Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Исаак Зингер - Шоша
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary

Аннотация. Роман "Шоша" впервые был опубликован на идиш в 1974 г. в газете Jewish Daily Forward. Первое книжное издание вышло в 1978 на английском. На русском языке "Шоша" (в прекрасном переводе Нины Брумберг) впервые увидела свет в 1991 году - именно с этого произведения началось знакомство с Зингером русскоязычного читателя.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

К нам подлетел метрдотель и отвел нам столик в нише, где обычно располагались Сэм и Бетти, когда бывали здесь. Он рассыпался в сожалениях, что ни Сэма, ни Бетти здесь давно не видно. Несмотря на ранний час, за столиком уже ели мясо и рыбу, пили пиво. Бетти заказала себе кофе с пирожным, а мне — яичницу, кофе и булочки. Кельнер посмотрел на нас укоризненно за то, что мы заказали поздний завтрак вместо раннего обеда. Из-за других столиков посматривали с интересом. Бетти выглядела слишком уж элегантно рядом со мной. Говорила она без остановки: — Сколько мы не видались? Кажется, будто целую вечность. Сэм хочет, чтобы я вернулась в Америку, но я, несмотря на все мои передряги и неприятности, просто влюблена в Варшаву. Что мне делать в Америке? В Нью-Йорке известно все, что происходит на белом свете. В Союзе на верняка знают о моем провале, и акции мои стоят низко, как никогда. Они там сидят в Кафе-Рояль и делают из мухи слона. А что им остается, кроме сплетен? У некоторых кое-что осталось от лучших времен. А у кого ничего нет, тем помогает правительство. Летом несколько недель подряд им удается играть в Катскилз Маунтэнз. В Америке теперь, если кто не хочет, может не работать. Вот они и пьют кофе, болтают. Или в карты играют. А без карт и сплетен они подохли бы с тоски. Моя беда, что я не умею в карты играть. Пытался было Сэм научить меня, но я не могу запомнить даже названия мастей. А из упрямства не хочу и учиться. Цуцик, я дошла до точки. Это моя последняя игра. Мне ничего не остается, кроме самоубийства. — И тебе тоже? — А кому еще? Уж не тебе ли? А если так, зачем жениться на Шоше? Чтобы оставить ее вдовой? — Я возьму ее с собой. — Вот так так! Ведь ты же бодр, здоров и безумно влюблен. Как говорят, "мешугинер". Я же пробовала играть год за годом, и каждый раз — провал. Да и к тому же я старше. Но почему ты в таком состоянии? Ты — писатель-романист, а не драматург. В театре ты еще новичок, «гринго», и не без таланта, я полагаю. О, вот мое пирожное и твоя яичница. Интересно, зачем приговоренные к электрическому стулу заботятся о последней трапезе? Зачем заказывают бифштекс? Сладкое? Зачем заботится о еде человек, который через час умрет? Видно, жизнь и смерть никак не связаны. Ты, может, решил завтра умереть, но сегодня тебе хочется вкусно поесть и лечь в теплую постель. Какие же у тебя планы? — В сущности, как-нибудь пережить всю эту неразбериху. — Господи Боже, когда я плыла на пароходе в Европу, могла ли я подозревать, что у кого-нибудь из-за моих глупых амбиций могут быть такие неприятности. — Бетти, это не твоя вина. — Тогда чья же? — О, все вместе. Евреи Польши обречены. Когда я заговорил об этом в клубе, на меня на бросились. Они позволяют себе быть оптимистами, и это невероятная глупость, ибо я убеж ден, что всех уничтожат. Сами поляки хотят избавиться от нас. Они воспринимают евреев как нацию в нации, как чужеродное и злокачественное образование. Им просто недостает решимости покончить с нами, но они не про льют ни слезинки, если Гитлер сделает это за них. Сталин и не подумает защищать нас. С тех пор как существует троцкистская оппозиция, коммунисты стали нашими злейшими врагами. В России называют его "Иудушка Троцкий". Но ведь это же факт, что почти все троцкисты — евреи. Дайте только еврею революцию, он потребует у вас перманентную революцию. Дайте ему Мессию, ему понадобится другой Мессия, Что же до Палестины, — мир не хочет, чтобы у нас было свое государство. Горькая истина состоит в том, что многие евреи больше не хотят быть евреями. Но для тотальной ассимиляции слишком поздно. Кто-нибудь да выиграет с того, что грядущая война нас уничтожит. — Может, демократии выиграют. — Демократии совершают самоубийство. — Твой кофе стынет. Если ты еще не окончательно решил взвалить себе на плечи эту глупенькую Шошу, легко можно очутиться в Америке. Там евреи еще кое-как перебивают ся. Я могу вернуться, но одна мысль об этом приводит меня в трепет. Сэм не в состоянии остаться дома хотя бы на один вечер. Ему всегда надо куда-нибудь идти — обычно в Кафе-Рояль. Там он встречается с писателями, которых подкармливает, и с актрисами, с которыми флиртовал когда-то. Это единственное место, где он хоть что-то собой представляет. Забав но, но есть лишь один уголок в целом свете — третьеразрядный маленький ресторанчик, где он — дома. Там он ест «блинцы», несмотря на запреты врачей. Выпивает по двадцать чашек кофе каждый день. Курит сигары, зная, что для него это яд. И требует, чтобы я шла с ним. А для меня Кафе — осиное гнездо. Они все и раньше меня ненавидели, а теперь, когда я с Сэмом, живьем готовы проглотить. Сэм водит меня в еврейский театр по меньшей мере два раза в неделю, а театр, по-моему, — хуже некуда. Сидеть там и слушать их избитые шутки, смотреть, как шестидесятилетняя Ента играет юную девушку, — это прямо физическая мука. Печально, но это правда: на земле нет ни одного такого места, где бы я была дома. — Да, мы составили бы хорошую парочку. — Могли бы, но ты этого не хочешь. О чем ты разговариваешь с Шошей целыми днями? — Я мало разговариваю. — Что же это, акт мазохизма? — Нет, Бетти, я в самом деле люблю ее. — Есть вещи, в которые невозможно поверить, если не увидишь собственными глазами: ты и Шоша, я и Сэм Дрейман. Сэм, по крайней мере, утешается среди бывших обожательниц. Цуцик, посмотри-ка, кто здесь! Подняв голову, я увидел Файтельзона. Он стоял в нескольких шагах от нашего столика, с сигарой во рту, в панаме, сдвинутой на затылок, с тростью, перекинутой через левое плечо. До сих пор я ни разу не видал его с тросточкой. Выглядел он постаревшим и очень переменился. Морис улыбался с обычной своей проницательностью, но казалось, что щеки его ввалились, будто недоставало зубов. Он неторопливо подошел к нам. — Вот как это бывает, — проговорил он глухим голосом и вынул сигару изо рта. — Теперь, Цуцик, я начинаю верить в ваши тайные силы. — Он положил сигару в пепельницу. — Иду я мимо, и вдруг мне пришло в голову: может быть, здесь Цуцик? Доброе утро, — мисс Слоним. Я настолько поражен, что даже забыл поздороваться. Как поживаете? Приятно увидеть вас снова. Что это я хотел сказать? Да, я сказал себе: "А что ему здесь делать в такую рань? Он бывает тут только с Сэмом Дрейманом, и то не с утра". Вам должно быть совестно, Цуцик. Почему вы прячетесь от друзей? Мы все разыскивали вас: Геймл, Селия и я. Я сам звонил, наверно, раз двадцать, но горничная всегда отвечает: "Нет дома". Вы обиделись? Или у вас есть более близкие друзья в Варшаве? — Доктор Файтельзон, присядьте с нами, — попросила Бетти. — Почему вы стоите? — Однако же вы вдвоем забились в уголок, без сомнения, чтобы посекретничать. Но по здороваться-то можно в любом случае. — Нет у нас секретов. У нас был деловой разговор. И мы уже закончили. Присаживайтесь. — Я действительно не знаю, что сказать, — начал я, запинаясь. — А не знаете, так и не говорите. Я за вас скажу. Когда-то вы были маленьким мальчиком и таким останетесь на всю жизнь. Полюбуйтесь-ка на него, — добавил Файтельзон. — Что это вы вдруг с тросточкой? — спросил я, чтобы переменить разговор. — О, я украл ее. Один из моих американцев забыл ее у меня. А мои ноги начинают меня подводить. Прогуливаюсь по ровной дороге, и вдруг ноги начинают скользить, будто я на катке или на склоне холма. Что это за болезнь? Я собираюсь проконсультироваться у нашего врача, доктора Липкина, который так же понимает в медицине, как я в литературе. А пока я решил, что трость не повредит. Цуцик, вы так бледны. Что случилось? Вы не больны? — Он совершенно здоров, но свихнулся, — вмешалась Бетти. — Настоящий маньяк. 5 Файтельзон начал было уверять нас, что он уже позавтракал, но когда Бетти заказала для него булочки, омлет и кофе, улыбнулся и сказал: — Кто прожил в Америке пару лет, тот уже американец. Что бы делал мир без Америки? Живя там, я постоянно ворчал на дядю Сэма — только и говорил о его недостатках. Здесь, в Польше, я тоскую по Америке. Я мог бы вернуться туда с туристской визой. Быть может, мне даже могут дать визу как профессору. Но ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне не найдется университета, который сможет предоставить мне постоянную работу, а преподавать в этих маленьких колледжах где-нибудь на среднем Западе — подохнуть с тоски. Я не книжный червь и не в состоянии целыми днями сидеть за книгами. А тамошние студенты еще более ребячливы, чем наши мальчишки из хедера. Говорят только о футболе. Да и профессора не умнее. Америка — страна детей. Жители Нью-Йорка немногим взрослее. Однажды мы с приятелем были на Кони-Айленде. Вот это, Цуцик, вам надо поглядеть. Город, в котором есть все для игры — стрельба по утятам, посещение музея, где вам покажут девушку с двумя головами, астролог составит для вас гороскоп, а медиум вызовет из небытия душу вашего дедушки. Нет таких мест, где не было бы вульгарности, но там — вульгарность особого рода: дружелюбная, снисходительная, она как будто говорит: "Ты играешь в свои игры, а я буду в свои". Прогуливаясь там и поглощая "горячих собак" — так они называют сосиски, — я неожиданно понял, что вижу будущее человечества, быть может, даже момент, когда придет Мессия. В один прекрасный день люди поймут, что не существует идеи, которую можно назвать истинной — все есть игра: национализм, интернационализм, религия, атеизм, спиритуализм, материализм, даже самоубийство. Вы знаете, Цуцик, я большой поклонник Давида Юма. В моих глазах это единственный философ, который никогда не устареет. Он так же свеж и ясен сегодня, как и в свое время. Кони-Айленд — в полном соответствии с философией Давида Юма. С тех пор как мы ни в чем не уверены, даже в том, что завтра взойдет солнце, игра — суть человеческих усилий, быть может, даже вещь в себе. Бог — игрок, Космос — игровая площадка. Многие годы я искал базис этики и уже потерял надежду найти его. Внезапно все прояснилось. Базис этики — это право человека играть в игру, которую он сам себе выбрал. Я не буду портить ваши игрушки, а вы — мои. Я не оскорбляю чужого божка, и моего не троньте. Нет таких причин, по которым гедонизм, каббала, полигамия, аскетизм, даже смесь эротики с хасидизмом, которую проповедует наш друг Геймл, не могли бы сосуществовать в игре-городе, или игре-мире. Что-то вроде универсального Кони-Айленда, в котором каждый выбирает ту игру, какую желает. Уверен, мисс Слоним, что вы были на Кони-Айленде не один раз. — Да, но я никогда не делала из этого философских выводов. Кстати, кто такой этот Давид Юм? Никогда о нем не слыхала. — Давид Юм — английский философ, друг Жан-Жака Руссо. Таким он был до тех пор, пока не стал противным нищим евреем. — Вот и ваш омлет, доктор Файтельзон. Про Жан-Жака Руссо я знаю. Даже читала его "Исповедь". — Давида Юма тоже легко читать. Понять его может и ребенок. Я уверен, Цуцик, вы знаете, что 7 + 5 = 12 верно в аналитическом смысле, а не только в синтетическом «априори». Прав был Юм, а не Кант. Но вы еще не рассказали, что же с вами случилось. Вы улетучились, как мыльный пузырь. Я уж начал подумывать, что вы уехали в Иерусалим, сидите себе там в пещере и стараетесь искупить грехи. — Доктор Файтельзон, его пещера — на Крохмальной улице, — Бетти обернулась ко мне. — Можно, я ему расскажу? — Если хочешь. Все равно. — Доктор Файтельзон, наш Цуцик нашел себя, став женихом на Крохмальной. Файтельзон отложил вилку: — Вот как. Но по тому, как вы отзывались о безумном Отто Вейнингере, я скорее мог бы подумать, что вы останетесь вечным холостяком. Я хотел было ответить, но Бетти опередила: — Он и остался бы холостяком, но он нашел такое сокровище — ее зовут Шоша, что пришлось изменить своим принципам и убеждениям. — Вот как? Нельзя убежать от женщин. Рано или поздно вы попадаете в их сети. Селия уже отчаялась вас разыскать. Шоша? Современная девушка с таким старомодным именем? Кто она? Борец-идишист? Опять я попытался ответить, и снова Бетти перебила меня: — Трудно даже сказать, что она такое, но если такой ценитель женщин, как наш Цуцик, решил жениться, то это должно быть что-то особенное. Встреться только с ней ваш Давид Юм, он бы немедленно развелся с женой и убежал с Шошей на Кони-Айленд. — Не думаю, что у Давида Юма была жена, — возразил после некоторого раз мышления Файтельзон. — Ну тогда мазлтов, Цуцик, мазлтов. Наконец-то Бетти дала мне вставить хоть слово. — Она издевается надо мной, — сказал я. — Шоша — девушка из моего детства. Мы вместе играли еще до того, как я стал ходить в хедер. Мы были соседями в доме № 10 по Крохмальной улице. Давным-давно я уехал оттуда и потом многие годы… Файтельзон поднял вверх вилку: — Что бы там ни было, не убегайте от своих друзей. Если вы женитесь, это не может остаться тайной. Если вы любите ее, мы хотим узнать ее поближе и принять в свой круг. Можно позвонить Селии и сообщить добрые вести? Я увидел, что Бетти собирается выступить с новой остротой, и обратился к ней: — Сделай милость, Бетти, не говори от моего имени. И, пожалуйста, не остри так язвительно. Доктор Файтельзон, это не такие уж добрые вести, и я не хочу, чтобы Селия знала об этом. Пока еще не хочу. Шоша — бедная девушка без всякого образования. Я любил ее, когда был ребенком, и потом никогда не забывал. Я был уверен, что она умерла, но она нашлась — благодаря Бетти, в сущности. — Вовсе я не хотела язвить, я отношусь к этому серьезно, — попыталась оправдаться Бетти. — Почему бы Селии не узнать правду? — возразил Файтельзон. — Когда думаешь, что все идет заведенным порядком, обязательно случается что-нибудь неожиданное. Мировая история состоит из таких вот пирогов и пышек. Должно быть что-то свеженькое. Вот почему демократия и капитализм на грани истощения и упадка. Они уже стали банальностью. По этой же причине так распространено идолопоклонство. Можно покупать нового бога каждый год. Мы, евреи, только обременили народы своим вечным Богом, и потому они ненавидят нас. Гиббон пытался найти причины падения Римской империи. Она пала просто потому, что состарилась. Я слыхал, что и на небесах есть страсть к новизне. Звезда устает быть звездой, взрывается, затем становится новой звездой. Млечный Путь устал от этой простокваши и начал разбегаться черт знает куда. Есть у нее работа? Я имею в виду вашу невесту, а не Млечный Путь. — Она не работает и не может работать. — Она больна? — Да, больна. — Когда тело устает быть здоровым, оно заболевает. Когда устает жить, умирает. Когда оно уже достаточно было мертвым, пере воплощается в лягушку или ветряную мельницу. Здесь лучший кофе в Варшаве. Могу я заказать еще чашечку, мисс Слоним? — Хоть десять, только, пожалуйста, не называйте меня мисс Слоним. Меня зовут Бетти. — Я пью слишком много кофе и выкуриваю слишком много сигар. Как это может быть, что ни кофе, ни сигары не надоедают? Вот на стоящая загадка. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава ВОСЬМАЯ 1 За два дня до Йом-Кипура Бася купила пару куриц на капойрес: одну для себя, другую — для Шоши. Для меня она тоже предлагала купить петуха, но я отказался. Мне не хотелось, чтобы во искупление моих грехов зарезали петуха. В еврейских газетах часто появлялись статьи, направленные против этого обряда: считалось, что это проявление идолопоклонства. Сторонники сионизма предлагали взамен жертвовать деньги в Палестинский Еврейский Национальный фонд. Но на Крохмальной улице, как и в былые дни, из всех квартир доносилось кудахтанье кур и пенье петухов. Отправившись к резнику, Бася вернулась только через два часа. Толпа на Дворе Яноша была так велика, что к резнику было непросто пробиться. В канун Йом-Кипура улицы опустели. Закрылся притон в доме № 6 по Крохмальной улице. Даже не шныряли по улицам карманные воришки. В борделях горели свечи, посетителей не принимали. И коммунисты куда-то подевались. У Баси было куплено место в синагоге. Она зажгла к праздничной трапезе большую поминальную свечу, поставила ее в миску с песком, надела нарядное шелковое платье, сохранившееся еще с тех времен, когда они жили в доме № 10. Выложив из комода два старых молитвенника, полученных еще к свадьбе, Бася отправилась в синагогу. Перед уходом она благословила Шошу и меня. Возложив мне на голову руки, скороговоркой произнесла благословение: "Пусть Господь сделает тебе, как Израэлю и Манассе", — так благословляют сыновей. Мы с Шошей остались вдвоем. Я попытался поцеловать ее, но она не позволила, — ведь сегодня нельзя. Весь день она занималась домашними делами: помогала матери готовить праздничную трапезу. Теперь она выглядела бледненькой, уставшей, все время зевала и готова была уснуть. Шоша без конца просила и просила, чтобы я почитал ей из старого бабушкиного молитвенника, с обтрепанными, пожелтевшими страницами, на которых были следы свечного сала и слез. Потом пожелал ей и матери хорошего праздника и ушел: доктор Файтельзон пригласил меня провести этот вечер у него. Тишина опустилась на еврейские улицы. Пустые трамваи. Запертые магазины. Звезды мерцают над головой, будто огоньки поминальных свечей. Даже «Арсенал» — тюрьма на Длуге, казалось, погружен в глубочайшую меланхолию. Лишь тусклый свет пробивался сквозь зарешеченные окошки. Мне представилось, будто сама ночь подводит итоги. Файтельзон жил недалеко от Фретовой улицы. Он говорил мне как-то, что, кроме него, евреи здесь не живут. Однако часто казалось, что и поляки не живут здесь. Никогда не горел свет в окнах, выходящих на улицу, не было света и при входе в парадную. До квартиры Файтельзона надо было пройти четыре пролета лестницы, но за дверьми не было слышно ни звука. Не раз меня забавляла мысль, что, видимо, этот дом — дом привидений. Я постучал в дверь. Файтельзон открыл. Вся квартира состояла из огромной пустой комнаты с мрачными серыми стенами и высоким потолком. Из комнаты вела дверь в крошечную кухню. Как ни странно, у такого эрудита, как Морис, почти не было книг. Только старое издание Немецкой энциклопедии. В комнате не было стола. И спал Файтельзон не на кровати, а на кушетке. Сейчас на ней сидел Марк Эльбингер — стройный, подтянутый. Видимо, я прервал какой-то спор, потому что после продолжительной паузы Файтельзон произнес: — Марк, евреи уже совершили все свои ошибки. Наша избранность ввела в заблуждение нас самих, а потом и другие народы: что Бог милосерден, любит свои создания, ненавидит грешников — вот о чем говорят святые и пророки, от Моисея до Хаима Хафеца. Древние греки не носились так со своими заблуждениями, и в этом их величие. Евреи обвиняют другие народы в идолопоклонстве, но сами тоже служат идолу: имя ему — всеобщая справедливость. Христианство — результат того, что желаемое приняли за действительно существующее. Гитлер, гнусный варвар, не страшится разуверить людей, впавших в это заблуждение. О, телефон звонит! И это в Йом-Кипур! Я не был в настроении обсуждать что бы то ни было и отошел к окну. Справа видна была Висла. Лунный серп в последней четверти набрасывал серебристую сетку на темную воду. Рядом возник Эльбингер. Он прошептал: — Странная личность этот наш Файтельзон! — Что же он такое? — Мы знакомы более тридцати лет, но даже я не могу постичь, что же он такое. Все его слова имеют одну цель — скрыть, что же он думает на самом деле. — И что же он думает на самом деле? — Печальные думы. Он во всем разочаровался, а паче всего — в себе самом. Его отец был аскетом. Возможно, он жив еще. У Мориса есть дочь, которую он видел лишь в пеленках. Из-за него покончили с собой две женщины, — я хорошо знал обеих. Одна — немка из Берлина, а другая — дочь лондонского миссионера… Файтельзон положил трубку. — По-моему, у женщин увлечение номер один — вовсе не секс, а болтовня. — Чего же она хочет? — Это вы должны знать, вы же у нас умеете читать мысли. Файтельзон прибавил: — Есть неведомые силы; да, они существу ют. Но все они — часть тайны, которая есть природа. Что такое природа — никто не знает, подозреваю, что и сама она этого не знает. Легко могу себе представить Всемогущего сидящим на Троне Славы, Метатрон одесную, Сандалфон[13] ошую… И вот Бог спрашивает: "Кто Я? Откуда пришел? Создал ли Я сам себя? Кто дал Мне эту власть? Ведь не мог же Я существовать всегда? Я помню прошедшие сто триллионов лет. Дальше все тонет во мраке. И как долго это будет продолжаться?" Погодите-ка, Марк, я принесу коньяку. И чего-нибудь поклевать? Тут есть кексы, древние, как Мафусаил. Файтельзон ушел на кухню и вернулся с подносом, на котором были две рюмки коньяка и немного печенья. Я уже предупредил его, что соблюдаю пост — не потому, что верю, будто это Божья воля, а чтобы соблюсти то, что делали мои предки и остальные евреи на протяжении веков. Файтельзон чокнулся с Эльбингером: — Лехаим! Мы, евреи, постоянно, жаждем вечной жизни или уж, по меньшей мере, бессмертия души. В действительности же вечная жизнь, должно быть, бедствие, катастрофа. Вообразите, умирает какой-то мелкий лавочник, а душа его возносится и миллионы лет по мнит, как он торговал, продавая дрожжи, цикорий, горох, и как какой-нибудь покупатель остался ему должен восемнадцать грошей. А то еще душа автора книги десять миллионов лет обижается на плохую рецензию. — Души не остаются теми же. Они растут, — возразил Эльбингер. — Если они позабыли прошлое, они уже не те же. А если они помнят все житейские мелочи, они не растут. Не сомневаюсь, душа и тело — разные стороны одной медали. В этом отно шении Спиноза проявил большее мужество, чем Кант. По Канту душа — ложная цифра в неверной бухгалтерии. Лехаим! Садитесь. Мы снова вернулись к разговору о тайных силах. Начал Эльбингер: — Конечно, тайные силы существуют, но что они такое, я не знаю. Еще в детстве я столкнулся с ними. Мы жили в маленькой деревеньке, ее не найти ни на одной карте, — Сенцимин. В сущности, это было местечко, выселки, куда переселились две-три дюжины еврейских семей. Мой отец, меламед, был бедняком, можно сказать, нищим. Мы занимали две комнаты — в одной был хедер, в другой — кухня, спальня и все остальное. У меня была старшая сестра, Ципа ее звали, и брат Ионкеле. А меня звали Моше — Мотл, в память прапрадедушки, но называли меня Мотеле. Это потом уже я стал Марком. Припоминаю лишь некоторые впечатления раннего детства, когда мне было года два, несколько эпизодов. Кровать мою перенесли в ту комнату, где днем был хедер, оба окна в этой комнате закрывались ставнями. Выходили они, видимо, на восток, потому что по утрам здесь бывало солнце. То, о чем я рассказываю, вовсе не связано с оккультными науками, а просто с ощущением, что все вокруг полно тайны. Припоминаю, как однажды я проснулся очень рано. Брат, сестра и родители еще спали. Восходящее солнца било сквозь щели в ставнях, и пылинки подымались вверх, проходя сквозь солнечный луч. Я помню это утро с необычайной ясностью. Конечно, я был слишком мал, чтобы связно выражать свои мысли, но мне хотелось знать: "Что это такое? Откуда все это взялось?" Обычно дети без лишних сомнений проходят мимо таких вещей, но в это утро чувства мои были необычайно напряжены, притом подсознательно я понимал, что не следует расспрашивать родителей. Они не смогут ответить. Под потолком проходили балки, паутина тени и света играла на них. Внезапно я ощутил: сам я, то, что я вижу — стены, пол, потолок, подушка, на которой лежу, — все одно целое. Через много лет пришлось мне прочесть о мировом самосознании, монизме, пантеизме, но никогда не сознавал я этого так явно, как в тот далекий день. Более того, ощущение это доставляло мне редкостное удовольствие. Я сливался с вечностью и радовался этому. Временами я думаю, что это подобно состоянию, какое бывает в момент перехода от жизни к тому, что мы называем смертью. Мы, должно быть, испытываем это в тот самый момент или сразу после него. Говорю так потому, что, сколько я ни видал умерших, одно и то же выражение было на лицах: "Ага, так вот что это такое! Если бы я только знал! Как жаль, что нельзя рассказать другим!" Даже мертвая птица или мышь выражают то же, хотя и не совсем так, как человек. Мои первые физические опыты — или как там их можно назвать — были такого рода, что могли бы происходить во сне или в момент пробуждения, но это не были сны, как не сон и то, что я сейчас сижу здесь с вами. Хорошо по мню, как однажды ночью ушел из дома. Наш дом, как и другие еврейские дома, выходил на утоптанную земляную площадку. Не могу сказать, в какое время это происходило. Но рынок уже опустел, лавки были заперты, за крыты ставни. Выбравшись из постели, я от крыл дверь. Было светло — от луны ли, от звезд — не знаю. Через дорогу от нас стоял дом. Крестьяне обычно кроют хаты соломой, в то время как еврейские дома крыты дранкой. Нет надобности говорить, какие низкие крыши в крестьянских хатах. Когда я ступил на крыльцо, то увидал нечто, сидящее на крыше этой хаты напротив. Мне показалось, что это человек и в то же время не совсем. Во-первых, у него не было ни рук, ни ног. Во-вторых, он не стоял на крыше, но и не сидел на ней. Он парил в воздухе. Он не произнес ни слова, но я понимал, что он зовет меня, и я знал, что пойти с ним — это все равно что пойти туда, куда ушли мои умершие брат и сестра. Однако я чувствовал неудержимое желание идти за ним. Испуганный, я стоял в нерешительности, не веря собственным глазам. Внезапно я осознал, что человек этот — или монстр — начал бранить меня, не нарушая тишины, и что он спускает заступ, чтобы затащить меня на крышу. Заступ этот был и не заступ вовсе, а нечто выросшее прямо из его тела. Что-то вроде языка, но такое длинное и широкое, что не могло бы поместиться во рту. Оно вытянулось и было так близко, что могло схватить меня в любой момент. В ужасе бросился я в дом, с воплями и рыданиями. Домашние мои проснулись. Мне дули в лицо, бормотали что-то, отгоняя злых духов. Мать, отец, Ципа, Ионкель — все стояли босиком и в исподнем — спрашивали, почему я плачу так безутешно, но я не мог, не хотел им отвечать. Я понимал, что не смогу подобрать верных слов, что они не поверят мне, а потому не лучше ли не говорить вовсе. С тех самых пор у меня появился дар ясновидения. Вещи сами выдавали мне свои секреты. В дневное время я часто видел тени на стенах дома, — тени, не связанные с феноменом светотени. Иногда две тени проходили навстречу друг другу. И одна проглатывала другую. Некоторые из них были высокого роста, головой касались потолка — если это можно назвать головами. Другие — маленькие. Иной раз я видел их на полу, иной раз — на стенах домов, просто в воздухе. Они всегда были заняты — приходили, уходили, торопились. Страшно редко кто-нибудь на мгновение останавливался. Я говорил сегодня, что это были не то духи, не то привидения, но это только одно название. Еще припоминаю — среди них можно было различить мужские и женские особи. Я не боялся их. Правильнее сказать, мне было странно и любопытно. Однажды ночью, лежа в постели, когда мать уже погасила огонь и только лунный свет пробивался сквозь ставни, я вдруг услыхал тихое шуршание. Как это описать? Это было подобно тому, как дрожит сухой пальмовый лист, как колышутся ветки ивы, как бежит вода, и было там еще что-то, чему нет названия. Стены загудели, затряслись, особенно углы, а очертания, тени, которые до тех пор показывались мне только днем, теперь сбивались в толстые клубки и кружились в вихре. Они сновали туда-сюда, собирались в кучки по углам, мчались вверх по лунному лучу, потом вниз, проходя сквозь пол. Кровать начала вибрировать. Все вокруг меня было в какой-то суете, и даже солома в моем тюфяке, казалось, ожила. Было очень страшно, но крикнуть я не смел, потому что боялся, что меня накажут. Когда я стал постарше, то думал, что эта вибрация могла бы быть результатом землетрясения, но когда я позже расспрашивал, не было ли в этих краях землетрясения, никто этого не помнил. Не знаю, бывали ли в Польше вообще землетрясения. Шум и суета в ту ночь продолжались довольно долго. Вы скажете, что мои ночные приключения на улице и в комнате — просто сны и ночные кошмары, но уверяю вас, что это не так. Когда я подрос, эти видения, или как их там еще назвать, прекратились, но развилось нечто другое. Мне стали нравиться девушки — и еврейские девушки, и шиксы тоже. Постепенно я осознал, что, если я думаю о какой-то девушке достаточно долго и напряженно, она сама приходит ко мне, будто ее тянет магнитом. Я не таков, чтобы приписывать себе какие-то необычные силы. Скорее, я рационалист. Знаю, бывают совпадения, которые по теории вероятностей не могут произойти. Когда я запускаю дрейдл, и он падает одной стороной пять-шесть раз, можно допустить, что это произошло случайно. Когда же я запускаю дрейдл десять раз и он падает по-прежнему на одну грань, случайности тут уже нечего делать. То же и с девушками. Происходило это так: я мысленно приказываю ей прийти туда-то и тогда-то, и она приходит. Доказать это я не могу. Даже не всегда я могу провести опыт с дрейдлом. Эти силы необычайно склонны обижаться. Они очень капризны и терпеть не могут, чтобы их исследовали с помощью пера и бумаги. Должен добавить, что они ненавидят науку и ученых. Поверьте, что даже в моих собственных ушах все это звучит как нонсенс. Кто они такие, эти силы? Живые ли они? Почему ненавидят науку и статистику? Это смахивает на обман, и меня неоднократно называли лжецом. Я и сам когда-то считал медиумов обманщиками, раз они не могут продемонстрировать свою силу в тот момент, когда их контролируют, так сказать, научно. Да, но наши органы чувств капризны, они в каком-то смысле антинаучны. Морис, если вам прикажут спать с женщиной в присутствии десяти профессоров со всевозможными измерительными приборами и кинокамерой, то вы, наверное, не будете таким уж Дон-Жуаном. А что было бы с Гете или Гейне, если бы их посадили за стол в окружении толпы ученых, вооруженных измерительной техникой, и приказали создать щедевр? Можно играть на скрипке, на освещенной сцене, перед сотнями людей, но это еще вопрос, Бетховен или Моцарт — смогли бы они написать что-нибудь стоящее при таких условиях? Многое из того, что я умею, мне приходилось показывать и перед большой аудиторией и даже под строгим контролем, но должен сказать, что наиболее замечательные вещи происходили, когда я бывал один. Никто не наблюдал за мной и нечего было бояться, что меня поднимут на смех. Застенчивость — ужасающая сила, чаще негативная. Многие мужчины охотно ходили бы в бордель, если б не боялись, что с проституткой станут импотентами. Почему оккультные силы должны быть менее капризны, чем гениталии? На сегодняшний день я могу гипнотизировать прямо перед публикой. Но я должен был научиться этому. Я поборол ужас перед неудачей, но не окончательно. Если ударить кулаком по столу, стол ответит на этот удар. То же самое верно и при мысленных соприкосновениях. Каждый гипноз имеет свои контргипнозы. Если я боюсь не заснуть, то буду лежать и бодрствовать всю ночь, и если ученые с других планет нанесут мне визит, то решат, что я не сплю никогда. Почему так трудно быть хорошим актером на подмостках? У себя дома каждая женщина Сара Бернар. И ученых я видывал, которые перед большой аудиторией не могли связать двух слов, хотя в своей области были специалистами мирового класса. Я умею делать вещи, которые мне интересны и убеждают меня, что я могу господствовать над душой другого человека, даже если я его едва знаю — быть может, он когда-то раз-другой взглянул на меня. А успех у женщин меня просто пугает. Что же это, если не гипноз? По моей теории, существует язык, с помощью которого души общаются непосредственно. Однако гипнотические силы нашего сознания ограничены. Не думаю, что я смог бы загипнотизировать дрейдл. Может быть, я гипнотизирую свою руку, пускающую волчок таким образом, чтобы он упал согласно моему приказу. Кто скажет, что гипноз — не биологическая сила? Или психическая? Или магнетизм — это и есть гипнотизм? Быть может, Господь Бог — гипнотизер такой необычайной силы, что он сказал: "Да будет свет!" — и свет есть. Я слыхал про женщину, которая приказывала стулу идти, и стул ходил от стены к стене и даже танцевал. Призраки приподнимают тарелки, а потом разбивают их, перетаскивают камни, открывают запертые двери. Однажды ко мне пришла женщина. Она поклялась всем святым, что у нее было, что однажды, войдя в кухню, она увидела, как кастрюля поднялась, некоторое время повисела в воздухе, а потом плавно опустилась к ее ногам. Это была почтенная женщина, вдова адвоката, мать взрослых детей, умная, образованная. У нее не было никаких причин выдумывать эту историю. Пришла она в надежде, что я смогу разобраться в этом происшествии. Оно тяготило ее много лет. Она сказала, что кастрюля не упала к ее ногам, а медленно спланировала. После этого она боялась ее. Женщина опасалась, что кастрюля выкинет еще какую-нибудь штуку, но кастрюля была как и все остальные. Женщина плакала. Может быть, это привет от ее покойного мужа? Она просидела у меня часа два, ожидая, что я как-то разъясню все это, но единственное, что я смог ей сказать — что кастрюля действовала не по своей воле, а какая-то сила — невидимая рука — подняла ее и опустила. Помню, как она спросила: "Быть может, кастрюля хотела пошутить?» — Если эта история верна, мы должны пересмотреть все наши ценности, всю концепцию мира, — сказал Файтельзон. — А все-таки почему кухонный горшок ни разу не поднялся в воздух в присутствии физика, или химика, или, на худой конец, фотографа с камерой? Как же это так, почему чудеса случаются в таких вдовьих кухоньках? Почему такое не случается в кухне, где много поваров? Может, кастрюли тоже застенчивы? В половине одиннадцатого Эльбингер заявил, что ему пора, у него свидание. Я хотел уйти вместе с ним, но Файтельзон упрашивал, и я остался. Закурив сигару, Файтельзон заговорил опять: — Этот наш герой — большой ипохондрик. Он сам себя гипнотизирует, уверяя, что страдает от дюжины болезней. Он убежден, что не спит годами. У него язва. Полагаю, он импотент. Женщины без ума от него, но он практически невинен. История человечества — это история гипнотизма. По моему глубокому убеждению, каждая эпидемия — массовый гипноз. Когда газеты пишут, что в городе инфлюэнца, люди начинают умирать от инфлюэнцы. Я и сам нахожу у себя все признаки безумия. Я совсем не могу читать. Уже к концу первой фразы я зеваю. От женщин я просто заболеваю. Их болтовня докучает мне. Вот, к примеру, Селия. Она приходит сюда на час-другой, и все время она будет молоть чепуху. А Геймл вообще гомосексуалист. Временами мне кажется, что и я тоже. Не бойтесь, к вам я не буду приставать. Снова зазвонил телефон. Файтельзон не подходил. Он стоял и смотрел на меня, смотрел как-то иначе — отеческим взглядом. Когда телефон замолчал, он продолжал: "Это Селия. Я вижу, вы утомлены. Если хотите, идите домой. Цуцик, не оставайтесь в Польше. Катастрофа приближается, и это будет похуже, чем во времена Хмельничины. Если можете получить визу — даже туристскую визу — бегите. Счастливых праздников". Телефон так и звонил не переставая, и Файтельзон снял трубку. Стояла такая тишина, что я слышал эхо собственных шагов. На Лешно подъезд был заперт. Дворник долго не открывал, что-то ворча себе под нос. Поднявшись по неосвещенной лестнице, я постучал в дверь. Открыла Текла и с порога сказала: — Вам звонила мисс Бетти, наверно, раз сто. — Спасибо, Текла. — Вы не пошли в синагогу в такой большой праздник? — упрекнула она. Я не нашелся что ответить. Прошел к себе. Разделся и лег, не зажигая света. Но заснуть не мог. Что мне остается после того, как истрачу те несколько злотых, что сейчас у меня в кармане? Как заработать? Я был удручен всем этим. Файтельзон хотя бы читает лекции, и благодаря этому у него есть минимальный заработок. Он принимает деньги от Селии, от других женщин. И за квартиру в муниципальном доме он платит лишь тридцать злотых. А я взвалил на себя ответственность за больную девушку. Наконец я крепко заснул. Пробуждение мое было внезапным. Звонил телефон. Наручные часы показывали четверть второго. Слышно было, как прошлепала босыми ногами Текла. Она открыла дверь и прошипела: "Это вас". Возмущение было в ее голосе: еврей не должен осквернять самый светлый день в году. Я вылез из постели и в коридоре натолкнулся на Теклу. На ней была только ночная сорочка. Я взял трубку. Звонила Бетти. Голос был хриплый, сварливый, какой бывает во время ссоры: — Ты должен сейчас же прийти в отель. Я звоню в Йом-Кипур, посреди ночи. Это не пустяк. — Что такое? — Дозваниваюсь, тебя целый день. Где ты шляешься в Йом-Кипур? Я не сомкнула глаз прошлой ночью и ни на минуту не прилегла сегодня. Сэм очень болен. Ему надо делать операцию. Я ему все про нас рассказала. — Что с ним? Зачем было говорить ему? I — Прошлой ночью он встал в туалет, но не смог помочиться. Были такие боли, что я вызвала скорую помощь. Они спустили мочу катетером, но он хочет оперироваться. Ложиться в больницу здесь не желает. Сэм настаивает, чтобы мы вернулись в Америку, к его доктору. Здешний врач считает, что у него слабое сердце и операцию он не перенесет. Дорогой, у меня такое чувство, что ему уже не помочь. Сэм отозвал меня в сторонку и говорит: "Бетти, игра сыграна, но я хочу позаботиться о тебе". У него был такой голос… Я не выдержала. Рассказала ему всю правду. Он хочет поговорить с тобой. Садись на извозчика и давай прямо сюда. Он теперь как отец мне — ближе, чем отец. Я понимаю, сейчас Йом-Кипур, но время не ждет. Ты придешь? — Да, разумеется, но не надо было говорить ему. — Мне вообще не надо было на свет родиться! Скорее же! — И она положила трубку. Я стал поспешно одеваться, но в спешке вещи выскальзывали из рук. Оторвалась пуговица и закатилась под кровать. Пытаясь найти ее, я нагнулся и разбил лоб. В комнате было тепло, но меня била дрожь. Аккуратно закрыв за собой дверь, я осторожно спустился по темным ступеням. Второй раз за эту ночь я позвонил, и дворник опять отпер мне. На улице было мокро — вероятно, прошел дождь. Кругом ни души. Я стоял на обочине тротуара, надеясь поймать такси. Вскоре стало ясно, что так можно простоять всю ночь — и ни одна машина не появится. Тогда я решил идти по Белянской по направлению к Краковскому предместью. Прошел только один трамвай, и тот мне навстречу. Я уже не шел, а бежал. Вот и отель. Портье дремал перед конторкой с ключами. Я постучал в дверь к Бетти. Ответа не было. Снова постучал, и Бетти открыла. На ней была пижама, на ногах шлепанцы. Лампы сияли с необычайной яркостью. Сэм лежал на двух подушках, с закрытыми глазами. Казалось, он спит. Из-под одеяла спускался тонкий шланг прямо в судно. Бетти выглядела измученной: лицо вытянулось, бледное, волосы в беспорядке. — Почему так долго? — прошептала Бетти, и шепот ее походил на рыдание. — Не было извозчика. Бежал всю дорогу. — Ох! Он только что заснул. Принял таблетку. — Почему столько света? — Не знаю. Сейчас все погашу. Не понимаю, что со мной творится. Одно несчастье за другим. Посмотри на мои глаза. Идем-ка! Бетти схватила меня за руку и потащила к окну. Жестами показала, чтобы я молчал. Начала говорить шепотом, временами переходя на крик. Похоже, в ней скопилось так много слов, что она не в силах удерживать их в себе. — Я начала звонить с десяти утра и звонила до ночи. Где ты был — все у своей Шоши? Цуцик, у меня никого нет здесь. Только ты. Знаешь, Сэм — святая душа. Никогда бы не подумала. О, если бы я знала. Была бы с ним нежнее. Должно быть, я стала верующей. Боюсь только, что слишком поздно. У него было носовое кровотечение. Завтра здесь консилим. Я позвонила в американское консульство, и все устроилось. Предлагают поместить его в частную клинику, там врачи лучше, но он хочет только в Америку. Вчера вдруг подозвал меня и говорит: "Бетти, я знаю, ты любишь Цуцика, и незачем отрицать это". Я так была поражена, что призналась во всем: заплакала, а он поцеловал меня и назвал «дочкой». У Сэма есть дети, но мать настроила их против отца. Они таскали его по судам, пытаясь заполучить наследство еще при его жизни. Погоди, он просыпается. Сэм поднял голову и прокашлялся: — Бетти, где ты? Почему так темно? Она подбежала: — Сэм, милый! Я надеялась, что ты поспишь подольше. Цуцик здесь. — Цуцик, подойдите сюда. Бетти, зажги свет. Пока я еще дышу, не хочу лежать во тьме. Цуцик, вы видите, я очень болен. Я хочу поговорить с вами, как отец. У меня два сына, оба адвокаты, но никогда в жизни они не обращались со мной как с отцом. Хуже, чем с по сторонним. Есть у меня зять, но и он не лучше. А с ним и дочь стала ведьмой. Мне уже давно не очень-то хорошо. Неожиданно навалилась старость — сердце, желудок, ноги, — все сразу. По двадцать раз на дню я бегаю — простите! — в туалет, но помочиться не могу. В Нью-Йорке у меня свой врач. Каждые три месяца он проводит обследование, назначает массаж. Он против операции — считает, что сердце не выдержит. Здесь, в Варшаве, у меня не было врача. Да и театр отнимал у нас столько сил, что я все за бросил. Мой доктор запретил мне пить — виски раздражает простату, это нехорошо для мочевого пузыря, и одно из двух… — но ведь не хочется же думать, что я уже сыграл в ящик. Берите стул, садитесь. Вот этот. И ты тоже, Бетти, милая. О чем это я говорил, а? Да, боюсь, что Бог уже хочет призвать меня к себе. Он, вероятно, стал бизнесменом и хочет, чтобы Сэм Дрейман его консультировал. Раз пришло время, надо идти. Если даже операция пройдет благополучно, я все равно проживу недолго. Я думал, что здесь потерял в весе, а оказалось, прибавил фунтов двадцать. Как тут будешь соблюдать диету? Мне по вкусу здешние блюда, — все приготовлено так по-домашнему. Ну да ладно… Сэм закрыл глаза, помотал головой, снова открыл и продолжал: — Цуцик, сегодня Иом-Кипур. Я думал, буду в состоянии пойти в синагогу. Есть тут одна, на Тломацкой, не хуже, чем у хасидов на Налевках. Купил места. Но человек предполагает, а Бог располагает. Буду откровенен — если мне суждено уйти, не хочу оставлять Бетти на произвол судьбы. Знаю про вашу связь — Бетти призналась мне. Да и прежде о ней знал. В конце концов, она молодая женщина, а я старик. Когда-то и я был настоящим мужчиной, мог быть о-го-го еще каким любовником, мог устроить ад для женщины из женщин, но когда тебе за семьдесят и у тебя повышено давление, ты уж не тот. Она винит себя за то, что принесла вам несчастье. Я тоже надеялся, что пьеса будет иметь успех, да видно не суждено. Много слишком было болтовни. Послушайте теперь меня, не перебивайте, очень прошу, и подумайте над тем, что я скажу. Вы — бедный молодой человек. Вы — талантливы, но талант подобен алмазу — его надо шлифовать. Я знаю, что вы связаны с какой-то больной, недоразвитой девушкой. Она тоже бедна, и что тут еще скажешь? Два трупа пустились в пляс. Здесь, в Польше, ждать добра не приходится. Эта скотина Гитлер скоро будет здесь со своими наци. Будет война. Американцы помогут, как это было в последнюю войну, но сначала наци расправятся с евреями: евреи будут истреблены. Еврейская пресса уже встревожена. Никто не издает книг, а то, что ставят на сцене, — отвратительно. Как вы будете делать жизнь? Писатель тоже должен кушать. Даже Моисею приходилось есть. Об этом говорится в Святых книгах. Цуцик, Бетти тебя любит, да и ты, как я погляжу, не слишком ее ненавидишь. Я собираюсь оставить ей много денег — сколько именно, скажу в другой раз. Я хочу сделать дело с вами — хорошее, стоящее дело. Неизвестно, что со мной будет. Наверно, оставлю этот мир, хотя, если Бог захочет, может, протяну еще год-другой. Если мне удалят простату, я уже не человек — полчеловека. Вот мой план: я хочу, чтобы вы поженились. Я хочу учредить попечительский фонд. Адвокат вам все объяснит потом. Вы не будете паразитом, которого кормит жена. Напротив, будете сами содержать ее. Прошу только об одном: пока я жив, пусть Бетти останется моим другом. Я буду вашим издателем, менеджером — все, что хотите. Напишите хорошую пьесу — поставлю ее. Будет книга — издам ее или поручу это другому издателю. Я стану для вас таким агентом. Вы будете мне как сын, а я буду вам отцом. Я найму людей, которые все сделают как следует. — Мистер Дрейман… — Знаю, знаю, что вы скажете. Вы хотите знать, что будет с девушкой. Как там ее зовут? Шоша? Не думайте, что я оставлю ее на произвол судьбы здесь, в голодной Варшаве. Сэм Дрейман этого не сделает. Возьмем ее в Америку. Она больна и нуждается в лечении, — быть может, ей нужен психиатр. Консул — мой друг, но всему есть предел — он не сможет выдать ей постоянную визу. Существует квота, и даже президент не в состоянии ее обойти. Но я уже придумал, что мы сделаем. Мы возьмем ее с собой как горничную. Она не будет ничьей горничной. Если ее вылечат — для нее это будет в тысячу раз лучше, чем стать вашей женой и тут, в Польше, умереть с голоду. Вы только согласитесь, чтобы Бетти могла оставаться мне другом, не бросала меня одного, если вы там поцелуете вашу Шошу или еще что-нибудь такое. Так я говорю, Бетти? * — Да, Сэм, милый, все, все правильно, все, что ты скажешь. — Слышите? Это мой план. И ее, конечно, тоже. Только вот еще что — надо быть в Америке как можно скорее. Поэтому решать надо быстро. Если вы говорите «да», сразу надо по жениться, если «нет», мы скажем "гуд бай", и да поможет вам Бог. Сэм Дрейман закрыл глаза. Немного погодя он сказал: — Бетти, уведи его к себе. Мне надо… — и он что-то забормотал по-английски, я не смог разобрать. 3 Прямо в коридорчике, соединяющем обе комнаты, Бетти бросилась целовать меня. Лицо ее было мокрым от слез, и мое тоже стало мокрым. Она прошептала: "Муж мой, это Божий промысел ведет нас". Открыв дверь в свою комнату, она пропустила меня и ушла назад к Сэму. Свет она не зажигала. Я постоял в темноте. Потом опустился на диван, едва ли соображая что-либо. Конечно, Бетти могла вернуться в любую минуту. Но она, видно, ушла надолго. Было темно, но казалось, вот-вот начнет светать. Постепенно я начал обдумывать положение. Если соглашусь, передо мной откроются такие перспективы, о которых я и помышлять не смел. Американская виза и возможность писать, не думая о деньгах! И Шошу можно взять с собой. Внутри у меня все смеялось и ликовало. Позже, в зрелом возрасте, говорил я себе, женюсь на девушке, похожей на мою мать, — она будет религиозной, из приличной семьи, настоящая еврейская девушка. Мне всегда было жаль тех мужчин, чьи жены вели себя слишком вольно. Эти мужчины спят со шлюхами и поэтому не могут быть уверены, что их дети — действительно их собственная плоть и кровь. Такие женщины бесчестят свой дом. А теперь и мне предстояло одну из таких взять в жены. Бетти рассказывала мне про свои приключения в России и в Америке тоже. Это запало в память. В революцию у нее были романы и с красноармейцем, и с моряком, и с директором бродячей актерской труппы. Потом она продала себя за большие деньги Сэму Дрейману. У нее не только гадкое прошлое. И сейчас Сэм Дрейман обусловливает наш контракт тем, что Бетти должна остаться его подругой, пока он жив. "Беги! — кричало что-то у меня внутри. — Иначе погрязнешь в такой трясине, что не сможешь выбраться. Тебя волокут в бездну! Беги!" Это был голос моего отца. В предрассветной дымке я видел его высокие брови и пронзительные глаза. "Не позорь меня, не позорь свою мать и всех остальных предков. Все твои поступки известны на небесах". Потом голос начал бранить меня: "Язычник! Предатель Израиля! Видишь, что бывает с теми, кто отрицает Всемогущего! Ты возненавидишь это, отвернешься от этого, ибо это окаянство! Скверна!" Меня трясло. С тех пор как отец умер, я никогда не мог представить его лица. Он никогда не приходил и во сне. Смерть его была для меня таким потрясением, что у меня наступило нечто вроде амнезии. Часто перед сном я просил его явиться ко мне или дать мне какой-нибудь знак, но мольбы мои оставались без ответа. И вдруг вот он, стоит позади дивана. Прямо здесь! В комнате у Бетти. И именно в Судный день. Величественный, сияющий, он, казалось, излучает собственный свет. Мне припомнилось, как сказано в Мидраше про Иосифа: "Когда он собирался согрешить с женой Потифара, отец его, Иаков, предстал перед ним". Такие видения бывают только в минуты великих бедствий. Я встал. Глаза мои широко раскрылись. "Отец, спаси меня!" И пока я молил так, образ его исчез. Открылась дверь. — Ты спишь? — спросила Бетти.; Я не сразу смог ответить. — Нет. — Зажечь свет? — Нет, нет. — Что с тобою? Сегодня для меня не только Йом-Кипур. Перед твоим приходом я тут прикорнула на тахте, и ко мне приходил отец. Он выглядел, каким я его запомнила, даже еще красивее. Глаза его лучились. Проклятые убийцы целились в лицо, разнесли череп, но во сне он стоял передо мною как живой. Ну ладно, какой твой ответ? Я только мог произнести: — Не теперь. — Если ты меня не хочешь, не стану приставать к тебе. У меня еще осталась кое-какая гордость. Надо быть прямо святым, чтобы все так устроить, как нам Сэм предлагает. Но если тебе зазорно быть моим мужем, скажи только, и я не стану бегать за тобой. Всякое бывало со мной раньше, но тогда у меня никого не было и я не была ни с кем и ни с чем связана. Просто у меня горячая кровь. Эти все мужчины, в сущности, не были даже близки со мной. Клянусь, я их всех давно позабыла. Не узнаю даже, если встречу на улице. Зачем только я, дура, тебе про них рассказывала. Язык мой — враг мой. — Бетти, Шоша умрет, если я так с ней по ступлю. — Что? Да она вылечится в Америке, а здесь-то как раз умрет от голода. Все их дома провоняли грязью и нищетой. Вид у твоей Шоши — краше в гроб кладут. Сколько еще можно так жить? Я вообще не хочу замуж — ни за тебя, ни за кого другого. Это все Сэм затеял. Настоящий отец не мог бы быть добрее. Скорее дам отрубить себе руку, чем его оставлю. Ты уже знаешь, я говорила, он теперь и не мужчина вовсе. Все, что ему нужно, — чтобы его поцеловали, по гладили, сказали доброе слово. Если не согласен на это — скатертью дорожка. Ведь я же согласилась взять к себе в дом Шошу, дурочку эту, так уж не позволить такого Сэму — это слишком. Ты и мизинца его не стоишь, идиот проклятый. Она ушла, хлопнув дверью. И почти тотчас же вернулась: — Что сказать Сэму? Отвечай прямо. — Ладно, пускай мы поженимся. — Это твое твердое решение, или ты опять морочишь мне голову? Если ты собираешься следить за мной, сгорая от ревности, и будешь считать меня продажной шлюхой, лучше разойтись сразу. — Бетти, раз я смогу заботиться о Шоше, можешь быть с Сэмом. — Что это ты вообразил себе — по-твоему, я поставлю охрану у твоего ложа, как султан из "Тысячи и одной ночи"? Знаю, тебя влечет к ней. Готова принять и это. Но потребую того же и от тебя. Прошли времена, когда мужчина позволял себе всякое свинство, а женщина оставалась рабыней. Сколько бы Сэм ни прожил — пусть Бог дарует ему долгие годы, он заслужил это, — все мы будем жить вместе. Постарайся думать о нем как об отце. В сущности, так это уже и есть. Я еще не оставила мысли о театре — хочу попробовать еще разок. Попробуем поставить там твою пьесу. Никто не будет нас дергать и торопить. А что ты там будешь крутить со своей Шошей, волнует меня как прошлогодний снег. Сомневаюсь, в состоянии ли она вообще быть женщиной. Или ты уже? Было у тебя с ней что-нибудь? — Нет, нет. — Да ладно, не может же львица ревновать к мухе. Добавлю только, что, пока Сэм жив, пусть он живет сто двадцать лет, я не посмотрю ни на кого другого. Могу поклясться в этом перед черной свечой[14]. — Не надо клясться. — Нам следует пожениться сразу же. Что бы там ни было, хочу, чтобы Сэм присутствовал. — Да. — Знаю, у тебя есть мать и брат, но нельзя откладывать. Если все будет хорошо, мы и их возьмем в Америку. — Благодарю тебя, Бетти, спасибо. — Цуцик, все будет гораздо лучше, чем ты себе представляешь. Хватит уже грязи. Я хочу отмыться и начать сначала. Когда я тебя вижу, я сама не своя. У тебя миллион недостатков. Но есть в тебе что-то, что притягивает меня. Что это? Скажи. — Почем я знаю, Бетти. — Когда я с тобой, все интересно. Без тебя я несчастна. Иди же сюда, поздравь меня, скажи: "Мазлтов!" 4 Я крепко заснул на том же диване, в комнате у Бетти. Когда я открыл глаза, Бетти стояла передо мной: "Вставай, Цуцик!" Она была растрепана и выглядела растерянной. Трещала голова, и я не сразу сообразил, где нахожусь и зачем. Было совсем светло. Бетти склонилась надо мной с материнской нежностью: — Сэма забирают в больницу. Я поеду с ним. — Что случилось? — Нужна немедленная операция. Где тебя потом найти? Оставайся-ка лучше здесь, в этой комнате. Тогда я смогу позвонить. — Хорошо, я останусь, Бетти. — Ты помнишь наш уговор? — Да. — Помолись за него. Не хочу его потерять. Если, Боже упаси, что-нибудь случится, я останусь одна на свете. — Она наклонилась и поцеловала меня в губы. Потом продолжала: — Карета скорой помощи ждет внизу. Если уйдешь, оставь ключ у портье. Хочешь пойти к Шоше, иди. Но с Селией порви раз и навсегда. Не хочу быть пятым колесом в телеге. Было б лучше, если б ты простился с Сэмом, но не хочу, чтобы он знал, что ты провел здесь ночь. Скажу, что ты ушел домой. Помолись за нас! Бетти ушла. А я остался сидеть на диване. Взглянул на свои часы. Они остановились, наверно, часа в четыре. Снова закрыл глаза. Со слов Бетти я так и не понял, сделал Сэм новое завещание или только собирается. Даже если сделал, семья опротестует его. Я ужаснулся. Куда завели меня эти размышления? Денежные расчеты всегда претили мне. Никогда не приходило мне на ум жениться из-за денег или других практических соображений. Это виза, а не деньги, — оправдывал я себя, — страх попасть в лапы к наци. Но что-то еще злило меня. Что же? Порвать с Селией? Но Бетти не имеет права этого требовать, раз сама остается в качестве «мистрис» у Сэма Дреймана. Пойду прямо к Селии! Я провел по щеке — отросла колючая щетина. Попытался было встать, но затекли ноги от этого спанья на диване. Над умывальником висело зеркало. Я поднял штору и уставился на свое отражение: бледное лицо, красные глаза, мятый воротничок. Затем подошел к окну и выглянул. Перед отелем машин не было. Скорая помощь уже увезла Сэма в больницу. Бетти даже не сказала в какую. Видно, было не слишком рано. Солнце светило вовсю. "Что сказать Шоше? — спрашивал я себя. — Она только поймет, что я женюсь не на ней… Она не переживет этого". Я опять выглянул в окно. Пустые трамваи, дрожки без седоков. Казалось, даже нееврейские кварталы опустели в честь Йом-Кипура. Я надел пиджак, умылся, хотя и это запрещается в такой великий праздник, как Йом-Кипур, вышел. Стал спускаться по ступенькам. Мне незачем было торопиться. В первый раз я почувствовал, что Сэм близок и симпатичен мне: он хотел того же, что и я — невозможного. На пути попалась парикмахерская. Я зашел. Клиентов не было, и хозяин встретил меня с преувеличенной вежливостью. Он обернул меня белой простыней, как саваном. Прежде чем брить, разгладил мне бороду. — Ну и город наша Варшава! — заговорил он. — У этих «шини», у жидков этих, Иом-Кипур, и весь город будто вымер. И это в столице, коронном городе Польского королевства. И впрямь забавно! Он по ошибке принял меня за поляка. Я хотел было ответить, но, быстро сообразив, что мой акцент выдаст меня, кивнул только и произнес единственное слово, которое не могло меня скомпрометировать: "Так". — Они расползлись по всей Польше, — продолжал парикмахер. — Города завшивели от них. Сначала они жили на Налевках, на Гжибовской, на Крохмальной, а теперь, как черви, расползлись по всей Варшаве. Пробрались даже в Виланов. Одно только утешает — Гитлер выкурит пархатых изо всех щелей. Меня затрясло. Он держал бритву прямо у горла. Я поднял глаза. На секунду его зеленые глаза встретились с моими. Уж не заподозрил ли он, что я еврей? — Я вот что вам скажу, шановный пан. Эти теперешние евреи — те, что бреются, говорят чисто по-польски и притворяются поляками, — они даже хуже, чем прежние Шмули и Срули в длинных лапсердаках, с белыми бородами и пейсами. Те, по крайней мере, не лезли, куда их не просят. Сидели себе в лавках и раскачивались над своим Талмудом, как бедуины. Болботали на своем жаргоне, а если христианин попадал к ним в лапы, объегоривали его на несколько грошей. Зато они не ходили ни в театры, ни в кафе, ни в оперу. А эти, бритые, в пиджаках, — от них все беды. Они заседают в нашем Сейме и заключают договоры с нашими злейшими врагами — с литовцами, русинами, русскими. Все они — тайные коммунисты и советские шпионы. Одного они хотят — уничтожить нас, католиков, и передать власть большевикам, масонам и социалистам. В это трудно поверить, шановный пан, но ихние миллионеры заключили секретный пакт с Гитлером. Ротшильды его финансируют, а посредник у них Рузвельт. По-настоящему он не Рузвельт, а Розенфельд, крещеный еврей. Они как будто бы допускают и христианскую веру, но у них одно на уме — развалить все изнутри и заразить все и вся. Вот так. А вы как думаете? Я пробормотал что-то нечленораздельное. — Они приходят сюда бриться и стричься круглый год, а сегодня их нет. Йом-Кипур — святой праздник даже для богатых. Больше половины магазинов закрыты сегодня — и здесь, и на Маршалковской. Эти не пойдут в хасидские молельни, не наденут меховые шапки и молитвенные шали, как прежние жиды, — ан нет, они наденут цилиндры и в собственном автомобиле поедут в синагогу на Тломацкой. Уж Гитлер вытурит их! Он обещал этим жидовским миллионерам, что сохранит их капиталы, — но раз наци вооружены, он приструнит их всех! Ха-ха-ха! Плохо вот только, что он на нашу страну нападет. Но раз мы не можем сами очистить страну от заразы — приходится позволять врагу сделать это. Что будет потом, никто не знает. Во всем виноваты протестанты. Они продали душу дьяволу. Они смертельно ненавидят Папу. А знаете, шановный пан, что и Лютер был тайным евреем? — Нет. — Это установленный факт. Цирюльник дважды прошелся бритвой по лицу. Потом побрызгал одеколоном и при пудрил. Почистил пиджак, стряхнув с него двумя пальцами несколько волосков. Я рас платился и вышел. Рубашка взмокла от пота. Я припустился бежать, еще не сообразив, куда собираюсь идти. Не т, я не останусь в Польше! Уеду любой ценой! На перекрестке меня сшиб автомобиль, и я упал. Это самый неудачный день в моей жизни. И я тоже продал душу дьяволу. Пойти, что ли, в синагогу? Нет, не стоит осквернять святое место! В животе что-то урчало. Пот струился по лицу, по спине, боль разрывала мочевой пузырь. Если я не опорожнюсь сию же минуту, намочу все. А вот и ресторан. Я попытался войти, но дверь не поддавалась. Закрыто? Не может быть — за столиками сидели и обедали, кельнеры разно сили еду. Подошел человек с собакой на поводке и подсказал: — Не к себе, а от себя! — О, тысяча благодарностей! Я спросил у кельнера, где туалет, и он указал на дверь. Но, подойдя к двери, я ее не увидел. Она исчезла как по волшебству. За столиками перестали есть и уставились на меня. Какая-то женщина громко рассмея лась. Подошел кельнер: — Вот сюда, — и он открыл передо мной дверь. Я подбежал к писсуару, но, как недавно Сэм Дрейман, не мог помочиться — моча не шла. Глава ДЕВЯТАЯ 1 Я не пошел к Селии — провел Йом-Кипур с Шошей. Бася ушла в синагогу. Толстая поминальная свеча горела со вчерашнего дня и теперь почти не давала света. Разбитый и вялый, после перенесенной бессонной ночи, я валялся на постели прямо в одежде. Шоша сидела рядом. Она что-то говорила. Хотя голос ее я слышал, но о чем она говорит, уловить не мог. Должно быть, рассказывает про войну, тиф, голод, смерть Ипе. Шоша положила свою детскую ручку мне на грудь. Мы оба постились. То и дело я приоткрывал один глаз, чтобы посмотреть, как солнечный луч передвигается по стене. Спокойствие Дня Искупления разлилось вокруг. Было слышно, как щебечут птицы. Я принял решение и знал, что не отступлюсь, но было еще нечто, что я не мог объяснить ни себе, ни другим. Было ли это видение — или галлюцинация — появление отца? Или цирюльник отравил меня своими ядовитыми речами? Отвергнуть женщину, страстную, талантливую, которая к тому же имеет возможность взять меня в Америку, избавив от проклятой бедности и нацистской пули? Была ли это ревность к Сэму Дрейману? Такая уж огромная любовь к Шоше? Или просто недоставало решимости огорчить Басю? Вопросы эти я задавал моему подсознанию, или надсознанию, но ответа не получил. Это как с человеком, который совершает самоубийство, — объяснил я себе. Он нашел крюк в потолке, сделал петлю, подставил стул и до последней минуты не знает, зачем он это делает. Кто сказал, что в природе и человеческом обществе все можно выразить словами и для всякого действия должны быть мотивы? Уже давно я осознал, что литература только описывает события и характеры, а уж потом подыскивает оправдания для них. Все мотивации в беллетристике или очевидны, или неверны. В конце концов я уснул. Проснулся лишь в сумерках. Последние лучи заходящего солнца отражались в чердачном окошке. Ко мне подошла Шоша: — Ареле, ты славно поспал. — А ты, Шошеле? — О, я тоже спала. В комнате был полумрак. Свеча уже догорала. Пламя то поднималось вверх, то становилось таким крошечным, что едва был виден фитилек. Шоша заговорила опять: — Прошлый год я ходила с мамеле в синагогу вечером на Йом-Кипур. Мужчина с белой бородой трубил в рог. — Да, я знаю. — Когда на небе появятся три звезды, можно есть. — Ты проголодалась? — Когда ты со мной, это лучше, чем есть. Неожиданно для себя я произнес: — Шоша, мы скоро будем мужем и женой. После праздников. Я собрался предупредить Шошу, чтобы она пока ничего не говорила матери, но тут открылась дверь и вошла Бася. Шоша бросилась ей навстречу: "Мамеле, Ареле собирается жениться на мне сразу после Суккот!" Я и не подозревал, что у Шоши такой звонкий голос. Она повисла на матери и осыпала ее поцелуями. Бася положила молитвенники и теперь вопрошающе смотрела на меня. Радость и удивление были в ее глазах. — Да, это правда, — подтвердил я. Бася хлопнула в ладоши: — Милосердный Господь слышал мои молитвы. Весь день я стояла на ногах и молилась за тебя, доченька, и за тебя, Ареле, сын мой. Только Бог в небе знает, сколько слез пролила я за эти два дня. Доченька, свет очей моих, мазлтов! Они целовались, обнимались, раскачивались из стороны в сторону, не в состоянии оторваться друг от друга. Бася протянула ко мне руки. От нее исходил аромат поста, нафталина, в котором целый год пролежало ее платье, и еще чего-то, очень женского и праздничного, — привычный аромат моего детства, когда, бывало, наша комната превращалась в женскую молельню перед первыми днями месяца Аба. Басин голос тоже зазвучал громче и выше. Она заговорила на простонародном языке жаргонных молитвенников: — Это все на небесах, на небесах. Это счастливейший день в несчастной моей жизни. Помоги же нам, Боже! Мы много страдали. Отче, позволь дожить до радости повести мое перворожденное дитя под свадебный венец. — Бася воздела вверх руки. Она вся лучилась материнским счастьем. Шоша расплакалась. Бася всплеснула руками и воскликнула: — Что же это со мной?! Он же постился весь день, сокровище мое, милый мой наследничек! Она бросилась к буфету и вернулась с графином вишневой наливки. Наливка эта стояла, должно быть, много лет, ожидая подходящего случая. Мы чокались, пили и целовались. Шоше тоже немного налили. Когда она целовала меня, это уже не были детские поцелуи. Даже губы у нее стали как у взрослой женщины. Открылась дверь, и на пороге возникла Тайбеле — хорошенькая, в новом платье. Мы уже виделись здесь с нею на Рош-Гашоно — она пришла тогда, чтобы провести праздники с матерью и сестрой. Тайбл, высокая, темноволосая, с карими глазами, походила на отца. Ей было только три года, когда они переехали из нашего дома, но она помнила меня и называла Ареле. На Рош-Гашоно Тайбл принесла кусок ананаса, чтобы произнести над ним праздничное благословение. Услыхав новости, она только спросила: — Ареле, это правда? — И, не дожидаясь ответа, обняла меня, крепко сжала и принялась целовать. — Мазлтов! Мазлтов! Вот это да! И именно в Йом-Кипур! Так ли, этак ли — сердце подсказывало мне — Ареле, у меня никогда не было брата, — и вот теперь ты мой брат, даже ближе, чем брат. Когда тателе услышит… он тогда… Тайбл бегом бросилась к двери, прямо рысью, на высоких каблуках. Бася спросила: — Куда это ты так спешишь? — Позвонить тателе. — Тайбл опять появилась в дверях. — Зачем это? Почему такое счастье надо с ним делить? — Бася прямо-таки орала на дочь. — Он покинул нас, больных и нищих, и ушел к этой потаскухе, сгореть бы ей в аду дотла. Это не отец, а убийца. Если бы вы с ним остались, давно бы подохли с голодухи. Это я, я одна кормила вас, отдавала вам последние силы, чтобы вы не умерли. Боже милостивый, Отец наш небесный! Ты знаешь правду! Это из-за него, негодяя, и его грязных похождений мы потеряли Ипе — теперь она, наверно, в раю, со святыми. — Бася говорила все это только Шоше и себе, потому что дверь за Тайбеле давно закрылась. Шоша поинтересовалась: — Куда она пошла звонить? Разве гастроном сегодня открыт? — Пусть ее звонит. Пусть подлизывается к нему, старому развратнику. Что до меня, то он такой же трефный, как свинья. Не хочу видеть его. Он не был вам отцом, когда вы голодали, хворали и выхаркивали легкие, и не хочу я, чтобы он был отцом теперь, когда удача по вернулась к нам, пусть она с нами останется. Шошеле, что же ты стоишь, как дурочка? Поцелуй его, обними! Он уже все равно что муж твой, а мне он дорог, как собственное дитя. Никогда мы не забывали его, никогда. Не знали, где он, и даже жив ли он, так много молодых людей погибло во всех этих войнах. А когда Лейзер принес хорошие вести и мы узнали, что он жив и пишет для газет, в нашем доме был все равно что праздник. Как давно это было? Все спуталось в голове, и я не знаю, что и когда. Это я, я поведу тебя под брачный венец, а не твой жестокосердный отец. Ареле, дитя мое, да вознаградит тебя Господь за ту радость и счастье, которые ты дал нам сегодня. — Бася зарыдала, и Шоша плакала вместе с ней. Немного погодя Бася, надев фартук, загремела в кухне кастрюлями, горшками, тарелками. Пара цыплят, которых зарезали для капойрес в канун Иом-Кипура, была заранее приготовлена, и Басе только оставалось разрезать их на куски, подать халу и хрен. Она забыла подать фаршированную рыбу и весь оставшийся вечер сокрушалась из-за этого. Склонившись ко мне, Бася приговаривала: — Ешь, дитя мое, ешь. Ослабел небось, бедный, от долгого поста. Что до меня, то я и не заметила, что пощусь — так тяжело было на душе. Такое мне не впервой. Сколько раз приходилось ложиться в постель, не проглотив ни куска. Ешь, Шошеле, ешь, невеста моя! Господь внял твоим мольбам. Наши благочестивые предки просили за тебя перед Господом. У нас сегодня не конец Йом-Кипура, нет, для нас сегодня начинается Симхес-Тойре. Что с Тайбеле? Почему ее нет так долго? Он ее за дочь не считает, а она бегает за ним, потому что у него приличная квартира и он дарит ей всякую дребедень. Стыд и позор! Грех перед Господом! Бася села за стол, но каждую минуту оборачивалась к двери. Наконец Тайбеле пришла. — Мамеле, есть хорошие новости для тебя. Только проглоти кусок, а то разволнуешься и поперхнешься. — Что еще за новости? Не надо мне от него новостей. — Мамеле, послушай-ка! Как только папа услыхал про Шошу и Ареле, он стал другим человеком. Он влюблен в эту рыжую, а любовь делает людей сумасшедшими. Папа сказал две вещи, и я хочу, чтобы ты выслушала внимательно, потому что он ждет ответа. Во-первых, он дает тысячу злотых на приданое. Это не так уж много, но лучше, чем ничего. Во-вторых, если ты, мамеле, согласна на развод, то тебе он тоже дает тысячу злотых. Ша! Понимаю, это слишком мало за все годы твоих мучений, но раз вы двое все равно не вместе, то зачем причинять зло друг другу? Ты еще не такая старая. Да, ты не так уж стара, и если при оденешься понаряднее, то вполне сможешь найти подходящую пару. Это его слова, не мои. Мой совет — забыть все зло и прийти к соглашению раз и навсегда. Пока Тайбеле говорила, лицо Баси исказилось гневом и отвращением. — Теперь он хочет развестись со мной — теперь, когда кровь моя застыла и кости вы сохли? Не нужен мне больше муж! Не хочу я никому нравиться! Всегда я жила для вас, дети мои, только для вас. Шоша нашла своего суженого, теперь твоя очередь, Тайбеле. Необязательно ему быть писателем или ученым. Что зарабатывает писатель, ты знаешь? Шиш с маслом он зарабатывает. Пусть он будет торговец, или конторщик, или даже лавочник. Какая разница, кто твой муж? Главное, чтобы он был достойный человек, почитал одного Бога и имел одну жену, а не… — Мамочка, порядочность еще не все. Нужно что-то чувствовать к мужу, любить его, уметь поговорить с ним. Связать жизнь с портным или конторщиком, а потом погрязнуть в кухне и стирке пеленок — это не для меня. Да что попусту говорить? Лучше подумать над тем, что я вам сейчас сказала. Я обещала отцу ответить сегодня. — Что, уже ответ? Я ждала дольше. Хо-хо, важный господин! Не раздражайте его, у него есть деньги, а мы нищие. Не получит он ответ сегодня. Садись и ешь. У нас в доме сегодня двойной праздник. Да, бедные, но мы не какие-нибудь там, не из грязи вылезли. И коген был у нас в роду — реб Зекеле его звали. Твой отец, этот юбочник, может обождать. — Мамочка, есть такое выражение — куй железо, пока горячо. Ты знаешь отца — у него все зависит от настроения. А как завтра он переменит решение? Что тогда делать? — Буду делать то же, что и все эти годы, — страдать и уповать на Всемогущего. Ареле любит Шошу, не ее платья. Платье можно и на куклу надеть, да. Образованному человеку нужна душа. Правда, Ареле? — Да, Башеле. — О, прошу тебя, зови меня мамой. Пускай твоя мать живет сто двадцать лет, но лучше меня у тебя не будет друга в целом свете. Если мне прикажут жизнь отдать за кончик твоего ногтя, Бог свидетель, не буду раздумывать. — И она закашлялась. — Ареле, нет слов, как все мы любим тебя, — сказала Шоша. — Вам хорошо, вы двое любите друг друга, но не пытайтесь запродать меня какому-нибудь конторщику, — заговорила Тайбеле. — Если встречу настоящего человека, моя душа откроется ему навстречу. Этим же вечером Бася назначила срок свадьбы — через неделю после Хануки. Она предложила, чтобы я сразу же написал матери в Старый Стыков: там она жила с моим братом Мойше, занявшим пост раввина после смерти отца. Тайбл, очень деловая и практичная, спросила: — Где собираются жить молодые? Теперь квартиры на вес золота. — Они будут жить со мной, — ответила Бася. — Раз я готовлю на двоих, найдется еда и для третьего. 2 Это была величайшая глупость из всех, что я делал когда-либо, но я не жалел о сделанном. Приподнятого настроения, какое обычно бывает у влюбленных, у меня не было. На следующий день после Йом-Кипура я дал знать на Лешно, что съеду в конце месяца. Я сам обрек себя, возможно, на нищету, но пока еще не на смерть. У меня оставалась комната еще на четыре недели и немного денег, чтобы дать Басе на еду. Я сам изумлялся своему легкомыслию. Сэма Дреймана уже оперировали в Европейском госпитале на Чистой, и он собирался уехать из Варшавы вместе с Бетти для поправления здоровья. Узнав, что я собираюсь съехать с квартиры сразу же после еврейских праздников, Текла зашла ко мне и спросила, почему я это делаю. Может, меня плохо обслуживают? Может быть, она, Текла, пренебрегла своими обязанностями, забыла передать мне что-нибудь важное? Может, она как-нибудь меня обидела? Впервые я увидел слезы в ее прозрачных голубых глазах. Я обвил ее руками: — Текла, милая, ты не виновата. Вы все здесь очень добры ко мне. А тебя я буду по мнить до последнего дыхания. — Где же вы будете жить? Или вы собираетесь в Америку с мисс Бетти? — Нет, остаюсь в Варшаве. — Плохие времена настали здесь для евреев, — после некоторого колебания проговорила Текла. — Да, я знаю. — Если будет война, католикам тоже придется несладко. — Это верно. Но история народов — непрерывная цепь войн. — Почему так? Что говорят ученые люди — те, что пишут книги? — Единственное, до чего они додумались, — что, если не будет войн, эпидемий, голода, люди размножатся, как кролики, и нечего станет есть. — Разве не хватает ржи на полях? — Для миллиардов людей не хватит. — Почему же Бог не сделает так, чтобы всем хватило? — Объяснить это я не могу. — Но вы знаете, где будете жить? Я буду скучать по вас. По воскресеньям у меня выходной, я ухожу гулять, но никак не могу подружиться с кем-нибудь. Другие девушки гуляют с солдатами, с парнями, которых они встретили прямо на улице или на Карцелаке. А я не могу завести дружбу с каким-нибудь грубияном неотесанным, который сегодня тебя по целует, а назавтра уже не хочет знать. Они пьют и дерутся. Они портят девушек, а когда девушка понесла от него, он ее и знать не хочет. Разве это хорошо? — Нет, Текла. — Иногда я думаю, хорошо бы стать еврейкой. Еврейские молодые люди читают газеты и книги. Они знают, что происходит на свете. Они обходятся с девушкой лучше, чем наши увальни. — Не делай этого, Текла. Когда наци при дут, их первыми жертвами будут евреи. — Куда вы переезжаете? — На Крохмальную улицу, дом № 7. — Можно мне навестить вас в воскресенье? — Да. Жди меня у ворот в полдень. — Вы наверняка придете? — Да. — Святое обещание? — Да, моя милая. — Эге, вы будете там жить кое с кем? — С кем бы ни жил, я всегда буду тосковать по тебе. — Я приду! — И Текла бросилась вон из комнаты. Она потеряла тапок, подобрала его одной рукой, а другой зажала рот, чтобы хозяева не услыхали, как она всхлипывает. Весь день я работал над очерком, а потом над рассказом из жизни Якоба Франка, лжемессии. Основной материал о нем уже был у меня подобран. За пару дней я закончил три очерка и теперь понес их в газету, где уже публиковались кое-какие мои вещицы. Надежды не было, но я решил все-таки попробовать. Поразительно, но редактор принял все три. Он даже попросил написать еще несколько рассказов о Якобе Франке. Силы, которые распоряжаются судьбой человека, пока что отсрочили мою голодную смерть. Успех в газете придал мне храбрости, я позвонил Селии и все ей рассказал. Селия слушала меня, вздыхала, то и дело в трубке раздавался короткий смешок. Потом она сказала: — Приводите ее и дайте мне на нее посмотреть. Что бы ни было, комната для вас здесь всегда найдется. Вы можете переехать сюда с кем хотите. — Селия, она инфантильна — и физически, и интеллектуально. — Да? Вот как? А вы сами что такое? А все вообще писатели? Умалишоты! Дела начинали поправляться, без суеты и почти автоматически. Я отказался от свободного выбора и плыл по воле волн. Я дал знать Текле и ее хозяйке, что остаюсь еще на месяц. Обе поздравили меня и выразили надежду, что я останусь у них и дольше. В последний день Кущей позвонила Тайбл и пригласила в гости: меня хотел видеть Зелиг. Надев свой хороший костюм, я купил коробку конфет и взял дрожки, так как не хотел промокнуть. Девушка, которая жила с Тайбл, на весь вечер ушла в оперу. В комнате за столом, уставленным выпивкой и закуской, сидел Зелиг. С крашеными волосами и бородой он выглядел почти так же, как и двадцать лет назад. Широкоплечий, коренастый, с короткой шеей, выпирающим животом, красным, как у всех пьяниц, носом. Говорил он отрывисто и резко, как говорят рабочие на кладбище. От него несло водочным перегаром. Зелиг курил папиросу за папиросой. — Если бы я был молод, как он, то ни за что бы не женился на такой бесчувственной вареной рыбе, как Шоша, — начал Зелиг. Потом он пожаловался, что Бася не дает ему развода. И вот уже много лет он живет с женщиной, которую любит, и не может на ней жениться. Он сравнил Басю с собакой на сене. Сообщил мне также то, что я уже знал: он готов прийти на свадьбу и дает Шоше тысячу злотых в приданое. Как и его тесть когда-то, Зелиг расспросил меня, каковы мои перспективы зарабатывать на жизнь писательством. Он налил полстакана водки, которую выставила Тайбеле, опрокинул в себя, хохотнул, спросил грубо и отрывисто: — Если начистоту, что ты увидал в моей Шоше? Ни спереди, ни сзади — доска и дыра, вот как мы зовем ее. — Тателе, мне за тебя стыдно! — закричала Тайбл. — Чего тут стыдиться? У нас в конторе нам известна вся подноготная. Женщина может обманывать хоть весь свет, тут подрумянится, там припудрится, наденет корсет, но когда мы раздеваем ее, чтобы завернуть в саван… — Если не перестанешь, я уйду! — пригрозила Тайбл. — Ладно, дочка, не сердись. Все мы таковы. Вот почему мы и пьем. В нашем деле, если не напиваться, долго не протянешь. А ты совсем не пьешь, да? — Зелиг обернулся ко мне. — Редко. — Скажи моей жене, чтобы она не тянула. Теперь или никогда, если она еще хочет выйти замуж. А если она подождет еще несколько лет, то снова станет непорочной, ха-ха-ха! — Я ухожу, отец. — Хорошо, хорошо, больше не скажу ни словечка. Подожди, Ареле, у меня есть для тебя подарок. Из нагрудного кармана Зелиг достал часы с цепочкой. Я залился краской, а Зелиг продолжал: — Что бы там ни было и что бы ни говорили, а я еще отец Шоше. Если у нее родится ребенок, не могу представить себе, каким образом, разве что сделают кесарево, я стану дедушкой. Я знавал твоего отца, да почиет он в мире. Мы были соседями много лет. Когда у вас в доме совершались свадьбы, меня звали иногда, чтобы составить миньян. Всегда-то он сидел над своей Гемарой. И мать помню. Не плохо она выглядела, хотя слишком уж тоща на мой вкус. Ты на нее похож. А что нам делать с этим Гитлером? Все в панике, только не я. Если станет слишком скверно, вырою себе могилку, возьму коньячку и пойду спать. Кто видит смерть каждый день, тому она не страшна. Да и что такое жизнь? Сдавить покрепче горло, и конец. Вот тебе мой свадебный подарок. Они серебряные, на семнадцати камнях. Отец Баси дал их мне, чтобы я спал с его дочерью, а теперь я тебе их даю, чтобы ты спал с моей. Если постараешься как следует, то в один прекрасный день сможешь передать их парню, который будет ублажать твою дочь. — Ох, тателе, ну что с тобой поделаешь? — Уймись, Тайбеле, ничего ты не сможешь со мной поделать. И для тебя у меня есть подарок, только найди хорошего человека. Бога нет. Я хожу в синагогу на Рош-Гашоно и в Йом-Кипур. Но не слишком уже там молюсь. — Откуда же тогда все взялось? — спросила Тайбл. Зелиг подергал себя за бороду. — Откуда все взялось? Это все есть, да и только. В Праге жили однажды два друга, и вот один заболел. Перед смертью он договорился со вторым, что, если тот свет есть, он вернется и даст знать. Он наказал другу за жечь свечу в ханукальном подсвечнике в последний день траура, а он придет и погасит ее. Друг сделал, как тот сказал: в последний день траура зажег. Но он очень устал и задремал. Проснувшись, увидел, что свеча упала и начался пожар. Запылал лапсердак. Он выбежал из дома и свалился в канаву. Провалялся два месяца в больнице. — И что из этого всего? — Ничего. Души нет. Я похоронил больше раввинов и набожных евреев, чем волос на твоей голове. Опускаешь их в могилу, и там они гниют, вот и все. Мы помолчали. Потом Зелиг спросил: — Шоша не спит больше так помногу? У нее была сонная болезнь, она проспала тогда почти целый год. Ее будили, кормили, и она опять валилась спать. Как давно это было? Лет пятнадцать уже прошло, верно? — Тателе, что с тобой сегодня!! — воскликнула Тайбл. — Я пьян. Ша. Я уже ничего не сказал. Теперь она выздоровела. Глава ДЕСЯТАЯ 1 По моим предположениям Дора должна бы быть в России уже с месяц, но оказалось, что она еще в Варшаве. Лиза, ее сестра, позвонила мне в клуб и рассказала, что Дора пыталась покончить с собой, отравившись йодом. Случилось так, что Вольф Фелендер, ее товарищ по партии, уехавший в Россию полтора года назад, вырвался из советской тюрьмы, нелегально перешел границу и вернулся в Польшу. Он принес страшные вести: лучшая подруга Доры, Ирка, была расстреляна. Большинство товарищей, уехавших в Советский Союз, сидели по тюрьмам или добывали золото в рудниках Крайнего Севера. Когда это стало известно, варшавские сталинисты обвинили Вольфа Фелендера в клевете — говорили всюду, что он фашистский предатель и агент польской разведки. Все же вера в сталинскую справедливость поколебалась. Еще до возвращения Вольфа многие ячейки коммунистов, бывало разочаровавшись, целиком переходили к троцкистам, в Еврейский Бунд, в Польскую Социалистическую партию. Иные стали сионистами или обратились к религии. После того как Дору откачали, Лиза устроила, чтобы она провела несколько дней в Отвоцке. Вернувшись домой, Дора позвонила мне, и в этот вечер я шел навестить ее. Еще за дверью я услыхал мужской голос — это был Фелендер. У меня не было никакого желания встречаться с ним. Он всегда угрожал антикоммунистам из Писательского клуба, что, когда произойдет революция, он с радостью увидит, как они болтаются на первом же фонарном столбе. Все же я постучал. Открыла Дора. Даже в полутьме коридорчика было видно, как она измучена. Дора схватила мою руку: — Я думала, ты уже никогда не захочешь видеть меня. — Я слышу, у тебя хорошее общество. — Это Фелендер. Он скоро уйдет. — Не задерживай его. Я его не переношу. — Он уж не тот: прошел через ад. Дора говорила тихо и не отпускала мою руку. Потом провела меня в комнату. За столом сидел Фелендер. Если бы я не знал заранее, кто это, ни за что бы не узнал его. Он похудел, постарел. Поредели волосы. Со мной он всегда был высокомерен — разговаривал так, точно революция уже свершилась и его назначили комиссаром. А сейчас он вскочил, улыбнулся. Я увидел, что все передние зубы у него выбиты. Фелендер протянул мне холодную потную ладонь и проговорил: — Я звонил вам, но не застал дома. Даже голос у Фелендера стал мягче. Я не мог злорадствовать. Ему и так здорово досталось. Но я понимал, что, если бы власть была в его руках, со мной случилось бы то же, что произошло с ним. Фелендер продолжал: — Я вспоминал вас чаще, чем вы можете себе представить. У вас не горели уши? — Уши горят, когда говорят о человеке, а не тогда, когда о нем думают, — возразила Дора. — Ты, конечно, права. С недавних пор я стал многое забывать. Тут как-то не мог вспомнить по именам своих родных. Вероятно, вы слыхали, что со мной стряслось. Теперь я заплатил свои долги, как говорится. Но я не только думал о вас, но и разговаривал тоже. Я сидел в одной камере с человеком по имени Менделе Лейтерман, раньше он работал корректором в литературном журнале. В камере, рассчитанной на восемь человек, нас было сорок. Мы сидели прямо на полу и разговаривали. Сидеть на полу и иметь возможность прислониться спиной к стене — это было большой удачей. Я надеялся, что Фелендер распрощается и уйдет, но он снова уселся. Костюм болтался на нем свободно, как на вешалке. Раньше он всегда был в крахмальном воротничке, при галстуке, а теперь ворот рубашки был распахнут, обнажая тощую жилистую шею. Фелендер продолжал: — Да, я вспоминал ваши слова. Вы все пред сказали до мелочей — вы, наверно, в своем роде пророк, наложивший на меня заклятье. Не в дурном смысле — я пока еще не верю в предрассудки. Но ваши слова не пропали да ром. По ночам я лежал на голом полу, больной и угрюмый, голова кружилась от зловония параши — так было, если мне позволяли лежать, а не тащили на допрос. Если слышалось хлопанье дверей, это означало, что кого-то другого потащили на пытки. И вот я думал: что сказал бы Аарон Грейдингер, если бы мог увидеть это? Ни на секунду мне не приходило в голову, что я смогу выжить и снова буду беседовать с вами. Мы все были обречены на смерть или на работу на золотых приисках, а это хуже смерти. Нет, вам не позволят просто и без хлопот умереть. Однажды меня допрашивали двадцать шесть часов подряд. Это физическая пытка особого рода, я не говорю уже о моральных истязаниях, — такого не пожелаю и худшему врагу, даже сталинским приспешникам. Не думаю, что такая жестокость существовала во времена инквизиции или в тюрьмах у Муссолини. Человек способен переносить пытку в руках у врага, но если друг превращается во врага, такие муки выдержать невозможно. Они хотели от меня только одного — признания, что меня прислала польская разведка. Они буквально умоляли меня сделать эту любезность, но я дал себе клятву — все что угодно, только не это. — Вольф, прекрати рассказывать! Ты заболеваешь от этого, — попросила Дора. — Плевать! Не стану я от этого еще больше больным, чем теперь. Я им сказал: "Как могу я быть польским шпионом, раз я столько просидел в польской тюрьме за наши идеалы? Как могу я быть фашистом, если я много лет был редактором журнала, нападавшего на сионистов, Бунд, PPS[15], и открыто воспевал диктатуру пролетариата? Моя семья была беднейшей из бедных, и всю жизнь я страдал от голода и холода. Социализм — вот мой комфорт. Для чего же мне становиться агентом реакционно го империалистического режима? К каким военным организациям я мог стоять близко? В чем тут вообще смысл? Даже в безумии должно быть хоть подобие логики", — убеждал я их. Парень, что сидел напротив, поигрывал револьвером, курил папиросы и пил чай, а я стоял на онемевших ногах, и меня била дрожь от голода, холода и бессонницы. Он свирепо смотрел на меня. У него были глаза убийцы. "Слыхал я эти вшивые оправдания, — цедил он сквозь зубы. — Ты фашистская собака, контрреволюционер, предатель, гитлеровский шпион! Подписывай признание, или я вырву язык из твоей свинячьей глотки". Он говорил мне «ты», этот русский. Он зажег свечу, достал иголку, поднес ее к пламени и сказал: "Если не подпишешь, я загоню это под твои поганые ногти". Я-то знаю, какая это боль, ведь польские фашисты проделывали со мной такое, но я все равно не хотел, чтобы на мне стояло клеймо шпиона. Я взглянул на него — одного из тех, кому надо быть в рядах защитников рабочего класса и революции, — и, несмотря на весь ужас, рассмеялся. Это было как в плохом театре, самого низкого пошиба. Даже Новачинский, в самых диких закоулках своего больного воображения, не смог бы выдумать такой фантасмагорический сюжет. Я протянул ему руку и сказал: "Ну же, давай. Если это нужно для революции, делайте, что требуется". Этого вызвали, и новый мучитель занял его место. Новый, отдохнувший и полный сил. Так они допрашивали меня двадцать шесть часов подряд. Я умолял их: "Пристрелите меня, и пусть уже будет конец!" — Вольф, я не могу больше этого слышать! — закричала Дора.; — Ты не можешь, не можешь? Ты обязана! Мы в ответе за все. Мы за это агитировали. В двадцать шестом году, когда обвиняли Троц кого, это мы называли его агентом Пилсудского, Муссолини, Рокфеллеров, Макдональда. Мы заткнули уши и отказывались слушать правду. — Фелендер, не хочется сыпать соль на ваши раны, — возразил я, — но если бы Троцкий пришел к власти, было бы то же самое — никакой разницы со Сталиным. Смесью иронии и гнева сверкнули глаза Фелендера. — Откуда вы знаете, что стал бы делать Троцкий? Как смеете вы судить о событиях, которые не происходили? — Такое случалось при всех революциях. Когда проливают кровь во имя гуманности, или религии, или во имя чего-нибудь еще, это неизбежно приводит к террору. — По-вашему, рабочий класс, он должен молчать о том, что происходит в России, должен позволить Гитлеру и Муссолини завоевать мир и допустить, чтобы его растоптали, как муравья. Это вы проповедуете? — Я ничего не проповедую. — Нет, проповедуете. Если вы могли сказать, что Троцкий не лучше Сталина, значит, весь человеческий род развращен, надежды нет и нам придется капитулировать перед убийцами, фашистами, теми, кто разжигает погромы и возвращает время вспять, к средним векам, инквизиции, крестовым походам. — Фелендер, Англия, Франция и Америка не прибегают к инквизиции и крестовым походам. — О, это они-то? Америка закрыла двери и никому не позволяет проникнуть внутрь страны. Англия, Франция, Канада, Австралия — все капиталистические страны делают то же самое. В Индии тысячи людей умирают от голода ежедневно. Английские чиновники оставляют их на произвол судьбы. А когда Ганди, со своим непротивлением, скажет хоть слово, они тащат его в тюрьму. Это прав да или нет? Ганди лепечет что-то о пассивном сопротивлении. Что за чушь! Как сопротивление может быть пассивным? Это такая же бессмыслица, как горячий снег, как холодный огонь. — Так вы все еще за революцию? — Да, Аарон Грейдингер, да! Если вы при шли к дантисту, чтобы вырвать гнилой зуб, а он вместо этого нарочно вырвал три здоровых, — это, конечно, трагедия и преступление. Но гнилой зуб вырвать все равно надо. Иначе он заразит другие зубы, может быть, даже вызовет гангрену. — Правильно! На сто процентов верно! — воскликнула Дора. — Не хотелось бы разрушать ваши иллюзии, но вот вам еще одно мое пророчество: перманентная революция Троцкого, или любая другая революция, продублирует в точности то, что сталинисты делают теперь. — Нет, — сказал Фелендер. — Если бы я думал так, то повесился бы этой же ночью. — Хватит, — сказала Дора. — Пойду соберу чай. 2 Мы пили чай, ели бутерброды с селедкой, и Фелендер продолжал рассказ. Он пересек русскую границу, его встретили делегаты Коминтерна. Его привезли в Москву и поселили в гостинице, в одной комнате с другим делегатом из Польши, товарищем Высоцким из Верхней Силезии. Каждый вечер они ходили то в театр, то в оперу, то на новый советский фильм. Однажды посреди ночи внезапно раздался стук в дверь и его взяли. Пять недель он сидел за решеткой, не зная, в чем его обвиняют. Он тешил себя мыслью, что его арест был ошибкой, очевидно, его спутали с каким-то другим Фелендером, и все разъяснится на допросе. В одной камере сидели и политические, и уголовные преступники. Воры, убийцы, насильники били политических и отбирали у них еду. Они играли в карты, делая их из обрывков бумаги. Ставкой была порция баланды, одежда, право спать на нарах, а не на полу. Если игроки проигрывались дотла, выигравший мог избить проигравшего. Многие уголовники занимались гомосексуализмом. Одного новичка повесили в камере за отказ участвовать в оргии. «Красные власти не предпринимают ли малейших усилий для защиты жертвы. — Фелендер говорил без остановки. — В польских тюрьмах, — продолжал он, — даже в такой суровой, как Вронки, нам давали книги. Я провел там три года. Прочел всю библиотеку. Но в стране социализма мы, борцы за справедливость, сидели неделями, доходя до безумия. Из липкого, сырого хлеба, что нам выдавали, мы лепили шахматные фигурки. Но на полу было слишком мало место — играть невозможно. Никто из политзаключенных не имел ни малейшего представления о преступлениях, которые ему приписывали. Почти каждому обвинение уже было предъявлено. Заключенные возлагали вину на высших чиновников ГПУ, и ни разу никто не обвинил ни Сталина, ни ЦК, ни Политбюро. Но я постепенно начал осознавать, в какую трясину нас затянуло. Некоторые из заключенных по секрету сообщили мне, что их заставили ложно обвинить близких друзей. Фелендер ушел уже за полночь. Едва за ним закрылась дверь, Дора разразилась рыданиями: — Что можно сделать? Как жить? — Она взяла меня за руки и притянула к себе. Всхлипывала, прижавшись лбом к моему плечу. Я стоял и глазел на противоположную стену. С тех пор, как покинул родительский дом, я жил в состоянии вечного отчаяния. Иногда я подумывал о раскаянии, о возвращении к иудейству. Однако жить, как жили мой отец, моя мать, их родители, все поколения предков, но без их веры — разве это возможно? Приходя в библиотеку, я ощущал проблеск надежды: может быть, в одной из книг я найду ответ на свой вопрос — как жить человеку в моем положении и быть в согласии с внешним миром и в ладу с самим собой? Я не нашел ответа — ни у Толстого, ни у Кропоткина, ни в Писании. Конечно, пророки призывали к строгой жизни, но их обещания обильного урожая, плодородных олив и виноградников, защиты от врагов не привлекали меня. Я знал, что мир всегда был и будет таким, каков он и сейчас. Только моралисты называют злом то, что сплошь да рядом происходит в жизни. Дора утерла слезы. — Ареле, мне надо срочно съезжать отсюда. Квартира не моя, и я не смогу платить за нее. И еще, я боюсь, что мои бывшие товарищи выдадут меня тайной полиции. — Тайная полиция сама знает о тебе все, что нужно. — Но они могут представить доказательства. Ты знаешь, как это у сталинистов — кто не с ними, того надо ликвидировать. — Ты же сама призывала к этому. — Да, и мне стыдно. — У троцкистов те же принципы. — Что же мне делать? Скажи мне! — Мне нечего сказать. — Меня могут арестовать в любую минуту. Когда ты последний раз ночевал здесь, я была полна надежд. Я даже мечтала, что рано или поздно ты приедешь ко мне в Россию. А теперь ничего нет впереди. — Полчаса назад ты соглашалась с фелендеровским троцкизмом. — Я ни во что не верю больше. Мне надо было выброситься из окна, а не пить йод. Этой ночью я лежал рядом с Дорой, но это был конец. Я не мог спать. Каждый раз, когда внизу раздавался звонок, я ожидал, что пришли за нами. Встал я с рассветом и перед уходом дал Доре немного денег из тех, что были с собой. Дора сказала мне: — Спасибо тебе, но если ты услышишь, что я что-нибудь сделала над собой, не очень-то грусти. У меня ничего не осталось. — Дора, пока ты жива, не связывайся с троцкистами — перманентная революция так же невозможна, как перманентная хирургия. — А что ты будешь делать? — О, жить понемножку. Мы попрощались. Я опасался, что полицейский агент ждет меня в подворотне, чтобы арестовать, но там никого не было. Я благополучно вернулся к себе в комнату, к своим рукописям. По дороге я глянул на купол церкви, что в Новолипках. В зданиях, полукругом стоящих на церковном подворье, за ажурной решеткой, жили монахини — Христовы невесты. Я часто наблюдал, как они проходят мимо — в черном одеянии с капюшоном, в мужских полуботинках, с крестом на груди. На Кармелицкой я миновал "Рабочий дом", клуб левого крыла Поалей-Сион. Здесь придерживались теории сионизма и коммунизма одновременно, полагая, что, когда рабочий класс возьмет власть в свои руки, у евреев будет государство в Палестине и они станут социалистической нацией. В доме № 36 по Лешно находилась Большая библиотека Еврейского Бунда, а также кооперативный магазин для рабочих и их семей. Бунд целиком отвергал сионизм. Их программой была культурная автономия и всеобщая социалистическая борьба против капитализма. Сами бундовцы делились на две фракции: одна склонялась к демократии, другая — к немедленной диктатуре пролетариата. В соседнем дворе был клуб ревизионистов, последователей Жаботинского, экстремистов. Они призывали евреев учиться обращению с огнестрельным оружием и утверждали, что только акты террора против англичан, у которых в руках мандат, могут вернуть евреям Палестину. Варшавские ревизионисты были полувоенной организацией. Они время от времени устраивали парады и демонстрации, неся фанерные щиты с лозунгами, направленными против тех сионистов, которые, подобно Вейцману, верили в постепенность и компромисс в отношениях с Англией. Почти у всех еврейских организаций были клубы в этом районе. Каждый год прибавлялись еще какая-нибудь отколовшаяся группа или новый клуб. Я одержал моральную победу над Дорой, Фелендером и их товарищами. Но сам я так запутался, что не мог ни над кем смеяться, ни над какими заблуждениями. Придя к себе в комнату — а я решил до свадьбы сохранить ее, — я хотел поработать, но так устал, что работать не мог. Вытянувшись на постели, я задремал, но в мозгу моем снова и снова слышались слова Фелендера и Дорины причитания: "Что можно сделать? Как жить?» Глава ОДИННАДЦАТАЯ 1 Моя мать и Мойше приехали за день до свадьбы. Поезд прибывал в восемь часов утра на Гданьский вокзал. При встрече я едва узнал их. Мать казалась меньше ростом, согбенной, совсем древняя старуха. Нос стал длиннее и загибался, будто птичий клюв. Глубокие морщины прорезали щеки. Только серые глаза лучились, как в былые дни. Она больше не носила парик — голову покрывал платок. На ней была длинная юбка, почти до полу, а кофту эту я помнил еще с тех времен, когда жил дома. Мойше вытянулся. У него были густая светлая борода и пейсы до плеч. Вытертое меховое пальто, на голове облезлая, в пятнах раввинская шапка. Из незастегнутого ворота рубахи выступала шея — тонкая, как у мальчика. Мойше пристально разглядывал меня. В голубых глазах светилось изумление. Он произнес: "Настоящий немец". Мы с матерью расцеловались, и она спросила: — Ареле, ты не болен, упаси Господь? Ты бледный и худой, как будто только встал с больничной койки, пусть этого никогда не случится. — Я всю ночь не спал. — Мы добирались два дня и ночь. Фургон, который вез нас к поезду в Раву Руску, перевернулся. Это просто чудо, что мы целы. Одна женщина сломала руку. Мы опоздали на поезд, и пришлось ждать другого еще двадцать часов. Поляки стали такие злые. Они хотели отрезать пейсы у Мойше. Еврей беспомощен. Если так плохо сейчас, то что же будет, когда придут эти убийцы? Люди дрожат за свою шкуру. — Мама, Всемогущий поможет нам, — ска зал Мойше. — Много бывало Аманов, и все они плохо кончили. — До того как плохо кончить, они успели перебить множество евреев, — возразила мать. Для матери и Мойше я снял комнату в кошерном заезжем доме на Навозной улице. Чтобы отвезти их туда, я хотел взять дрожки, но Мойше сказал: — Не поеду на дрожках. — Почему нет? — Может быть, сиденье не кошерное. После долгого обсуждения было решено, что мать постелет на сиденье свою шаль. В руках у Мойше была корзинка, обмотанная проволокой и закрытая на маленький замочек — прямо как у ешиботника. У матери вещи были в узле. Прохожие останавливались и глазели на нас. Извозчик ехал медленно, так как мостовая была забита — стояли трамваи, такси, грузовые фургоны, автобусы. Кляча наша была — кожа да кости, да еще и хромая. Мойше начал раскачиваться, что-то бормоча себе под нос. Наверно, приступил к утренней молитве или читает псалмы. Мать заговорила: — Ареле, сынок, вот я и дожила до того, что опять вижу тебя, и ты жених теперь, но почему твой отец не дожил до этого дня? Он читал Тору до последней минуты. Я не понимала, это был святой человек. Вой-ва-авой, я досаждала ему и причитала, зачем он тащит нас в эту дыру, а он принимал все это с ясной душой и не сердился. Какие бы муки ни выпали на мою долю, я их заслужила. Теперь я грызу себя и не могу спать по ночам, когда припоминаю это. Ареле, я не могу больше оставаться в Старом Стыкове. Не хочу ничего плохого гово ритьпро жену Мойше, мою невестку, — но жить с ней я не могу. Она из простой семьи, ее отец — арендатор. В Галиции евреям позволяют жить как в собственной стране. Что она делает и говорит — мне не нравится. Я еще хорошо слышу, слава Богу, а она кричит мне прямо в ухо, будто я глухая. Ее голова занята всякой ерундой. Это верно, я грешница, но разве можно так много требовать от человека? — Уже хватит. Ша! Хватит уже. — Мойше приложил палец к губам: знак, что слова матери — злословие, а ему не позволено слушать такое во время молитвы. — "Ша, хватит!" здесь и "Ша, хватит!" там! Конечно, слова мои грех, но что может вынести человек, имеет свои пределы. Она ненавидит меня за то, что я читаю книги, а она едва знает слова молитвы. Но что мне осталось, кроме книг? Когда я раскрываю "Обязанности сердец", то забываю, где я и что со мной. Ареле, я не хочу умереть в Старом Стыкове. Верно, что отец твой похоронен там. Но те не сколько лет или месяцев, что мне суждено таскать ноги на этом свете, я не хочу прожить среди грубых, неотесанных, необразованных людей. И для Мойше там тоже ужасно. Они ему ничего не платят. По четвергам шамес ходит по домам и собирает, кто что даст: где пригоршню пшеницы, где кукурузы, где овса. Совсем как русские платят своим священникам, прости за сравнение. Помещики там русины, и некоторые хвастают, что Гитлер на их стороне. Они и дерутся друг с другом. Один отрубил девушке голову прямо против нашего окна. И это за то, что она пошла гулять с другим парнем. Наша жизнь в опасности. Я молю о смерти. Каждый день я прошу Всемогущего взять меня отсюда, но как раз, когда хочешь умереть, ты живешь. — Хватит уже. Ша. Хватит. — Отстань со своими «Ша» и "Хватит". Тебе не придется идти со мной в Геенну. Ареле, я хочу кое-что сказать тебе, но не хочу, чтобы ты сердился на меня. Не хочу я возвращаться в Старый Стыков. Даже если придется спать на улице, я останусь здесь, в Варшаве. — Мама, ты не будешь спать на улице. — Имей ко мне жалость. Я слыхала, что давно нет раввина на Крохмальной улице. Может, Мойшеле мог бы здесь получить место? Сама я готова уйти в богадельню или куда-нибудь еще, лишь бы было где приклонить голову. Что за девушка эта Шоша? Как случилось, что ты выбрал ее? Да, все это совершается на небесах. Дрожки стали у ворот на Навозной. Некоторые дома стоят тут уже по нескольку веков. Здесь были закоулки, куда приезжали на рассвете крестьяне из близких деревень. Яйца продавали прямо в липовых плетенках. В доме № 10 была библиотека Креля. Я ходил сюда читать Гемару, когда уже ушел из хедера. Поблизости находилась ритуальная баня, куда ходила моя мать молодой женщиной. Здесь продавали вареные бобы, кихелах, картофельные оладьи. Запахи эти я помнил с детства. Мать вздохнула: "Ничего не изменилось". Перед домом, где мы остановились, стояло несколько подвод. Лошади распряжены. Морды опущены в торбы с овсом и соломой. Голуби и воробьи клевали просыпанное зерно. Мужики в овчинных тулупах и шапках таскали мешки, корзины, ящики. Сквозь по крытые морозным узором окна виднелись горшки, чугуны, склянки. Сохло белье. Из одного окна слышались звуки детских голо сов, произносящих нараспев что-то из Пятикнижия — значит, там был хедер. Грязная лестница вела в заезжий дом на третий этаж. Мать часто останавливалась. "Я уже не могу подниматься по лестнице", — по жаловалась она. На третьем этаже я отворил дверь, ведущую в темные сени. Пансион состоял из большой комнаты и нескольких маленьких комнатушек. В большой комнате была столовая. Тут уже молился еврей, надев талес и тфилин. Другой укладывал вещи в мешок, третий ел. Две женщины, одна в парике, другая в чепце, сидели на лавке и чинили шубу. Хозяин, с черной как смоль бородой и в ермолке, показал нам комнату, где матери и Мойше предстояло ночевать. Мойше спросил: — Уже время, я хочу помолиться. Есть тут где-нибудь молельня? — Прямо во дворе две молельни. Одна — козеницких хасидов, а другая — блендовских. Есть еще синагога, но там все больше литваки. — Я пойду в Козеницкую молельню. — Завтракать будете? — А у вас строгий кошер? — Что за вопрос? Раввины тут едят. — Хорошо бы сейчас стакан чаю. — И к нему что-нибудь подзакусить? — Я уже потеряла зубы. Мягкий хлеб у вас есть? — Спросила мать. — Такого нет, чего у меня не было бы. И он ушел, чтобы принести чаю и хлеба. В углу висел рукомойник. Там же кувшин с водой, ковшик, на крючке — несвежее полотенце. — По сравнению со Старым Стыковом здесь прямо дворец. А мы живем в халупе с соломенной крышей. Сверху протекает. Печка есть, но дымоход не в порядке, и дым стелется по комнате. Когда я увижу невесту? — Я приведу ее сюда. 2 Был первый вечер Хануки. Владелец пансиона зажег и благословил первую из восьми ханукальных свечей для постояльцев, но мать и Мойше отказались присоединиться к остальным, сказав, что совершат эту торжественную церемонию у себя в комнате. Ведь хозяин зажег свечу, а не масляный фитиль, как положено. Я пошел и купил для них оловянную ханукийю, бутылочку масла, фитили и специальную свечку для зажигания фитилей, «шамес» ее называют. У себя в комнате Мойше налил масла в первую маленькую чашечку, опустил туда фитиль, зажег «шамес», поднес его к фитильку и запел благословения. Потом псалом "Оплот мой, твердыня моего спасения…". Это были отцовские напевы, даже жесты его. Первый фитилек никак не хотел разгораться. Мойше снова и снова зажигал его. Когда же наконец он разгорелся, то задымил и стал чадить. Мойше поставил лампу, согласно закону, на окно — чтобы весь мир мог увидеть чудо Хануки, хотя окна выходили во двор, на три глухие стены, и во дворе никого не было. Из незаконопаченного окна сильно дуло. Пламя трепетало на ветру, но не гасло. Мойше сказал: — В точности как еврейский народ. В каждом поколении враги наши восстают на нас, и Святый Боже, да будет благословенно имя Его, спасает нас от их рук. — Слишком жирно будет для врагов наших, чтобы мы молились о чуде, — возразил я. Мойшеле в задумчивости почесал бороду: — Кто мы есть, чтобы указывать Ему, что делать и когда? Только вчера ты рассказывал матери, как астрономы взвешивают и измеряют звезды, многие из которых больше, чем наше солнце. Как же можем мы, с нашими жалкими мозгами, понять, что Он делает? Мойше говорил как отец. Лишь несколько лет назад отец убеждал меня: "Ты можешь пролить чернила, но написать сам, без Божьей воли, ты ничего не сможешь. Неверующие — не просто грешники, но еще и глупцы". Наконец, с полчаса посмотрев, как горит ханукальный светильник, Мойше отправился в синагогу. Оказалось, там есть книги, которые он не мог достать в Старом Стыкове. Хотя денег у него было немного, он смог купить "Рычание льва", "Респонсы рабби Акивы Эйгера" и "Лик Иошуа". Мойше обещал матери скоро вернуться. Она сидела на кровати, откинувшись на подушку, и большие серые глаза ее с такой живостью глядели на огонек, будто она видит подобное в первый раз. Помнится, мать была среднего роста, даже немного выше отца. Но теперь она ссутулилась, стала маленькой и сухонькой старушкой. Она постоянно кивала теперь головой, как бы говоря "да, да, да". Вдруг она сказала: — Ареле, упаси Господь, я не хочу осуждать тебя, ты уже взрослый и, надеюсь, пере живешь меня, но какой в этом смысл? — О чем это ты? — Ты знаешь о чем. — Мама, не все, что человек делает, имеет смысл. Мать улыбнулась одними глазами. — Что же это? Любовь? — Можно и так назвать. — Есть такое выражение: "слепая любовь". Но даже в любви есть свои резоны. Подмастерье сапожника не влюбится в принцессу и уж конечно не женится на ней. — И такое может случиться. — Такое? Только в книгах, но не в жизни. Когда мы жили в Варшаве, я зачитывалась романами, которые публиковали в газете из номера в номер. Отец твой — пусть будет земля ему пухом — не любил газет и тех, кто пишет в газеты: говорил, что они оскверняют святые еврейские буквы. Только во время войны он начал заглядывать в газету, чтобы узнать, что творится в мире. Даже в этих нескладных романах была своя логика. А теперь ты хочешь жениться на Шоше. Верно, она порядочная девушка, несчастная, больная, быть может, жертва распутства своего отца. Но неужели во всей Варшаве не нашлось ничего лучше? Я грешу, знаю, это грех. Не следует говорить такое. Я гублю себя. Погляди-ка, огонь погас. " Мы помолчали. В воздухе пахло горелым маслом, чем-то сладким и давно забытым. Мать продолжала: — Дитя мое, это все предопределено. Моего отца, твоего дедушку, называли «хахам». Он мог бы стать раввином в большом городе, но он довольствовался тем, что оставался в глухом углу, в Богом забытой деревне, и жил там до самой смерти. Твой дед с отцовской стороны, родом из Томашова, тоже избегал людей. Всю жизнь он писал комментарии к каббале. Перед кончиной он призвал одного из внуков и велел сжечь все рукописи. Лишь одна страница уцелела случайно. Те, кто прочел ее, утверждали, что мысли необычайной глубины были там. Он был человек не от мира сего — даже не знал, чем одна монета отличается от другой. Если бы бабушка твоя, Темерл, не экономила каждый грош, в доме не было бы и куска хлеба. В своем роде она была святая. Она пришла к раввину в Бельцах, и раввин пригласил ее сесть, хотя она всего лишь женщина. Что я в сравнении с ними? Я погрязла в грехе. Конечно, я люблю тебя и желала бы, чтобы у тебя была хорошая жена, но если небеса распорядились иначе, мне следует придержать язык. Я рассказываю тебе все это, чтобы ты не забывал о своем происхождении. Мы приходим в этот мир не для того, чтобы потакать своим прихотям. Посмотри на меня и увидишь, во что превращается плоть и кровь человеческая. А я была красивой девушкой. Когда я проходила вдоль Люблинской улицы, люди останавливались, разинув рты. У меня была самая маленькая ножка во всем городе, а туфли свои я начищала до блеска каждый день, даже если шел дождь. У меня была юбка в складку, каждый день я ее гладила. Отцу постоянно говорили, что я очень заносчива и тщеславна. Сколько мне тогда было? Пятнадцать лет. Через полгода я уже была помолвлена с твоим отцом. А еще через год меня вели под брачный балдахин. Женщине не дозволено учить Тору, но я стояла за дверью и слушала, как твой отец учит детей в ешиботе. Любую ошибку я замечала. Тогда же я начала читать нравоучительные книги по-древнееврейски. А еще я поняла, что у меня горячая кровь и я должна сдерживать себя. Как это пришло ко мне? Надеюсь, дети будут походить на тебя, не на Шошу. — Мама, у нас не будет детей. — Почему нет? Небеса хотят, чтобы был мир и были евреи. — Никто не знает, чего хотят небеса. Если бы Бог хотел, чтобы были евреи, он не создавал бы Гитлеров. — Вой-ва-авой! Горе мне! Что ты говоришь такое! — Никто не подымался на небо и не говорил с Богом. — Не нужно для этого подниматься на небо. Истину можно увидеть прямо здесь, на земле. За три дня до того, как Мейтелева Эстерка выиграла в лотерею, мне привиделась во сне сумка, в которой лежали бумажки с цифрами, и только я хотела взять ее, как появилась живая Мейтель (она уже умерла тогда), с желтым лицом, в белом чепце. Она сказала: "Это не тебе. Это моя Эстер собирается выиграть много денег". И она спрятала сумку в соломе. Мне было десять лет, я не знала, что такое лотерея, и слова такого не слыхивала. Сон этот я рассказывала всем и каждому в нашем доме, и все только плечами пожимали. А через три дня пришла телеграмма, и там сообщалось, что Эстер выиграла главный приз. Когда мне приснился этот сон, призы еще не разыгрывали. Два года спустя был еще случай — дом с привидениями. Много ночей подряд злой дух стучался в оконный переплет в доме Аврума-резника. Присылали даже солдат обыскать дом: комнаты, подвал, чердак. Но не смогли найти ничего такого, чтобы можно было обвинить кого-нибудь в хулиганстве или в шантаже. Дитя мое, на свете так много тайн, что, если даже ученые будут непрерывно зани маться ими миллион лет, они не смогут разгадать и миллионной их части. — Мама, от этого не легче тем евреям, которых истязают в Дахау или другом таком же аду. — Утешение в том, что смерти нет. Твоя же Шоша говорила мне, что умершая сестра приходит к ней. У нее не хватило бы ума сочинить такое. 3 Бася хотела пригласить мать и Мойше на обед, но мать откровенно сказала, что она не будет есть в доме у Баси. Ни она, ни Мойше не уверены, что в этом доме соблюдается строгий кошер. Но чтобы не обижать ее, оба согласились прийти на чай. Не знаю, как стало известно, что жена последнего здешнего раввина и его сыновья собираются навести визит Басе. Часа в три я вместе с матерью и братом открыл Басину дверь и замер на пороге в изумлении: в комнате было полно народу. Пожилые женщины в чепцах, с лентами и рюшами, белобородые старцы с пейсами, равно как молодые девушки и юноши, видимо из тех, что интересуются литературой, — все были здесь. На столе постелена праздничная скатерть, а на ней крыжовенное варенье, субботнее печенье, стаканы с чаем. Женщины принесли узелочки с гостинцами: имбирные пряники, изюм, чернослив, миндаль, разные сладости. Бог мой, нас еще не совсем забыли на Крохмальной! Война, эпидемии, голод вкупе с Ангелом Смерти хорошо потрудились, но все же кое-кто остался в живых. Тряслись ленты и рюши на чепцах, высохшие губы бормотали приветствия и благословения, сожалея о давно прошедших временах; по увядшим щекам скатывались слезинки. Все мужчины были приверженцами последнего Радзиминского раввина. Он ушел в мир иной, не оставив наследника, а все его последователи рассорились между собой. Хасиды рассказали, что если бы он согласился на операцию, то мог бы жить и сейчас, но он до последнего дня остался верен убеждению, что нож предназначен для того, чтобы резать хлеб, а не человеческую плоть. Он отдал Богу свою святую душу после долгих страданий. Со всей Польши собрались раввины на его погребение. Его похоронили рядом с могилой его деда, реб Янкеле, прославившегося бесчисленными чудесами и войной с демонами. Всем известно, что мертвецы приходят к нему и признаются в злодеяниях, совершенных при жизни, и что на чердаке у него обитают духи. С Мойше беседовали хасиды, расспрашивая его о хасидских дворах Галиции — в Бельцах, Синяве, Ропшице, а в это время молодые девушки и юноши подошли ко мне поговорить. Они уже слыхали, что моя пьеса провалилась, и сетовали на положение в еврейском театре. Цивилизация на грани катастрофы, говорили они, а в театре все еще показывают жанровые сценки пятидесятилетней давности. Пришла и Тайбеле. Она привела своего друга, бухгалтера, маленького человечка с большим животом и сверкающим золотым зубом. Несколько девушек окружили Шошу. Я услыхал, как одна из них спросила: — Каково это — быть невестой писателя? Шоша ответила: — Ничего особенного, в точности как просто с человеком. — Как это вышло, что вы двое встретились? — спросила другая. — Мы оба жили в доме № 10 по Крохмальной. Ареле жил в квартире с балконом. А наши окна выходили во двор, прямо против коновязи. Девушки с улыбкой переглянулись. Казалось, они спрашивали друг у друга: "Что он в ней нашел?» Бася усадила Мойше во главе стола, напротив посадила стариков. Мойше намекнул, что сидеть мужчинам и женщинам за одним столом — не в хасидских традициях, и тогда Бася поставила стулья для женщин посреди комнаты. Хасиды продолжали обсуждать свои проблемы: в чем разница между подворьем в Бельцах и в Бобове? Почему раввины Венгрии против всемирной организации ортодоксальных евреев? Раввин из Рудника — он что, святой? И в каком смысле? Верно ли, что раввин из Розвадова унаследовал чувство юмора от своего прапрадедушки, ропшицкого раввина? Как жаль, сетовали они, что так мало известно про галицийских раввинов в этой части Польши. — Почему так важно это знать? — спросил Мойше. — Каждый служит Богу на свой собственный лад. — Что говорят в Галиции о теперешних бедствиях? — спросил один. Мойше ответил вопросом на вопрос: — А что тут сказать? Это родовые муки Мессии. Пророк уже предсказал, что в Конце Дней Господь придет с огнем и мечом и Его ко лесницы понесутся, подобно урагану, огненным пламенем, чтобы все увидели Его гнев, Его ярость и Его отмщение. Когда Сатана понял, что царствие его поколеблено, он создал исступленное безумие и привнес его в мироздание. Даже в высших сферах существуют темные силы. Кто такой Ной? Добро и зло, соединенные вместе. Корни зла простираются к основанию Трона Славы. Богу пришлось создать пустоту, ослабить его свет, чтобы создать мир, чтобы Его лица не было видно. Без уменьшения силы Его лучей не было бы свободы выбора. Искупление не произойдет сразу, а будет совершаться постепенно. Война Бога с Амалеком на последнем этапе. Она принесет нам большие бедствия и много соблазнов. Один из наших мудрецов сказал о Мессии: "Пусть он приходит, но я не хочу дожить до того, чтобы увидеть его лик". Мишна предсказывает: прежде чем Мессия придет, людское высокомерие достигнет немыслимой высоты и тогда… — Вой-ва-авой, вода нам уже по самую шею, — вздохнул старый хасид Менделе Вышковер. — А? Что? Зло обладает невероятной силой, — продолжал Мойше. — В мирные времена грешники пытаются скрыть свои намерения и прикидываются невинными овечками. В роковые минуты они обнаруживают свое истинное лицо. Экклезиаст говорит: "Не скоро свершается суд над дурными делами. От этого не страшится сердце сынов человеческих делать зло". Грешники стремятся к тому, чтобы в мире господствовали разврат, разбой, убийство, воровство. Они хотят беззаконие возвести в ранг добродетели. Их цель — стереть все «не» из Десяти Заповедей. Они замышляют заключить в тюрьмы всех честных людей, а судьями над ними поставить воров. Приходят в упадок целые общины. Что есть Содом и его судьи Хиллек и Биллек?[16] А поколение Потопа? А непокорные, что строили Вавилонскую башню? Паршивая овца портит все стадо. От искры возникает пожар в доме. Гитлер — да будет забыто имя его — не единственный злодей. В каждом городе, в каждой общине есть свои Гитлеры. Кто хоть на миг забывает Бога — погружается в скверну. — О, как трудно, очень трудно, — простонал другой старик. — Где это написано, что должно быть легко? — возразил Мойше. — Силы наши иссякают, — пожаловался третий. — Тому, кто умеет ждать, Господь дает новые силы. Женщины сидели тихо и внимательно слушали. Подошли даже молодые люди и девушки, те, что пришли поговорить о культуре, идишизме и прогрессе. Вдруг Шоша спросила: — Мамеле, это взаправду Мойше? Раздался смех. Даже старухи заулыбались беззубыми ртами, обнажая десны. Бася засмущалась: — Доченька, что с тобой? — Ой, мамеле, Мойшеле настоящий раввин, прямо как его отец. — И Шоша залилась слезами, уткнувшись в платок лицом. За два дня до свадьбы пошел снег и шел не переставая двое суток. Когда снегопад прекратился, грянули морозы. Улицы были завалены сугробами сухого сыпучего снега. Даже на санях не проехать. С крыш и балконов свисали толстые сосульки. Провода, покрытые толстым слоем льда и снега, сверкали на солнце. Из-под снега торчали там и сям то птичий клюв, то кошачья морда. Площадь около Крохмальной была пустынна. Только маленькие снежные вихрики закручивались вверх — точно чертенята, которые хотят ухватиться за собственные хвостики. Воры, проститутки, наводчики попрятались по своим углам — по подвалам да чердакам. Обычно на Дворе Яноша чем-нибудь да торговали. Сейчас и там ни кого не было. Свадьба была назначена на восемь вечера у раввина на Панской. На деньги, которые дал Зелиг, Бася смогла приготовить для Шоши скромное приданое — несколько платьев, туфли, белье, а я вообще ничего не предпринимал в этом роде. Из денег, полученных за рассказы, и того, что мне заплатили за переводы, я едва-едва наскреб, чтобы оплатить пансион матери и брату. Самому мне почти ничего не осталось. В день свадьбы я поднялся раньше обычного. Снаружи завывал ветер. Пробили в гостиной старинные часы. Встать с постели, умыться, побриться было делом нескольких минут. Текла заглянула в комнату: — Принести завтрак? — Да, Текла, пожалуйста, будь добра. Она ушла и тут же вернулась: — Там вас спрашивает дама с цветами. Я был уверен, что никто ничего не знает. Лепеча что-то насчет того, чтобы Текла никого не впускала, я увидел Дору, стоящую в дверях. Она была в старом, поношенном пальто, в валенках, а шляпа у нее на голове напоминала перевернутый горшок. В руках букет, завернутый в плотную бумагу. Позади вертела головой и гримасничала Текла. Дора сказала: — Дорогой мой, секретов не существует. Прими мои поздравления! На щеках у меня еще была мыльная пена. Я положил бритву и спросил: — Это еще что за вздор?! — Что, не понимаешь, что тебе ничего не утаить от меня? Ты не пригласил меня на церемонию, но мы никогда не сможем стать чужими друг для друга. Годы, проведенные вместе, не просто вычеркнуть из памяти. — И кто же тебе об этом сказал? — О, у меня есть связи. Кто работает в тайной полиции, тот знает все, что происходит в Варшаве. — Так Дора изображала сталинистов, которые теперь обвиняли ее в принадлежности к польской тайной полиции. Неохотно принял я цветы и сунул их в кувшин с водой рядом с умывальником. Дора сказала: — Да, я знаю все. Даже имела честь встретиться с твоей нареченной. — Как это тебе удалось? — О, я постучала в дверь и притворилась, что собираю на бедных. Я заговорила с ней по-еврейски, но она ничего не поняла из того, что я сказала. Тогда я подумала, что она лучше поймет польский, но быстро сообразила, что и польский она понимает не лучше. Не хочу поддразнивать тебя или язвить. Раз ты любишь ее, какая разница? Влюбляются в слепых, глухих, горбатых. Можно, я сяду? — Конечно, Дора, садись. Не нужно было тебе тратиться на цветы. — Хотелось принести что-нибудь. У меня свои резоны. Я тоже собираюсь замуж, и раз делаю тебе свадебный подарок, то вправе ждать и от тебя того же. Я все делаю с тайными целями, — подмигнула мне Дора и села на краешек кровати. Снег на ее валенках начал таять, и по полу растекались ручейки. Дора достала папиросу и закурила. — Фелендер? — спросил я.

The script ran 0.037 seconds.