Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Сергей Клычков - Сахарный немец [1925]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Проза русского советского писателя С. А. Клычкова (1889- 1940) связана с гоголевской традицией совмещения реального и фантастического планов - это создает в романах "Сахарный немец", "Князь мира" и др. атмосферу гротескно-сказочного быта, в котором действуют его излюбленные герои - одинокие мечтатели, чудаки, правдоискатели.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

- Да пропади они прахом! Надо бы тронуть! Ну, поднимайся, табашная рота! - Погоди, погоди, Иван Палыч, вы покурили и нам бы не плохо! Обернулись мы, а это Прохор из-за угла выходит, бледный, как смерть, и на бледности этой еще рыжей горит борода, а в бороде на губах повисла кривулей усмешка, и сама борода от холоду немного трясется. Иван Палыч нахмурился, оглядел Прохора, сколь у него мокры шинельные полы и не обманул ли его Прохор, только постояв за углом блиндажа... - Как, Поохор Акимыч, квасы? Прохор махнул только рукой... - Прошли шагов возле триста, а дальше плыви! - А люди? - Ни душинки! - До Зайцева блиндажа не доходили? - Бесперечь не дошли: видели только на крышу ему насадило песку да каряг нанесло, словно на крыше у него возятся черти. - Ну, значит, тут крышка!? - Могила, если, как мы, не вубегли! - Во-время, значит, наш Заяц в отпуск поехал! - Где найдешь, где потеряешь: так всегда! - Надоть теперь-б к их-высоко иттить!? - Дай хоть покурить, Иван Палыч: все равно спеши не спеши, медаль на ляжку теперь не повесят! - Ну, нет уж, брат Пенкин, в дороге покуришь... Рябята, забирай сапоги... Но не прошли мы и полтораста шагов, как опять все остановились, невольно улыбнувшись друг другу: неподалеку от нас впереди, очевидно, шел, не торопясь, Сенька, надо быть, в очень счастливом расположении духа, ибо не громко, но вдосталь внятно доносилась до нас ухарски закрученная песенка: По такой-сякой погодке Не пройти мне без калош, Коль за пазухой на лодке С парусами едет вошь. Едут вошки, едут блошки. Свеся ножки из воды, Жалко нетути гармошки Растуды-вашу-туды. - Сенька...- Иван Палыч протянул руку в ту сторону окопов,- веселый малый Сенька!.. - Золото парень, - говорит Пенкин,- ничем его не проберешь! - Да уж! - многозначительно собрал гармошку Иван Палыч и опять протянул руку: По такой-сякой погодке Я пройду и без калош, В околодке нету водкя, Да воды зато сколь хошь! Если б водочки немножко И поменьше бы воды... Жалко нетути гармошки Растуды-вашу-туды! - Вот дьявол... - Рубаха парень... - Значит командир жив? - Да куда он заденется?.. - Семен Семеныч! - крикнул Иван Палыч, приставши на цыпочки. - Эй, кто там, здорово живете!? - Катись, Сенька, сюда скорей, катись, - кричим и мы тоже. - А это вы? - весело говорит Сенька, появляясь неторопливо на повороте,- мокрая рота! - Сенька, жив командир? - строго спрашивает Иван Палыч. - Не дивись коль скачут блохи. Значит, водки напились, Коли нет попа Ермохи, Значит, богу помолись! ... в полном здравии, господин фельдфебель. - Ну, слава богу! - Известно!.. - Залило? - Как полагается! Смотрим мы на Сеньку, и самим нам веселее, как будто и беда случилась за неумелую шутку... - Пьян Сенька, - думает каждый, - иль нет... его не поймешь... у него зады и переды - все вместе... - Н-но? - недоверчиво говорит Иван Палыч. - Известно... Выбег я - эна - гляжу... река течет чуть-чуть не по крыше... Ну, думаю, если это у меня не от перепива, то надо будить их-высок... Будил, будил, устал будивши, как каторжный: не встает, да и только, ногой только все норовит под брюхо ударить... Чорт, думаю, с тобой! Вышел опять посмотреть, а вода-то все выше и выше... Вернулся, взял метло да по заду, по заду: еле отходил! Поднялся, да на меня: - Ты, что,- говорит,- собачий сын, разум что ли потерял? - Никак нет,- говорю,- тонем! Вот и пакет с вечера лежит, будить вас не хотел. Посмотрел бумагу их высок, схватил метло, да по мне, да по мне, возил-возил, и коже, и роже попало, потом устал, должно быть, и говорит: - Ты что же, сукин сын, не разбудил? - Да, разве,- говорю,- ваше-высоко можно тревожить? Схватился он, братцы мои, за голову, плачет, в грудь бьет: - Беги скорей к фельдфебелю... Гумагу кажи... - Что за бумага, Сенька? - перебил его Иван Палыч,- подавай! Сенька подал из-за пазухи синий пакет, Иван Палыч ноги расставил, на лбу гармошку развел и нараспев прочитал: ...Командиру двенадцатой роты. С получением сего приказываю вам в виду наводнения принять срочные меры и в случае надобности покинуть в порядке окопы и отступить... Иван Палыч глупо оглянул нас всех и ни слова не молвил... - Вспомнили, сукины дети! - прошептал мне на ухо Пенкин. - Трогай, братцы, тогда по резервам,- нерешительно сказал Иван Палыч. - Что теперь только будет? Один раз не поверил, да не доложился, и вышла такая история,- про себя Иван Палыч подумал. Иван Палыч хмуро пошел впереди, а мы за ним гусем... В это время, кажется, совсем рядом, там, где кончаются окопы нашей двенадцатой роты, взошло веселое осеннее солнце и обдало красным искристым светом наши помертвевшие лица, забросало золотом мутную воду у ног и кладинки, а на окопный загиб вдалеке надела мученичес-кий красно-терновый венец, и из-под этого венца подняли коряги на Зайчиковом блиндаже кверху рогули, а вода под ними по верху, как подернута кровью. В это же время бухнуло с нашей батареи, и по середине Двины взметнулся скоро насквозь пронизанный солнцем столб из воды, как будто это встал из Двины водяной, вытянул длинную шею, посмотрел кругом водяными глазами и скоро, пустивши по речке пузыри, плюхнул назад в мутную воду. ГЛАВА ТРЕТЬЯ В ЦАРСТВЕ СИНЕЙ ЛАМПАДЫ ПЕТР ЕРЕМЕИЧ Смерть! Нужна она, желанна она в свой час, и нет больше муки, если смерть в свой срок долго нейдет к человеку, уже сложившему в переднем углу на груди руки. Тогда человечье сердце томится и тоскует по ней, как некогда оно томилось и тосковало, поджидая, когда черемушной веткой в окошко постучится любовь. Хорошо умереть, коли в головах у тебя и в ногах теплятся тихо путеводные свечи, а у дома, плечом прислонившись к крыльцу, терпеливо дожидается сосновая крышка! Тогда смерть похожа больше на заботливую, самую младшую внуку, которая закрывает деду нежной ручкой сгоревшие веки, тогда умереть можно с улыбкой, с хорошим неискаженным лицом... Как умирают все мужики, вернувшись с пашни или сенокоса! Но ничего нет смерти страшнее, и как не ужаснуться, не облиться холодом и трепетом с кончика волосинки и до мизинца, когда над тобой беззащитным, жалким, несмотря ни на какую силищу, кажется, с самого неба занесен нещадный чугунный колун, под которым сама земля дрожит и расступается, разлетаясь пылью и прахом, тогда... ничего нет смерти страшнее, тогда если и струсишь - будет не стыдно, потому... есть ли они на самом-то деле, эти герои?!.. Или выдумали их генералы?!.. Вернее, что так! * * * Когда немцы прекратили стрельбу, Зайчик встал и отряхнулся. Земля даже за ворот набилась, сползая щекоткой по телу, и пробкой сидела в носу,- ничего и никого вокруг было не видно, то ли оттого, что сразу так затемнило из тучи, то ли потемнели глаза и их земля запорошила ни нашего штаба, ни немецких окопов на том берегу Двины, похожих на тонкую бровку над хитрым глазком,- все, все пропало, прикрытое черной пеленой предгрозовой пустоты. Зайчику самому было в диковину, что большого страху он на этот раз под немецкими ядрами не испытал и даже про себя теперь счастливо улыбался, сладко поеживаясь и косясь в немецкую сторону, где уже привычно для глаза то и дело с одного и того же места поднимался кверху зеленый петух оглядит, окинет далеко зеленым глазом, лопнет, и посыпется в разные стороны отливный хвост, и видно издали, как падают в темноту топыристые перья, а из-под самых ног у Зайчика, словно из земли, выпрыгнут темные тени и... в перебежку!.. И свежие ямы от немецких разрывов, с лосной, еще необветренной землей по краям, поглядят на него, как большие пустые глаза человека, забытого смертью. Стал Зайчик в этом призрачном, неживом свете оглядываться и вспоминать, как на штаб итти, где ему нужно было выправить отпускные бумаги, да, должно быть, немец все же с разума сбил. Проплутал он сам не знает сколько времени по низовине, часто в непрогляди спотыкаясь и падая на торчки и то забирая куда-то в сторону, то опять подходя к самым нашим окопам. Опамятовался Зайчик только, когда сразу чуть не по колено попал в холодную воду. В это самое время с немецкой стороны пополам разрезало небо, разворотило на обе стороны, и из черной пазухи тучи на минуту повисла вниз золотая нитка, бабахнуло, и до самых немцев перед Зайчиком зачешуилась вода, с Двины понесся шум, как будто стояла не осень, а ударил первый весенний паводок, когда на больших реках ломается лед, из земли рвутся ключи, и вода юлит отовсюду, суетится бесчисленными ручейками и спешит притоками рек омыть поскорее после зимней спячки земное лицо. - Вода?.. Откуда тут вода? - схватился Зайчик за сердце. До боли в глазах уставился он в темноту, и показалось ему, что вода крадется в темноте, догоняет его и вон там в стороне уже обегает его, забираясь в те самые ямки, по которым перебегал Зайчик во время обстрела. Сорвался Зайчик и опрометью, наобум, бросился напрямик, натыкаясь на кусты и деревья, в одиночку стоявшие за нашими окопами, к штабу, должно быть, только чутьем, внушенным смертельным страхом перед новой погибелью, выбрался на большую тирульскую дорогу, по которой и попал в проливной, какого в жизни своей еще не видал, ливень все-таки куда надо - на станцию. Никого не расспрашивая и уже не думая о бумагах, мокрый до последней нитки вскочил Зайчик в товарный вагон и еще затемно укатил с одним приказом в кармане и солдатскими письмами за обшлагом. Странное состояние было в дороге у Зайчика. Сразу, когда он повалился в кучу храпевших отпускников, его бросило в жар, даже пригрезилась отцовская баня и покойная бабка Авдотья, со всего размаху бившая его голиком по горящим лапостям, а проснулся и... как ни в чем: обсушился солдатским теплом, и только в голове туманило и ныло в затылке. Потом всю дорогу шутил с солдатнёй и делал все, как и надо быть человеку с мозгой и смекалкой, деньги, какие были, зря не бросал, сдачу проверял и хоть натыкался неловко на людей и смотрел на них мутными чудными глазами, а все же благополучно добрался до нашего уездного города Чагодуя, где и нанял Петра Разумеева, чертухинского троечника, у которого в ин-поры пятнадцать лошадей в Чагодуй ходило, а из Чагодуя куда только тебе надобно! * * * Вскочил Зайчик в кибитку, в кибитке сено набито в сиденье, покрытое дерюгой из цветистых тряпок, внутри коленкором или ситцем с набивными птицами бока и верх околочен, и на ноги застегнут кожаный фартук, чтоб седока не марали ошметки с дороги: - Сиди, как за пазухой! ... И Зайчик сидит, заправивши руки в рукава, и в глазах у него, оттого ль, что попал к Петру Еремеичу в тройку, оттого ль, что перед глазами побежали родные места,- прочистилось, словно разошелся туман и так далеко-далеко просветлело. В глазах замелькало село за селом, за деревней деревня, и вертится поле в глазах, как в нашем Чертухине в Ильин день карусель. У карусели синяя, из синего атласа, крыша, по карнизам висят осенние быстрые тучки, как будто и впрямь размотано кружево с большого мотка и привешено низко над желтой жнивой, над лесом, лежащим вдали золотою каймой, над прозеленелым покосом,- над черной, с лосниной на солнце морщиной мужицкой кривой борозды... Крива борозда от мужицкого плуга, как крива и морщина на лбу с бисеринками пота - от думы, висящей, как птица за кормом, над этой кривой бороздой!.. Кое-где промелькнет вдали бугорок, покатый увал, едва заметный для глаза, как девичья грудь под рубашкой, а то - все равнина, равнина, равнина, а как поглядишь в эту равнинную ширь, и глаз не хватит, потому что конца ей не видно и нет. Проезжал нашим полем когда-то большой богатырь по прозванью Буркан сын мужичий, потерял он, должно быть, на Киев дорогу, а ехал из города Твери,- проезжал по нашему полю и в поисках верной дороги поднялся на стремя: хотел его край увидать, и не мог богатырь дотянуться до края глазами и полевую даль, Чертухино, наши покосы и поймы от всей души похвалил! - Последний разок посмотрю, побываю, а там, может, закаюсь на век! Луга покошены, нивы пожаты, и только кое-где, как диковину, увидишь средь сжатого поля кресты из снопов, стоят они солдатской шеренгой, расставивши ноги, и то ль их солдатка увезть не успела, то ль с горя, что мужа забрили в последний набор, об них позабыла совсем... стоят они, поджидая хозяйку, и с краю полос возле них - недожатый клин, свалявшийся с ветру и прибитый дождем, как грива на лошади, на которой катался всю ночь домовой. - Идет на урон сторона,- думает Зайчик, глядя на эти кресты и на полосные борозды с краю,- идет на урон... Луга-то, Петр Еремеич, убрали? кинет Зайчик вопрос на под'еме - когда ямщик дает лошадям отдохнуть. - В сарае! А сено нонешний год - такое, только и есть самому! Петр Еремеич ответит, спину ни на-кось, ни в бок не свернет и вожжи из рук ни на минуту не пустит, и спина перед глазами у Зайчика на облучке, как щит широкий и крепкий, который разве на большом ухабе качнется вместе с кибиткой, а так - ни туда, ни сюда! Петр Еремеич ответит, только голову из ворота вытянет, повернув длинную шею, как гусь на кота: - У нас, Миколай Митрич, теперь сено возят на бабах! - Ну, скажешь ты, Петр Еремеич!.. - А ты что, не веришь?.. Мужиков да коней позабрали, остались кобылы да бабы! - А как, Петр Еремеич, ты уцелел?.. Зайчик смеется, и Петр Еремеич чуть-чуть. - Да я-то по косому об'ехал, кого на тройке, кого на катюхе гужом! - Ладно, Петр Еремеич: хоть ты со скотиной! - Ходят слушки, что скоро все заберут! Последняя. Свистнет, ударит вожжой коренного по круглому заду, кибитку сразу так и сдернет с места, как будто оторвет от земли, а Петр Еремеич вперед протянет обе руки и вожжи напружит - всполохнутся и запоют колокольцы, и задымятся хвосты у пристяжек .. ... И кажется Зайчику, что Петр Еремеич с такой широкой спиной, с плечами во весь облучок, с такой нарядной курчавой кромкой под войлочной шапкой, что совсем он, совсем не ямщик, а старин-ный, чудесно воскресший гусляр, который присел на дороге средь поля и в обе руки бьет по четырем туго натянутым струнам невиданных гуслей!.. ... И слушает Зайчик его, и слушает поле, и поле как будто вот, подобравши зеленый с желтым разводом подол, начинает кружиться, кружиться, и кружится лес за полем, поодаль, и машет вершина-ми желтых берез на опушке, и хлопает будто в ладоши, ссыпая с них ворохом желтые листья: сидит крепко Петр Еремеич и только слегка перебирает ременные струны! Эх, чорт бы совсем распобрал, Петра Еремеича нет, а тройки вышли из моды! Теперь, как слезешь с чугунки, так прямо-прямехонько - в лес; вытеши палку потолще да посу-кастее, чтоб не разлетелась об воровью башку, просунь про меж ног, да и трогай! Хочешь шажком, а коль очень уж спешно, так можно с притрухом: ты сам себе кучер и конь! Эх, Петр Еремеич! ЧЕРТУХИНСКИЙ ТУМАН ...Нагрянул Зайчик в побывку, заранее даже и вести не подал. В аккурат как-то под вечер все чертухинские солдатки так к окнам и прилипли, еще издалека заслышав, что Петр Еремеич кого-то везет, за грудь держатся, без платков бегут на крыльцо, наплевать, что в углу ребятишки горло дерут: все вестей ждут от своих, не дождутся! Прокатил Петр Еремеич из конца в конец по Чертухину, инда только пыль на подсохшей дороге поднялась, и так никто и не разглядел хорошенько, кто это за пылью в кибитке. А Миколай Митрич, радостный, светлый, словно видит впервые родное Чертухино, всем рукой машет и трясет боевой фуражкой, раскланиваясь, как именинник. Встала тройка, словно в землю вросла, у самой что ни на есть лавки Митрия Семеныча Зайцева, так что коренник уперся высокой дугой в застреху домового крыльца; тут только и догадались, кто это нашим солдаткам в кибитке прибластился, бегут со всех концов, словно опоздать боятся, словно гость так завернул, на минутку, а вот махонут кони хвостом у крыльца, и поминай его опять, как звали,- живо у крыльца бабы и девки сгрудились, локотками подперлись, то и дело ни с того ни с сего хватаясь и утирая глаза. Вышел Митрий Семеныч на галдарейку, бороду гладит и не верит глазам, что сынок приехал, больно уж, де, не ждали да не чаяли! Сестра Зайчикова, Пелагушка, из окошка высунулась - вот-вот упадет, а мать Фекла Спири-доновна как выскочила на крыльцо простоволосая, увидала, что Миколенька из кибитки вылезает и саблю в руке держит, так и уронила голову, как срезанную, в кубовый передник и на все Черту-хино от избытка чувств заголосила. Митрий Семеныч народ растолкал, бросился на Зайчика, словно бить его хочет, будто это и не Зайчик вовсе,- подбежал к нему с лицом страшным и радостным, положил ему голову на плечо и тоже заплакал... * * * Зайчик, как вошел в избу, в угол помолился, отвесил всем по поклону, и так, кажется, и поплы-ло все у него из-под ног, голову вдруг сильно закружило. - Собери мне постель, матушка, в горнице,- сказал он Фекле Спиридоновне,- больно я уж умаялся. Фекла Спиридоновна пугливо посмотрела на сына и побегла с самоваром за печку, а Митрий Семеныч мигнул Пелагушке на горницу. - Сынок... ах, сынок, да Господи Боже!.. Вот уж не чаяли! - Обыденкой, батюшка, вышло... я и сам-то не думал! Постелила Пелагушка кровать в передней избе, а Митрий Семеныч чайный стол на маленьких колесиках к кровати подкатил. - Ты, - говорит,- Миколенька, лежи, отдыхай с дороги, а мы с матерью около тебя посидим, чайку попьем да на тебя посмотрим: в кои-то веки видим тебя живого, слава богу, да в полном здравии... В последние разы ты и писем-то не писал... а ведь что не надумаешь! - Пристал я, батюшка, что-то,- тихо говорит Зайчик. - Ну, если и пристал малость,- прибавил Митрий Семеныч, поглядевши пытливо в какие-то странные глаза сына,- так у матери под юбкой живо отудобишь! Ощупал Митрий Семеныч Зайчика всего с головы до ног дометливым стариковским глазом: ничего по-прежнему на вид вроде как здоровый, ладно сшитый паренек. - Отудобишь,- довольно решил Митрий Семеныч.. - Отудобишь, отудобишь, Миколаша, - радостно говорит Фекла Спиридоновна, внося самовар в горницу,- смотри, Миколенька, как наш старик-то старый тебе обрадовался: только успела отвернуться, а он так потолок весь паром и обдал! Зайчик в кровати ноги расправил, чистое белье, словно перушком, тело замоделое гладит, от подушки травой-мятой пахнет - лежит Зайчик, как барин, и матери улыбается. - Матушка ты моя милая, если б ты знала, как я по вас соскушнился! Митрий Семеныч в середку стола сел, Пелагушка за самовар спряталась, а Фекла Спиридоновна расставляет на стол чашки, голубые любимые Зайчиковы кумочки, - похоже сейчас на то, что мать с чердака молодых голубят принесла в переднике - сейчас их пшеном кормить на столе будет... - Сынок... сыночек мой! Митрий Семеныч на блюдечко с золотым обрезом горячего чаю налил, локтем руку с блюдцем подпер, на блюдечко дует, а сам все на сына глядит все глазам не верит - да блюдечком бороду закрывает, чтобы кто не разглядел, как по бороде нечаянная слеза катится. - Жарко... инда потом пробило,- говорит он, заметив, что от жениных глаз скорей кошелек спрячешь, у самой Феклы Спиридоновны глаза помаргивают и теплятся, удерживая радостные слезы: не любил Митрий Семеныч глядеть, как другие плачут... - Полно тебе, Митрий, седни и печь не топили,- тихо говорит Фекла Спиридоновна... Митрий Семеныч через блюдце посмотрел на нее, дескать: дура! - Что, Миколенька, каково на хронте? - спрашивает он сына твердым голосом, этой твердос-тью так и хочет Фекле Спиридоновне намекнуть: ошиблась, матушка, это у тебя глаза на мокром месте, по делу и по безделью всегда за глаза хватаешься, нельзя сапогом под бок ткнуть, а я слезой исхожу только, когда лук в тюрю режу.- Мы к газетам тут не больно привышны! Да к тому же и врут больше того! - Мы, батюшка, теперь почитай-что на мирном положении, в позиции и в глубоких окопах под блиндарями... только вот вши больно едят, а то бы - всё ничего... редко кого убьют ненароком!.. Фекла Спиридоновна - в передник, Пелагушка - за самовар. - Это они, Миколенька, от страху заводятся! - говорит мать из передника. Митрий Семеныч строго на передник смотрит, словно так и норовит без слов растолковать понезаметней: да не суйся ты, дура, когда тебя не спрашивают, если ничего не понимаешь, у человека чин как никак, на плечах эпалет с синей дорожкой, посередине с черной звездочкой, а ты о страхе каком-то канитель заводишь,- знай, дескать, передник, свое дело: ухваты да клюшки, пироги да ватрушки! И трудно почему-то Зайчику признаться, что мать правду сказала. Не потому, конечно, что хронтовика такого хотел из себя дома на печке изображать, а потому, пожалуй, что страху этого сам по-настоящему не раскусил и по правде не знал, что он-то сам, храбрый или трусливый. - От поту вша заводится, - строго сказал Митрий Семеныч. Фекла Спиридоновна села за стол и оглядела мужа неразумными глазами. - Полно, Митрий, уж то ли не потеет человек, когда землю пашет, а никогда и вошка от такого пота не укусит! - Ну, разварилась картошка: сама с себя шинель скидает,- намекнул опять Митрий Семеныч, по мужицкой привычке не говоря всего спряма, но Зайчик понял с одного слова. - Выпусти-ка, - говорит он, - матушка, меня с кровати слезти... Чтой-то я, приехал, а и на двор не выйду, на скотину не гляну... - Поди, поди, говорит Митрий Семеныч охотно, поздравкайся! * * * Вышел Зайчик в одном исподнем в сени, а за сенями тут же двор, большой, широкий, под князьком на лохмотах соломы паутинка висит, и в ней играет вечерний, хилый лучик, скользнув-ший сверху из слухового окна, через которое голуби летают, на дворе корова Малашка стоит у яслей, сено по целой рукавице охаживает, а рядом с ней мерин Музыкант,- уши расставил, и оба на Зайчика смотрят: молодой хозяин приехал! Музыкант даже, показалось Зайчику, из темноты головой мотнул, словно, как и надо быть, с ним поздоровался... Смотрит Зайчик, в углу петух на шесте: привстал, на ногах - сапоги желтые, на голове - корона царская, тоже на Зайчика глядит, и кажется Зайчику, что петух немало диву дается, что Зайчика видит: как это, дескать, такое выходит?.. Потом, видно, решил, что это он, петух, в своих петушьих расчетах сбился да спутался на старости лет и что так на самом-то деле и надо, чтобы Зайчик сейчас стоял тут у лесенки на накат, на котором по этому лету куры цыплят высиживали, стоял тут в полутьме и его сапогами любова-лся,- решил и вдруг громко захлопал крыльями: лоп-лоп-лоп-лоп-лоп, и так запел, как будто Зайчик и не слыхивал до сей поры, как деревенские петухи поют. Прислонился Зайчик к лесенке, смотрит на то место, где он в детстве на перекладине домового видел, и думает сам про себя, куда это он за эти годы девался, даже и следка от его копытца в Малашкином шлепке не видать,постоял так да и стоять до утра бы остался, вдыхая в себя коро-вью теплоту, смешанную с вкусным лошадиным потком, если бы не тронул его за плечи сзади отец и не сказал ему строго, будто Зайчик - маленький и в чем-то уже успел провиниться: - Иди-ка, Миколай, в горницу... да ложись спать в самом деле; завтра наговоримся! Вошли они в горницу, смотрит Фекла Спиридоновна на сына: глаза красные, словно кто в них соли там в темноте насыпал, под носом помокрело... - Ложись, ложись-ка - эк тебе глаза-то пылью, должно, с дороги набило... а я с радости и не заметила даве,- ложись со Христом... Ложись! Засуетилась было Фекла Спиридоновна, но Митрий Семеныч отвел ее от постели рукой: дескать, убирай чашки и не верещи попусту - все равно фефя галицкая и что к чему - не понимаешь!.. * * * ...Зайчик остался один... Пелагушка, пока он до ветру ходил в сени, снова пышно взбила перину, а в углу затеплила у самого носа Миколая угодника две синих лампадки... Такой от лампадок свет сразу пошел тихий да мирный, так тихо, словно боясь, что его услы-шат, сверчок зачиркал из-за лежанки, выставившей брюхо в темном углу... ...И поплыла в горницу тишина, как молоко густое, будто на всем белом свете теперь только и есть, как этот сверчок с ленивой песенкой да он, Зайчик,- и как-то сразу после первой же сверч-ковой песенки на все тело Зайчика напала истома, а по рукам и ногам поплыло тепло: будто Зайчик, как бывало в старое время, когда у отца еще лавки и избы этой большой не было, а стояла у них на заднем выгоне лачуга о двух окнах у самой земли, в которой дождик всегда шел гораздо дольше, чем на улице, - вылез сейчас вот, напарившись перед праздником всласть пахучим веником из пузастой печки, и теперь лежит на ней, разбросавши руки и ноги. Чувствует Зайчик, что связаны его руки шелковым поясом и он не дома у себя лежит, а в сказочной красоты терему, плененный навеки в стране безымянной и никому неведомой, но столь прекрасной, что и не стоит тужить и горевать об этом плене, а лежать так и лежать, качаясь в парчевой люльке, ни о чем не думать и терпеливо ждать своего часа, а что будет в сей час жизнь или смерть - неизвестно! А Зайчику надо бы знать! Надо бы знать без ошибки! * * * Все сильнее и сильнее разгорается синий свет у лампады, так и заливает всю горницу, и сверчок так и исходит весь в своем стрекотании,- все тише и тише от того стрекоту в сердце... И Зайчику кажется, что синяя волна бьется уже вот тут, совсем близко около неги, около самого сердца, но она не зальет, не затопит, и бояться ее нечего: это волна из Счастливого озера, она догнала его и настигла: ей жаль, что Зайчик покинул ее берега ....... ........................... ............И плывет, плывет отцовская изба, как диковинный корабль, в далекое и блаженное царство, где люди живут и не знают, а самое главное знать им не надо: что жизнь и что смерть? * * * ...Долго так Зайчик пролежал с широко открытыми глазами, не шевелясь и не смея пошевелиться. Потом, вдруг словно тихий ветер прошел из-за двери, лампадка погасла, мигнула другая, и с нее слетел огонек куда-то в темь, за божницу... Сверчок нехотя чирикнул последний раз в темно-те, заглотнулся и замолчал. Зато так и набил свет из окошка, у которого поставили Пелагушка кровать, чтоб, как проснет-ся усталый братец, так сразу бы увидел родное село... А Зайчик сейчас уж к оконцу приник, прильнул к стеклу горячим лбом, загляделся, и, словно сноп спелой ядрицы, упал ему на рубашку месячный свет. Смотрит Зайчик к окошко дремотными глазами, с которых сон наполовину свалился, дрожит под одеялом частой мелкой дрожью, и сладко ему от того, что стережет отцовскую избу высокий месяц с высоко занесенной в лохматое облако головой, а он покойно лежит у окна на кровати и до малости вспоминает свою прошедшую жизнь... Колышется все перед глазами, преображается каждая мелочь, приобретая иное лицо и значенье, и будто в воспоминаниях этих, так чудесно перевитых с негаданным часом возвращенья под отцовскую кровлю, не он уж теперь, а чертухинские избы поплыли над землей, и крыши у них, как крылья у птиц на первом взмаху от земли. Видит Зайчик: у крыльца, куда так и бьет месяц, так и сыплет горстью лучи, забирая все выше, ископытили кони Петра Еремеича землю, и из мокрой земли вода проступила, а первый зазимок сейчас ледок, как гусиные лапки, натянул в лошадьих следах. - Значит,- думает Зайчик, - птицам пора улетать! Глядит Зайчик на улицу, и нет ни единой души, и в окнах нигде огонька, только туман так и валит из-под невиданных крыльев чертухинских птиц, вдоль села так и стелет овчину и сбирает клубы на горке у дома, где живет отец Никанор,- чудится Зайчику, что там, у Никанорова дома, туман уже - не туман: это чертухинские девки ведут хоровод... Платья на девках кисейные, белые, ленты в косах атласные - с отливом и ворсом и из белой березовой коры башмачки на ногах. Ходят девки, не касаясь ногами земли, чтоб не портить обувки, ходят они, за руки держат друг дружку, и сыплет на них осохлые листья из чистого золота ясень, такой же старый, но еще бодрый, веселый, как и отец Никанор. А посреди хоровода Клаша, дочка о. Никанора... Не с ней ли Зайчик вместе в школу под горкой ходил?.. Не с ней ли венчался... в духе и свете?.. Такая большая поднялась за время, как Зайчик Клашу не видел, и теперь совсем не узнал: с лица ее веснушки словно кто смахнул платочком, как соринки, стала она выше и тоньше, и месяц сейчас бьет Клаше в лицо нежным лучом и вплетает сине-зеленую ленту в тяжелую косу: - Должно что,- думает Зайчик,- замуж выскочит скоро... может, даже этой весной... Ужели ж забудет и не дождется?.. Клаша стоит середь хоровода, смотрит на небо, звезды считает, месяцу, пролетным осенним тучам, летящим на север за снегом, машет белым платком и - для кого - неизвестно - запевает песню на круг Уж ты, Лель мой, Лель, Люли-Лель! Не ходи ты, Лель, воевать! Ты не целься в лоб, Уж ты в грудь не цель: Не клади ты в гроб Да чужую мать! Лель мой, Лель! Лель мой, Лель! Люшеньки! Не губи ты, Лель, Душеньки! Уж ты, Лель мой, Лель, Люли-Лель! Не ходи ты, Лель, на войну! Ах ты, милый друг, Не гони под ель На усохлый сук Молоду жену!.. Лель мой, Лель! Лель мой, Лель! Люшгньки! Не губи ты, Лель. Душеньки! Кончила Клаша песню, а и сердце у Зайчика еще звучит хороводный припев. Стоит Клаша в кругу, взявшись за сердце, из глаз ее катятся крупные, по горошине, слезы, отчего еще светлее у Клаши глаза,- две синих лампады, в которые сверху смотрит луна,- еще лукавей играют ямки у губ, и со щек так и пышет румянец, словно открыла она девичье сердце и горит, горит от стыда!.. Зайчик в подушку уткнулся, а месяц за тучу уплыл... ЧЕРНАЯ ТЕЛЕГА Чудно пахнет подушка сестрицы Пелагушки, насовала она под наволоку пахучей мяты и божьей травы, от которых приходит легкий сон к человеку, и Зайчик словно лежит сейчас в огороде, уткнувшись в окошенный вал у частокола, мокрый от частой росы, и солнышко, будто, вот только что за Чертухиным выкатило свой золотой глаз и с'есть еще совсем росы не успело. Лежит Зайчик усталый, но крепкий, как песочный брусок, которым вот уж какой год все одним косу точит и никак сточить не может: по жилам кровь так и играет, и слышно за сажень, как она падает в сердце, будто с большого обрыва, и звонко стучит о самое сердечное дно, зароется там, отдохнет и снова заколет в лопатки и плечи и будит с зарею - гонит с постели бить рижскую косу на бабке, раскидывая по всему Чертухину уверенный радостный стук молотка, а потом скорей косить, скорей косить, размахивая косой во все плечи, пока роса на лугу, словно брызги, как будто по лугу ходил всю ночь с водосвятьем отец Никанор. * * * Долго ль так Зайчик лежал, мало ль - кто это знает? Может, и осень прошла за это время, и зима пропорошила в околицу белым пушистым хвостом,- кто это знает?.. Время - не столб у дороги! На нем все наши зарубки первый же ветер сдувает, и часто не знаешь: когда это было - вчера иль сегодня. Иль когда еще сам на свет не родился! Только от сестриной мяты да от плативой божьей травы так и наперло в нос Зайчику, поднял он голову, обсохла без солнца роса на подушке - Зайчик часто в последнее время плакал во сне - в окошко взглянул, потом обернулся на дверь: спаси Бог, не узнал бы кто про его огородный сон и про эту росу на траве, похожую больше на слезы!... - Какие уж тут огороды... ведь скоро Покров! И Зайчик сейчас и не помнит, куда он рижскую косу повесил, так и не кончив покос перед войной. Пришлось последний лужок добивать казачихе! Но крепко, видно, и Митрий Семеныч и Фекла Спиридоновна, умаявшись с этой проклятой торговли, хуже чем с пашни, спят за пятой стеной, а Пелагушка подавно: у девки еще и грудь не налило! Спит - выдерни ноги, и то не услышит! Глядит Зайчик в окошко, меж двумя облаками тихо за горку катится месяц и, ниже, ниже нагибаясь к отцовской избе, через силу с великой дремоты озирает вокруг, да и все на селе, кто на месяц в этот час ни посмотрит, у всякого слипнутся веки, и сам приоткроется рот, только вот один Зайчик поглядит на него, и еще шире станут глаза. В тайне от сына берегла Фекла Спиридоновна его лунатные ночи, когда он мальчишкой лазил по краешку крыши и подолгу сидел на князьке, болтая ногами и упершись детскими немигающими глазенками в месяц над крышей. Колдун ли снял на десятом году с Зайчика этот мечтунчик, само ли по себе прошло - Бог его знает! Только еще и теперь часто Зайчика месяц будит, и он подолгу не может заснуть, пока всласть не наглядится... - Месяц! - шепчет в такие минуты Зайчик,- месяц!.. Глядит Зайчик в окошко, но теперь уж нет никого у дома отца Никанора, рассыпался по избам девичий круг, словно бусы с порванной нитки, а Клаша дочка отца Никанора - давно в летней светлице спит одна под самой крышей, держит сонной рукой крепкую грудь и грезит с улыбкой о том, что в палисаде, на старой антоновке, больно два яблока славно налились: - Завтра проснусь, спрошу у отца позволенья,- сорву и кому-нибудь подарю на долгую-долгую память... а если отец не позволит - заплачу! - Пожалуй, позволит,- думает тоже и Зайчик,- завтра пойду навестить отца Никанора! И только это Зайчик подумал да опять в окошко взглянул, как вдруг из Чертухина, но только с другого конца, покатила большая телега, в телегу впряжена большая свинья и хвост у свиньи длиннее, чем кнут у подпаска Игнатки. Кто сидит на телеге - поначалу было не разобрать. Потом, когда она поднялась на пригорок, Зайчик, приставивши руку к глазам, чтоб месяц глаза не туманил, и вплотную прижавшись к окну,разглядел: сидит на этой телеге дьякон с Николы-на- Ходче, свесивши ноги, так что телегу всю покосило и колесо с этого боку чертит о накрылье, и на крутом повороте будто так крикнуть и хочет: - Эй, сторонись, прохожий! Не видишь, а то задавлю, и мокренько не будет! - ...сидит на этой телеге дьякон с Николы-на-Ходче и по свинье староверской лестовкой бьет. - Ох, этот дьякон,- думает Зайчик,- водосвятный крест пропил, ну вот у него теперь и гульба! - Много ты знаешь,- будто отвечает Зайчику дьякон, повернувшись бочком с телеги, - да ладно: вот с'езжу на требу, человек за горой удавился,- вот оберну, господин охвицер, и тогда уж мы с тобой потолкуем! Странно Зайчику: до дьякона будет верста, а слышно-о! А может даже больше версты! Ночью все предметы ближе подходят, только меняют лицо. - Должно, что по росе так голос приносит,- решил Зайчик, - ну и дьякон: коса больше, чем у отца Никанора! Смотрит Зайчик, ничуть и не страшно! Ну что ж из того, что под горой человек висит на осине?.. Мертвых Зайчик видал... Столько их на войне... подумаешь тоже, какая нередкость... Да и мертвые страшны не все, а первые три дня после смерти так и все мертвецы добрее и лучше живых! - Невежа! А еще охвицер,- кричит ему с самой горки дьякон,- науку тоже прошел, а в голове нескладиха! - Зайчика пот пробил, и к ногам побежали мурашки, силится и не может понять, как же это: Зайчик только подумал, а дьякон уже услыхал... В это время дьякон свернул с горки, снял с осины человека, должно быть, была это баба, а если мужчина, так наверно заезжий купец,- больно брюхо велико, у мужиков таких не отрастает,- снял человека, на горку опять махонул и... круто... на небо! По небу грохот пошел, катится по небу телега, так тьма и растет... От грохота падают звезды, месяц, совсем незрячий, за горку хотел укатиться, расплылись с дремоты и губы и нос у него по лицу, стал он похож на яичко, какие Зайчик с горки по Пасхам в детстве катал,- хотел укатиться, да дьякон вдруг телегу круто на него повернул и... раздавил, инда колесо так и скрипело, так и гремело: - Э-эй, сторонись, сторонись! Задавлю как яичко! Тьма повалила вниз и вверх от телеги, и только минутку колесный обод сиял яичным желтком, позолотил и потешил глаза хмуро-золотистый свет, а потом, попавши в колею, погаснул и... ринулась тьма на землю и небо! * * * Слышно только, как над самым селом катит телега и камушки с-под колес летят со свистом и падают на крышу, то тихо, то барабаня крупной дробью в железо. Сколько времени пролежал так Зайчик,- Бог его знает! Слышал только, закутавшись с головой в одеяло, только оставивши маленькую щелку для глаз, как под колесный скрип и визг от накрылья телеги хлопал на шесте крыльями старый петух и не вовремя пел, видно, хотел разбудить хозяев и пораньше поднять на ноги... Потом вдруг, будто над самой кровлей, раздался грохот и треск, должно быть, дьякон не в меру свинью разогнал, телега задела за придорожный пень и все: дьякон, телега, свинья и толстый купчина или баба - кто их там знает все полетело под откос в овраг, с оглобель золотые тяжи свалились, вожжи, постромки, обшитые рясной парчой, разорвались на мелкие части, мелькнув только и окошко, заставив зажмурить глаза и схватиться за сердце, долго-долго гудело в великой утробе земли и под застрехой высокого неба потом все утихло, в окнах, будто развесили трепаный лен, - сбелело, за пряслом мутный день поднял белесую голову и взглянул растекшимся глазом в окно. * * * Зайчик с постели поднялся, глаза ломило, словно с долгой натуги, и на яву ли, в полусне ли увидал чуть приоткрытую дверь, из-за которой высунула к нему как снег за это время побелевшую голову Фекла Спиридоновна: - Вставай, Миколенька, вставай!.. Мы с отцом уже попили чаю, не хотели тебя будить... уж и гроза сегодня прошла перед утром, да диво-то - в такую пору с молоньею и градом, - не запомнит никто! - Затрещала сорока! - прогудел за ней Митрий Семеныч. - Должно, что скоро, отец, выпадет снег! - обернулась Фекла Спиридоновна. - Не загадывай срока, тащи лучше самовар поскорее, - отвел Феклу Спиридоновну Митрий Семеныч от двери и вошел к Зайчику в горницу. ЧАЙНЫЙ КОРОЛЬ Зайчик вдруг почувствовал себя веселым и бодрым, увидя отца и мать с самоваром: видно, всё же отдохнул в огородной ограде, отдышался от порохового дыма на мяте и божьей траве, глотнув-ши всласть домашнего уюта и тишины. Мать водрузила на стол самовар, как роту расставила блюдца и чашки, а посредине поставила блюдо, в котором по крутым краям взбирался Афон, нарисованный очень искусно, в блюдо положила печеных яиц, которые Зайчик очень любил, свежий ломоть душистого хлеба на яйца, сбоку поставила большую чашку снежной сметаны, а на спинку от стула повесила колбасиный круг домашнего изготовленья, сочный, душисто скопченный самим Митрием Семенычем и большой, как лошадиный хомут. Смотрит Зайчик прямо в лицо самовару и в самоварной начищенной к такому случаю меди видит свое лицо, такое красивое, здорово-ядреное, но скорбное и нежное, затаившее где-то в глубине заси-ненных под черной ресницей глаз такую печаль и тревогу, которым, кажется, нет и не будет конца. - Ну вот и дело, видишь, на лад пошло: ишь, Микалаша,- как огурчик с гряды,- сказал Митрий Семеныч,- лежи... лежи... Лежа и чаю попьешь, а я начал за тебя положу. - И то, батюшка, полежу! - улыбается Зайчик. Митрий Семеныч встал под икону, подкинул к ногам подрушник, осенился, затрусил бородой на икону и скоро бухнул в землю три раза. - Я, Микалай, каждый день сорок поклоном кладу за тебя... да мать тоже столько... Улыбается Зайчик отцу. - На старости лет ты бы спину себе не трудил,- говорит. - Э, что за труд: родительская молитва со дна моря достанет,- подошел к столу Митрий Семеныч, потирая руки и оглядывая все повеселевшими глазами, ну, давай-ка колбаски!.. - Хорош у нас самовар,- говорит Зайчик. - Король, одно слово,- гладит бороду Митрий Семеныч. И правда: Зайчик взглянул на комфорку: корона! Корона и есть! И сам он пузатый король, и только кажется это, да так все говорят: поставь самовар! Кажется всем: стоит самовар! А в самом-то деле ведь он все сидит, да и встать-то не встанет, если никто не поможет, потому что у него короткие ноги и встать на них сам он не может, ну и ставит его Пелагушка или Фекла Спиридоновна, а он ведь... и сам бы поставиться мог!?.. - Ну вот убежать: это дело другое! - промолвился Зайчик, заглядевшись на самовар. Пелагушка вошла, вся покраснела, застыдилась брата: как никак охвицер, мать на отца поглядела, Митрий Семеныч на мать. - От судьбы, Микалаша, никуда не уйдешь, нет, уж лучше терпи помаленьку да почаще Богу молись! - сказал вдруг Митрий Семеныч. - Да, да, Микалаша, куда убежишь?.. В темный лес? - всполохнулась Фекла Спиридоновна. - Да что вы такое подумали? - смеется Зайчик.- Я говорю, что самовар убежать всегда может, и вспомнил, как он скоро поспел, когда я приехал. Отец закатился смехом, и все лицо у него обдало искрой: - Коро-оль! Фекла же Спиридоновна не подошла, а подплыла к Зайчику, схватила его за вихорки, притянула к себе и крепко припала к губам: - Шутник мой, Миколенька,- нас только, стариков, напугал... А мы-то подумали... - Нет, батюшка... оттуда я убежать не могу,- не улыбнулся Зайчик, но на лицо просветлел.- ты знаешь, батюшка, где теперь эта книга, о которой нам говорил Андрей Емельяныч?.. Митрий Семеныч на Зайчика смотрит во все глаза, как будто не узнавая сына, Фекла Спиридоновна застыла с полным блюдцем в руке, Пелагушка уставилась прямо Зайчику в нос. - Она там!.. - Мудреный ты, Микола, стал, да это неплохо,- сказал Митрий Семеныч. - Все лучше, чем дурак или озорник! - прибавила Фекла Спиридоновна. Пелагушка фыркнула неизвестно с чего, Митрий Семеныч огрел ее взглядом, все взялись за блюдца и... замолчали. * * * Зайчик блюдечко допил, держит в руках пустое блюдце и на окошко глядит: Ах, Боже мой, Боже, какая прекрасная, светлая наша страна! Какие по взгорьям ее, по полям и овражкам раскинуты тонкие-тонкие шали, с каким нежным-нежнейшим и замысловатым рисунком! Вышивала, узорила их золотая рука, и краски все эти нашло и взлелеяло добрее, чистое сердце! Кому непонятна любовь к ним?.. Кто может прожить без любви к ним?.. Кто может обойти их с презреньем, насмешкой оскаливши зубы, кто может насмеяться над этой сыновней любовью?.. Если уж есть у нас эта любовь, так березовой болоны она тверже,тверже и крепче,- но зато растет на прямом стволу нашей великой судьбы, как болона растет на березе и самих нас уродит! Насмеяться же над этой любовью,- пусть над этим уродством,- может преступник, лиходей поневоле или в душе душегуб по рожденью! Как, как не любить, как не верить, как не ждать, не томиться?.. Не плакать подчас беспричинно: ведь плакать все больше и больше причины! Куда подеёшь ты всех этих калек, уродов с румяными лицами, но без рук и без ног, привыкших к земле и простору, а ныне гниющих где-нибудь в лазаретной помойке,- с широкою грудью, в которой сердцу большому, простому, мудрому, тихому, доброму, как ни у кого - осталось одно: уйти в темный лес и сделаться страшным разбойником!?.. ...Думал так Зайчик и все глядел за окошко. На одном глазу у него висела крупная слеза, но он опомнился, колыхнул плечом, будто сбрасы-вал что-то очень тяжелое с плеч, тряхнул головой, и слеза упала незаметно в пустое блюдце. * * * - Чтой-то, я, дура, сижу и молчу, у нас ведь новость какая,- первая заговорила Фекла Спири-доновна. - Ну, пошла курица болтунов на чужом дворе высиживать,- сказал улыбаясь Митрий Семеныч,- ври, ври больше, чтобы верить дольше,- хотел еще что-то прибавить, пообиднее да посмешнее, да не сказал, не хотел, видно, обижать старуху при сыне. - Да ты, ведь, и не знаешь, Митрий Семеныч, я и забыла совсем тебе поутру сказать за столом. - Ну, полно клохтать... Что же за новость? - Подожди, Митрий Семеныч... схожу за кипятком, долью старика, а то, как Микалаша сказал, и верно, что сядет на жопку! - Мы, Микалаша, пьем всегда с подогревом,- гудит Митрий Семеныч. - И радости всей-то у нас: ты, Пелагушка да вот: самовар! - говорит Фекла Спиридоновна, сокрушенно склонив на бок голову,- подождите-ка, вот подолью и все расскажу по порядку. Фекла Спиридоновна льет в королевскую утробу горячую воду, король на левое ухо корону повесил, медную мантию с плеч приподнял и положил на Афонскую гору, запыхтел, засопел, как будто сидел на столе и крепко без просыпа спал, а тут вот его разбудили, но какие же теперь дела государства на старости лет: горячих угольев опять наглотался и снова, покамест его не разбудят - заснул! Митрий Семеныч глядит на самовар и смеется: - Король, а корона на дужке! Зайчик тоже смеется, а Пелагушка так и не сводит с Зайчика глаз: уж больно братец чуден, и больно она его любит! Зайчик, улыбаясь отцу, глядит в окошко, а перед оконцем всё Чертухино как на ладони. - Хорошо же наше село, Микалаша! - говорит Митрий Семеныч в раздумьи. - Хорошо, батюшка... очень, потому что родное и такого другого нигде не найти,- Зайчик ему отвечает. - Да и нету... Гляди, Микалаша, любуйся... на родное место посмотришь, и на сердце станет складнее и все кругом веселей! И Зайчик любуется: По засельным взгорьям рассыпано золото, лес за селом отряхает парчевую одежду, как будто кончился пир и веселье, теперь пора на покой до нового вешнего звону! Над лесом голубой покров, и будто лес опрокинул себе на склоненную голову большую чашу, и из чаши льется голубое вино. Льется оно, льется ему на разоблаченные плечи, на скошенный луг возле леса, на желтую ленту дороги, которой повязаны всходы на взгорьи, зеленые, яркие, как будто умытые первым зазимком, растаявшим с первым лучом из-за тучи, которая верно теперь в Чагодуе, а может и дальше, и из окошка только краем видна! Из тучи бежит торопливое солнце: и верно, надо спешить - в овраге лежит белый горох ворохами, не время еще доставать белую шубу, еще Никита-Гусе-Пролет не вспугнул с озера уток, не пронес высоко над полем венцы журавлей и сам еще не уехал на первой туче со снегом, растянув и разбросив с нее по всему необъятному небу гусиные стаи, как плетеные вожжи с раскатистых дровней, для людского глаза похожих на тучу. - Чудесная у нас, батюшка, сторонка! - говорит Зайчик в полузабытьи. - Ворона и та свою сторону любит, не токмо что человек,- отвечает Митрий Семеныч, а Фекла Спиридоновна и Пелагушка смотрят на них и молчат. * * * Король на столе в короне, ему на корону забрался пузатый шут с длинным носом и разрисован-ным брюхом - его король хоть и любит не очень, но какой же король без шута? В королевстве подданных нет, живут все свободно, как будто и нет короля, и один только шут подставляет ему свой круглый рот дыру на затылке, и король, забавляясь спросонок, льет в затылок шуту горячую воду... Да и шут не всамделишный, так себе: брюхо у шута слилось с головой и в голове у него не мозга, а май китайский заварен. - Ну что ж... проживем и с таким,- шумит пузатый король,- ныне время настало такое! Да, время тугое! Сидит Фекла Спиридоновна и на блюдце дует. Знает она хорошо старика, что хоть и корит он ее за болтливость, а самого парным молоком не пои, а сплетку какую-нибудь да сплети. Нацедила она Митрию Семенычу новую кумку, подала через стол и смотрит в глаза,- что, де, на рот повесил фунтовый замок? Ты рот не разинешь, так я и подавно! - Да уж, Митрий Семеныч, и новость... такое дело случилось! - А мы, Микалаша, с тобой и забыли... Ну, ну, разевай да скорей подавай,- сказал Митрий Семеныч и губу о блюдце обжег. - Ишь, разоспался старик,- щелкнул он по медному брюху. - Говорить ли уж, нет ли - ты все равно не поверишь и скажешь, что дура... Да ладно, хошь верь, хошь не верь, после узнаешь, что правда,начала Фекла Спиридоновна, а Митрий Семеныч опять перебил: - Да вали под самый нос жито и овес: посля разберем! - Ладно, ладно, старик... так вот дело какое! Митрий Семеныч перестал улыбаться, Зайчик уставился матери в рот, откуда глядели два заячьих зуба, а Пелагушка так в мать и впилась: уж больно она любила рассказы. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПЕЛАГЕЯ ПРЕКРАСНАЯ У ГОЛУБОГО КРЫЛЬЦА Да не лучше ли нам самим рассказать, так будет складнее: и толку больше и правды. Так вот вся история: Пелагея Прокофьевна Пенкина, когда на войну проводила из дома мужа, сначала очень томилась, много плакала за печкой, чтобы свекровь не видала, запустила было хозяйство, а потом понемногу прошло. В два года один раз Прохор Акимыч приезжал домой в побывку, но недолго пробыл: две недели прошли, как в угаре! Качалась изба две недели, качались у окон столетние ветлы и липы, ходило в глазах все в избе, и за окном поутру, не глядя, что дело было по лету - стояло покосное жаркое время - висел голубой туман, все плыло вдали, не исчезая из глаз. Справили вместе покос, набили сеном сарай, сараюшку и на задворках сметали два стога. Глядя на эти стога, как они оттопырили брюхо к плетню, оглянет Пелагея тихо и жалобно свой ровный и круглый, как причастная чаша, живот, привстанет незаметно от мужа за стог и скорее утрет сениной глаза. Тяжела была ей эта пустошь в утробе. Пелагея было приладила люльку к матице в первые годы, как вышла за Прохора, нашила малютке рубашек, накроила пеленок из новины, и все это роскошество вот уж семь лет лежит на дне сундука. А в прошлом, по осени, проточили мыши дыру в сундуке, ни мужниной шубы, ни порток, ни рубах, ни цветной полушалок не тронули, а сряду младенца изгрызли в клочья. Пелагея тогда промолчала, но тоску глубоко затаила в душе. А тут вскоре, только Прохор Акимыч уехал с побывки на позицию, свекровь захворала. Недолго промаялась старая Мавра, в неделю исхудала в щепу и скоро перешла жить на кладбище. Осталась Пелагея одна. Свекор, правда, хоть и был еще жив, но ничего уж не видел, ходил под себя, про все запомнил, что было на долгом веку и даже, как знать Пелагею забыл. Словом, остались живыми только два синих глаза в большом и обильном хозяйстве. Пелагея пахала, Пелагея косила, сеяла, жала, убирала скотину, печку топила по полю и дому все так и кипело у нее в руках, а руки с этой работы становятся все крепче, грудь все круглее, туже, и в бедрах скопилась такая истома, что если б в те поры приехал Прохор, так уж наверно был бы сынишка. * * * Лежит так всю ночь Пелагся одиночкой, не спит по часам, а только заснет, глядит - рядом Прохор! И так чудно ей, что Прохор зачастил приходить во сне, проснется, а рядом с ней никого, такая досада! А уж то ли не был яров Прохор, не солощ до Пелагеи! Бывало-ти за ночь всю так изомнет, истилискает, перевертит и искрутит, что на другой день туман в глазах стоит до полудня и ноги и руки как суслом нальются, а грудь так и прет из-под кофты, словно ищет сама детские губки. Но хоть и яров был Прохор Акимыч, а не было что-то детей! Прохор часто, перед тем как возиться с женой, подолгу молился! Потому и в сектанты в свое время ушел, но задолго еще до Ильи, когда нас всех усадили в телеги и повезли на разбивку в Чагодуй, Прохор вышел из Ангельской Рати, отчаявшись найти сына и благодати поста и презрения плоти, нарушил обет, прорвался Прохор Акимыч, как буря, и в первую ночь возвращенья на землю едва на тот свет не отправил жену. Заплакала Пелагея, сходя с голубого крыльца, взяла она с собой голубой сарафан с золотыми бубенчиками на рукавах и на полах, и Ангельски Круг с той поры опустел: словно ветер задул огонек под его крылечным князьком! Прорвался Прохор Акимыч, а под Пелагеиным сердцем по-прежнему пусто и пусто, как осенью пусто в стрижином гнезде, когда стрижи уже улетели, а воробьи еще не успели в нем поселиться. Потому даже с охотой пошел Прохор Акимыч на немцев. В последнюю ночь стал было на молитву по старой привычке, ударил было сам себя сыромяти-ной по голой спине, но Пелагея затащила его на постель, взвалила на себя, как куль, туго набитый зерном, и всю ночь проносила в жадной и жаркой пустыне: в жадной и жаркой пустыне расцветает сокровенный сад, и на суку у высокого дуба в парчевой люльке под пологом тихой зари семь лет уже качается Прохоров сын, с того самого часа, когда Пелагея с Прохором ушли с земли по ступеням голубого крыльца. Утром, в проводы, Пелагея шаталась, как тень! Не выла, как другие бабы, и только, вернувшись домой, пролежала, не вставая, два дня... * * * Лежит и сейчас Пелагея одна, не дышит, а в грудь сердце так и бьет молотком: баба была терпеливая, верная, мало таких! Привстала она немного с постели, казалась постель горяча... На люди же итти за такой нуждой совсем непосильно: - В бороде у чужого мужа заплутаешься хуже, чем в темном лесу! Пелагея свесила ноги с постели, пятки как на сковородке горят, встала и заметалась в избе по углам, прижимаясь утробой к чему попадется - и к клюшке, и к дужке дверной, раскулямлило бабу! Вдруг свекор чихнул! Пелагее как гром этот чих в уши ударил, ринулась она к печке, схватилась за тощую ногу, свекра с печки в охапку и в постель, на себя! Свекор хрипит, сопит, кровь у него так и хлынула к сердцу от страху,подумал старик, что дьявол с большими рогами во сне стащил его с печи и вот сует на лопате в огненный ад! А Пелагея глаза закатила, мнет, тормошит, кусает ему и плечи и живот и хватается за причинное место: ничего Пелагея не видит в черном бреду!.. Аким скоро сопеть перестал, улегся спокойно, а Пелагея со спертой грудью забылась, проспа-ла даже раннее солнце и сгоняла скотину на полдни, за церкву, куда коров из леса пригоняют доить. Всю ночь Пелагее проснилось,- что рядом с ней Прохор, бородой рыжей Пелагею одел и нос ей щекочет усами. Проснулась она поутру, глядит: рядом лежит Аким, только весь посинел, из носа висит красная нитка, губы в седой бороде запеклись, и в деснах закушен язык... Так и обмерла Пелагея!.. * * * И как все это случилось, право, думала мало Пелагея. У всякой бабы дума об этом-таком гораздо короче, чем мужичья дорожка из церкви в кабак. К тому же сны ей стали сниться в последки такие чудные, страшные. То Прохор идет печальный такой, худой, высокий, борода по колено и желтая-желтая, словно рогожка... Присядет к ней на кровать, ни слова не скажет, словно немой, только гладит живот мозолистой лапой, иногда прижмется в колени, а сделать, что надо, как будто боится. Глядит Пелагея на Прохора и бороду держит в руке: - Хороша борода, говорит она Прохору, большого младенца завернуть можно! Потом пойдут они в поле вместе с Прохором, Пелагея с серпом на плече, а серп словно полумесяц упал на плечи - Прохор же с такой светлой косой, что так вот и брызжет, так и горит и отдается своим светом в росистой траве. Пелагея согнется в полосе, зажмет в руку колос, а Прохор уже кричит: - До-мой! Пелагея только положит серп на полосном краю, а Прохор уж тут. Только это совсем не Прохор! Будто он, а будто и нет! На пятках копыта, борода полсажени али рыжая грива - хорошо не видно, а только окликнешь: - Прохор, что ты как нарядился? ...сейчас же задом норовит ударить под живот - теперь уж вовсе не Прохор, а мерин, рыжий-рыжий, какой у отца Никанора издох прошлой весной. Вскрикнет, проснется Пелагея, покстится торопливо в ворот рубашки на грудь и снова заснет. Ин нет: полежит две минуты и снова опять! Только будто теперь уже не мерин отца Никанора, а подпасок Игнатка стоит на том месте, где Прохор только что был, обернувшись в Никанорова мерина,- стоит и смеется! В руках Игнатки борода полсажени, веревочкой привяжет - Прохор! Отвяжет - Игнатка! Инда чудно! Только Игнатка смелее, трется об юбку, словно теленок, под юбкой щекочет травинкой и так лукаво туда поглядит, как будто уж и не видывал сроду, а у самого щеки горя-ят! Пелагея тоже краснеет, крепко колени сжимает, и все норовится убежать, а ноги, как связан-ные подгибаются сами. Пелагея валится в луг, и такая вырастает кругом трава, душистая, высокая, мягкая, такие большие цветы расцветают в этой траве, только и видно, что синее-синее небо, словно бельевая вода в корыте, да этот пащонок Игнатка. Подпасок Игнатка, хоть было ему только четырнадцать лет - крепкий, высокий, с крутой грудью, с румянцем, обветренным в поле, прибластился раз Пелагее, когда она однажды поутру коров выгоняла, немного заспавшись, и Прохор с полусонных глаз еще совсем не ушел... - Помилуй осподи! - подумала баба. А сама так и впилась в Игнатку. Игнатка же прошел мимо нее с длинным кнутом на плече и даже взглянуть-то не глянул: в ребячьих мозгах, как в чистой воде - все на донышке видно! - Ребенок, - решила Пелагея и, издохнувши, вернулась домой. Сама не поймет, с чего стала злиться, швыряет ухватами у печки, молоко пролила из подойника, клюшкой хватила по кринкам на залавке, а свекор лежит на печи и хоть ничего не видит, а мыслит сам про себя, всю жизнь в слепоте вспоминая: - Эх, видно, неладно! Эх, видно, неладно! Ну, так и случилось: стащила Акима невестка с печи прямо в огненный ад! Что ж, такому умереть давно бы надо, не сто же лет ходить под себя и избу поганить. * * * Обмыла Пелагея деда Акима, достала ему чистую сменку, снарядила по чину, отченашинский пояс по белой рубахе повязала, лампадку зажгла и пошла сказаться отцу Никанору. - К вечеру завтра,- сказал отец Никанор,- аль в полдень: живо сварганим! Взял отец Никанор из рук Пелегеи беленое полотно и благословил ее, хоть и знал, что Пелагея три года была матерью божьей, застольницей в Ангельской Рати. - Видно,- подумал он про себя,- пришло такое время: кто ни поп, все батька! Потрусил на Пелагею бородой и усмехнулся. - Ты могилу-то вырой поглубже,- прибавил он, взглянувши строго на Пелагею,- а то ноне роют: копнут, чтобы хвоста не было видно, и ладно! - На славу, батюшка, будет,- ответила Пелагея с поклоном. С утра, еще до отца Никанора, как только коров подоила и прогнала в выгон, Пелагея побегла на погост и вместе с Трифоном, сторожем нашего кладбища, выбрала место рядом с свекровью. Трифон за гроб и крест принялся, а Пелагея юбку со всех сторон подоткнула и окопала заступом по мерке. Показалась ей тогда суровая суземь кладбища твердой, как камень, но Пелагея кое-как растолкала ее топором, сняла с трудом верхнюю твердую корку и в завтрак стояла в земле с головою. Раз или два уперся заступ в чьи-то желтые кости, словно слитые с желтым песком, заступ не шел дальше в землю, будто чужие кости не пускали Акима к себе на житье. Но Пелагея, что было силы, хватанула по ним топором, и кости рассыпались в брызги, обдавши искрами руки и ноги. - Ишь землю-то как утоптали,- крикнула она Трифону. * * * По смерти сила и мужичья крепость из гроба уходит в землю - потому так тверда земля на погосте,- жильная кровь подымается кверху, как молочный снимок, и там недрится в корнях трав и цветов. Потому то трава на могилах мягка, а цветы растут или красные, с шапочкой красной или с красной каемкой по краю, или ж на листочке, если его поглядеть на свет, всегда найдется кровинка,- глазная вода вливается в корни деревьев, растущих возле могилы, по древесным жилам взбирается к самой вершине, чтоб лучше видеть оттуда с самой высокой ветки родное село, где прожил век человек, и поле, которое он обработал. Потому-то и тянет молодых парней в полночь побродить по погосту, у креста на могиле понюхать цветы, когда кончат хороводы и парень липучкой к какой-нибудь девке прилипнет. * * * Так Трифон об'яснял Пелагее, когда пришел к ней немного вздохнуть от рубанка, а Пелагея слушала Трифона молча, опершись подбородком о заступ. Слушала баба Трифона только в пол уха и, не отдохнувши как надо, снова за заступ взялась, забыла о нем и о смерти и желтым песком засыпала Трифону ноги, пока он сидел у могилы и что-то еще говорил. - Некогда думать о смерти: надо могилу копать! - сказала Пелагея Трифону, когда он выбил трубку о камень и встал, чтобы итти достругивать доски. - Ты, Трифон Иваныч, почище стругай! - крикнула Трифону Пелагея. - Вымою... будет, что надо! К завтраку смерила заступом: - Эна... сажень! Пелагея кликнула Трифона, Трифон подал ей руку, упершись босыми ногами о край, и Пелагея, приставивши заступ к стенке могилы, легко взобралась наружу. - В земле, дядя Трифон, тепло, как в избе! Смотрит Пелагея на Трифона, красная, потная, на щеках веселые ямки, а в золотых ресничках висят песчинки, песчинки набились и в косу, коса от работы разбилась и до пояса покрыла ей спину. Трифон в могилу взглянул, заступом деловито смерил и начал Пелагею хвалить: - Добрая горница... скажет Аким спасибо! - Хороша? - говорит Пелагея с улыбкой. - Чего же еще!.. схороним, уж не убежит!.. пойдем-ка, у меня осталось только крышку доделать! Пелагея погладила доски у гроба: - И верно, что вымыл: ни задоринки руки не слышат! Сказала Пелагея спасибо и гроб, как пёрушко, взвалила на плечи. После Трифон крышку принес и поставил ее к двери у входа... * * * Пелагея весь день хлопотала, не пила , не ела и в тот день не топила печь: боялась, как бы дедка Аким до утра из гроба не вытек! В полдни опять смоталась к отцу Никанору: лишний раз попросить никогда не мешает. Долго Пелагея просила прийти завтра и справить свекра пораньше. - Псаломной молитвы не будет? - спросил отец Никанор. - Да нет уж, батюшка: сама почитаю! - Как знаешь.. - Не на что, батюшка... - Тебя учить только портить, - шутливо сказал отец Никанор. Пелагея вернулась домой и тут же достала с полки псалтырь, стерла с него передником пыль и встала к свекру в угол, к окну: побежал псалом за псалмом, и в избу надвинулись тени. БЕС-ОЧАЖНИК ... К вечеру, когда пригнали коров и в окна просунулись красные пики, расколовшись на мелкие красные брызги о гроб с дедом Акимом, Игнатка подпасок пришел домовать...

The script ran 0.003 seconds.