнему был влюблен, понемногу вытеснило грустные воспоминания. Все шло к тому, чтобы дон Хуан жил счастливо и спокойно, но на днях он во время охоты упал с лошади, поранил себе голову, и у него образовался нарыв. Врачи не могли его спасти. Вот он только что умер. Донья Теодора и есть та дама, которая, как видите, в отчаянии бьется на руках у двух женщин: вероятно, скоро и она последует за своим супругом. ГЛАВА XVI О снах Выслушав рассказ Асмодея, студент сказал: — Вот прекрасный пример дружбы. Редко случается видеть, чтобы двое мужчин так любили друг друга, как дон Хуан и дон Фадрике. Однако, думается, еще труднее найти двух подруг-соперниц, которые бы столь же великодушно пожертвовали во имя дружбы любимым человеком. — Конечно, — отвечал бес. — Этого еще никто не видел, да, вероятно, никогда и не увидит. Женщины не любят друг друга. Представим себе двух женщин, связанных узами тесной дружбы; допустим даже, что они за глаза не говорят ничего дурного одна про другую. Вы встречаетесь с ними; если вы склоняетесь в сторону одной, то ее подругою овладевает ярость; и не потому, что она в вас влюблена, а просто потому, что она желает, чтобы предпочтение было оказано ей. Таковы женщины: они слишком завистливы и поэтому не способны к дружбе. — История этих двух несравненных друзей немного романтична и завела нас довольно далеко, — сказал Леандро-Перес. — Ночь близится к концу, скоро забрезжит рассвет; я жду от вас нового развлечения. Вот я вижу множество спящих людей. Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали сны, которые они видят. — Охотно, — согласился бес. — Вы любите, чтобы картины сменяли одна другую. Я вам доставлю это удовольствие. — Вероятно, я услышу уйму нелепостей, — сказал Самбульо. — Почему? — спросил Хромой. — Вы ведь изучали Овидия. Разве вы не знаете: он уверяет, что самые верные сны снятся на рассвете, потому что в эту пору душа освобождается от гнета пищеварения. — Что касается меня, — ответил дон Клеофас, — то, что бы там ни говорил Овидий, я не придаю снам ни малейшего значения. — Напрасно, — сказал Асмодей. — Не надо считать все сны игрой воображения, как не надо и верить им всем без разбора: это — лгуны, которые иной раз говорят правду. Император Август, который был не глупее иного студента, не пренебрегал снами, если они его касались, и хорошо сделал, что в битве при Филиппах покинул свою палатку под впечатлением рассказа о сне, имевшем к нему отношение. Я бы мог привести вам еще тысячу примеров, которые доказали бы легкомыслие вашего суждения, однако умолчу о них, чтобы удовлетворить ваше новое желание. Начнем с того прекрасного особняка направо. Хозяин его, волокита граф, лежит, как видите, в богато обставленной спальне. Ему снится, будто он в театре; поет молодая актриса, и голос этой сирены манит его. В соседней комнате спит графиня, его супруга; она страстно любит карты. Ей снится, что у нее нет денег; она закладывает свои драгоценности у ювелира, и тот ссужает ей триста пистолей за очень умеренные проценты. В ближайшем особняке с той же стороны живет маркиз, человек того же склада, что и граф; он влюблен в завзятую кокетку. Ему снится, будто он занял большую сумму денег, чтобы подарить ей, а его управляющий, который спит в верхнем этаже, видит, будто он богатеет по мере того, как его хозяин разоряется. Ну, что скажете об этих снах? По-вашему, бессмыслица? — Пожалуй, нет, — ответил дон Клеофас. — Я убеждаюсь, что Овидий прав. Но мне любопытно узнать, кто тот человек, которого я вижу вон там: у него усы в папильотках, и спит он с таким важным видом, что, вероятно, это не простой смертный. — Это провинциальный дворянин, арагонский виконт, человек спесивый и тщеславный, — объяснил бес. — Душа его в этот миг млеет от счастья. Ему снится, будто некий гранд уступает ему дорогу во время публичной церемонии. Но я заметил в том же доме двух братьев-врачей, которые видят не очень-то утешительные сны. Одному снится, будто издан указ, запрещающий платить врачу, если он не смог вылечить больного, а брат его видит во сне, будто вышло распоряжение, чтобы похоронную процессию всегда возглавлял врач, на руках которого покойник умер. — Я бы хотел, — заметил Самбульо, — чтобы этот последний приказ действительно был издан и чтобы доктора присутствовали на похоронах своих пациентов, как присутствует во Франции судья при казни осужденного им преступника. — Весьма удачное сравнение, — сказал бес, — в этом случае можно сказать, что один только отдает приказание исполнить приговор, а у другого он уже исполнен. — Вот, вот! — согласился студент. — А кто этот господин, который вдруг вскочил и протирает глаза? — Это вельможа, хлопочущий о месте губернатора в Новой Испании. Он проснулся от страшного сна: ему померещилось, что первый министр посмотрел на него косо. А вот молодая дама. Она просыпается, недовольная тем, что ей приснилось. Это девушка знатного происхождения, особа столь же благонравная, сколь и красивая. За ней увиваются два поклонника: одного она нежно любит, а к другому чувствует неприязнь, доходящую до отвращения. Сейчас она видела во сне у своих ног ненавистного вздыхателя; он был так страстен, так настойчив, что, не проснись она вовремя, она оказала бы ему такую благосклонность, какой никогда не дарила даже любимому. Во время сна природа сбрасывает с себя узду рассудка и добродетели. Остановите взор на угловом доме по этой улице. Тут живет прокурор. Вот он и жена его спят рядом в комнате, обитой старинным штофом с изображением человеческих фигур. Прокурор видит во сне, что он идет в больницу навестить своего клиента с тем, чтобы предложить ему денежную помощь из собственного кармана, а жене прокурора снится, будто ее муж прогоняет письмоводителя, к которому он ее приревновал. — Слышится чей-то храп, — сказал Леандро. — Должно быть, это храпит толстяк, которого я заметил во флигельке прокурорского дома. — Верно! — отвечал Асмодей. — Это каноник, и ему снится, что он произносит Benedicite.[18] Сосед его — купец, торгующий шелками; он продает их знатным особам очень дорого, зато в кредит. Ему должны более ста тысяч дукатов. Он видит во сне, что все должники несут ему деньги, тогда как его конкурентам, наоборот, снится, что он вот-вот обанкротится. — Эти два сна вышли из разных дверей храма сновидений, — заметил студент. — Ну, разумеется, — отвечал бес, — первый вышел, наверно, из двери, отделанной слоновой костью, а второй — из двери, украшенной рогом изобилия. Соседний дом занимает известный издатель. Недавно он напечатал книгу, которая имела шумный успех. Пуская ее в продажу, он обещал сочинителю заплатить пятьдесят пистолей в случае выпуска второго издания. Теперь издателю снится, будто он перепечатывает книгу, не известив об этом автора. — Ну, что касается этого сна, нет надобности спрашивать, из какой двери он вышел; не сомневаюсь, что он в точности осуществится. Я знаю издателей, — сказал Самбульо, — эти господа без стеснения обманывают писателей. — Истинная правда! — отвечал Хромой, — но вам надо познакомиться и с господами сочинителями. Они так же мало щепетильны, как и издатели. Приключение, случившееся лет сто тому назад в Мадриде, убедит вас в этом. Однажды трое издателей ужинали вместе в кабачке. Разговор зашел о том, какая редкость хорошая новая книга. «Друзья мои, — сказал на это один из присутствующих, — признаюсь вам по секрету, что на днях я обделал выгодное дельце: я купил рукопись, которая, по правде говоря, обошлась мне дороговато, но зато какого автора!.. Чистое золото!» Другой издатель тоже похвастался, что накануне сделал замечательную покупку. «Я… я, господа, — воскликнул тогда третий, — не хочу остаться в долгу перед вами и тоже не скрою от вас своей добычи; я покажу вам не рукопись, а жемчужину. Мне посчастливилось купить ее сегодня». И тут каждый из них вынимает из кармана только что приобретенную драгоценную рукопись. Оказалось, что это новая пьеса под названием «Вечный Жид». Издатели не могли прийти в себя от изумления, когда убедились, что одно и то же произведение продано каждому из них в отдельности. Я вижу в другом доме робкого и почтительного обожателя, только что пробудившегося от сна, — продолжал бес. — Он влюблен во вдову, бой-бабу. Ему снилось, что он с ней в чаще леса и шепчет ей нежности, а она отвечает: «Ах, как вы очаровательны: если бы я не остерегалась мужчин, вы могли бы совсем меня обольстить; но все мужчины обманщики, я не доверяю их словам, я хочу действий». — «Каких же действий вы от меня требуете, сударыня? — спросил поклонник. — Может быть, вы хотите, чтобы в доказательство моей любви я совершил двенадцать подвигов Геркулесовых?» — «Ах, нет дон Никасио, отнюдь нет, — отвечала дама, — я не требую от вас так много…» — На этом он проснулся. — Скажите на милость, — обратился к бесу студент, — почему человек, спящий вон на той кровати, мечется, как полоумный? — Это лиценциат и притом хитрющий, — отвечал Хромой. — Он видит сон, который его страшно волнует. Ему снится, что в диспуте против какого-то ничтожного врача он защищает бессмертие души. Врач — такой же хороший католик, как лиценциат хороший врач. Во втором этаже у лиценциата живет эстремадурский дворянин, по имени Вальтасар Фанфарронико; он приехал на почтовых ко двору, намереваясь испросить награду за то, что застрелил португальца. Знаете, что он видит во сне? Ему снится, будто его назначили губернатором Антекеры; но этого ему мало, он находит, что заслужил пост вице-короля. В меблированных комнатах я вижу двух важных особ, которых беспокоят весьма неприятные сновидения. Одному из них — коменданту крепости — снится, что крепость осаждена и что после недолгого сопротивления он вынужден сдаться в плен со всем гарнизоном. Другой — архиепископ Мурсии. Двор поручил этому красноречивому прелату произнести надгробное слово на похоронах некоей принцессы, а до похорон осталось всего два дня. Ему снится, будто он уже стоит на кафедре и после краткого вступления вдруг потерял нить мыслей. — Не будет ничего невероятного, если эта беда с ним действительно приключится, — сказал Клеофас. — Конечно, — ответил бес. — Недавно такой конфуз уже случился с его преосвященством. Хотите, покажу вам лунатика? Вам стоит только заглянуть в конюшни этого дома. Что вы там видите? — Я вижу человека, который расхаживает в одной рубашке и, если не ошибаюсь, держит в руке скребницу, — сказал Леандро-Перес. — Это конюх; он спит, — пояснил бес. — Каждую ночь он встает и во сне чистит лошадей. Затем опять ложится. В доме все уверены, что это дело рук домового; конюх и сам того же мнения. В большом доме, напротив меблированных комнат, живет старый кавалер ордена Золотого Руна, бывший вице-король Мексики. Он болен и боится, что может умереть, поэтому его начинает сильно тревожить его прошлое правление: надо сказать, что вел он дела так, что беспокойство это не лишено основания. Летописцы Новой Испании отзываются о нем не совсем похвально. Он видел страшный сон и никак не может успокоиться. Этот сон, пожалуй, и сведет его в могилу. — Это, вероятно, какой-нибудь из ряду вон выходящий сон, — заметил Самбульо. — Сейчас узнаете, — ответил Асмодей. — Тут и в самом деле есть что-то необычное. Этот вельможа видел сейчас во сне, что он в долине мертвых, и все мексиканцы, ставшие жертвой его несправедливости и жестокости, набросились на него с бранью и упреками; они даже хотели растерзать его, но он убежал и укрылся от их преследования. Потом он увидел себя в большой зале, обтянутой черным сукном, где за столом, накрытым на три прибора, сидят его отец и дед. Эти хмурые сотрапезники сделали ему знак приблизиться, и отец сказал ему угрюмо, как то свойственно всем покойникам: «Мы давно тебя поджидаем, иди займи место возле нас». — Боже, какой отвратительный сон! — воскликнул студент. — Не зря больной так страшно встревожился. — Зато его племянница, спящая в комнате над ним, великолепно проводит ночь: ей снятся наиприятнейшие вещи, — продолжал Хромой. — Это девица лет двадцати пяти-тридцати, некрасивая и нескладная. Ей снится, что ее дядя, у которого она единственная наследница, умер и что около нее толпятся почтительные вельможи, наперерыв стараясь ей понравиться. — Если не ошибаюсь, мне слышится позади нас смех, — сказал дон Клеофас. — Не ошибаетесь, — подтвердил бес, — в двух шагах отсюда смеется во сне женщина. Это вдова. Она прикидывается добродетельной, но обожает сплетни. Ей грезится, будто она беседует со старой ханжой, и этот разговор ей весьма приятен. Смеюсь и я, ибо в комнате внизу вижу мещанина, которому трудновато жить на свои скромные средства. Ему снится, будто он собирает золотые и серебряные монеты, и чем больше собирает, тем больше находит; он уже набил ими целый сундук. — Бедняга! Недолго ему наслаждаться своим сокровищем, — сказал Леандро. — Когда он проснется, он почувствует себя как богач, находящийся при смерти; он поймет, что его богатство ускользает, — сказал Хромой. — Если вам любопытно узнать сны этих двух актрис-соседок, я вам их расскажу. Одна из них видит во сне, что ловит птиц на дудочку и ощипывает их одну за другой; затем она отдает их на съедение коту, такому красавцу, что она просто от него без ума, а коту это на руку. Другой актрисе снится, что она выгоняет из дому левреток и датских догов, которые долгое время служили ей утехой; теперь она желает оставить только прелестного маленького шпица, в коем души не чает. — Ну и дурацкие же сны! — воскликнул студент. — Я думаю, если бы в Мадриде, как в Древнем Риме, были толкователи снов, они бы очень затруднились объяснить эти два сна. — Ну, не очень, — отвечал бес. — Если бы прорицатели только знали, что творится в наши дни в среде актеров, они скоро нашли бы ясный и точный смысл этих снов. — А я так ничего в них не понимаю, — признался дон Клеофас, — и не очень-то об этом тужу, мне интереснее узнать, кто эта дама, что спит на кровати, отделанной великолепным желтым бархатом, с серебряной бахромой; возле нее на ночном столике лежит книга и горит свеча. — Это титулованная особа, — пояснил бес. — У нее роскошный выезд, а челядь ее состоит из молодых и красивых лакеев. У нее привычка читать перед сном; без этого она всю ночь не сомкнет глаз. Вчера вечером она читала «Метаморфозы» Овидия и поэтому теперь видит очень странный сон: ей снится, будто Юпитер влюбился в нее и поступает к ней в услужение в образе рослого, статного пажа. Кстати о метаморфозах. Вот вам еще метаморфоза, и она, по-моему, еще забавнее. Я вижу лицедея, который крепко спит и видит сон, доставляющий ему большое наслаждение. Это такой старый актер, что нет человека в Мадриде, который мог бы сказать, что видел его дебют. Он так давно играет, что, как говорится, сросся с театром. Он талантлив, но до того горд и тщеславен, что мнит себя выше людей. Знаете, что снится этому спесивому герою кулис? Он видит во сне, что умирает и что все боги Олимпа собрались на совет, дабы решить, как поступить с таким важным смертным; он слышит, как Меркурий докладывает совету богов, что знаменитого актера, который так часто имел честь изображать на сцене Юпитера и других великих небожителей, нельзя подвергнуть участи обыкновенных смертных, и предлагает причислить его к сонму олимпийцев. Мом одобряет слова Меркурия, но некоторые небожители возмущены предложением Меркурия, и Юпитер с общего согласия превращает старого лицедея в театральное чучело. Черт хотел продолжать, но Самбульо остановил его: — Стойте, сеньор Асмодей, вы не замечаете, что уже день. Я боюсь, как бы нас не заметили тут, на крыше. Если только чернь увидит вашу милость, свисткам и шиканью не будет конца. — Нас не увидят, — возразил бес, — я обладаю той же властью, что и мифологические божества, о которых сейчас шла речь. И подобно тому как влюбленный сын Сатурна окружил себя на горе Иде облаком, чтобы скрыть от мира ласки, которыми он хотел прельстить Юнону, я тоже окутаю вас и себя туманом, непроницаемым для человеческого глаза; но это не помешает вам видеть то, что я хочу вам показать. И действительно, их сразу обволок густой дым; но, как ни был он густ, студенту было все видно. — Возвратимся к снам… — продолжал Хромой. — Однако я упустил из вида, что из-за меня вы провели бессонную ночь и, вероятно, очень устали. Пожалуй, лучше перенести вас домой и дать вам отдохнуть несколько часов. За это время я побываю во всех четырех частях света, выкину несколько забавных штучек, а затем вернусь к вам, и мы еще поразвлечемся. — Мне вовсе не хочется спать, и я ничуть не устал, — отвечал дон Клеофас. — Вместо того чтобы покидать меня, доставьте мне удовольствие, расскажите, какие намерения вон у тех людей, что уже встали и, по-видимому, собираются выйти. Что они намереваются делать в такую рань? — То, что вы желаете знать, вполне достойно внимания, — отвечал бес. — Вы увидите картину труда, забот и треволнений, которыми бедные смертные наполняют свое существование, чтобы возможно приятнее провести короткий промежуток времени между рождением и смертью. ГЛАВА XVII В которой можно увидеть несколько чудаков, имеющих немало подражателей — Прежде всего обратим внимание на ватагу оборванцев, которую вы заметили на улице. Это распутники, большей частью из хороших семей; они живут целым сообществом, как монахи, и проводят ночи в кутежах у себя дома, где всегда имеются изрядные запасы хлеба, мяса и вина. Теперь они расходятся по церквам, где прикинутся несчастными, а вечером опять соберутся, чтобы пить за здоровье набожных благодетелей, покрывающих их издержки. Полюбуйтесь, как эти бездельники умеют переодеваться и принимать вид, внушающий сострадание; так не принарядиться и самой заправской кокетке, собирающейся вскружить кому-нибудь голову. Посмотрите внимательно на тех троих, что идут вместе. Тот, который на костылях, дрожит всем телом и передвигается с таким трудом, что, кажется, вот-вот ткнется носом в землю. У него длинная седая борода и дряхлый вид; в действительности это молодой человек, такой проворный и легкий, что перегонит лань. Другой, изображающий шелудивого, — красавец юноша; голова у него покрыта накладной кожей, скрывающей роскошные волосы, которым позавидовал бы любой паж. Наконец, третий мнимый калека — это негодяй, умеющий так жалобно и уныло причитать, что ни одна старуха не устоит и спустится хоть с пятого этажа, чтобы подать ему милостыню. Кроме этих тунеядцев, идущих под маской нищеты выманивать у людей деньги, я вижу трудолюбивых ремесленников, которые, хоть они и испанцы, собираются в поте лица заработать кусок хлеба. Я вижу: везде люди встают и одеваются, чтобы исполнить самые различные обязанности. Сколько замыслов, задуманных этой ночью, будет осуществлено и сколько их разлетится в прах! Сколько будет совершено поступков, внушенных расчетом, любовью или честолюбием! — Что это там на улице? — перебил его дон Клеофас. — Кто эта женщина, увешанная образками, которая торопливо идет в сопровождении слуги? У нее, видно, очень спешное дело. — Еще бы, — отвечал черт. — Эта почтенная матрона торопится в дом, где требуется ее помощь. Она спешит к актрисе, которая страшно кричит; около актрисы суетятся двое мужчин. Один из них муж, другой — аристократ, весьма взволнованный происходящим; ведь роды актрис напоминают роды Алкмены — тут всегда замешаны и Юпитер и Амфитрион. Глядя на этого всадника с карабином, можно подумать, что он едет охотиться на зайцев и куропаток в окрестности Мадрида, а между тем у него ни малейшего желания позабавиться охотой. У него совсем другое намерение: он отправляется в деревню, переоденется там крестьянином и в таком виде проберется на ферму, где под присмотром строгой и бдительной матери живет его любовница. Вот этот молодой бакалавр спешит засвидетельствовать почтение старому канонику, своему дяде. Он это делает каждое утро, зарясь на его доходы. Посмотрите на дом напротив: там человек накидывает плащ и собирается выйти. Это — почтенный, богатый горожанин, которого беспокоит немаловажное дело. У него одна-единственная дочь — невеста; он колеблется, отдать ли ее за прокурора, сделавшего ей предложение, или за идальго, который тоже за нее сватается. Он идет посоветоваться об этом с друзьями. И, правда, он находится в крайне затруднительном положении: он опасается, что идальго, сделавшись зятем, будет его презирать; если же оказать предпочтение прокурору, то как бы не завести в доме червяка, который все источит. Посмотрите на соседа этого озабоченного отца. Отыщите в этом роскошно обставленном доме человека в халате из красной парчи, затканной золотыми цветами. Это — остряк, корчащий вельможу, несмотря на свое низкое происхождение. Десять лет тому назад у него не было и двадцати мараведи, а теперь у него десять тысяч дукатов годового дохода. Он завел себе изящный экипаж, но, чтобы содержать его, экономит на еде: говорят, что весь обед его обычно состоит из цыпленка. Но иногда он из тщеславия принимает у себя знатных особ. Сегодня, например, он дает обед членам государственного совета; для этого он послал за поваром и кондитером и будет с ними торговаться из-за каждого медяка; наконец, столковавшись, составит меню. — Что за скряга! — воскликнул Самбульо. — Ничего не поделаешь, — ответил Асмодей. — Все голыши, разбогатев, становятся либо скупцами, либо мотами, — это общее правило. — Скажите, а что это за красавица, которая за туалетом беседует с представительным господином? — спросил студент. — В самом деле на это стоит обратить внимание, — воскликнул Хромой. — Эта женщина — немка; она живет в Мадриде на выделенную ей по завещанию вдовью часть и вращается в лучшем обществе. Молодой человек, который с нею, — сеньор дон Антонио де Монсальва. Хотя этот кабальеро принадлежит к одному из знатнейших родов Испании, он обещает на ней жениться; он даже заключил с ней условие с обязательством уплатить три тысячи пистолей неустойки. Но родные дона Антонио противятся его любовным замыслам и угрожают засадить его в тюрьму, если он не прекратит знакомство с немкой, которую они считают авантюристкой. Влюбленный крайне огорчен их сопротивлением. Вчера он пришел к своей возлюбленной. Она заметила его расстроенный вид и спросила, чем он удручен. Дон Антонио рассказал ей все и стал уверять, что, какие бы препятствия ни ставили его родные, решение его непоколебимо. Вдова была очарована его стойкостью, и в полночь они расстались, очень довольные друг другом. Сегодня утром Монсальва опять пришел к ней; он застал ее за туалетом и снова стал рассыпаться в изъявлениях любви. Во время разговора немка сняла с себя папильотки: кабальеро невзначай взял одну из них и развернул. Увидев свой почерк, он воскликнул, смеясь: — Так вот для чего, сударыня, служат вам любовные записки, которые вы получаете? — Да, Монсальва, — ответила она, — вы видите, для чего мне служат обещания поклонников, если они хотят на мне жениться вопреки желанию своей родни: я кручу из них папильотки. Когда юноша узнал, что вдова разорвала его обязательство о выплате неустойки, он пришел в восторг от ее бескорыстия, и вот он снова клянется ей в вечной любви и верности. Теперь бросьте взгляд на высокого, сухощавого человека, который проходит под нами; под мышкой у него большая конторская книга, на поясе висит чернильница, а на спине — гитара. — Занятный господин, — усмехнулся студент, — бьюсь об заклад, что это какой-нибудь чудак. — Да, это довольно странный субъект, — подтвердил бес. — В Испании есть философы-циники — вот это один из них. Он отправляется в Буэн-Ретиро на луг, где бьет прозрачный родник, образуя ручеек, вьющийся среди цветов. Философ проведет там целый день, любуясь на красоты природы, будет играть на гитаре, размышлять и потом запишет свои впечатления. В карманах у него его обычная пища, а именно несколько луковиц да ломоть хлеба. Такова воздержная жизнь, которую он ведет уже десять лет, и если бы какой-нибудь Аристипп{37} сказал ему, как Диогену: «Умей ты угождать великим мира сего, так не питался бы луком», — этот новейший философ ответил бы: «Я угождал бы грандам так же, как и ты, если бы согласился унизить человека до того, что он пресмыкался бы перед другим человеком». Действительно, этот философ состоял когда-то при больших вельможах; он даже разбогател благодаря им. Но, убедившись, что дружба с великими мира сего только почетное рабство, он прекратил с ними всякие сношения. У него была карета, от которой он отказался потому, что она обдавала грязью людей, более достойных, чем он. Чуть ли не все свое состояние он роздал бедным друзьям, оставив себе ровно столько, чтобы жить так, как он живет, ибо он считает, что для философа одинаково постыдно просить милостыню как у бедного люда, так и у вельмож. Пожалейте человека, который бредет с собакой вслед за философом. Он может похвастаться, что принадлежит к одной из знатнейших фамилий Кастилии. Он был богат, но, как Тимон Лукиана, разорился{38}, потому что каждый день угощал своих друзей и устраивал пышные торжества по поводу рождения или бракосочетания принцев и принцесс, словом, при всяком удобном случае, когда в Испании можно устроить празднество. Как только прихлебатели увидели, что кошелек его опустел, все они исчезли; друзья тоже его покинули; один-единственный друг остался ему верен — его пес.

The script ran 0.005 seconds.