Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ален Рене Лесаж - Похождения Жиль Бласа из Сантильяны
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_european, sci_history

Аннотация. Произведение известного французского писателя А. Лесажа (1668 - 1747) по своей структуре восходит к жанру испанского плутовского романа. В центре повествования полная приключений жизнь молодого мещанина, которому судьба даровала множество испытаний: он попадает к разбойникам, затем становится лакеем, поваром, врачом и, наконец, фаворитом министра, разоряется и оказывается в тюрьме. В финале герой достигает своей мечты и обретает семейное счастье.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

После этого мой господин и родственник дона Алехо обнялись и наговорили друг другу множество учтивостей. Я с удовольствием прислушивался к речам дона Помпейо, который показался мне человеком солидным и разносторонним. Мы отобедали у дона Сехьяра, после чего эти сеньоры сели играть, чтоб позабавиться до начала спектакля. Затем они все вместе отправились в Принцев театр посмотреть дававшуюся там новую трагедию, которая называлась «Карфагенская царица». По окончании представления они вернулись ужинать туда же, где обедали, и между ними завязался разговор сперва о пьесе, которую они видели, а затем об актерах. — Что касается трагедии, — сказал дон Матео, — то я ее не одобряю; по-моему, Эней там еще бесцветнее, чем в «Энеиде». Однако следует признать, что играли отменно. Как думает об этом сеньор доя Помпейо? Мне кажется, что он не разделяет моего мнения. — Сеньоры, — возразил этот кавалер со вздохом, — я только что видел, как вы восхищались своими актерами и в особенности актрисами, а потому не посмею сознаться, что думаю о них иначе, чем вы. — И хорошо сделаете, — шутливо перебил его дон Алеко, — вашу критику встретили бы у нас весьма неодобрительно. Соблаговолите относиться с уважением к нашим артисткам перед лицом глашатаев их славы. Мы пьянствуем с ними каждый день и ручаемся за их совершенства: если угодно, мы охотно дадим в этом письменное удостоверение. — Нисколько не сомневаюсь, — заметил его родственник, — вы, как я посмотрю, так дружны с ними, что готовы поручиться даже за их нравственность и поведение. — Значит, ваши польские актерки много лучше? — спросил смеясь маркиз Дзенетто. — Безусловно, — возразил дон Помпейо. — По крайней мере, там имеется несколько совершенно безукоризненных актрис. — И эти, разумеется, могут рассчитывать на ваши удостоверения? — обратился к нему маркиз. — Я с ними не знаюсь, — отвечал дон Помпейо, — и не принимаю участия в их кутежах, а потому могу судить беспристрастно. Но, говоря серьезно, — добавил он, — неужели вы считаете, что у вас хорошая труппа? — Да нет же, — возразил маркиз, — я этого не думаю и буду защищать только нескольких актеров, а от прочих отступаюсь. Но не согласитесь ли вы с тем, что актриса, исполнявшая роль Дидоны,72 восхитительна? Разве не изобразила она эту царицу исполненной благородства и приятных качеств, которые мы обычно связываем с ее образом? Неужели вы не восторгались ее искусством приковывать внимание зрителя и заставлять его переживать движения тех страстей, которые она изображала? Про нее можно сказать, что она овладела всеми вершинами декламации. — Я согласен с вами в том, что она умеет пронять и взволновать зрителя, — сказал дон Помпейо. — Ни одна актриса не играет с такой задушевностью, как она, и, действительно, это прекрасное исполнение; однако же и ее нельзя назвать безупречной. Два или три места в ее игре подействовали на меня неприятно. Желая выразить удивление, она неестественно закрывает глаза, что вовсе не пристало царице. Добавьте к этому, что, заглушая голос, который у нее от природы нежен, она портит эту нежность и басит довольно неблагозвучно. К тому же, как мне показалось, в нескольких местах пьесы ее можно заподозрить в недостаточном понимании того, что она говорит. Предпочитаю, впрочем, отнести это за счет ее рассеянности, нежели обвинять ее в недостатке ума. — Насколько я вижу, — сказал тогда дон Матео критику, — вы не стали бы слагать стихи в честь наших комедианток. — Простите, — возразил дон Помпейо, — но я обнаружил у них сквозь недостатки также и немало таланта. Скажу даже, что я в восторге от актрисы, игравшей наперсницу в интермедиях.73 Какая естественность! С какой грацией она держит себя на сцене! Когда ей по роли приходится отколоть какую-нибудь шутку, она сопровождает ее лукавой и очаровательной улыбкой, которая усиливает пикантность. Ее можно было бы, пожалуй, упрекнуть в том, что она иной раз переигрывает и переходит границы дозволенной смелости, но не надо быть чересчур строгим. Мне хотелось бы только, чтобы она исправилась от одной дурной привычки. Часто посреди представления, в каком-нибудь серьезном месте, она вдруг нарушает ход действия и разражается смехом, от которого не может удержаться. Вы мне окажете, что публика аплодирует ей даже и в такие моменты, но, знаете ли, это ее счастье. — А какого мнения вы о мужчинах? — прервал его маркиз. — Если вы не пощадили женщин, то на тех, наверное, не оставите живого места. — Нет, — сказал дон Помпейо, — я обнаружил несколько молодых многообещающих артистов и особенно понравился мне тот толстяк, который играл роль первого министра Дидоны.74 Он декламирует весьма естественно, именно так, как польские артисты. — Если вы остались довольны толстяком, — заметил дон Сехьяр, — то тем более должны быть очарованы тем, который представлял Энея. Вот большой талант и оригинальный артист, не правда ли? — Действительно, оригинальный, — возразил критик, — у него своеобразные интонации и к тому же такие, которые ужасно режут слух. Он играет ненатурально, скрадывает слове, содержащие главную мысль, и напирает на остальные; ему даже случается делать ударение на союзах. Он очень меня позабавил, в особенности когда объяснял своему наперснику, как ему тягостно расстаться с царицей: трудно выразить скорбь комичнее, чем он это сделал. — Постой, кузен! — прервал его дон Алехо, — а то как бы мы под конец не подумали, что хороший вкус неизвестен при польском дворе. Знаешь ли ты, что актер, о котором мы говорим, редкостное явление. Разве ты не слыхал, как ему рукоплескали? Это доказывает, что он не так уж плох. — Это ничего не докалывает, — возразил дон Помпейо и добавил: — Сеньоры, не будем говорить об аплодисментах публики: она нередко расточает их весьма некстати и даже чаще рукоплещет бездарностям, нежели настоящим талантам, как передает о том Федр в одной остроумной басне.75 Позвольте мне рассказать ее вам. Так вот. Все жители одного города высыпали на главную площадь, чтоб посмотреть на представление пантомимов. Среди этих лицедеев был один, которому ежеминутно аплодировали. Под конец надумал этот гаер закончить зрелище новой шуткой. Выйдя один на сцену, он наклонился, прикрыл голову плащом и принялся визжать по-поросячьи. И так хорошо это выходило, что зрители вообразили, будто у него под платьем действительно спрятан поросенок. Ему стали кричать, чтоб он вытряхнул плащ и одежду. Гаер послушался; но так как никакого поросенка не оказалось, то собравшиеся принялись аплодировать ему еще яростнее. Один крестьянин, присутствовавший в числе зрителей, был раздосадован этими выражениями восторга. «Господа, — воскликнул он, — вы напрасно так восхищаетесь этим гаером: он вовсе не такой хороший актер, как вам кажется. Я лучше его подражаю поросенку; а ежели вы в том сомневаетесь, то приходите сюда завтра в тот же час». Народ, расположенный в пользу пантомима, собрался на следующий день еще в большем числе, скорее с намерением освистать крестьянина, нежели для того, чтобы удостовериться в его умении. Оба соперника вышли на сцену. Гаер начал, и ему хлопали еще усиленней, чем накануне. Тогда крестьянин нагнулся в свою очередь и, прикрываясь плащом, принялся дергать за ухо живого порося, которого держал под мышкой, отчего тот завизжал самым пронзительным образом. Между тем зрители продолжали отдавать предпочтение пантомиму и встретили гиканьем крестьянина, который неожиданно показал им поросенка. «Господа, — крикнул он им, — вы освистали не меня, а самого поросенка. Нечего сказать, хороши судьи!» — Кузен, — сказал дон Алехо, — ты своей басней несколько хватил через край. Однако, невзирая на твоего поросенка, мы не отступимся от своего мнения. Но побеседуем о чем-нибудь другом, — продолжал он, — мне надоело говорить о комедиантах. Неужели ты все-таки завтра уедешь, несмотря на мое желание удержать тебя здесь еще на некоторое время? — Мне и самому хотелось продлить свое пребывание в Мадриде, — отвечал его родственник, — но, как я уже вам говорил, это невозможно. Я приехал к испанскому двору по делу государственной важности. Вчера, по прибытии, мне пришлось беседовать с первым министром; завтра утром я снова с ним повидаюсь, а затем немедленно же отправлюсь в Варшаву. — Ты совсем ополячился, — заметил дон Сехьяр, — и, надо думать, уже не переедешь в Мадрид. — Думаю, что нет, — отвечал дон Помпейо, — я имею счастье пользоваться милостью польского короля и наслаждаюсь всеми приятностями его двора. Но сколько он меня ни жалует, однако же, поверите ли, был момент, когда я чуть было не покинул навсегда его владения. — Как? По какой причине? — спросил маркиз. — Пожалуйста, расскажите. — С удовольствием, — ответил тот, — и, рассказывая это, я тем самым поведаю вам историю своей жизни. ГЛАВА VII Повесть дона Помпейо де Кастро «Дон Алехо, — продолжал он, — знает, что, возмужав, я захотел посвятить себя военному делу, но так как у нас в то время царил мир, то я отправился в Польшу,76 которой турки перед тем объявили войну. Там я был представлен королю, который пожаловал меня офицером в своей армии. Я был одним из беднейших младших сыновей в Испании, что понуждало меня отличиться подвигами, дабы привлечь к себе внимание генерала. Я так исправно выполнял свой долг, что, когда после длительной войны наступил мир, король, приняв во внимание благоприятные обо мне отзывы генералитета, определил мне изрядную пенсию. Чувствительный к щедротам этого монарха, я не упускал ни одного случая выразить ему свою благодарность неослабным усердием. Я являлся ко двору во все часы, когда дозволено предстать перед очи государя, и, незаметно снискав таким поведением его расположение, удостоился новых милостей. Однажды я отличился на карусели с кольцами, а также на предшествовавшем ей бое быков,77 и весь двор восхвалял мою силу и ловкость. Осыпанный рукоплесканиями, вернулся я домой и застал записку, в которой сообщалось, что одна дама, победа над которой должна мне больше льстить, нежели вся приобретенная в этот день слава, желает со мной переговорить и что для этого мне надлежит отправиться с наступлением сумерек в некое место, каковое мне было указано. Это письмо доставило мне больше удовольствия, чем все похвалы, выпавшие на мою долю, так как я был убежден, что оно написано какой-нибудь весьма знатной дамой. Легко себе представить, что я полетел к месту свиданья. Старушка, поджидавшая там, чтоб служить мне проводником, провела меня через садовую калитку в просторный дом и заперла в богато обставленном покое, сказав: — Обождите здесь: я доложу сеньоре, что вы пришли. В этом кабинете, освещенном множеством свечей, было немало драгоценных предметов, но я обратил внимание на всю эту роскошь только потому, что она подтверждала предположение о знатном происхождении моей дамы. Если обстановка, казалось, говорила в пользу того, что писавшая мне особа принадлежала к самому высшему кругу, то я окончательно укрепился в этом мнении, когда в горницу явилась сеньора с благородной и величественной осанкой. — Сеньор кавальеро, — сказала она, — после того, что я сделала ради вас, бесполезно скрывать нежные чувства, которые я к вам питаю. Но не доблесть, которую вы сегодня проявили перед всем двором, внушила их мне; она только ускорила то, что я вам открылась. Мне не раз случалось вас видеть, и я понаведалась у людей; лестные отзывы, слышанные о вас, побудили меня уступить своей склонности. Не думайте, однако, — продолжала она, — что вы покорили сердце какой-нибудь сиятельной особы; я всего-навсего вдова скромного офицера королевской гвардии. Но эта победа уже потому лестна для вас, что я отдала вам предпочтение перед одним из самых знатных вельмож королевства. Князь Радзивилл любит меня и не жалеет ничего для того, чтобы мне понравиться. Но все его старания тщетны, и я терплю его ухаживания единственно только из тщеславия. Хотя из ее речей я усмотрел, что имею дело с прелестницей, однако же не преминул возблагодарить свою звезду за это приключение. Ортенсия — так звали мою даму — была еще очень молода, и красота ее меня ослепила. Более того: мне предлагали овладеть сердцем, которое пренебрегло поклонением князя. Какое торжество для испанского кавалера! Упав к ногам Ортенсии, я поблагодарил ее за оказанную мне милость и сказал все, что галантному кавалеру полагается говорить в таких случаях. Она осталась довольна выраженной мной с таким восторгом признательностью, и мы расстались лучшими друзьями на свете, сговорившись видеться всякий вечер, когда князь не сможет ее навестить, о чем она обещала меня в точности уведомлять. Действительно, она так и поступила, и я сделался Адонисом этой новой Венеры. Однако радости жизни не бывают долговечны. Несмотря на меры, которые принимала эта сеньора, чтоб утаить от князя наши отношения, он под конец узнал все, что нам так хотелось от него скрыть: недовольная служанка поставила его о том в известность. Этот вельможа, по природе великодушный, но гордый, ревнивый и вспыльчивый, вознегодовал на мою дерзость. Гнев и ревность ослепили ему рассудок, и, не считаясь ни с чем, кроме своей ярости, он решил отомстить мне недостойным образом. Однажды ночью, когда я был у Ортенсии, он стал поджидать меня у садовой калитки вместе со всеми своими слугами, которые были вооружены палками. Как только я вышел, он приказал этой гнусной челяди схватить меня и избить до смерти! — Бейте! — кричал он им. — Пусть этот дерзновенный погибнет под вашими ударами! Я накажу его за наглость! Не успел он договорить этих слов, как его люди разом набросились на меня и нанесли мне своими палками столько ударов, что я без чувств остался на месте. После этого они удалились со своим господином, для которого эта жестокая экзекуция была весьма приятным зрелищем. Остаток ночи я пролежал в том ужасном состоянии, в которое они меня привели. На рассвете прохожие заметили, что я еще дышу, и, сжалившись надо мной, отнесли меня к лекарю. По счастью, раны мои оказались не смертельными, и я попал в руки искусного человека, который в два месяца совершенно меня вылечил. По окончании этого срока я снова вернулся ко двору и продолжал прежний образ жизни, за исключением свиданий с Ортенсией, которая, со своей стороны, не сделала никакой попытки повидать меня, так как князь только этой ценой согласился простить ей измену. Поскольку мое приключение ни для кого не было тайной и к тому же я не слыл за труса, то все дивились, видя меня таким спокойным, словно мне не было нанесено никакого оскорбления. Я не высказывал своих мыслей и, казалось, не испытывал злобы, а потому люди не знали, что им думать о моем притворном равнодушии. Одни полагали, что, несмотря на мою храбрость, высокий ранг обидчика удерживает меня в почтении и побуждает проглотить оскорбление; другие, будучи ближе к истине, не доверяли моему молчанию и считали показным то спокойное состояние, в котором я, казалось, пребывал. Король, склонявшийся к мнению этих последних, тоже находил, что я не такой человек, чтоб оставить поругание безнаказанным, и что я не премину отомстить, как только представится подходящий случай. Желая проверить, угадал ли он мое намерение, король однажды приказал позвать меня в кабинет и сказал: — Дон Помпейо, я знаю, что с вами случилось, и, признаюсь, удивлен вашим спокойствием: вы, несомненно, притворяетесь. — Ваше величество, — отвечал я ему, — обидчик мне не известен; на меня напали ночью какие-то мне не ведомые люди: это несчастье, с которым приходится мириться. — Нет, нет, — возразил король, — я не верю вашим неискренним отговоркам. Мне рассказали все. Князь Радзивилл нанес вам смертельную обиду. Вы — дворянин и кастилец: я знаю, к чему вас обязывает и то и другое. Вы собираетесь отомстить. Признайтесь в своих намерениях: я этого требую; и не бойтесь раскаяться в том, что доверили мне свою тайну. — Раз ваше величество мне приказывает, — сказал я, — то считаю долгом открыть вам свои чувства. Да, государь, я помышляю отомстить за причиненную мне обиду. Всякий, кто носит такое благородное имя, как мое, ответствен за него перед своим родом. Вы знаете, как недостойно со мной обошлись, а потому я намереваюсь убить князя, чтоб отплатить ему такою же обидой, какую он мне нанес. Я вонжу ему в грудь кинжал или размозжу голову выстрелом из пистолета, а потом, если удастся, убегу в Испанию. Таково мое намерение. — Оно очень жестоко, — отвечал король, — но я не могу его осудить после тяжкого оскорбления, нанесенного вам Радзивиллом. Он достоин той кары, которую вы ему готовите. Однако же не торопитесь приводить в исполнение свое намерение, дайте мне найти какой-нибудь другой выход, который примирил бы вас обоих. — Ах, государь! — воскликнул я с огорчением, — зачем принудили вы меня открыть вам свою тайну? Какой выход в состоянии… — Если я не найду такого, который вас удовлетворит, — прервал он меня, — то вы можете выполнить свой замысел. Я не намерен злоупотребить сделанным вами признанием и не дам а обиду вашей чести: можете быть совершенно спокойны. Мне мучительно хотелось узнать, какой именно способ собирается избрать король, чтоб уладить это дело мирным путем. Вот как он поступил. Призвав к себе Радзивилла, он сказал ему с глазу на глаз: — Князь, вы оскорбили дона Помпейо де Кастро. Вам известно, что он человек весьма знатного рода и что я люблю этого кавалера, который служил мне верой и правдой. Вы обязаны дать ему сатисфакцию. — Я вовсе не намерен ему в этом отказывать, — отвечал князь. — Если он жалуется на мою горячность, то я готов держать перед ним ответ с оружием в руках. — Тут нужна другая сатисфакция, — сказал король. — Испанский дворянин слишком высоко ставит вопросы чести, чтоб биться благородным способом с подлым убийцей. Я иначе не могу вас назвать, и вы в состоянии искупить свой недостойный поступок только тем, что сами подадите палку вашему врагу и подставите спину под его удары. — О, боже! — воскликнул мой соперник, — неужели, государь, вы хотите, чтоб человек моего ранга смирился, унизился перед простым кавалером и чтоб он даже позволил избить себя палкой? — Нет, — возразил король, — я возьму с дона Помпейо слово, что он вас не ударит. Попросите только у него прощения за учиненное над ним насилие и подайте ему трость: это все, что я от вас требую. — Вы требуете слишком многого, ваше величество! — резко прервал его Радзивилл. — Я предпочитаю подвергнуться всем скрытым опасностям, которые готовит мне его мщение. — Ваша жизнь мне дорога, — сказал король, — и я не хочу, чтоб это дело имело дурные последствия. Дабы покончить с ним без лишних для вас неприятностей, я один буду свидетелем удовлетворения, которое повелеваю вам дать этому испанцу. Король должен был употребить всю власть, которой обладал над князем, чтоб добиться от него согласия на это унизительное предложение. Наконец, ему удалось уговорить Радзивилла, после чего он послал за мной. Передав мне разговор, который был у него перед тем с моим врагом, он спросил, удовлетворит ли меня достигнутое между ними соглашение. Я ответил утвердительно и дал слово, что не только не ударю обидчика, но даже не приму трости, которую он мне подаст. Спустя несколько дней после этих переговоров я встретился с князем в условленный час у короля, который заперся с нами в кабинете. — Итак, князь, признайте вашу вину, — сказал король, — и заслужите, чтоб вам ее простили. Тогда мой противник извинился передо мной и подал мае трость, которую держал в руке. — Дон Помпейо, — сказал государь, — возьмите эту трость и пусть мое присутствие не помешает вам смыть обиду, нанесенную вашей чести. Освобождаю вас от данного мне слова не бить своего противника. — Нет, государь, — отвечал я, — вполне достаточно того, что он согласился принять удары: обиженный испанец большего не требует. — Отлично, — сказал король, — раз это извинение вас удовлетворяет, то теперь вы можете перейти к обычной процедуре. Померяйтесь шпагами и покончите с этой распрей, как полагается дворянам. — Только этого я и жажду! — резко воскликнул князь, — ничто другое не способно утешить меня в том, что я совершил столь позорный поступок. С этими словами он вышел, вне себя от гнева и смущения, и два часа спустя прислал мне сказать, что ждет меня в укромном месте. Я отправился туда и застал этого вельможу готовым биться до последнего издыхания. Ему шел сорок пятый год; он отличался храбростью и ловкостью, а потому можно сказать, что мы были равными противниками. — Подойдите, дон Помпейо, — сказал он, — покончим с нашей ссорой. Мы оба должны быть в бешенстве: вы от учиненной над вами расправы, я от того, что просил у вас прощения. Сказав это, князь с такой поспешностью обнажил шпагу, что я не имел времени ему ответить. Сперва он напал на меня весьма ретиво, но я счастливо парировал все сто удары. Затем я сам принялся наступать; при этом я заметил, что имею дело с человеком, умеющим так же хорошо нападать, как и обороняться, и уж не знаю, чем бы это кончилось, если б он не поскользнулся при отступлении и не упал навзничь. Я тотчас остановился и сказал: — Встаньте, князь. — Зачем вы меня щадите? — возразил он. — Вы наносите мне обиду своим великодушием. — Не желаю пользоваться вашим несчастьем, — отвечал я, — это повредило бы моему доброму имени. Еще раз прошу вас, встаньте и продолжим поединок. — Дон Помпейо, — сказал он, приподнимаясь, — после столь великодушного поступка честь запрещает мне дольше биться с вами. Что сказали бы обо мне, если б я пронзил вам сердце? Меня почли бы за подлеца, который убил человека, пощадившего его жизнь. Я не вправе больше посягать на ваши дни и чувствую, что под влиянием благодарности прежнее раздражение уступает место сладостному порыву симпатии. Дон Помпейо, — продолжал он, — перестанем ненавидеть друг друга; более того: будем друзьями. — Ах, князь! — воскликнул я, — с радостью принимаю столь приятное предложение; я готов питать к вам самую искреннюю дружбу и как первое доказательство обещаю, что ноги моей не будет больше у доньи Ортенсии, даже если она того пожелает. — Напротив, — сказал он, — уступаю вам эту даму; справедливее, чтоб я от нее отказался, так как она и без того питает к вам сердечную склонность. — Нет, нет, — прервал я его, — вы ее любите! Милости, которые она вздумала бы мне оказать, причинили бы вам огорчение; жертвую ими ради вашего покоя. — О, великодушнейший кастилец! — воскликнул Радзивилл, сжимая меня в своих объятиях, — я очарован вашим благородством. Какое раскаяние вызывает оно в моей душе! С какой горечью, с каким стыдом вспоминаю я нанесенное вам оскорбление! Удовлетворение, которое я дал вам в кабинете короля, кажется мне теперь недостаточным. Я хочу еще полнее загладить эту обиду и, чтоб окончательно омыть бесчестье, предлагаю вам руку одной из моих племянниц, которая находится под моей опекой. Это богатая наследница, которой пошел всего пятнадцатый год и которая блистает красотой еще более, чем молодостью. После этого я с величайшей учтивостью высказал князю, сколь польщен честью с ним породниться, и несколько дней спустя женился на его племяннице. Весь двор поздравлял этого вельможу с тем, что он составил счастье кавалера, которого несправедливо покрыл бесчестьем, а мои друзья радовались вместе со мной благополучному исходу приключения, угрожавшего кончиться печально. С тех пор, сеньоры, я с приятностью проживаю в Варшаве, супруга любит меня, и сам я тоже еще влюблен в нее. Князь Радзивилл ежедневно осыпает меня новыми доказательствами дружбы, и смею похвалиться, что и польским королем я отменно награжден. Важные дела, ради которых я по его приказанию приехал в Мадрид, свидетельствуют об его расположении ко мне. ГЛАВА VIII О неожиданном обстоятельстве, заставившем Жиль Бласа искать новое место Такова была повесть дона Помпейо, которую я и лакей дона Алехо ухитрились подслушать, несмотря на то, что наши господа предусмотрительно выслали нас из комнаты до того, как он начал свой рассказ. Но вместо того чтоб удалиться, мы притаились за дверью, которую оставили полуоткрытой, и стоя там, не проронили ни слова из его повествования. Когда он кончил, молодые сеньоры продолжали пить, но не затянули попойки до рассвета, так как дону Помпейо, которому надлежало с утра побывать у первого министра, хотелось перед тем немного поспать. Маркиз Дзенетто и мой господин обняли этого кавалера и, простившись с ним, оставили его у родственника. На сей раз мы легли спать до восхода солнца. Проснувшись, дон Матео пожаловал меня новой службой. — Жиль Блас, — сказал он, — возьми бумагу и перо; ты напишешь два или три письма, которые я тебе продиктую. Произвожу тебя в секретари. «Вот те на! — подумал я про себя, — расширение функций! В качестве лакея я повсюду сопровождаю своего господина, как камердинер помогаю ему одеваться, а как секретарь пишу для него письма. Словом, я буду существовать теперь в трех лицах, наподобие тройственной Гекаты». — Знаешь ли ты, что я придумал? — продолжал он. — Скажу тебе, но смотри не болтай, а не то поплатишься жизнью. Так вот: мне иногда приходится встречаться с людьми, которые похваляются своими любовными приключениями; чтоб утереть им нос, я хочу носить в кармане подложные письма от разных дам, каковые буду им читать. Это меня немного позабавит, и я перещеголяю тех кавалеров моего круга, которые добиваются любовных побед только ради удовольствия их разгласить, тогда как я буду разглашать те, которые не трудился одерживать. Постарайся только, — добавил он, — так изменить свой почерк, чтоб цидульки казались написанными разной рукой. После этого я взял бумагу, перо и чернила и приготовился исполнить приказание дона Матео, который сначала продиктовал мне следующую любовную записку: «Вы не пришли на свидание сегодня ночью. Ах, дон Матео, что скажете Вы в свое извинение? Сколь я обманулась! Сколь наказана Вами за тщеславные свои мысли, будто должны вы бросить все удовольствия и все дела на свете ради счастья видеть донью Клару де Мендоса!» После этой записки заставил он меня написать другую от имени особы, жертвовавшей ради него принцем, и, наконец, третью, в которой одна сеньора выражала желание совершить с ним путешествие на Киферу, если он обещает сохранить это в тайне. Но дон Матео не удовольствовался тем, что продиктовал мне столь прелестные письма, а приказал еще подписать их именами знатных сеньор. Я не смог удержаться от замечания, что нахожу это не особенно деликатным, но он попросил меня давать ему советы только тогда, когда он сам их попросит. Пришлось замолчать и исполнить его приказание. Покончив с диктовкой, он встал, и я помог ему одеться. Затем он сунул письма в карман и вышел из дому. Я последовал за ним, и мы отправились обедать к дону Хуану де Монкада, который потчевал в этот день пять или шесть кавалеров из числа своих приятелей. Это было обильное пиршество, и веселье — лучшая приправа для таких празднеств — царило во время трапезы. Все гости принимали участие в оживлении беседы, одни своими шутками, другие рассказами, героями которых они сами являлись. Мой господин не упустил столь благоприятного случая щегольнуть письмами, написанными мною по его приказу. Он прочел их вслух и при этом с таким внушительным видом, что, пожалуй, все, за исключением его секретаря, попались на эту удочку. В числе кавалеров, присутствовавших при этом бесстыдном чтении, находился один, которого звали дон Лопе де Веласко. Он был человеком весьма степенным и, вместо того чтоб подобно остальным забавляться мнимыми любовными успехами чтеца, спросил его холодно, больших ли усилий стоила ему победа над доньей Кларой. — Ровно никаких, — отвечал дон Матео, — эта сеньора сама сделала все авансы. Она видит меня на прогулке. Я ей нравлюсь. За мной следуют по ее приказаниям. Узнают, кто я такой. Она мне пишет и назначает свидание у себя в такой час ночи, когда весь дом спит. Я являюсь; меня вводят в ее покой… Скромность запрещает мне рассказать вам остальное. Во время этого лаконичного рассказа на лице сеньора Веласко отразилось сильное волнение. Нетрудно было приметить, какое участие принимал он в упомянутой даме. — Все любовные записки, которыми вы хвалитесь, сплошная фальсификация, — сказал он, с яростью глядя на моего господина, — и во всяком случае та, которую вы якобы получили от доньи Клары де Мендоса. Во всей Испании не сыщется более строгой девицы, чем она. Уже два года, как один кавалер, не уступающий вам ни знатностью рода, ни личными достоинствами, прилагает все усилия, чтоб добиться ее благосклонности. Насилу разрешила она ему самые невинные вольности; но зато он смеет льстить себя тем, что будь она способна пойти дальше, то не удостоила бы своими милостями никого другого, кроме него. — А кто же утверждает противное? — насмешливо прервал его дон Матео. — Согласен с вами, что она весьма честная девица. Со своей стороны, и я весьма честный малый. А потому вы можете быть уверены, что ничего нечестного между нами не произошло. — Ну, это уж слишком! — в свою очередь прервал его дон Лопе. — Прошу вас оставить насмешки. Вы — клеветник. Никогда донья Клара не назначала вам ночью никакого свидания. Я не потерплю, чтоб вы порочили ее репутацию. Мне тоже скромность не позволяет договорить вам остальное. С этими словами он повернулся спиной ко всей компании и удалился. Я заключил по его виду, что эта история может привести к самым дурным последствиям, но мой господин, который был достаточно храбр для сеньора своего пошиба, отнесся с презрением к угрозам дона Лопе. — Экий глупец! — воскликнул он расхохотавшись. — Странствующие рыцари оружием доказывали красоту своей дамы, а он пытается доказать ее целомудрие: это представляется мне еще большим сумасбродством. Уход дона Веласко, которому Монкада тщетно пытался воспротивиться, не нарушил пиршества. Кавалеры, не обратив особого внимания на это происшествие, продолжали развлекаться и расстались, когда забрезжила заря. Мой господин и я легли спать около пяти часов утра. Меня сильно клонило ко сну, и я собирался основательно выспаться, но расчет сей сделан был без хозяина или, вернее, без нашего привратника, который разбудил меня час спустя, сообщив, что какой-то мальчик дожидается у дверей и хочет меня видеть. — Ах, чертов привратник! — воскликнул я зевая. — Разве ты не знаешь, что я только что лег? Скажи этому мальчику, чтоб он зашел попозже. — Он хочет, — возразил тот, — переговорить с вами немедленно и уверяет, что дело спешное. После этих слов я встал и, натянув только штаны и камзол, отправился с бранью туда, где ожидал меня мальчик. — Скажите, любезный, — спросил я его, — что это за неотложное дело, которое доставляет мне удовольствие видеть вас в столь ранний час? — Я принес письмо, — отвечал он, — которое должен передать в собственные руки сеньора дона Матео; необходимо, чтобы он теперь же его прочел; это для него очень важно; прошу вас проводить меня в его опочивальню. Решив, что дело серьезное, я взял на себя смелость разбудить своего господина. — Не прогневайтесь, — сказал я дону Матео, — что позволяю себе нарушить ваш покой, но важность… — Что тебе нужно? — прервал он сердито. — Сеньор, — сказал тогда сопровождавший меня мальчик, — мне поручено передать вам письмо от дона Лопе де Веласко. Мой господин взял письмо, раскрыл его и, прочитав, обратился к слуге дона Лопе: — Дитя мое, я никогда не встаю раньше полудня, какое бы развлечение меня ни ожидало; посуди сам, встану ли я для того, чтобы драться. Можешь сказать своему господину, что если в половине первого он еще будет в том месте, где хотел меня поджидать, то мы там увидимся. Передай ему мой ответ. С этими словами он уткнулся в подушки и не преминул снова-заснуть. Встав в двенадцатом часу, он спокойно оделся и вышел из дому, освободив меня от обязанности сопровождать его. Но мне слишком любопытно было узнать, чем все это для него кончится, а потому я не послушался. Последовав за ним до Луга св. Иеронима, я заметил дона Лопе де Веласко, который поджидал его там с самым решительным видом. Я спрятался, чтоб наблюдать за обоими, и вот что мне пришлось издали увидать. Не успели они встретиться, как тотчас же окрестили шпаги. Поединок длился долго. Они поочередно нападали друг на друга с большой ловкостью и настойчивостью. Однако же победа оказалась на стороне дона Лопе: он проткнул моего господина, тот упал, а сам он кинулся бежать, весьма довольный тем, что так удачно отомстил. Я бросился к несчастному дону Матео, который лежал уже без сознания и почти без признаков жизни. Зрелище это меня расстроило, и я не смог удержаться, чтоб не оплакать смерти, коей сам без умысла содействовал. Несмотря, однако, на свою скорбь, я не позабыл о своих личных делишках. Ничего никому не сказав, поспешил я в палаты дона Матео и собрал в узел свои пожитки, прихватив нечаянно кое-что из одежды моего господина. Затем я отнес все это к цирюльнику, у которого еще хранилось платье, служившее мне для любовных похождений, и принялся трезвонить по всему городу про скорбное происшествие, коего был свидетелем. Я рассказывал о нем всем, кому не лень было слушать, и не преминул, разумеется, оповестить также Родригеса. Он, казалось, не очень огорчился, озабоченный теми мерами, которые ему надлежало принять по этому случаю. Созвав всю прислугу, приказал он ей следовать за ним, и мы гурьбой отправились к Лугу св. Иеронима. Там мы подняли дона Матео, который все еще дышал, и отнесли его домой, где он скончался спустя три часа. Так погиб сеньор Матео де Сильва за то, что позволил себе некстати прочитать вымышленные любовные цидульки. ГЛАВА IX У какой особы довелось служить Жиль Бласу после смерти дона Матео де Сильва Спустя несколько дней после похорон дона Матео, все слуги получили расчет и были уволены. Я переселился к цирюльнику и зажил с ним в тесной дружбе. Мне казалось, что я буду проводить у него время с большей приятностью, чем у Мелендеса. Не испытывая нужды в деньгах, я не торопился искать новое место. К тому же я сделался на этот счет весьма привередлив: мне хотелось служить только у знатных господ, да и то я решил наводить сначала тщательные справки о кондициях, которые мне предложат. Я считал, что нет такого места, которое было бы слишком хорошо для меня, настолько, по моему мнению, лакей молодого сеньора стоял выше прочих лакеев. В ожидании того, что Фортуна пошлет мне службу, достойную моей персоны, я решил посвятить свои досуги прекрасной Лауре, которой не видал с того самого дня, как мы разоблачили друг друга. Я не смел нарядиться доном Сесаром де Ривера; платье это было пригодно только для мистификации, и всякий почел бы меня в нем за сумасбродного человека. Но помимо того, что собственная моя одежда была еще довольно опрятна, я обладал также изрядной обувью и шляпой. А потому, принарядившись с помощью цирюльника так, чтоб походить на нечто среднее между доном Сесаром и Жиль Бласом, я отправился в дом Арсении и застал Лауру одну в той самой горнице, где с ней однажды уже беседовал. — Ах, это вы! — воскликнула она, увидав меня. — Я думала, что вы совсем пропали. Вот уже семь или восемь дней, как я позволила вам приходить ко мне: вижу, что вы не злоупотребляете милостями, которыми дамы вас награждают. Я сослался в свое извинение на смерть дона Матео и на дела, которыми был занят, не забыв учтиво присовокупить, что и среди моих работ образ любезной Лауры не переставал витать передо мной. — Коли так, — сказала она, — то не стану вас больше попрекать и признаюсь, что также думала о вас. Когда я узнала про несчастье с доном Матео, то пришла мне на ум одна мысль, которая, быть может, понравится и вам. Моя госпожа уже давно говорит, что нужен ей человек вроде управителя, чтоб знал он экономию и вел бы счет деньгам, которые ему отпустят на расходы по дому. Я и подумала о вашей милости; мне кажется, что вы отлично справитесь с этой должностью. — Думаю, — отвечал я, — что справлюсь с ней как нельзя лучше. Я читал аристотелево «Домостроительство», а что до счетоводства, то это мой конек… Однако, дитя мое, — добавил я, — есть одна преграда, которая возбраняет мне поступить к Арсении. — Какая же преграда? — спросила Лаура. — Я дал обет никогда больше не служить у мещан; я даже поклялся в том самим Стиксом.78 Коли Юпитер не смел нарушить этой клятвы, то судите сами, сколь обязательна она для лакея. — А кто это, по-твоему, мещане? — гордо воскликнула субретка, — за кого принимаешь ты артисток? Не равняешь ли ты их с женами адвокатов или стряпчих? Знай, друг мой, что артисток надо почитать за благородных, даже за сверхблагородных, по причине их любовных связей со знатными вельможами. — Раз дело обстоит так, моя инфанта, то я могу принять место, которое вы мне предназначаете, и это не будет для меня предосудительным. — Отнюдь нет, — отвечала она, — перейти от петиметра к театральной диве — это значит остаться в том же кругу. Мы стоим на равной ноге с дворянами. У нас такие же экипажи, как у них, такой же роскошный стол, и по существу в обиходной жизни между нами не следует делать никакого различия. Действительно, — добавила она, — если сравнить, как проводят свой день маркиз и комедиант, то разница будет не так уж велика. Если три четверти дня маркиз стоит по своему положению выше комедианта, то зато в остальную четверть комедиант возвышается над маркизом, играя императоров и королей. А это, как мне кажется, заменяет актерам родовитость и ранг и равняет их с придворными. — Действительно, — заметил я, — вы стоите на одном и том же уровне. Оказывается, черт подери, что актеры вовсе не такая шваль, как я думал, и вы возбудили во мне великую охоту служить у этих приличных людей. — В таком случае, — отвечала она, — приходи сюда дня через два. Мне удастся к тому времени убедить свою госпожу, чтоб она тебя взяла. Я замолвлю за тебя словечко, и так как имею на нее влияние, то уверена, что ты к нам поступишь. Поблагодарив Лауру за хорошее отношение, я заверил ее, что преисполнен величайшей признательности, и засвидетельствовал ей свои чувства с таким пылом, что у нее не могло быть на этот счет никаких сомнений. Наша беседа продолжалась довольно долго и, вероятно, затянулась бы еще, если бы не пришел мальчик-слуга и не заявил моей принцессе, что Арсения требует ее к себе. Пришлось расстаться. Я ушел от артистки со сладостной надеждой быть вскоре допущенным к высочайшему столу и не преминул вернуться туда через два дня. — Я поджидала тебя, — сказала мне наперсница, — могу тебе сообщить, что ты будешь нашим домочадцем. Ступай за мной, я представлю тебя своей госпоже. С этими словами отвела она меня в апартаменты, которые состояли из пяти или шести горниц, расположенных анфиладой и меблированных одна богаче другой. Какая роскошь! Какое великолепие! Я вообразил себя у вице-королевы или, лучше сказать, мне показалось, что я вижу все сокровища мира, собранные в одном месте. Действительно, там были представлены всевозможные страны, и эти покои можно было назвать храмом богини, куда каждый путешественник приносил в дар какую-нибудь редкость из своей земли. Сама же богиня восседала на большой атласной подушке. Я нашел ее очаровательной и окруженной дымом жертвоприношений. На ней был элегантный пеньюар, а своими прекрасными руками она мастерила новый головной убор, в котором хотела в тот день выступить в театре. — Сеньора, — сказала субретка, — вот эконом, о котором я вам говорила; смею уверить, что трудно сыскать более подходящего человека. Арсения оглядела меня весьма внимательно, и я имел счастье ей понравиться. — Ай да Лаура! — воскликнула она. — Какой смазливый мальчик! Думаю, что мы с ним уживемся. Затем, обращаясь ко мне, она добавила: — Вы мне подходите, дитя мое. Скажу вам только одно: если я буду вами довольна, то и вы будете довольны мной. Я отвечал, что приложу все усилия, чтобы ей угодить. Убедившись в том, что мы договорились, я тотчас же отправился за своими пожитками и вернулся назад, чтоб устроиться в этом доме. ГЛАВА X, которая не длиннее предыдущей Приближалось время спектакля, и моя госпожа приказала мне и Лауре проводить ее в театр. Мы прошли в ее уборную, где она скинула городское платье и надела другое, более великолепное, в котором собиралась выступить на сцене. Как только началось представление, Лаура провела меня в такое место, откуда я мог отлично видеть и слышать актеров, а сама поместилась подле меня. Большинство исполнителей мне не понравились, быть может, потому, что дон Помпейо внушил мне против них предубеждение. Тем не менее некоторым из них аплодировали, в том числе и таким, которые напомнили мне басню о поросенке. Лаура называла мне имена актеров и актерок, по мере того как они выступали перед нами. Но этим она не ограничилась: каждому из них давала эта ехида меткие характеристики. — У этого, — говорила она, — в голове солома, а тот — редкостный нахал. Видите ли вы вон ту милашку, у которой больше бесстыдства, чем грации? Ее зовут Росарда: неважное приобретение для нашего общества! Этаких следовало бы посылать в труппу, которую набирают сейчас по приказу вице-короля Новой Испании и на днях отправят в Америку.79 Взгляните-ка на это лучезарное светило, на это заходящее солнышко! Ее зовут Касильда. Если бы с тех пор, как завелись у нее любовники, брала она с каждого по одному тесаному камню для постройки пирамиды, — как это сделала некогда одна египетская принцесса,80 — то возвела бы такое сооружение, которое дошло б, пожалуй, до седьмого неба. Словом, Лаура всем перемыла косточки. Ах, злой язычок! Она не пощадила даже собственной госпожи. Признаюсь, однако, в своей слабости; я был пленен прелестной субреткой, хотя она и не отличалась моральными качествами. Но Лаура так мило злословила, что я восхищался даже ее язвительностью. В антрактах она выходила, чтоб узнать, не нуждается ли Арсения в ее услугах; но вместо Того, чтоб тотчас же вернуться на свое место, она слушала за сценой комплименты мужчин, которые за ней увивались. Я даже раз вышел, чтоб понаблюдать за ней, и заметил, что у нее весьма обширное знакомство. Так, я насчитал трех актеров, которые одним за другим остановили ее, чтоб о чем-то поговорить, и мне показалось, что они обращаются с ней крайне фамильярно. Это мне не понравилось, и я впервые в жизни испытал, что такое ревность. Я вернулся на свое место в такой задумчивости и грусти, что Лаура, вскоре пришедшая туда же, тотчас это приметила. — Что с тобой, Жиль Блас? — спросила она удивленно. — С чего это напала на тебя такая черная меланхолия после моего ухода? Ты мрачен и печален. — Не без причины, моя принцесса, — отвечал я, — вы ведете себя чересчур бойко. Я только что видел, как вы с комедиантами… — Хороша причина для грусти! — прервала она меня, заливаясь хохотом. — Как? Это тебя огорчает? Ну, знаешь, мой милый, ты не испил еще чаши до дна: тебе много кой-чего придется увидать между нами, актерами. Ты должен привыкнуть к вольному обращению. Брось свою ревность, дитя мое! В актерской среде ревнивцев почитают за простофиль; а потому они почти совсем перевелись. Отцы, мужья, братья, дяди и кузены — самые покладистые люди на свете; порой они даже самолично заботятся о том, чтоб пристроить нашу сестру в хорошие руки. Лаура долго увещевала меня, чтоб я ни к кому ее не ревновал и ко всему относился спокойно, и, наконец, объявила, что я — тот счастливый смертный, который нашел путь к ее сердцу. Затем она поклялась, что никого, кроме меня, никогда не полюбит. В ответ на эти уверения, в которых можно было усомниться, даже не будучи сугубым скептиком, я обещал больше не тревожиться и действительно сдержал слово. В тот же вечер мне пришлось наблюдать, как она в уголках судачила и смеялась с мужчинами. По окончании спектакля мы проводили нашу госпожу домой, куда вскоре приехала ужинать Флоримонда в сопровождении трех престарелых сеньоров и одного актера. Помимо меня и Лауры, челядь этого дома состояла из поварихи, кучера и мальчика. Все мы впятером принялись готовить ужин. Повариха, не уступавшая в искусстве сеньоре Хасинте, принялась вместе с кучером стряпать мясные кушанья. Камеристка и мальчик накрыли на стол, а я расставил на поставце прекрасные серебряные блюда и несколько золотых сосудов, также поднесенных в дар богине этого храма. Украсив поставец бутылками различнейших вин, я взял на себя роль кравчего, для того чтоб показать своей госпоже, что я мастер на все руки. За ужином я подивился на обхождение артисток: они разыгрывали знатных дам и воображали себя персонами первого ранга. Не только не величали они сеньоров «сиятельствами», но даже не жаловали их «вашей милостью», а называли просто по именам. Правда, эти вельможи сами их избаловали и потворствовали их спеси, обращаясь с ними слишком фамильярно. Актер, привыкший играть героев, также держал себя в этом обществе весьма развязно; он провозглашал тосты за здоровье сеньоров и чуть ли не председательствовал за столом. «Ах, ты черт! — подумал я про себя, — Лаура доказывала мне, что в течение дня актер не уступит маркизу; она могла бы сказать это еще с большим правом относительно ночи, так как они проводят ее, выпивая вместе». Арсения и Флоримонда были от природы веселого нрава. Кокетничая и позволяя гостям легкие вольности, они так и сыпали игривыми шуточками, которые старые грешники смаковали с превеликим удовольствием. Пока моя госпожа развлекала одного из них невинными шалостями, ее подруга, сидевшая между двумя другими сеньорами, отнюдь не разыгрывала из себя целомудренной Сусанны. В то время как я присматривался к этому зрелищу, достаточно соблазнительному для взрослого юноши, подали десерт. Тогда я поставил на стол бутылки с напитками и бокалы, а сам удалился, чтоб поужинать с Лаурой, которая меня поджидала. — Ну, Жиль Блас, — спросила она, — что ты думаешь о вельможах, которых только что видел? — Это, должно быть, обожатели Арсении и Флоримонды, — отвечал я. — Ничуть не бывало, — возразила она, — это старые сластолюбцы, которые навещают прелестниц, но не заводят амуров. Они довольствуются легкими вольностями и щедро платят за те безделицы, которые им позволяют. Слава богу, ни у Флоримонды, ни у моей госпожи сейчас нет любовников, я хочу сказать, таких любовников, которые корчат из себя супругов и хотят одни срывать все удовольствия только потому, что несут все расходы. Что касается меня, то я этому весьма рада и утверждаю, что разумная прелестница должна избегать подобных связей. К чему надевать на себя ярмо? Лучше копить грош за грошем на обстановку и туалеты, чем получить их сразу такою ценой. Лауре не приходилось лазить за словом в карман, когда она болтала, — а болтала она почти беспрерывно. Боже, какая речистая особа! Она сообщила мне тысячи происшествий, приключившихся с актерами Принцева театра, и из ее рассказов я заключил, что не мог бы найти лучшего места, чтоб познакомиться с пороками. К несчастью, я был еще в том возрасте, когда они не внушают омерзения, и к тому же субретка изображала распутство в таких привлекательных красках, что я не усматривал в нем ничего, кроме удовольствия. Она не успела рассказать мне и десятой части всех похождений актерок, так как проговорила всего лишь три часа, а к тому времени сеньоры и комедиант собрались уезжать вместе с Флоримондой, которую хотели проводить домой. Как только они вышли, Арсения дала мне денег и сказала: — Вот вам, Жиль Блас, десять пистолей, чтобы завтра утром сходить за провизией. У меня будут обедать человек пять-шесть из наших кавалеров и дам; постарайтесь, чтоб было хорошее угощение. — Сеньора, — отвечал я, — на эти деньги я берусь угостить хоть всю актерскую банду вашего театра. — Друг мой, — сказала она, — прошу вас изменить свои выражения: надо говорить «общество», а не «банда». Можно сказать, «разбойничья банда», «нищая банда», «писательская банда», но знайте, что про нас следует говорить «общество актеров»;81 особенно мадридские актеры заслуживают того, чтоб их корпорацию называли обществом. Я извинился перед своей госпожой за то, что позволил себе столь непочтительное выражение, и нижайше просил ее простить мне мое невежество. При этом я обещал, что если мне придется говорить о мадридских комедиантах вкупе, то буду впредь именовать их не иначе, как обществом. ГЛАВА XI О том, как жили между собой актеры и как они обращались с сочинителями Итак, на следующее утро я принялся за дело и приступил к обязанностям эконома. День был постный, но, по приказанию своей госпожи, я накупил хороших жирных цыплят, кроликов, куропаток и разной мелкой птицы. Поскольку господа комедианты были не слишком довольны тем, как жаловала их церковь, то и не соблюдали набожно всех ее уставов. Я принес домой больше съестного, чем потребовалось бы дюжине порядочных людей, чтоб как следует провести все три дня карнавала. Поварихе хватило работы на целое утро. Пока она готовила обед, Арсения встала и до полудня занималась туалетом. Тут подошли двое актеров, господа Росимиро и Рикардо. После них явились актрисы Констансия и Селинаура, а минуту спустя Флоримонда в сопровождении человека, которого можно было принять за какого-нибудь «сеньора кавальеро» из числа самых элегантных. У него была изящная прическа, шляпа украшена пучком коричневых перьев, штаны сильно в обтяжку, а сквозь прорезы камзола виднелась рубашка из тонкого полотна с великолепными кружевами. Перчатки и носовой платок были продеты сквозь эфес шпаги, а епанчу он носил с особенной изысканностью. Хотя он был статен и недурен лицом, однако я с первого же взгляда заметил в нем нечто странное. «Этот кавалер, наверное, большой чудак», — подумал я про себя. Действительно, я не ошибся: он был необычайной личностью. Войдя в покои Арсении, он бросился обнимать поочередно актеров и актрис еще с большей экспансивностью, чем принято у петиметров. Я не изменил своего мнения о нем и тогда, когда он заговорил. Он делал ударение на каждом слоге и произносил слова в напыщенном тоне, сопровождая свою речь соответствующими жестами и взглядами. Я полюбопытствовал спросить у Лауры, что это за кавалер. — Считаю твое любопытство извинительным, — сказала она. — Нельзя впервые увидать и услыхать сеньора Карлоса Алонсо де ла Вентолерия и не испытать того же желания, что и ты. Я опишу его тебе таким, каков он есть.82 Во-первых, этот человек был прежде актером. Он покинул театр из прихоти и впоследствии раскаялся в этом из благоразумия. Обратил ли ты внимание на его черные волосы? Они у него крашеные, равно как усы и брови. Он старее Сатурна, но так как его родители не отметили в приходской книге дату его рождения, то он пользуется их небрежностью и говорит, что ему чуть ли не на двадцать лет меньше, чем есть на самом деле. К тому же нет в Испании человека более самовлюбленного, чем он. Первые шестьдесят лет своей жизни он провел в глубоком невежестве; но затем, чтоб стать ученым, он взял наставника, который научил его маракать по-гречески и по-латыни. Кроме того, сеньор де ла Вентолерия знает наизусть кучу всяких анекдотов, которые он столько раз приписывал собственной изобретательности, что в конце концов и сам тому поверил; он приводит их в разговоре, и можно сказать, что остроумие его блещет за счет памяти. Говорят, впрочем, что он великий актер. Я готова этому свято верить, но признаюсь тебе, что мне он совсем не нравится. Несколько раз мне приходилось слышать, как он декламирует, и в числе прочих недостатков я нахожу, что у него слишком много претенциозности, да к тому же дрожит голос, а это придает исполнению что-то допотопное и смехотворное. Так обрисовала мне субретка почтенного гистриона, и, действительно, я не видал ни одного смертного, который держал бы себя надменнее, чем он. К тому же сеньор де ла Вентолерия корчил из себя краснобая. Он не преминул извлечь из своего запаса два-три рассказца, каковые преподнес с импозантным и заранее заученным видом. Со своей стороны, актеры и актерки тоже пришли не для того, чтоб молчать, а потому не остались в долгу. Они принялись без всякой пощады судачить насчет отсутствующих товарищей. Впрочем, ни актерам, ни сочинителям этого не следует ставить в вину. Таким образом завязался оживленный разговор, направленный против ближнего. — Вы не знаете, сударыня, какую новую штуку выкинул наш любезный собрат Сесарино, — сказал Росимиро. — Он накупил сегодня утром шелковых чулок, бантов и кружев, которые приказал доставить к себе на дом через пажа, как бы от имени некоей графини. — Что за плутовство! — заметил сеньор де ла Вентолерия, улыбаясь с фатоватым и спесивым видом. — В мое время люди были честнее, мы не помышляли о подобных баснях. Правда, знатные дамы избавляли нас от таких выдумок; они сами делали эти покупки: такова была их прихоть. — Черт возьми! — воскликнул в том же тоне Рикардо, — они и по сие время не бросили этой прихоти, и если б было позволено распространиться на эту тему… но о таких приключениях надлежит молчать, в особенности когда замешаны особы известного ранга. — Ради бога, господа, — прервала их Флоримонда, — перестаньте говорить о своих любовных победах: они известны всему свету. Потолкуем об Йемене. Говорят, что от нее ускользнул сеньор, который так щедро на нее тратился. — Да, это верно, — воскликнула Констансия, — и скажу вам в придачу, что она, кроме того, теряет одного дельца, которого, безусловно, разорила бы. Я знаю это из первоисточника. Ее посредница дала маху: она отнесла сеньору цидульку, предназначенную для дельца, а дельцу ту, которая была адресована сеньору. — Две больших потери, душечка, — заметила Флоримонда. — Что касается сеньора, — возразила Констансия, — то она незначительна: этот кавалер уже проел почти все свое состояние. Но делец только что начал выступать на этом поприще: он не успел еще пройти через руки забавниц, и Йемене есть о чем пожалеть. Они разговаривали на сходные темы до самого обеда и продолжали беседовать в том же духе, когда сели за стол. Я никогда не кончу, если возьмусь передать все те разговоры, полные злословия или фатовства, которые мне пришлось услышать, а потому читатель разрешит мне опустить их, чтоб описать, как приняли одного беднягу-сочинителя, явившегося к Арсении под конец обеда. Вошел наш юный лакей и громко доложил госпоже: — Сеньора, вас спрашивает какой-то человек в грязном белье, замызганный с головы до пят и, с вашего позволения, сильно смахивающий на поэта. — Пусть войдет, — ответила Арсения. — Не трудитесь вставать, сеньоры; это — сочинитель. Действительно, это был автор принятой к постановке трагедии, принесший роль для моей госпожи. Его звали Педро де Мойа. При входе он отвесил присутствующим пять-шесть глубоких поклонов, но никто из них не привстал и не поздоровался с ним. Арсения ответила простым кивком головы на приветствия, которыми тот ее осыпал. Поэт вступил в столовую со страхом и смущением и при этом уронив перчатки и шляпу. Подняв их, он подошел к моей госпоже и поднес ей роль с большим почтением, нежели проситель, подающий судье челобитную. — Прошу вас, сеньора, — сказал он ей, — принять от меня роль, которую беру на себя смелость вам поднести. Она приняла список холодно и презрительно, не удостоив даже ответить на любезности сеньора де Мойа. Это нисколько не обескуражило нашего автора, и он воспользовался случаем передать остальные роли Росимиро и Флоримонде, которые обратили на него не больше внимания, чем Арсения. Напротив, актер принялся отпускать на его счет колкие насмешки, хотя был обходителен от природы, как большинство этих господ. Педро де Мойа понял их, но не посмел ответить актеру из боязни повредить постановке. Он удалился молча, и, как мне показалось, глубоко задетый оказанным ему приемом. Полагаю, что, обуреваемый досадой, он не преминул обругать в душе актеров так, как они того заслуживали; а те, как только он вышел, принялись, в свою очередь, столь же почтительно отзываться об авторах. — Мне кажется, — сказала Флоримонда, — что сеньор Педро де Мойа вышел отсюда не особенно довольный. — Есть о чем беспокоиться, сударыня! — воскликнул Росимиро. — Стоит ли обращать внимание на авторов? Я хорошо знаю этих господчиков: они обладают свойством быстро забывать. Надо и впредь обращаться с ними, как с рабами, и нечего бояться, что их терпение лопнет. Если полученные обиды иногда удаляют от нас писателей, то страсть к сочинительству гонит их обратно, и они еще должны почитать за великое счастье, что мы соглашаемся играть их пьесы. — Вы правы, — сказала Арсения, — нас покидают только те авторы, которых мы обогащаем. Как только мы их облагодетельствовали, так они начинают благодушествовать и перестают работать. К счастью, театры находят других и публика от этого не страдает. Эти прелестные рассуждения встретили всеобщее сочувствие, и таким образом вышло, что авторы, несмотря на дурное обращение со стороны актеров, все же оказывались у них в долгу. Наши гистрионы ставили их ниже себя, что, действительно, было высшим пренебрежением, какое можно было им оказать. ГЛАВА XII Жиль Блас входит во вкус театра; он отдается наслаждениям актерской жизни, но вскоре получает к ней отвращение Гости просидели за столом, пока не пришло время идти в театр, куда все общество и направилось. Я последовал за ними и в тот день снова смотрел представление, доставившее мне такое удовольствие, что я решил ходить туда ежедневно. Так я и поступил и незаметно для себя примирился с актерами. Дивитесь силе привычки! Больше всего восхищали меня те, которые усиленно кричали и жестикулировали на сцене, а я был далеко не единственным, обладавшим подобным вкусом. Но не только манера игры, а также и качество пьес оказывали на меня свое влияние. От некоторых из них я был в восторге; в особенности же от тех, где на сцену выходили сразу все кардиналы или все двенадцать пэров Франции. Я запоминал отрывки этих бесподобных произведений. Помню, что я в два дня выучил наизусть целую пьесу, озаглавленную «Царица цветов». Роза изображала царицу, ее наперсницей была Фиалка, а конюшим Жасмин. Я принимал эти пьесы за гениальнейшие творения, и мне казалось, что они приносят великую славу духу нашей нации. Я не довольствовался тем, что обогащал память прекраснейшими отрывками из этих драматических шедевров, но всячески старался усовершенствовать свой вкус. Для того чтоб вернее достигнуть означенной цели, я прислушивался с жадным вниманием ко всему, что говорили актеры. Я одобрял те пьесы, которые они хвалили, и порицал те, которые они считали плохими. Мне казалось, что они так же хорошо разбираются в театральных произведениях, как ювелиры в алмазах. Однако трагедия Педро де Мойа имела огромный успех, хотя они предрекали ей провал. Но это не опорочило в моих глазах их суждений, и я предпочитал считать публику бестолковой, чем усомниться в непогрешимости лицедеев. Меня со всех сторон заверяли, что обычно аплодируют тем новым пьесам, которые не понравились актерам, и, напротив, освистывают те, которые они одобряют. Мне также сообщили, что у них вошло в обычай дурно судить о пьесах, и перечислили множество удачных постановок, не оправдавших их суждений. Только после всех этих доказательств у меня открылись глаза. Никогда не забуду того, что произошло однажды на премьере новой комедии. Актеры нашли ее холодной и скучной; они даже говорили, что едва ли удастся довести ее до конца. В этом убеждении они сыграли первый акт, во время которого им много аплодировали. Это их удивило. Они сыграли второй; публика приняла его еще лучше, чем первый. Вот мои актеры в полном недоумении! — Какого черта! — воскликнул Росимиро. — Пьеса-то клюет. Наконец, они исполнили третий акт, который понравился еще больше. — Ничего не понимаю, — сказал Росимиро, — мы думали, что вещь провалится, а смотрите, какое она доставила всем удовольствие! — Господа, — весьма наивно выпалил один из актеров, — дело в том, что в пьесе много острот, которых мы не поняли.83 После всего этого я перестал считать актеров хорошими судьями и оценил их по достоинству. Они вполне оправдывали те смешные черты, которые приписывали им в обществе. Я знал актерок и актеров, избалованных аплодисментами и воображавших, что они оказывают зрителям великую милость своим выступлением, так как почитали себя особами, достойными поклонения. Мне претили их пороки, но, к сожалению, этот образ жизни пришелся мне слишком по вкусу и я погряз в беспутстве. Да и мог ли я устоять? Ведь все рассуждения, которые я от них слышал, были гибельными для юношества и только способствовали моему совращению. Если бы я даже не знал того, что происходит у Касильды, у Констансии и у других актерок, то одного дома Арсении было вполне достаточно, чтобы меня испортить. Помимо пожилых сеньоров, уже мною упомянутых, туда хаживали барчуки-петиметры, которым ростовщики давали возможность сорить деньгами. Иногда там принимали также откупщиков, причем они не только не получали денег за свое присутствие, как это водится у них на заседаниях, а, напротив, сами платили за право туда являться. Флоримонда, жившая в одном из соседних домов, ежедневно обедала и ужинала у Арсении. Соединившие их узы поражали очень многих. Люди удивлялись тому, как может царить такое доброе согласие между двумя публичными забавницами, и предполагали, что они рано или поздно поссорятся из-за какого-нибудь кавалера; но они плохо знали этих идеальных подруг: то была прочная дружба. Вместо того чтоб ревновать друг к другу подобно остальным женщинам, они все делали сообща, предпочитая делить между собой добычу, отнятую у мужчин, чем глупо ссориться из-за воздыхателей. Лаура брала пример с этих прославленных компаньонок и тоже пользовалась счастливыми деньками. Она правильно предсказала, что мне придется насмотреться разных вещей. Но я уже не разыгрывал ревнивца: ведь я обещал подчиниться в этом отношении духу актерской компании. В течение нескольких дней я скрывал свои чувства и довольствовался тем, что спрашивал у нее фамилии мужчин, с которыми заставал ее в особенно интимной беседе. Но она всякий раз отвечала, что те приходились ей кто дядей, кто кузеном. Сколько у нее было родственников! По-видимому, эта семейка превосходила численностью потомство царя Приама.84 Однако субретка не ограничивалась ни дядями, ни кузенами; иногда она отправлялась еще ловить иностранцев и разыгрывать знатную вдову у славной старушки, о которой я говорил. Словом, Лаура — чтоб дать читателю верное в точное о ней представление — была столь же молода, столь же красива и столь же кокетлива, как и ее госпожа, которая имела над ней только то преимущество, что публично развлекала публику. В течение трех недель я не противился течению и отдавался всем видам сластолюбия. Все же должен сказать, что среди удовольствий я часто испытывал угрызения совести, вызванные моим воспитанием и подмешивавшие горечь к наслаждениям. Но распутство не восторжествовало над этими угрызениями; напротив, они увеличивались по мере того, как я становился беспутнее, и благодаря моей счастливой натуре беспорядочная актерская жизнь начала внушать мне отвращение. «Ах, жалкая тварь, — говорил я сам себе, — вот как ты оправдываешь родительские надежды! Разве недостаточно того, что ты обманул их, не став учителем? Разве твоя лакейская должность мешает тебе жить, как подобает честному человеку? Пристало ли тебе путаться с такими развратниками? У одних царят зависть, злоба и скудость, другие отрешились от стыда; эти отдались невоздержанности и лени, гордость тех доходит до наглости. Довольно, не желаю жить дольше среди семи смертных грехов». КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА I Жиль Блас, не будучи в состоянии привыкнуть к актерским нравам, покидает службу у Арсении и находит более пристойную кондицию85 Остаток порядочности и религиозности, все еще сохраненный мною среди распутных нравов, побудил меня не только покинуть Арсению, но даже порвать всякие отношения с Лаурой, которую я продолжал любить, хотя и знал все ее многочисленные измены. Счастлив тот, кто подобным же образом может использовать минуты отрезвления, смущающие его среди удовольствий, в которых он утопает! И вот однажды утром я собрал свои вещи и, не рассчитавшись с Арсенией, которая, по правде говоря, должна была мне какие-то пустяки, и даже не простившись с моей милой Лаурой, покинул этот дом, пропитанный атмосферой сластолюбия. Не успел я совершить столь достойный поступок, как небо уже вознаградило меня за него. А именно мне повстречался управитель покойного дона Матео. Я поклонился ему; он узнал меня, остановил и спросил, у кого я служу. Я отвечал, что с минуту тому назад остался без места и что, прослужив около месяца в доме Арсении, нравы которого показались мне неподходящими, я по собственному почину ушел от нее, чтоб сласти свою добродетель. Хотя управитель был от природы не слишком щепетилен, однако же оценил мою деликатность и сказал, что, видя во мне молодого человека, столь дорожащего своею честью, готов лично подыскать мне выгодную службу. Он сдержал обещание и в тот же день поместил меня к дону Висенте де Гусман, с управляющим которого был в хороших отношениях. Трудно было найти лучшее место, да и впоследствии я никогда не раскаивался в том, что туда поступил. Дон Висенте был пожилой, очень богатый сеньор, который вот уже несколько лет как благополучно проживал без тяжб и без жены, так как врачи отняли у него супругу, желая ее избавить от кашля, с которым она могла бы еще долго не расставаться, если б не принимала их лекарств. Вместо того чтоб помышлять о новом браке, он весь отдался воспитанию единственной своей дочери Ауроры, которой шел тогда двадцать шестой год и которую можно было почитать за совершенство. Она была не только исключительно красива, но также весьма умна и образованна. Отца нельзя было назвать мудрецом, но зато он обладал талантом отлично управлять своими-делами. У него был недостаток, который простителен старцам: он любил поговорить и главным образом о войне и сражениях. Если кто-либо, по несчастью, касался при нем этой слабой струнки, то он немедленно седлал своего героического конька, и собеседники могли считать себя счастливцами, если им удавалось отделаться рассказами о двух осадах и трех баталиях. Он провел три четверти своей жизни на военной службе, а потому память его была неисчерпаемым источником всевозможных происшествий, которые не всегда доставляли слушателям такое же удовольствие, как рассказчику. Добавьте к этому, что он был заикой и весьма многословен, отчего его манера рассказывать не становилась приятнее. В остальном же могу сказать, что мне не приходилось видеть барина с лучшим характером, чем у него. Он был всегда в ровном настроении, не упрямился и не капризничал, что особенно поражало меня в знатном сеньоре. Хотя он управлял своим имуществом с большой расчетливостью, однако же жил весьма пристойно. Челядь его состояла из нескольких лакеев и трех женщин, прислуживавших Ауроре. Я скоро понял, что управитель дона Матео доставил мне хорошее место, и думал только о том, как бы на нем удержаться. Поэтому я постарался познакомиться с окружением и изучить склонности домочадцев. Сообразуя с этим свое поведение, я не замедлил расположить в свою пользу барина, а равно и всех слуг. Прослужив свыше месяца у дона Висенте, я стал замечать, что дочь его как будто отличает меня от прочих лакеев. Всякий раз, как она останавливала на мне свои взгляды, я улавливал в них особую благосклонность, которую она не проявляла по отношению к остальным. Не побывай я в обществе петиметров и актеров, то не осмелился бы вообразить, что Аурора думает обо мне; но я уже успел несколько испортиться среди этих господ, которые нередко относятся без уважения даже к самым высокопоставленным дамам. «Если верить некоторым из этих гистрионов, — размышлял я, — то у благородных сеньор иной раз бывают капризы, которые актеры обращают в свою пользу. Почем знать, не подвержена ли также моя госпожа подобным фантазиям? Но нет, — добавил я мгновение спустя, — этому нельзя поверить. Она не похожа на тех Мессалин, которые, пренебрегая своим высоким происхождением, постыдно снисходят до низов и бесчестят себя не краснея; скорее всего она из тех добродетельных, но нежных сердцем девушек, которые, довольствуясь границами, поставленными их нежности добродетелью, не боятся внушать и испытывать ласковую страсть, являющуюся для них безопасной забавой». Так рассуждал я о своей госпоже, не зная наверняка, какого мнения держаться. Между тем, завидев меня, она всякий раз улыбалась и выказывала радость. Было от чего, не рискуя прослыть фатом, соблазниться столь заманчивым миражем, и, действительно, я оказался не в силах устоять. Я поверил, что Аурора на самом деле увлечена моими достоинствами, и стал смотреть на себя, как на одного из тех счастливых слуг, для которых любовь делает рабство сладостным. Желая оказаться возможно достойнее того блага, которое моя счастливая судьба пожелала мне ниспослать, я принялся заботиться о своей персоне тщательнее, чем делал это раньше. Я изощрялся в поисках способов, чтоб придать своей наружности некоторую приятность, и тратил все деньги на белье, помады и благовония. С самого утра я наряжался и душился, дабы не предстать перед сеньорой в неряшливом виде. Рассчитывая на тщательность своего туалета и на прочие приемы обольщения, я льстил себя надеждой, что счастье не за горами. Среди служанок Ауроры была одна пожилая женщина, которую звали Ортис. Она прожила у дона Висенте свыше двадцати лет, воспитала его дочь и сохранила звание дуэньи, но уже не исполняла связанных с ним тягостных обязанностей: вместо того чтобы, как раньше, выводить на чистую воду поступки Ауроры, она, напротив, скрывала их. Словом, эта особа пользовалась полным доверием своей госпожи. Однажды вечером, улучив минуту, когда никто не мог нас слышать, почтенная Ортис шепнула мне, что если я обязуюсь быть благоразумным и не болтать, то могу прийти к полуночи в сад, где мне сообщат нечто для меня небезынтересное. Пожав руку дуэнье, я ответствовал, что не премину туда явиться, после чего мы быстро расстались из опасения быть застигнутыми врасплох. Я уже больше не сомневался в нежных чувствах, внушенных мною дочери дона Висенте, и ощущал при этом такую радость, что мне стоило большого труда сдержаться. Боже, как тянулось для меня время начиная с этого момента и до ужина, — хотя ужинали там очень рано, — а затем — от ужина и до часа, когда мой барин ложился в постель! Мне казалось, что в этот вечер все в нашем доме производилось с невероятной медлительностью. В довершение всех неприятностей дон Висенте, удалившись к себе, не пожелал предаться сну, а принялся пересказывать свои португальские камлании, которыми не раз уже мозолил мне уши. Но к этому вечеру он приберег для меня нечто такое, чего обычно не делал, а именно он перечислил по именам всех офицеров, отличившихся в его время, и даже описал их подвиги. Сколько я выстрадал, пока он не угомонился! Но в конце концов он все же прекратил свою болтовню и заснул. Тогда я тотчас же удалился в комнатушку, где помещалась моя постель и откуда можно было спуститься в сад по потайной лестнице. Умастив тело притиранием, я надел белую сорочку, которую предварительно надушил и, убедившись, что принял все меры к тому, чтоб польстить чувству своей госпожи, направился к месту свидания. Однако Ортис там не оказалось. Я решил, что, соскучившись ожидая, она вернулась в дом и что час пастушка миновал. Но пока я винил во всем дона Висенте и проклинал его походы, часы пробили десять. Мне показалось, что они идут неверно и что должно быть, по меньшей мере, около часу. Между тем я основательно ошибался, так как добрых четверть часа спустя я снова сосчитал десять ударов на других часах. «Ну что ж, — сказал я, обращаясь сам к себе, — придется проторчать здесь еще целых два часа. Нельзя пожаловаться на то, что я не исправен. Но куда деться до полуночи? Побродим по этому саду и подумаем о роли, которую мне предстоит играть: ведь она для меня внове. Я еще не привык к причудам благородных сеньор и умею ухаживать только за гризетками да актерками, с которыми следует обходиться фамильярно и без церемоний ускорять развязку. Но со знатными особами необходимо другое обхождение. Поклонник, как мне представляется, должен быть вежлив, любезен, нежен и почтителен, не будучи при этом застенчив; вместо того чтобы страстными порывами торопить счастье, ему надлежит выжидать минуту слабости». Вот каковы были мои рассуждения, и я твердо решил держаться этого поведения с Ауророй. Мне уже мерещилось, что спустя короткое время я буду иметь счастье лежать у ног этой любезной дамы и шептать ей тысячи нежностей. Я даже восстанавливал в памяти те пассажи из театральных пьес, которые могли пригодиться при нашем свидании и послужить мне к чести. Рассчитывая применить их вовремя, я надеялся, по примеру нескольких знакомых актеров, прослыть за человека, обладающего умом, хотя обладал только памятью. Занятый всеми этими мыслями, которые смягчали муки моего нетерпения с большей приятностью, нежели военные рассказы дона Висенте, я услыхал, как пробило одиннадцать. «Вот и прекрасно, — сказал я, — мне остается ждать не более шестидесяти минут; вооружимся терпением». Я приободрился и, снова погрузившись в мечты, продолжал свою прогулку, иногда присаживаясь в зеленой беседке, находившейся в конце сада. Наконец, наступил долгожданный миг: часы пробили двенадцать. Несколько мгновений спустя появилась Ортис, столь же пунктуальная, но менее нетерпеливая, чем я. — Давно ли вы здесь, сеньор Жиль Блас? — спросила она, подойдя ко мне. — Два часа, — отвечал я. — Неужели? — воскликнула она, разражаясь смехом по моему адресу. — Вы необычайно исправны: сплошное удовольствие назначать вам ночные свидания. Правда, — продолжала она уже серьезным тоном, — счастье, которое я вам возвещу, стоит больше, чем вы в состоянии за него заплатить. Моя госпожа хочет побеседовать с вами наедине и приказала мне проводить вас на свою половину, где она вас ожидает. Это все, что я вам скажу; остальное — тайна, которую вы узнаете из ее собственных уст. Следуйте за мной: я вас поведу. С этими словами дуэнья взяла меня за руку и, отперев маленькую дверцу, от которой у нее был ключ, впустила с большой таинственностью в покои своей госпожи. ГЛАВА II Как Аурора приняла Жиль Бласа и какой разговор произошел между ними Аурора приняла меня в пеньюаре, что доставило мне немалое удовольствие. Я поклонился ей весьма почтительно и со всей любезностью, на какую был способен. Она встретила меня с веселой улыбкой, усадила, против моей воли, рядом с собой и совершенно очаровала тем, что велела своей посланнице перейти в другую горницу и оставить нас одних. После этого она сказала, обращаясь ко мне: — Жиль Блас, вы, вероятно, заметили, что я смотрю на вас благосклонно и отличаю от прочих слуг моего отца; но если б даже мои взгляды не убедили вас в том, что я питаю к вам некоторое расположение, то поступок, совершенный мною сегодня ночью, не позволяет вам больше сомневаться в этом. Я не дал ей продолжать. Как светский человек, я считал себя обязанным избавить ее стыдливость от более откровенного признания. Я порывисто вскочил и, бросившись к ее ногам, подобно театральному герою, становящемуся на колени перед своей принцессой, воскликнул с пафосом декламатора: — Ах, сударыня! Не ослышался ли я? Ко мне ли обращены эти речи? Возможно ли, чтоб Жиль Блас, который до сей поры был игрушкой Фортуны и пасынком природы, удостоился счастья внушить вам чувства… — Не говорите так громко, — смеясь остановила меня Аурора, — вы разбудите служанок, которые спят в соседней комнате. Встаньте, садитесь на ваше место и выслушайте меня не прерывая. Да, Жиль Блас, — продолжала она, вновь становясь серьезной, — я желаю вам добра и, чтоб доказать, что вы пользуетесь моим уважением, я поведаю вам секрет, от которого зависит спокойствие моей жизни. Я люблю одного молодого кавалера, красивого, статного и принадлежащего к знатному роду. Его зовут Луис Пачеко. Я иногда встречаю его на прогулках и спектаклях, но ни разу с ним не говорила и даже не ведаю, какой у него характер и нет ли у него каких-либо недостатков. Вот об этом я и хотела разузнать. Мне нужен человек, который навел бы тщательные справки об его нравах и сообщил бы мне все в точности. Я выбрала вас предпочтительно перед остальными слугами. Полагаю, что, давая вам это поручение, я ничем не рискую, и надеюсь, что вы исполните его с ловкостью и деликатностью, которые не заставят меня раскаяться в моем доверии к вам. Тут Аурора остановилась, чтоб выслушать моя ответ. Сперва я был озадачен тем, что так неприятно обманулся. Однако же, быстро оправившись и преодолев стыд, обычно порождаемый неудачной смелостью, я высказал сеньоре такое рвение к ее интересам, с таким жаром обязался ей служить, что если и не вытравил у нее мысли о своем безумном любовном заблуждении, то во всяком случае доказал ей, что умею исправлять глупости. Я испросил всего два дня, чтоб поразведать о доне Луисе. Затем моя госпожа позвала Ортис, которая провела меня в сад и на прощание сказала мне иронически: — Покойной ночи, Жиль Блас. Не стану вам напоминать, чтоб вы вовремя явились на следующее свидание; я теперь слишком хорошо знаю вашу пунктуальность, чтоб об этом тревожиться. Я вернулся к себе в комнату не без некоторой досады на то, что обманулся в своих ожиданиях. Тем не менее у меня хватило благоразумия утешиться, так как я рассудил, что мне более пристало быть наперсником, нежели любовником своей госпожи. К тому же это могло принести мне выгоду, ибо обычно посредников по любовным делам щедро вознаграждают за их труды. А потому я улегся спать с намерением исполнить то, что потребовала от меня Аурора. На другое утро я отправился по этому делу. Разыскать жилище такого кавалера, как дон Луис, было нетрудно. Я навел справки у соседей, но лица, к которым я обращался, не смогли вполне удовлетворить мое любопытство, что побудило меня возобновить розыск на следующий день. На сей раз я оказался счастливее. Встретив на улице знакомого парня, я остановился, чтоб с ним поговорить. В это время проходил его приятель и, поздоровавшись с нами, сказал, что его только что прогнали от дона Хосе Пачеко, отца дона Луиса; его заподозрили в том, что он усосал целую четверть винной бочки. Я не упустил столь благоприятного случая разузнать о том, что меня интересовало, и благодаря тщательным расспросам вернулся домой весьма довольный тем, что смогу сдержать слово, данное своей госпоже. Мне предстояло свидеться с ней на следующую ночь, в тот же час и таким же способом, как и в первый раз. Но в этот вечер я уже не испытывал никакого волнения и вместо того чтоб нетерпеливо страдать от рассказов своего старого патрона, сам напомнил ему про военные походы. Я дождался полуночи с величайшим в мире спокойствием и только тогда, когда на нескольких часах пробило двенадцать, спустился в сад не напомадившись и не надушившись, ибо исправился и от этого. Я застал на месте свидания верную дуэнью, которая заметила мне иронически, что я сильно сдал в отношении аккуратности. Не удостоив ее ответа, я последовал за ней в покои Ауроры, которая, завидев меня, тотчас же спросила, тщательно ли я справился о доне Луисе и могу ли многое ей рассказать. — Так точно, сударыня, я в состоянии удовлетворить ваше любопытство. Скажу вам прежде всего, что он возвращается на днях в Саламанку, чтоб закончить свое образование. Говорят, что этот молодой кавалер отличается благородством и честностью. Нет у него также недостатка в мужестве, ибо он дворянин и кастилец. К тому же он очень умен и обладает приятными манерами. Есть, впрочем, у него одна черта, которая, быть может, вам не понравится, но которую я не считаю себя вправе утаить: он слишком смахивает на всех наших молодых сеньоров и чертовски волочится за женщинами. Поверите ли вы, что, несмотря на свои юные годы, он уже содержал двух актерок? — Что вы говорите! Какие нравы! — воскликнула Аурора. — Уверены ли вы, Жиль Блас, в том, что он ведет такую непристойную жизнь? — Вполне уверен, сударыня, — возразил я. — Мне сказал это лакей, которого прогнали сегодня утром от дона Пачеко, а лакеи бывают весьма откровенны, когда судачат о недостатках своих господ. К тому же этот сеньор постоянно общается с доном Алехо Сехьяром, доном Антонио Сентельесом и доном Фернандо де Гамбоа, что уже само по себе свидетельствует об его легкомысленном поведении. — Довольно, Жиль Блас, — сказала со вздохом моя госпожа. — Руководствуясь вашим донесением, я буду бороться со своей недостойной любовью. Хотя она уже успела пустить в моем сердце глубокие корни, я все же не отчаиваюсь вырвать ее оттуда. Ступайте, — сказала она, вручая мне небольшой и отнюдь не пустой кошелек, — вот вам за ваши труды. Храните, как следует, мою тайну; помните, что я доверила ее вашей молчаливости. Я обнадежил свою госпожу, что она нашла во мне Гарпократа86 среди лакеев-наперсников и что ей нечего беспокоиться относительно своего секрета. После этого я удалился, горя нетерпением познакомиться с содержимым кошелька. Там оказалось двадцать пистолей. Тотчас же у меня мелькнула мысль, что, принеси я Ауроре приятную весть, она наверно дала бы мне больше, коль скоро так щедро заплатила за неприятную. Я раскаивался в том, что не последовал примеру судейских, которые иногда прикрашивают истину в своих протоколах. Мне было досадно, что я погубил в зародыше любовную интригу, которая со временем могла оказаться очень выгодной для меня, если б я, как дурак, не вздумал щеголять своей искренностью. Впрочем, я успокоился тем, что вернул деньги, столь безрассудно затраченные на помаду и духи. ГЛАВА III О важных переменах, происшедших в доме дона Висенте, и о странном решении, которое любовь побудила принять прекрасную Аурору Случилось так, что спустя короткое время после этого приключения заболел сеньор дон Висенте. Симптомы его недуга проявились в такой острой форме, что даже безотносительно к его почтенному возрасту следовало опасаться печального исхода. С самого начала болезни были приглашены два знаменитейших мадридских врача. Одного звали доктор Андрос, другого доктор Окетос.87 Они внимательно осмотрели больного и после тщательного обследования сошлись на том, что соки находятся в состоянии брожения. Но это был единственный пункт, в котором они были согласны. Один требовал, чтоб больному с этого же дня начали ставить клистиры, другой предлагал повременить. — Необходимо, — говорил Андрос, — поторопиться удалить соки, хотя и невпитавшиеся, пока они находятся в состоянии сильного брожения благодаря приливу и отливу, а не то они могут броситься на какую-нибудь благородную часть тела. Окетос, напротив, утверждал, что прежде чем прибегать к промывательным, следует обождать, чтоб соки впитались. — Но ваш метод, — продолжал первый доктор, — противоречит учению короля медицины. Гиппократ рекомендует даже при самых сильных лихорадках прибегать к клистирам с первых же дней и определенно заявляет, что надо торопиться с промывательными, пока соки находятся в состоянии «оргазма», т. е. брожения. — Вот это-то и вводит вас в заблуждение, — возразил Окетос. — Под словом «оргазм» Гиппократ имеет в виду88 не брожение, а, скорее, претворение соков в кровь. Тут наши доктора приходят в раж. Один приводит греческий текст и цитирует всех авторов, толковавших его так же, как он; другой, полагаясь на латинский, начинает говорить еще более доктринальным тоном. Кому из двух верить? Дон Висенте был недостаточно ученым человеком, чтоб разрешить этот вопрос. Однако же необходимо было сделать выбор, а потому он доверился тому, кто отправил на тот свет больше больных, — то есть более старому. Тогда Андрос, который был помоложе, поспешил удалиться, не преминув бросить своему старшему коллеге несколько насмешек по поводу «оргазма». Окетос восторжествовал, и так как он придерживался системы доктора Санградо, то прописал больному обильные кровопускания, отложив клистир на то время, когда впитываются соки. Но смерть, видимо, испугавшись, как бы столь разумно отсроченное промывательное не отняло у нее жертвы, опередила претворение соков в кровь и унесла моего хозяина. Таков был конец сеньора дона Висенте, потерявшего жизнь из-за того, что его врач не знал греческого языка. Устроив отцу похороны, достойные человека столь знатного происхождения, Аурора сама вступила в управление имуществом. Став госпожой своих желаний, она уволила нескольких служителей, вознаградив их соответственно заслугам, и вскоре удалилась в свой замок, стоявший на берегу Тахо, между Саседоном и Буэндией. Я оказался в числе тех, кого она оставила и кто последовал за ней в ее владения. Мне даже выпало счастье оказаться ей необходимым. Несмотря на мое исправное донесение относительно дона Луиса, она продолжала любить этого кавалера или, вернее оказать, будучи не в силах справиться с любовью, всецело отдалась своему чувству. Теперь ей уже не нужно было никаких предосторожностей, чтоб поговорить со мной наедине. — Жиль Блас, — сказала она мне со вздохом, — я не могу забыть дона Луиса. Сколь я ни стараюсь удалить его из своих мыслей, он является мне постоянно и не таким, каким ты мне его описал, погрязшим во всевозможных пороках, а таким, каким я хотела бы, чтоб он был: нежным, влюбленным, верным. При этих словах она умилилась и не смогла удержаться от слез. Я чуть было и сам не расплакался, так растрогало меня это зрелище. Впрочем, я не мог бы найти лучшего способа угодить ей, как выказав себя чувствительным к ее горестям. — Друг мой, — продолжала она, осушив свои прекрасные глаза, — вижу, что у тебя от природы доброе сердце, и так как я довольна твоим усердием, то обещаю щедро тебя вознаградить. Твоя помощь, дорогой Жиль Блас, нужнее мне теперь, чем когда-либо. Я должна поделиться с тобой одним замыслом, которым теперь занята. Он покажется тебе очень чудным. Знай же, что я хочу как можно скорее отправиться в Саламанку. Там я намереваюсь переодеться кавалером и под именем дона Фелиса познакомиться с Пачеко; я постараюсь добиться его доверия и дружбы и буду часто рассказывать ему про Аурору де Гусман, выдавая себя за ее двоюродного брата. Быть может, он пожелает ее увидать, а этого только мне и надо. В Саламанке мы наймем две квартиры: в одной я буду доном Фелисом, в другой Ауророй, и так, показываясь дону Луису то переодетой мужчиной, то в своем естественном виде, надеюсь склонить его к тому, что задумала. Готова согласиться, — добавила она, — мой замысел сумасброден, но страсть увлекает меня, а невинность моих намерений затуманивает передо мной опасность того шага, который я собираюсь предпринять. Я вполне разделял мнение Ауроры относительно характера ее затеи, которая казалась мне безумной. Но хотя я и находил ее несуразной, однако же сугубо поостерегся разыгрывать из себя ментора. Напротив, я для начала подсластил пилюлю и взялся доказать, что эта сумасшедшая выдумка была только приятной игрой ума, не чреватой никакими последствиями. Не помню уже, что я наговорил, чтоб убедить ее в этом; во всяком случае она вняла моим резонам, ибо влюбленные всегда бывают рады, когда потакают их сумасброднейшим фантазиям. С этого момента мы стали смотреть на дерзновенную затею Ауроры не иначе, как на комедию, представление которой только надлежало как следует наладить. Мы выбрали актеров среди челяди, а затем распределили роли, что прошло без крика и без ссор, так как среди нас не было профессиональных комедиантов. Было решено, что Ортис изобразит тетку Ауроры под именем доньи Химены де Гусман и что ей будут даны лакей и камеристка; Аурора же, переодетая кавалером, возьмет меня в качестве камердинера, а для личных услуг одну служанку, которую мы обрядим пажом. Установив таким образом роли, мы вернулись в Мадрид, где нам сообщили, что доя Луис еще не уезжал, но что в ближайшее же время намерен отбыть в Саламанку. Мы приказали немедленно сшить потребное нам платье, а когда таковое было готово, госпожа моя распорядилась упаковать его, так как нам предстояло воспользоваться им только в надлежащее время. Затем, поручив дом своему управителю, она села в карету, запряженную четырьмя мулами, и вместе со слугами, участвовавшими в этом представлении, направилась по дороге в Леонское королевство. Мы уже пересекли Старую Кастилию, когда у нашей кареты сломалась ось. Это было между Авилой и Вильяфлором, в трехстах или четырехстах шагах от замка, видневшегося у подножия горы. Приближалась ночь, и положение наше было не из приятных. Но тут случайно подошел крестьянин, который вывел нас из затруднения без всякого, впрочем, для себя труда. Он сообщил, что лежавший перед нами замок принадлежит донье Эльвире, вдове дона Педро де Пинарес, и наговорил нам так много хорошего про эту даму, что моя госпожа послала меня к ней, чтоб попросить от ее имени ночлега на эту ночь. Эльвира вполне оправдала отзывы крестьянина. Правда, я выполнил данное мне поручение с такой куртуазностью, что, не будь даже донья Эльвира самой радушной дамой на свете, она все равно приютила бы нас в своем замке. Она приняла меня весьма любезно и ответила на учтивости согласно моим желаниям. Мы направились в замок, пока мулы медленно волокли нашу карету. У порога нас ожидала Эльвира, вышедшая навстречу моей госпоже. Умолчу о речах, которые вежливость при сем случае побудила держать обеих сеньор. Скажу только, что Эльвира была пожилой особой, знавшей лучше любой светской дамы обязанности гостеприимства. Она отвела Аурору в роскошное помещение и, предоставив ей отдохнуть там некоторое время, сама до мельчайших подробностей позаботилась обо всем, что нас касалось. Затем, как только приготовили ужин, она распорядилась подать его в комнату Ауроры, и обе они сели за стол. Вдова дона Педро не принадлежала к числу тех особ, которые, приняв мечтательный или огорченный вид, плохо занимают своих гостей за трапезой. Напротив, она обладала веселым характером и с приятностью поддерживала разговор. Говорила она с благородством и в изысканных выражениях; я удивлялся ее уму и тонкому обороту, который она придавала всем своим мыслям. Аурора, казалось, была очарована ею не меньше меня. Они подружились и обещали обмениваться письмами. Так как наша карета могла быть исправлена только на следующий день и мы рисковали из-за этого выехать весьма поздно, то решено было остаться в замке на сутки. Нам, слугам, в свою очередь, подали всякого мяса в изобилии и уложили нас не хуже, чем угостили. На другой день моя госпожа обнаружила новое очарование в беседе с Эльвирой. Они обедали в большом зале, где висело несколько картин. Среди них выделялась одна, на которой фигуры были воспроизведены с удивительным искусством. Картина эта однако являла взорам весьма трагическое зрелище. На ней был изображен мертвый кавалер, опрокинутый навзничь и утопавший в крови; но, несмотря на смерть, вид у него был угрожающий. Подле него виднелась молодая особа в другой позе, хотя тоже распростертая на земле. Шпага пронзила ей грудь и, испуская последнее дыхание, она устремляла гаснущий взор на юношу, испытывающего, по-видимому, смертельную скорбь от этой потери. Художник поместил на картине еще одну фигуру, тоже не ускользнувшую от моего внимания. То был старец благородного вида, глубоко потрясенный представившимся ему зрелищем и относившийся к нему с не меньшей чувствительностью, чем молодой человек. Казалось, что эти кровавые образы затрагивали их одинаково, но что они по-разному воспринимали впечатления. Старец, погруженный в глубокую грусть, имел вид подавленный, тогда как юноша обнаруживал ярость, смешанную со скорбью. Все это было изображено с такой экспрессией, что мы не могли насмотреться. Моя госпожа спросила про печальное происшествие, послужившее сюжетом для этой картины. — Сеньора, — отвечала Эльвира, — это — правдивое изображение несчастий, случившихся в моей семье. Такой ответ возбудил любопытство Ауроры; она выразила сильное желание узнать всю историю поподробнее, и вдове дона Педро пришлось обещать, что она исполнит ее желание. Это обещание, данное в присутствии Ортис, двух наших служанок и меня, удержало нас в зале по окончании обеда. Моя госпожа хотела было нас отослать, однако Эльвира, видя, что мы умираем от желания послушать объяснение картины, позволила нам, по доброте своей, остаться, сказав, что история, которую она собирается сообщить, не нуждается в соблюдении тайны. После этого она приступила к своему повествованию и рассказала нам следующее. ГЛАВА IV Брак из мести (новелла) У Рожера, короля сицилийского, были брат и сестра. Брат этот, по имени Манфред, восстал на него и затеял в стране опасную и кровопролитную войну; но на свое несчастье он проиграл две битвы и попал в руки короля, который ограничился тем, что в наказание за мятеж лишил его свободы. Это милосердие, однако, привело к тому, что Рожер прослыл жестоким варваром среди части своих подданных. Они говорили, что он пощадил жизнь брата только для того, чтоб учинить над ним медленную и бесчеловечную месть. Другие, не без основания, винили в суровом обращении, которому Манфред подвергался в темнице, его сестру Матильду. Эта принцесса, действительно, всегда ненавидела брата и продолжала преследовать до конца его дней. Она умерла вскоре после него, и все считали ее смерть справедливой карой за такие неестественные чувства. После Манфреда осталось двое сыновей. Оба были в младенческом возрасте. Рожер возымел было намерение отделаться от них, опасаясь, как бы, возмужав, они не пожелали отомстить за отца и не возродили старой партии, которая была еще не совсем подавлена и могла поднять новую смуту в государстве. Он поведал об этом намерении своему министру, сенатору Леонтио Сиффреди, но тот не одобрил его и, желая отвратить государя от смертоубийства, взял на воспитание старшего принца, Энрико, а младшего, Пьетро, посоветовал доверить коннетаблю Сицилии. Рожер, убежденный, что эти сановники воспитают племянников в должном подчинении его власти, предоставил им обоих мальчиков, а на себя взял заботы о своей племяннице Констанце. Она была единственной дочерью принцессы Матильды и в одном возрасте с Энрико. Рожер приставил к ней прислужниц и наставников и не жалел ничего для ее воспитания. У Леонтио Сиффреди был замок в каких-нибудь двух милях от Палермо, в местности, именуемой Бельмонте. В этом-то замке министр прилагал всяческие старания, чтоб сделать Энрико со временем достойным преемником сицилийского трона. Он сразу обнаружил у принца такие высокие душевные качества, что привязался к нему всем сердцем, словно сам не имел детей, — а между тем у него были две дочери. Старшая, которую звали Бианка и которая была моложе принца на год, отличалась совершенной красотой; младшая же, по имени Порция, причинившая своим рождением смерть матери, находилась еще в колыбели. Бианка и принц Энрико воспылали друг к другу любовью, как только стали способны испытывать это чувство. Хотя они и не пользовались такой свободой, чтоб встречаться наедине, однако же принц ухитрялся иногда обойти этот запрет и сумел даже так хорошо использовать драгоценные минуты, что убедил дочь Сиффреди разрешить ему осуществление одного своего замысла. Случилось так, что как раз в это время Леонтио принужден был совершить, по приказу короля, поездку в одну из отдаленнейших провинций острова. В его отсутствие Энрико приказал проделать отверстие в стене, отделявшей его покой от спальни Бианки. Это отверстие было замаскировано открывавшейся и закрывавшейся деревянной дверцей, так ровно прилегавшей к панели, что глаз не мог заметить обмана. Искусный архитектор, которого принц привлек на свою сторону, выполнил эту работу столь же старательно, сколь и секретно. Влюбленный Энрико проникал иногда в спальню своей любезной, но не злоупотреблял ее расположением к нему, Если она и совершила неосторожность, позволив ему тайно являться в ее покои, то сделала это только после его заверений, что он никогда не потребует от нее ничего, кроме самых невинных милостей. Однажды ночью он застал ее в большой тревоге. Она узнала, что Рожер очень болен и что он вызвал к себе Сиффреди как великого канцлера королевства, чтоб сделать его хранителем своего духовного завещания, Она уже видела на троне своего милого Энрико и боялась, что высокий сан отнимет у нее возлюбленного. Этот страх вызвал в ней страшное волнение, и у нее даже были слезы на глазах, когда Энрико предстал перед ней. — Вы плачете, сударыня, — сказал он. — Что означает печаль, в которой я вас застаю? — Сеньор, — отвечала ему Бианка, — не могу скрыть от вас своих слез. Король, ваш дядя, вскоре покинет мир и вы, займете его место. Когда я думаю о том, насколько ваше новое высокое положение отдалит вас от меня, то, признаюсь, испытываю тревогу. Монарх смотрит на вещи иными глазами, чем влюбленный, и то, что было предметом всех его желаний, пока он признавал над собой другую власть, перестает его увлекать, когда он всходит на трон. Виною ли тому предчувствия или рассудок, но я испытываю в сердце такое волнение, что даже доверие, которое я обязана питать к вашей любви, не в силах его успокоить. Я не сомневаюсь в постоянстве ваших чувств, я сомневаюсь в своем счастье. — Любезная Бианка, — возразил принц, — эти опасения для меня лестны и оправдывают мою привязанность к вашим чарам; но те крайности, до которых вы доходите в своих сомнениях, оскорбляют мою любовь и, смею сказать, нарушают уважение, которое я вправе от вас ожидать. Нет, нет! И не думайте о том, что моя судьба может быть отделена от вашей. Верьте, что только вы одна будете всегда моим счастьем и моей отрадой. Оставьте же напрасные страхи: к чему омрачать столь сладкие мгновения? — Ах, сеньор, — сказала на это дочь Леонтио, — как только вас коронуют, подданные могут потребовать, чтоб королевой стала принцесса, которая насчитывает в своем роду длинный ряд королей и блестящий брак с которой присоединит к вашим землям новые владения. Возможно, увы, что вы уступите их желаниям, нарушив даже самые сладостные обеты. — Ах зачем, — гневно воскликнул Энрико, — зачем сокрушаетесь вы раньше времени и изображаете будущее в мрачном свете? Если небо захочет прибрать к себе короля, моего дядю, и сделать меня властелином Сицилии, то даю клятву обручиться с вами в Палермо в присутствии всего двора. Клянусь всем, что есть святого между нами. Уверения Энрико несколько успокоили дочь Сиффреди. После этого беседа их вертелась вокруг болезни короля. Энрико обнаружил при этом свою природную доброту: он скорбел об участи дяди, хотя и не имел особых оснований для печали; узы крови заставляли его жалеть властителя, смерть которого приносила ему корону. Бианка не знала еще всех несчастий, которые ей угрожали. Приехав однажды в замок Бельмонте по каким-то важным делам, коннетабль Сицилии увидел ее, когда она выходила из апартаментов отца, и был поражен ее красотой. На следующий же день он попросил ее руки у Сиффреди, который дал свое согласие; но из-за болезни короля, приключившейся в это самое время, брак был отложен, и отец ничего не сказал о нем Бианке. Как-то утром, кончая одеваться, Энрико с удивлением увидел Леонтио, вошедшего в его покой в сопровождении Бианки. — Ваше величество, — сказал ему этот министр, — известие, которое я вам принес, будет для вас тягостно, но сопровождающее его утешение должно умерить вашу скорбь. Король, ваш дядя, скончался: с его смертью вы наследуете скипетр. Сицилия вам подвластна. Вельможи королевства ждут ваших повелений в Палермо: они поручили мне принять их из ваших уст, и я явился, ваше величество, со своею дочерью, чтоб оказать вам первые искреннейшие знаки преданности, которая составляет долг ваших новых подданных. Принц, знавший, что Рожер уже два месяца страдал постепенно подтачивавшей его болезнью, не удивился этому известию. Однако, пораженный внезапной переменой, происшедшей в его собственном положении, он почувствовал, что в сердце его зарождаются тысячи смутных переживаний. Некоторое время он пребывал в задумчивости, а затем, прервав молчание, обратился к Леонтио со следующими словами: — Мудрый Сиффреди, я продолжаю по-прежнему считать вас своим отцом. Вменяю себе во славу пользоваться вашими советами; вы будете больше царствовать в Сицилии, чем я. С этими словами он подошел к столу, на котором стоял письменный прибор, и, взяв чистый лист бумаги, подписал внизу свое имя. — Что вы собираетесь сделать, ваше величество? — спросил Сиффреди. — Доказать вам свою благодарность и свое уважение, — ответствовал Энрико. Затем принц протянул бумагу Бианке и сказал: — Примите, сударыня, этот залог моей верности и той власти, которую я вам даю над своей волей. Бианка, краснея, приняла бумагу и отвечала Энрико: — Ваше величество, почтительно принимаю милость своего короля, но я завишу от отца и прошу вас не гневаться на то, что передам эту бумагу в его руки, дабы он сделал из нее то употребление, которое подскажет ему его благоразумие. Она действительно вручила отцу бумагу с подписью Энрико. Тут Сиффреди заметил то, что до сих пор ускользало от его проницательности. Он разобрался в чувствах принца и сказал: — Вашему величеству не в чем будет меня упрекнуть; я не злоупотреблю его доверием… — Любезный Леонтио, — прервал его Энрико, — не бойтесь им злоупотребить. Как бы вы ни использовали этот документ, я заранее одобряю его назначение. А теперь возвращайтесь в Палермо, — продолжал он, — распорядитесь относительно приготовлений к коронации и скажите моим подданным, что я еду вслед за вами, чтоб принять от них присягу в верности и высказать им свое расположение. Министр тотчас повиновался приказу своего нового повелителя и вместе с дочерью отправился в Палермо. Спустя несколько дней после их отъезда принц также покинул Бельмонте, более озабоченный своей любовью, нежели троном, на который собирался вступить. Как только его завидели в городе, раздались бесчисленные клики радости; среди приветствий толпы вступил он во дворец, где уже все было приготовлено для церемонии. Там он встретил Констанцу, одетую в длинные траурные одежды. Она казалась очень огорченной смертью Рожера. Им полагалось выразить друг другу сочувствие по поводу кончины монарха, с чем оба справились вполне успешно, однако Энрико с большей холодностью, чем Констанца, которая, несмотря на семейные распри, относилась к принцу без всякой ненависти. Он уселся на трон, а Констанца поместилась рядом с ним в кресле, стоявшем несколько пониже. Вельможи королевства расположились по бокам в соответствии со своим рангом. Церемония началась, и Леонтио в качестве великого канцлера и хранителя королевского завещания вскрыл этот акт и принялся читать вслух. В духовной говорилось, что Рожер, за неимением детей, назначал наследником старшего сына Манфреда с тем, чтоб он сочетался браком с принцессой Констанцей; в случае же его отказа от руки означенной принцессы Энрико устранялся от трона, а корона Сицилии должна была быть возложена на голову его брата, принца Пьетро, с тем же условием. Эти слова потрясли Энрико. Он ощутил невообразимое огорчение, и это огорчение еще возросло, когда Леонтио, покончив с чтением завещания, обратился ко всему собранию: — Сеньоры, я сообщил нашему новому монарху последнюю волю покойного короля, и наш великодушный государь согласился почтить бракосочетанием принцессу Констанцу, свою кузину. При этих словах Энрико перебил канцлера! — Леонтио, вспомните о бумаге, которую Бианка вам… — Вот она, государь, — торопливо прервал Сиффреди принца, не дав ему объясниться. — Вельможи королевства, — продолжал он, показывая бумагу собранию, — убедятся из этого акта, скрепленного августейшей подписью вашего величества, в чести, оказанной вами принцессе, и в почтении, с которым вы относитесь к последней воле покойного короля, вашего дяди. Вслед за тем он принялся читать текст документа в тех выражениях, в которых сам его составил. Этим актом новый король давал своим народам формальное обещание жениться на Констанце, согласно воле Рожера. Зал огласился продолжительными возгласами радости. — Да здравствует наш великодушный король Энрико! — восклицали все присутствующие. Поскольку принц никогда не скрывал своего отвращения к принцессе, то все, не без основания, опасались, как бы он не воспротивился условиям завещания и не поднял смуты в стране. Однако оглашение последнего документа, успокоив вельмож и народ, вызвало всеобщее ликование, втайне разрывавшее сердце монарха. Констанца, которую честолюбие и нежные чувства побуждали больше чем кого-либо участвовать во всеобщем веселье, воспользовалась этим моментом, чтоб высказать принцу свою благодарность. Энрико тщетно пытался себя пересилить: он выслушал любезные речи принцессы с таким волнением и был так смущен, что даже не смог найти ответа, который требовала от него благопристойность. Наконец, будучи не в силах сдержаться, он подошел к Сиффреди, которого этикет обязывал находиться поблизости от персоны государя, и сказал ему шепотом: — Что вы делаете, Леонтио? Бумага, которую я вручил вашей дочери, имела другое назначение. Вы предаете… — Государь, — прервал его Сиффреди твердым тоном, — подумайте о славе вашего имени. Если вы откажетесь выполнить желание короля, вашего дяди, то потеряете корону Сицилии. Сказав это, министр быстро отошел от него, чтоб не дать ему возможности ответить. Энрико пребывал в величайшем смущении; его волновали тысячи противоположных ощущений. Он гневался на Сиффреди, так как чувствовал себя не в силах покинуть Бианку, и, колеблясь между ней и славой своего имени, довольно долгое время не знал, что ему выбрать. В конце концов он все-таки принял определенное решение и, как ему казалось, придумал способ сохранить дочь Сиффреди, не отказываясь от трона. Он притворился, будто хочет подчиниться воле Рожера, а сам вознамерился хлопотать в Риме об освобождении от брака с кузиной, надеясь тем временем привлечь к себе благодеяниями вельмож королевства и настолько укрепить свою власть, чтоб избавиться от выполнения неугодного ему пункта завещания. Приняв это решение, он успокоился и, обернувшись к Констанце, подтвердил ей то, что великий канцлер огласил перед собранием. Но в то самое время, когда он настолько изменил самому себе, что обещал на ней жениться, в залу совета вошла Бианка. Она явилась по приказу отца исполнить свой долг перед принцессой, и при входе до слуха ее долетели слова Энрико. Вдобавок Леонтио, желая отнять у дочери всякие сомнения относительно постигшего ее несчастья, сказал, представляя ее Констанце: — Дочь моя, выразите ваше почтение королеве; пожелайте ей сладость цветущего царствования и счастливого брака. Этот жестокий удар сразил несчастную Бианку. Она тщетно попыталась скрыть свои страдания; лицо ее попеременно то краснело, то бледнело, и она дрожала всем телом. Тем не менее принцесса не возымела никаких подозрений; она приписала нескладность ее приветствия замешательству юной особы, воспитанной в уединении и непривычной ко двору. Но иначе обстояло дело с молодым королем: вид Бианки лишил его самообладания, и отчаяние, которое он прочел в ее глазах, потрясло его до глубины души. Он не сомневался, что, руководствуясь внешними признаками, она поверит в его измену. Если б ему удалось с ней поговорить, то он не испытал бы такой тревоги; но как мог он сделать это, когда взоры чуть ли не всей Сицилии были обращены на него? К тому же жестокий Сиффреди лишил его всякой надежды на это. Читая в душах обоих влюбленных и желая предотвратить бедствия, которые сила их страсти могла причинить государству, министр искусно вывел дочь из собрания и отправился с ней в Бельмонте, решив по многим причинам обвенчать ее как можно скорее. Как только они туда прибыли, Бианка узнала весь ужас ожидавшей ее участи. Отец сообщил ей, что обещал ее руку коннетаблю. — Боже праведный! — воскликнула она, увлекаемая горестным порывом, который даже присутствие отца не в силах было подавить, — какие ужасные пытки готовите вы для несчастной Бианки! Отчаяние девушки было так сильно, что сознание покинуло ее; тело поледенело: холодная и бледная, упала она на руки отца. Он был тронут, увидев ее в этом состоянии, но хотя живо сочувствовал ее страданиям, все же не изменил своего первого решения. Наконец, Бианка пришла в чувство, скорее от острого ощущения горя, чем от воды, которую Сиффреди прыскал ей на лицо. Открыв томные очи, она увидала отца, который старался ей помочь, и сказала ему почти угасшим голосом: — Мне стыдно, сеньор, что я обнаружила перед вами свою слабость, но смерть, которая не замедлит прекратить мои муки, вскоре освободит вас от несчастной дочери, позволившей себе располагать своим сердцем без вашего согласия. — Нет, дорогая Бианка, — отвечал Леонтио, — вы не умрете, и ваша добродетель снова восторжествует над вами. Сватовство коннетабля делает вам честь; это самая видная партия в королевстве… — Я ценю его самого и его заслуги, — прервала Бианка речь отца. — Но, сеньор, король позволил мне надеяться… — Дочь моя, — прервал ее Сиффреди в свою очередь, — я знаю все, что вы можете сказать по этому поводу. Мне известно ваше чувство к нашему монарху, и я не порицал бы его при других обстоятельствах. Я даже всячески старался бы устроить ваш брак с Энрико, если бы его слава и интересы государства не обязывали его взять в супруги Констанцу. Покойный король назначил его своим преемником только при условии, что он женится на принцессе. Неужели вы хотите, чтоб он предпочел вас сицилийской короне. Поверьте, что я страдаю вместе с вами по поводу поразившего вас жестокого удара. Но поскольку мы не можем противиться року, то сделайте над собой великодушное усилие; никто в королевстве не должен знать, что вы обольстились легкомысленной надеждой: этого требует ваша честь. Чувство, которое вы испытываете к королю, может подать повод к неблагоприятным для вас слухам, и единственное средство предохранить себя от них — это выйти замуж за коннетабля. Наконец, Бианка, теперь уже поздно рассуждать: король променял вас на трон, он женится на Констанце. Я дал слово коннетаблю; прошу вас его не нарушать, и если для вашего согласия необходимо, чтобы я использовал свою власть, то я вам это приказываю. Сказав это, он покинул ее, чтоб дать ей возможность обдумать его слова. Он надеялся, что, взвесив основания, приведенные им с целью заставить ее добродетель преодолеть сердечную Склонность, она согласится отдать руку коннетаблю. И, действительно, он не ошибся. Но чего стоило печальной Бианке принять это решение! Она пребывала в состоянии, достойном величайшей жалости. Скорбь по поводу измены Энрико, подтвердившей ее предчувствия, и необходимость, теряя его, отдаться человеку, которого она не могла полюбить, так угнетали бедную девушку, что каждая минута превращалась для нее в новую пытку. — Если мое несчастье неизбежно, — восклицала она, — то как воспротивиться ему, не лишившись жизни? Безжалостная судьба, к чему обольщала ты меня сладчайшими надеждами, если собиралась ввергнуть в бездну отчаяния? А ты, вероломный любовник, обещавший мне непоколебимую верность, ты отдаешься другой! Неужели ты мог так быстро забыть данную мне клятву? Пусть же небо в наказание за твой жестокий обман превратит брачное ложе, которое ты собираешься осквернить клятвопреступлением, из источника наслаждений в источник раскаяния! Пусть ласки Констанцы вольют яд в твое вероломное сердце! Пусть твой брак будет так же ужасен, как и мой! Да, предатель, я выйду за коннетабля, которого не люблю, чтоб отомстить самой себе, чтоб наказать себя за то, что столь неудачно выбрала предмет своей безумной страсти. Коль скоро религия запрещает мне посягать на свою жизнь, я хочу, чтоб остающиеся мне дни стали мрачной цепью страданий и печалей. Если ты еще сколько-нибудь любишь меня, то я отомщу и тебе тем, что на твоих глазах брошусь в объятия другого; а если ты окончательно меня позабыл, то Сицилия, по крайней мере, сможет гордо назваться родиной женщины, покаравшей себя за то, что слишком легкомысленно отдала свое сердце. Вот в каком состоянии провела эта печальная жертва любви и долга ночь, предшествовавшую ее браку с коннетаблем. Сиффреди, убедившись на следующее утро, что она готова исполнить его желание, поторопился воспользоваться этим благоприятным настроением. Он в тот же день вызвал коннетабля в Бельмонте и тайно обвенчал его с дочерью в часовне замка. Что за день для Бианки! Мало того, что она отказалась от короны, потеряла возлюбленного и должна была отдаться ненавистному человеку, ей приходилось еще сдерживать свои чувства перед супругом, пылавшим к ней пламенной страстью и ревнивым от природы. Этот муж, осчастливленный тем, что она ему досталась, был беспрестанно у ее ног. Он даже не оставил ей печального утешения оплакивать втайне свои несчастья. Ночь наступила, и скорбь Бианки стала еще сильнее. Но что испытала она, когда служанки, покончив с раздеванием, оставили ее наедине с коннетаблем! Он почтительно осведомился о причине ее уныния. Этот вопрос смутил Бианку, и она притворилась, будто ей стало дурно. Муж сперва дался на обман, но ему недолго пришлось оставаться в заблуждении. Действительно, обеспокоенный ее состоянием, он принялся усиленно уговаривать ее, чтоб она легла в постель; но эти настойчивые просьбы, ложно ею истолкованные, вызвали в ее душе такие ужасные образы, что, не будучи в состоянии пересилить себя, она дала полную волю вздохам и слезам. Какое зрелище для человека, мнившего себя у предела своих желаний! Он уже не сомневался, что за унынием супруги скрывалась какая-то угроза его любви. Хотя это открытие ввергло его почти в такое же плачевное состояние, в каком находилась Бианка, однако же у него хватило сил не выдать своих подозрений. Он удвоил заботливость и продолжал настаивать, чтобы супруга улеглась, обещая предоставить ей полный покой и предлагая даже позвать служанок, если только их помощь могла, по ее мнению, несколько облегчить ей страдания. Успокоенная этим обещанием, Бианка отвечала, что только сон может избавить ее от слабости, которую она испытывает. Он притворился, что поверил. После этого они легли в постель и провели ночь, весьма отличную от той, которую любовь и Гименей посылают любовникам, очарованным друг другом. В то время как Бианка предавалась своей скорби, коннетабль ломал себе голову над причиной, отравившей его брак. Ему, впрочем, было ясно, что у него есть соперник, но, пытаясь его обнаружить, он терялся в догадках. Одно только знал он наверняка: это то, что был несчастнейшим из смертных. В этих треволнениях провел коннетабль две трети ночи, когда до слуха его долетел глухой звук. К его удивлению, в комнате раздались чьи-то медленно волочащиеся шаги. Он счел это за ошибку, так как помнил, что сам запер дверь за служанками Бианки. Отдернув полог постели, он попытался собственными глазами выяснить причину обнаруженного им шума, но ночник, оставленный в камине, потух. Однако вскоре он услыхал слабый и томный голос, который несколько раз позвал Бианку. Тут ревнивые подозрения привели его в ярость. Считая, что поруганная честь обязывает его встать, чтоб предотвратить оскорбление или отомстить за него, он схватил шпагу и пошел в ту сторону, откуда, как ему казалось, раздавался голос. Он чувствует прикосновение клинка к чужому клинку. Он наступает — невидимый ретируется. Он его преследует, тот ускользает от преследований. Он ищет, насколько позволяет темнота, во всех углах комнаты, но тот, видимо, его избегает. Он никого не находит. Останавливается. Прислушивается и ничего не слышит. Что за наваждение? Коннетабль подходит к дверям, предположив, что незримый враг его чести исчез этим путем; но двери по-прежнему заперты на засов. Не понимая ничего во всем этом деле, он принялся звать тех слуг, которые скорее всего могли его услыхать; раскрыв для этого дверь, он загородил собою проход и держался настороже из боязни упустить того, кого искал. На его громкие крики сбежались несколько слуг со свечами. Взяв одну из них, он с обнаженной шпагой в руке произвел в комнате новые розыски. Но там никого не оказалось; не было даже ни малейшего признака того, что кто-либо входил. Он не обнаружил ни потайной двери, ни какого-либо отверстия, через которое можно было проникнуть. Между тем он не мог закрывать глаза на это свидетельство своего позора. Мысли его странным образом путались. Спросить Бианку? Но она была слишком заинтересована в сокрытии истины, чтоб он мог ждать от нее каких-либо разъяснений. Он решил открыть свое сердце Леонтио. Слуг он отпустил, сказав, что ему послышался шум в комнате, но что это оказалось ошибкой. Он встретил тестя, который выходил из своей опочивальни, разбуженный переполохом. Передавая ему то, что произошло, коннетабль обнаружил сильное волнение и глубокую грусть. Сиффреди изумился этому происшествию. Оно показалось ему невероятным, но все же возможным. Не желая, однако, поддерживать ревнивые подозрения зятя, он уверенно заявил ему, что голос, им якобы слышанный, а также и шпага, якобы скрестившаяся с его шпагой, были плодом воображения, отравленного ревностью; что совершенно невероятно, чтоб кто-либо смог войти в спальню дочери; что грусть, которую он заметил у своей супруги, была скорее всего вызвана каким-нибудь недомоганием; что незачем делать честь ответственной за изменчивые настроения; что такая перемена в жизни девушки, привыкшей к уединению и неожиданно отданной мужчине, которого она не успела ни узнать, ни полюбить, вероятно, и была причиной слез, вздохов и острой печали, вызвавших его недовольство; что любовь проникает в сердце девушек благородной крови только постепенно и под влиянием ухаживаний; что он советует ему успокоиться и удвоить ласки и старания, дабы внушить Бианке нежные чувства; и что, наконец, он просит его вернуться к ней, так как она, несомненно, сочтет его подозрения и беспокойство оскорбительными для своей добродетели. Коннетабль ничего не ответил на доводы тестя, потому ли, что действительно поверил в возможность ошибки, вызванной его расстроенным душевным состоянием, или потому, что считал более целесообразным притвориться, чем убеждать старика в происшествии, столь лишенном вероятности. Он вернулся в покои супруги, улегся рядом с ней и попытался найти во сне некоторую передышку от своих страданий. Со своей стороны, Бианка, несчастная Бианка была встревожена не меньше его; она слышала то же, что ее муж, и не могла считать иллюзией происшествие, секрет и мотивы коего были ей известны. Ее удивляла попытка Энрико проникнуть в ее опочивальню, после того как он столь торжественно дал свое слово принцессе Констанце. Вместо того чтоб радоваться этому поступку и испытать хоть немного удовольствия, она сочла его за новое оскорбление, и сердце ее воспылало гневом. В то время как дочь Сиффреди, будучи предубеждена против юного короля, причисляла его к вероломнейшим из людей, несчастный монарх, более чем когда-либо увлеченный Бианкой, жаждал поговорить с ней, чтоб успокоить ее относительно внешних улик, ложно его осуждавших. Для этой цели он бы и раньше приехал в Бельмонте, но ему помешали разные дела, которыми ему пришлось заняться, так что он смог ускользнуть от придворных не раньше ночи. Ему слишком хорошо были известны все окольные пути того места, где он воспитывался, а потому для него не представляло никакого труда проникнуть в замок Сиффреди; у него даже сохранился ключ от потайной калитки, ведшей в сад. Этим путем он и пробрался в свое прежнее помещение, а оттуда в спальню Бианки. Представьте себе его удивление, когда он застал там мужчину и почувствовал, что его клинок скрестился о другим. Он чуть было не воспылал гневом и не приказал тут же наказать дерзновенного, осмелившегося поднять на своего короля кощунственную руку; но уважение, которым он был обязан дочери Сиффреди, заставило его затаить обиду. Он удалился тем же путем, каким вошел, и, расстроенный больше прежнего, направился обратно в Палермо. Прибыв туда перед самым рассветом, король заперся в своих апартаментах. Волнение помешало ему заснуть, и он помышлял только о том, как бы вернуться в Бельмонте. Его собственная безопасность, его честь и в особенности его любовь не позволяли ему откладывать выяснение всех обстоятельств столь горестного для него происшествия. Как только рассвело, король приказал собрать свою охоту и под предлогом этого развлечения углубился в Бельмонтский лес в сопровождении псарей и нескольких придворных. Чтоб скрыть свои намерения, он принял на некоторое время участие в охоте, но, увидев, что все с увлечением помчались за собаками, отделился от охотников и один направился по дороге в замок Леонтио. Так как он слишком хорошо знал лесные дороги, чтоб заблудиться, и к тому же, обуреваемый нетерпением, не щадил коня, то вскоре преодолел пространство, отделявшее его от возлюбленной. Он мысленно подыскивал подходящий предлог, чтобы келейно переговорить с дочерью Сиффреди, когда, пересекая тропинку, упиравшуюся в одну из калиток парка, увидал двух женщин, которые, сидя под деревом, беседовали между собой. Эта встреча взволновала его, так как он не сомневался, что они принадлежали к замку; но его волнение еще возросло, когда обе женщины, услыхав топот его коня, обернулись, и он в одной из них признал свою любезную Бианку. Она ускользнула из замка в сопровождении преданной ей камеристки Низы, дабы, по крайней мере, оплакать на свободе свое несчастье. Он бросился или, вернее, полетел к ногам возлюбленной и, узрев в ее очах все признаки глубочайшего горя, умилился до глубины души. — Прекрасная Бианка, — сказал он, — перестаньте предаваться отчаянию. Правда, внешние улики обвиняют меня в ваших глазах, но когда вам станут известны мои намерения относительно вас, то вы признаете в том, что кажется вам теперь преступлением, доказательство моей правоты и чрезмерной привязанности. Эти оправдания, которые, по мнению Энрико, должны были успокоить терзания Бианки, только усилили их. Она сделала попытку ответить, но рыдания заглушили ее голос. Король, удивившись ее унынию, сказал: — Неужели, сударыня, я не в состоянии вас успокоить? В силу какого несчастья потерял я ваше доверие, — я, рискующий короной и даже жизнью, чтоб не разлучаться с вами? Тогда Бианка, принудив себя к объяснению, отвечала ему: — Государь, ваши обещания запоздали. Отныне ничто уме не в состоянии соединить мою судьбу с вашей. — Ах, Бианка! — порывисто прервал ее Энрико, — какие жестокие слова мне приходится выслушивать от вас! Кто может отнять вас у моей любви? Кто посмеет подвергнуть себя гневу короля, который скорее спалит всю Сицилию, нежели согласится отказаться от надежды на вас? — Все ваше могущество, государь, — отвечала изнемогая дочь Сиффреди, — бессильно перед разделяющими нас препятствиями. Я — жена коннетабля. — Жена коннетабля? — воскликнул король, отступая назад на несколько шагов. Он был так потрясен, что не смог продолжать. Подавленный неожиданным ударом, он совершенно обессилел и опустился наземь подле находившегося за ним дерева. Бледный, дрожащий, расстроенный, он не отрывал от Бианки взоров, доказывавших ей, как глубоко потрясло его несчастье, о котором она ему объявила. Но и в ее глазах, устремленных на него, он мог прочесть чувства, мало чем отличавшиеся от его собственных. Молчание, в котором было нечто трагическое, царило между этими несчастными любовниками. Наконец, сделав над собой усилие и несколько оправившись от потрясения, король обрел дар речи и сказал Бианке со вздохом: — Что вы наделали, сударыня? Вы погубили меня и себя благодаря своей доверчивости. Упрек короля задел Бианку, которая считала, что сама обладает достаточно вескими основаниями жаловаться на него. — Как, государь! — ответствовала она, — вы еще отягчаете свою измену притворством? Прикажете ли вы не верить собственным глазам и ушам и, несмотря на их свидетельство, почитать вас безвинным? Нет, государь, мой разум не способен на это. — А между тем, сударыня, — возразил король, — свидетели, которые кажутся вам столь достоверными, обманули вас. Именно они и ввели вас в заблуждение. Я не виновен, и я вам не изменял: это так же верно, как то, что вы супруга коннетабля. — Как, государь! — воскликнула Бианка, — не при мне ли вы обещали Констанце брак и верную любовь? не при мне ли заверили вельмож королевства в том, что исполните волю покойного монарха? и не при мне ли принцесса приняла поздравления от своих новых подданных в качестве королевы и супруги Энрико? Или кто-либо околдовал мои глаза? Сознайтесь лучше, изменник, сознайтесь, что соблазн престола перевесил в вашем сердце любовь Бианки, и, не унижаясь до притворных заверений в том, чего вы больше не чувствуете и, быть может, никогда не чувствовали, скажите прямо, что считаете корону Сицилии для себя более обеспеченной с Констанцей, чем с дочерью Леонтио. Вы правы, государь: я столь же мало достойна блестящего трона, сколь и сердца такого монарха, как вы. Я была слишком тщеславна, осмелившись посягать на то и на другое; но вы не должны были поддерживать меня в этом заблуждении. Я поведала вам свои страхи, когда боялась вас потерять, что мне казалось почти неизбежным. К чему вы меня успокоили? к чему рассеяли мои опасения? Я скорее обвинила бы судьбу, чем вас, и, потеряв мою руку, которую я никому никогда бы не отдала, вы, по крайней мере, сохранили бы мое сердце. Но теперь поздно оправдываться. Я супруга коннетабля, и, чтобы избавить меня от последствий разговора, предосудительного для моей чести, разрешите, ваше величество, чтоб я, при всем уважении, коим вам обязана, покинула того, чьи речи мне больше не дозволено слушать. С этими словами она удалилась от Энрико со всей поспешностью, на какую была способна в тогдашнем своем состоянии. — Остановитесь, сударыня, — воскликнул Энрико, — не доводите до отчаяния короля, готового скорее презреть трон, которым вы его попрекаете, чем удовлетворить пожелания своих новых подданных! — Эта жертва теперь уже бесполезна, — возразила Бианка. — Надо было похитить меня у коннетабля раньше, чем проявлять столь великодушные порывы. Но теперь, когда я уже несвободна, мне безразлично, превратите ли вы Сицилию в пепел и кого наречете своей супругой. Если я проявила слабость, позволив сердцу увлечься, то, по крайней мере, у меня хватит твердости задушить его порывы и показать новому королю Сицилии, что супруга коннетабля уже не возлюбленная принца Энрико. С этими словами она подошла к калитке парка и, поспешно войдя туда вместе с Низой, захлопнула ее за собой. Король, подавленный горем, остался один. Он не мог прийти в себя от удара, который Бианка нанесла ему известием о своем браке. — О, несправедливая Бианка, — воскликнул он, — вы позабыли все, что мы обещали друг другу! Мы разлучены, несмотря на мои и ваши клятвы. Значит, надежда обладать вашими чарами была лишь сновидением. Ах, жестокосердная, сколь дорогой ценой расплачиваюсь я за то, что добился вашей любви! Тут счастье соперника представилось воображению короля, истязуя его всеми пытками ревности; это чувство так завладело им на несколько мгновений, что он был готов принести в жертву своей мести и коннетабля и самого Сиффреди. Однако разум мало-помалу охладил силу этого порыва. Невозможность разуверить Бианку в том, что он ей изменил, приводила его в отчаяние. Тем не менее ему казалось, что он убедил бы ее, если б смог поговорить с ней наедине. Для этого надо было удалить коннетабля, и он решил арестовать его, как человека подозрительного при данных политических обстоятельствах. Он отдал об этом приказ начальнику гвардии, который отправился в Бельмонте и, задержав с наступлением ночи коннетабля, отвез его в палермскую крепость. Это происшествие, как громом, поразило обитателей Бельмонте. Сиффреди тотчас же отправился к королю, чтоб поручиться ему за невинность зятя и указать на опасные последствия такого ареста. Король, предвидевший этот поступок министра и желавший до освобождения коннетабля хотя бы повидаться наедине с Бианкой, строго приказал не допускать к себе никого до следующего утра. Но, несмотря на запрещение, Леонтио сумел проникнуть в покои короля. — Ваше величество, — сказал он, появившись перед ним, — если только почтительный и преданный слуга в праве жаловаться на своего господина, то я пришел жаловаться вам на вас же самих. Какое преступление совершил мой зять? Подумало ли ваше величество о вечном позоре, которым оно покрывает мой род, и о последствиях ареста, который может отвратить от службы лиц, занимающих самые высокие государственные посты? — У меня есть верные сведения, — отвечал король, — что коннетабль состоит в преступных сношениях с наследником престола, доном Пьетро. — В преступных сношениях? — прервал его с изумлением Леонтио. — Не верьте этому, государь; вас обманывают. В роду Сиффреди никогда не было предателей, и коннетаблю достаточно быть моим зятем, чтоб подобное подозрение не могло его коснуться. Он ни в чем не повинен; но тайные замыслы побудили вас арестовать его. — Раз вы говорите со мною столь откровенно, то и я отвечу вам тем же, — сказал король. — Вы жалуетесь на арест коннетабля, а не мне ли жаловаться на ваше бессердечие? Это вы, жестокий Сиффреди, лишили меня покоя и своим услужливым попечением довели до того, что я завидую судьбе самого жалкого из смертных. Но не обольщайтесь тем, что я сочувствую вашим намерениям. Брак с Констанцей напрасно решен… — Как, государь? — с трепетом прервал его Леонтио, — вы способны не жениться на принцессе, после того как на глазах у всего народа подали ей эту надежду? — Если я обману народные ожидания, то вините в этом себя, — возразил король. — Зачем поставили вы меня в необходимость обещать то, чего я не мог исполнить? Кто заставил вас вписать имя Констанцы в акт, который я предназначал для вашей дочери? Вам были известны мои намерения. К чему было тиранить сердце Бианки, выдавая ее замуж за нелюбимого человека? И по какому праву располагаете вы моим сердцем, которое хотите отдать ненавистной мне принцессе? Разве вы забыли, что она дочь жестокой Матильды, которая, поправ права крови и человечности, сгубила моего отца в тяготах жестокой темницы? И чтоб я на ней женился? Нет, Сиффреди, бросьте навсегда эту надежду; прежде чем зажжется свадебный факел этого ужасного брака, вы увидите всю Сицилию в пламени и все ее нивы залитыми кровью. — Не ослышался ли я! — воскликнул Леонтио. — Ах, государь, в какое будущее заставляете вы меня заглянуть! Какие страшные угрозы! Но я напрасно тревожусь, — продолжал министр, меняя тон, — вы слишком любите своих подданных, чтоб уготовить им такую печальную судьбу. Вы не допустите, чтоб любовь вас поработила, и не омрачите своих добродетелей, поддавшись слабостям простых смертных. Если я отдал свою дочь коннетаблю, то только для того, государь, чтоб приобрести для вашего величества храброго слугу, который своей рукой и армией, находящейся в его распоряжении, поддержит ваши интересы против принца дона Пьетро. Я полагал, что, привязав его к своей семье столь прочными узами… — Увы! — вскричал король, — вот эти-то узы, эти зловещие узы и погубили меня. Жестокий друг, зачем вы нанесли мне столь чувствительный удар? Разве я поручал вам охранять мои интересы в ущерб моему сердцу? Почему не позволили вы мне самому защитить свои права? Или я недостаточно храбр, чтоб усмирить тех своих подданных, которые вздумали бы мне воспротивиться? Я сумел бы наказать и коннетабля, если б он ослушался. Конечно, короли не тираны и счастье подданных — это их первый долг; но должны ли они быть рабами своего народа? Теряют ли они право, предоставленное природой всем людям, располагать своими склонностями только оттого, что небо поручило им управлять людьми… Но если они не могут пользоваться им, как обыкновенные смертные, то возьмите обратно, Сиффреди, эту верховную власть, которую вы хотели мне обеспечить в ущерб моему покою. — Вам известно, государь, — возразил министр, — что согласно воле покойного короля брак с принцессой является условием наследования престола. — А по какому праву сделал он такое распоряжение? — отвечал Энрико. — Разве король Карло, его брат, которому он наследовал, завещал ему этот недостойный закон? И как могли вы проявить такую слабость, чтоб одобрить столь несправедливое условие? Для великого канцлера вы плохо знакомы с нашими обычаями. Словом, обещание жениться на Констанце было вынужденным. Я не собираюсь его сдержать, и если дон Пьетро, основываясь на моем отказе, хочет вступить на престол, не втягивая народы в кровопролитную бойню, то пусть предоставит шпаге решить, кто из нас более достоин править. Леонтио не посмел дольше настаивать и опустившись на колени, удовольствовался просьбой об освобождении зятя, на что получил согласие. — Ступайте, — сказал ему король, — возвращайтесь в Бельмонте. Коннетабль вскоре последует за вами. Министр вышел и вернулся в замок, уверенный в том, что зять не замедлит приехать вслед за ним. Но он ошибался. Энрико хотел ночью повидаться с Бианкой и с этой целью отложил освобождение ее супруга до следующего утра. Тем временем коннетабля терзали жестокие мысли. Арест открыл ему глаза на истинную причину его злоключений. Он весь отдался ревности и, отрекшись от преданности, которой до сих пор славился, стал дышать одной только местью. Он догадался, что король не замедлит этой ночью навестить Бианку, и, чтобы застать их вместе, попросил коменданта палермской крепости выпустить его из заключения, обещав вернуться наутро до рассвета. Комендант, будучи ему всецело предан, легко согласился на это, зная к тому же, что Сиффреди выхлопотал коннетаблю освобождение. Он даже приказал дать ему лошадь для поездки в Бельмонте. Прибыв туда, коннетабль привязал коня к дереву, вошел в парк через маленькую калитку, от которой у него был ключ, и благополучно проник в замок, никого не повстречавши. Он пробрался в покои супруги и спрятался в прихожей за подвернувшейся ему ширмой. Собираясь наблюдать оттуда за всем, что произойдет, он решил внезапно появиться в опочивальне Бианки при первом же шуме, который там раздастся. Он увидал, как Низа, оставив свою госпожу, прошла в боковушку, в которой опала. Бианка, сразу догадавшаяся о мотивах ареста супруга, предвидела, что он не вернется этой ночью в Бельмонте, хотя отец и сообщил ей об обещании короля послать ему вдогонку коннетабля. Она не сомневалась, что Энрико захочет воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтоб поговорить с ней на свободе. Имея это в виду, она поджидала короля, чтоб упрекнуть его в поступке, грозившем ей роковыми последствиями. Действительно, спустя некоторое время после ухода Низы заслонка отодвинулась, и король бросился к ногам Бианки. — Сударыня, — воскликнул он, — не осуждайте меня не выслушав. Я, действительно, приказал арестовать коннетабля: но подумайте о том, что ведь это был единственный оставшийся мне способ оправдаться перед вами. Вините же в этой уловке только самое себя. Почему отказались вы сегодня утрой внять моим словам? Увы, завтра ваш супруг будет на свободе, и я не смогу уже с вами говорить! Выслушайте же меня в последний раз. Если разлука с вами делает меня навеки несчастным, то оставьте мне, по крайней мере, утешение сказать вам, что не в наказание за измену стряслось надо мной это несчастье. Правда, я подтвердил Констанце свое согласие на брак, но лишь потому, что не мог поступить иначе при обстоятельствах, созданных вашим отцом. Необходимо было и в ваших и в моих интересах обмануть принцессу, дабы обеспечить вам корону и брак с вашим возлюбленным. Я надеялся этого достигнуть и уже принял меры, чтоб нарушить свое обещание; но вы расстроили мой замысел и, легкомысленно отдав свою руку другому, уготовили вечные муки двум сердцам, которых совершенная любовь могла сделать счастливыми. Он закончил свою речь со столь явными признаками искреннего отчаяния, что Бианка была тронута. Она уже больше не сомневалась в его невинности. Сперва это обрадовало ее, но затем сознание ее несчастья стало еще острее. — Ах, государь, — сказала она королю, — после того как судьба так распорядилась нами, вы причиняете мне новую муку, доказав чистоту своих намерений. О несчастная, что я натворила! Обида увлекла меня: я сочла себя покинутой и в досаде приняла предложение коннетабля, которое передал мне отец. Вина за этот грех и за наши несчастья падает на меня. Увы, негодуя на вашу измену, я, по своей доверчивости, сама разорвала узы, которые клялась вечно уважать. Отомстите же и вы, государь: возненавидьте неблагодарную Бианку… забудьте… — Ах, сударыня, разве я в силах сделать это? — прервал ее Энрико. — Как вырвать из сердца страсть, которую даже ваша несправедливость не смогла погасить? — Тем не менее, государь, вам придется себя пересилить, — сказала со вздохом дочь Сиффреди. — А способны ли вы сами на это? — возразил король. — Не знаю, удастся ли мне, — продолжала она, — но, во всяком случае, я сделаю все, чтоб этого добиться. — О жестокая! — воскликнул король, — вы быстро забудете Энрико, раз вы способны питать такие намерения. — А как же вы думаете? — сказала Бианка твердым голосом. — Неужели вы полагаете, что я и дальше позволю вам выказывать мне знаки привязанности! Нет, государь, оставьте эту надежду. Если я и не рождена для того, чтоб стать королевой, то во всяком случае, небо создало меня и не такой, чтоб внимать недозволенной любви. Супруг мой так же, как и вы, государь, принадлежит к благородному Анжуйскому дому; и если б даже то, чем я ему обязана, не служило непреодолимой преградой для ваших ухаживаний, то честь моя все равно бы их не допустила. Умоляю вас удалиться: мы не должны больше видеться. — Какая жестокость! — воскликнул король. — Ах, Бианка, возможно ли, чтоб вы обращались со мной с такою суровостью? Неужели не довольно тех мук, что я испытываю, видя вас в объятиях коннетабля, и нужно отнять у меня еще последнее утешение: возможность вас лицезреть? — Вам лучше удалиться, — отвечала дочь Сиффреди, роняя слезы. — Тягостно глядеть на предмет, прежде нежно любимый, когда потеряна надежда им обладать. Прощайте, государь, забудьте меня: вы должны пересилить себя ради своей чести и моего доброго имени. Я прошу вас об этом также ради моего спокойствия; хотя сердечные волнения не в силах поколебать моей добродетели, однако воспоминание о вашей любви заставляет меня выдерживать лютую борьбу, стоящую мне слишком больших усилий. Она произнесла эти слова с таким пылким жестом, что нечаянно опрокинула подсвечник, стоявший на столе позади нее. Свеча при падении потухла. Бианка подняла ее и, отперев дверь в прихожую, пошла за огнем в боковушку Низы, которая еще не спала. Затем она возвратилась с зажженной свечой. Энрико поджидал ее и, как только она появилась, принялся снова настаивать на том, чтоб она не отвергала его любви. Услыхав голос короля, коннетабль со шпагой в руке внезапно вошел в комнату, почти одновременно со своей супругой, и, наступая на Энрико с бешенством, разжигаемым обидой, крикнул противнику: — Довольно, тиран! Не думай, что я настолько труслив, чтоб стерпеть оскорбление, которое ты наносишь моей чести! — Ах, предатель! — отвечал ему король, приготовившись к защите, — не воображай, что сможешь безнаказанно выполнить свое намерение! После этих слов между ними завязался бой, слишком рьяный, чтоб продолжаться долго. Коннетабль не берег себя: он опасался, как бы Сиффреди и слуги не прибежали слишком скоро на крики Бианки и не воспротивились его мести. Ярость помутила его рассудок. Он так неудачно наступал, что сам наткнулся на шпагу противника, которая вошла ему в тело по рукоять. Коннетабль упал, и король отступил. Огорченная печальной участью супруга, Бианка преодолела свою сердечную неприязнь и опустилась наземь, чтоб оказать ему помощь. Но несчастный муж был слишком предубежден против нее, чтоб смягчиться от этих доказательств скорби и сострадания. Даже смерть, приближение коей он чувствовал, не заглушила его ревности. В свои последние минуты он думал только о счастье соперника, и эта мысль казалась ему столь ужасной, что, собрав оставшиеся силы, он поднял шпагу, которую все еще держал в руке, и погрузил ее в грудь Бианки. — Умри! — сказал он, пронзая ее, — умри, коварная супруга, раз даже узы Гименея не помешали тебе нарушить верность, в которой ты поклялась мне перед алтарем! А ты, Энрико, — продолжал он, — не радуйся своей участи! Ты не воспользуешься моим несчастьем, и я умираю довольный. При этих словах он испустил дух, и хотя тень смерти уже прикрыла ему лицо, однако было в нем нечто гордое и страшное. Лик Бианки являл совсем другое зрелище. Нанесенная ей рана была смертельна. Бианка упала на тело умирающего супруга, и кровь невинной жертвы смешалась с кровью убийцы, который так внезапно выполнил свое бесчеловечное намерение, что король не успел его остановить. Увидав падающую Бианку, несчастный Энрико испустил крик и, пораженный более ее самой ударом, уносившим ее из жизни, принялся оказывать ей такую же помощь, какую она пыталась перед тем оказать мужу и за которую была так дурно вознаграждена. Но она произнесла ему умирающим голосом: — Ваши старания тщетны, государь. Я — жертва неумолимого рока. Да смирит эта жертва его гнев и обеспечит вам счастливое царствование. В то время как она договаривала эти слова, в комнату вбежал Леонтио, привлеченный ее криками, и остановился, как вкопанный, при виде представившегося ему зрелища. Но Бианка продолжала, не замечая его: — Прощайте, государь, храните свято память обо мне; Моя любовь и мои несчастья обязывают вас к этому. Не гневайтесь на моего отца. Пощадите его жизнь и, снизойдя к его горю, отдайте должное его усердию. Но прежде всего поведайте ему о моей невинности; об этом я вас особенно прошу. Прощайте, мой милый Энрико! Я умираю… примите мой последний вздох… После этих слов ее не стало. Король хранил некоторое время мрачное молчание. Затем он обратился к смертельно подавленному Сиффреди: — Взгляните на дело ваших рук, Леонтио; вы видите в этом трагическом происшествии плод вашего усердия и вашего услужливого попечения о моих интересах. Старик был до того потрясен горем, что не ответил ему. Но стоит ли мне описывать чувства, которые нельзя передать никакими словами? Достаточно будет сказать, что как только скорбь позволила и тому и другому выражать свои ощущения, они излили их в самых трогательных жалобах. Король сохранил на всю жизнь нежное воспоминание о своей возлюбленной. Он не смог решиться на брак с Констанцей. Наследник, дон Пьетро, вступил в союз с этой принцессой, и оба они приложили все усилия, чтоб осуществить предсмертные распоряжения Рожера, но принуждены были уступить Энрико, справившемуся со своими врагами. Что касается Сиффреди, то, сознавая себя виновником стольких несчастий, он испытал отвращение к миру, и пребывание на родине сделалось для него невыносимым. Он покинул Сицилию и, перебравшись в Испанию вместе со второй дочерью. Порцией, купил этот замок. Здесь он прожил около пятнадцати лет после смерти Бианки, и еще до его кончины ему выпало счастье найти супруга для Порции. Она вышла замуж за дона Хероме де Сильва, и я единственный плод этого брака. — Вот, — добавила вдова дона Педро де Пинарес, — история моего рода и точный рассказ о злоключениях, изображенных на этой картине, которую дед мой, Леонтио, заказал, чтоб сохранить в потомстве память об этом скорбном происшествии. ГЛАВА V О том, что предприняла Аурора де Гусман по приезде своем в Саламанку Выслушав этот рассказ, Ортис, служанки и я покинули залу и оставили Аурору наедине с Эльвирой. Они скоротали там в беседе остаток дня, нисколько не наскучив друг другу, и когда на следующий день мы собрались уезжать, им было так же трудно расстаться, как двум подругам, усвоившим приятное обыкновение жить вместе. Наконец, прибыли мы без приключений в Саламанку, где прежде всего сняли дом с полной обстановкой. Почтенная Ортис, как было условлено между нами, приняла имя доньи Химены де Гусман. Она слишком долго служила в дуэньях, чтоб не быть хорошей актрисой. Однажды утром она вышла из дому в сопровождении Ауроры, камеристки и лакея, и они отправились в меблированные комнаты, где, как мы узнали, обычно останавливался Пачеко. Дуэнья спросила, нет ли там свободного помещения. Ей ответили утвердительно и показали довольно опрятные покои, которые она оставила за собой. Она даже дала хозяйке задаток, сказав, что комнаты предназначаются для ее племянника, который собирался учиться в Саламанке и должен был в этот день прибыть из Толедо. Обеспечив за собой это помещение, дуэнья и моя госпожа вернулись на первую квартиру, где Аурора, не теряя времени, перерядилась кавалером. Она прикрыла черные волосы русым париком, окрасила в тот же цвет брови и вырядилась так, что вполне могла сойти за молодого сеньора. Ее движения были свободны и непринужденны, и за исключением лица, пожалуй, слишком красивого для мужчины, ничто ее не выдавало. Горничная, предназначавшаяся ей в пажи, также перерядилась, и мы не опасались, что она плохо исполнит свою роль: помимо того, что она была не из смазливых, в ней чувствовался какой-то задор, весьма подходящий для пажа. После полудня обе артистки оказались вполне готовыми к появлению на сцене, то есть в меблированных комнатах, и я отправился туда вместе с ними. Мы прибыли в карете, привезя с собой все нужные нам пожитки. Хозяйка, которую звали Бернарда Рамирес, приняла нас весьма любезно и проводила в наше помещение, где мы вступили с ней в разговор. Сперва мы условились о том, как она должна нас столовать и сколько мы будем платить ей за это помесячно. Затем мы спросили, проживают ли у нее другие жильцы. — В настоящее время у меня нет никого, — отвечала она. — Я могла бы набрать сколько угодно постояльцев, если б хотела пускать к себе людей без разбора, но я беру только молодых дворян. Сегодня вечером я жду одного кавалера, который приезжает из Мадрида, чтоб закончить здесь свое образование. Это — дон Луис Пачеко, молодой человек в возрасте не свыше двадцати лет. Если вы не знаете его лично, то, вероятно, слыхали о нем. — Лично не знаю, — сказала Аурора, — слыхала только, что Луис Пачеко принадлежит к знатному роду, но что он за человек, мне не известно. Вы весьма меня обяжете, рассказав мне о нем, так как нам придется жить с ним под одной крышей. — Сеньор, — отвечала хозяйка, взглянув на своего ряженого жильца, — дон Пачеко — самый, что ни на есть, блестящий кавалер. Он очень похож на вас. Ах, как хорошо вы подходите друг к другу! Клянусь св. Яковом, я смогу похвалиться, что у меня живут два самых красивых кавалера во всей Испании! — Наверное, у этого дона Луиса здесь немало любовных приключений? — спросила моя госпожа. — Клянусь честью, это настоящий ферлакур;89 могу вас в этом заверить, — отвечала хозяйка. — Ему стоит только показаться, чтоб одержать победу. Он очаровал здесь среди прочих одну молодую и красивую даму. Зовут ее Исабела. Это дочь одного престарелого доктора прав. Она так в него втюрилась, что, наверное, лишится рассудка. — Скажите, милейшая, — стремительно прервала ее Аурора, — сам-то он тоже в нее влюблен? — Он любил ее до своего отъезда в Мадрид, — отвечала Бернарда Рамирес, — но продолжает ли любить ее, сказать не могу, так как на него не очень-то можно положиться. Он порхает от одной женщины к другой, как все молодые кавалеры. Не успела почтенная вдова договорить этих слов, как во дворе послышался шум. Мы тотчас же поглядели в окно и увидали двух спешившихся всадников. То был сам дон Луис Пачеко, прибывший в Саламанку со своим камердинером. Старуха покинула нас, чтобы встретить его, а моя госпожа приготовилась, не без волнения, разыграть роль дона Фелиса. Вскоре в наше помещение явился дон Луис, еще обутый в дорожные сапоги. — Я узнал, — обратился он к Ауроре, отвесив ей поклон, — что в этой гостинице остановился молодой толедский сеньор. Прошу позволения выразить ему свою радость по поводу того, что буду жить рядом с ним. В то время как моя госпожа отвечала ему на этот комплимент, я заметил, что Пачеко был приятно изумлен встречей со столь привлекательным кавалером. Он даже не смог удержаться и объявил, что никогда не видал более красивого и статного сеньора. После многих речей, полных взаимных учтивостей, дон Луис удалился в отведенные ему покои. В то время как он менял платье и белье, а камердинер переобувал его, Ауроре попался на лестнице мальчик вроде пажа, который разыскивал дона Пачеко, чтоб вручить ему письмецо. Он принял ее за дона Луиса и, передавая ей порученную ему записку, сказал: — Это вам, сеньор кавальеро. Хотя я и не знаю дона Пачеко, однако думаю, что мне не к чему спрашивать, вы ли это; судя по описанию, я уверен, что не ошибся. — Нет, друг мой, вы нисколько не ошиблись, — отвечала моя госпожа с замечательным присутствием духа. — Вы прекрасно исполняете данные вам поручения. Я действительно дон Пачеко, и вы правильно угадали. Можете идти, я сам позабочусь о том, чтоб переслать ответ. Паж удалился, а Аурора, запершись со мной и камеристкой, вскрыла записку и прочла нам следующее: «Только что узнала, что вы в Саламанке. Какую радость доставила мне эта весть! Мне казалось, что я сойду с ума. Любите ли вы еще Исабелу? Поспешите уверить ее, что вы не переменились. Мне кажется, что она умрет от восторга, убедившись в вашей верности». — Записка написана со страстью и свидетельствует о сильном увлечении, — заметила Аурора. — Эта дама — опасная соперница. Я должна сделать все, чтоб отвратить от нее дона Луиса и даже помешать тому, чтоб они свиделись. Сознаюсь, что это нелегкая задача, но я все же надеюсь с ней справиться. После этих слов Аурора задумалась, но вскоре добавила: — Ручаюсь вам, что не пройдет и суток, как они поссорятся. Так оно и случилось. Немного отдохнув у себя, дон Пачеко вернулся к нам и возобновил до ужина разговор с Ауророй. — Сеньор кавальеро, — сказал он шутя, — полагаю, что мужья и любовники не слишком радуются вашему приезду в Саламанку и вы доставите им немало беспокойства. Что касается меня, то я дрожу за свои победы. — Ваши опасения не лишены основания, — отвечала ему в тон моя госпожа. — Предупреждаю вас, что дон Фелис де Мендоса довольно опасный соперник. Я уже бывал в этих краях и знаю, что женщины здесь отнюдь не лишены чувствительности. — А есть ли у вас тому доказательства? — в живостью прервал ее дон Луис. — Есть, и даже бесспорное, — ответствовала дочь дона Висенте. — Мне пришлось быть в этом городе с месяц тому назад; я прожил здесь неделю и скажу вам по секрету, что вскружил голову дочери одного престарелого доктора прав. Я заметил, что дон Луис смутился при этих словах. — Не будет ли слишком большой нескромностью, — продолжал он, — спросить у вас имя этой сеньоры? — Какая же тут нескромность? — воскликнул мнимый дон Фелис, — с какой стати мне скрытничать? Неужели вы считаете меня скромнее прочих сеньоров моего возраста? Прошу вас не делать мне этой несправедливости. К тому же, говоря между нами, моя пассия не заслуживает особо щепетильного отношения; это — мещаночка без всякого значения. А вы знаете, что благородный кавалер не принимает всерьез таких девиц и что, по его мнению, он даже делает им честь, когда лишает их чести. Скажу вам поэтому без обиняков, что дочь доктора прав зовут Исабелой. — А не зовут ли доктора сеньором Мурсиа де ла Льяна? — нетерпеливо прервал Пачеко мою госпожу. — Именно, — отвечала та. — Вот письмо, которое она мне только что прислала; прочтите его и вы увидите, что эта дама относится ко мне доброжелательно. Дон Луис взглянул на цидульку и, узнав почерк, был смущен и озадачен. — Что я вижу? — продолжала Аурора с удивлением. — Вы изменились в лице? Мне кажется, прости господи, что вы интересуетесь этой дамой. Ах, сколь я досадую на себя, что рассказал вам все с такой откровенностью! — А что касается меня, то я вам весьма благодарен! — воскликнул дон Луис голосом, в котором звучали досада и гнев. — О, коварная! О, изменница! Ах, дон Фелис, сколь многим я вам обязан! Вы избавили меня от заблуждения, в котором, быть может, я пребывал бы еще долгое время. Я думал, что любим, да что я говорю, любим! Я считал, что Исабела меня обожает. Я питал даже серьезное чувство к этой твари, но теперь вижу, что она просто негодница, достойная моего презрения. — Сочувствую вашему негодованию, — сказала Аурора, притворяясь, в свою очередь, возмущенной. — Дочь какого-то юриста могла бы вполне удовольствоваться тем, что за ней ухаживает такой привлекательный молодой сеньор, как вы. Не нахожу никаких извинений для ее непостоянства и, не желая, чтоб она приносила мне вас в жертву, намереваюсь в наказание пренебречь впредь ее милостями. — А я не собираюсь видеться с ней до конца своей жизни, — вставил Пачеко, — с меня довольно и этой мести. — Вы правы, — воскликнул мнимый Мендоса. — Все же нам следует показать ей, насколько мы оба ее презираем, а потому я предлагаю, чтоб каждый написал ей по оскорбительной записке. Я сложу их вместе и пошлю в ответ на ее письмо. Но прежде чем пускаться в такие крайности, загляните в свое сердце: чувствуете ли вы, что оно достаточно охладело к изменнице и что вы никогда не раскаетесь в разрыве с ней? — Нет, нет, — прервал ее дон Луис, — я никогда не проявлю такой слабости, и чтоб унизить неблагодарную, я согласен сделать то, что вы предлагаете. Я тотчас же сходил за бумагой и чернилами, после чего оба кавалера принялись сочинять по любезному письму дочке доктора Мурсиа де ла Льяна. Особенно Пачеко не мог никак найти для описания своих чувств достаточно сильных выражений и порвал пять или шесть начатых писем, так как они казались ему недостаточно резкими. В конце концов он все же составил записку, которая его удовлетворила и которой он имел все основания быть довольным. Она гласила: «Знайте себе цену, моя королевна, и не воображайте впредь, что я вас люблю. Таких чар, как ваши, недостаточно, чтоб меня пленить. Женщина с вашими прелестями не в состоянии позабавить меня даже несколько минут. На вас может польститься разве только самый последний из наших школяров». Таково было изысканное содержание его записки. Аурора, дописав свою, оказавшуюся не менее оскорбительной, запечатала оба послания, положила их в конверт и, передавая мне, сказала: — Возьми этот пакет, Жиль Блас, и постарайся, чтоб Исабела получила его сегодня вечером. Ты меня понял? — добавила она, сделав мне знак глазами, который я отлично уразумел. — Так точно, сеньор, — отвечал я, — будет исполнено, как вы изволили приказать. Я тотчас же вышел и, очутившись на улице, сказал сам себе: «Ну-с, господин Жиль Блас, ваша сообразительность подвергается испытанию. Вы, значит, собираетесь изобразить в этой комедии расторопного слугу. Отлично, друг мой: в таком случае докажите, что у вас достаточно ума, чтоб сыграть эту роль, которая требует немалой смекалки. Сеньор дон Фелис удовольствовался тем, что вам подмигнул. Он, как видите, рассчитывает на вашу прозорливость. А разве он сшибся? Я понимаю, чего он от меня ждет. Он хочет, чтоб я передал только записку дона Луиса: вот что означало его подмигивание; это ясно, как палец». Не сомневаясь в правильности своей догадки, я без колебаний вскрыл пакет. Вынув оттуда письмо Пачеко, я отнес его к доктору Мурсиа, жилище которого мне пришлось недолго искать. У ворот дома я повстречал юного пажа, который приходил к нам в гостиницу. — Скажите, братец, — спросил я его, — не служите ли вы, случайно, у дочери господина доктора Мурсиа? Он отвечал утвердительно, и, судя по его тону, можно было заключить, что ему далеко не внове носить и принимать любовные письма. — У вас такое услужливое лицо, голубчик, — продолжал я, — что вы, наверно, не откажетесь передать вашей госпоже эту цидульку. Тот спросил, от кого я принес письмо, и не успел я сообщить, что оно от дона Луиса Пачеко, как он сказал мне: — Раз это так, то следуйте за мной. Мне приказано вас проводить: Исабела желает поговорить с вами. Он провел меня в кабинет, где мне недолго пришлось дожидаться появления сеньоры. Я был поражен красотой ее лица: более деликатных черт я никогда не видал. В ней было что-то детское и милое, хотя, наверное, прошло уже добрых тридцать лет, как она вышла из пеленок. — Друг мой, — сказала она с веселой улыбкой, — вы состоите при доне Луисе Пачеко? Я отвечал, что три недели тому назад поступил к нему камердинером. Затем я передал порученное мне фатальное письмо. Она прочла его два или три раза: казалось, что она не верит глазам своим; и действительно она меньше всего ожидала подобного ответа. Она возвела очи к небу, прикусила губы, и все ее поведение в течение нескольких минут свидетельствовало о сердечных муках. Затем она внезапно обратилась ко мне и спросила: — Скажите, друг мой, не сошел ли дон Луис с ума после нашей разлуки? Его поступок мне непонятен. Объясните мне, если можете, что побудило его писать мне в этом изысканном стиле. Каким демоном он одержим? Если он хочет порвать со мной, то мог бы сделать это как-нибудь иначе и не посылать мне таких грубых писем. — Сеньора, — отвечал я ей с притворной искренностью, — мой господин безусловно не прав, но он некоторым образом был вынужден так поступить. Если вы обещаетесь меня не выдавать, то я открою вам эту тайну. — Обещаю, — торопливо прервала она меня, — не бойтесь, я вас не подведу: говорите с полной откровенностью. — В таком случае, — продолжал я, — вот вам все дело в двух словах: вслед за вашим письмом явилась к нам в гостиницу дама, закутанная в непроницаемую вуаль. Она спросила сеньора Пачеко и некоторое время беседовала с ним наедине. Под конец разговора я слыхал, как она сказала ему: «Вы поклялись, что больше никогда с ней не увидитесь; но этого мало: для моего удовлетворения необходимо, чтоб вы сейчас же написали ей записку, которую я вам продиктую; я этого требую». Дон Луис сделал то, что она хотела, и, передав мне письмо, сказал: «Узнай, где живет доктор Мурена де ла Льяна, и постарайся половчей передать эту цидульку его дочери Исабеле». Вы видите, сеньора, — продолжал я, — что это нелюбезное письмо — дело рук некой соперницы и что, следовательно, мой господин не так уже виновен. — О господи, — воскликнула она, — он еще виновнее, чем я думала! Его измена оскорбляет меня сильнее тех резких слов, что начертала его рука. Ах, коварный! Он смел заключить другие узы!.. Но пусть без стеснения предается новой любви, — добавила она, принимая гордый вид, — я не собираюсь становиться ему поперек пути. Пожалуйста, передайте ему, что я уступила бы сопернице и без его оскорблений и что слишком презираю ветреных поклонников, чтоб испытывать малейшее желание звать их назад. С этими словами она отпустила меня, а сама удалилась из комнаты, весьма разгневанная на дона Луиса. Я вышел от доктора Мурсиа де ла Льяна, весьма довольный собой, и решил, что, пожелай я пуститься в плутовство, из меня вышел бы ловкий пройдоха. Затем я вернулся в нашу гостиницу, где застал сеньоров Мендоса и Пачеко ужинающими вместе и беседующими так, словно они были знакомы спокон века. Аурора заметила по моему довольному виду, что я недурно справился с ее поручением. — Так ты вернулся, Жиль Блас? — обратилась она ко мне. — Доложи же нам, что ты сделал. Пришлось снова доказать свою сметку. Я сказал, что передал пакет в собственные руки и что Исабела, прочитав обе записки, не только не смутилась, но принялась хохотать, как безумная, и заявила: «Клянусь честью, у молодых сеньоров прелестный стиль; право, прочие люди не умеют писать так изящно». — Вот что называется ловко выйти из затруднения! — воскликнула моя госпожа. — Поистине, это одна из самых прожженных кокеток. — Что касается меня, — сказал дон Луис, — то я просто не узнаю Исабелы по этому описанию; видимо, характер ее сильно изменился в мое отсутствие. — Я тоже был о ней совсем другого мнения, — заметила Аурора. — Приходится признать, что среди женщин есть настоящие оборотни. Я однажды был влюблен в такую особу, и она долго водила меня за нос. Жиль Блас подтвердит вам это: у нее был такой добродетельный вид, что всякий попался бы на удочку. — Действительно, — вмешался я в разговор, — господь отпустил ей такую рожицу, что она провела бы любого пройдоху; пожалуй, я и сам бы вляпался. Тут мнимый Мендоса и Пачеко разразились громким хохотом и не только не вознегодовали на то, что я позволял себе вставлять замечания в их беседу, но нередко и сами обращались ко мне, чтоб позабавиться моими ответами. Мы продолжали разговаривать о женщинах, обладающих даром притворства, и в результате этих речей Исабела была уличена и по всей форме признана отъявленной кокеткой. Дон Луис снова подтвердил, что не станет с ней встречаться, а дон Фелис, следуя его примеру, поклялся отныне питать к ней глубокое презрение. После этого оба кавалера заключили между собой дружбу и взаимно пообещали ничего не скрывать друг от друга. Они провели вечер, обменявшись любезностями, и, наконец, отправились спать каждый в свои покои. Я последовал за Ауророй в ее комнату и отдал ей точный отчет о моей беседе с докторской дочкой, не забыв ни малейшей подробности; я даже наговорил больше, чем было на самом деле, чтобы подластиться к своей госпоже, которая пришла в такой восторг от моего доклада, что чуть было меня не расцеловала от радости. — Дорогой Жиль Блас, — сказала она, — я в восхищении от твоей сообразительности. Когда человек, на свое несчастье, бывает одержим страстью, заставляющей его прибегать к уловкам, то весьма важно иметь под рукой такого оборотистого малого, как ты. Не унывай, друг мой: мы только что устранили соперницу, которая могла нам помешать. Для начала недурно; но любовники нередко подвержены странным рецидивам, а потому я считаю, что надо ускорить ход событий и с завтрашнего же дня выпустить на сцену Аурору де Гусман. Я поддержал эту мысль и, оставив сеньора дона Фелиса с его пажом, отправился в боковушку, где помещалась моя постель. ГЛАВА VI К каким хитростям прибегла Аурора, чтобы влюбить в себя дона Луиса Пачеко Первой заботой обоих новоиспеченных друзей было встретиться на следующее утро. Они начали день с поцелуев, которые Ауроре пришлось принять и вернуть, чтобы сыграть как следует роль дона Фелиса. Затем они отправились прогуляться по городу, а я сопровождал их вместе с Чилиндроном,90 камердинером дона Луиса. Мы остановились перед университетом, чтоб взглянуть на объявления о книгах, только что вывешенные на дверях. Несколько прохожих также забавлялись чтением этих афиш, и я заметил среди них одного человека, высказывавшего свое мнение по поводу указанных там произведений. Окружающие слушали его с большим вниманием, а сам он, как я тут же установил, считал себя вполне достойным этого. Как большинство таких людишек, он производил впечатление пустого болтуна, наделенного большим апломбом. — Новый перевод Горация,91 — говорил он, — который рекомендуется здесь публике таким жирным шрифтом, сделан прозой одним старым университетским педагогом. Эта книга в большом почете у студентов: они расхватали целых четыре издания. Но порядочные люди не купили ни одного экземпляра. Его рассуждения об остальных книгах были столь же неблагосклонны: он хулил их без всякого милосердия. Видимо, это был какой-то сочинитель.92 Я не прочь был послушать его мнение до конца, но пришлось последовать за доном Пачеко и доном Фелисом, которые отошли от университета, так как речи этого молодца заинтересовали их не больше, чем критикуемые им книги. К обеду мы вернулись в гостиницу. Моя госпожа села за стол вместе с Пачеко и искусно завела разговор о своей семье. — Мой отец, живущий в Толедо, — сказала она, — один из младших сыновей рода Мендоса; а моя мать — родная сестра доньи Химены де Гусман, приехавшей несколько дней тому назад по важному делу в Саламанку, куда она привезла также свою племянницу Аурору, единственную дочь дона Висенте де Гусман, которого вы, быть может, знавали. — Нет, — отвечал дон Луис, — но я часто слыхал о нем, а также и о вашей кузине Ауроре. Должен ли я верить тому, что мне сказывали об этой юной особе? Уверяют, что никто не сравнится с ней по уму и красоте. — Что касается ума, — возразил дон Фелис, — то это действительно так; она даже довольно развитая девица. Но не могу сказать, чтоб она была особенной красавицей; люди находят, что мы очень походим друг на друга. — О, если так, — воскликнул Пачеко, — то она вполне оправдает свою репутацию! У вас правильные черты, прекрасный цвет лица: ваша кузина должна быть очаровательна. Я хотел бы взглянуть на эту сеньору и побеседовать с ней. — Готов удовлетворить ваше любопытство, и даже сегодня, — отвечал мнимый Мендоса. — После обеда мы отправимся к моей тетке. Тут моя госпожа внезапно переменила тему беседы и заговорили о безразличных вещах. После обеда, пока оба кавалера готовились навестить донью Химену, я забежал зайцем вперед и предупредил дуэнью о предстоящем визите. Затем я вернулся обратно, чтоб сопровождать дона Фелиса, который, наконец, повел сеньора дона Пачеко к своей тетке. Но не успели мы зайти в дом, как повстречали донью Химену, показавшую нам знаками, чтоб мы не шумели. — Тише, тише, — сказала она, понижая голос, — вы разбудите племянницу. Она со вчерашнего дня страдает ужасной мигренью, от которой только что избавилась. Бедное дитя заснуло с четверть часа тому назад. — Какая неудача, — сказал Мендоса, притворяясь раздосадованным, — а я надеялся повидать кузину и обнадежил этим удовольствием моего друга Пачеко. — Ну, это не спешное дело, — возразила улыбаясь Ортис, — можно отложить его и на завтра. После весьма короткой беседы со старухой оба кавалера удалились. Дон Луис повел нас к одному приятелю, молодому дворянину, по имени Габриель де Педрос. Мы провели там остаток дня, даже поужинали, а затем около двух часов пополуночи отправились восвояси. Пройдя, должно быть, с полпути, мы наткнулись посреди улицы на двух людей, валявшихся на земле. Решив, что эти несчастные подверглись нападению, мы остановились, чтоб оказать им помощь, если таковая еще не запоздала. Но, пока мы пытались при царившей темноте определить, по возможности, состояние жертв, явился дозор. Начальник сперва решил, что мы убийцы, и приказал своим людям окружить нас, но, услыхав наши голоса и увидав при свете потайного фонаря лица Мендосы и Пачеко, он возымел о нас лучшее мнение. Стражники осмотрели по его приказу тех, кого мы сочли за покойников. Это был какой-то жирный лиценциат со своим слугой; оба подвыпившие или, вернее, пьяные до полусмерти. — Господа, — воскликнул один из стражников, — я узнаю этого толстяка-жуира. Ведь это же сеньор лиценциат Гюомар,93 ректор нашего университета! Хотя вы видите его в довольно жалком состоянии, однако же он великий человек и выдающийся гений. Никакой философ не устоит против него на диспуте; он так и сыплет словами. Жаль только, что он чересчур любит вино, тяжбы и гризеток. Вероятно, он возвращался домой, отужинав у своей Исабелы, где, по несчастью, его спутник нализался не меньше его. Теперь оба очутились в канаве. Прежде чем наш добрый лиценциат стал ректором, это с ним нередко случалось. Почести, как видите, не всегда изменяют нравы. Мы оставили этих пьяниц на руках дозора, который позаботился о том, чтоб отнести их домой, а сами вернулись в гостиницу, где каждый поспешил предаться покою. Дон Фелис и дон Луис встали около полудня и, встретившись, заговорили прежде всего об Ауроре де Гусман.

The script ran 0.016 seconds.