Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Марк Твен - Янки из Коннектикута при дворе короля Артура [1889]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_east, child_adv, humor, prose_classic, sf_fantasy, sf_history, Приключения, Роман, Сатира, Фантастика, Фэнтези, Юмор

Аннотация. В историко-фантастическом романе «Янки из Коннектикута при дворе короля Артура» – повествуется о приключениях американского мастера-оружейника, который переносится из XIX века в век VI.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

Как бы то ни было, дурная политика – позволить королю прибыть в монастырь неожиданно, без всякой торжественности и пышности; поэтому я устроил процессию из паломников и в два часа дня отправил ее навстречу королю, включив в нее несколько отшельников, которых выкурил предварительно из нор. Больше никто короля не встречал. Настоятель онемел от ярости и унижения, когда я вывел его на балкон и показал ему, как глава государства въезжает в монастырь, как его не встречает ни один монах, даже самый захудалый, как пустынны и мертвы монастырские дворы, как безмолвствуют даже колокола, не веселя монарха своим звоном. Он только взглянул и помчался со всех ног. Через минуту колокола неистово гремели, а из монастырских зданий выбегали монахи и монахини, строясь в крестный ход; вместе с этим крестным ходом из монастыря выехал и тот чародей; по распоряжению настоятеля он ехал верхом на шесте, его слава рухнула в грязь, а моя снова взлетела к небесам. Да, даже и в такой стране можно поддерживать честь своей торговой марки, но для этого надо все время трудиться, все время быть настороже и не сидеть сложа руки.  Глава XXV Конкурсный экзамен   Когда король, развлекаясь, разъезжал по стране или отправлялся в гости к какому-нибудь далеко живущему вельможе, которого собирался разорить своим посещением, его сопровождала целая орда крупных чиновников. Таков был обычай того времени. И на этот раз вместе с королем в Долину прибыла комиссия, которой поручена была проверка знаний кандидатов на офицерские должности в армии, ибо работать здесь она могла с таким же успехом, как и дома. И хотя поездка эта была предпринята королем ради увеселений, он и сам продолжал заниматься делами. Он боролся со злом, как всегда. Каждое утро на рассвете он садился в воротах и творил суд, ибо он был верховным судьей в своем королевстве. Со своими судейскими обязанностями он справлялся блестяще. Он был мудрый и человеколюбивый судья и, видимо, изо всех сил старался решать дела справедливо – в меру своего разумения. А эта оговорка много значит. Его решения нередко носили на себе печать предрассудков, привитых ему воспитанием. Если спор шел между дворянином и человеком простого звания, он невольно, сам того не подозревая, сочувствовал дворянину. Да иначе и быть не могло. Всему миру известно, что рабство притупляет нравственное чувство рабовладельцев, а ведь аристократия не что иное, как союз рабовладельцев, только под другим названием. Это звучит неприятно, но тем не менее не должно никого оскорблять – даже и самого аристократа, если только факт сам по себе не кажется ему оскорбительным, – ибо я всего лишь констатирую факт. Ведь в рабстве нас отталкивает его сущность, а не его название. Достаточно послушать, как говорит аристократ о низших классах, чтобы почувствовать в его речах тон настоящего рабовладельца, лишь незначительно смягченный; а за рабовладельческим тоном скрывается рабовладельческий дух и притупленные рабовладельчеством чувства. В обоих случаях причина одна и та же: старая укрепившаяся привычка угнетателя считать себя существом высшей породы. Приговоры короля были часто несправедливы, но виной этому было лишь его воспитание, его естественные и неизменные симпатии. Он не годился в судьи, как в голодные годы мать не годится на то, чтобы раздавать молоко голодающим детям: ее собственные дети получали бы больше, чем чужие. Однажды королю пришлось разбирать весьма любопытное дело. Молоденькая девушка, сирота, имевшая большое поместье, вышла замуж за молодого человека, не имевшего ничего. Поместье девушки находилось в феодальной зависимости от церкви. Епископ местной епархии, высокомерный отпрыск знатного рода, потребовал конфискации принадлежащего девушке поместья на том основании, что она обвенчалась тайно и тем самым лишила церковь одного из присвоенных ей, как сеньору, прав – так называемого «права сеньора». За отказ или уклонение от подчинения этому праву закон карал конфискацией имущества. Девушка строила свою защиту на том, что представителем власти сеньора в данном случае был епископ, что указанное право не может быть передано другому лицу, но должно быть осуществлено либо самим сеньором, либо никем, а между тем другой закон, еще более древнего происхождения и установленный самой церковью, строжайше воспрещал епископу пользоваться таким правом. Да, дело было запутанное. Оно напомнило мне прочитанный в юности рассказ о хитроумной выдумке, с помощью которой лондонские олдермены[50] собирали деньги на постройку Мэншен-Хауза.[51] Всякое лицо, не причащавшееся по англиканскому обряду, не имело права выставлять свою кандидатуру на должность лондонского шерифа. Следовательно, иноверцы, даже будучи избранными, принуждены были отказываться от исполнения обязанностей шерифа. Олдермены – несомненно, переодетые янки – изобрели такую хитрую уловку: провели закон, налагающий штраф в четыреста фунтов на всякого, кто отказывается выставить свою кандидатуру в шерифы, и в шестьсот фунтов – на всякого, кто, будучи избран шерифом, отказывается исполнять его обязанности. Потом они принялись за работу и избрали в шерифы, одного за другим, множество иноверцев, взимая с каждого положенный штраф, – до тех пор, пока общая сумма штрафов не достигла пятнадцати тысяч фунтов; и вот поныне высится величественный Мэншен-Хауз, чтобы напоминать краснеющим гражданам о давно прошедшем и прискорбном дне, когда банда янки проникла в Лондон и принялась разыгрывать те штуки, благодаря которым их нация пользуется теперь среди всех честных людей мира такой исключительно скверной славой. Мне казалось, что права девушка; но епископ по-своему был тоже прав. Я не мог сообразить, как выберется король из этого тупика. Но он выбрался. Вот как он рассудил. Ничего трудного здесь нет, в этом деле мог бы разобраться и ребенок. Если бы невеста, как повелевал ей долг, своевременно заявила епископу, своему феодальному господину, повелителю и защитнику, о своем предстоящем замужестве, она не потерпела бы никакого ущерба, ибо названный епископ мог бы получить разрешение от аббата, делающее его временно способным осуществить названное свое право, и все ей принадлежащее осталось бы при ней. Виновная в невыполнении своего первого долга, она тем самым виновна во всем; ибо тот, кто, цепляясь за веревку, перерезает ее выше того места, за которое держится, непременно упадет; и как бы ни уверял он, что остальная часть веревки крепка, это не спасет его от гибели. Дело этой женщины в корне неправое. Суд присуждает передать все ее имущество до последнего фартинга вышеупомянутому лорду-епископу и возложить на нее судебные издержки. Следующий! Так трагически кончился прекрасный медовый месяц. Бедные молодожены! Недолго они блаженствовали, наслаждаясь богатством. Они были хорошо одеты, они были украшены всеми драгоценностями, дозволенными законами о роскоши, установленными для людей их звания; и она, в своих пышных одеждах, плакавшая у него на плече, и он, пытавшийся ее утешить словами надежды, положенными на музыку отчаяния, – оба они ушли из суда в широкий мир бездомные, бесприютные, голодные; последний нищий, сидевший у дороги, не был так нищ, как они. Что ж, король распутал это трудное дело, разумеется, к полному удовлетворению церкви и аристократии. Можно приводить сколько угодно изящных и правдоподобных доводов в защиту монархии, но факт остается фактом, что там, где каждый житель государства имеет право голоса, нет зверских законов. Народ короля Артура был, разумеется, мало пригоден для создания республики – слишком долго он жил под принижающим игом монархии, но даже у этого народа хватило бы ума отменить закон, только что примененный королем, если бы это зависело от свободного и всеобщего голосования. Существует одно такое сочетание слов, совершенно бессмысленное, которое от частого употребления как будто получило значение и смысл: я имею в виду слова «способный к самоуправлению», применяемые то к одному, то к другому народу; при этом подразумевается, что где-то есть, или был, или может быть народ, неспособный к самоуправлению, – народ, который не способен управлять собою так, как им управляют или могли бы управлять специалисты, сами себя признавшие достойными власти. Лучшие умы всех наций во все века выходили из народа, из народной толщи, а вовсе не из привилегированных классов; следовательно, независимо от того, высок ли или низок общий уровень данного народа, дарования его таятся среди безвестных бедняков – а их так много, что не будет такого дня, когда в недрах народных не найдется людей, способных помочь ему управлять собой. А из этого следует, что даже самая лучшая, самая свободная и просвещенная монархия не может дать народу того, чего он достиг бы, если бы сам управлял собой: и тем более это относится к монархиям не свободным и не просвещенным. Я совсем не ожидал, что король Артур так поспешит с устройством армии. Я не мог предположить, что он займется этим делом в мое отсутствие, и потому не подготовил требований, которые нужно предъявлять каждому желающему занять офицерскую должность; я только сказал мимоходом, что кандидатов нужно подвергнуть суровому и строгому экзамену, а про себя решил потребовать от них таких военных знаний, какими могут обладать только слушатели моей Военной академии. Напрасно не выработал я программу испытаний до своего отъезда: мысль о создании постоянной армии так захватила короля, что он не в силах был ждать и, не откладывая, сам принялся за дело и составил такую программу испытаний, какую сумел составить. Мне не терпелось познакомиться с ней и доказать, насколько она хуже той, которую я сам собирался предъявить экзаменационной комиссии. Я осторожно намекнул об этом королю и сразу разжег его любопытство. Едва комиссия собралась, явился и я вслед за королем, а вслед за нами явились кандидаты. Один из этих кандидатов был молодой блестящий слушатель моей Военной академии, прибывший в сопровождении двух профессоров. Увидев комиссию, я не знал, плакать ли мне или смеяться. В ней председательствовал главный герольдмейстер! Двое членов были начальниками отделений в его департаменте; и все трое, разумеется, были попами, – все чиновники, умевшие читать и писать, были попами. Из учтивости ко мне моего кандидата вызвали первым, и глава комиссии с официальной торжественностью стал задавать ему вопросы: – Имя? – Мализ. – Чей сьн? – Уэбстера. – Уэбстер… Уэбстер… Гм… Что-то не припомню такой фамилии. Звание? – Ткач. – Ткач! Господи, спаси нас! Король был потрясен до глубины души, один член комиссии упал в обморок, другой, казалось, вот-вот упадет. Председатель опомнился и, негодуя, сказал: – Довольно! Вон отсюда! Но я воззвал к королю. Я умолял его допустить моего кандидата к экзаменам. Король соглашался, но комиссия, состоявшая из столь знатных особ, просила короля избавить ее от унижения экзаменовать сына ткача. Я знал, что экзаменовать его они все равно не могут, так как сами ничего не знают, а потому присоединился к их просьбам, и король возложил эту обязанность на моих профессоров. У меня заранее была приготовлена черная доска, я велел ее внести, и представление началось. Приятно было слушать, как бойко мой юноша излагал военную науку, как подробно рассказывал он о битвах и осадах, о снабжении и переброске войск, о минах и контрминах, о тактике и стратегии отдельных частей и крупных соединений, о сигнальной службе, о пехоте, кавалерии, артиллерии, об осадных орудиях, полевых орудиях, о винтовках, о ружьях крупного и мелкого калибра, о револьверах, – а эти болваны слушали и не понимали ни одного слова; приятно было смотреть, как он вычерчивает мелом на доске математические головоломки, которые поставили бы в тупик и ангелов, как легко и просто рассказывает он о затмениях, о кометах, о солнцестояниях, о созвездиях, о полуденном времени, о полночном времени, об обеденном времени, обо всем, что только есть над облаками и под облаками годного для того, чтобы извести и замучить врага и заставить его пожалеть, что ему вздумалось напасть на вас; и когда он наконец кончил и, отдав честь по-военному, отошел в сторону, я с гордостью обнял его, а остальные были потрясены, уничтожены и смотрели на него, как пьяные. Я решил, что дело в шляпе и большинством голосов пройдем мы. Образование – великая вещь! Когда этот самый юноша явился в мою Военную академию, он был так невежествен, что на мой вопрос: «Как должен поступить старший офицер, если во время боя под ним убьют лошадь?» – наивно ответил: «Встать и почиститься». Следующим вызвали одного из молодых дворян. Я решил сам задавать ему вопросы. Я спросил: – Умеете ли вы, ваше сиятельство, читать? Он весь вспыхнул от негодования и гневно выпалил: – Вы принимаете меня за псаломщика? Кровь, текущая в моих жилах, не потерпит… – Отвечайте на вопрос! Он подавил свой гнев и ответил: – Нет. – А писать вы умеете? Он опять собирался обидеться, но я сказал: – Прошу отвечать только на вопросы и не говорить ничего лишнего. Вы здесь не для того, чтобы хвастать своею кровью и своим происхождением, этого вам здесь не позволят. Умеете вы писать? – Нет. – А таблицу умножения знаете? – Не понимаю, о чем вы спрашиваете. – Сколько будет девятью шесть? – Это тайна, которая сокрыта от меня, ибо еще ни разу в моей жизни не было у меня нужды познать ее, и, не имея надобности познать ее, я ее не познал! – Если А уступил В бочонок луку ценою по два пенса за бушель[52] в обмен на овцу ценою в четыре пенса и собаку ценою в одно пенни, а С убил собаку, прежде чем она была доставлена покупателю, ибо она укусила его, приняв за Д, какую сумму В должен А? И кто обязан оплатить стоимость собаки – С или Д? И кому должны достаться эти деньги? И если деньги эти должны достаться А, то должен ли он удовольствоваться одним пенни, составляющим стоимость собаки, или имеет право потребовать дополнительного возмещения за тот доход, который могла бы принести ему собака, став его собственностью? – Поистине, премудрое и неисповедимое божественное провидение, таинственно управляющее миром, никогда не стало бы предлагать человеку подобных вопросов, единственная цель которых – сбить с толку и помутить сознание. А потому я прошу вас предоставить собаке, луку и этим людям со странными языческими именами выпутываться из своих удивительных и жалости достойных затруднений самим, без моей помощи, ибо, если бы я попытался им помочь, я только еще больше запутал бы все дело и, возможно, не пережил бы и сам того отчаяния, в которое они были повергнуты. – Что вам известно о законах притяжения и тяготения? – Если такие законы существуют, значит, его величество король издал их, когда я в начале года лежал больной и ничего не мог о них услышать. – Что вы знаете о науке оптике? – Я знаю о губернаторах провинций, о сенешалях замков, о шерифах графств, знаю о многих других должностях и почетных званиях помельче, но о том, кого вы величаете Оптикой, я никогда прежде не слышал; вероятно, эта должность новая. – Да, в этой стране. Подумайте только – такой моллюск с полной самонадеянностью предъявляет права на получение офицерского чина! Его способностей хватило бы разве только на то, чтобы выучиться стучать на пишущей машинке, да и тут ему будет мешать склонность к нововведениям в области грамматики и пунктуации. И все-таки странно, почему при такой неспособности к любому сколько-нибудь сложному делу он действительно не взялся за переписку на машинке. Впрочем, если он пока еще не стал переписчиком, это не значит, что он не станет им в будущем. Помучив его еще немного, я сдал его на руки профессорам, которые вывернули его наизнанку, стараясь выяснить, осведомлен ли он в военных науках, и, разумеется, обнаружили полнейшую пустоту. Он знал кое-что о военном ремесле своей эпохи – о рыскании по зарослям в поисках людоедов, о побоищах на турнирах и тому подобной ерунде, – но во всем остальном он был невежествен и бесполезен. Затем мы вызвали другого знатного юношу, и оказалось, что он не уступает первому ни в невежестве, ни в бездарности. Я передал обоих председателю комиссии в полной уверенности, что песенка их спета. И комиссия проэкзаменовала их заново. – Имя, будьте любезны. – Пертиполь, сын сэра Пертиполя, барона Солод. – Дед? – Также сэр Пертиполь, барон Солод. – Прадед? – То же имя и тот же титул. – Прапрадед? – Его у нас не было, почтенный сэр, наш род не столь древен. – Это не важно. Все-таки целых четыре поколения; основное условие выполнено. – А что это за условие? – спросил я. – Условие, согласно которому каждый кандидат должен доказать наличие четырех поколений знатных предков. – Значит, тот, за спиной которого не стоят четыре поколения знатных предков, не может стать армейским лейтенантом? – Никоим образом, ни лейтенантом, ни любым другим офицером. – О, что вы! Это изумительно. Да какой же толк в подобном требовании? – Какой толк? Смелый вопрос, благородный сэр и Хозяин: предлагать такие вопросы – значит оспаривать премудрость нашей святой матери-церкви. – Это почему? – Потому что подобным же правилом церковь руководствуется при провозглашении святых. По церковному закону к лику святых может быть причислен лишь тот, кто умер столь давно, что после его смерти сменились четыре поколения. – Понимаю, понимаю… да, да, и здесь то же самое. Удивительно! В одном случае четыре поколения предков человека прожили, как мертвые, – превращенные в мумии невежеством и грязью, – и это дает ему право командовать живыми людьми, беря в свои бессильные руки управление их счастьем и горем; а в другом случае человек лежит мертвый под землей, черви едят его в течение смены четырех поколений, и это дает ему право командовать небесным воинством. И его величество король одобряет этот странный закон? Король сказал: – По правде говоря, я не вижу в нем ничего странного. Все почетные и доходные должности принадлежат, в силу естественного права, лицам благородной крови; офицерские должности в армии точно так же являются их собственностью и достались бы им по праву и без этого закона. Закон только ставит преграду. Он отстраняет тех, чья знатность недавнего происхождения, ибо если офицерские должности займут люди безродные, никто не станет к этим должностям относиться с уважением, а люди знатные отвернутся от них и брезгливо откажутся их занимать. Я был бы достоин осуждения, если бы допустил такое несчастье. Вы – дело другое, ваша власть заемная, не прирожденная, но если бы это сделал король, он был бы не понят, признан безумным и всеми осужден. – Я сдаюсь! Продолжайте, сэр председатель коллегии герольдии. Председатель продолжал: – Каким славным подвигом в честь трона и государя основатель вашего великого рода возвысился до священного звания британского дворянина? – Он построил пивоварню. – Государь, комиссия находит, что кандидат этот удовлетворяет всем требованиям и вполне достоин стать офицером, но окончательное решение откладывает до опроса его соперника. Соперник вышел вперед и сразу доказал, что у него тоже четыре поколения знатных предков. Так чья же военная квалификация выше? Да, не легко было развязать этот узел. Он отошел в сторону, и председатель обратился к сэру Пертиполю: – К какому сословию принадлежала супруга основателя вашего рода? – Она была из семьи очень зажиточных землевладельцев, но не дворян; она была очаровательна, чиста, милосердна и жизнь свою прожила так безупречно, что ее по праву можно поставить рядом с самыми знатными дамами в стране. – Довольно, отойдите. Председатель снова вызвал второго дворянина и спросил: – К какому сословию или званию принадлежала ваша прабабушка, супруга человека, возведенного в дворянское достоинство и основавшего ваш великий род? – Она была королевской любовницей и достигла этого блистательного положения без всякой посторонней помощи, исключительно благодаря своим личным качествам, поднявшись из сточной канавы, где была рождена. – Ах, вот это истинное дворянство: кровь королей течет в ваших жилах. Чин лейтенанта за вами, благородный лорд. Не презирайте его; это первый скромный шаг, который приведет вас к почестям, более достойным вашего высокого происхождения. Я был низвергнут в бездонную пропасть унижения. Я рассчитывал на легкий ослепительный триумф – и вот чем все кончилось! Мне было стыдно смотреть в глаза моему несчастному, посрамленному ученику. Я сказал ему, чтобы он ехал домой и терпеливо ждал, ибо это еще не конец. Я получил у короля частную аудиенцию и сделал ему новое предложение. Я признал, что он был совершенно прав, назначая в этот полк только дворян, что мудрее поступить невозможно. Недурно было бы назначить туда офицерами еще человек пятьсот дворян или даже произвести в офицеры этого полка всех знатных людей королевства и всех их родственников; не беда, если в полку окажется в пять раз больше офицеров, чем солдат; пусть это будет блестящий полк, полк, возбуждающий всеобщую зависть, собственный полк его величества, пусть он сражается, как ему хочется и где ему угодно, пусть во время войны он приходит или уходит по собственной воле, никому не подчиняясь, совершенно независимый. Все дворяне будут с величайшей охотой служить в этом полку, и все они будут довольны и счастливы. А остальные части нашей постоянной армии мы можем создать из более заурядных материалов, и офицерами назначим туда людей безродных, не считаясь ни с чем, кроме настоящего знания военного дела; этот полк соблюдал бы строжайшую дисциплину, не пользовался бы никакими аристократическими вольностями и постоянно был бы занят учениями и упражнениями; и собственный полк его величества, утомясь или попросту пожелав для перемены поохотиться на каких-нибудь великанов, мог бы заняться этим без всякого опасения, зная, что дело останется в надежных руках и будет идти как всегда. Король был очарован моей выдумкой. При виде его восторга у меня явилась еще одна ценная мысль. Мне показалось, что на этот раз удастся разрешить одну старую и очень трудную задачу. Видите ли, дело в том, что все члены королевского дома Пендрагонов[53] отличались долговечностью и плодовитостью. Когда у кого-нибудь из них рождался ребенок, – а случалось это очень часто, – вся нация безумно радовалась на словах и глубоко горевала в душе. Радость была сомнительная, но горе совершенно искреннее – ибо рождение нового члена королевского дома влекло новый сбор в королевский фонд. Список членов королевского дома был очень длинен; постоянно возрастая, он ложился тяжким бременем на государственное казначейство и создавал угрозу самому существованию королевской власти. Однако Артур никак не мог этому поверить и не хотел даже слушать, когда я предлагал разные проекты замены королевских фондов. Если бы мне удалось убедить его хоть изредка помогать своим дальним родственникам из своего кармана, это произвело бы отличное впечатление на народ: но нет, он об этом и слышать не хотел. В уважении, которое питал он к королевскому фонду, было что-то почти религиозное; он смотрел на него как на свою священную добычу и неизменно сразу приходил в ярость, когда кто-нибудь нападал на это почтенное учреждение. Когда я осторожно намекал ему, что в Англии нет ни одной другой уважаемой семьи, которая согласилась бы унизить себя, протягивая шляпу за подаянием, – вот до чего я договаривался, – он всегда обрывал меня с первых же слов и довольно резко. Но тут мне показалось, что наконец-то я добьюсь своего. Этот блестящий полк я решил составить из одних офицеров – ни одного простого солдата. Половина полка будет состоять из дворян, которые получат все чины вплоть до генерал-майора включительно; служить они будут даром и сами оплачивать все расходы; и, конечно, они будут осчастливлены этим, узнав, что вторая половина полка состоит исключительно из принцев крови. Эти принцы крови получат все чины от генерал-лейтенанта до фельдмаршала включительно, будут получать большое жалованье, будут одеваться и кормиться на казенный счет. Кроме того – в этом и заключалось самое главное, – будет постановлено, что те из принцев, которые согласятся служить в этом полку, получат оглушительно пышный, страх нагоняющий титул (я сам собирался его придумать), и этим титулом будут иметь право именоваться только они одни. Перед всеми принцами крови встанет выбор: либо вступить в полк, получить пышнейший титул и отказаться от королевского фонда, либо сохранить за собой фонд, но зато не вступать в полк и остаться без титула. Но вот что было лучше всего: в полк можно было записывать по заявлению родителей даже еще не родившихся, но готовых к рождению принцев крови, и они, едва появившись на свет, получали хорошее жалованье и высокое звание. Я не сомневался, что все принцы вступят в полк; следовательно, все уже существующие фонды будут отменены; а всех новорожденных запишут в полк заранее, в этом я тоже не сомневался. Еще два месяца, и смешная нелепость – королевский фонд, – перестав существовать, займет место среди курьезов прошлого.  Глава XXVI Первая газета   Когда я сказал королю, что намерен отправиться странствовать, переодевшись свободным простолюдином, чтобы поближе познакомиться с жизнью простого народа, он мгновенно загорелся новизной этого плана и объявил, что отправится странствовать вместе со мной, что ничто на свете его не удержит. Он сейчас все бросит и войдет, – так ему нравится этот план. Он хотел отправиться немедленно, но я убедил его, что так нельзя. Он уже назначил время, когда будет исцелять от золотухи, а в таких вещах обманывать нехорошо, тем более что речь шла о задержке всего на одну ночь. Кроме того, я полагал, что он должен предупредить королеву о своем предстоящем отъезде. Когда я сказал это, он стал мрачен и печален. Я пожалел, что заговорил о королеве, особенно после того, как он грустно ответил: – Ты забываешь, что Ланселот остается здесь. А когда Ланселот здесь, она не замечает ни приездов короля, ни отъездов. Разумеется, я сразу же заговорил о другом. Спору нет, Гиневра красавица, но особа довольно легкомысленная. Я никогда не вмешиваюсь в то, что меня не касается, но мне не нравилось ее поведение, и я не стесняюсь об этом заявить. Сколько раз она меня спрашивала: «Сэр Хозяин, не видели ли вы сэра Ланселота?» А если ей и случалось когда-нибудь спрашивать о короле, меня, должно быть, не было поблизости. Обстановку для исцеления от золотухи создали вполне подходящую – все было аккуратно и внушительно. Король сидел на троне под балдахином; вокруг него построилось духовенство в полном облачении. На виду у всех важно стоял Маринэл, отшельник из породы лекарей-шарлатанов, и представлял королю больных. На полу, вплоть до самых дверей, сидели и лежали больные, озаренные ярким светом. Все это было как на сцене и казалось нарочно подстроенным, хотя в действительности никто ничего не подстраивал. Присутствовало восемь сотен больных. Работа шла медленно; она не представляла для меня большого интереса, потому что я и прежде видел уже подобные церемонии. Мне все это скоро надоело, но приличие заставляло меня терпеть до конца. Излечение основывалось на том, что в подобных толпах всегда много таких людей, которые только воображают, что они больны, и таких, которые притворяются больными, чтобы сподобиться бессмертной чести королевского прикосновения или чтобы получить монету, вручаемую королем при этом прикосновении. Монета была золотая и стоила примерно треть доллара. Если вы примете в расчет, как много можно было купить на эти деньги в те времена и в той стране и какая обычная болезнь золотуха у всех, кто еще не лежит в могиле, вы поймете, как дорого обходились казне эти ежегодные исцеления и как казна обирала налогоплательщиков, чтобы покрыть этот расход. И потому я про себя решил исцелить казну от золотухи. За неделю до отъезда из Камелота на поиски приключений я удержал в казначействе шесть седьмых из ассигнований на исцеление, а оставшуюся седьмую велел потратить на чеканку пятицентовых никелевых монет, которые передал в руки старшего клерка Золотушного департамента, чтобы вместо каждой золотой монеты он выдавал никелевую. Никеля у нас было не так много, но я надеялся, что его хватит. Как правило, я не одобряю подделки монет. Но в данном случае, по-моему, стесняться было нечего, потому что речь шла как-никак о подарке. Когда даришь вино, можешь его немного разбавить; я всегда так и поступаю. Старинные золотые и серебряные монеты, обращавшиеся в стране, были в большинстве неизвестного происхождения; попадались между ними и римские; все они были неправильной формы и не круглее, чем луна неделю спустя после полнолуния; они были выбиты, а не отлиты, и так стерлись от употребления, что надписи на них, похожие на простые царапины, стали неудобочитаемы. Я и подумал: четкие, яркие, новенькие никелевые монетки с очень схожим изображением короля на одной стороне и таким же изображением Гиневры на другой да еще с какой-нибудь благочестивой надписью способны исцелять от золотухи не хуже полновесных червонцев и даже больше понравятся золотушным; и я оказался прав. На этой партии больных мы впервые поставили наш опыт, и он удался на славу. Экономия получилась значительная. Вот вам цифры. Из 800 пациентов король удостоил прикосновением более 700; по прежней расценке это обошлось бы государству в 240 долларов; по новой расценке мы выплатили около 35, сэкономив на одной операции более 200 долларов. Чтобы понять все значение этого переворота, примите во внимание другие цифры. Годовой расход национального правительства равен среднему трехдневному заработку всего населения страны, считая каждого жителя за взрослого мужчину. Возьмем нацию численностью в 60 000 000 с ежедневным средним заработком одного жителя в 2 доллара; трехдневный общий заработок будет равен 360 000 000, – и это та сумма, которой можно оплатить расходы правительства за год. В мое время у меня на родине деньги эти государство собирало с помощью пошлин, а граждане воображали, что платят их иностранцы, ввозящие товары, и мысль эта была для них утешительна; на самом же деле их уплачивал сам американский народ, и сумма эта была с такой точностью разделена между американцами поровну, что и владелец ста миллионов, и грудной ребенок чернорабочего платили в год одно и то же – 6 долларов. Большего равенства, я полагаю, и быть не может. Ну а здесь Ирландия и Шотландия были данниками Артура, и общее население Британских островов приближалось к 1 000 000. Ремесленник зарабатывал 3 цента в день на своих харчах. Следовательно, расходы национального правительства равнялись 90 000 долларов в год, или 250 долларов в день. Итак, заменив никелем золото в день исцеления от золотухи, я не только никого не обидел, не только никого не разочаровал, но, наоборот, доставил удовольствие всем заинтересованным лицам и сохранил казне четыре пятых всех государственных расходов на этот день, что в Америке в мое время составило бы 800 000 долларов. Совершая эту подмену, я руководствовался мудростью, почерпнутою из очень отдаленного источника, мудростью моего детства, – ибо подлинный государственный деятель не должен пренебрегать мудростью, как бы низменно ни было ее происхождение; в детстве я всегда сберегал монетки, которые мне велели бросать для дикарей в кружки миссионеров, и бросал вместо них пуговицы. Для невежественного дикаря все равно что монеты, что пуговицы, а для меня монеты были лучше пуговиц; таким образом, все оставались довольны и никто не испытывал ущерба. Маринэл первый принимал пациентов. Он проверял каждого кандидата; если кандидат не выдерживал проверки, его прогоняли; если же выдерживал, его подводили к королю. Священник произносил слова: «Да возложит он руки на страждущего и да исцелит его». Тем временем король под чтение молитвы касался язв; этим и ограничивался курс лечения; король надевал пациенту никелевую монету на шею и отпускал его. Как, по-вашему, исцеляло это или нет? Безусловно, исцеляло. Любой обман может исцелить, если пациент твердо верит в него. Возле Астолата была часовня, выстроенная на том месте, где однажды святая дева явилась девочке, которая пасла гусей; девочка сама об этом рассказала; в часовне повесили картину, изображавшую это событие, – такую картину, что больному человеку, казалось бы, опасно к ней приблизиться; однако, напротив, тысячи увечных и больных приходили ежегодно молиться перед этой картиной и уходили исцеленными; и даже здоровые смотрели на нее и не умирали. Конечно, когда мне рассказали об этом, я не поверил, но, увидев все это собственными глазами, я сдался. Я сам видел исцеления; и то были настоящие исцеления, а не сомнительные. Я видел, как калеки, которых я в течение многих лет встречал возле Камелота на костылях, приходили, молились перед картиной, потом бросали свои костыли и уходили не хромая. Лучшее доказательство – груды костылей, которые валяются возле этой часовни. В одних местах целители воздействовали непосредственно на воображение больного, исцеляли его, не произнося ни слова. В других специалисты собирали пациентов в комнату, и молились за них, и взывали к их вере, и исцеляли. Если вам попадется король, который не может излечить золотуху, будьте уверены, что самое ценное суеверие, поддерживающее его трон, – вера в божественное происхождение его власти, – утрачено. В годы моей юности монархи Англии перестали лечить золотуху своим прикосновением – и напрасно: они добились бы излечения в сорока пяти случаях из пятидесяти. Уже три часа подряд гнусавил священник и добрый король возлагал свои персты на язвы, а толпа больных не уменьшалась, и мне все это нестерпимо надоело. Я сидел у раскрытого окошка, неподалеку от королевского балдахина. Уже пятисотый больной подходил к королю, выставляя свои отвратительные язвы, и в пятисотый раз звучали слова: «Да возложит он руки на страждущего», как вдруг за окном прозвенел звонкий, словно дудочка, детский голос, восхитивший мою душу и сразу перенесший меня на тринадцать веков вперед: – Камелотская «Еженедельная Осанна» и «Литературный Вулкан»![54] Последний выпуск! Только два цента! Полный отчет о великом чуде в Долине Святости! Это был величайший из королей – мальчишка-газетчик. Но во всем этом многолюдном собрании я был единственный, кто знал, что значит его величавое пришествие, и понимал, что сделает с миром этот могущественный волшебник. Я кинул за окно монетку и получил газету; газетчик, Адам всех газетчиков, скрылся за углом, чтобы принести мне сдачу; он до сих пор не вернулся из-за угла. Необычайно приятно было снова увидеть газету, но, признаться, я был потрясен, когда взор мой скользнул по заголовкам первой страницы. Я так долго жил в заразительной атмосфере почтительности, уважения, низкопоклонства, что холодная дрожь прошла по моей спине, когда я прочел:     ВЕЛИКИЕ СОБЫТИЯ В ДОЛИНЕ СВЯТОСТИ ВОДОМЕТ ЗАСОРИЛСЯ Старый Мерлин пускает в ход все свое искусство, но ничего не выходит! Зато Хозяин одним махом добивается всего! Чудотворный источник забил среди ужасающих взрывов адского пламени, и дыма, и грома! Весь курятник всполошился! Невообразимый восторг!     И так далее и так далее. Пожалуй, слишком трескуче. Когда-то такие заголовки мне нравились, и я не видел в них ничего дурного, но теперь они резали мне глаза. Это был славный арканзасский журнализм, но ведь здесь не Арканзас. Мало того, намек предпоследней строчки был рассчитан на то, чтобы оскорбить отшельников, а это могло лишить нас их объявлений. Вообще весь тон газеты был слишком легкомысленный и задорный. Очевидно, я, сам того не замечая, сильно изменился. Меня неприятно поражали мелкие дерзости, которые в первый период моей жизни показались бы мне только изящными оборотами речи. Не понравились мне и такие заметки, которых в газете было множество:     МЕСТНЫЙ ДЫМ И ПЕПЕЛ На прошлой неделе за болотом, к югу от свинарни сэра Бальмораля ла Мервейса, сэр Ланселот неожиданно повстречался со старым королем Агривансом Ирландским. Доводится до сведения вдовы. Экспедиция № 3 отправится в начале будущего месяца на розыски сэра Саграмора Желанного. Ее возглавляет известный рыцарь Алых Лугов. Его сопровождает сэр Персант Индский, который хорошо знает дело, умен и любезен, а также сэр Паламид Сарацин, который тоже не промах. С такими ребятами можно быть уверенным, что получится дело, а не увеселительная прогулка. Читатели «Осанны» с огорчением узнают, что красивый и популярный сэр Чароле Галльский, который прожил у нас в городе четыре недели на постоялом дворе «Бык и Камбала» и покорил все сердца изысканностью манер и изяществом речи, на днях уезжает домой. Приезжай к нам опять, Чарли! Похоронами покойного сэра Даманса, сына герцога Корнваллийского, павшего в бою с великаном Узловатой Дубины в прошлый вторник на краю Долины Очарований, распоряжался услужливый и деловитый Мебл, краса гробовщиков, славящийся непревзойденным умением отдать последний долг. Испытай его. Вся контора «Осанны» от редактора до последнего наборщика приносит сердечное спасибо Третьему Помощнику Камердинера Лорда Сенешаля Дворца за несколько блюдечек мороженого столь превосходного качества, что у вкусивших глаза увлажнились от благодарности. Мы не останемся в долгу. Когда начальство начнет подыскивать кандидата для повышения и чине, «Осанна» окажет нужную поддержку. Демуазель Ирен Дьюлеп из Южного Астолата гостит у своего дяди, радушного хозяина Харчевни Скототорговцев, в Печеночном переулке, у нас в городе. Бернер-младший, занимающийся починкой раздувальных мехов, снова дома и очень усовершенствовался в своем ремесле, проработав во время отпуска в окрестных кузницах. См. его объявление.     Разумеется, для начала это неплохо, и тем не менее я был несколько разочарован. «Придворная хроника» понравилась мне больше; ее простой, проникнутый почтительным достоинством тон освежил меня после всех этих неприличных фамильярностей. Но и она могла бы быть лучше. Я, конечно, хорошо знаю, что при всем старании в придворную хронику разнообразия не внесешь. Придворная жизнь так однообразна, что разбивает все попытки внести в нее краски. Лучший и единственный разумный способ – прикрыть повторение одного и того же разнообразием формы: раздевайте каждый раз ваш факт догола и одевайте его в новое облачение из слов. Это обманет глаз; факт покажется вам новым; у вас сложится представление, что при дворе жизнь кипит вовсю. Вы увлечетесь и с аппетитом проглотите всю колонку, не замечая, что ведро супа сварено из одного-единственного боба. Тот стиль, которым пользовался Кларенс, был хорош, был прост, был полон достоинства, был прям, был деловит, – и все же он, по-моему, не был лучшим из возможных:     ПРИДВОРНАЯ ХРОНИКА В понедельник король катался в парке В вторник король катался в парке В среду король катался в парке В четверг король катался в парке В пятницу король катался в парке В субботу король катался в парке В воскресенье король катался в парке     Но, в общем, я был очень доволен этой газетой. В ней попадались кое-какие технические погрешности, но в целом она была быдостаточно хороша даже для арканзасских корректоров, а для эпохикороля Артура и подавно. Грамматика, правда, хромала, изложение мыслей тоже, но я не придавал этому значения. У меня у самого те же недостатки, а человек не должен критиковатъ других на той почве, на которой он сам не может стоять перпендикулярно. Я так изголодался по литературе, что готов был проглотить сразу весь газетный лист, но мне удалось только откусить от него раза два, потому что меня осадили монахи и забросали вопросами: «Что это за странная штука? Для чего она? Это носовой платок? Попона? Кусок рубахи? Из чего она сделана? Какая она тонкая, какая хрупкая и как шуршит. Прочная ли она и не испортится ли от дождя? Это письмена на ней или только украшения?» Они подозревали, что это письмена, потому что те из них, которые умели читать по-латыни и немного по-гречески, узнали некоторые буквы, но все-таки не могли сообразить, в чем тут дело. Я старался отвечать им возможно проще: – Это общедоступная газета; что это значит, я объясню вам в другой раз. Это не материя, это бумага; когда-нибудь я объясню вам, что такое бумага. Строчки на ней действительно служат для чтения; они не рукой написаны, а напечатаны; со временем я объясню вам, что значит печатать. Таких листков выпущена целая тысяча, все точь-в-точь как этот, так что не отличишь одного от другого. Они все хором воскликнули с удивлением и восторгом: – Тысяча! Какой огромный труд! Работа на год для многих людей! – Нет, работа на день для взрослого и мальчишки. Они перекрестились и пробормотали несколько молитв. – О чудо, о диво! О тайные силы волшебства! Я не стал их переубеждать. Я прочел вслух, негромко, так, что слышать могли только те, кто придвинул ко мне свои бритые головы, отрывок из описания чуда восстановления источника под аккомпанемент изумленных и благоговейных восклицаний: – Ах! Как правдиво! Удивительно, удивительно! Все как раз так, как было, поразительная точность! А можно им взять эту странную вещь в руки, пощупать ее, изучить? Они будут очень осторожны. Можно. Они взяли газету так бережно и благоговейно, словно это было нечто священное, упавшее с небес; осторожно щупали ее, гладили, зачарованными глазами разглядывали невиданные знаки. Эти склоненные головы, зачарованные взоры – как я наслаждался! Ибо разве газета не была моим детищем, и разве все это немое изумление, и любопытство, и восторг не были красноречивой данью ее достоинствам? Я понял, что чувствует мать, когда другие женщины – все равно, подруги или посторонние – берут ее новорожденное дитя и склоняются над ним в таком восторженном порыве, что на время весь остальной мир перестает для них существовать. Я знал теперь, что это за чувство, я понял, что никакое другое удовлетворенное тщеславие – короля, победителя или поэта – не может доставить такого блаженства, такой беспредельной полноты счастья. До самого конца сеанса моя газета переходила от одной кучки к другой, путешествуя по всей огромной зале, и мой счастливый взор следил за ней, и я сидел не двигаясь, упоенный. Да, то было райское блаженство; я вкусил его – больше, может быть, вкусить не доведется.  Глава XXVII     Перед сном я отвел короля в свои покои, подстриг ему волосы и показал, как одеваются простые люди. Высшие классы стригли волосы над лбом и давали им свободно расти сзади и падать на плечи, в то время как простонародье стригло волосы и над лбом и на затылке; рабы же не стриглись совсем и давали своим волосам расти как вздумается. Я надел королю на голову горшок и отрезал все торчавшие из-под него пряди. Я подстриг также его бороду и усы; я старался, чтобы стрижка получилась как можно менее художественной, и добился успеха. Получилось криво и косо – я изуродовал его как следует. А когда он надел неуклюжие сандалии и длинную рубаху из грубой коричневой холстины, которая ниспадала от шеи до лодыжек, этот изящнейший в королевстве мужчина превратился в заурядного и непривлекательного урода. Мы были одеты и пострижены одинаково и могли сойти за мелких фермеров, или за управляющих фермами, или за пастухов, или за возчиков, или, если угодно, за деревенских ремесленников, ибо такую одежду, какая была на нас, носили все бедняки, так как она прочна и дешева. Я не хочу сказать, что она действительно была дешева для очень бедного человека, я только имею в виду, что более дешевого материала для мужской одежды не было, – материал был домотканый, как вы понимаете. Мы незаметно ускользнули за час до восхода солнца. Прежде чем начало припекать, мы прошли уже миль восемь – десять и очутились в малонаселенной местности. Мешок, который я тащил, оказался тяжелым; он был полон провизии – провизии для короля, который только постепенно мог привыкнуть есть без вреда крестьянскую пищу. Я нашел удобное место возле дороги, усадил короля и дал ему немного еды. Затем сказал ему, что пойду поищу воду, и ушел. По правде сказать, мне просто хотелось побыть одному, посидеть и отдохнуть. В присутствии короля я всегда стоял, даже на заседаниях совета, кроме тех редких случаев, когда заседание тянулось несколько часов; если заседание затягивалось, мне разрешалось присесть на маленькую скамейку без спинки, похожую на перевернутый желоб и удобную, как зубная боль. Я не хотел нарушить этот обычай сразу, а собирался приучать короля постепенно. Все равно в присутствии посторонних нам теперь придется сидеть обоим, а то люди обратят внимание; но было бы неполитично с моей стороны разыгрывать с ним равного наедине, когда в этом нет необходимости. Я нашел воду ярдах в трехстах и отдыхал уже минут двадцать, когда вдруг услышал голоса. «Волноваться нечего, – подумал я, – это крестьяне отправляются на работу; никто, кроме крестьян, не станет подниматься так рано». Но через минуту из-за поворота дороги выехали на конях хорошо одетые знатные люди в сопровождении мулов, нагруженных кладью, и слуг. Я вскочил и как пуля понесся через кусты. Я боялся, что эти люди подъедут к королю раньше, чем я добегу до него. Но отчаяние придает силы. Я весь устремился вперед, набрал воздуху и помчался. Я добежал. И как раз вовремя. – Простите, государь, но теперь не до церемоний. Вставайте! Вставайте, едут какие-то знатные люди! – Ну и что же? Пускай себе едут. – Но, мой повелитель, нельзя, чтобы они увидели вас сидящим. Вставайте! И стойте в смиренной позе, пока они не проедут. Ведь вы крестьянин. – Это правда. А я и забыл об этом. Я был погружен в обдумывание планов большой войны с Галлией. – Он поднялся, но неторопливо, не так, как поспешил бы подняться крестьянин в подобных обстоятельствах. – Ты так неожиданно налетел на меня и разогнал эту величавую мечту, которая… – Внимание, государь! Внимание! Нагните голову! Ниже! Еще ниже! Опустите ее! Он добросовестно старался, но достиг немногого. Смирения у него было столько же, сколько у пизанской падающей башни.[55] Иначе, пожалуй, не сказать. Смиренная поза так плохо ему удалась, что лица всех всадников одно за другим изумленно хмурились, и нарядный слуга, последний в ряду, поднял свой бич, но я вовремя подскочил и принял удар на себя. Под взрыв грубого хохота я потихоньку убеждал короля не обращать на это внимания. Он пересилил себя, но с трудом; он, казалось, так бы и съел всех этих всадников. Я сказал: – Наши приключения оборвались бы в самом начале: безоружные, мы ничего не могли бы поделать с вооруженной бандой. Если мы хотим, чтобы наша затея удалась, мы должны не только быть похожими на крестьян, но и вести себя, как крестьяне. – Это мудро, возразить тебе невозможно. Так вперед, сэр Хозяин! Я приму твой совет во внимание и постараюсь им руководствоваться, насколько возможно. Он сдержал свое слово. Он старался, как мог, но у многих получалось лучше, чем у него. Если вы когда-нибудь видели резвого, неосторожного, предприимчивого ребенка, который в течение всего дня беспечно переходит от одной шалости к другой, и его озабоченную мать, которая не отходит от него ни на шаг, оберегая его то от опасности утонуть, то от опасности сломать шею, – вы видели короля и меня. Если бы я мог предугадать, как пойдут наши дела дальше, я бы сказал: «Нет, если у кого есть охота зарабатывать себе на хлеб, выдавая короля за мужика, тот пускай и берется за это дело, а я лучше буду возить зверинец – оно безопаснее». Первые три дня я даже не позволял ему заходить в дома. Мы принуждены были вначале держаться пустынных дорог и пользоваться такими постоялыми дворами, где не слишком приглядываются к людям. Да, он очень старался, но что из того? Дело шло ничуть не лучше. Он постоянно пугал меня всякими неожиданными выходками в самых неподходящих местах. Под вечер второго дня он, представьте себе, вдруг вытащил из-под полы кинжал! – Господи, мой повелитель, где вы это достали? – У контрабандиста на постоялом дворе, вчера вечером. – Ради какого дьявола вы его купили? – Мы избегли многих опасностей с помощью хитрости – твоей хитрости, – но мне подумалось, что не худо было бы иметь при себе и оружие. А вдруг твоя хитрость изменит тебе в трудную минуту? – Но людям нашего звания запрещено носить оружие. Что скажет лорд или любой другой человек, обнаружив у крестьянина кинжал? Счастье наше, что в это время никого вблизи не было. Я убедил его выбросить кинжал, а сделать это было не легче, чем убедить ребенка выбросить новую пеструю игрушку, которой он может убить себя. Мы молча шли рядом и размышляли. Наконец король сказал: – Если тебе известно, что я задумал что-нибудь опасное, отчего ты не предупреждаешь меня заранее, чтобы я мог отказаться от своего намерения? Этот вопрос озадачил меня. Я не знал, как ответить на него, и потому в конце концов дал самый естественный ответ: – Но, государь, как я могу знать, что вы задумали? Король остановился и взглянул на меня изумленно. – А я думал, что ты более велик, чем Мерлин; и, правда, в колдовстве ты превзошел его, но пророчество важнее колдовства. Мерлин пророк. Я понял, что совершил промах. Нужно было выворачиваться. После глубокого размышления я осторожно наметил план действий и сказал: – Государь, вы меня не поняли. Я сейчас все объясню. Существует два рода пророчеств. Существует дар предсказывать близкие события и существует дар предсказывать то, что будет через века. Какой дар, по-вашему, могущественнее? – Конечно, второй! – Правильно. А обладает ли им Мерлин? – Отчасти да. Он за двадцать лет вперед предсказал мое рождение и то, что я буду королем. – А что будет дальше, он тоже предсказал? – А он и не брался. – Это, вероятно, его предел. Каждый пророк имеет свой предел. Предел некоторых великих пророков – сто лет. – Таких, я думаю, немного. – Существовало два еще более великих, чей предел был четыреста и шестьсот лет, и один, чей предел приближался к семистам двадцати. – Господи, это поразительно! – Но что они в сравнении со мной? Ничто! – Да ну? Ты можешь глядеть вперед через такой океан времен, как… – Семьсот лет? Повелитель, мой пророческий взор ясен, как взор орла, и я совершенно ясно прозреваю, что будет с этим миром через тринадцать с половиною веков. О, если бы вы видели, как широко король раскрыл глаза! Они чуть не выскочили из орбит. Брат Мерлин был уничтожен. Этим людям никогда не приходится доказывать – они верят на слово. Никому из них и в голову не пришло бы усомниться в любом голом утверждении. – Оба пророческих дара доступны мне, – продолжал я. – Я умею прорицать далекое и близкое, для этого мне нужно только переключиться. Но обычно я предсказываю отдаленное будущее, потому что предсказывать ближайшее будущее ниже моего достоинства. Это больше свойственно всяким Мерлинам – короткохвостым пророкам, как называем их мы, собратья по профессии. Конечно, я иногда забавляюсь и малым пророчеством, но не часто. Вы, вероятно, помните, сколько было толков, когда вы прибыли в Долину Святости, о том, что я за двое или трое суток предсказал день и час вашего прибытия. – Конечно, я это помню. – Предсказать ваше прибытие мне было бы в сорок раз легче и я привел бы в тысячу раз больше подробностей, если бы оно должно было совершиться не через два-три дня, а через пять столетий. – Как это странно и удивительно! – Да, опытному специалисту всегда легче предсказывать за пятьсот лет, чем за пятьсот секунд. – А ведь, казалось бы, рассуждая разумно, должно быть как раз наоборот; казалось бы, в пятьсот раз легче предсказать близкое, чем далекое, ибо близкое так близко от нас, что и обыкновенный человек может его предвидеть. Надо признать, что пророческий дар противоречит вероятности, превращая самым причудливым образом трудное в легкое и легкое в трудное. У него была умная голова. Скрыть этого не могла даже крестьянская шапка; хоть водолазный колокол наденьте на эту голову, все равно обнаружится, что это голова королевская, стоит ей только пошевелить мозгами. Теперь у меня появилась новая забота. Король с такой жадностью хотелзнать все, что случится за ближайшие тринадцать веков, словно он сам собирался прожить их. Я из кожи лез, стараясь угодить ему. Мне и прежде случалось поступать необдуманно, но никогда я еще не поступал глупее, чем теперь, вздумав выдавать себя за пророка. Впрочем, в этом были и свои хорошие стороны. Пророку не нужны мозги. В его повседневной жизни они, конечно, могут ему пригодиться, но в профессиональной он вполне может без них обойтись. Пророчество – самая спокойная профессия на свете. Когда на вас накатывает дух прорицания, вы берете свой рассудок, кладете его куда-нибудь в прохладное место, чтобы он не испортился, и принимаетесь работать языком; язык работает вхолостую, без участия рассудка; в результате получается пророчество. Каждый день нам попадались странствующие рыцари, и при виде их в короле вспыхивал воинственный дух. Он непременно забылся бы и сказал бы им что-нибудь неподобающее, не соответствующее его теперешнему положению, если бы я всякий раз не отводил его в сторону от дороги. Он стоял и смотрел на них во все глаза. Гордое пламя пылало в его взоре, ноздри его раздувались, как у боевого коня, и я видел, что ему смертельно хочется подраться с ними. Но на третий день около полудня я остановился, чтобы принять кое-какие меры предосторожности, о которых я подумал было еще два дня назад, когда меня ударили бичом. Я бы охотно без них обошелся, настолько они были мне неприятны, но тут случай напомнил мне об этом: беспечно шагая, я пророчествовал, язык мой работал, а мозг отдыхал, вдруг я споткнулся о корень и шлепнулся на землю. Я чуть было не потерял рассудок со страху, но потом осторожно поднялся и развязал свою сумку: в сумке лежала динамитная бомба, обернутая шерстью и уложенная в ящичек. В дороге это была вещь полезная; придет, быть может, время, когда я с ее помощью совершу чрезвычайно ценное чудо; но необходимость постоянно носить ее с собой меня нервировала, а отдать ее королю мне не хотелось. Нужно было либо выбросить ее, либо придумать какой-нибудь безопасный способ пользоваться ее обществом. Я вытащил ее из сумки и положил себе в карман; и как раз в это мгновение заметил двух рыцарей. Король остановился гордо, как изваяние, и уставился на них, – он, разумеется, опять забыл свою роль; и прежде чем я предупредил его, чтобы он отскочил в сторону, он уже отскочил поневоле. Он думал, что они посторонятся. Посторонятся, чтобы не раздавить грязного мужика, шагающего пешком по дороге! Разве сам он когда-нибудь сворачивал с пути в таких случаях и разве крестьянин, завидя его, не спешил сам сойти прочь с дороги? Да и не только крестьянин, а и благородный рыцарь? Рыцари не обратили на короля никакого внимания: он должен был сам быть поосторожней; и если бы он не отскочил, они раздавили бы его да вдобавок посмеялись бы над ним. Король пришел в бешенство и в королевском негодовании стал осыпать их самой жестокой бранью. Рыцари уже успели немного отъехать. Они остановились, глубоко изумленные, и повернулись в своих седлах, как бы размышляя, стоит ли связываться с такой дрянью, как мы. Потом повернули коней и устремились на нас. Нельзя было терять ни мгновения. Я кинулся им навстречу и бросил им такое тринадцатиэтажное душераздирающее ругательство, в сравнении с которым брань короля казалась бедной и жалкой. Я вынес это ругательство из девятнадцатого столетия, там это дело хорошо было поставлено. С разбегу рыцари не могли сразу остановиться. Они были уже почти возле короля, но тут, обалдев от ярости, они вздыбили коней и, повернув, ринулись на меня. Я находился в ярдах семидесяти от них и стал карабкаться на большой валун возле дороги. В тридцати шагах от меня они разом выставили свои длинные пики и низко пригнули головы в шлемах, так что видны были только плюмажи из конских волос; и вся эта громада неслась ко мне! Когда между нами оставалось ярдов пятнадцать, я уверенной рукой швырнул бомбу, и она стукнулась о землю как раз под мордами коней. Да, это было славное зрелище, славное и приятное! Словно взрыв парохода на Миссисипи. Потом целых четверть часа на нас сыпался дождь из микроскопических частиц рыцарей, металла и конины. Я говорю – на нас, так как король, отдышавшись, примчался ко мне. На том месте, где были рыцари, образовалась яма, которая, как я предвидел, задаст много труда окрестным жителям: я, конечно, имею в виду, что им трудно будет объяснить ее происхождение, а засыпать ее будет нетрудно, так как эта часть выпадет на долю избранного меньшинства – на крестьян местного сеньора, которым ничего не заплатят. Королю я все объяснил сам. Я сказал ему, что яма вырыта динамитной бомбой, – объяснение это не могло ему повредить, потому что он ровно ничего из него не понял. Он считал это новым великолепным чудом, новым сокрушительным ударом по Мерлину. Я счел за лучшее пояснить, что подобные чудеса очень редки и что совершать их можно только при благоприятном состоянии атмосферы, – иначе он при каждом удобном случае приставал бы ко мне, чтобы я повторил это чудо, а мне этого не хотелось, так как у меня больше не было бомб.  Глава XXVIII     Утром четвертого дня, на восходе солнца, прошагав уже целый час в предрассветной прохладе, я пришел к решению: короля необходимо выдрессировать! Так больше не может продолжаться, его нужно взять в руки и добросовестно вымуштровать, иначе нам нельзя будет войти ни в один жилой дом: даже кошки сразу поймут, что этот крестьянин ряженый. Я предложил ему остановиться и сказал: – Государь, ваша одежда в полном порядке и не вызывает подозрений, но между вашей одеждой и вашим поведением – бросающийся в глаза разлад. Военная выправка, царственная осанка – нет, это никуда не годится. Вы держитесь слишком прямо, ваши взоры слишком надменны. Царственные заботы не горбят спины, не приучают клонить голову, не заставляют смотреть себе под ноги, не поселяют в сердце страх и сомнение, которые делают голову понурой, а поступь неуверенной. Низкорожденный человек вечно согбен под бременем горьких забот. И вам необходимо научиться этому; вы должны подделать клейма бедности, несчастья, унижения, обид, которые обесчеловечивают человека и превращают его в преданного, покорного раба, радующего взор своего господина, – иначе младенцы отгадают, что вы ряженый, и наша затея рухнет в первой же хижине, куда мы зайдем. Прошу вас, попробуйте ходить вот так. Король внимательно посмотрел на меня и попытался мне подражать. – Недурно, совсем недурно. Подбородок немного ниже, пожалуйста… вот так, хорошо. Слишком надменный взор. Постарайтесь смотреть не на горизонт, а на землю, в десяти шагах от себя. Так лучше, так, хорошо. Нет, погодите, в вашей походке слишком много уверенности, решительности; нужно ступать неуклюжей. Будьте добры, посмотрите на меня: вот как надо ступать… У вас получается… в этом роде… Да, почти хорошо… Но чего-то все-таки не хватает, я сам не вполне понимаю чего. Пожалуйста, пройдите ярдов тридцать, чтобы я мог посмотреть на вас со стороны… Голову вы держите правильно, плечи тоже, подбородок тоже, скорость шага как раз такая, как нужно, осанка, взор – все как следует. Однако все вместе – не то. Итог не сбалансирован. Пройдите еще, пожалуйста… Ага, я начинаю понимать. Нет в вас настоящей унылости, вот в чем загвоздка. Получилась любительщина, дилетантщина; все детали проработаны правильно, до волоска, казалось бы, иллюзия должна быть полная, а иллюзии нет. – Что же делать? – Дайте мне подумать… Ничего мне не приходит на ум. По правде сказать, здесь помочь может только практика. Вот как раз подходящее место: корни и камни, есть на чем испортить себе походку. Никто нам тут не помешает – кругом поле и всего одна хижина, да и то так далеко, что оттуда не видно. Сойдите, пожалуйста, с дороги, государь, и мы посвятим этот день дрессировке. Подрессировав его немного, я сказал: – А теперь вообразите себе, государь, что мы подходим к двери той хижины и нас встречает вся семья. Прошу вас, как вы обратитесь к главе дома? Король бессознательно выпрямился, словно памятник, и с ледяной суровостью произнес: – Мужик, принеси мне кресло. И подай мне чего-нибудь поесть. – Ах, ваше величество, не так. – Чем же не так? – Эти люди не называют друг друга мужиками. – Не называют? – Их так называют только те, кто выше. – Ну так я попробую еще раз. Я скажу – «крепостной». – Нет, нет. Он, может быть, свободный человек. – Ну хорошо, я назову его «добрый человек». – Это подходит, ваше величество, но еще лучше было бы, если бы вы его назвали другом или братом. – Братом! Такую грязь! – Но ведь мы притворяемся, что мы такая же грязь, как и он. – Ты прав. Я скажу ему: «Брат, подай мне кресло и угости чем можешь». Так хорошо? – Не совсем, не вполне хорошо. Вы просите для себя одного, а не для нас обоих: пищу для одного, кресло для одного. Король посмотрел на меня удивленно – он был не очень сообразителен, голова его работала медленно. Он мог усвоить новую мысль, но не сразу, а по зернышкам. – Разве тебе тоже нужно кресло? Разве ты сел бы? – Если бы я не сел, этот человек заметил бы, что мы только притворяемся равными, и притворяемся очень плохо. – Ты говоришь справедливо! Как удивительна истина, в каком бы неожиданном виде она ни предстала перед нами. Он обязан принести кресла и пищу для обоих и подавать рукомойник и салфетки одному с такой же почтительностью, как и другому. – И все-таки остается еще одна деталь, которую нужно исправить. Он ничего не обязан приносить; мы войдем в хижину; там будет грязь и, вероятно, много противного, но мы войдем и сядем за стол вместе с его семьей и будем есть, что подадут и как подадут, и держаться будем на равной ноге – если только хозяин не раб; а рукомойника и салфеток не будет вовсе, кто бы ни был хозяин – раб или свободный… Прошу вас, повелитель, пройдитесь еще раз. Так… это лучше… еще лучше; и все же не совсем хорошо. Ваши плечи не гнутся – они никогда не знали ноши, менее благородной, чем железная кольчуга. – Дай мне твой мешок. Я хочу узнать, что значит неблагородная ноша. Не вес ее сгибает плечи, а ее неблагородство; кольчуга тяжела, но благородна, и человек, носящий ее, остается прям… Нет, не спорь, не возражай. Дай мне мешок. Взвали его мне на спину. Теперь, с мешком за плечами, король наконец совсем не был похож на короля. До конца упрямыми оказались только его плечи; они не гнулись, а если и гнулись, то совсем неестественно. Продолжая дрессировку, я направлял и исправлял его: – Вообразите себе, что вы опутаны долгами, что вас мучат беспощадные кредиторы; вы безработный – ну скажем, вы кузнец, и вас выгнали с работы; ваша жена больна, а дети ваши плачут, потому что им хочется есть… И так далее и так далее. Я заставлял его изображать людей, страдающих от самых разных несчастий и притеснений. Но господи, для него это были всего только слова, и если бы я свистел, а не говорил, мой свист тронул бы его не больше. Слова не значат для вас ничего, если вы не выстрадали сами того, что слова эти пытаются выразить. Бывают мудрецы, которые любят с видом знатоков снисходительно потолковать о «рабочем классе» и успокаивают себя тем, что умственный труд куда тяжелее труда физического и по праву оплачивается много лучше. Они и вправду так думают, потому что испытали только умственный труд, а физического не знают. Но я испытал и умственный, и физический; и за все деньги вселенной не согласился бы я тридцать дней подряд работать заступом; а любым умственным трудом, даже самым тяжелым, я охотно займусь почти даром – и буду доволен. Умственный труд неправильно назван «трудом»; это удовольствие, наслаждение, и в нем самом его высшая награда. Самый низкооплачиваемый архитектор, инженер, генерал, писатель, скульптор, живописец, лектор, адвокат, депутат, актер, проповедник, работая, блаженствует, как в раю. А что сказать про музыканта, сидящего со смычком в руке посреди большого оркестра, в то время как льющиеся струи божественных звуков плещут вокруг него? Он, конечно, трудится, если вам угодно это называть трудом, но, по правде говоря, такое название – издевательство над самим понятием труда. Закон труда крайне несправедлив, но уж таким он создан и изменить его невозможно: чем больше радости получает труженик трудясь, тем больше денег платят ему за труд. Подобному же закону подчинены и такие откровенно мошеннические установления, как наследственная знать и королевская власть.  Глава XXIX Оспа   Когда мы подошли к этой хижине, день уже клонился к вечеру. Никаких признаков жизни мы не обнаружили. Хлеб на поле был уже сжат, и притом сжат так чисто, что поле казалось голым. Заборы, сараи – все развалилось, все красноречиво говорило о бедности. Ни единой живой души поблизости. Безмолвие казалось жутким, как безмолвие смерти. Хижина была одноэтажная, соломенная крыша ее почернела от времени и висела лохмотьями. Дверь была слегка приотворена. Мы к ней подкрались беззвучно, на носках и почти не дыша, повинуясь какому-то смутному предчувствию. Король постучал. Мы подождали. Нет ответа. Он постучал еще раз. Нет ответа. Я осторожно отворил дверь и заглянул внутрь. Что-то шевельнулось в темноте; женщина поднялась с пола и уставилась на меня, как во сне. Потом мы услышали ее голос. – Пощадите! – взмолилась она. – Все уже взято, ничего не осталось. – Я ничего не собираюсь брать, бедная женщина. – Ты не священник? – Нет. – Ты не из усадьбы лорда? – Нет, я прохожий. – Так ради господа бога, карающего невинных нищетой и смертью, беги отсюда! Это место проклято богом и его церковью. – Позволь мне войти и помочь тебе. Ты больна, ты в беде. Глаза мои привыкли к сумраку и стали лучше видеть. Я видел ее запавшие глаза, устремленные на меня. Я видел, как она страшно худа. – Говорю тебе, это место проклято церковью. Спасайся, беги, чтобы кто-нибудь не заметил тебя здесь случайно и не донес. – Ты обо мне не беспокойся, церковное проклятие меня не тревожит. Позволь мне помочь тебе. – Так пусть же все добрые духи – если только они существуют, – благословят тебя за эти слова! Мне бы только немного воды. Но нет, забудь, что я сказала, и беги, ибо тот, кто не страшится церкви, должен страшиться той болезни, от которой мы умираем… Оставь нас, отважный и добрый прохожий, и мы благословим тебя от всего сердца, если только могут благословлять те, на ком лежит проклятие. Но, прежде нем она договорила, я схватил деревянную чашку и побежал к ручью. До ручья было десять ярдов. Когда я вернулся, король был уже в хижине и отворял ставни, чтобы впустить свет и воздух. В хижине стоял тяжкий, удушливый запах. Я поднес чашку к губам женщины. Она ухватилась за нее исхудалыми руками, похожими на птичьи когти. Как раз в это мгновение ставни распахнулись и свет ударил ей прямо в лицо. Оспа! Я подскочил к королю и зашептал ему на ухо: – Бегите, государь, бегите! Эта женщина умирает от той самой болезни, которая в позапрошлом году опустошила окрестности Камелота. Он не двинулся с места. – Клянусь, я останусь здесь и постараюсь помочь! Я снова зашептал: – Король, так нельзя, вы должны уйти. – Ты стремишься к добру, и слова твои мудры. Но стыдно было бы королю дрожать от страха, стыдно было бы рыцарю отказать нуждающемуся в помощи. Успокойся, я не уйду отсюда. Это ты должен уйти. Церковное проклятие не может коснуться меня, но тебе запрещено быть здесь, и церковь наложит на тебя свою тяжелую руку, если ты нарушишь ее запрет. Оставаясь в этом страшном доме, король мог поплатиться жизнью, но спорить с ним было бесполезно. Если он считает, что задета его рыцарская честь, ничего не поделаешь: он останется, и помешать ему невозможно; я знал это по опыту. Я не настаивал. Женщина заговорила: – Добрый человек, будь так милостив, подымись по этой лесенке, посмотри, что там творится, и скажи мне. Что бы ты ни увидел там, не бойся сказать мне, ибо бывает, что и матери можно сказать все, не опасаясь разбить ее сердце, так как оно давно разбито. – Останься здесь, – сказал король, – и накорми эту женщину. Я поднимусь наверх. И положил мешок на лавку. Я повернулся, но король был уже у лестницы. Он помедлил немного и взглянул на мужчину, который лежал в полутьме и, казалось, не замечал нас. – Это твой муж? – спросил король. – Да. – Он спит? – Да, благодарение богу, он спит уже три часа. Сердце мое разрывается от благодарности за этот сон, который снизошел на него. Я сказал: – Мы будем осторожны. Мы не разбудим его. – Нет, вы его не разбудите, он умер. – Умер? – О, какое счастье знать, что он умер! Никто больше не может ни обидеть, ни оскорбить его. Он теперь в раю и счастлив, а если он в аду, он все-таки доволен, потому что там он не встретит ни аббата, ни епископа. Мы выросли вместе; мы двадцать пять лет женаты н никогда не расставались за это время. Подумайте, как долго мы любили друг друга и как долго мы вместе мучились! Сегодня утром в бреду ему представлялось, что мы снова мальчик и девочка и снова гуляем по счастливым полям. Так, под невинный младенческий говор, шел он все дальше и дальше, пока не перешел незаметно в другие поля, о которых мы ничего не знаем, и не скрылся от наших смертных взоров. Разлуки не было, потому что в бреду ему представлялось, будто я иду вместе с ним и будто моя рука у него в руке, – юная, мягкая рука, не эта птичья лапа. Умереть – и не заметить смерти, разлучиться – и не заметить разлуки, – может ли кончина быть более мирной? Это ему награда за тяжкую жизнь, которую он нес так безропотно. В темном углу, где стояла лестница, раздался слабый шум. Это спускался король. Он нес что-то, прижимая к себе одной рукой, а другою придерживаясь за перекладины. Он вышел к свету; на груди его лежала худенькая девочка лет пятнадцати. Она была почти без сознания и тоже умирала от оспы. Это был высший предел героизма, его вершина. Это значило вызвать смерть на поединок, будучи безоружным, когда все против тебя, когда нет не только никаких надежд на награду, но даже нет глазеющей рукоплещущей толпы, одетой в шелк и золото. А между тем осанка короля была так же спокойна и мужественна, как и во время тех дешевых поединков, когда рыцарь встречается с рыцарем в равном бою, защищенный стальной кольчугой. Он был велик в эту минуту, возвышенно велик. К грубым статуям его предков у него во дворце будет присоединена еще одна, – я позабочусь об этом. И это не будет изображение короля в кольчуге, убивающего великана или дракона, – это будет изображение короля в крестьянской одежде, несущего смерть на руках, чтобы крестьянка могла в последний раз посмотреть на свое дитя и успокоиться. Он положил дочь рядом с матерью, и та стала осыпать ее ласками и нежными словами; и в ответ в глазах девочки вспыхнул слабый свет, но и только. Мать нагнулась над ней, целуя ее, лаская ее, умоляя ее сказать хоть слово, но губы девочки шевелились беззвучно. Я достал из мешка флягу с вином, но женщина остановила меня, сказав: – Нет, она не страдает; пусть лучше так. Вино может возвратить ее к жизни, а такой добрый человек, как ты, не захочет поступить с ней столь жестоко. Посуди сам, для чего ей жить? Ее братья в неволе, ее отец умер, ее мать умирает, над ней тяготеет проклятие церкви, и никто не посмел бы поднять ее и приютить, даже если бы она лежала умирающая посреди дороги! Она погибла. Я даже не спрашиваю тебя, доброе сердце, жива ли ее сестра там, наверху; я и без того знаю, что, если бы она была жива, ты снова поднялся бы наверх и не оставил бы бедняжку там одну… – Она покоится в мире, – тихим голосом прервал ее король. – И я не хотела бы, чтоб было иначе. Как богат счастьем этот день! Ах, моя Эннис, ты уже скоро догонишь сестру, ты на верном пути, а эти люди – друзья, они милосердны, они не задержат тебя. И она снова забормотала, нагнувшись над девочкой, гладя ее по волосам, по щекам, целуя и шепча ласковые слова, но глаза девочки уже остекленели. Я видел, как слезы хлынули из глаз короля и покатились по лицу. Женщина тоже заметила это и сказала: – А, я знаю, что это значит: у тебя, бедняга, дома тоже есть жена, и вы с ней нередко голодными ложились спать, отдав последнюю корку детям; ты знаешь, что такое бедность, ты перенес немало обид от тех, что знатнее тебя, ты знаком с тяжелой рукой церкви и короля. Король вздрогнул от неожиданно попавших в цель слов, но сдержался – он вошел в свою роль и для человека, который вначале играл так плохо, справлялся с нею отлично. Я поспешил заговорить о другом: предложил женщине еды и вина, но она отказалась. Она не хотела отдалять свою смерть. Я принес сверху ее мертвое дитя и положил рядом с нею. Она этого не выдержала, и произошла новая раздирающая душу сцена. Я опять осторожно отвлек ее внимание и заставил рассказать нам свою историю. – Вы ее хорошо знаете, сами натерпелись того же, ибо кто у нас в Британии, кроме знати, не перенес таких же страданий? Это старая, скучная повесть. Мы боролись, и боролись с успехом; с успехом – это значит, что мы могли жить и не умирать; чего же нам еще? До нынешнего года мы справлялись со всеми бедами, но в этом году беды обрушились на нас все сразу – и одолели. Несколько лет назад лорд из усадьбы посадил на нашей ферме фруктовые деревья, на самом лучшем участке. Как это грешно и стыдно!.. – Он был в своем праве, – перебил ее король. – Никто этого не отрицает; смысл закона таков: что принадлежит лорду, то его, а что принадлежит мне, то тоже его. Мы арендовали у него эту ферму, но землю он все-таки считал своей и делал на ней, что хотел. Недавно три его дерева сказались срубленными. Три наших взрослых сына испугались и сразу сообщили лорду о преступлении. Они там и остались, у его сиятельства в подземной темнице, – пусть гниют, пока не сознаются. А им не в чем сознаваться, они ни в чем не повинны – и, следовательно, приговор этот означает, что им придется сидеть там до смерти. Вы знаете, как это бывает. А теперь вот что случилось с нами: мужчине, женщине и двум девочкам пришлось убирать поле, которое вспахали и засеяли, кроме нас, еще трое взрослых мужчин, да еще отгонять днем и ночью голубей и разных зверей, которых не дай бог убить или обидеть. Пшеница лорда поспела в одно время с нашей; когда его колокол зазвонил и созвал нас убирать бесплатно жатву на его полях, он не согласился считать меня с дочками за трех моих заключенных сыновей, а только за двух; вышло, что одного не хватает, и мы за него ежедневно платили пеню. А тем временем наша собственная жатва пропадала, потому что некому было ее убрать; священник и его сиятельство лорд наложили на нас пеню, потому что от нашего небрежения страдали и те доли жатвы, которые причитались им. В конце концов эти пени пожрали весь наш урожай, и у нас его забрали и заставили еще собрать и увезти его, ничего нам нe платя, не кормя нас; и мы умирали с голоду. Но худшее случилось тогда, когда я от голода, от тоски по сыновьям, от вида лохмотьев, в которые были одеты мой муж и мои маленькие дочки, от горя и отчаяния потеряла рассудок и возроптала на церковь и ее дела. Это было десять дней назад. Я заболела вот этой болезнью, и, когда поп пришел побранить меня за то, что я не смирилась перед карающей десницей божьей, я стала ругать церковь. Он донес на меня. Я не отреклась от своих слов; и на мою голову, и на головы всех, кто был дорог мне, пало проклятие Рима. С тех пор нас все чуждаются, бегут от нас в ужасе. Никто не зашел в эту хижину узнать, живы ли мы или нет. Муж и дочери заболели. Тогда я заставила себя встать и ухаживать за ними – ведь я жена и мать. Есть они не просили, да у нас и не было никакой еды. Но вода была, и я давала им пить. Как они жадно пили! Как они благословляли воду! Но вчера все кончилось, силы мне изменили. Вчера я в последний раз видела мужа и младшую дочь. Я лежала тут одна все эти часы, все эти века и слушала, слушала, слушала, не услышу ли звук, который… Она быстро взглянула на свою старшую дочь, затем вскрикнула: «О милая!» – и ослабевшими руками притянула к себе коченеющее тело. Она услышала, как стучит костями смерть.  Глава XXX Трагедия усадьбы   В полночь все кончилось, и мы сидели рядом с четырьмя трупами. Мы укрыли их теми тряпками, какие нам удалось найти, и ушли, затворив за собою дверь. Их дом должен был стать их могилой, ибо отлученных от церкви нельзя хоронить по христианскому обряду, в освященной земле. Они были как псы, как дикие звери, как прокаженные, и ни одна душа, надеющаяся на вечную жизнь, не согласилась бы пожертвовать своей надеждой, войдя в соприкосновение с этими осужденными и отверженными. Мы не успели отойти, как вдруг я услышал звук шагов по песку. Мое сердце забилось. Нельзя, чтобы видели, как мы выходим из этого дома. Я оттащил короля за полу, мы попятились и спрятались за углом хижины. – Теперь мы в безопасности, – сказал я, – но чуть не попались. Если бы ночь была светлее, этот прохожий непременно увидел бы нас, он проходил так близко. – Быть может, это вовсе не человек, а зверь? – Возможно. Но человек это или зверь, а нам нужно постоять здесь и подождать, пока он уйдет. – Тише! Он идет сюда. Король был прав. Шаги приближались к нам, направляясь прямо к хижине. Очевидно, это зверь, и нам нечего бояться. Я уже собирался идти, но король положил руку на мое плечо. Наступила тишина, потом кто-то чуть слышно постучал в дверь хижины. Я вздрогнул. Стук повторился, и мы услышали осторожный голос: – Мама! Отец! Мы вышли на волю и принесли вам вести! От них побледнеют ваши щеки, но развеселятся сердца. Нельзя терять ни мгновения, нужно бежать! И… но отчего они не отвечают? Мама! Отец! Я увлекал короля подальше от двери, шепча: – Идем! Теперь мы можем выйти на дорогу. Король медлил, не хотел уходить, но тут мы услышали, как дверь открылась, и поняли, что эти несчастные уже рядом со своими мертвецами. – Идем, повелитель! Сейчас они зажгут свет, и то, что мы услышим, разобьет ваше сердце. Он больше не колебался. Едва мы вышли на дорогу, я побежал, и король, забыв о своем сане, побежал тоже. Мне тяжело было думать о том, что сейчас происходит в хижине. Стараясь отогнать неприятные мысли, я заговорил о первом, что мне пришло на ум: – Я болел той болезнью, от которой умерли эти люди, и мне нечего бояться, но если вы не болели ею… Он перебил меня, сказав, что он в тревоге: его мучает совесть. – Эти молодые люди, по их словам, вышли на волю. Но как? Вряд ли лорд сам освободил их. – О нет! Не сомневаюсь, что они удрали! – Вот это меня и тревожит; я опасаюсь, что они удрали, и твои слова подтверждают мои опасения. – Я не стал бы это называть опасениями. Я подозреваю, что они удрали, но, если это так, я ничуть не огорчен. – Я тоже не огорчен… но… – В чем же дело? Что может вас тревожить? – Если они удрали, наш долг повелевает нам поймать их и доставить лорду, ибо нехорошо, если человек столь знатный потерпит тяжкую обиду от людей низкого звания. Вот оно, опять! Он способен был видеть только одну сторону дела. Так он был воспитан, в его венах текла кровь предков, отравленная бессознательной жестокостью, передаваемая по наследству длинной цепью сердец, из которых каждое еще добавляло отравы. Посадить в тюрьму этих людей без всякого доказательства вины и уморить голодом их родителей – это не беда, так как они всего только крестьяне и покорны воле и прихотям своего лорда, какими бы страшными ни были эти прихоти. Но если они разобьют столь неправедно наложенные на них оковы – это дерзость, которую не может терпеть ни один порядочный человек, сознающий свой долг по отношению к своей священной касте. Целыхполчаса старался я отвлечь его от этих мыслей, но безуспешно; наконец одно внешнее событие отвлекло его: поднявшись на вершину небольшого холма, мы увидели вдали красное зарево. – Пожар, – сказал я. Я вообще очень интересовался пожарами, так как начал вводить страховое дело, одновременно тренируя лошадей и строя машины, чтобы завести со временем пожарную команду. Попы восставали против моих проектов страхования от огня и несчастных случаев, утверждая, что это дерзостная попытка помешать проявлению божьей воли; когда же я доказывал, что я вовсе не пытаюсь идти против божьей воли, а лишь стремлюсь смягчить тяжкие последствия ее проявления, они утверждали, что смягчать суровость божьей кары – не меньшая дерзость. Они мешали мне, но тем не менее страхование от несчастных случаев у меня налаживалось. Как правило, рыцари были глупы и невежественны, и эти торговцы суевериями легко могли их убедить самыми убогими доводами; но даже рыцари оказывались иногда способными понять практическую сторону вопроса – и потому в последнее время при уборке после турниров в каждом шлеме непременно находили квитанцию моего общества страхования жизни от несчастных случаев. Мы стояли в глубоком мраке и безмолвии, глядя на алевшее вдалеке зарево, и старались объяснить себе значение отдаленного рокота, то тихого, то более громкого. Иногда казалось, что он приближается, и мы уже надеялись отгадать его причину, но он вдруг затихал и удалялся, унося с собой свою тайну. Мы спустились с холма и пошли извилистой тропинкой в ту сторону, откуда доносился шум, и погрузились в непроглядный мрак, оказавшись между двумя стенами высоких деревьев. Так шли мы около полумили вниз по скату, а рокот становился все слышнее, и все явственнее ощущали мы приближение грозы по внезапным порывам ветра, по слабым вспышкам молний, по угрюмому ворчанию отдаленных раскатов грома. Я шагал впереди и вдруг наткнулся на что-то мягкое и грузное, слегка поддавшееся под моею тяжестью; блеснула молния, и на расстоянии фута от моего лица я увидел перед собой искаженное лицо человека, висевшего на ветке дерева, – казалось, оно корчило рожи. Это было омерзительное зрелище. Раздался оглушительный грохот грома, и небеса прорвались: дождь хлынул, как во времена потопа. Тем не менее разве мы не обязаны были перерезать веревку, на которой висел этот человек, чтобы узнать, не теплится ли в нем еще жизнь? Ослепительные молнии сверкали одна за другой, и было то светло, как в полдень, то темно, как в полночь. Повешенный был то отчетливо виден, то исчезал во мраке. Я сказал королю, что мы должны перерезать веревку. Но король возразил: – Если он повесился сам, значит, он желал, чтобы его имущество досталось его лорду; так пусть он висит. Если же его повесили, значит, имели право его повесить, – и пусть он висит. – Но… – Никаких «но», оставь его висеть. Есть и еще причина. Когда опять сверкнет молния, погляди вперед. В пятидесяти ярдах от нас болтались еще двое повешенных. – В такую погоду нет смысла оказывать бесполезные любезности мертвецам. Они уже не в состоянии поблагодарить тебя. Идем. Мы тут зря теряем время. Слова эти были разумны, и мы пошли дальше. На протяжении мили мы при блеске молний насчитали еще шесть повешенных. Это было пренеприятное путешествие. Рокот, который мы слышали раньше, превратился в рев человеческих голосов. Мимо нас во мраке промчался убегающий человек. Толпа мужчин догоняла его. Они исчезли. Потом опять человек и погоня за ним, и опять, и опять. Внезапный поворот тропинки – и мы очутились перед пожаром. Горела большая помещичья усадьба, и от нее уже почти ничего не осталось. И всюду были люди убегавшие и люди, гнавшиеся за ними. Я предостерег короля, что это не безопасное место для прохожих. Лучше держаться подальше от света и подождать. Мы отошли в сторону и спрятались на опушке леса. Отсюда мы видели мужчин и женщин, за которыми гналась толпа. Эта страшная работа продолжалась почти до рассвета. Затем пожар стал угасать, гроза миновала, крики бегущих смолкли, и снова воцарились темнота и безмолвие. Мы осторожно двинулись вперед. Мы очень устали и очень хотели спать, но шли до тех пор, пока пожарище не осталось далеко позади. Мы попросили гостеприимства в хижине угольщика и отдали себя в руки судьбы. Жена угольщика уже встала, но он сам все еще спал на соломе, которой был покрыт глиняный пол. Женщина, казалось, встревожилась, но я объяснил ей, что мы путники, сбились с дороги и проблуждали в лесу всю ночь. Тогда она стала разговорчивой и спросила, слыхали ли мы об ужасах, которые произошли в Аббласурской усадьбе. Да, мы слыхали о них, но сейчас мы хотим только спать. Король добавил: – Продайте нам свой дом и уходите, так как мы можем вас заразить. Мы недавно были возле людей, которые умерли от Пятнистой Смерти. Это было благородно с его стороны, но излишне. Почти у всех его подданных были рябые, как вафельница, лица. Я давно уже заметил, что женщина и ее муж тоже были рябые. Она приняла нас радушно и без тени страха. Предложение короля потрясло ее; немалое событие – наткнуться на человека в крестьянской одежде, который готов купить дом, чтобы провести в нем одну ночь. Это внушило ей такое почтение к нам, что она изо всех сил старалась устроить нас поудобнее. Мы проспали почти весь день и проснулись такими голодными, что крестьянская пища показалась королю очень вкусной, хотя ее было мало и разнообразием она не отличалась: лук, соль и черный овсяный хлеб. Хозяйка стала рассказывать нам о вчерашних событиях. Часов в десять или одиннадцать вечера, когда все уже легли спать, усадьба загорелась. Соседи кинулись на помощь, и вся семья лорда была спасена, но сам он исчез. Это всех очень огорчило, и два стражника пожертвовали жизнью, разыскивая его драгоценную особу в горящем здании. Потом нашли его труп; он лежал в трехстах ярдах от усадьбы, связанный, с кляпом во рту и с множеством колотых ран. Чьих рук это дело? Подозрение пало на скромную семью по соседству, с которой барон не так давно обошелся особенно сурово; а с этой семьи перекинулось на родных и близких. Подозрения было достаточно: ливрейная челядь лорда возглавила крестовый поход против этих людей, и вся округа примкнула к нему. Муж нашей хозяйки тоже принимал участие в погоне и вернулся только на рассвете. Теперь он ушел, чтобы узнать, чем все кончилось. Пока мы беседовали, он возвратился. Его рассказ был страшен. Восемнадцать человек повешены или убиты; два стражника и тринадцать узников погибли в огне. – А сколько узников находилось в подземелье? – Тринадцать. – И все они погибли? – Да, все. – Но ведь люди успели спасти семью лорда. Почему же они не спасли никого из узников? Наш хозяин удивился и сказал: – Кто же станет открывать казематы в такую минуту? Ведь заключенные разбежались бы. – Ты хочешь сказать, что никто не открыл казематов? – Никто даже не подошел к тюрьме. Замки были крепкие, и достаточно было поставить часового, чтобы изловить всякого, кто попытается удрать. Но ловить никого не пришлось, значит, никто и не удрал. – Нет, трое удрали, – сказал король, – и ты хорошо сделаешь, если объявишь об этом и направишь правосудие на их след, ибо это они убили барона и подожгли дом. Я так и знал, что он этим кончит. Вначале угольщик и его жена были взволнованы таким известием и приготовились сейчас же бежать, чтобы рассказать соседям, но внезапно что-то новое мелькнуло в их глазах, и они стали нас расспрашивать. Я сам отвечал на их вопросы и внимательно наблюдал за их лицами. Я с удовольствием заметил, что, узнав, кто были трое бежавших, наши хозяева уже только делали вид, будто торопятся оповестить соседей. Король не заметил перемены, и я был рад этому. Я заговорил о других подробностях событий минувшей ночи, и наши хозяева вздохнули с облегчением. Самым печальным в этом деле была та готовность, с какой угнетенные набросились на своих же братьев, защищая общего угнетателя. Этот мужчина и эта женщина, по-видимому, считают, что в ссоре человека, принадлежащего к их собственному классу, с их лордом им естественнее и выгоднее стать на сторону своего господина и сражаться за него, даже не вникая в то, кто прав и кто виноват. Этот угольщик помогал вешать своих соседей, и помогал усердно, хотя отлично знал, что против этих людей нет никаких улик, а одни только смутные подозрения; и ни он, ни его жена не видели в том ничего ужасного. Это было тяжело для человека, мечтавшего о республике. Мне вспомнилось время тринадцать веков спустя, когда «белые бедняки» нашего Юга, всегда презираемые и притесняемые рабовладельцами, бедствовавшие как раз потому, что вокруг них существовало рабство, малодушно поддерживали рабовладельцев во всех политических движениях, стремившихся сохранить и продлить рабство, и, наконец, даже взяли ружья и проливали кровь свою за то, чтобы не погибло то самое учреждение, которое их принижало. В этом прискорбном историческом событии единственной искупающей чертой было то, что втайне «белые бедняки» ненавидели рабовладельцев и чувствовали, что покрывали себя позором. Это чувство никак внешне не проявило себя, но оно существовало и при благоприятных обстоятельствах могло проявиться; а это уже немало, так как доказывает, что в глубине души человек остается человеком, даже когда человечность его внешне ни в чем не проявляется. Как выяснилось, наш угольщик был родным братом тех южных «белых бедняков» отдаленного будущего. Король наконец стал выказывать нетерпение и сказал: – Если вы будете болтать здесь весь день, правосудие пострадает. Вы думаете, преступники так и будут сидеть в доме своего отца? Они улетят, они ждать не станут. Вы должны добиться, чтобы по их следу направили всадников. Женщина слегка побледнела, а у ее мужа вид был растерянный и нерешительный. Я сказал: – Пойдем, друг, я провожу тебя и покажу тебе, в каком направлении они могли удрать. Если бы они обвинялись в уклонении от платежа податей или в каком-нибудь другом пустяке, я постарался бы их защитить, но убийство знатного человека и поджог его дома – дело другое. Последнее было сказано для короля, чтобы успокоить его. По дороге угольщик взял себя в руки и зашагал увереннее, но особого усердия я в нем не заметил. Как бы невзначай я спросил: – Эти люди твои родственники? Он так побледнел, что бледность стала заметна даже сквозь слой угольной пыли, покрывавшей его лицо, и остановился дрожа. – О боже! Как ты об этом узнал? – Я ничего не знаю. Я случайно догадался. – Бедные мальчики, они пропали! А какие славные мальчики! – Ты и вправду собираешься донести на них? Он не знал, как отнестись к моему вопросу, и нерешительно ответил: – Д-да. – Значит, ты просто негодяй! Он так обрадовался, словно я назвал его ангелом. – Повтори свои добрые слова, брат! Ты действительно хочешь сказать, что не выдашь меня, если я не исполню свои долг? – Долг? У тебя есть одиндолг – молчать и дать этим людям уйти подальше. Они совершили справедливое дело. Он был доволен; доволен, хотя и встревожен. Он поглядел по сторонам и, убедившись, что мы одни, сказал вполголоса: – Из какой страны ты пришел, брат, что говоришь такие опасные слова и не боишься? – Эти слова нисколько не опасны, когда я говорю их человеку одного со мною сословия. Ведь ты никому не скажешь, что слышал от меня эти слова? – Я? Скорее меня разорвут на части дикие кони. – Тогда дай мне сказать то, что я думаю. Я не боюсь повторить свои слова. Дьявольское дело совершили вы вчера, повесив невинных. Старый барон получил по заслугам. Будь моя воля, всех таких, как он, постигла бы та же участь. Выражение страха и подавленности сошло с лица моего спутника; он оживился, в глазах его блеснула отвага. – Если даже ты шпион и слова твои только ловушка, в них такая отрада, что, ради того чтобы слушать их снова и снова, я готов пойти на виселицу; такие речи – пир для голодного. Дай теперь мне сказать и донеси на меня, если ты доносчик. Я помогал вешать своих соседей потому, что я бы погиб, если бы не проявил усердия в защите моего господина; все остальные помогали по той же причине. Все рады сегодня, что он мертв, но все притворяются опечаленными и проливают лживые слезы, чтобы обезопасить себя. Я все сказал, я все сказал! Никогда еще слова не оставляли у меня во рту такого приятного вкуса, и в этом моя награда. Веди меня теперь куда хочешь, хоть на эшафот, – я готов. Вот видите. Человек всегда остается человеком. Века притеснений и гнета не могут лишить его человечности. Тот, кто полагает, что это ошибка, сам ошибается. Да, любой народ таит в себе достаточно сил, чтобы создать республику, даже такой угнетенный народ, как русский, и такой робкий и нерешительный, как немецкий; выведите его из состояния покоя, и он затопчет в грязь любой трон и любую знать. Мы еще увидим многое, будем же надеяться и верить. Сперва смягченная монархия, до конца жизни Артура. Потом разрушение трона и упразднение дворянства; дворянам придется заняться полезными ремеслами. Потом введение всеобщего избирательного права и передача власти навеки в руки мужчин и женщин, составляющих народ. Да, у меня пока еще нет причин отказываться от своей мечты.  Глава XXXI   Мы гуляли с угольщиком Марко, непринужденно болтая. Мы должны были потратить столько времени, сколько нужно для того, чтобы сходить в маленькую деревушку Аббласур, направить правосудие на след убийц и вернуться домой. Пока мы гуляли, я предавался развлечению, которое, с тех пор как я очутился в королевстве Артура, не утратило для меня новизны, – наблюдать, как случайные прохожие приветствуют друг друга при встрече. Бритому монаху, по жирным щекам которого струился пот, угольщик отвешивал почтительный низкий поклон; дворянину кланялся он раболепно; с мелкими фермерами и свободными ремесленниками был он сердечен и болтлив; а когда, почтительно склонившись, мимо проходил раб, угольщик даже не видел его, – так высоко он задирал свой нос. Право, иногда хочется повесить весь род человеческий, чтобы положить конец этой комедии. Внезапно мы наткнулись на любопытное происшествие. Из леса выскочила нам навстречу кучка полуголых мальчишек и девчонок, перепуганных и кричащих. Старшему из них было не больше двенадцати или четырнадцати лет. Они умоляли о помощи, но были так взволнованны, что мы не могли понять, что случилось. Мы кинулись в лес, они бежали впереди, ведя нас, и скоро нам все стало ясно: они повесили своего товарища на веревке из березовой коры, а он бился, стараясь вырваться, и все туже затягивал петлю и чуть не задохся. Мы освободили его и привели в чувство. Еще одна черта человеческой природы – дети во всем подражают взрослым; они играли в толпу, и притом с таким успехом, что последствия могли быть гораздо серьезнее, чем они рассчитывали. Мне не пришлось скучать во время этой прогулки. Не зря я потратил несколько часов. Я со многими познакомился и, как человек пришлый, мог спрашивать обо всем, что меня интересовало. Как государственного деятеля меня, естественно, прежде всего интересовал вопрос заработной платы. И я узнал о заработной плате все, что можно было узнать за такой короткий срок. Человек неопытный и не любящий размышлять обычно склонен измерять благосостояние или нужду того или иного народа размером средней заработной платы: если заработная плата высока, значит, народ процветает; если низка, значит, народ бедствует. А между тем это неверно. Важна не та сумма, которую вы получаете, а то, что вы можете на нее приобрести; и только этим определяется, высока или низка ваша заработная плата в действительности. Я вспоминаю, как обстояло дело с заработной платой во время нашей великой Гражданской войны в середине девятнадцатого века. На Севере плотник получал три доллара в день в золотом исчислении; на Юге он получал пятьдесят, которые ему выплачивали бумажонками Конфедерации, ценой один доллар за бушель. На Севере рабочая спецовка стоила три доллара – заработная плата одного дня; на Юге она стоила семьдесят пять – заработная плата двух дней. В таком же соотношении находились цены и всех других предметов. Следовательно, заработная плата на Севере была вдвое выше, чем на Юге, потому что вдвое выше была ее покупательная способность. Да, в деревушке я со многим познакомился. Меня очень порадовало, что здесь уже была в ходу наша новая монета – множество мильрейсов, множество миллей; множество центов, очень много никеля и много серебра – и у ремесленников и у крестьян; было и золото, но только, так сказать, в банке, то есть у ювелира. Я зашел к нему, пока угольщик Марко, сын Марко, торговался с лавочником из-за четверти фунта соли, и попросил разменять двадцатидолларовую золотую монету. Ее мне разменяли, попробовав ее предварительно на зуб, и позвенев ею о конторку, и испытав ее кислотой, и спросив меня, где я ее достал, и кто я такой, и откуда я иду, и куда я направляюсь, и когда я собираюсь туда прибыть, и задав мне еще сотни две вопросов. Ответив на них, я по собственной воле сообщил им еще множество сведений: я сказал им, что у меня есть собака, которую зовут Сторож, что моя первая жена была баптистка, а ее дедушка стоял за запрещение спиртных напитков, и что я знавал человека, у которого было по два больших пальца на каждой руке и бородавка на внутренней стороне верхней губы и который умер в надежде на славное воскресение и т. д. и т. д. Наконец мой любопытный деревенский банкир почувствовал себя удовлетворенным и даже несколько приуныл; он, конечно, вынужден был относиться с уважением к столь богатому человеку, как я, и не посмел на меня рассердиться, но я заметил, что он сорвал свое раздражение на своих подчиненных, что вполне естественно. Да, они разменяли мне мою двадцатку, но мне показалось, что для банка это было нелегко, как нелегко было бы разменять двухтысячедолларовый кредитный билет в лавке какой-нибудь бедной деревушки девятнадцатого века. Хозяин лавки, конечно, разменял бы такой кредитный билет, но он удивился бы тому, что мелкий фермер носит при себе столько денег; вот так, по-видимому, удивлен был и этот ювелир; он проводил меня до дверей и долго смотрел мне вслед с почтительным изумлением. Наши монеты не только были уже повсюду в ходу, но даже к новым их названиям привыкли настолько, что стали забывать старые. Только и было слышно: эта вещь стоит столько-то долларов или центов, или миллей, или мильрейсов. Это было очень приятно. Мы, несомненно, шли к прогрессу. Я познакомился со многими ремесленниками, но самым интересным из них был кузнец Даули. Это был человек живой, большой говорун; он держал двух помощников и трех учеников и все-таки еле справлялся – так много было у него работы. Конечно, он богател день ото дня и пользовался общим уважением. Марко гордился дружбой с таким человеком. Он привел меня к нему якобы для того, чтобы показать мне мощное предприятие, которое приобретает у него столько угля, но в действительности для того, чтобы я увидел, на какой он короткой ноге с таким великим человеком. Мы с Даули сразу сошлись; у меня на оружейном заводе «Кольт» работало немало таких же славных молодцов; я пригласил его прийти в воскресенье к Марко пообедать с нами. У Марко даже дух захватило; и когда богач принял приглашение, он на радостях даже забыл подивиться такой снисходительности. Марко ликовал – но недолго; он задумался и опечалился; а когда он услышал, как я сказал Даули, что собираюсь пригласить каменщика Диккона и колесника Смута, угольная пыль у него на лице превратилась в мел и он совсем пал духом. Но я знал, что причина его огорчения – расходы. Он видел себя уже разоренным, он считал, что состоянию его пришел конец. И, направляясь приглашать других, я сказал: – Позволь мне пригласить моих друзей, а расходы я беру на себя. Лицо его прояснилось, и он пылко сказал: – Но не все расходы, не все. Тебе одному они будут не под силу. Я перебил его: – Пойми меня хорошенько, старый друг. Я всего только управляющий фермой, это правда, но я вовсе не беден. Мне очень повезло в этом году – ты удивился бы, если бы знал, сколько я заработал. Поверь, я могу оплатить дюжину таких обедов, не заботясь о расходах ни вот столько! – И я щелкнул пальцами. Я чувствовал, что с каждым словом расту в глазах Марко, и когда я выговорил последнюю фразу, я стал высок, как башня. – Так уж позволь мне сделать по-своему. Ты не истратишь ни цента на весь этот пир, это решено. – Ты великодушен и добр… – Нисколько. Ты великодушно раскрыл двери своего дома передо мной и перед Джонсом. Джонс сам сказал мне об этом; тебе он, конечно, этого не скажет, потому что Джонс неразговорчив и смущается в обществе, но сердце у него доброе, благородное, и он умеет ценить хорошее к себе отношение; да, ты и твоя жена приняли нас очень гостеприимно… – Ах, брат, такое гостеприимство немногого стоит! – Оно стоит многого; когда человек отдает лучшее, что у него есть, это всегда многого стоит. Большего дать не может и принц, потому что и принц может дать только лучшее, что у него есть. Теперь мы пойдем по лавкам и кое-что купим, и пусть мои расходы тебя не беспокоят. Я такой мот, какого свет не видал. Иногда за одну неделю я трачу… нет, не стоит и говорить, ты все равно не поверишь. Так мы бродили по деревне из лавки в лавку, прицениваясь, болтая с лавочниками про вчерашние события; нам о них напоминали ежеминутно попадавшиеся на глаза плачущие и запуганные дети, дома которых были отобраны, а родители убиты или повешены. Одежда Марко и его жены была сшита из холста и сермяги и напоминала географическую карту, склеенную из отдельных кусочков; за пять-шесть лет от первоначальной ткани не осталось и куска шириной в ладонь. Мне хотелось подарить им новую одежду, чтобы они не ударили в грязь лицом перед гостями, но я не знал, как поделикатнее приступить к делу, пока мне не пришло в голову подкрепить свою выдумку о признательности короля вещественными доказательствами. И я сказал: – Тебе, Марко, придется позволить мне еще кое-что… из любезности к Джонсу… ведь не захочешь же ты его обидеть… Ему очень хотелось бы выразить тебе свою благодарность, но он такой застенчивый, что не умеет сделать это сам. Он попросил меня купить за его счет кое-какую мелочь для тебя и госпожи Филлис, но так, чтобы вы не знали, от кого эти подарки… Он человек щепетильный, и ему было бы неловко… Я, конечно, обещал ему держать все в секрете от вас, и ты, пожалуйста, не выдай меня. Он считает, что самое лучшее было бы купить вам новую одежду… – О, это слишком! Не надо, брат, не надо. Подумай, сколько это будет стоить!.. – Да черт с ним, пусть стоит! Помолчи минутку, ты слишком много разговариваешь, ты никому слова не даешь сказать. Тебе нужно лечиться от болтливости. Марко, это не принято, и если ты не научишься сдерживаться, болтливость тебя совсем одолеет. Мы зайдем сюда и приценимся вот к этой материи… Не забудь только, что Джонс не должен догадаться, что тебе все известно. Ты и представить себе не можешь, как забавно он щепетилен и горд. Он фермер, зажиточный фермер, а я его управляющий; но что за воображение у этого человека! Иногда он забывается и болтает такое, что можно подумать, будто он соль земли; ты можешь слушать его сто лет и никогда не догадаешься, что он фермер, особенно если он заговорит о сельском хозяйстве. Он считает, что он лучший знаток сельского хозяйства на всем свете; но, между нами, он столько же понимает в сельском хозяйстве, сколько в управлении королевством. Однако, когда он говорит, нужно молчать и слушать разинув рот, с таким видом, будто ты никогда за всю свою жизнь столь мудрых речей не слыхал и боишься пропустить хоть словечко. Вот это Джонсу понравится. Марко захохотал, услыхав о таком чудаке, и был теперь хорошо подготовлен к любым неожиданностям. А я знал по опыту, что, странствуя с королем, который выдает себя за кого-то другого и поминутно забывает, за кого именно, нужно быть как можно предусмотрительнее. Наконец мы дошли до лучшей лавки в селении; в ней было всего понемногу – от молотков и мануфактуры до рыбы и поддельных драгоценностей. Я решил купить все, что мне было нужно, здесь и никуда больше не ходить. Прежде всего я избавился от Марко, отправив его пригласить каменщика и колесника, и тем расчистил себе поле деятельности. Ибо я никогда ничего не делаю тихо; если в деле нет театральности, я теряю к нему всякий интерес. Я беспечно кинул деньги на прилавок, чтобы заставить лавочника уважать меня, а затем написал список необходимых мне вещей и протянул его лавочнику, чтобы посмотреть, умеет ли он читать. Оказывается, он умел и был рад случаю показать это. Он сказал мне, что учился у священника и умеет и читать, и писать. Пробежав список, он с удовольствием заметил, что итог выходит изрядный. Да так оно и было, особенно для такой мелкой лавочки. Я покупал не только провизию, но и многое другое. Все это я приказал доставить в тележке на дом к Марко, сыну Марко, в субботу вечером, а в воскресенье в обеденный час прислать мне счет. Он сказал, что я могу быть совершенно спокоен, так как точность и аккуратность – закон его фирмы. Он прибавил, что пришлет для Марко пару кошельков-пистолетов даром, – их теперь все употребляют. Он был высокого мнения об этом мудром изобретении. Я сказал: – Наполните их до половины и припишите к счету. Он согласился с удовольствием. Он наполнил их, и я захватил их с собой. Я не мог ему сказать, что кошелек-пистолет – мое собственное изобретение и что я официально приказал всем лавочникам в королевстве иметь их под рукой и продавать по казенной цене, то есть за пустяк, который шел лавочнику, а не казне. Мы поставляли их бесплатно. Вернулись мы вечером, и король не заметил нашего прихода. Он рано погрузился в сны о грандиозном вторжении в Галлию со всей армией своего королевства, и вторая половина дня прошла для него незаметно.  Глава XXXII Посрамление Даули   Когда в субботу на закате прибыл весь этот груз, мне нелегко было помешать Марко и его жене упасть в обморок. Они были уверены, что мы с Джонсом разорены, и проклинали себя за содействие нашему банкротству. Помимо провизии для обеда, которая тоже обошлась мне в довольно крупную сумму, я купил еще многое, что могло пригодиться нашим хозяевам в будущем: например, мешок пшеницы, – белый хлеб такое же редкое лакомство за столом у людей их класса, как сливочное мороженое за столом отшельника; затем большой обеденный стол; затем два фунта соли – тоже роскошь в глазах наших хозяев; затем посуду, табуретки, одежду, небольшой бочонок пива и так далее. Я попросил Марко и его жену никому не говорить обо всем этом великолепии, чтобы удивить гостей и пустить им пыль в глаза. Увидав новые одежды, эти простодушные супруги были рады, как дети; они не спали всю ночь, дожидаясь рассвета, чтобы надеть их, и облачились в них за час до восхода солнца. Тут их восторг дошел до таких пределов, что вознаградил меня за мой прерванный сон. Король спал, как всегда, словно мертвый. Марко с женой не могли поблагодарить его за одежду, так как я им это запретил, но пытались всячески показать ему, как они благодарны. Однако все впустую: он ничего не заметил. Июньский день выдался на редкость ясный и теплый, на дворе был просто рай, в комнаты не хотелось заходить. Гости явились к полудню; мы собрались под большим деревом и скоро разговорились, как старые приятели. Даже король оттаял немного, хотя сначала ему нелегко было привыкнуть, что его называют просто Джонсом. Я просил его не забывать, что он фермер, но вместе с тем просил его не вдаваться в подробности, а довольствоваться простым утверждением этого факта. Ибо он был из тех людей, которые все испортят, если их не предупредишь, так как язык он имел гибкий, ум деятельный, а сведения обо всем самые туманные. Даули был разодет, как павлин. Мне без труда удалось заставить его разговориться и рассказать свою историю; было приятно сидеть под деревом и слушать его болтовню. Он сам выковал свое счастье. А такие люди умеют порассказать. Они заслуживают уважения и настойчиво его требуют. Он рассказал, как он вступил в жизнь сиротой, без денег и без друзей; как он жил хуже, чем живут рабы у иного хозяина; как он работал ежедневно по шестнадцати, по восемнадцати часов и питался одним черным хлебом, да и то впроголодь; как его усердие привлекло наконец внимание доброго кузнеца, который чуть не свалил его с ног великодушным предложением взять его к себе в ученики на девять лет, на готовых харчах и одежде, и научить ремеслу, – или «секрету», как выразился Даули. Это было первое его возвышение, первая блистательная удача; и он до сих пор говорил о ней с восторгом и не переставал удивляться, что такое необычайное счастье могло выпасть на долю обыкновеннейшего человека. За все время своего ученичества он ни разу не получил новой одежды, но в тот день, когда ученичество кончилось, его хозяин подарил ему новое одеяние из сермяги, в котором он чувствовал себя несказанно богатым и прекрасным. – Я помню этот день! – восторженно воскликнул колесник. – И я тоже! – вскричал каменщик. – Я тогда не поверил, что это твоя одежда. Честное слово, не поверил! – Никто не верил! – крикнул Даули, и глаза его засверкали. – Я из себя выходил, убеждая соседей, что одежда эта не краденая. То был великий день, великий день, таких дней не забывают. Да, eго хозяин былпрекрасный человек, дела его процветали так, что он дважды в год до отвала наедался мясом и белым хлебам – настоящим пшеничным хлебом; по правде говоря, он жил как лорд. Со временем Даули унаследовал его предприятие и женился на его дочери. – А теперь, посмотрите, как все изменилось, – сказал он внушительно. – Два раза в месяц я ем свежее мясо. – Он помолчал, чтобы слушатели имели возможность понять все значение этих слов. – И восемь раз в месяц – солонину. – Это правда, – подтвердил колесник, затаив дыхание. – Я это сам видел, – почтительно подтвердил каменщик. – А белый хлеб у меня на столе каждое воскресенье, круглый год, – торжественно добавил кузнец. – Скажите по совести, друзья, разве это не правда? – Клянусь головой, правда! – вскричал каменщик. – Я это подтверждаю, – сказал колесник. – Скажите сами, какая у меня в доме мебель! – Даули широко раздвинул руки, как бы предоставляя каждому полную свободу слова. – Говорите все, что хотите. Говорите так, словно меня здесь нет. – У тебя пять табуреток, и притом прекрасной работы, хотя твоя семья состоит из трех человек, – сказал колесник с глубоким уважением. – А для еды и питья у тебя шесть деревянных кубков, и шесть деревянных тарелок, и две оловянные, – торжественно сказал каменщик. – Я говорю это по чистой совести, зная, что буду отвечать перед богом на Страшном суде за каждое лживое слово. – Ну, теперь ты знаешь, что я за человек, брат Джонс, – сказал кузнец с благородной и дружественной снисходительностью, – и, разумеется, думаешь, что такой человек требует к себе уважения и не станет якшаться с незнакомыми людьми, пока не узнает, кто они такие; но ты не беспокойся, знай, что я готов принять каждого как равного и друга, какое бы скромное ни занимал он положение в этом мире, лишь бы он был хороший человек. И в подтверждение моих слов вот тебе моя рука; я сам заявляю, что мы с тобой равны, совершенно равны. – И он улыбнулся всем самодовольной улыбкой бога, который совершил благородный и прекрасный поступок и отлично понимает это. Король принял протянутую руку с плохо скрытым неудовольствием и сейчас же выпустил ее, как дама выпускает из рук скользкую рыбу; все это произвело отличное впечатление, ибо ошибочно было принято за естественное смущение человека, ослепленного блеском величия. Угольщица вынесла стол и поставила его под деревом. Это, видимо, изумило гостей, так как стол был новый и хорошо сделанный. Но изумление еще возросло, когда госпожа Филлис, стараясь принять самый равнодушный вид, но с сияющими тщеславием глазами, не спеша развернула ослепительно белую скатерть и покрыла ею стол. Скатерти не было даже у кузнеца, при всем великолепии его дома, и видно было, что он сильно задет. Зато Марко чувствовал себя как в раю; и это тоже было заметно. Филлис вынесла два прекрасных новых табурета, и – о! – это произвело сенсацию; гости были потрясены. Потом она вынесла еще два, стараясь сохранить полное спокойствие. Новая сенсация, благоговейный шепот. Потом еще два; гордость так переполнила ее, что казалось, будто она движется по воздуху. Гости были потрясены, и каменщик пробормотал: – Перед такой роскошью невольно благоговеешь. Как только госпожа Филлис повернулась, чтобы идти обратно в дом, Марко, чувствуя, что надо ковать железо, пока горячо, сказал ей, стараясь говорить спокойно и сдержанно, хотя это не очень ему удавалось: – Достаточно, остальные приносить не надо. Остальные! Значит, это еще не все. Эффект был необычайный. Я и сам не мог бы добиться лучшего. Затем пошли сюрпризы за сюрпризами, подогревшие общее изумление до ста пятидесяти градусов в тени, но парализовавшие внешние его проявления, которые свелись к охам и ахам и безмолвному возведению к небу рук и очей. Она принесла посуду, совершенно новенькую, новые деревянные чашки и прочие столовые принадлежности, пиво, рыбу, цыплят, гуся, яйца, жареную говядину, жареную баранину, ветчину, зажаренного поросенка и груду белого пшеничного хлеба. Никто из них за всю жизнь не видел подобного великолепия. И пока они сидели, отупевшие от изумления, я как бы случайно взмахнул рукой, и передо мной, как из-под земли, возник сын лавочника и заявил, что он пришел за деньгами. – Хорошо, – сказал я равнодушно. – Сколько там всего? Подведи итог. Он стал вслух читать счет, и потрясенные гости слушали, и волны удовлетворения заливали мою душу, и волны то ужаса, то восторга заливали душу Марко:     2 фунта соли – 200 8 дюжин пинт пива в деревянном бочонке – 800 3 бушеля пшеницы – 2700 2 фунта рыбы – 100 3 курицы – 400 1 гусь – 400 3 дюжины яиц – 150 1 кусок жареной говядины – 450 1 кусок жареной баранины – 400 1 окорок ветчины – 800 1 молочный поросенок – 500 2 обеденных сервиза – 6000 2 смены мужской одежды и белья – 2800 1 юбка и 1 кофта шерстяная и женское белье – 1600 8 деревянных чашек – 800 Разная столовая утварь – 10000 1 стол – 3000 8 табуреток – 4000 2 кошелька-пистолета, заряженных – 3000     Он умолк. Наступила зловещая тишина. Никто не смел шевельнуться. Никто не смел дохнуть. – Это все? – спросил я, и голос мой был совершенно спокоен. – Все, прекрасный cэp, только некоторые мелочи я отнес в графу «разная утварь». Если угодно, я могу их выде… – Это лишнее, – сказал я, сопровождая свои слова жестом полного безразличия. – Скажи общий итог, пожалуйста. Приказчик прислонился к дереву, чтобы удержаться на ногах, и сказал: – Тридцать девять тысяч сто пятьдесят мильрейсов. Колесник свалился со стула, остальные ухватились за стол, чтобы не упасть, и хором воскликнули: – Господи, не покинь нас в день бедствия! Приказчик поспешил сказать: – Отец поручил передать вам, что совесть не позволяет ему требовать, чтобы вы уплатили все сразу, и он только просит вас… Я обратил на его слова так мало внимания, словно это был ветер, с видом полнейшего равнодушия достал деньги и кинул на стол четыре доллара. Надо было видеть, как все уставились на эти монеты! Приказчик был изумлен и очарован. Он попросил меня оставить в залог один доллар, пока он сходит в город за… Я перебил: – За девятью центами сдачи? Вздор! Сдачу возьми себе. Это вызвало изумленный шепот: – Он набит деньгами! Он швыряет деньги, словно грязь! Кузнец был уничтожен. Приказчик схватил деньги и убежал, пьяный от счастья. Я сказал Марко и его жене: – Добрые люди, вот вам небольшой подарок, – и протянул им кошельки-пистолеты[56] с таким видом, будто это сущий пустяк, хотя в каждом из них, как в копилке, находилось по пятнадцати центов; и пока эти бедняки рассыпались в благодарности, я повернулся к остальным и сказал так спокойно, словно спрашивал, который час: – Что ж, если вы готовы, обед, я думаю, тоже готов. Приступим. Все это получилось действительно великолепно. Никогда еще не удавалось мне произвести больший эффект, выгоднее использовать имевшиеся под рукой материалы. Кузнец, так был просто уничтожен. Не хотел бы я быть на месте этого человека! А он-то хвастал, что дважды в год объедается мясом, и ест свежую рыбу два раза в месяц, и каждое воскресенье ест солонину, имея семью из трех человек. Все это обходилось ему в год не дороже 69.2.6 (шестидесяти девяти центов, двух миллей и шести мильрейсов[57]). И вдруг является человек, который швыряет на стол четыре доллара зараз, да еще с таким видом, будто ему скучно возиться со столь мелкими суммами. Да, Даули увял, съежился, свернулся, словно воздушный шарик, на который наступила корова.  Глава ХХХIII     Однако я взялся за него всерьез, и не прошла еще и первая треть обеда, как он снова был счастлив. Осчастливить его было нетрудно в стране рангов и каст. Видите ли, в стране, где есть ранги и касты, человек никогда не бывает вполне человеком, он всегда только часть человека. Стоит вам доказать ему, что вы выше его – чином, рангом, богатством, – и все кончено, он поникнет перед вами. После этого вы не можете его даже оскорбить. Нет, я не то хотел сказать; конечно, оскорбить его вы можете, но с большим трудом, и, если у вас мало свободного времени, лучше и не пытайтесь. Уважение кузнеца я уже приобрел, потому что он считал меня человеком необычайного богатства; если бы я к тому же мог похвастать каким-нибудь завалящим дворянством, он боготворил бы меня. И не только он, но и любой простолюдин, даже если бы по уму, достоинству и характеру он был величайшим человеком всех времен, а я полнейшим ничтожеством. Так это было, и так это останется, пока будет существовать Англия. Обладая даром пророчества, я прозревал грядущее и видел, как она воздвигает статуи и памятники своим ничтожнейшим Георгам и прочим манекенам королевской и дворянской крови и хоронит без почестей первых – после бога – творцов этого мира: Гутенберга,[58] Уатта,[59] Аркрайта,[60] Уитни,[61] Морзе,[62] Стефенсона,[63] Белла.[64] Между тем король как следует нагрузился, и, так как разговор шел не о битвах, победах и поединках, на него напала сонливость, и он ушел всхрапнуть. Миссис Марко убрала со стола, поставила возле нас бочонок с пивом и ушла, чтобы где-нибудь в уединении пообедать тем, что осталось после нас, а мы заговорили о том, что ближе всего сердцам людей нашего склада, – о делах и заработках, конечно. На первый взгляд казалось, что дела здесь идут прекрасно, в этом маленьком вассальном королевстве, где правил король Багдемагус, – прекрасно по сравнению с тем, как идут они в том краю, где правил я. Здесь процветала система протекционизма, в то время как мы мало-помалу двигались к свободной торговле и прошли уже в этом направлении около половины пути. Разговаривали только Даули и я, остальные жадно слушали. Даули, разгорячась и чувствуя преимущество на своей стороне, стал задавать мне вопросы, которые, по его мнению, должны были меня сокрушить и на которые действительно нелегко было ответить: – А какое жалованье, брат, получает в твоей стране управляющий, дворецкий, конюх, пастух, свинопас? – Двадцать пять мильрейсов в день; иначе говоря, четверть цента. Лицо кузнеца засияло от удовольствия. Он сказал: – У нас они получают вдвое! А сколько зарабатывают ремесленники – плотник, каменщик, маляр, кузнец? – В среднем пятьдесят мильрейсов – полцента в день. – Хо-хо! У нас они зарабатывают сто! У нас хороший ремесленник всегда может заработать цент в день! Я не говорю о портных, но остальные всегда могут заработать цент в день, а в хорошие времена и больше – до ста десяти и даже до ста пятнадцати мильрейсов в день. Я сам в течение всей прошлой недели платил по сто пятнадцати. Да здравствует протекционизм, долой свободу торговли! Его лицо сияло, как солнце. Но я не сдался. Я только взял свой молот для забивания свай и в течение пятнадцати минут вбивал кузнеца в землю, да так, что он весь туда ушел, даже макушка не торчала. Вот как я начал. Я спросил: – Сколько вы платите за фунт соли? – Сто мильрейсов. – Мы платим сорок. Сколько вы платите за баранину и говядину в те дни, когда едите мясо? Намек попал в цель – кузнец покраснел. – Цена меняется, но незначительно, скажем, семьдесят пять мильрейсов за фунт. – Мы платим тридцать три. Сколько вы платите за яйца? – Пятьдесят мильрейсов за дюжину.

The script ran 0.019 seconds.