1 2 3 4
– Да не велено сказывать.
– А я тебе приказываю.
– Да на что тебе, кормилец?.. Ведь ты и без меня всю подноготную знаешь; тебе стоит захотеть, так ты сейчас увидишь, где он.
– Вот то-то и дело, что нет; у кого в дому я пользовал, над тем моя ворожба целый год не действует.
– Вот что!
– А ты, брат, и без ворожбы знаешь, так сказывай!
– Отец родной, взмилуйся! Ведь меня совсем обдерут… и если боярин узнает, что я проболтался…
– Небось никому не скажу.
– Не смею, батюшка! воля твоя, не смею!
– Так ты стал еще упрямиться!.. Погоди же, голубчик!.. Гирей, мурей…
– Постой, постой!.. Ох, батюшки! что мне делать? Да точно ли ты никому не скажешь?
– Дуралей! Когда ты сам будешь колдуном, так что тебе сделает боярин? Если захочешь, так никто и пчельника твоего не найдет: всем глаза отведешь.
– Оно так, батюшка; но если б ты знал, каков наш боярин…
– Да что ты торгуешься, в самом деле? – закричал запорожец. – В последний раз: скажешь ли ты мне, или нет, где теперь Тимофей Федорович?
– Не гневайся, кормилец, не гневайся, все скажу! Он теперь живет верст семьдесят отсюда, в Муромском лесу.
– В Муромском лесу?
– У него там много пустошей, а живет он на хуторе, который выстроил еще покойный его батюшка; одни говорят, для того, чтоб охотиться и бить медведей; другие бают, для того, чтоб держать пристань и грабить обозы. Этот хутор прозывается Теплым Станом и, как слышно, в таком захолустье построен, что и в полдни солнышка не видно. Сказывают также, что когда-то была на том месте пустынь, от которой осталась одна каменная ограда да подземные склепы, и что будто с тех пор, как ее разорили татары и погубили всех старцев, никто не смел и близко к ней подходить; что каждую ночь перерезанные монахи встают из могил и сходятся служить сами по себе панихиду; что частенько, когда делывали около этого места порубки, мужики слыхали в сумерки благовест. Один старик, которого сын и теперь еще жив, рассказывал, что однажды зимою, отыскивая медвежий след, он заплутался и в самую полночь забрел на пустынь; он божился, что своими глазами видел, как целый ряд монахов, в черных рясах, со свечами в руках, тянулся вдоль ограды и, обойдя кругом всей пустыни, пропал над самым тем местом, где и до сих пор видны могилы. Старик заметил, что все они были изувечены: у одного перерезано горло, у другого разрублена голова, а третий шел вовсе без головы…
– И этот старик от страху не умер? – спросил робким голосом Кирша, который в первый раз от роду почувствовал, что может и сам подчас струсить.
– Нет, не умер, – отвечал Кудимыч, – а так испугался, что тут же рехнулся и, как говорят, до самой смерти не приходил в память.
– Как же отец вашего барина решился на этом месте построить хутор?
– Он был, не тем помянуто, какой-то еретик: ничему не верил, в церковь не заглядывал, в баню не ходил, не лучше был татарина. Правда, бают, при нем мертвецы наружу не показывались, а только по ночам холопы его слыхали, что под землею кто-то охает и стонет. Был слух, что это живые люди, заточенные в подземелье; а я так мекаю, да все так мыслят, что это души усопших; а не показывались они потому, что старый боярин был ничем не лучше тех некрещеных бусурман, которые разорили пустынь. Однако ж, наконец, и он унялся ездить на хутор; после ж его смерти годов двадцать никто туда не заглядывал, и только в прошлом лете, по приказанию Тимофея Федоровича, починили боярский дом и поисправили все службы.
– Ну, теперь скажи мне: этак месяца четыре назад не слыхал ли ты, что из Нижнего привезли сюда насильно одного молодого боярина?..
– Месяца четыре?.. Кажись, нет!..
– Точно ли так?
– Постой-ка!.. Ведь это никак придется близко святой?.. Ну так и есть!.. Мне сказывала мамушка Власьевна, что в субботу на Фомино воскресенье ей что-то ночью не поспалось; вот она перед светом слышит, что вдруг прискакали на боярский двор; подошла к окну, глядь: сидит кто-то в телеге, руки скручены назад, рот завязан; прошло так около часу, вышел из хором боярский стремянный, Омляш, сел на телегу, подле этого горемыки, да и по всем по трем.
– Так точно, это он! – вскричал Кирша. – Может быть, я найду его на хуторе… Послушай, Кудимыч, ты должен проводить меня до Теплого Стана.
– Что ты, родимый! я сродясь там не бывал.
– Полно, так ли?
– Видит бог, нет!
– Так не достанешь ли ты мне проводника?
– Навряд. Дворовых в селе ни души не осталось; а из мужичков, чай так же, как я, никто туда не езжал.
– Но не можешь ли хоть растолковать, по какой дороге надо ехать?
– Кажись, по муромской. Кабы знато да ведано, так я меж слов повыспросил бы у боярских холопей: они часто ко мне наезжают. Вот дней пять тому назад ночевал у меня Омляш; его посылали тайком к боярину Лесуте-Храпунову; от него бы я добился, как проехать на Теплый Стан; хоть он смотрит медведем, а под хмельком все выболтает. В прошлый раз как он вытянул целый жбан браги, так и принялся мне рассказывать, что у них на хуторе…
Тут вдруг Кудимыч побледнел, затрясся, и слова замерли на языке его.
– Ну, что ж у них на хуторе? – сказал запорожец. – Да кой прах! что с тобою сделалось?
Вместо ответа Кудимыч показал на окно, в которое с надворья выглядывала отвратительная рожа, с прищуренными глазами и рыжей бородою.
– Омляш! – вскричал Кирша, выхватив свою саблю, но в ту ж минуту несколько человек бросились на него сзади, обезоружили и повалили на пол.
– Скрутите его хорошенько! – закричал в окно Омляш, – а я сейчас переведаюсь с хозяином. – Ну-ка, Архип Кудимович, – сказал он, входя в избу, – я все слышал: посмотрим твоего досужества, как-то ты теперь отворожишься!
– Виноват, батюшка! – завопил Кудимыч, упав на колени. – Не губи моей души!.. Дай покаяться!
– Ах ты проклятый колдун! так ты всякому прохожему рассказываешь, где живет наш боярин?
– Батюшка, отец родимый! В первый и последний раз проболтался! Век никому не скажу!..
– И не скажешь! я за это порукою…
Омляш махнул кистенем, и Кудимыч с раздробленной головой повалился на пол.
– Ай да Омляш, – сказал небольшого роста человек, в котором Кирша узнал тотчас земского ярыжку. – Исполать тебе! Смотри-ка… не пикнул!
– Я не люблю томить, – отвечал хладнокровно Омляш, – мой обычай: дал раза, да и дело с концом! А ты что за птица? – продолжал он, обращаясь к Кирше. – Ба, ба, ба! старый приятель! Милости просим! Что ж ты молчишь? Иль не узнал своего крестника?
– Да это тот самый колдун, – сказал один из товарищей Омляша, – что пользовал нашу боярышню.
– Ой ли? Ну, брат! не знаю, каково ты ворожишь, а нагайкою лихо дерешься. Ребята! поищите-ка веревки, да подлиннее, чтоб повыше его вздернуть; а вон, кстати, у самых ворот знатная сосна.
– Знаете ль, молодцы, – сказал земский, – что повесить и одного колдуна богоугодное дело; а мы за один прием двоих отправим к черту… эко счастье привалило!
– А скажи-ка, крестный батюшка, – спросил Омляш, – зачем ты сюда зашел? Уж не прислали ли тебя нарочно повыведать, где наш боярин?.. Что ж ты молчишь?.. – продолжал Омляш. – Заговорил бы ты у меня, да некогда с тобой растабарывать… Ну, что стали, ребята? Удалой! тащи его к сосне да втяните на самую макушку: пусть он оттуда караулит пчельник!
Киршу вывели за ворота. Удалой влез на сосну, перекинул через толстый сук веревку; а Омляш, сделав на одном конце петлю, надел ее на шею запорожцу.
– Послушайте, молодцы! – сказал Кирша, – что вам прибыли губить меня? Отпустите живого, так каяться не будете.
– Ага, брат! заговорил, да нет, любезный, нас не убаюкаешь. Подымайте его!
– Постойте, я дам за себя выкуп!
– Выкуп?.. Погодите, ребята.
– Что ты его слушаешь, Омляш, – сказал земский, – я его кругом обшарил: теперь у него и полденьги нет за душою.
– Здесь в лесу есть клад.
– Клад! – вскричал Омляш. – А что вы думаете, ребята? Ведь он колдун, так не диво, если знает… Да не обманываешь ли ты!
– Что мне прибыли обманывать? ведь я у вас в руках.
– Ну, добро, добро! покажи нам, где клад? – сказал земский.
– Да, покажи вам, а после вы меня все-таки уходите. Нет, побожитесь прежде, что вы отпустите меня живого.
– Ты еще вздумал с нами торговаться! – вскричал Омляш. – Покажи нам клад, а там посмотрим, что с тобою делать.
– Как бы не так! Обещайтесь отпустить меня с честью, так покажу, а без этого, – прибавил твердым голосом Кирша, – хотя в куски меня режьте, ни слова не вымолвлю.
– Ну, ну, – сказал земский, мигнув Омляшу, – так и быть! Вот те Христос, мы тебя отпустим на все четыре стороны и ничем не обидим, только покажи клад.
– Точно ли так, ребята?..
– Да, да, – повторил Омляш и его товарищи, – мы ничем тебя не обидим и отпустим с честью.
– Смотрите же, молодцы! Ведь вам грешно будет, если вы меня обманете, – сказал Кирша.
– Не обмани только ты, а мы не обманем, – отвечал Омляш. – Удалой, возьми-ка его под руку, я пойду передом, а вы, ребята, идите по сторонам; да смотрите, чтоб он не юркнул в лес. Я его знаю: он хват детина! Томила, захвати веревку-то с собой: неравно он нас морочит, так было бы на чем его повесить.
– А вот, кстати, и заступ, – сказал земский. – Ведь мы не руками же станем раскапывать землю.
Кирша повел их по тропинке, которая шла к селению. Желая продлить время, он беспрестанно останавливался и шел весьма медленно, отвечая на угрозы и понуждения своих провожатых, что должен удостовериться по разным приметам, туда ли он их ведет. Поравнявшись с часовнею, он остановился, окинул быстрым взором все окружности и удостоверился, что его казаки не прибыли еще на сборное место. Помолчав несколько времени, он сказал, что не может исполнить своего обещания до тех пор, пока не развяжут ему рук.
– Не хлопочи, брат, – отвечал Омляш, – покажи нам только место, а уж копать будешь не ты.
– Да, много выкопаете! – сказал запорожец, – ведь клад не всем дается: за это надо взяться умеючи.
– Что правда, то правда, – примолвил земский. – Я много раз слыхал, что без досужего человека клад никому в руки не дается; как не успеешь сказать: «Аминь, аминь, рассыпься!» – так и ступай искать его в другом месте.
– Ну, ну, хорошо! развяжите его, – сказал Омляш, – да чур не дремать, ребята, а уж я его не смигну!
Когда Кирше развязали руки, он спросил заступ, очертил им большой круг подле часовни и стал посредине; потом, пробормотав несколько невнятных слов и объявя, что должен послушать, выходит ли клад наружу, или опускается вниз, прилег ухом к земле. Сначала он не слышал ничего: все было тихо кругом; наконец, ему послышался отдаленный конский топот.
– Ну, что, чуешь ли что-нибудь? – спросил с нетерпением Омляш.
– Да, да, – отвечал запорожец, – дело идет порядком, только торопиться не надобно. Я примусь теперь копать землю, а вы стойте вокруг за чертою; да смотрите не шевелитесь! К этому кладу большой караул приставлен: не легко он достанется.
– А что, – спросил робким голосом земский, – уж не будет ли какого демонского наваждения?
– Не без того-то, любезный, – отвечал Кирша важным голосом. – Лукавый хитер, напустит на вас страх! Смотрите, ребята, чур не робеть! Что б вам ни померещилось, стойте смирно, а пуще всего не оглядывайтесь назад.
– Что за вздор! – сказал Омляш, взглянув подозрительно на Киршу. – Я никогда не слыхивал, чтоб он – наше место свято – показывался по утрам, когда уж петухи давным-давно пропели!
– Не слыхал, так другие от тебя услышат. Становитесь же в кружок, не говорите ни слова, смотрите вниз, а если покажется из земли огонек, тотчас зачурайтесь.
Наблюдая глубокое молчание, все стали кругом Кирши, который, пошептав несколько минут, принялся копать с большими расстановками.
– Чу! – шепнул Омляш земскому, – слышишь ли?..
– Ради бога молчи! – отвечал земский дрожащим голосом.
– Тс!.. что вы? Ни гугу! – сказал запорожец, погрозив пальцем.
Шум час от часу приближался и становился внятнее.
– Я слышу голоса! – примолвил Омляш, посматривая с беспокойным видом вокруг себя. – Эй ты, колдун!..
– Тс!..
– Если ты завел нас в какую-нибудь засаду, то…
– Тс!..
– Уймешься ли ты? – сказал Томила, толкнув его локтем.
– К нам, точно, подъезжают! – вскричал Омляш, вынув из-за пояса большой нож.
– Эх, братец, перестань! – шепнул Удалой, – это нам мерещится…
Земский не говорил ни слова; он не смел пошевелить губами и стоял как вкопанный.
– Слушайте, ребята, – сказал Кирша, перестав копать, – если вы не уйметесь говорить, то быть беде! То ли еще будет, да не бойтесь, стойте только смирно и не оглядывайтесь назад, а я уже знаю, когда зачурать.
Омляш замолчал и, устремив проницательный взор на запорожца, следил глазами каждое его движение.
Между тем из-за кустов показался казак, за ним другой… там третий…
– Ну, ребята! – сказал запорожец, – дело идет к концу; стойте крепко!.. Малыш, сюда!..
– Измена!.. – вскричал Омляш, схватив за ворот Киршу. Он ударил его оземь и, нанеся над ним нож, сказал: – Если кто-нибудь из них тронется с места…
Вдруг раздался ружейный выстрел… Омляш вскрикнул, хотел опустить нож, направленный прямо в сердце запорожца, но Кирша рванулся назад, и разбойник, захрипев, упал мертвый на землю. Удалой и Томила выхватили сабли, но в одно мгновение, проколотые дротиками казаков, отправились вслед за Омляшем.
В продолжение этой минутной суматохи земский не смел пошевелиться и, считая все это дьявольским наваждением, творил про себя, заикаясь от страха, молитву. Когда ж, по знаку запорожца, двое казаков принялись вязать ему руки, он не вытерпел и закричал, как сумасшедший:
– Чур меня! чур! наше место свято!..
– Что ты горло-то дерешь! – сказал Кирша, – от этих чертей ни крестом, ни пестом не отделаешься.
– Что ж это такое?.. – спросил земский, поглядывая вокруг себя как помешанный. – Омляш!.. Удалой! Томила!..
– Полно орать, никого не докличешься; мы с ними разделались, теперь очередь за тобою.
– Ах, батюшки-светы! Так мы попались в засаду?..
– Не погневайся! Ребята, веревку ему на шею да на первую осину!
– Помилуй! – закричал земский, – что я тебе сделал?
– А разве вы не хотели меня повесить? долг платежом красен.
– Не я, видит бог, не я: это все Омляш! Я ни слова не говорил!..
– Добро, добро! тебя не переслушаешь. Проворней, ребята!
– Взмилуйся! – заревел земский, растянувшись в ногах запорожца. – Таскай меня, бей… вели отодрать плетьми, делай со мной что хочешь… только будь отец родной: отпусти живого.
Уродливая фигура земского, его отчаянный вид, всклокоченная рыжая борода, растрепанные волосы – одним словом, вся наружность его казалась столь забавною казакам, что они, умирая со смеху, не слишком торопились исполнять приказания начальника.
Один добрый Алексей сжалился над несчастным ярыжкою.
– Не губи его души, – сказал он Кирше, – бог с ним!..
– Пустое, брат, – отвечал запорожец, мигнув Алексею, – тащите его!.. иль нет!.. постой!.. Слушай, рыжая собака! Если ты хочешь, чтоб я тебя помиловал, то говори всю правду; но смотри, лишь только ты заикнешься, так и петлю на шею! Жив ли Юрий Дмитрич Милославский?
– Жив, батюшка! видит бог, жив!
– Неужто в самом деле? – вскричал Алексей.
– Где он теперь? – продолжал Кирша.
– В Муромском лесу, на хуторе у боярина Тимофея Федоровича.
– Доведешь ли ты нас туда?
– Доведу, кормилец! доведу!
– Поможешь ли нам выручить Юрия Дмитрича?
– Помогу, отец мой, помогу!
– А где теперь дочь боярина Шалонского, Анастасия Тимофеевна?
– Не знаю, батюшка!
– Не знаешь?
– Как бог свят, не знаю; а слышал только, что батюшка отвез ее в какой-то монастырь под Москву, в котором игуменья приходится ей теткою.
– Много ли у боярина на хуторе холопей?
– Много, батюшка: за сотню будет.
– За сотню?.. Правду ли ты говоришь?
– Сущую правду, кормилец! всех по пальцам перечту: Гаврила, Антон, Федот, Кондратий…
– Верю, верю… Ах, черт возьми! так дело-то трудновато!.. тут на силу не возьмешь…
– Уж я вам помогу, – перервал земский, – только отпустите меня живого; я все тропинки в лесу знаю и доведу вас ночью до самого хутора, так что ни одна душа не услышит.
– Хорошо, господин ярыжка! – сказал Кирша. – Если мы выручим Юрия Дмитрича, то я отпущу тебя без всякой обиды; а если ты плохо станешь нам помогать, то закопаю живого в землю. Малыш, дай ему коня да приставь к нему двух казаков, и если они только заметят, что он хочет дать тягу или, чего боже сохрани, завести нас не туда, куда надо, так тут же ему и карачун! А я между тем сбегаю за моим Вихрем: он недалеко отсюда, и как раз вас догоню.
– На коня, добрые молодцы! – закричал Малыш. – Эй ты, рыжая борода, вперед!.. показывай дорогу!.. Ягайло, ступай возле него по правую сторону, а ты, Павша, держись левой руки. Ну, ребята, с богом!..
III
Знаменитые в народных сказках и древних преданиях дремучие леса Муромские и доныне пользуются неоспоримым правом – воспламенять воображение русских поэтов. Тот, кому не случалось проезжать ими, с ужасом представляет себе непроницаемую глубину этих диких пустынь, сыпучие пески, поросшие мхом и частым ельником непроходимые болота, мрачные поляны, устланные целыми поколениями исполинских сосен, которые породились, взросли и истлевали на тех же самых местах, где некогда возвышались их прежние, современные векам, прародители; одним словом, и в наше время многие воображают Муромские леса
Жилищем ведьм, волков,
Разбойников и злых духов.
Но, к сожалению юных поэтов наших и к счастию всех путешественников, они давно уже потеряли свою пиитическою физиономию. Напрасно бы стали мы искать окруженную топкими болотами долину, где некогда, по древним сказаниям, возвышалось на семи дубах неприступное жилище Соловья Разбойника; никто в селе Карачарове не покажет любопытному путешественнику того места, где была хижина, в которой родился и сиднем сидел тридцать лег могучий богатырь Илья Муромец. О ведьмах не говорят уже и в самом Киеве; злые духи остались в одних операх, а романтические разбойники, по милости классических капитан-исправников, вовсе перевелись на святой Руси; и бедный путешественник, мечтавший насладиться всеми ужасами ночного нападения, приехав домой, со вздохом разряжает свои пистолеты и разве иногда может похвастаться мужественным своим нападением на станционного смотрителя, который, бог знает почему, не давал ему до самой полуночи лошадей, или победою над упрямым извозчиком, у которого, верно, было что-нибудь на уме, потому что он ехал шагом по тяжелой песчаной дороге и, подъезжая к одному оврагу, насвистывал песню. Но что всего несноснее: этот дремучий лес, который в старину представлялся воображению чем-то таинственным, неопределенным, бесконечным – весь вымерен, разделен на десятины, и сочинитель романа не найдет в нем ни одного уголка, которого бы уездный землемер не показал ему на общем плане всей губернии. Правда, говорят, будто бы и в наше время голодные волки бродят по лесу и кой-где в дуплах завывают филины и сычи; но эти мелкие второклассные ужасы так уже износились во всех страшны к романах, что нам придется скоро отыскивать девственною природу, со всеми дикими ее красотами, в пустынях Барабинских или бесконечных лесах южной Сибири.
С лишком за двести лет до этого, то есть во времена междуцарствия, хотя мы и не можем сказать утвердительно, живали ли в Муромских лесах ведьмы, лешие и злые духи, но по крайней мере это народное поверье существовало тогда еще во всей силе; что ж касается до разбойников, то, несмотря на старания губных старост, огнищан и всей земской полиции тогдашнего времени, дорога Муромским лесом вовсе была небезопасна. Купец из какого-нибудь низового города, отправляясь во Владимир, прощался со всеми своими родными и, доехав благополучно до Мурома, полагал необходимою обязанностию отслужить благодарственный молебен муромским чудотворцам, святым и благоверным: князю Петру и княгине Февронии.
Мы попросим теперь читателей перенестись вместе с нами в самую глубину Муромского леса, на Теплый Стан, хутор боярина Шалонского. Чтоб дать сколь возможно более понятия о его местоположении, мы скажем только, что он находился верстах в двадцати от большой дороги и почти столько же от берегов Оки, которая перерезывает, или, лучше сказать, оканчивает, большой Муромский лес. Не доезжая верст пяти до хутора, должно было переправиться через обширное болото, в коем терялась небольшая речка, которая, прокрадываясь потом между мхов и поросших тростников небольших озер, впадала в Оку. Узкая, едва заметная тропинка извивалась по болоту, по обеим сторонам ее расстилались, по-видимому, зеленеющие луга, но горе проезжему, который, пленясь их наружностию, решился бы съехать в сторону с грязной и беспокойной дороги: под этой обманчивой зеленой оболочкою скрывалась смерть, и один неосторожный шаг на эту бездонную трясину подвергал проезжего неминуемой гибели; увязнув раз, он не мог бы уже без помощи других выбраться на твердое место: с каждым новым усилием погружался бы все глубже и, продолжая тонуть понемногу, испытал бы на себе все мучения медленных казней, придуманных бесчеловечием и жестокостию людей. По другой стороне топи начиналась прямая просека, ведущая на окруженную со всех сторон болотами и дремучим лесом обширную поляну; во всю ширину ее простирались стены древней обители, на развалинах которой был выстроен хутор боярина Кручины. Небольшая речка, о которой мы уже говорили, обтекая кругом всей стены, составляла перед самым выездом на поляну продолговатый и довольно широкий пруд; длинная и узкая гать служила плотиною, по которой подъезжали к самым стенам хутора. По всем углам четырехсторонней ограды построены были круглые башни, из которых две, казалось, готовы были ежеминутно разрушиться; но остальные, несмотря на все признаки ветхости, могли еще быть обитаемы. Над главными воротами, на которых заметны были остатки живописи, изображавшей, вероятно, святых угодников, возвышалась до половины разрушенная сторожевая башня. Внутри ограды, вдоль всей восточной стены, выстроены были бревенчатые хоромы боярина Шалонского, а остальная часть хутора занята службами и огромною конюшнею. На самой средине двора видны были остатки довольно обширной, но низкой церкви; узкие, похожие на трещины окна совершенно заглохли травою, а вся поверхность сводов поросла кустами жимолости, из средины которых подымались две или три молодые ели.
Глухая полночь давно уже наступила; ветер завывал между деревьями, и ни одна звездочка не блистала на черных, густыми тучами покрытых небесах. Почти все жители Теплого Стана покоились крепким сном, и только караульный, поставленный на сторожевой башне, изредка перекликался с своим товарищем, стоящим у противоположных ворот. Кой-где мелькал сквозь окна слабый свет лампад, висящих перед иконами, и одна только часть хором боярина Кручины казалась ярко освещенною. В обширном покое, за дубовым столом, покрытым остатками ужина, сидел Кручина-Шалонский с задушевным своим другом, боярином Истомою-Турениным; у дверей комнаты дремали, прислонясь к стене, двое слуг; при каждом новом порыве ветра, от которого стучали ставни и раздавался по лесу глухой гул, они, вздрогнув, посматривали робко друг на друга и, казалось, не смели взглянуть на окна, из коих можно было различить, несмотря на темноту, часть западной стены и сторожевую башню, на которых отражались лучи ярко освещенного покоя.
– Выпей-ка еще этот кубок, – сказал Кручина, наливая Туренину огромную серебряную кружку. – Я давно уже заметил, что ты мыслишь тогда только заодно со мною, когда у тебя зашумит порядком в голове. Воля твоя, а ты уж чересчур всего опасаешься. Смелым бог владеет, Андрей Никитич, а робкого один ленивый не бьет.
– Благоразумие не робость, Тимофей Федорович, – отвечал Туренин. – И ради чего господь одарил нас умом и мыслию, если мы и с седыми волосами будем поступать, как малые дети? Дозволь тебе сказать: ты уж не в меру малоопасен; да вот хоть например: для какой потребы эти два пострела торчат у дверей? Разве для того, чтоб подслушивать наши речи.
– Подслушивать? Да смеют ли они иметь уши, когда стоят в моем покое?
– Смеют ли!.. Чего не смеет подчас это хамово отродье. Послушай, Тимофей Федорович, коли ты желаешь продолжать со мною начатый разговор, то вышли вон своих челядинцев.
– Ну, если хочешь, пожалуй! Эй вы, дурачье!.. ступайте вон.
Слуги молча поклонились и вышли в другую комнату.
– Вот этак-то лучше! – сказал Туренин, притворяя дверь. – Итак, Тимофей Федорович, – продолжал он, садясь на прежнее место, – ты решился оставить Теплый Стан?
– Да, делать нечего. Гетман Хоткевич должен быть уже под Москвою, и если нижегородские разбойники с атаманом своим, Пожарским, и есаулом его, мясником Сухоруковым, и подоспеют на помощь к князю Трубецкому, то все ему несдобровать: Заруцкий с своими казаками и рук не отведут; так рассуди сам: какой я добьюсь чести, если во все это время просижу здесь на хуторе, как медведь в своей берлоге?
– Оно так, Тимофей Федорович; не худо бы нам добраться до войска пана Хоткевича: если он будет победителем, тем лучше для нас – и мы там были налицо; если ж на беду его поколотят…
– Что ты?!.. может ли это статься?
– Бог весть! не узнаешь, любезный. Иногда удается и теляти волка поймати; а Пожарский не из простых воевод: хитер и на руку охулки не положит. Ну если каким ни есть случаем да посчастливится нижегородцам устоять против поляков и очистить Москву, что тогда с нами будет? Тебя они величают изменником, да и я, чай, записан у Пожарского в нетех[67], так нам обоим жутко придется. А как будем при Хоткевиче, то, какова ни мера, плохо пришло – в Польшу уедем и если не здесь, так там будем в чести.
– Вот то-то же; ты видишь сам, что нам мешкать не должно.
– Видеть-то я вижу, да как мы доберемся до польского войска?.. Ехать одним… того и гляди попадешься в руки к разбойникам шишам, от которых, говорят, около Москвы проезду нет. Взять с собой человек тридцать холопей… с такой оравой тайком не прокрадешься; а Пожарский давно уже из Ярославля со всем войском к Москве выступил.
– Не выходить бы ему из Ярославля, – вскричал Кручина, – если б этот дурак, Сенька Жданов, не промахнулся! И что с ним сделалось?.. Я его, как самого удалого из моих слуг, послал к Заруцкому; а тот отправил его с двумя казаками в Ярославль зарезать Пожарского – и этого-то, собачий сын, не умел сделать!.. Как подумаешь, так не из чего этих хамов и хлебом кормить!
– Как бы то ни было, Тимофей Федорович, а делать нечего, надобно пуститься наудалую. Но так как по мне все лучше попасться в руки к Пожарскому, чем к этим проклятым шишам, то мой совет – одним нам в дорогу не ездить.
– И я то же думаю. Итак, если завтра погода будет получше… Тьфу, батюшки! что за ветер! экой гул идет по лесу!
– Да, погодка разыгралась. И то сказать, в лесу не так, как в чистом поле: и небольшой ветерок подымет такой шум, что подумаешь – светупреставление… Чу! слышишь ли? и свистит и воет… Ах, батюшки-светы! что это?.. словно человеческие голоса!
– В самом деле, – сказал Кручина, вставая с своего места, – и мне что-то послышалось… – прибавил он, глядя из окна на сторожевую башню.
– Нет! – отвечал Туренин, покачав сомнительно головою, – это не так близко отсюда, а разве за плотиною в просеке.
– Уж не едет ли назад Омляш с товарищами? – сказал Кручина.
– Может статься, – отвечал Туренин, – однако ж не худо, если б ты велел разбудить человек десяток холопей.
– На что?
– Да так, чтоб, знаешь ли, врасплох не пожаловали гости…
– Помилуй, любезный! кому?.. Кто, кроме наших, в такую темнять проедет болотом?
– Все так; а, право, не мешало бы…
– Э, да, я вижу, ты еще не допил своего кубка! Ну-ка, брат, выкушай на здоровье! авось храбрости в тебе прибудет. Помилуй, чего ты опасаешься? В нашей стороне никакого войска нет; а если б и было, так кого нелегкая понесет? Вернее всего, что нам послышалось. Омляш все тропинки в лесу знает, да и он навряд пустится теперь через болото.
– А куда ты его отправил?
– К Замятне-Опалеву. Сегодня или завтра чем свет ему назад вернуться должно. Итак, Андрей Никитич, дело кончено: мы завтра отправляемся в дорогу. Знаешь ли, что нам придется ехать мимо Троицкой лавры?
– Для чего?
– Да надо завернуть в Хотьковскую обитель за Настенькой: она уж четвертый месяц живет там у своей тетки, сестры моей, игуменьи Ирины. Не век ей оставаться невестою, пора уж быть и женою пана Гонсевского; а к тому ж если нам придется уехать в Польшу, то как ее после выручить? Хоть, правду сказать, я не в тебя, Андрей Никитич, и верить не хочу, чтоб этот нижегородский сброд устоял против обученного войска польского и такого знаменитого воеводы, каков гетман Хоткевич.
– Не говори, Тимофей Федорович: мало ли что случиться может; не подумаешь вперед, так чтоб после локтей не кусать. Ну, а скажи мне, если завтра мы отсюда отправимся, что ты сделаешь с Милославским? Неужли-то потащишь с собою?
– Да, мне хотелось бы этого предателя руками выдать пану Гонсевскому.
– Нет, Тимофей Федорович, неравно попадемся сами, так бедовое дело: ведь он живая улика.
– Что правда, то правда; придется оставить его здесь.
– Вот то-то же! Ну к чему навязал себе на шею эту заботу? Кабы твой Омляш меня послушался, то давно б об этом Милославском и слуху не было; так нет!.. «Мне, дескать, наказано от боярина живьем его схватить!» Живьем!.. Вот теперь и возись с ним!
– Да знаешь ли, что этот мальчишка обидел меня за столом при пане Тишкевиче и всех моих гостях? Вспомнить не могу!.. – продолжал Кручина, засверкав глазами. – Этот щенок осмелился угрожать мне… и ты хочешь, чтобы я удовольствовался его смертью… Нет, черт возьми! я хотел и теперь еще хочу уморить его в кандалах: пусть он тает как свеча, пусть, умирая понемногу, узнает, каково оскорбить боярина Шалонского!
– Оно так, – перервал хладнокровно Туренин, – конечно, весело потешиться над своим злодеем; да чтоб оглядок не было. Ты оставишь его здесь… ну, а коли, чего боже сохрани! без тебя он как ни есть вырвется на волю?.. Эх, Тимофей Федорович! послушайся моего совета… мертвые не болтают.
– Так ты думаешь?..
– Ну да! хватил ножом, да и концы в воду!
Боярин Кручина, помолчав несколько минут, повторил вполголоса:
– Ножом!.. но неужели я должен сам?..
– Кто тебе говорит? Что у тебя мало, что ль, молодцов?.. Стоит только намекнуть…
– Омляш и Удалой в дороге, а на других я не больно надеюсь.
– Вели позвать моего дворецкого: у него рука не дрогнет.
– Так ты думаешь, что мы должны?.. что для безопасности нашей?..
– Как же! ведь он нас за руки держит; один конец – так и нам и ему легче будет.
– Ну ин быть по-твоему, – сказал Кручина, вставая медленно из-за стола. Он наполнил огромную кружку вином и, выпив ее одним духом, подошел к дверям, взялся за скобу, но вдруг остановился; казалось, несколько минут он боролся с самим собою и, наконец, прошептал глухим голосом:
– Нет! не могу!.. никак не могу!..
– Чуден ты мне! – сказал, покачав головою, Туренин. – Ведь ты хотел же его уморить в кандалах?
– Да, и как вспомню, что этот молокосос осмелился ругаться надо мною, то вся кровь закипит!
– Так что ж?
– Так что ж!.. Эх, Андрей Никитич! в сердцах я готов на все: сам зарежу того, кто осмелится мне поперечить… а ведь он в моих руках!..
– Тем лучше.
– В цепях… истомленный голодом, едва живой… Когда подумаю, что он, не вымолвив ни слова, как мученик, протянет свою шею… Нет, Андрей Никитич, не могу! видит бог, не могу!..
– Кто говорит, Тимофей Федорович, – конечно, жаль: детина молодой, здоровый, дожил бы до седых волос… да, что ж делать, своя рубашка к телу ближе.
Шалонский бросился на скамью и, закрыв обеими руками лицо, не отвечал ни слова.
– Послушай, любезный, – продолжал Туренин, – что сделано, то сделано: назад не воротишься; и о чем тут думать? Не при мне ли Милославский говорил нижегородцам, чтоб не покорялись Владиславу? Не по его ли совету они пошли под Москву? Не он ли одобрял их, рассказывая о бессилии поляков и готовности граждан московских восстать против Гонсевского? Не клялся ли он в верности Владиславу? Не изменил ли своей присяге и не заслуживает ли этот предатель смертной казни? Ну, что ж ты молчишь? Отвечай, Тимофей Федорович!
– Боярин Туренин, – сказал Кручина, бросив на него угрюмый взгляд, – не нам с тобою осуждать Милославского… Но ты прав: назад вернуться не можно. Делай что хочешь… и пусть эта кровь падет на твою голову!
– Аминь! – сказал Туренин, подходя к дверям.
– Постой! – вскричал Шалонский, – слышишь ли?.. это уж не ветер…
– Да, – отвечал Туренин, отворяя окно. – Точно!.. Конский топот!
– Неужели Омляш! Скоро ж он назад воротился… Нишни!.. караульный с кем-то разговаривает… Кажется… точно так! это голос Прокофьича.
– Земского ярыжки, который у тебя живет?
– Да; я отправил его вместе с Омляшем.
– Ну, так и есть; это должны быть они… вот и караульный сошел с башни… отворяет ворота… Кой черт!.. а сколько ты людей отправил с Омляшем?
– Их было всего четверо.
– Четверо?.. Полно, так ли?.. Кажется, их гораздо больше… Постой-ка… тьфу, батюшки, какая темнять!
Тут на дворе раздался болезненный крик, похожий на удушливое и слабое восклицание умирающего человека.
– Что это значит? – спросил торопливо Туренин.
– Дурачье! – сказал Кручина, – уж не задавили ли кого-нибудь в потемках?
– Тимофей Федорович! – вскричал Туренин, – посмотри-ка!.. Мне кажется, что от ворот идет что-то много пеших людей…
– Право?.. Ну спасибо Замятне! Я просил его прислать ко мне десятка два своих холопей. У меня здесь больных наполовину, а как возьмем с собой человек тридцать, так было бы кому хутор покараулить. Пожалуй, заберутся в гости и разбойники.
– А что, у тебя заведено, что ль, держать по ночам ворота настежь?
– Как настежь?
– Да разве не видишь? Караульный и не думает запирать.
– В самом деле… Может быть, не все еще въехали.
– Не все?.. Кажется, и так порядочная кучка прошла двором.
Вдруг в сенях послышались шаги многих людей, поспешно идущих.
– Тимофей Федорович! – вскричал испуганным голосом Туренин, – сюда идут!..
– Что это значит?.. – спросил Кручина, подойдя к дверям.
В соседнем покое раздался громкий крик, и Кирша, в провожании пяти казаков и Алексея, вбежал в комнату.
– Измена! – вскричал Шалонский.
– Молчать!.. – сказал Кирша, прицелясь в него пистолетом. – Слушайте, бояре! Если из вас кто-нибудь пикнет, то тут вам и конец! Тимофей Федорович, веди нас сейчас туда, где запрятан у тебя Юрий Дмитрич Милославский.
Шалонский протянул руку, чтоб схватить со стола нож; но Туренин, удержав его, закричал:
– Бога ради, боярин, не губи нас обоих! Добрый человек! – продолжал он, обращаясь к Кирше…
– Тсс! ни слова! – перервал запорожец. – Где ключи от его темницы?
Кручина молча показал на стену.
– Хорошо, – сказал Кирша, сняв их со стены, – возьмите каждый по свече и показывайте куда идти… Да боже вас сохрани сделать тревогу!.. Ребята! под руки их! ножи к горлу… вот так… ступай!
В соседнем покое к ним присоединилось пятеро других казаков; двое по рукам и ногам связанных слуг лежали на полу. Сойдя с лестницы, они пошли вслед за Шалонским к развалинам церкви. Когда они проходили мимо служб, то, несмотря на глубокую тишину, ими наблюдаемую, шум от их шагов пробудил нескольких слуг; в двух или грех местах народ зашевелился и растворились окна.
– Тимофей Федорович! – сказал Кирша, – если все эти рожи сей же час не спрячутся, то… – Он приставил дуло пистолета к его виску. – Слышишь ли, боярин?
Шалонский не отвечал ни слова; но Туренин закричал прерывающимся от страха голосом:
– Что вы глазеете, дурачье? иль хотите подсматривать за вашими боярами?.. Вот я вас, бездельники!..
Окна затворились, и снова настала совершенная тишина. Подойдя к развалинам, казаки вошли вслед за боярином Кручиною во внутренность разоренной церкви. В трапезе, против того места, где заметны еще были остатки каменного амвона, Шалонский показал на чугунную широкую плиту с толстым кольцом. Когда ее подняли, открылась узкая и крутая лестница, ведущая вниз.
– Тимофей Федорович, – сказал Кирша, – потрудись идти вперед; а ты, боярин, – продолжал он, обращаясь к Туренину, – ступай-ка подле меня; неравно у вас есть какая-нибудь лазейка, и если он от нас ускользнет, то хоть ваша милость не вывернется.
Сойдя ступеней двадцать, они очутились в обширном подземелье; покрытые надписями чугунные доски и каменные плиты, с высеченными словами, доказывали, что это подземелье служило склепом, в котором хоронили некогда усопших иноков. В одном углублении окованная железом низкая дверь была заперта огромным висячим замком. Кручина, не говоря ни слова, остановился подле нее; в одну минуту замок был отперт, дверь отворилась, и Алексей вместе с Киршею и двумя казаками вошел, или, лучше сказать, пролез, с свечкою в руках сквозь узкое отверстие в небольшой четырехугольный погреб. В нем прикованный толстой цепью к стене лежал на соломе несчастный Милославский. Услышав необычайный шум и увидя вошедших людей, он молча перекрестился и закрыл рукою глаза.
– Ахти! нас обманули! – вскричал Алексей, – это не он!
Звуки знакомого голоса пробудили от бесчувствия полумертвого Юрия; он открыл глаза, привстал и, протянув вперед руки, промолвил слабым голосом:
– Алексей, ты ли это?
– Боже мой!.. это его голос! – вскричал верный служитель, бросившись к ногам своего господина. – Юрий Дмитрич! – продолжал он, всхлипывая, – батюшка!.. отец ты мой!.. Ах злодеи!.. богоотступники!.. что это они сделали с тобою? господи боже мой! краше в гроб кладут!.. Варвары! кровопийцы!
Рыдания прерывали слова его; он покрывал поцелуями руки и ноги Юрия, который, казалось, не мог еще образумиться от этого нечаянного появления и не понимал сам, что с ним делалось.
– Добро, будет, Алексей! – сказал запорожец. – Успеешь нарадоваться и нагореваться после; теперь нам не до того. Ребята! проворней сбивайте с него цепи… иль нет… постой… в этой связке должны быть от них ключи.
Кирша не ошибся: ключи нашлись, и через несколько минут, ведя под руки Юрия, который с трудом переступал, они вышли вон из погреба.
– Алексей, – сказал запорожец, – выведи поскорей своего господина на свежий воздух, а мы тотчас будем за вами. Ну, бояре, – продолжал он, – милости просим на место Юрия Дмитрича; вам вдвоем скучно не будет; вы люди умные, чай, есть о чем поговорить. Эй, молодцы! пособите им войти в покой, в котором они угощали боярина Милославского.
Туренин хотел что-то сказать, но казаки, не слушая его, втолкнули их обоих в погреб, заперли дверь и когда выбрались опять в церковь, то принялись было за плиту; но Кирша, не приказав им закрывать отверстия, вышел на паперть. Казалось, чистый воздух укрепил несколько изнуренные силы Милославского. Они дошли без всякого препятствия до ворот, подле которых стояли на часах двое казаков и лежал убитый караульный; а на плотине, шагах в десяти от стены, дожидались с лошадьми остальные казаки и земский. Алексей при помощи других посадил Юрия на лошадь, и вся толпа вслед за земским, который ехал впереди между двух казаков, переправясь в глубоком молчании через плотину, пустилась рысью вдоль просеки, ведущей к болоту.
IV
Проехав версты четыре на рысях, Кирша приказал своим казакам остановиться, чтоб дать отдохнуть Милославскому, который с трудом сидел на лошади, несмотря на то что с одной стороны поддерживал его Кирша, а с другой ехал подле самого стремя Алексей.
– Отдохни, боярин, – сказал запорожец, вынимая из сумы флягу с вином и кусок пирога, – да на-ка хлебни и закуси чем бог послал. Теперь надо будет тебе покрепче сидеть на коне: сейчас пойдет дорога болотом, и нам придется ехать поодиночке, так поддерживать тебя будет некому
Юрий, не отвечая ни слова, схватил с жадностью пирог и принялся есть.
– Ну, Юрий Дмитрич, – продолжал Кирша, – сладко же, видно, тебя кормили у боярина Кручины! Ах сердечный, смотри, как он за обе щеки убирает!.. а пирог-то вовсе не на славу испечен.
– Душегубцы! – сказал Алексей. – Чтоб им самим издохнуть голодной смертью!.. Кушай, батюшка! кушай, мой родимый! Разбойники!
– На-ка, выпей винца, боярин, – прибавил Кирша. – Ах, господи боже мой! гляди-ка, насилу держит в руках флягу! эк они его доконали!
– Басурманы! антихристы! – вскричал Алексей. – Чтоб им самим весь век капли вина не пропустить в горло, проклятые!
Утолив несколько свой голод, Юрий сказал довольно твердым голосом.
– Спасибо, добрый Кирша; видно, мне на роду написано век оставаться твоим должником. Который раз спасаешь ты меня от смерти?..
– И, Юрий Дмитрич, охота тебе говорить! Слава тебе господи, что всякий раз удавалось; а как считать по разам, так твой один раз стоит всех моих. Не диво, что я тебе служу: за добро добром и платят, а ты из чего бился со мною часа полтора, когда нашел меня почти мертвого в степи и мог сам замерзнуть, желая помочь бог знает кому? Нет, боярин, я век с тобой не расплачусь.
– Но как ты узнал о моем заточении?.. Как удалось тебе?..
– На просторе все расскажу, а теперь, чай, ты поотдохнул, так пора в путь. Если на хуторе обо всем проведают да пустятся за нами в погоню, так дело плоховато: по болоту не расскачешься, и нас, пожалуй, поодиночке всех, как тетеревей, перестреляют.
– Небось, Кирила Пахомыч, – сказал Малыш, – без бояр за нами погони не будет; а мы, хоть ты нам и не приказывал, все-таки вход в подземелье завалили опять плитою, так их не скоро отыщут.
– Эх, брат Малыш, напрасно! Ну, если их не найдут и они умрут голодной смертью?
– Так что ж за беда? Туда им и дорога! Иль тебе их жаль?
– Не то чтоб жаль; но ведь, по правде сказать, боярин Шалонский мне никакого зла не сделал; я ел его хлеб и соль. Вот дело другое – Юрий Дмитрич, конечно, без греха мог бы уходить Шалонского, да на беду у него есть дочка, так и ему нельзя… Эх, черт возьми! кабы можно было, вернулся бы назад!.. Ну, делать нечего… Эй вы, передовые!.. ступай! да пусть рыжий-то едет болотом первый и если вздумает дать стречка, так посадите ему в затылок пулю… С богом!
Доехав до топи, все казаки вытянулись в один ряд. Земский ехал впереди, а вслед за ним один казак, держащий наготове винтовку, чтоб ссадить его с коня при первой попытке к побегу. Они проехали, хотя с большим трудом и опасностию, но без всякого приключения, почти всю проложенную болотом дорожку; но шагах в десяти от выезда на твердую дорогу лошадь под земским ярыжкою испугалась толстой колоды, лежащей поперек тропинки, поднялась на дыбы, опрокинулась на бок и, придавя его всем телом, до половины погрузилась вместе с ним в трясину, которая, расступясь, обхватила кругом коня и всадника и, подобно удаву, всасывающему в себя живую добычу, начала понемногу тянуть их в бездонную свою пучину.
– Батюшки, помогите! – завопил земский. – Погибаю… помогите!..
Казаки остановились, но Кирша закричал:
– Что вы его слушаете, ребята? Ступай мимо!
– Отцы мои, помогите! – продолжал кричать земский. – Меня тянет вниз!.. задыхаюсь!.. Помогите!..
– Эх, любезный! – сказал Алексей, тронутый жалобным криком земского, – вели его вытащить! ведь ты сам же обещал…
– Да, – отвечал хладнокровно Кирша, – я обещал отпустить его без всякой обиды, а вытаскивать из болота уговора не было.
– Послушай, Кирша Пахомыч, – примолвил Малыш, – черт с ним! ну что? уж, так и быть, прикажи его вытащить.
– Что ты, брат! ведь мы дали слово отпустить его на все четыре стороны, и если ему вздумалось проехаться по болоту, так нам какое дело? Пускай себе разгуливает!
– Бога ради, – вскричал Милославский, – спасите этого бедняка!
– И, боярин! – отвечал Кирша, – есть когда нам с ним возиться; да и о чем тут толковать? Дурная трава из поля вон!
– Слышишь ли, как он кричит? Неужели в тебе нет жалости?
– Нет, Юрий Дмитрич! – отвечал решительным голосом запорожец. – Долг платежом красен. Вчера этот бездельник прежде всех отыскал веревку, чтоб меня повесить. Рысью, ребята! – закричал он, когда вся толпа, выехала на твердую дорогу.
Долго еще долетал до них по ветру отчаянный вопль земского; громкий отголосок разносил его по лесу – вдруг все затихло. Алексей снял шапку, перекрестился и сказал вполголоса:
– Успокой, господи, его душу!
– И дай ему царево небесное! – примолвил Кирша. – Я на том свете ему зла не желаю.
Они не отъехали полуверсты от болота, как у передовых казаков лошади шарахнулись и стали храпеть; через минуту из-за куста сверкнули как уголь блестящие глаза, и вдруг меж деревьев вдоль опушки промчалась целая стая волков.
– Экое чутье у этих зверей! – сказал Кирша, глядя вслед за волками. – Посмотрите-ка: ведь они пробираются к болоту…
Никто не отвечал на это замечание, от которого волосы стали дыбом и замерло сердце у доброго Алексея.
Вместе с рассветом выбрались они, наконец, из лесу на большую дорогу и, проехав еще версты три, въехали в деревню, от которой оставалось до Мурома не более двадцати верст. В ту самую минуту как путешественники, остановясь у постоялого двора, слезли с лошадей, показалась вдали довольно большая толпа всадников, едущих по нижегородской дороге. Алексей, введя Юрия в избу, начал хлопотать об обеде и понукать хозяина, который обещался попотчевать их отличной ухою. Все казаки въехали на двор, а Кирша, не приказав им разнуздывать лошадей, остался у ворот, чтоб посмотреть на проезжих, которых передовой, поравнявшись с постоялым двором, слез с лошади и, подойдя к Кирше, сказал:
– Доброго здоровья, господин честной! Ты, я вижу, нездешний?
– Да, любезный, – отвечал запорожец.
– Так у тебя и спрашивать нечего.
– Почему знать? О чем спросишь.
– Да вот бояре не знают, где проехать на хутор Теплый Стан.
– Теплый Стан? к боярину Шалонскому?
– Так ты знаешь?
– Как не знать! Вы дорогу-то мимо проехали.
– Версты три отсюда?
– Ну да: она осталась у вас в правой руке.
– Вот что!.. И мы, по сказкам, то же думали, да боялись заплутаться; вишь, здесь какая глушь: как сунешься не спросясь, так заедешь и бог весть куда.
В продолжение этого разговора проезжие поравнялись с постоялым двором. Впереди ехал верховой с ручным бубном, ударяя в который он подавал знак простолюдинам очищать дорогу; за ним рядом двое богато одетых бояр; шага два позади ехал краснощекий толстяк с предлинными усами, в польском платье и огромной шапке; а вслед за ними человек десять хорошо вооруженных холопей.
– Степан Кондратьевич, – сказал передовой, подойдя к одному из бояр, который был дороднее и осанистее другого, – вот этот молодец говорит, что дорога на Теплый Стан осталась у нас позади.
– Ну вот, – вскричал дородный боярин, – не говорил ли я, что нам должно было ехать по той дороге? А все ты, Фома Сергеевич! Недаром вещает премудрый Соломон: «Неразумие мужа погубляет пути его».
– Небольшая беда, – отвечал другой боярин, – что мы версты две или три проехали лишнего; ведь хуже, если б мы заплутались. Не спросясь броду, не суйся в воду, говаривал всегда блаженной памяти царь Феодор Иоаннович. Бывало, когда он вздумает потешиться и позвонить в колокола, – а он, царство ему небесное! куда изволил это жаловать, – то всегда пошлет меня на колокольню, как ближнего своего стряпчего, с ключом проведать, все ли ступеньки целы на лестнице. Однажды, как теперь помню, оттрезвонив к обедне, его царское величество послал меня…
– Знаю, знаю! уж ты раз десять мне это рассказывал, – перервал дородный боярин. – Войдем-ка лучше в избу да перекусим чего-нибудь. Хоть и сказано: «От плодов устен твоих насытишь чрево свое», но от одного разглагольствования сыт не будешь. А вы смотрите с коней не слезать; мы сейчас отравимся опять в дорогу.
Сказав сип слова, оба боярина, в которых читатели, вероятно, узнали уже Лесуту-Храпунова и Замятню-Опалева, слезли с коней и пошли в избу. Краснощекий толстяк спустился также с своей лошади, и когда подошел к воротам, то Кирша, заступя ему дорогу, сказал улыбаясь:
– Ба, ба, ба! здравствуй, ясновельможный пан Копычинский! Подобру ли, поздорову?
Поляк взглянул гордо на Киршу и хотел пройти мимо.
– Что так заспесивился, пан? – продолжал запорожец, остановив его за руку. – Перемолви хоть словечко!
– Цо то есть! – вскричал Копычинский, стараясь вырваться. – Отцепись, москаль!
– А разве ты его знаешь? – спросил Киршу один из служителей проезжих бояр.
– Как же! мы давнишние знакомцы. Не хочешь ли, пан, покушать? У меня есть жареный гусь.
– Слушай, москаль! – завизжал Копычинский. – Если ты не отстанешь, то, дали бук…
– И, полно буянить, ясновельможный! Что хорошего? Ведь здесь грядок нет, спрятаться негде…
Поляк вырвался и, отступя шага два, ухватился с грозным видом за рукоятку своей сабли.
– Небось, добрый человек! – сказал служитель. – Он только пугает: ведь сабля-то у него деревянная.
– Ой ли! Эй, слушай-ка, пан! – закричал Кирша вслед поляку, который спешит уйти в избу. – У какого москаля отбит ты свою саблю?.. Ушел!.. Как он к вам попался?
– Он изволишь видеть, – отвечал служитель, – приехал месяца четыре назад из Москвы; да не поладил, что ль, с паном Тишкевичем, который на ту пору был в наших местах с своим региментом; только, говорят, будто б ему сказано, что если он назад вернется в Москву, то его тотчас повесят; вот он и приютился к господину нашему, Степану Кондратьичу Опалеву. Вишь, рожа-то у него какая дурацкая!.. Пошел к боярину в шуты, да такой задорный, что не приведи господи!
Кирша вошел также в избу. Оба боярина сидели за столом и трудились около большого пирога, не обращая никакого внимания на Милославского, который ел молча на другом конце стола уху, изготовленную хозяином постоялого двора.
– Ты, что ль, молодец, сказывал нашим людям, – спросил Лесута у запорожца, – что мы миновали дорогу на Теплый Стан?
– Да, боярин. Я вчера сам там был.
– И видел Тимофея Федоровича?
– Как же! и его и боярина Туренина.
– Так и Туренин на хуторе? Ну что, здоровы ли они?
– Славу богу! Только больно испостились.
– Как так?
– Да разве ты не знаешь, боярин?.. Они теперь оба живут затворниками.
– Затворниками?
– Как же! Если ты не найдешь их в хоромах, то ищи в подземном склепе, под церковным полом.
– Что ж они там делают?
– Вестимо что: спасаются!
– Эко диво! – сказал Опалев. – И вина не пьют?
– Какое вино! Не приезжайте вы к ним, так они дня три или четыре куска бы в рот не взяли: такие стали постники.
– Что это им вздумалось?.. – вскричал Лесута. – Да они этак вовсе себя уходят!
– Вот то-то и есть, – прибавил Опалев, – учение свет, а неучение тьма. Что сказано в Екклесиасте? «Не буди правдив вельми и не мудрися излишне, да некогда изумишися».
– Видно, боярин, они этой книги не читывали.
В это время Копычинский, который, сидя у дверей избы, посматривал пристально на Юрия, вдруг вскочил и, подойдя к Замятне-Опалеву, сказал ему на ухо:
– Боярин! уедем скорее отсюда: здесь неловко.
– Что ты врешь, дурак! – сказал Замятня.
– Нет, не вру, – продолжал поляк, – посмотри-ка на этого бледного и худого детину…
– Ну что за диковинка?
– Ты, видно, его не знаешь… Он настоящий разбойник!
– Разбойник!.. Постой-ка! Лицо что-то знакомое… Ну, точно так… Позволь спросить: ведь ты, кажется, Юрий Дмитрич Милославский?
Юрий ответствовал одним наклонением головы.
– В самом деле! – вскричал Лесута-Храпунов, – теперь и я признаю тебя. Ну как ты похудел! Что это с тобой сделалось?
– Он четыре месяца был при смерти болен, – отвечал Кирша.
– То-то тебя и не видно было, – продолжал Лесута-Храпунов. – Помнишь ли, Юрий Дмитрич, как мы познакомились с тобой у боярина Шалонского?
– Помню, – отвечал Юрий.
– Не правда ли, что он знатную нам задал пирушку!.. Помнится, вы с ним что-то повздорили, да, кажется, помирились. Нечего сказать, он немного крутенек, не любит, чтоб ему поперечили; а уж хлебосол! и как захочет, так умеет приласкать!
– «Прещение его подобно рыканию львову, – перервал Опалев, – и яко же роса злаку, тако тихость его».
– Эх, Юрий Дмитрич! – продолжал Лесута. – Много с тех пор воды утекло! Вовсе житья не стало нашему брату, родовому дворянину! Нижегородские крамольники все вверх дном поставили. Хотя бы, к примеру сказать, меня, стряпчего с ключом, – поверишь ли, Юрий Дмитрич? в грош не ставят; а какой-нибудь простой посадский или мясник – воеводою!
– Да, да, – примолвил Опалев, – чего мы не насмотрелись!
– Ты, верно, Юрий Дмитрич, – сказал Лесута, помолчав несколько времени, – пробираешься к пану Хоткевичу?
– Я и сам еще не знаю, – отвечал отрывисто Милославский.
– Да другого-то делать нечего, – продолжал Лесута, – в Москву теперь не проедешь. Вокруг ее идет такая каша, что упаси господи! и Трубецкой, и Пожарский, и Заруцкий, и проклятые шиши, – и, словом, весь русский сброд, ни дать ни взять, как саранча, загатил все дороги около Москвы. Я слышал, что и Гонсевский перебрался в стан к гетману Хоткевичу, а в Москве остался старшим пан Струся. О-ох, Юрий Дмитрич! Плохие времена, отец мой! Того и гляди придется пенять отцу и матери, зачем на свет родили!
– Что ты, Степан Кондратьич! – вскричал Опалев. – Не моги говорить таких речей: «Злословящему отца и матерь угаснет светильник, зеницы же очес его узрят тьму».
– Да мы и так уж давно ходим в потемках, – возразил Лесута. – Когда стряпчий с ключом, как я, или думный дворянин, как ты, не знают, куда голов приклонить, так, видно, уже пришли последние времена.
– Что и говорить, Степан Кондратьевич, мерзость запустения!.. По всему видно, что скоро наступит время, когда угаснет солнце, свергнутся звезды с тверди небесной и настанет повсюду тьма кромешная! Недаром прозорливый Сирах глаголет…
– Однако ж нам пора в путь, – перервал Лесута, вставая с своего места. – Прощенья просим, Юрий Дмитрич! Мы будем от тебя кланяться Тимофею Федоровичу.
– Да не забудьте же, бояре, – примолвил Кирша, – если не найдете его в хоромах, то ищите в склепе под церковным полом.
– А где мой дурак? – закричал Опалев. – Эй ты, пан! куда ты запропастился?
– Я здесь, ясновельможный, – отвечал Копычинский, выглядывая из сеней. – Прикажешь садиться на коня?
– Садись!.. Да тише ты, польская чучела! куда торопишься?.. Смотри, пожалуй! с ног было сшиб Степана Кондратьевича.
Часа через два и наши путешественники отправились также в дорогу. Отдохнув целые сутки в Муроме, они на третий день прибыли во Владимир; и когда Юрий объявил, что намерен ехать прямо в Сергиевскую лавру, то Кирша, несмотря на то что должен был для этого сделать довольно большой крюк, взялся проводить его с своими казаками до самого монастырского посада.
V
Троицкая лавра святого Сергия, эта священная для всех русских обитель, показавшая неслыханный пример верности, самоотвержения и любви к отечеству, была во время междуцарствия первым по богатству и великолепию своему монастырем в России, ибо древнее достояние князей русских, первопрестольный град Киев, с своей знаменитой Печерской лаврою, принадлежал полякам. Обитель Троицкая, основанная около половины четырнадцатого столетия радонежским чудотворцем, преподобным Сергием, близ протока, называемого Кончурою, отстоит от Москвы не далее шестидесяти четырех верст. Хотя в 1612 году великолепная церковь святого Сергия, высочайшая в России колокольня, две башни прекрасной готической архитектуры и много других зданий не существовали еще в Троицкой лавре, но высокие стены, восемь огромных башен, соборы: Троицкий, с позлащенною кровлею, и Успенский, с пятью главами, четыре другие церкви, обширные монастырские строения, многолюдный посад, большие сады, тенистые рощи, светлые пруды, гористое живописное местоположение – все пленяло взоры путешественника, все поселяло в душе его непреодолимое желание посвятить несколько часов уединенной молитве и поклониться смиренному гробу основателя этой святой и знаменитой обители.
В описываемую нами эпоху Троицкая лавра походила более на укрепленный замок, чем на тихое убежище миролюбивых иноков. Расставленные по стенам и башням пушки, множество людей ратных, вооруженные слуги монастырские, а более всего поврежденные ядрами стены и обширные пепелища, покрытые развалинами домов, находившихся вне ограды, напоминали каждому, что этот монастырь в недавнем времени выдержал осаду, которая останется навсегда в летописях нашего отечества непостижимой загадкою, или, лучше сказать, явным доказательством могущества и милосердия божия.
Тридцать тысяч войска польского, под предводительством известных своею воинской доблестью и зверским мужеством панов Сапеги и Лисовского, не успели взять приступом монастыря, защищаемого горстью людей, из которых большая часть в первый раз взялась за оружие; в течение шести недель более шестидесяти осадных орудий, гремя день и ночь, не могли разрушить простых кирпичных стен монастырских. Упование на господа и любовь к отечеству превозмогли всю силу многочисленного неприятеля: простые крестьяне стояли твердо, как поседевшие в боях воины, бились с ожесточением и гибли, как герои. Никто не хотел окончить жизнь на своей постеле; едва дышащие от ран и болезней, не могущие уже сражаться воины, иноки и слуги монастырские приползли умирать на стенах святой обители от вражеских пуль и ядер, которые сыпались градом на беззащитные их головы. Начальники осажденного войска князь Долгорукий и Голохвастов, готовясь, по словам летописца, на трапезе кровопролитной испить чашу смертную за отечество, целовали крест над гробом святого Сергия: сидеть в осаде без измены – и сдержали свое слово (13). Простояв более шестнадцати месяцев под стенами лавры, воеводы польские, покрытые стыдом, бежали от монастыря, который недаром называли в речах своих каменным гробом, ибо обитель святого Сергия была действительно обширным гробом для большей части войска и могилою их собственной воинской славы.
В одно прекрасное утро, перед ранней обеднею, человек пять слуг монастырских, собравшись в кружок, отдыхали на лугу, подле святых ворот лавры. Один из них, который, судя по его усталому виду и запыленному платью, только что приехал из дороги, рассказывал что-то с большим жаром; все слушали его со вниманием, кроме одного высокого и молодцеватого детины. Не принимая, по-видимому, никакого участия в разговоре, он смотрел пристально вдоль ростовской дороги, которая, огибая Терентьевскую гору, терялась вдали между полей, густых рощей и рассыпанных в живописном беспорядке селений.
– Полно, так ли, брат Суета? – сказал один из слуг монастырских, покачав головою. – И тебя к нему допустили?
– Как же, братец! – отвечал рассказчик, напоминающий своим колоссальным видом предания о могучих витязях древней России. – Стану я лгать! Я своеручно отдал ему грамоту от нашего архимандрита; говорил с ним лицом к лицу, и он без малого слов десять изволил перемолвить со мною.
– А мне так не удалось посмотреть на князя Дмитрия Михайловича Пожарского, – сказал тот же служитель, – я был в отлучке, как он стоял у нас в лавре. Что, брат Суета, правда ли, что он молодец собою?
– Как бы тебе сказать?.. Росту не очень большого и в плечах узенек, – отвечал Суета, кинув гордый взор на собственные свои богатырские плеча, – но зато куда благообразен собою!.. А что за взгляд! Ах ты господи боже мой!.. Поверите ль, ребята? как я к нему подходил, гляжу: кой прах! мужичонок небольшой – ну, вот не больше тебя, – прибавил Суета, показывая на одного молодого парня среднего роста, – а как он выступил вперед да взглянул, так мне показалось, что он целой головой меня выше! Вы знаете, товарищи, я детина не робкий и силка есть, а если б пришлось мне на ратном поле схватиться с князем Пожарским, так, что греха таить, не побожусь, статься может, и я бы сбердил.
– Что ты, Суета? помилуй!.. Ты для почину целый полк ляхов один остановил и человек двадцать супостатов перекрошил своим бердышом, так статочное ли дело, чтобы ты сробел одного человека?
– Да слышишь ли ты, голова! он на других-то людей вовсе не походит. Посмотрел бы ты, как он сел на коня, как подлетел соколом к войску, когда оно, войдя в Москву, остановилось у Арбатских ворот, как показал на Кремль и соборные храмы!.. и что тогда было в его глазах и на лице!.. Так я тебе скажу: и взглянуть-то страшно! Подле его стремени ехал Козьма Минич Сухорукий… Ну, брат, и этот молодец! Не так грозен, как князь Пожарский, а нашего поля ягода – за себя постоит!
– А что слышно о поляках?
– Вестимо что: одни сидят в Кремле да выглядывают из-за стен как сычи; а другие с гетманом Хоткевичем, как говорят, близехонько от Москвы.
– Так, стало быть, скоро большая схватка будет?
– Видно, что так. Жаль только, что наша сила поубавилась: изменник Заруцкий ушел в Коломну, да и князя Трубецкого войско-то не больно надежно: такой сброд!.. Они ж, говорят, осерчали за то, что нижегородцы не пошли к ним в таборы; а по мне, так дело и сделали: что им якшаться с этими разбойниками? Вся понизовская сила, что пришла с князем Пожарским, истинно христолюбивое войско!.. не налюбуешься! А как посмотришь на дружины князя Трубецкого, так бежал бы прочь без оглядки: только и думают, как бы где понажиться да ограбить кого бы ни было, чужих или своих, все равно. Есть, правда, и у них ребята знатные, да сволочи-то много.
– А не попадались ли тебе на московской дороге шиши? Говорят, они везде шатаются.
– Как же! они и меня останавливали верстах в тридцати отсюда; но лишь только я вымолвил, что еду из Троицы к князю Пожарскому, тотчас отпустили да еще на дорогу стаканчик вина поднесли.
– Вот что! Так они не вовсе разбойники?
– Какие разбойники!.. Правда, их держит в руках какой-то приходский священник села Кудинова, отец Еремей: без его благословенья они никого не тронут; а он, дай бог ему здоровье! стоит в том: режь как хочешь поляков и русских изменников, а православных не тронь!.. Да что там такое? Посмотрите-ка, что это Мартьяш уставился?.. Глаз не спускает с ростовской дороги.
– А кто его знает! – отвечал один из служителей. – Мы слушаем твои рассказы, а он ведь глух, так, может статься, от безделья по сторонам глазеет.
– Нет, брат Данило! – сказал Суета. – Не говори, он даром смотреть не станет: подлинно господь умудряет юродивых! Мартьяш глух и нем, а кто лучше его справлял службу, когда мы бились с поляками? Бывало, как он стоит сторожем, так и думушки не думаешь, спи себе вдоволь: муха не прокрадется.
Вдруг Мартьяш вскочил, схватил за руку Суету и, заставив его встать, показал пальцем на ростовскую дорогу.
– Ну так и есть! – вскричал Суета. – Видите ли, ребята?..
– Да, – сказал Данило, – по большой дороге едут казаки. Пойти сказать старшинам.
– Постой, вот они никак все выехали из-за рощи… Да их навряд будет человек тридцать: из чего делать тревогу?
– А если это только передовые? – сказал один из служителей.
– И, нет! – продолжал Суета. – Там дальше никого не видно. Видите ли? Мартьяш уселся опять на прежнее место и вовсе на них не смотрит, так, верно, уж опасаться нечего: какие-нибудь проезжие или богомольцы.
– Да так и должно быть, – сказал Данило. – Посмотрите, впереди казаков едет какой-то боярин… Вот сняли шапки и молятся на соборы… Видно, какой-нибудь понизовский дворянин едет к нам на богомолье.
Читатели наши, без сомнения, уже догадались, что боярин, едущий в сопровождении казаков, был Юрий Дмитрич Милославский. Когда они доехали до святых ворот, то Кирша, спеша возвратиться под Москву, попросил Юрия отслужить за него молебен преподобному Сергию и, подаря ему коня, отбитого у польского наездника, и литовскую богатую саблю, отправился далее по московской дороге. Милославский, подойдя к монастырским служителям, спросил: может ли он видеть архимандрита?
– Вряд ли, боярин, – отвечал Суета, – я сейчас был у него в палатах: он что-то прихворнул и лежит в постели; а если у тебя есть какое дело, то можешь переговорить с отцом келарем.
– Авраамием Палицыным?
– Да, боярин; он вчера приехал из-под Москвы и нынче же после трапезы опять туда едет.
– Не может ли кто-нибудь из вас проводить меня в его келью?
– Пожалуй, я провожу, – сказал Суета. – А ты, брат, – продолжал он, обращаясь к Алексею, – отведи коней в гостиницу.
– А где бы достать чего-нибудь перекусить, любезный? – спросил Алексей.
– Уж там тебя накормят; благодаря бога из Сергиевской лавры ни один еще богомолец голодный не уходил.
Юрий, идя вслед за Суетою, заметил, что и внутри монастыря большая часть строений была повреждена и хотя множество рабочих людей занято было поправкою оных, но на каждом шагу встречались следы опустошения и долговременной осады, выдержанной обителью.
– Вот в этих палатах живал прежде отец Авраамий, – сказал Суета, указав на небольшое двухэтажное строение, прислоненное к ограде. – Да видишь, как их злодеи ляхи отделали: насквозь гляди! Теперь он живет вон в той связи, что за соборами, не просторнее других старцев; да он, бог с ним, не привередлив: была б у него только келья в стороне, чтоб не мешали ему молиться да писать, так с него и довольно.
– А что он такое пишет?
– Бог весть! Послушник его Финоген мне сказывал, что он пишет какое-то сказание об осаде нашего монастыря и будто бы в нем говорится что-то и обо мне; да я плохо верю: иная речь о наших воеводах князе Долгорукове и Голохвастове – их дело боярское; а мы люди малые, что о нас писать?.. Сюда, боярин, на это крылечко.
Пройдя длинным коридором до самого конца здания, они остановились, и Суета, постучав в небольшую дверь, сказал вполголоса:
– Господи Иисусе Христе, сыне божий, помилуй меня, грешного!
– Аминь! – отвечал кто-то приятным и звучным голосом внутри кельи.
– Теперь ступай, боярин, – сказал Суета, отворяя дверь.
Юрий взошел в небольшую келью с одним окном. В левом углу стояла деревянная скамья с таким же изголовьем; в правом – налой, над которым теплилась лампада перед распятием и двумя образами; к самому окну приставлен был большой, ничем не покрытый стол; вдоль одной стены, на двух полках, стояли книги в толстых переплетах и лежало несколько свитков. Перед столом на скамье сидел старец в простой черной ряске и рассматривал с большим вниманием толстую тетрадь, которая лежала перед ним на столе. Приход Юрия не прервал его занятия: он взял перо, поправил несколько слов и прочел вслух: «В сей бо день гетман Сапега и Лисовский, со всеми полки своими, польскими и литовскими людьми, и с русскими изменники, побегоша к Дмитреву, никем же гонимы, но десницею божией…» Тут он написал еще несколько слов, встал с своего места и, благословя подошедшего к нему Юрия, спросил ласково: какую он имеет до него надобность?
– Отец Авраамий, – отвечал с смиренным видом Юрий, – я имею до тебя немаловажную просьбу.
– Садись, молодец, и говори, чего ты от меня хочешь?
Кроткий и вместе величественный вид старца, его блестящие умом и исполненные добросердечия взоры, приятный, благозвучный голос, а более всего известные всем русским благочестие и пламенная любовь к отечеству – все возбуждало в душе Юрия чувство глубочайшего почтения к сему бессмертному сподвижнику добродетельного Дионисия. Помолчав несколько времени, Милославский сказал робким голосом:
– Отец Авраамий, я не смею надеяться, что ты исполнишь мою просьбу.
– Говори смело, чадо мое, – отвечал старец, – нам ли, многогрешным, отвергать просьбы наших братьев, когда мы сами ежечасно, как малые дети, прибегаем с суетными мольбами к общему отцу нашему!
– Я хочу, – продолжал Милославский, ободренный ласковою речью Авраамия, – умереть свету и при помощи твоей из воина земного соделаться воином Христовым.
Старец поглядел на Юрия и спросил с некоторым сомнением:
– Ты желаешь вступить в обитель нашу послушником?
– Да, отец Авраамий, и если господь бог сподобит, а вы, благочестивые наставники, удостоите меня принять образ иноческий… то все желания мои исполнятся.
Авраамий покачал головою и, взглянув с соболезнованием на Юрия, сказал:
– В столь юные годы!.. на утре жизни твоей!.. Но точно ли, мой сын, ты ощущаешь в душе своей призвание божие? Я вижу на твоем лице следы глубокой скорби, и если ты, не вынося с душевным смирением тяготеющей над главою твоей десницы всевышнего, движимый единым отчаянием, противным господу, спешишь покинуть отца и матерь, а может быть, супругу и детей, то жертва сия не достойна господа: не горесть земная и отчаяние ведут к нему, но чистое покаяние и любовь.
– У меня нет ни отца, ни матери, – сказал Юрий, – я сирота!
– Но кто ты, юноша?
– Юрий Милославский.
– Сын покойного боярина Милославского?
– Да, сын его.
Старец устремил испытующий взор на Юрия и после короткого молчания сказал с приметным удивлением:
– И ты, сын Дмитрия Милославского, желаешь, наряду с бессильными старцами, с изувеченными и не могущими сражаться воинами, посвятить себя единой молитве, когда вся кровь твоя принадлежит отечеству? Ты, юноша во цвете лет своих, желаешь, сложив спокойно руки, смотреть, как тысячи твоих братьев, умирая за веру отцов и святую Русь, утучняют своею кровию родные поля московские?
– Итак, отец Авраамий, ты отвергаешь мою просьбу?
– Нет, Юрий Дмитрич, не я!.. Взгляни вокруг себя, вопроси эти полуразрушенные стены, пожженные дома, могилы иноков, падших в кровавой битве с врагом веры православной, и если их безмолвный ответ не напомнит тебе долга твоего, то ты не сын Димитрия! Нет, Юрий Дмитрич, не здесь твое место: оно в рядах храбрых дружин нижегородских, под стенами оскверненного присутствием злодеев Кремля! Сын мой, светла пред господом жизнь праведника; но венец мученика есть верх его благости и милосердия! Иди стяжать сию нетленную награду! Ступай умри верным защитником православной греческой церкви и достойным сыном добродетельного Димитрия!
Юрий, потупив глаза, стоял, как преступник пред своим судиею, и не отвечал ни слова.
– Ты молчишь? – продолжал Авраамий. – Колеблешься?.. Да простит тебя господь! ты надругался над моими сединами: ты обманул меня. Юноша! ты не сын Милославского!..
– Ах, отец Авраамий!.. – примолвил едва слышным голосом Юрий, – я не могу поднять меча на защиту моей родины!
– Не можешь?
– Я целовал крест королевичу Владиславу…
– Несчастный!..
Несколько минут продолжалось молчание; наконец Авраамий сказал как будто б нехотя:
– Юрий Дмитрич, ты, может быть, не знаешь, что святейший Гермоген разрешил всех православных от сей богопротивной присяги?
– Но я целовал крест добровольно. Отец Авраамий, не вынужденная клятва тяготит мою душу; нет, никто не побуждал меня присягать королевичу польскому! и тайный, неотступный голос моей совести твердит мне ежечасно: горе клятвопреступнику! Так, отец мой! Юрий Милославский должен остаться слугою Владислава; но инок, умерший для света, служит единому богу…
– И отечеству, боярин! – перервал с жаром Авраамий. – Мы не иноки западной церкви и благодаря всевышнего, переставая быть мирянами, не перестаем быть русскими. Вспомни, Юрий Дмитрич, где умерли благочестивые старцы Пересвет и Ослябя!.. Но я слышу благовест… Пойдем, сын мой, станем молить угодника божия, да просияет истина для очей наших и да подаст тебе господь силу и крепость для исполнения святой его воли!
По окончании литургии и молебствия с коленопреклонением о даровании победы над врагом Авраамий, подведя Юрия ко гробу преподобного Сергия, сказал торжественным голосом:
– Боярин Юрий Дмитрич Милославский, желаешь ли ты отречься от мира и всех прелестей его?
– Желаю! – отвечал твердым голосом Юрий.
– Не ищешь ли ты укрыться в обители нашей от забот, трудов и опасностей, тебе по рождению и сану предстоящих? Не избираешь ли ты часть сию, дабы избежать заслуженного наказания или по всякому другому, единственно земному побуждению?
– Нет.
– Не обещался ли ты пред господом иметь попечение о земном благе отца, матери, супруги и детей?
– Я сирота… и не был никогда женат.
– Итак, да будет по желанию твоему, боярин Милославский! Я принимаю здесь, при гробе преподобного Сергия, твой обет: посвятить себя на всю жизнь покаянию, посту и молитве. Преклони главу твою… Раб божий Юрий, с сего часа ты не принадлежишь уже миру, и я, именем господа, разрешаю тебя от всех клятв и обещаний мирских. Встань, послушник старца Авраамия; отныне ты должен слепо исполнять волю твоего пастыря и наставника. Ступай в стан князя Пожарского, ополчись оружием земным против общего врага нашего и, если господь не благоволит украсить чело твое венцом мученика, то по окончании брани возвратись в обитель нашу для принятия ангельского образа и служения господу не с оружием в руках, но в духе кротости, смирения и любви.
– Итак, – воскликнул Юрий, обливаясь слезами, – я снова могу сражаться за мою родину! Ах, я чувствую, ничто не тяготит моей совести!.. Душа моя спокойна!.. Отец Авраамий, ты возвратил мне жизнь!
– Возблагодарим за сие господа и святых угодников его, – сказал старец, преклоня колена вместе с Юрием.
После усердной и продолжительной молитвы Авраамий Палицын, прощаясь с Юрием, сказал:
– Отдохни сегодня, Юрий Дмитрич, в нашей обители, а завтра чем свет отправься к Москве. Стой крепко за правду. Не попускай нечестивых осквернить святыню храмов православных. Сражайся как сын Милославского, но щади безоружного врага, не проливай напрасно крови человеческой. Ступай, сын мой! – примолвил Авраамий, обнимая Юрия, – да предыдет пред тобою ангел господень и да сопутствует тебе благословение старика, который… Всевышний! да простит ему сие прегрешение… любит свою земную родину почти так же, как должны бы мы все любить одно небесное отечество наше!
На другой день вместе с солнечным восходом Юрий в сопровождении Алексея выехал из лавры и пустился по дороге, ведущей к Москве.
VI
Когда наши путешественники, миновав Хотьковскую обитель, отъехали верст тридцать от лавры, Юрий спросил Алексея: знает ли он, куда они едут?
– Вестимо куда! – отвечал с приметной досадою Алексей. – В Москву, к пану Гонсевскому.
– Ты не отгадал: мы едем в стан князя Пожарского.
– Зачем?
– Затем, чтоб драться с поляками.
– С поляками!.. Да нет, ты шутишь, боярин!
– Видит бог, не шучу. Я уж больше не слуга Владислава.
– Слава тебе, господи! – вскричал Алексей. – Насилу ты за ум хватился, боярин! Ну, отлегло от сердца! Знаешь ли что, Юрий Дмитрич? Теперь я скажу всю правду: я не отстал бы от тебя, что б со мной на том свете ни было, если бы ты пошел служить не только полякам, но даже татарам; а как бы знал да ведал, что у меня было на совести? Каждый день я клал по двадцати земных поклонов, чтоб господь простил мое прегрешение и наставил тебя на путь истинный.
– Ну вот видишь, Алексей, твоя молитва даром не пропала. Но я что-то очень устал. Как ты думаешь, не остаться ли нам в этом селе?
– Да и пора, Юрий Дмитрич: мы, чай, с лишком верст двадцать отъехали. Вон, кажется, и постоялый двор… а видно по всему, здесь пировали незваные гости. Смотри-ка, ни одной старой избы нет, все с иголочки! Ох эти проклятые ляхи! накутили они на нашей матушке святой Руси!
Путешественники въехали на постоялый двор. Юрий лег отдохнуть, а Алексей, убрав лошадей, подсел к хозяйке, которая в одном углу избы трудилась за пряжею, и спросил ее: не слышно ли чего-нибудь о поляках?
– И, родимый! наше дело крестьянское, – отвечала хозяйка, поправив под собою донце, – мы ничего не ведаем.
– А что, разве поляки никогда не бывали в вашем селе?
– Как не бывать!
– Ну что, голубушка, чай, они вам памятны?
– Вестимо, кормилец.
– Уж нечего сказать, знатные ребята! не так ли?
Хозяйка взглянула недоверчиво на Алексея и не отвечала ни слова.
– Куда, чай, с ними весело хлеб-соль водить! – продолжал Алексей. – Не правда ли?
– Вестимо, батюшка, – примолвила вполголоса хозяйка. – Дай бог им здоровья – люди добрые.
– В самом деле?
– Как же! такие приветливые.
– Что ты, шутишь, что ли?
– И, родимый, до шуток ли нам!
– Неужели в самом деле?.. Кого ж ты больше любишь: своих иль поляков? Ну, что ж ты молчишь, лебедка? иль язык отнялся?.. Ну, сказывай, кого?
– Кого прикажешь, батюшка.
– Не о приказе речь; я толком тебе говорю: кого больше любишь, нас иль поляков?
– Вас, батюшка, вас! А вы за кого стоите, господа честные?
– Чего тут спрашивать: за матушку святую Русь.
– Полно, так ли, родимый?
– Видит бог, так! Мы едем под Москву, биться с поляками не на живот, а на смерть.
– Ой ли? Помоги вам господи!.. Разбойники!.. В разор нас разорили! Прошлой зимой так всю и одежонку-то у нас обобрали. Чтоб им самим ни дна ни покрышки! Передохнуть бы всем, как в чадной избе тараканам… Еретики, душегубцы!.. нехристь проклятая!
– Ба, ба, ба! что ты, молодица? Кого ты это изволишь честить?
– Кого?.. как кого?.. вестимо, кого!.. Кого ты, родимый, того и я.
– Да что ты переминаешься?.. Чего ты боишься? иль не видишь, что мы православные?
– О, ох, батюшка! не равны православные! Этак с час-места останавливались у нас двое проезжих бояр и с ними человек сорок холопей, вот и стали меня так же, как твоя милость из ума выводить, а я сдуру-то и выболтай все, что на душеньке было; и лишь только вымолвила, что мы денно и нощно молим бога, чтоб вся эта иноземная сволочь убралась восвояси, вдруг один из бояр, мужчина такой ражий, бог с ним! как заорет в истошный голос да ну меня из своих ручек плетью! Уж он катал, катал меня! Кабы не молодая боярыня, дочка, что ль, его, не знаю, так он бы запорол меня до смерти! Дай бог ей доброе здоровье и жениха по сердцу! вступилась за меня, горемычную, и, как господа стали съезжать со двора, потихоньку сунула мне в руку серебряную копеечку. То-то добрая душа! Из себя не так чтоб очень красива, не дородна, взглянуть не на что… Ахти я дура! – примолвила хозяйка, вскочив торопливо со скамьи, – заболталась с тобой, кормилец!.. Чай, у меня хлебы-то пересидели.
Юрий, который от сильного волнения души, произведенного внезапною переменою его положения, не смыкал глаз во всю прошедшую ночь, теперь отдохнул несколько часов сряду; и когда они, отправясь опять в путь, отъехали еще верст двадцать пять, то солнце начало уже садиться. В одном месте, где дорога, проложенная сквозь мелкий кустарник, шла по самому краю глубокого оврага, поросшего частым лесом, им послышался отдаленный шум, вслед за которым раздался громкий выстрел. Юрий приостановил своего коня.
– Что это, боярин? – вскричал Алексей. – Слышишь? другой… третий… четвертый… Ахти, батюшки! считать не поспеешь!.. Ой, ой, ой! какая там идет жарня!
– Что б это такое было? – сказал Юрий, прислушиваясь к стрельбе, которая час от часу становилась сильнее. – Мы, кажется, еще не близко от Москвы.
– Сердце мое чует, – перервал Алексей, – это разбойники шиши проказят! Не воротиться ли нам, боярин?
– Если это шиши, так нам бояться нечего. Поедем поближе, Алексей.
Они не успели отъехать пятидесяти шагов, как вдруг из-за куста заревел грубый голос:
– Кто едет? стой!.. – и человек двадцать вооруженных кистенями, рогатинами и винтовками разночинцев высыпали из оврага и заслонили дорогу нашим путешественникам. С первого взгляда можно было принять всю толпу за шайку разбойников: большая часть из них была одета в крестьянские кафтаны; но кой-где мелькали остроконечные шапки стрельцов, и человека три походили на казаков; а тот, который вышел вперед и, по-видимому, был начальником всей толпы, отличался от других богатой дворянской шубою, надетою сверх простого серого зипуна; он подошел к Юрию и спросил его не слишком ласково:
– Кто вы таковы?
– Проезжие, – отвечал Милославский.
– Куда едете?
– Под Москву.
– Не вместе ли вон с теми боярами, что едут впереди?
– Нет, мы едем сами по себе.
– Полно, так ли?
– Видит бог так, господа шиши! – закричал Алексей.
– Ты врешь!.. Мы православное земское войско, а не шиши. Постой-ка, брат, нас этак прозвали зубоскалы поляки, так, видно, ты, голубчик с ними знаешься?
– Да, да! они изменники! – заревела вся толпа. – Долой их с лошадей!
– Что вы, ребята? перекреститесь! – вскричал Алексей. – Мы едем с боярином из Троицы к князю Пожарскому биться с поляками.
– Не верь им, Бычура! – сказал один из стрельцов. – Они, точно, изменники.
– Постойте, ребята! – перервал Бычура. – Чтоб маху не дать!.. Как тебя зовут, молодец? – продолжал он, обращаясь к Юрию.
– Юрий Милославский.
– Сын покойного воеводы нижегородского?
– Да, сын его.
– Коли так, – сказал Бычура, снимая почтительно свою шапку, – то мы просим прощения, боярин, что тебя остановили; и если ты точно Юрий Дмитрич Милославский и едешь из Троицы, то не изволь ничего бояться.
– Я ничего и не боюсь, добрые люди! Только не задерживайте меня: я тороплюсь к Москве.
– Не погневайся, ты слышишь, какая жарёха идет на большой дороге?.. так воля твоя, а изволь пообождать.
– Но что значит эта стрельба?
– Да так, боярин! наши молодцы справляются там с русскими изменниками.
– А почему вы знаете, что они изменники?
– Как не знать? они было и проводника уж нашли, который взялся довести их до войска пана Хоткевича; да не на того напали: он из наших; повел их проселком, водил, водил да вывел куда надо. Теперь не отвертятся.
– Нельзя ли нам хоть стороной объехать?
– Оно бы можно, – сказал Бычура, почесывая голову, – да не погневайся, господин честной: тебе надо прежде заехать в село Кудиново.
– Зачем?
– А вот, изволишь видеть, мы наслышались о батюшке твоем от нашего старшины отца Еремея, священника села Кудинова, так он лучше нашего узнает, точно ли ты Юрий Дмитрич Милославский.
– Как! – вскричал с досадою Юрий. – Вы не верите?..
– Не то чтоб не верили, боярин, да сбруя-то на коне твоем польская.
– Так что ж?
– Оно, конечно, ничего, не велика беда, что и сабля-то у тебя литовская: статься может, она досталась тебе с бою; да все лучше, когда ты повидаешься с отцом Еремеем. Ведь иной, как попадется к нам в руки, так со страстей, не в обиду твоей чести будь сказано, не только Милославским, а, пожалуй, князем Пожарским назовется.
Тут кто-то подбежал, запыхавшись, к толпе и закричал:
– Что вы здесь стоите, ребята? Ступайте на подмогу!
– А разве вас там мало? – сказал Бычура.
– Да порядком поубавилось. Теперь дело пошло врукопашную: одного-то боярина, что поменьше ростом, с первых разов повалили; да зато другой так наших варом и варит! а глядя на него, и холопи как приняли нас в ножи, так мы свету божьего невзвидели. Бегите проворней, ребята!
Бычура, приказав четверым шишам сесть на коней и проводить наших путешественников в село Кудиново, побежал с остальными товарищами вперед. Юрий и Алексей должны были поневоле следовать за своими провожатыми и, проскакав верст пять проселочной дорогой, въехали в селение, окруженное почти со всех сторон болотами и частым березовым лесом. Посреди села, перед небольшой деревянной церковью, на обширном лугу толпился народ. Провожатые слезли с лошадей; Юрий и Алексей сделали то же и подошли вслед за ними к двум большим липам, под которыми сидел на скамье человек лет тридцати, с курчавой черной бородою и распущенными по плечам волосами. Он был одет отменно богато для сельского священника; его длинный, ничем не подпоясанный однорядок с петлицами походил на боярскую ферязь, а желтые сапоги с длинными, загнутыми кверху носками напоминали также щеголеватую обувь знатных особ тогдашнего времени. Взглянув нечаянно на противоположную сторону, Алексей с ужасом заметил два высокие столба с перекладиною, которые, вероятно, поставлены были не для украшения площади и что-то вовсе не походили на качели. Присоединясь к толпе, путешественники и их провожатые остановились, ожидая, когда дойдет до них очередь явиться пред лицом грозного отца Еремея, к которому подходили, один после другого, отрядные начальники со всех дорог, ведущих к Москве.
– Спасибо, сынок! – сказал он, выслушав донесение о действиях отряда по серпуховской дороге. – Знатно! Десять поляков и шесть запорожцев положено на месте, а наших ни одного. Ай да молодец!.. Темрюк! ты хоть родом из татар, а стоишь за отечество не хуже коренного русского. Ну что, Матерой? говори, что у вас по владимирской дороге делается?
– Да что, отец Еремей, хоть вовсе не выходить на большую дорогу! Вот уже третий день ни одного ляха в глаза не видим; изменники перевелись, и кого ни остановишь, все православный да православный. Кабы ты дозволил поплотнее допрашивать проезжих, так авось ли бы и отыскался какой-нибудь предатель; а то, рассуди милостиво, кому охота взводить добровольно на себя такую беду?
– Да, как бы не так! Дай вам волю, так у вас, пожалуй, и Козьма Минич Сухорукий изменником будет. Нет, ребята, чур у меня своих не трогать! Ну что ты скажешь, Зверев?
– По ярославской дороге все благополучно, – отвечал рыжеватый детина с разбойничьим лицом. – Сегодня, почитай, никого проезжих не было.
– И ты никого не останавливал?
– Никого.
– Смотри не лги: ведь скажешь же на исповеди всю правду! Точно ли ты никого не останавливал?
– Как бог свят, никого.
– Право!.. Эй, вы! подойдите-ка сюда!
Тут вышли из толпы двое купцов и, поклонясь низко отцу Еремею, стали возле него.
– Ну, – продолжал он, взглянув грозно на Зверева, – знаешь ли ты этих гостей нижегородских?.. Что?.. прикусил язычок!
– Виноват!.. Отец Еремей, – сказал Зверев, упав на колени, – помилуй! Не я же один от них поживился!
– Кто поставлен от меня старшим над другими, тот за всех один и в ответе! Разве я благословлял тебя на разбой?.. Зачем ты их ограбил? а?.. На виселицу его!
Глухой ропот пробежал по всей толпе. Передние не смели ничего говорить, но задние зашумели и местах в трех раздались голоса:
– Как-ста не на виселицу!.. Много будет!.. Всех не перевешаешь!..
– Что, что?.. много будет? – сказал отец Еремей, приподнимаясь медленно с своего места.
– Посмотри-ка, боярин, – шепнул Алексей Юрию. – Господи боже мой!.. что это?.. экой чудо-богатырь!.. Да перед ним и Омляш показался бы малым ребенком!
– Ах вы крамольники! – продолжал отец Еремей. – Халдейцы проклятые! (14) Да знаете ли, что я вас к церковному порогу не подпущу! что вы все, как псы окаянные, передохнете без исповеди!
Ропот утих, но никто не трогался с места, чтоб выполнить приказание отца Еремея.
– Что вы дожидаетесь? – закричал он громовым голосом. – Иль хотите, чтоб я повесил его своими руками?.. Темрюк, Таврило, Матерой, возьмите его!.. Ну, что ж вы стали? – примолвил он, выступая несколько шагов вперед.
Виновного схватили и, несмотря на отчаянное сопротивление, потащили к виселице.
– Взмилуйся, батюшка! – сказал один из купцов. – Не прикажи его вешать, а вели только нам отдать то, что у нас отняли.
– Ваше добро не пропадет, а не в свое дело не мешайтесь, – отвечал хладнокровно отец Еремей.
– Преложи гнев на милость, батюшка! Бог с ним! мы ничего не ищем, – сказал купец.
– Нет, господа купцы! кто милует разбойников, того сам бог не помилует; да я уж давно заметил, что он нечист на руку… А разве, и то только для вас, дам ему время покаяться. Эй! постойте, ребята, отведите его в мирскую избу. Матерой! приставь к нему караул; да смотри, чтоб он был чем свет повешен, и если кто-нибудь хоть пикнет, то я завтра велю поставить другую виселицу. Ба, ба, ба! Кондратий… ты как здесь?.. – продолжал он, заметив одного из провожатых Юрия, который, поклонясь почтительно, подошел к нему вместе с своими товарищами под благословение. – Ну что, детушки, как вы справились с этими изменниками?
– Авось господь поможет! – отвечал Кондратий. – А шибко дерутся, собачьи дети! достанется и нашим на орехи.
– Как! – вскричал отец Еремей. – Так у вас на троицкой дороге еще дерутся, а вы здесь?..
– Не гневайся, батюшка! нас прислал к тебе Бычура вот с этим проезжим, который показался нам подозрительным, хоть он и называет себя Юрием Дмитричем Милославским.
– Милославским? – повторил священник, подойдя к Юрию. – Сыном Дмитрия Юрьевича?.. Милости просим, боярин! Ах ты мой сокол ясный!.. – промолвил он, благословляя Юрия. – Как ты схож с покойным твоим родителем: как две капли воды!.. Дай бог ему царство небесное! он не оставлял меня своею милостию. Батюшка твой изволил часто охотиться около нашего села, и хоть я был тогда простым дьячком, но он не гнушался моего дома и всегда изволил останавливаться у меня. Просим покорно, Юрий Дмитрич, ко мне в мою избенку! да чем бог послал!
Юрий и Алексей вошли вслед за священником в большую и светлую избу, построенную внутри церковного погоста.
– Жена, – сказал отец Еремей, войдя в избу, – накрывай стол, подай стклянку вишневки да смотри поворачивайся! что есть в печи, все на стол мечи!.. Знаешь ли, кто наш гость?
– Не знаю, батюшка! – отвечала попадья с низким поклоном.
– Сын боярина Милославского.
– Ой ли?.. Ох ты мой кормилец!.. Подлинно дорогой гость!.. Пожалуй, батюшка, изволь садиться! милости просим! а я мигом все спроворю.
– Куда изволишь ехать, боярин? – спросил отец Еремей.
– К князю Пожарскому под Москву.
– Биться с супостатами? Дело, Юрий Дмитрич! Да и как такому молодцу сидеть поджавши руки, когда вся Русь святая двинулась грудью к матушке Москве! Ну что, боярин, ты уж, чай, давно женат?.. и детки есть?
– Нет, батюшка, – отвечал со вздохом Юрий, – я не женат и век останусь холостым.
– Что так?
– Да, видно, уж мне так на роду написано.
– Не ручайся, Юрий Дмитрич! придет час воли божией…
– Да, – перервал Милославский, – и надеюсь, что час воли божией придет скоро; но только не так, как ты думаешь, отец Еремей!
– Что это, боярин? Уж не о смертном ли часе ты говоришь? Оно правда, мы все под богом ходим, и ты едешь не на свадебный пир; да господь милостив! и если загадывать вперед, так лучше думать, что не по тебе станут служить панихиду, а ты сам отпоешь благодарственный молебен в Успенском соборе; и верно, когда по всему Кремлю под колокольный звон раздастся: «Тебе, бога, хвалим», ты будешь смотреть веселее теперешнего… А!.. Наливайко! – вскричал отец Еремей, увидя входящего казака. – Ты с троицкой дороги? Ну что?
– Слава богу! справились с злодеями, – отвечал казак. – Я приехал передовым.
– Много побито наших?
– Да с полсорока больше своих не дочтемся! Изменники дрались не на живот, а на смерть: все легли до единого. Правда, было за что и постоять! сундуков-то с добром… серебряной посуды возов с пять, а казны на тройке не увезешь! Наши молодцы нашли в одной телеге бочонок романеи да так-то на радости натянулись, что насилу на конях сидят. Бычура с пятидесятью человеками едет за мной следом, а другие с повозками поотстали.
– А где ваш старшина?
– Кто? Федор Хомяк?.. Не спрашивай о нем, батюшка… изменник!
– Что ты говоришь?
– Бычура из своих рук застрелил этого предателя. Вот как было все дело: их оставалось всего человек двадцать, не больше; но с ними был их боярин, и нечего сказать – молодец! Стали поперек просеки, которая идет направо в лес, да, слышь ты, вот так наших в лоск и кладут. Мы глядь туда, сюда! где Федька Хомяк? Не тут-то было! Чем бы ему, как старшине, ни пяди от нас, он вздумал спасать дочь изменника боярина и уж совсем было выпроводил ее из лесу, да бог попутал. Бычура, который был позади в засаде и шел к нам на подмогу, повстречался с ним в овраге; его, как предателя, застрелил, а боярышню вместе с ее сенной девушкою поворотил назад.
– Напрасно; пустили б их на все четыре стороны! На что вам они?
– Как на что, отец Еремей? Ведь она дочь изменника.
– Да разве мы воюем с бабами?
– Вестимо, не с бабами! да наши молодцы не то говорят… А вот никак они въехали в село.
Юрий едва дышал в продолжение этого разговора, он не смел остановиться на мысли, от которой вся кровь застывала в его жилах; но, несмотря на то, сердце его невольно сжималось от ужасного предчувствия. Вдруг пронесся по улице громкий гул; конский топот, песни, дикие восклицания, буйный свист огласили окрестность; толпа пьяных всадников, при радостных криках всего селения, промчалась вихрем по улице, спешилась у церковного погоста и окружила дом священника. Через минуту Бычура, в провожании человек двадцати окровавленных и покрытых пылью товарищей, вошел в избу.
– Поздравляем, батька! – сказал он не слишком почтительным голосом. – Знатная добыча! Нечего сказать, поработали мы сегодня на матушку святую Русь!
– Спасибо, детушки! – отвечал отец Еремей. – Жаль только, что и наших легло довольно!
– Зато уж и мы натешили свои душеньки! и завтра можем позабавиться. Мы захватили дочь одного из изменников бояр; так как прикажешь, сегодня, что ль, ее на виселицу иль завтра?.. Да вот она налицо.
Два мужика внесли закутанную с ног до головы в богатую фату девицу; за нею шла, заливаясь слезами, молодая сенная девушка.
– Несчастная! она умерла от страха! – сказал Юрий.
– Нет! – отвечал Бычура. – Она только в забытьи; дорогою ее раз пять схватывало. Пройдет!
– Варвары! злодеи! кровопийцы! – кричала, всхлипывая, сенная девушка. – Добьюсь ли я от вас хоть каплю воды?
– На, голубушка! – сказала попадья, подавая ковш воды. – Спрысни ее! Бедная боярышня! – примолвила она жалобным голосом. – Неужли-то вы над нею не взмилуетесь?
– Молчи, жена! – шепнул священник. – Утро вечера мудренее… Хорошо, ребята! пусть она здесь переночует, а завтра увидим.
Невольно повинуясь какому-то непреодолимому влечению, Юрий подошел к скамье, на которой лежала несчастная девица; в ту самую минуту как горничная, стараясь привести ее в чувство, распахнула фату, в коей она была закутана, Милославский бросил быстрый взгляд на бледное лицо несчастной… обмер, зашатался, хотел что-то вымолвить, но вместо слов невнятный, раздирающий сердце вопль вырвался из груди его.
Незнакомая девица открыла глаза и, посмотрев вокруг себя, устремила неподвижный и спокойный взор на Юрия.
– Ну вот! ведь я говорил, что очнется! – сказал хладнокровно Бычура.
– Анастасья!.. – вскричал, наконец, Милославский.
– Опять он!.. – шепнула Анастасья, закрыв рукою глаза свои. – Ах, я все еще сплю!
– О, если б это был сон!.. Анастасья!..
– Боже мой! Боже мой!.. так!.. я не сплю!.. это он!.. Но зачем мы здесь… вместе с этими палачами?.. Ах! я сейчас была в Москве… ты был один со мною… а теперь!..
– Ба, ба, ба!.. так ты ее знаешь, боярин? – спросил Бычура.
– Да, добрые люди! – подхватил Юрий. – Вы ошибаетесь, она не дочь Шалонского.
– Как так?
– И я так же думаю, ребята! – сказал священник. – Я видал боярина Шалонского: она вовсе на него не походит.
– Кой прах! – возразил один из шишей. – Что ж он, как я разрубил ему голову, примолвил, умирая, своим холопям: «Спасайте дочь мою!»
– Как? – вскричала Анастасья… – умирая?.. Кто умер?
– Боярин Кручина-Шалонский.
– Родитель мой?..
– Слышишь ли, батька, что она говорит? – сказал Бычура. – Что ж это, боярин, никак ты вздумал нас морочить?
– Но разве вы не видите? она не знает сама, что говорит… она без памяти!
– Нет, – сказала твердым голосом Анастасья, – я не отрекусь от отца моего. Да, злодеи! я дочь боярина Шалонского, и если для вас мало, что вы, как разбойники, погубили моего родителя, то умертвите и меня!..
Что мне радости на белом свете, когда я вижу среди убийц отца моего… Ах! умертвите меня!
– Анастасья! – вскричал Юрий. – Неужели ты можешь думать?..
– Нет, боярышня! – сказал священник. – Хоть и жаль, а надобно сказать правду: он не помогал нашим молодцам. Да что об этом толковать!.. До завтра, ребята, с богом! Вам, чай, пора отдохнуть… Ну, что ж вы переминаетесь? ступайте!
– Да вот, батька, – сказал Бычура, почесывая голову, – товарищи говорят, что сегодня, за один бы уж прием, повесить ее, так и дело в шляпе.
– Ах вы богоотступники! – вскричала сенная девушка. – Что вы затеваете? Иль вы думаете, что теперь уж некому вступиться за боярышню? Так знайте же, разбойники! что она помолвлена за гетмана Гонсевского, и если вы ее хоть волосом тронете, так он вас всех живых в землю закопает.
– Как!.. она невеста пана Гонсевского? – сказал Бычура.
– Что вы слушаете эту дуру! – перервал священник.
– Да, да, невеста пана Гонсевского! – продолжала кричать горничная. – И боже вас сохрани…
– Невеста Гонсевского! – повторила с яростным криком вся толпа. – На виселицу ее! Тащите, ребята! На виселицу!
– Остановитесь! – сказал отец Еремей, заслонив собою Анастасью. – Я приказываю вам…
Но неистовые крики заглушили слова священника.
Быстрее молнии роковая весть облетела все селение, в одну минуту изба наполнилась вооруженными людьми, весь церковный погост покрылся народом, и тысяча голосов, осыпая проклятиями Гонсевского, повторяли:
– На виселицу невесту еретика!
– Да выслушайте меня, детушки! – сказал священник, успев, наконец, восстановить тишину вокруг себя. – Разве я стою за нее? Я только говорю, чтоб вы подождали до завтра.
– Нет, батька! – возразил Бычура. – Выдавай нам ее сейчас, а то будет поздно: вишь, она опять обмерла!.. Где ей дожить до завтра!..
– Ребята! – вскричал Юрий. – Не берите на душу этого греха! Она невинна: отец насильно выдавал ее замуж.
– Все равно! – подхватил один пьяный мужик с всклоченной бородою и сверкающими глазами. – Этот жид Гонсевский посадил на кол моего брата… На виселицу ее!
– Он отрубил голову отцу моему! – вскричал другой.
– Расстрелял без суда пятерых наших товарищей, – примолвил третий.
– Тащите ее! – заревела вся толпа.
– Друзья мои! – продолжал Юрий, ломая в отчаянии свои руки. – Ради бога!.. если вы хотите кого-нибудь казнить, так умертвите меня.
– Что ты, боярин! разве мы разбойники? – сказал Бычура. – Ты православный и стоишь за наших, а она дочь предателя, еретичка и невеста злодея нашего Гонсевского.
– Так попытайтесь же взять ее! – вскричал Юрий, вынимая свою саблю.
– Безумный! – сказал священник, схватив его за руку. – Иль ты о двух головах?.. Слушайте, ребята, – продолжал он, – я присудил повесить за разбой Сеньку Зверева; вам всем его жаль – ну так и быть! не троньте эту девчонку, которая и так чуть жива, и я прощу вашего товарища.
– Нет, батька! – сказал Бычура. – Если Зверев виноват, то мы не стоим за него: делай с ним, что тебе угодно, а нам давай невесту пана Гонсевского.
– Да, да! – вскричала вся толпа. – Мы из твоей воли не выступаем, Еремей Афанасьевич; казни кого хочешь, а еретичку нам выдавай.
Юрий с ужасом заметил, что твердость священника поколебалась: в его смущенных взорах ясно изображались нерешимость и боязнь. Он видел, что распаленная вином и мщением буйная толпа начинала уже забывать все повиновение, и один грозный вид и всем известная исполинская его сила удерживали в некоторых границах главных зачинщиков, которые, понукая друг друга, не решались еще употребить насилия; но этот страх не мог продолжаться долго. Снаружи крик бешеного народа умножался ежеминутно, и несколько уже раз имя священника произносилось с ругательством и угрозами. Взоры его становились час от часу мрачнее; он поглядывал с состраданием то на Юрия, то на бесчувственную Анастасью, но вдруг лицо его прояснилось, он схватил за руку Милославского и сказал вполголоса:
– Готов ли ты пуститься на все, чтоб спасти эту несчастную?
– На все, отец Еремей!
– Если так – она спасена! Ну, детушки, – продолжал он, обращаясь к толпе, – видно, вас не переспоришь – быть по-вашему! Только не забудьте, ребята, что она такая же крещеная, как и мы: так нам грешно будет погубить ее душу. Возьмите ее бережненько да отнесите за мною в церковь, там она скорей очнется! дайте мне только время исповедать ее, приготовить к смерти, а там делайте что хотите.
– Ну вот, что дело то дело, батька! – сказал Бычура. – В этом с тобою никто спорить не станет. Ну-ка, ребята, пособите мне отнести ее в церковь… Да выходите же вон из избы!.. Эк они набились – не продерешься!.. Ступай-ка, отец Еремей, передом; ты скорей их поразодвинешь.
Минуты через две в избе не осталось никого, кроме Юрия, Алексея и сенной девушки, которая, заливаясь горькими слезами и вычитая все добродетели своей боярышни, вопила голосом. Милославский, несмотря на обещание отца Еремея, был также в ужасном положении; он ходил взад и вперед по избе, как человек, лишенный рассудка: попеременно то хватался за свою саблю, то, закрыв руками глаза, бросался в совершенном отчаянии на скамью и плакал, как ребенок. Алексей не смел утешать его и, наблюдая глубокое молчание, стоял неподвижно на одном месте. Не прошло пяти минут, как вдруг двери вполовину отворились и небольшого роста старичок, в котором по заглаженным назад волосам и длинной косе нетрудно было узнать приходского дьячка, махнул рукою Милославскому, и когда Алексей хотел идти за своим господином, то шепнул ему, чтоб он остался в избе. Юрий вышел с своим проводником на церковный погост и, пробираясь осторожно вдоль забора, подошел к паперти. Входя на лестницу, он оглянулся назад: вокруг всей ограды, подле пылающих костров, сидели кучами вооруженные люди; их неистовые восклицания, буйные разговоры, зверский хохот, с коим они указывали по временам на виселицу, вокруг которой разведены были также огни и толпился народ, – все это вместе составляло картину столь отвратительную, что Юрий невольно содрогнулся и поспешил вслед за дьячком войти во внутренность церкви. Перед иконостасом теплилась одна лампада, а в трапезе, подле налоя, во всем облачении стояли отец Еремей и трепещущая Анастасья.
– Скорей, Юрий Дмитрич, скорей! – сказал священник, идя к нему навстречу. – Становись подле твоей невесты!
– Моей невесты? – повторил с ужасом Юрий.
– Да, это один способ спасти ее! Слышишь ли, как беснуются эти буйные головы? Малейшее промедление будет стоить ей жизни. Еще раз спрашиваю тебя: хочешь ли спасти ее?
– Хочу! – сказал решительно Юрий, и отец Еремей, сняв с руки Анастасьи два золотых перстня, начал обряд венчанья. Юрий отвечал твердым голосом на вопросы священника, но смертная бледность покрывала лицо его; крупные слезы сверкали сквозь длинных ресниц потупленных глаз Анастасии; голос дрожал, но живой румянец пылал на щеках ее и горячая рука трепетала в ледяной и, как мрамор, бесчувственной руке Милославского.
Между тем нетерпение палачей несчастной Анастасии дошло до высочайшей степени.
– Что ж это! батька издевается, что ль, над нами? – вскричал, наконец, Бычура. – Где видано держать два часа на исповеди? Кабы нас, так он успел бы уже давно десятка два отправить. Послушайте, ребята! войдемте в церковь: при людях исповедывать нельзя, так ему придется нехотя кончить.
– А что ты думаешь?.. И впрямь!.. В церковь так в церковь! Пойдемте, ребята! – закричали товарищи Бычуры и вслед за ним хлынули всей толпой на паперть.
– Вот те раз! – сказал Бычура, остановясь в недоумении. – Ведь двери-то заперты…
– Так что ж? Ну-ка, товарищи, понапрем! – вскричал Матерой. – Авось с петлей соскочит!
Вдруг двери церковные с шумом отворились, и отец Еремей в полном облачении, устремив сверкающий взгляд на буйную толпу, предстал пред нее, как грозный ангел господень.
– Богоотступники! – воскликнул он громовым голосом. – Как дерзнули вы силою врываться в храм господа нашею?.. Чего хотите вы от служителя алтарей, нечестивые святотатцы?
– Отец Еремей! – отвечал Бычура робким голосом, посматривая на присмиревших своих товарищей. – Ведь ты сам обещал выдать нам невесту Гонсевского?
– И сдержал бы мое обещание, если б мог выдать вам невесту нашего злодея.
– А почему ж ты не можешь?
– Ее здесь нет!
– Как нет?.. Ребята! что ж это?..
– Да! здесь нет никого, кроме Юрия Дмитрича Милославского и законной его супруги, боярыни Милославской! Вот они! – прибавил священник, показывая на новобрачных, которые в венцах и держа друг друга за руку вышли на паперть и стали возле своего защитника. – Православные! – продолжал отец Еремей, не давая образумиться удивленной толпе. – Вы видите, они обвенчаны, а кого господь сочетал на небеси, тех на земле человек разлучить не может!
– Да! – вскричал Юрий. – Ничто не разлучит меня с моей супругою, и если вы жаждете упиться ее неповинной кровью, то умертвите и меня вместе с нею!
– Слышите ль, православные? Вы не можете погубить жены, не умертвя вместе с нею мужа, а я посмотрю, кто из вас осмелится поднять руку на друга моего, сподвижника князя Пожарского и сына знаменитого боярина Димитрия Юрьевича Милославского!
Глубокое молчание распространилось по всей толпе, которая беспрестанно увеличивалась от прибегающего со всех сторон народа.
– Как вы думаете, товарищи? – промолвил, наконец, Бычура.
– Не знаем-ста, как ты?.. – отвечал Наливайко.
– Вишь, батька-то стоит за них грудью! – прибавил Матерой.
На всех лицах заметно было какое-то сомнение и недоверчивость. Все молча поглядывали друг на друга, и в эту решительную минуту одно удачное слово могло усмирить все умы точно так же, как одно буйное восклицание превратить снова весь народ в безжалостных палачей. Уже несколько пьяных мужиков, с зверскими рожами, готовы были подать первый знак к убийству, но отец Еремей предупредил их намерение.
– Ну, что ж вы задумались, православные! – воскликнул он, принимая из рук дьячка кружку с вином. – За мной, детушки!.. Да здравствуют новобрачные!
Два или три голоса повторили поздравление, но вся толпа молчала.
– А чтоб было чем выпить за их здоровье, – продолжал отец Еремей, – боярин жалует вам бочку вина, ребята.
– Да здравствуют новобрачные! – закричали сотни голосов.
– А я, – прибавил священник, – на радости прощаю Зверева и выдаю из собственной моей казны по пяти алтын на человека.
– Ура! – заревел весь народ. – Многие лета боярыне Милославской!.. Да здравствуют молодые!
– Спасибо, ребята! Сейчас велю вам выкатить бочку вина, а завтра приходите за деньгами. Пойдем, боярин! – примолвил отец Еремей вполголоса. – Пока они будут пить и веселиться, нам зевать не должно… Я велел оседлать коней ваших и приготовить лошадей для твоей супруги и ее служительницы. Вас провожать будет Темрюк: он парень добрый и, верно, теперь во всем селе один-одинехонек не пьян; хотя он и крестился в нашу веру, а все еще придерживается своего басурманского обычая: вина не пьет.
Когда они вошли в избу и сенная девушка узнала, что ее госпожа не должна уже ничего опасаться, то совсем бы обезумела от радости, если б ей не объявили, что боярышня ее вышла замуж за Милославского. Это известие тотчас расхолодило ее восторг.
– Как! – вскричала она. – Анастасья Тимофеевна обвенчалась?.. Ну, хороша свадебка!.. Без помолвки, без девишника!.. Ах, боже мой!.. Что, если б Власьевна это узнала!.. Ах ты моя родимая! сиротка ты бесталанная! некому было тебя, горемычную, и повеличать перед свадьбою!..
– И, голубушка! – сказал священник. – До величанья ли им было! Ты, чай, слышала, какие ей на площади попевали свадебные песенки? Ну, боярин! – продолжал он, обращаясь к Юрию. – Куда ж ты теперь поедешь с своею супругою?.. Чай, в стане у князя Пожарского жить боярыням не пристало?.. Не худо, если б ты отвез на время свою супругу в Хотьковский монастырь; он близехонько отсюда, и, верно, игуменья не откажется дать приют боярыне Милославской.
– Она родная моя тетка, – сказала Анастасья.
– Так и думать нечего! в добрый час, боярин! У меня на душе будет легче, как вы уедете… Не то чтоб я боялся… однако ж все лучше… лукавый силен!.. Поезжайте с богом!
– Отец Еремей! – сказал Юрий. – Чем могу я возблагодарить тебя?..
– Не за что, Юрий Дмитрич! Я взыскан был милостию твоего покойного родителя и, служа его сыну, только что выплачиваю старый долг. Но вот, кажется, и Темрюк готов! Он проведет вас задами; хоть вас никто не посмеет остановить, однако ж лучше не ехать мимо церкви. Дай вам, господи, совет и любовь, во всем благое поспешение, несчетные годы и всякого счастия! Прощайте!
Молодые и служители их, проехав задними воротами на огороды, в провожании Темрюка, добрались потихоньку до околицы и выехали из села Кудинова.
VII
В этот самый день, в который, по необычайному стечению обстоятельств, Милославский нарушил обет, данный им накануне: посвятить остаток дней своих безбрачной жизни, часу в десятом ночи какой-то бедный прохожий, в изорванном сером кафтане, шел скорыми шагами вдоль большой московской дороги, проложенной в этом месте по скату глубокого оврага, поросшего густым лесом. Миновав длинный и узкий мост, перекинутый чрез тонкую пойму, прохожий вышел на небольшую поляну, пересекаемую поперечной дорогою. Ночь была лунная, и, несмотря на густую тень от деревьев, можно было без труда различать все предметы. Прохожий, достигнув перекрестка, остановился, вздрогнул и с ужасом отступил назад: освещенная полным месяцем, вся правая сторона поляны была покрыта кучами мертвых тел. Пораженный этим неожиданным зрелищем, прохожий стоял уже несколько минут неподвижно на одном месте, как вдруг слабый, едва слышный стон долетел до его слуха, и в то же время ему показалось, что среди большой груды тел, в том самом месте, где поперечная дорога выходила на поляну, кто-то приподнял с усилием голову и, вздохнув тяжело, опустил ее опять на землю. Подойдя поближе, прохожий увидел, что этот несчастный, покрытый глубокими язвами, один из всех сохранил еще признаки жизни. В то время как человеколюбивый незнакомец, желая, по-видимому, подать какую-нибудь помощь раненому, заботливо над ним наклонился, он снова сделал движение и повернулся лицом к стороне, освещенной луною.
– Правосудный боже! – вскричал прохожий, отступив назад и сложа крестообразно свои руки. – Это он! это тот надменный и сильный боярин!.. Итак, исполнилась мера долготерпения твоего, господи!.. Но он дышит… он жив еще… Ах! если б этот несчастный успел примириться с тобою! Но как привести его в чувство?.. – прибавил прохожий, посмотрев вокруг себя. – Изба полесовщика недалеко отсюда… попытаюсь…
Он приподнял раненого, в котором читатели, вероятно, узнали уже боярина Кручину-Шалонского, положил его на плеча и, сгибаясь под этой ношею, пошел вдоль поперечной дороги, в конце которой мелькал сквозь чащу деревьев едва заметный, тусклый огонек.
Почти в то же самое время Милославский и его супруга выехали из села Кудинова; впереди ехал провожатый их, татарин Темрюк, а позади Алексей и сенная девушка. Во все время, пока до их слуха долетали еще громкие крики и веселые песни, Анастасья наблюдала глубокое молчание и, вздрагивая при каждом новом радостном восклицании, которое доносил до них отголосок, с трепетом прижималась к Милославскому. Но когда вокруг их все утихло и мало-помалу стало потухать бледное зарево от пылающих костров, вокруг которых пировала буйная толпа ее палачей, она, казалось, стала дышать свободнее и, наконец, сказала робким, исполненным прелести голосом:
– Ты молчишь, Юрий Дмитрия!.. Промолви хотя словечко… Ах! одно твое слово ласковое, один твой привет могут уменьшить скорбь несчастной сироты.
– Анастасья! – отвечал тихим голосом Юрий. – Я сам сирота, и мне ли, горькому, бесталанному, утешать тебя в несчастии, когда для самого меня нет утешенья на белом свете?.. Ах! не на радость соединил тебя господь со мною!
– Не на радость!.. Нет, Юрий Дмитрич, я не хочу гневить бога: с тобой и горе мне будет радостью. Ты не знаешь и не узнал бы никогда, если б не был моим супругом, что я давным-давно люблю тебя. Во сне и наяву, никогда и нигде я не расставалась с тобою… ты был всегда моим суженым. Когда злодейка кручина томила мое сердце, я вспоминала о тебе, и твой образ, как ангел-утешитель, проливал отраду в мою душу. Теперь ты мой, и если ты также меня любишь…
– Люблю ли я тебя!.. – вскричал Милославский. – Тебя!.. Ах, Анастасья! помнишь ли, в Москве, у Спаса на Бору?.. Я не знал, кто ты, когда в первый раз тебя увидел, но сердце мое забилось от радости… Мне казалось, что я встретился с тобою после долгой разлуки, что я давно тебя знаю… что я не мог не знать тебя! Несчастный! я забыл все… забыл, что стою в храме божием… Недоконченная молитва замерла на устах моих… Нет! я согрешил еще более: в безумии моем я молился не на лики святых угодников… Анастасья!.. я видел одну тебя! Так я прогневил господа и должен сносить без ропота горькую мою участь; но ты молилась, Анастасья! в глазах твоих, устремленных на святые иконы, сияла благодать божия… я видел ясно: никакие земные помыслы не омрачали души твоей… тебя не тяготит ужасный грех поруганной святыни!.. За что ж господь наказал нас обоих?
– Не греши, Юрий Дмитрич! К чему этот безрассудный ропот? Всевышний посетил нас скорбию, мы оба сироты; но разве он до конца нас покинул? И должны ли мы искушать его милосердие в ту самую минуту, когда он, сжалясь над нами, соединил нас навеки?
– Навеки! – повторил вполголоса Юрий. – Ах, Анастасья!..
– Да, мой милый, мой сердечный друг! одна смерть может разлучить нас… Дай мне свою руку, радость дней моих, ненаглядный мой!.. Не правда ли, ты никогда не покинешь твоей Анастасии… никогда?.. Чувствуешь ли ты, – продолжала она голосом, исполненным неизъяснимой нежности, прижимая руку Юрия к груди своей, – чувствуешь ли, как бьется мое сердце?.. Оно живет тобою! И если когда-нибудь ты перестанешь любить меня…
– Никогда! никогда! – прошептал Юрий, покрывая пламенными поцелуями ее трепещущую руку.
– Бесценный мой!.. избавитель мой!.. О, как снова мне жизнь становится мила!.. Она твой дар, мой возлюбленный! она вся принадлежит тебе!.. Ах! повтори еще раз, что ты меня любишь!
– Более всего на свете! – вскричал Милославский, забыв на минуту весь ужас своего положения.
– И ты можешь роптать на промысл божий?.. и я смею называть себя сиротою, когда ты супруг мой?..
Как пробужденный от глубокого сна, Юрий вздрогнул.
– Твой супруг!.. – повторил он, отдернув с ужасом свою руку.
– Что с тобою, мой милый друг? – спросила робким голосом Анастасья.
Юрий не отвечал ни слова.
– Ты молчишь?.. – продолжала она. – Ах! говори, Юрий Дмитрич, скажи, чем могла я прогневить тебя?
– Анастасья, – отвечал, наконец, Милославский, – я не ропщу… я покоряюсь воле всевышнего; но мы несчастливы, мой друг, очень несчастливы!
– Нет, пока ты называешь меня своей супругою… пока я принадлежу тебе…
– Но знаешь ли ты, сирота злополучная?.. Так! к чему откладывать!.. для чего томить тебя медленной смертью!.. Анастасья!.. я не супруг твой!
– Ты не супруг мой?.. Но не ты ли сейчас обошел со мною налой церковный?.. Не с тобою ли я поменялась этим перстнем?..
– Чтоб спасти тебя, я должен был это сделать; но я не могу быть ничьим супругом.
– Не можешь?
– Да, Анастасья! Вчера, над гробом преподобного Сергия, я клялся оставить свет и произнес обет: по окончании брани возложить на себя одежду инока.
– Милосердный боже!.. Так для чего ж, жестокий, ты не дал мне умереть?
– Выслушай меня, Анастасья, и не осуждай меня!
Юрий стал рассказывать, как он любил ее, не зная, кто она, как несчастный случай открыл ему, что его незнакомка – дочь боярина Кручины; как он, потеряв всю надежду быть ее супругом и связанный присягою, которая препятствовала ему восстать противу врагов отечества, решился отказаться от света; как произнес обет иночества и, повинуясь воле своего наставника, Авраамия Палицына, отправился из Троицкой лавры сражаться под стенами Москвы за веру православную; наконец, каким образом он попал в село Кудиново и для чего должен был назвать ее своей супругою. Анастасья с необыкновенной твердостью выслушала весь рассказ его; но когда он кончил, она завернулась в свою фату, зарыдала, и горькие слезы рекой полились из глаз ее.
Юрий молча продолжал ехать подле нее; несколько раз он хотел возобновить разговор, но слова замирали на устах его; и что мог бы он сказать в утешение несчастной, горькой сироте?
Вдали мелькнул огонек; Темрюк остановил свою лошадь и, обращаясь к Юрию, сказал:
– Видишь, боярин?.. вон там, за этими деревьями?.. Это Хотьков монастырь. Чай, теперь вы и без проводника доедете; дорога прямая; а мне пора и отдохнуть. Вот другие сутки, как я глаз не сводил.
Юрий отпустил своего провожатого, и через четверть часа наши путешественники доехали до монастырских ворот. Не скоро достучались они привратника; наконец, калитка отворилась, и монастырский слуга, протирая заспанные глаза, спросил сердитым голосом:
– Кто тут?.. что за полуночники такие?.. – но, узнав Анастасью, вскрикнул от радости и побежал доложить о ней игуменье. Путешественники сошли с лошадей.
Анастасья молчала, Юрий также; но, когда через несколько минут ворота отворились и надобно было расставаться, вся твердость их исчезла. Анастасья, рыдая, упала на грудь Милославского.
– Прости, мой избавитель! – говорила она, всхлипывая, – прости навсегда!
– Навсегда!.. Нет, Анастасья! – вскрикнул Юрий, заключив ее в свои объятия, – когда мы оба проснемся от тяжкого земного сна для жизни бесконечной, тогда мы увидимся опять с тобою!.. И там, где нет ни плача, ни воздыханий, там – о милый друг! я снова назову тебя моей супругою!
Анастасья вырвалась из его объятий. Тяжелые во рота заскрипели, застучал железный запор, привратник захлопнул калитку, и Юрий, вскочив на коня, помчался вихрем от стен обители, в которой, как в безмолвной могиле, он похоронил навсегда все земное свое счастье.
Оставим на несколько времени Юрия, который спешил в крови врагов или в своей собственной утопить мучительную тоску свою, и перенесемся в хижину, где, осыпанный проклятиями, заклейменный позорным именем предателя, некогда сильный и знаменитый боярин, но теперь покинутый целым миром, бесприютный страдалец боролся со смертию. До половины вросшая в землю, освещенная одним восковым огарком, который теплился перед иконами, лачужка полесовщика была в эту минуту последним земным жилищем богатого боярина Кручины, привыкшего жить с царскою пышностию. Несколько снопов соломы, брошенных на скамью, заменяли роскошное пуховое ложе, а вместо толпы покорных рабов един бедный, покрытый изорванным рубищем нищий сидел у его изголовья. Испустя тяжелый вздох, умирающий очнулся от своего беспамятства и открыл глаза; несколько минут его тусклые, безжизненные взоры оставались неподвижными; наконец, мало-помалу он стал различать окружавшие его предметы. С большим усилием он поднял руку и молча поднес ее к запекшимся кровию устам своим. Нищий подал ему ковш с водою, и боярин, утолив свою жажду, промолвил невнятным голосом:
– Где я?
– В избе, у доброго человека, – отвечал нищий.
– Кто говорит со мною?
– Это я, Федорыч: Митя.
– Где мои слуги?
– Твои слуги!.. Бедняжка!.. Ты всех их отпустил на волю, Федорыч!
– Где дочь моя?
– Как?.. так и она, сердечная, была с тобою?.. Голубушка моя!.. Ну, Федорыч, пришла беда – растворяй ворота!
– Ах! я начинаю вспоминать… убийцы!.. кровь!.. Так… они умертвили ее!.. злодеи! А я жив еще!.. Зачем!.. для чего?
– Как зачем, Федорыч?.. Подумай-ка хорошенько. Ведь благочестивую дочь твою врасплох бы не застали: она всегда, как чистая голубица, готова была принять жениха своего. А что б ты стал делать, горемычный, если бы господь не умилосердился над тобою и не дал тебе времени принарядиться да раззнакомиться с твоими приятелями? Оглянись-ка, Федорыч! посмотри, сколько их стоит за тобою! и гордость, и злость, и неправда, и убийство, и всякое нечестие… Эй, Федорыч! не губи себя, голубчик! отрекись от этих друзей, не бери их с собою! Ведь двери-то на небеса небольшие – с такой оравой туда не пролезешь!
Бледные щеки Шалонского вспыхнули; казалось, все силы его возвратились: он приподнялся до половины и, устремив дикий взор на Митю, сказал твердым голосом:
– О чем ты говоришь, юродивый? чего ты от меня хочешь?.. Покаяния?.. Нет!.. поздно!.. Если все правда, чему я верил в ребячестве, то приговор мой давно уже произнесен!
– И, Федорыч, Федорыч! Кто это тебе сказал?
– Да, если из двух дорог я выбрал одну и шел по ней всю жизнь мою, то могу ли перед смертью возвратиться опять на перепутье?
– Можешь ли? – перервал Митя, и глаза его заблистали необыкновенным огнем, и кроткое величие праведника изобразилось на челе его, выражавшем до того одно простодушие и смирение. – Можешь ли? – повторил он вдохновенным голосом. – Ничтожное, бренное создание! Тебе ли полагать пределы милосердию божию? Тебе ли измерять неизмеримую любовь творца к его созданию?.. Так! с юности твоей преданный лукавству и нечестию, упитанный неповинной кровию, ты шел путем беззакония, дела твои вопиют на небеса; но хуже ли ты разбойника, который, умирая, сказал: «Помяни мя, господи! егда приидеши во царствии твоем!» И едва слова сии излетели из уст убийцы – и уже имя его было начертано на небеси! Едва, омытая кровию спасителя, душа его воспарила в горние селения – и уже навстречу ей спешил сам искупитель! О боярин! возведи скорбящий взор к отцу нашему, пожелай только быть вместе с ним, и он уже с тобою, и он уже в душе твоей!..
Как истомленный жаждою в знойный день усталый путник глотает с жадностию каждую каплю пролившего на главу его благотворного дождя, так слушал умирающий исполненные христианской любви слова своего утешителя. Закоснелое в преступлениях сердце боярина Кручины забилось раскаянием; с каждым новым словом юродивого изменялся вид его, и, наконец, на бледном, полумертвом лице изобразилась последняя ужасная борьба порока, ожесточения и сильных страстей – с душою, проникнутою первым лучом небесной благодати.
– Как! – сказал он после продолжительного молчания, – ты, которого я выгнал с позором из дома своего… над кем ругался, кого осыпал проклятиями… кто должен меня ненавидеть… желать моей вечной погибели…
– Твоей погибели!.. Ах! ты не знаешь… ты не вкусил еще всей сладости любви христианской, боярин… Твоей погибели!.. Пусть господь возьмет остаток дней моих за одно мгновение твоего душевного покаяния! Но что я говорю… бессмысленный! Нужна ли эта ничтожная жертва, дабы подвигнуть к милосердию того, кто есть беспредельная любовь… которая наполняет уже твою душу, боярин?.. Так я вижу благодать всевышнего в твоих потухающих взорах!.. Ты плачешь?.. Плачь, боярин, плачь! Эти слезы… о! приветствуй сих посланников небесных!..
Кто может описать чувство умирающего грешника, когда перст божий коснулся души его? Он видел всю мерзость прошедших дел своих, возгнушался самим собою, ненавидел себя; но не отчаяние, а надежда и любовь наполняли его душу.
– Милосердный боже! – воскликнул он, проливая источники слез, – для чего я не могу продлить моей позорной жизни?.. Для чего в болезнях, страданиях, покрытый язвами, от всех отверженный, всеми презираемый, я не могу изгладить продолжительным покаянием хотя сотую часть моих тяжких беззаконий!..
– Их нет уже, боярин! – сказал с восторгом Митя. – Твои слезы смыли их… первые слезы кающегося грешника… О! какое веселие, какое торжество готовится на небесах, когда я, окаянный, недостойный грешник, скрывающий гордость и тщету даже под сим бедным рубищем, не нахожу слов для изъяснения моей радости!
Ослабевши от сильного душевного потрясения, боярин Кручина опустился на свое ложе; предвестница близкой смерти, лихорадочная дрожь пробежала по всем его членам…
– Митя, Митя! – сказал он прерывающимся голосом, – конец мой близок… я изнемогаю!.. Если дочь моя не погибла, сыщи ее… отнеси ей мое грешное благословение… Я чувствую, светильник жизни моей угасает… Ах, если б я мог как православный, умереть смертью христианина!.. Если б господь сподобил меня… Нет, нет!.. Достоин ли убийца и злодей прикоснуться нечистыми устами… О, ангел-утешитель мой! Митя!.. молись о кающемся грешнике!
Вдруг кто-то постучался у окна.
– Кто тут? – спросил Митя.
– Священник из села Никольского, – отвечал незнакомый голос.
– Священник! – вскричал юродивый.
– Да, добрый человек! Я еду с требою к умирающему, да заплутался; не выведешь ли меня на большую дорогу?
– Слышишь ли, Тимофей Федорович? Сомневайся еще в милосердии божием! Войди, батюшка, здесь также есть умирающий.
– Митя! – вскричал Кручина, – приподыми меня! пособи мне встать… Нет!.. оставь меня… я чувствую в себе довольно силы…
Боярин приподнялся, лицо его покрылось живым румянцем, его жадные взоры, устремленные на дверь хижины, горели нетерпением… Священник вошел, и чрез несколько минут на оживившемся лице примиренного с небесами изобразилось кроткое веселие и спокойствие праведника: господь допустил его произнести молитву: «Днесь, сыне божий, причастника мя приими!»
Он соединился с своим искупителем; и когда глаза его закрылись навеки, Митя, почтив прах его последним целованием, сказал тихим голосом:
– Прости, Тимофей Федорович! веселись в горних селениях, избранный для прославления неизреченного милосердия божия! Ты жил как злодей и кончил жизнь как праведник… Блаженна часть твоя: над тобой совершилась великая тайна искупления!..
VIII
В первый день решительной битвы русских с гетманом Хоткевичем, то есть 22 августа 1612 года, около полудня, в бывшей Стрелецкой слободе, где ныне Замоскворечье, близ самого Крымского брода, стояли дружины князя Трубецкого, составленные по большей части из буйных казаков, пришедших к Москве не для защиты отечества, но для грабежа и добычи (15). С первого взгляда на эти разбросанные без всякого порядка по берегу Москвы-реки толпы пеших и конных ратников можно было догадаться, что дух мятежа и своевольства царствовал в рядах сего необузданного и едва знающего подчиненность войска. Во многих местах раздавались песни и громкие восклицания; и даже шагах в двадцати от ставки главного своего воеводы, князя Трубецкого, человек пятьдесят казаков, расположась покойно вокруг пылающего костра и попивая вкруговую, шумели и кричали во все горло, – осыпая ругательствами нижегородское ополчение, пришедшее с князем Пожарским. При появлении старшин никто не трогался с места: ни один казак не приподымал своей шапки, и даже нередко грубые насмешки и обидные прозвания раздавались вслед за проходящими начальниками, которых равнодушие доказывало, что они давно уже привыкли к такому своевольству. В некотором расстоянии от этого войска стояли особо человек пятьсот всадников, в числе которых заметны были также казаки; но порядок и тишина, ими наблюдаемая, и приметное уважение к старшинам, которые находились при своих местах в беспрестанной готовности к сражению, – все удостоверяло, что этот небольшой отряд не принадлежал к войску князя Трубецкого. Впереди, на небольшом земляном возвышении, с которого можно было следовать взором за изгибами Москвы-реки, обтекающей Воробьевы горы, стоял начальник этой отдельной дружины. Казалось, все внимание его было обращено к стороне Ново-Девичьего монастыря, вокруг которого и по всему пространству Лужников рассыпаны были палатки и шатры многочисленной рати польской. Шагах в десяти позади его разговаривали вполголоса давнишние знакомцы наши: Кирша и Алексей. Первый смотрел также с большим вниманием в ту строну, где расположено было неприятельское войско.
– Ну что? – спросил Алексей. – Выходят ли они из лагеря?
– Кажется, нет, – отвечал Кирша. – Видно, еще князь Пожарский не двинулся от Арбатских ворот.
– А скажи, пожалуйста, любезный! не знаешь ли, зачем он прислал вас сюда с моим господином?
– Князь Трубецкой просил у него подмоги, чтоб ударить в поляков, когда начнется сражение.
– Да разве у него мало войска? Посмотри-ка, видимо-невидимо! Одних казаков почитай столько же, сколько нас всех у князя Пожарского – и пеших и конных.
– Эх, брат Алексей! и много, да черт ли в них! Вишь, какая вольница! Мы с часу на час ждем драки, а они себе и в ус не дуют! Дал бы этим озорникам в воеводы пана Лисовского, так он бы их повернул по-своему; у него, бывало, расправа короткая: ладно так ладно, а не так, так пулю в лоб!.. Эва! слышишь, как покрикивают… подле самого шатра княжеского, – как будто б им черт не брат! Небось у Лисовского не стали б этак горланить. Бывало, как закрутит усы да гаркнет, так во всем лагере услышишь, как муха пролетит… Постой-ка, брат… постой! Никак поляки зашевелились… Чу! пушка… другая!.. пошла потеха!
Вся окрестность дрогнула. Со стороны Арбатских ворот, как отдаленный гром, пронесся глухой рокот по воздуху: двинулись пехотные дружины нижегородские, промчалась конница, бой закипел, и через несколько минут вся окружность Ново-Девичьего монастыря покрылась густыми облаками дыма.
– Эх! если б поскорей дошла до нас очередь! – вскричал Кирша, – так руки и зудят!..
– Эка трескотня!.. – сказал Алексей. – Ух! как грянули из пушек!.. Да это никак с нашей стороны?
– С нашей, с нашей!.. – перервал Кирша. – Вот так!.. знатно, ребята, знатно! Катай их, еретиков!
Весь отряд под начальством Милославского, которого, вероятно, читатели наши узнали уже в начальнике отдельного отряда, горел нетерпением вступить в бой с неприятелем; но в дружинах князя Трубецкого не заметно было никакого движения. Он сам не показывался из своей ставки; и хотя сражение на Девичьем поле продолжалось уже более двух часов и ежеминутно становилось жарче, но во всем войске князя Трубецкого не приметно было никаких приготовлений к бою; все оставалось по-прежнему: одни отдыхали, другие веселились, и только несколько сот казаков, взобравшись из одного любопытства на кровли домов, смотрели, как на потешное зрелище, на кровопролитный и отчаянный бой, от последствий которого зависела участь не только Москвы, но, может быть, и всего царства Русского.
Едва скрывая свое негодование, Кирша подошел к одной толпе, которая стояла далее других от шатра главного воеводы.
– Что, товарищи, – сказал он, – не пора ли и вам взнуздать коней?
– Зачем? – спросил один казак.
– Как зачем? Чай, нашим становится жутко; вот уж часа три, как они бьются с поляками.
– Так что ж?.. На здоровье! Пусть себе забавляются! – перервал другой казак. – Богаты пришли из Ярославля, отстоятся и сами от гетмана!
– Спесивы больно! – подхватил один урядник. – Не пошли к нам в таборы, так пусть теперь одни и справляются с ляхами!
– Они не хотели с нами знаться, – примолвил первый казак, – так и мы их знать не хотим. Ну-ка, Терешка, запевай плясовую!
Полупьяный казак затянул песню, и вся толпа гаркнула вслед за ним хором.
Милославский подошел к ставке князя Трубецкого.
– Не пора ли нам? – сказал он казацкому старшине, который стоял у дверей шатра.
– Как придет время, так вам прикажут, – отвечал хладнокровно старшина.
– Нельзя ли мне поговорить с князем Димитрием Тимофеевичем?
– Нет, он никого не велел к себе пускать.
Вдруг подскакал к шатру покрытый пылью и окровавленный всадник; спрыгнув с коня, он спросил торопливо:
– Где князь Димитрий Тимофеевич Трубецкой?
– На что тебе? – спросил старшина.
– Я прислан от князя Пожарского. Поляки начинают нас одолевать.
– Неужто в самом деле? – перервал с насмешливой улыбкою старшина.
– К ним прибывает беспрестанно свежее войско, а мы все одни; и если б князь Димитрий Михайлович не приказал всем конным спешиться, то нас давно бы сбили с поля. Он просит подмоги.
– И, полно, брат, одни отгрызетесь! Да постой, куда ты?
– К вашему воеводе.
– Не велено пускать. С богом, убирайся-ка откуда приехал!
– Что ж мне сказать князю Димитрию Михайловичу?
– Что мы желаем ему справиться с поляками, а сами будем драться тогда, когда до нас дойдет очередь.
– Нет! – вскричал Милославский. – Это уже превосходит все терпение! Если вы не боитесь бога и хотите из личной вражды и злобы губить наше отечество, то я с моей дружиною не останусь здесь.
– Потише, молодец, не горячись! Ты здесь не старший воевода. И как бы ты смел без приказа князя Димитрия Тимофеевича идти на бой?
– А вот увидишь! – сказал Милославский, подходя к своему отряду.
– На коня, товарищи!
– Именем главного воеводы, князя Трубецкого, приказываю тебе не трогаться с места!.. – сказал старшина, подбежав к Юрию, который садился на лошадь.
– Я служу не ему, а отечеству! – отвечал Юрий, выезжая вперед.
– Стойте! – вскричал старшина. – А не то я велю остановить вас силою.
– Попытайся, – сказал Юрий, взглянув с презрением на старшину. – Живей, ребята! – продолжал он, – сабли вон!.. с богом!.. вперед!..
В полминуты отряд Милославского переправился через Москву-реку и при громких восклицаниях: «Умрем за веру православную и святую Русь!» – помчался на место сражения.
Из всей дружины Милославского остался на другой стороне реки один только казак, и читатели едва ли отгадают, что этот предатель был наш старинный знакомец Кирша. Но честный и храбрый запорожец не для измены отстал от своих. Он заметил, что решительный поступок Милославского сильно подействовал на многих казаков из войска князя Трубецкого; некоторые даже вслух кричали, что стыдно пред людьми и грешно перед богом выдавать своих единоверцев. Четверо атаманов казацких: Филат Межаков, Афанасий Коломна, Дружина Романов и Марко Козлов, казалось, более других досадовали на свое бездействие, и когда Кирша подошел к ним, то Афанасий Коломна сказал ему с негодованием:
– Не совестно ли тебе отставать от своих?
– Нет, господа старшины… – отвечал Кирша, – мне совестно, да только не за себя, а за вас.
– Ну тебе ли говорить! – вскричал Козлов. – Беглец!.. покинул своих товарищей!..
– Да я и других казаков уговаривал здесь остаться. Как нам глаза показать перед войском князя Пожарского? Ведь мы такие же казаки, как вы, так не радостно будет слушать, как православные станут при нас всех казаков называть изменниками.
– Изменниками! – вскричал Дружина Романов.
– А как же? – продолжал Кирша. – Разве мы не изменники? Наши братья, такие же русские, как мы, льют кровь свою, а мы здесь стоим поджавши руки… По мне уж честнее быть заодно с ляхами! а то что мы? ни то ни се – хуже баб! Те хоть бога молят за своих, а мы что? Эх, товарищи, видит бог, мы этого сраму век не переживем!
– А что вы думаете? ведь он правду говорит, ребята! – сказал Межаков. – Где слыхано выдавать своих!
– Вся беда оттого, что наши воеводы повздорили между собою, – прибавил Дружина Романов.
– Да пусть их ссорятся! – закричал Марко Козлов. – Нам какое до этого дело? Кто как хочет, а я с моим полком иду. Гей, батуринские, на коня!
– И мы также идем! – вскричали Коломна, Межаков и Романов.
Казаки столпились вокруг своих начальников; но большая часть из них явно показывала свою ненависть к нижегородцам, и многие решительно объявляли, что не станут драться с гетманом. Атаманы, готовые идти на помощь князю Пожарскому, начинали уже колебаться, как вдруг один из казаков, который с кровли высокой избы смотрел на сражение, закричал:
– Ай да нижегородцы!.. попятили ляхов!.. Глядите-ка! Поляки бегут.
– Бегут!.. – вскричал Кирша. – Так вам и делать нечего. Прощайте, ребята! я один поеду. Ну, знатная же будет пожива нижегородцам! Говорят, в польском стане золота и серебра хоть возами вози!
– Что ж мы зеваем, ребята? – заговорили меж собой казаки. – На коней!..
– На коней! – повторили тысячи голосов.
– Живей, добрые молодцы! живей! садись! – закричали атаманы.
Из ставки начальника прибежал было с приказаниями завоеводчик[68]; но атаманы отвечали в один голос: «Не слушаемся! идем помогать нижегородцам! Ради нелюбви вашей Московскому государству и ратным людям пагуба становится». И, не слушая угроз присланного чиновника, переправились с своими казаками за Москву-реку и поскакали в провожании Кирши на Девичье поле, где несколько уже минут кровопролитный бой кипел сильнее прежнего.
Между тем отряд Юрия, проехав берегом Москвы-реки, ударил сбоку на неприятеля, который начинал уже быстро подвигаться вперед, несмотря на отчаянное сопротивление князя Пожарского. Как ангел-истребитель, летел перед своим отрядом Юрий Милославский; в несколько минут он смял, втоптал в реку, рассеял совершенно первый конный полк, который встретил его дружину позади Ново-Девичьего монастыря: пролить всю кровь за отечество, не выйти живому из сражения – вот все, чего желал этот несчастный юноша.
Врываясь, как бурный поток, в самые густые толпы польских гусар, он бросался на их мечи, устилал свой путь мертвыми телами и, невидимо хранимый десницею всевышнего, оставался невредим. Отборная его дружина, почти вся составленная из стрельцов московских, не уступала ему в мужестве. Опрокинув еще несколько пехотных региментов, они врезались в самую средину сторожевых полков неприятельских. От орлиного взора князя Пожарского не укрылось замешательство, в какое приведены были поляки от этого неожиданного нападения; он двинул вперед все войско… Поляки дрогнули, побежали; но, соединясь с сторожевыми полками своими, возобновили снова сражение на самом берегу Москвы-реки. Положение отряда Милославского, из которого не оставалось уже и третьей доли, становилось час от часу опаснее: окруженный со всех сторон, стиснутый между многочисленных полков неприятельских, он продолжал биться с ожесточением; несколько раз пробивался грудью вперед; наконец, свежая, еще не бывшая в деле неприятельская конница втеснилась в сжатые ряды этой горсти бесстрашных воинов, разорвала их, – и каждый стрелец должен был драться поодиночке с неприятелем, в десять раз его сильнейшим. Этот неравный бой не мог продолжаться долго. В ту самую минуту как Милославский, подле которого бились с отчаянием Алексей и человек пять стрельцов, упал без чувств от сильного сабельного удара, раздался дикий крик казаков, которые, под командою атаманов, подоспели, наконец, на помощь к Пожарскому. В одно мгновение опрокинутые поляки рассыпались по полю, и Кирша, с сотнею удалых наездников, гоня перед собой бегущего неприятеля, очутился подле того места, где, плавая в крови своей и окруженный трупами врагов, лежал без чувств Юрий Милославский. Запорожец соскочил с коня, при помощи Алексея положил Юрия на лошадь, вывез из тесноты и, доехав до Арбатских ворот, внес в один мещанский дом, который менее других показался ему разоренным. Оставив с ним Алексея, Кирша возвратился на поле сражения, но оно было уже совсем очищено от неприятеля. Пришедшие на помощь казаки князя Трубецкого решили участь этого дня: их неожиданное нападение расстроило поляков, и гетман Хоткевич, отступя в беспорядке за Москву-реку, остановился у Поклонной горы.
Несмотря на претерпенное неприятелем поражение, он успел ночью на 23-число, при помощи изменника Григорья Орлова, провезти в Кремль шестьсот человек гайдуков. Усиленный этим отрядом, крепостный гарнизон сделал чем свет вылазку и взял за Москвой-рекой небольшой окоп близ церкви св. Георгия. Желая воспользоваться этой удачею, гетман Хоткевич, зайдя со стороны Донского монастыря, напал на конницу князя Трубецкого, которая, не выдержав первого натиска, дала хребет и смешала в бегстве своем конные полки князя Пожарского. Пехотные дружины нижегородские остановили однако же стремление неприятеля; упорный бой продолжался до шестого часа пополудни.
Тщетно Пожарский требовал помощи от князя Трубецкого: он отступил в свои укрепленные таборы близ Крымского брода, не принимал никакого участия в сражении, и нижегородское ополчение должно было выдерживать одно весь натиск многочисленного неприятеля.
Наконец, непреодолимое мужество этих верных сынов России восторжествовало над множеством врагов: гетман принужден был отступить. Казаки Трубецкого, увидя бегущего неприятеля, присоединились было сначала к ополчению князя Пожарского; но в то самое время, когда решительная победа готова была уже увенчать усилия русского войска, казаки снова отступили и, осыпая ругательствами нижегородцев, побежали назад в свой укрепленный лагерь. Это предательство изменило совершенно вид сражения: поляки ободрились, русские дрогнули, и князь Пожарский, гнавший уже неприятеля, увидел с ужасом, что войско его, утомленное беспрерывным боем и расстроенное изменою казаков, едва удерживало за собою поле сражения. Предвестники победы, радостные крики раздавались в рядах вражеских; отчаяние и робость изображались на усталых лицах воинов нижегородских… Гибель войска русского, а вместе с сим и падение России казались уже неизбежными.
В эту решительную минуту, вдохновенный свыше, знаменитый Авраамий Палицын прибежал в стан казаков князя Трубецкого, умоляя их со слезами подать помощь погибающим братьям. Исполненные пламенной любви к отечеству слова его потрясли, наконец, закоснелые в буйстве и нечестии сердца этих грубых воинов. Обещая одним нетленную награду на небесах, предлагая другим всю казну монастырские, он заклинал всех именем божиим не выдавать отечества и спешить на помощь к князю Пожарскому. Увлеченные сильным чувством и неизъяснимым красноречием этого бессмертного старца, все казаки восстали, двинулись вперед и, повторяя имя святого Сергия, грудью ударили на поляков. В то же время гражданин Минин, с тремя отборными дворянскими дружинами, обойдя в тыл сильному неприятельскому отряду, расположенному за Москвой-рекой, истребил его совершенно. Смятение и, наконец, бегство неприятеля сделалось всеобщим. Укрепленный лагерь, артиллерия, весь обоз достались победителям, и гетман Хоткевич, потеряв почти половину своего войска, на другой день поутру, то есть 25 числа августа, бежал со стыдом от Москвы.
Оставшиеся поляки заперлись в Кремле и вскоре по взятии нашими войсками Китай-города, окруженные со всех сторон, должны бы были сдаться, если б несогласия между главными начальниками и явная нелюбовь одного войска к другому не мешали осаждающим действовать общими силами. Уже близко двух месяцев продолжалась осада Кремля; наконец, поляки, изнуренные голодом и доведенные, по словам летописцев, до ужасной необходимости пожирать друг друга, – решились сдаться военнопленными.
Но нам пора уже возвратиться к герою нашей повести. По взятии Китай-города и окружающих его предместий раненый Милославский переехал, по приглашению князя Пожарского, в собственный дом его, на Лубянку[69]. Юрий начинал уже оправляться, но он чувствовал себя столь слабым, что не смел еще выходить из дому. В пылу сражения и потом во время тяжкой болезни он, казалось, забыл о своем положении; но когда телесная болезнь его миновалась, то сердечный недуг с новой силою овладел его душою. Иногда посещал его князь Пожарский, изредка Авраамий Палицын и князь Черкасский; но безотлучно находились при нем добрый ему служитель и верный Кирша, которому удавалось иногда веселыми своими рассказами рассеивать на несколько минут мрачные мысли и глубокое уныние, овладевшие душою несчастного юноши.
Одним вечером Кирша, войдя поспешно в комнату больного, закричал:
– Добрые вести, Юрий Дмитрия, добрые вести!
– Какие вести? – спросил Милославский.
– Завтра мы будем петь благодарственный молебен в Успенском соборе.
– Поэтому поляки сдаются?
– Видно, что так. А надобно им честь отдать: постояли за себя! Кабы им было что перекусить, не стали бы просить милости, да голодом-то мы их доехали!
– И ты точно знаешь, что мы завтра входим в Кремль?
– Говорят так. Поляки, как слышно, просят только о том, чтоб им сдаться нашему воеводе, князю Пожарскому, а не другому кому. Видно, и они уж знают, каковы казаки Трубецкого. Посмотрел бы ты, Юрий Дмитрич, когда выпустили из Кремля на нашу сторону боярских жен, которые были в полону у поляков, какой бунт подняли эти разбойники! И как ты думаешь, за что?.. За то, что им не дали грабить русских боярынь!.. Хороши защитники отечества! Но вот никак отец Авраамий идет тебя навестить… Так и есть! Он лучше тебе расскажет обо всем, боярин.
Авраамий Палицын вошел к Юрию и, благословя его, спросил, как он себя чувствует.
– Все так же, – отвечал Милославский.
– Все так же? – сказал старец, покачав с неудовольствием головою. – Кажется, давно бы пора тебе оправиться. Жаль, Юрий Дмитрич, если ты еще так слаб, что не можешь сидеть на коне: мы завтра входим в Кремль.
– Я уж слышал об этом, отец Авраамий, и решился во что б ни стало войти в Кремль с вами.
– Но если твое здоровье требует…
– Нет! эта радостная весть оживила меня, и я начинаю чувствовать в себе довольно силы…
– Итак, завтра чем свет…
– Ты увидишь меня на коне, перед моим отрядом, отец Авраамий.
– Прощай, Юрий Дмитрич! Я зашел только проведать тебя и не могу долго с тобой оставаться. Завтрашний день мне бы надобно ехать верст за пятьдесят для исполнения одной священной обязанности; но так как мы входим в Кремль, то мне нельзя отлучиться из Москвы, и я хочу послать сейчас гонца для уведомления, что обряд, при котором присутствие мое необходимо, не может быть совершен завтра. Послезавтра я буду свободен и успею еще исполнить то, чего от меня требуют, – примолвил Авраамий, вздохнув от глубины души. – Прощай, сын мой! – продолжал он, – да укрепит господь твои силы и да снидет на главу твою его животворящая благодать!
IX
Наконец, наступило 22 число октября 1612 года, день достопамятный и незабвенный в летописях нашего отечества. Вместе с восходом солнечным поляки вышли двумя толпами из Кремля. Эти несчастные, изнуренные голодом, походили более на мертвецов, чем на живых людей. Одна половина гарнизона, находившаяся под командою пана Будилы, вышла на сторону князя Пожарского и встречена была не ожесточенным неприятелем, но человеколюбивым войском, которое поспешило накормить и успокоить, как братьев, тех самых людей, коих накануне называли своими врагами. Совсем другая участь постигла остальною часть гарнизона, вышедшую под начальством пана Струса на сторону князя Трубецкого: буйные казаки, для которых не было ничего святого, перерезали большую часть пленных поляков и ограбили остальных. Это нарушение всех прав народных было, так сказать, предвестником тех грабежей, убийств и пожаров, которыми по окончании брани ознаменовали след свой неистовые казаки, рассеясь, как стая хищных зверей, по всей России.
По выходе неприятеля из Кремля войско князя Пожарского, предшествуемое архимандритом Дионисием, Авраамием Палицыным и многочисленным духовенством, вступило Спасскими воротами во внутренность этого древнего жилища православных царей русских. Впереди всей рати понизовской ехал верховный вождь, князь Димитрий Михайлович Пожарский: на величественном и вместе кротком челе сего знаменитого мужа и в его небесно-голубых очах, устремленных на святые соборные храмы, сияла неизъяснимая радость; по правую его руку на лихом закубанском коне гарцевал удалой князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский; с левой стороны ехали: князь Дмитрий Петрович Пожарский-Лопата, боярин Мансуров, Образцов, гражданин Минин, Милославский и прочие начальники. Арсений, епископ Галасунский, с иконою Владимирской божией матери, встретил победителя у самых Спасских ворот.
Вслед за войском хлынули в Кремль бесчисленные толпы народа; раздался громкий благовест; нижегородское ополчение построилось вокруг царских чертогов; духовенство, начальники, именитые граждане взошли в Успенский собор, и русское: «Тебе бога хвалим!» – оглася своды церковные, раздалось, наконец, в стенах священного Кремля, столь долго служившего вертепом разбойничьим для врагов иноплеменных и для предателей собственной своей родины.
Выходя из Успенского собора, Милославский повстречался с Мининым.
– Ну, вот видишь, боярин, – сказал знаменитый гражданин нижегородский, – я не пророк, а предсказание мое сбылось. Сердце в нас вещун, Юрий Дмитрия! Прощаясь с тобою в Нижнем, я головой бы моей поручился, что увижу тебя опять на поле ратном против общего врага нашего, и не в монашеской рясе, а с мечом в руках. Когда ты прибыл к нам в стан, то я напоминал тебе об этом, да ты что-то мне отвечал так чудно, боярин, что я вовсе не понял твоих речей.
– Что ж я отвечал тебе, Козьма Минич?
– Как теперь помню, ты сказал мне, что мое пророчество сбылось только вполовину.
– И говорил истинную правду.
– Как так, боярин? Я что-то в толк не беру? Ты, кажется, одет не чернецом; а что твой меч в ножнах не оставался, так этому я сам был свидетелем. Правда, ты и теперь с виду походишь на затворника… Да будь повеселее, боярин! Кажется, есть чему порадоваться: злодеев не стало. Много пролито крови христианской; да и то слава богу, что, наконец, правда взяла свое! Грустно только видеть, как поруганы и осквернены храмы господни, да это также дело поправное; а вот что худо, Юрий Дмитрия: с одними супостатами мы справились, как-то справимся с другими?
– С другими?..
– Ну да! Посмотри, – продолжал Минин, указывая на беспорядочные толпы казаков князя Трубецкого, которые не входили, а врывались, как неприятели, Троицкими и Боровицкими воротами в Кремль. – Видишь ли, Юрий Дмитрич, как беснуются эти разбойники? Ну, походит ли эта сволочь на православное и христолюбивое войско? Если б они не боялись нас, то давно бы бросились грабить чертоги царские. Посмотри-ка, словно волки рыщут вокруг Грановитой палаты.
В самом деле, своевольные казаки рассыпались по всему Кремлю, ломились толпами в домы боярские и, казалось, выжидали только удобной минуты, чтоб ворваться в царские палаты и разграбить казну, оставленную поляками.
Между тем Юрий и гражданин Минин, продолжая разговаривать друг с другом, подошли нечувствительно к церкви святого Спаса на Бору. В ту самую минуту как Милославский поравнялся против церковных дверей, густые тучи заслонили восходящее солнце, раздался дикий крик казаков, которые, пользуясь теснотой и беспорядком, ворвались, наконец, в чертоги царские; и в то же самое время многочисленные толпы покрытых рубищем граждан московских, испуганных буйством этих грабителей, бежали укрыться по домам своим. Юрий невольно содрогнулся: в его глазах наяву повторялось то, что он видел некогда во сне, будучи гостем в доме боярина Кручины. Минин поспешил назад, на соборную площадь, приглашая Милославского идти с ним вместе; но он не слышал слов его: какая-то непреодолимая сила влекла его ко храму Спаса на Бору. В растерзанной душе его стали пробуждаться одно за другим тысячи грустных воспоминаний. Несколько минут он колебался, наконец, с трепетом переступил церковный порог. Все было тихо внутри; дневной свет, проникая с трудом сквозь узкие, едва заметные окна, боролся с вечным сумраком, который царствовал под низкими и тяжелыми сводами этого древнего храма, пережившего многие столетия. Ни одна свеча не горела перед иконами; и только налево, за низкой аркою, отражался вдоль стены тусклый свет лампады, которая теплилась над гробом святителя Стефана Пермского.
Кто опишет горестные чувства Милославского, когда он вступил во внутренность храма, где в первый раз прелестная и невинная Анастасия, как ангел небесный, представилась его обвороженному взору? Ах! все прошедшее оживилось в его воображении: он видел ее пред собою, он слышал ее голос… Несчастный юноша не устоял против сего жестокого испытания: он забыл всю покорность воле всевышнего, неизъяснимая тоска, безумное отчаяние овладели его душою.
– Злополучный! – вскричал он. – Для чего ты спешил погубить самого себя! Она твоя супруга, и ты не можешь, не должен называть ее своею… О Анастасья, Анастасья!..
– Что ты, Юрий Дмитрич? – сказал позади Милославского знакомый голос. Он обернулся и увидел подходящего Авраамия. – Что с тобою? – продолжал Палицын. – Ах, сын мой! ты не для молитвы взошел в сей храм: эти блуждающие взоры, это отчаяние на обезображенном челе твоем… Нет, Юрий Дмитрич, не так молятся христиане!
– Отец мой! – вскричал Юрий. – Отец мой! спаси меня!.. В душе моей весь ад… все мучения погибающего грешника!
– Что ты говоришь, сын мой? Какое преступление тяготит твою совесть?..
– Одна ужасная тайна!..
– Тайна?.. Для чего ж ты скрывал ее от меня? Разве я не пастырь, не наставник, не друг твой?
– Отец Авраамий! я… женат.
– Женат! – вскричал Палицын. Он посмотрел молча на Юрия и повторил с негодованием: – Женат! Для чего же ты обманул меня, несчастный? И ты дерзнул в храме божием, пред лицом господа твоего, осквернить свои уста лукавством и неправдою!.. Ах, Юрий Дмитрич, что ты сделал!
– Нет, отец мой! я не обманул тебя: я не был женат, когда клялся посвятить себя безбрачной жизни; не помышлял нарушить этот обет, данный пред гробом святого угодника божия, – и мог ли я думать, что на другой же день назову моей супругою дочь злейшего врага моего – боярина Кручины-Шалонского?
Удивление оковало уста Авраамия Палицына, но вдруг на лице его изобразилось живое сострадание: он взял Милославского за руку и сказал тихим голосом:
– Успокойся, Юрий Дмитрии! Я вижу, ты не совсем еще выздоровел.
– Ах, если б это была правда, отец мой… если б это был один бред!.. Так я открою тебе мою душу, выслушай меня!
Юрий рассказал все отцу Авраамию, и когда он кончил, то этот добродетельный старец, заключа его в свои объятия, сказал сквозь слезы:
– Нет, Юрий Дмитрич! ты не нарушил свой обет! Ты не клятвопреступник точно так же, как не самоубийца тот, кто гибнет, спасая своего ближнего.
– Ну что же я?..
– Супруг Анастасии. Ты обещался быть иноком, но обряд пострижения не был совершен над тобою, и, простой белец, ты можешь, не оскорбляя церкви, возвратиться снова в мир. Ты не свободен более располагать собою; вся жизнь твоя принадлежит Анастасии, этой несчастной сироте, соединенной с тобою неразрывными узами, освященными одним из великих таинств нашей православной церкви.
Не смея предаваться радости, не веря самому себе, Юрий сказал дрожащим голосом:
– Как, отец Авраамий, я могу еще надеяться, что после данного мною обета?..
– Московские святители разрешат тебя от оного, – перервал Палицын. – Так, Юрий Дмитрич, я вижу ясно перст божий, указующий тебе путь, по коему ты должен следовать. Всевышний помог нам очистить Москву, но, победив внешних врагов, мы не спасли еще от гибели наше отечество. Честолюбивые бояре, крамольники, буйные казаки – все, соединенные теперь общим бедствием, скоро восстанут друг против друга и, как стая голодных псов, начнут терзать собственную свою родину. Никогда еще благочестивые и твердые в любви своей к отечеству бояре не были столь нужны для сиротствующей земли русской. Ты пойдешь по стопам покойного твоего родителя, Юрий Дмитрич! Ты будешь твердейшим оплотом отечества против ухищрения и злобы домашних врагов наших; а что бы ты был, произнеся обет иночества? Отрекаясь мира, ты заключал еще в душе своей любовь мирскую. Что сталось бы с тобою, если б ты поколебался в своей вере? Если б, искушаемый земными помыслами, ты предался отчаянию и твой преступный язык произнес бы хулу на самого себя, стал бы проклинать?.. О Юрий Дмитрич! от одной мысли застывает кровь в моих жилах!.. Благодари господа, что ты не произнес еще обета, которого разрешить не в силах вся власть человеческая!
С безмолвным восторгом слушал Милославский утешительные слова своего наставника.
– Безумный! – вскричал он, наконец. – И я смел роптать на промысл божий!.. Я могу назвать Анастасию моей супругою; могу, не отягчая преступлением моей совести, прижать ее к своему сердцу…
– Да, боярин! Пусть добродетельная супруга будет наградою за труды, понесенные тобою для отечества. Но где она теперь?..
– В Хотьковском монастыре, в котором игуменья родная ее тетка.
– В Хотьковском монастыре?.. Племянница игуменьи?.. Ах, Юрий Дмитрия! для чего ты молчал? Если б ты знал?.. Но пойдем, поклонимся гробу преподобного Стефана Пермского.
Юрий вошел в северный придел, а Палицын приостановился, чтоб взглянуть, какие должно было сделать поправки в главном иконостасе, с которого были содраны все серебряные украшения. Милославский подошел к гробнице святителя и тут только заметил, что он и прежде был не один в церкви. Какой-то нищий стоял перед гробницею; длинные и густые волосы, опускаясь в беспорядке с поникшего чела его, покрывали изможденное и бледное лицо, на коем ясно изображались все признаки потухающей жизни. Услышав близкий шум, он повернулся лицом к Милославскому, ласково протянул к нему иссохшую свою руку и произнес слабым голосом:
– Здравствуй, Дмитрия! Уж я ждал, ждал тебя! Насилу ты пришел!
– Это ты, Митя! – сказал Юрий. – Ах, боже мой! что с тобой сделалось? Бедняжка! как ты похудел!
– Домой собираюсь, Дмитрия!.. Да и пора, голубчик, видит бог, пора! Помаялся, пошатался лет пятьдесят по чужой стороне, будет с меня!
– А где твоя родина? – спросил Юрий, не понимая истинного смысла слов юродивого.
– Где моя родина? Чай, там же, где и твоя.
– Так поэтому близко отсюда?
– И близко и далеко: как пойдешь, голубчик.
– А! теперь я понимаю, – сказал Милославский, – ты говоришь не о земном своем отечестве и хочешь сказать, что смерть твоя близка. Почему ты это думаешь?
– И рад бы не думать, Дмитрия, да думается!.. Вот боярин Шалонский и гадать не гадал, а вдруг отправился, и как же?.. прямехонько туда, куда дай бог попасть и мне, и тебе, и всякому доброму человеку.
– Что ты говоришь, Митя?
Кроткое небесное веселие изобразилось на лице юродивого, глаза его наполнились слезами.
– Да, Юрий Дмитрия! – сказал он прерывающимся от сильного чувства голосом. – Там, в горних селениях, не скорбят уже о заблудшем сыне: он возвратился в дом отца своего!
– Так он покаялся пред смертию?
– И господь отверз ему свои объятия. Я был свидетелем сего торжества милосердия и благости божией; я, презренный окаянный грешник, удостоился отнести дочери не тщетное, но святое благословение умирающего родителя.
Митя замолчал и, сложа крестообразно руки, устремил к небесам взор, исполненный любви, надежды и душевного умиления. Помолчав несколько времени, Юрий спросил робким голосом:
– Ты видел ее?
– Да, Дмитрич, видел. Я третьего дня был в Хотькове.
– Ну что?.. говори, Митя! здорова ли она?
– Слава богу! Она мне все рассказала… Бедная, горемычная сиротинка! Постой-ка! У меня есть от нее посылочка… На, возьми.
– Что я вижу! мой обручальный перстень!
– Да, Дмитрич! Сегодня утром она обручится с женихом, который получше нас с тобою.
– Милосердный боже!.. Итак, она…
– Успокойся, Юрий Дмитрич! – сказал Палицын, который, подойдя к Юрию, застал окончание этого разговора. – Анастасья не произнесет обета расстаться навсегда с тобою. Я должен был сегодня постричь ее и завтра поеду в Хотьковскую обитель, но не для того, чтоб разлучить тебя с супругою, а чтоб привести ее сюда и соединить вас навеки.
Юрий почти без чувств упал на грудь отца Авраамия, а Митя, утирая рукавом текущие из глаз слезы, тихо склонился над гробом угодника божия, и через несколько минут, когда Милославский, уходя вместе с Палицыным из храма, подошли с ним проститься, Мити уже не было: он возвратился на свою родину!
Спустя недели три после описанного нами приключения Кирша, прощаясь с Алексеем, который провожал его до городских ворот, сказал:
– Поклонись, брат, еще раз от меня твоему боярину. Век не забуду его благодеяний! По милости его я могу теперь завестись своим домиком и жить не хуже всякого атамана.
– А на что тебе свой дом? Ведь вы, запорожцы, живете все вместе, как старцы в общине?
– Да кто тебе сказал, что я поеду жить в Запорожскую Сечь? Нет, любезный! как я посмотрел на твоего боярина и его супругу, так у меня прошла охота оставаться век холостым запорожским казаком. Я еду в Батурин, заведусь также женою, и дай бог, чтоб я хоть вполовину был так счастлив, как твой боярин! Нечего сказать: помаялся он, сердечный, да и наградил же его господь за потерпенье! Прощай, Алексей! авось бог приведет нам еще когда-нибудь увидеться!
* * *
Мы полагаем достаточным упомянуть только слегка о последствиях народной войны 1612 года, ибо уверены, что большей части наших читателей известны все исторические подробности этой любопытной эпохи возрождения России. Вскоре по взятии Кремля король польский пытался снова завладеть Москвою; но осада и отчаянная защита Волоколамска доказали ему, что он вторично не успеет обольстить русских. Простояв без всякой пользы под этим небольшим городом, он решился не ходить далее и побежал со всем своим войском назад в Польшу. По совершенном освобождении от внешних врагов Россия долго еще бедствовала от внутренних мятежей и беспокойств; наконец, господь умилосердился над несчастным отечеством нашим: все несогласия прекратились, общий глас народа наименовал царем русским сына добродетельного Филарета, Михаила Феодоровича Романова, и в 1613 году, 11 числа июля, этот юный царь, дед Великого Петра, возложил на главу свою венец Мономахов. Утвердив князя Пожарского в звании думного боярина, он осыпал милостями и наградами всех, бравших участие в великом деле освобождения России. Старинные наши знакомцы: Замятня-Опалев и Лесута-Храпунов явились также ко двору; первый хотел было объявить свои права на заседание в царской думе; но, узнав, что простой мясник Козьма Сухорукий наименован таким же, как он, думным дворянином, ускакал назад в свои отчины, повторяя с важностию любимое свое изречение: «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых». Лесута-Храпунов, как человек придворный, снес терпеливо эту обиду, нанесенную родовым дворянам; но когда, несмотря на все его просьбы, ему, по званию стряпчего с ключом, не дозволили нести царский платок и рукавицы при обряде коронования, то он, забыв все благоразумие и осторожность, приличные старому царедворцу, убежал из царских палат, заперся один в своей комнате и, наговоря шепотом много обидных речей насчет нового правительства, уехал на другой день восвояси, рассказывать соседям о блаженной памяти царе Феодоре Иоанновиче и о том, как он изволил жаловать своею царскою милостию ближнего своего стряпчего с ключом Лесуту-Храпунова.
* * *
Наступил тридцатый год царствования Михаила Феодоровича Романова. Под кротким и мудрым его правлением Россия отдохнула от протекших бедствий, и гордящиеся своим просвещением народы Западной Европы начинали уже с приметным беспокойством посматривать на этого северного исполина, которому недоставало только Великого Петра, чтоб удивить вселенную своим могуществом и славою.
В одно весеннее утро, накануне троицына дня, по ростовской дороге тянулись многочисленные толпы богомольцев. Граждане московские, жители низовых провинций и даже обитатели благословенной Украины – все спешили на храмовый праздник знаменитой Троицкой лавры. Внутри ограды монастырской, посреди толпящегося народа, мелькали высокие шапки бояр русских; именитые гости московские с женами и детьми своими переходили из храма в храм, служили молебны, сыпали золотом и многоценными вкладами умножали богатую казну монастырскую. Среди множества этих усердных богомольцев отличались от всех не столько одеждою, сколько бодрым и воинственным видом, украинские казаки, присланные с богатыми дарами от гетмана малороссийского.
Их старшина, человек среднего роста, но, по-видимому, еще в полной силе, обращал на себя более других общее внимание. Он осматривал с большим любопытством все ближайшие окрестности монастырские и показывал толпе, которая всюду за ним следовала, те места, на которых стояли некогда войска панов Сапеги и Лисовского.
– Здесь, – говорил он, – делали поляки подкоп; вон там, в этом овраге, Лисовский совсем было попался в руки удалым служителям монастырским. А здесь, против этой башни, молодец Селява, обрекши себя неминуемой смерти, перекрошил один около десятка супостатов и умер, выкупая своею кровию погибшую душу родного брата, который передался полякам.
В числе любопытных, которые окружали старшину, один молодой боярин, видный и прекрасный собою, казалось, внимательнее всех слушал рассказы старого воина. Он осыпал его вопросами, и когда старшина, увлеченный воспоминаниями прошедших своих подвигов, от осады Троицкого монастыря перешел к знаменитой победе князя Пожарского, одержанной под Москвою над войсками гетмана Хоткевича, то внимание молодого боярина удвоилось, лицо его пылало, а в голубых, кипящих мужеством и исполненных жизни глазах изобразились досада и нетерпение бесстрашного воина, когда он слушает рассказ о знаменитом бое, в котором, к несчастию, не мог участвовать.
Служитель молодого боярина, седой как лунь старик, не спускал также глаз с рассказчика, который, обойдя кругом монастыря, вошел, наконец, в ограду и стал рассматривать надгробные камни.
– Над кем поставлен этот деревянный голубец? – спросил он у одного проходящего старца.
– Тут похоронен Борис Годунов, – отвечал хладнокровно инок.
– Годунов!.. – повторил старшина, покачав головою. – Думал ли он, когда под Серпуховом осматривал свое бесчисленное войско, что над ним поставят эту убогую, деревянную часовню!..
Облокотясь на один высокий надгробный камень, казацкий старшина продолжал смотреть задумчиво на этот красноречивый памятник ничтожества величия земного, не замечая, что седой служитель молодого боярина стоял по-прежнему подле него и, казалось, пожирал его глазами.
– Так! – вскричал, наконец, этот неотвязчивый старик. – Это он!.. Кирша!
Старшина вздрогнул и, взглянув быстро на служителя, спросил: почему он его знает?
– Ты уж не в первый раз не узнаешь меня, – отвечал старик. – И то сказать: век пережить – не поле перейти! Когда ты знавал меня, я был еще детина молодой; а теперь насилу ноги волочу, и не годы, приятель, а горе сокрушило меня, грешного.
– Да кто же ты?
– Алексей Бурнаш.
– Как! служитель князя Милославского?
– Что, брат, не верится?
– Нет, нет! Я начинаю узнавать тебя. Здравствуй, приятель! – продолжал Кирша, обнимая с радостию Алексея.
Между тем один пожилой купец и с ним молодой человек, по-видимому, сын его, подошли к надгробному камню, возле которого стоял Кирша, и стали разбирать надпись.
– Ну что, старый товарищ, – спросил Кирша, – как поживаешь? Да скажи, пожалуйста, кто этот молодой боярин, вон тот, с которым ты ходил и меня так обо всем расспрашивал?
– Владимир Юрьевич Милославский.
– Сын Юрия Дмитрича?
– Да, сын его.
– Ну, молодец! Вот таков-то был смолоду его батюшка – кровь с молоком! А что он поделывает? где он? здоров ли? Чай, устарел так же, как и ты?
Алексей взглянул печально на Киршу и не отвечал ни слова.
– Посмотри-ка, Ванюша, – сказал пожилой купец своему сыну, – оба в один день, видно, любили друг друга.
– Да что ж ты молчишь? – вскричал запорожец, – иль не слышал? Я спрашиваю тебя, где теперь Юрий Дмитрич?
В эту самую минуту молодой купец наклонился и прочел тихим голосом: «Лета 7130-го, октября в десятый день, преставися раб божий болярин Юрий Милославский и супруга его Анастасия…»
ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ[70]
Часть первая
(1) Вот что говорит очевидец, поляк Маскевич: «Моей роте досталось на часть два города: Суздаль и Кострома, в 70-ти милях от столицы. Мы тотчас разослали товарищей с лагерною челядью, для собрания живности; но наши так были неумеренны, что, не довольствуясь хорошим обхождением русских, брали без разбора все, что им нравилось, так что у самою знатною боярина отнимали насильно жену или дочь…»
(2) Гостиную сотню составляли богатейшие купцы. В Новгороде они назывались именитыми людьми Их можно сравнить с нынешними купцами первой гильдии.
(3) Московские жители целовали крест царевичу Владиславу в 1610 году; следовательно, в 1611 году знали уже об этом не только близ Нижнего Новгорода, да и в самых отдаленных провинциях царства Русского. Тушинский вор также убит в 1610 году. Сочинитель винится в сих анахронизмах.
(4) Большая часть запорожских казаков, получивших сие название от Днепровских порогов, за которыми они поселились, была составлена из холостых людей всех состояний. Женатые казаки имели в разных местах и в довольном расстоянии от главного их местопребывания, известного под именем Сечи, особые дома, называемые зимовками, в которых жили их жены с семействами; а в самой Сечи не дозволялось жить ни одной женщине.
(5) Золотая монета иностранной чеканки, почти вдвое больше червонца. Сочинитель розыскания о древности русских монет полагает, что кораблениками назывались у нас бывшие в обращении английские нобели.
(6) За самое величайшее преступление почиталось у запорожских казаков умышленное убийство своего товарища. Убийцу закапывали живого с убитым. Редко случалось, чтоб сей закон не исполнялся; одна отличная храбрость и любовь всех казаков могли иногда спасти от сей казни преступника. Воров наказывали также весьма строго: разумеется, что вором считался только тот, кто украл что-нибудь у своего товарища, запорожского казака. Виновного привязывали на площади к столбу, и в течение трех дней, а иногда долее, он должен был сносить побои и ругательства всех проходящих. Уличенного вторично в сем преступлении привязывали на несколько времени к столбу, а потом вешали.
(7) Стряпчие служили при дворе: они смотрели за царскою стряпнею. Под именем стряпни разумели тогда мелкие принадлежности к царскому одеянию, как-то: шапку, рукавицы, платок, посох и проч. Стряпчие с ключом хотя исправляли при царе ту же должность, но званием своим равнялись с думными дворянами и стояли выше комнатных стольников.
Степень детей боярских, по мнению Миллера, была первою степенью дворян российских, в чины еще не определенных. Им раздавались поместья и вменялось в обязанность: в военное время готовыми быть на службу царскую, с известным числом на их собственное иждивение вооруженных всадников. Они состояли в 8-й, то есть в последней степени дворян тогдашнего времени.
Жильцы считались в 7-й степени русских чинов. По первоначальному своему назначению они должны были составлять охранное войско московское; но впоследствии употреблялись и в дальние походы, главною же обязанностью было развозить царские грамоты.
Их жаловали также поместьями, а за отличие определяли иногда воеводами в небольшие города.
Думные дворяне были членами царской думы, в которой они заседали вместе с думными боярами и окольничими.
Часть вторая
(8) В старину все русские без исключения спали после обеда. Московские жители, понося Лжедимитрия, говорили между прочим, что он, как еретик, не ходит в баню и не отдыхает после обеда.
(9) Земледельцев и всех вообще, занимавшихся черной работою, называли в старину смердами. Бобыль, по толкованию Татищева, есть слово татарское, означающее то же самое, что слово: неимущий. Бобылями называли крестьян, не имеющих своей пашни, но многие из них под сим названием производили немаловажную торговлю. Прежде они не платили никаких податей и составляли самый низший класс народа русского.
(10) «Мятежники, мордва, черемисы и Лжедимитриевы шайки, ляхи, россияне, с воеводою князем Вяземским, осаждали Нижний Новгород, верные жители обрекли себя на смерть, простились с женами и детьми и единодушною вылазкою разбили осаждающих наголову, взяли Вяземского и немедленно повесили, как изменника».
Карамзин, История Государства Российского, том 12-й.
Часть третья
(11) Олеарий говорит в своем путешествии в России при царе Михаиле Феодоровиче, что боярыни русские ездили верхами в телегах, покрытых алым сукном. И хотя Успенский, в своем «Опыте повествований о древностях русских», полагает, что колымаги (экипаж, похожий на нынешние кареты, но только без рессор) употреблялись при одном дворе, но вероятно ли, чтоб русские боярыни пускались в дальние дороги верхом или в открытой телеге? И почему не предполагать, что крытые телеги с гардинками, о коих в другом месте упоминает Олеарий, не были их дорожным экипажем и не назывались также колымагами, от которых они отличались одною только простотою отделки?
(12) Священник села Кудинова, отец Еремей, лицо не вымышленное, хотя о нем и не упоминается в летописях времени междуцарствия. Он точно был начальником русских гверилласов и замечателен потому уже, что священствовал 97 лет сряду. Быв рукоположен в иереи в 1600 году, в царствование Бориса Федоровича Годунова, сдал свой приход сыну своему Никите Еремееву в 1697 году, в царствование императора Петра I.
(13) Хотя Голохвастов был впоследствии подозреваем в измене и единомыслии с уличенным предателем, казначеем монастырским, Иосифом Девочкиным, но из летописи Авраамия Палицына видно, что он до конца осады оставался воеводою и разделял по-прежнему с князем Долгоруковым начальство над войском лавры, следовательно, можно полагать, что подозрение сие оказалось неосновательным.
(14) По словам Олеария, халдейцами назывались люди из самого низкого состояния, кои получив дозволение от патриарха наряжаться во время святок, бегали по улицам замаскированные и с факелами в руках, делали различные буйства и беспорядки, останавливали проходящих и жгли бороды у тех, кои не хотели откупаться деньгами. Эти гаеры были у всех в величайшем презрении, и Олеарий уверяет, что будто бы их всякий раз по окончании святок, как вновь поступающих в число православных, крестили во Иордане. К сему должно присовокупить, что и в наше время в некоторых провинциях крестьяне считают должным окупывать во Иордане тех, кои о святках наряжались.
(15) Вот что говорит летопись о казаках, бывших в войске князя Трубецкого: «Многое раззорение христианом творяху и грабежи и убийства везде содеваху, и кто может изрещи злое то насилие их, и сия беда последняя бысть горше первыя (то есть нашествия поляков), а смирити и унять их невозможно, собрася бо казаков сих множество, и бысть мятеж сей и насилию по всей земли».
КОММЕНТАРИИ
Юрий Милославский. – Фамилия главного героя романа должна была вызывать у читателей «исторические» ассоциации: род Милославских – один из самых древних боярских родов в России, особенно возвысившийся несколько позднее событий, изображаемых Загоскиным – в середине XVII в., после женитьбы царя Алексея Михайловича на дочери одного из Милославских. Вместе с тем фамилия главного героя имеет и литературные истоки, напоминая прежде всего о герое исторической повести Н. М. Карамзина «Наталья, боярская дочь» (1792) – Любославском. Ряд эпизодов восходит к этой повести. Вынесение в заголовок имени и фамилии главного героя преследовало цель создать впечатление подлинности происходящего. Подобный прием использован был А. С. Пушкиным (см. коммент. к заглавию романа «Евгений Онегин» в кн. Ю. М. Лотман. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. Л., 1980, с. 112—116). Создание иллюзии достоверности могло обосновываться автором как художественный прием. Так, Ж. – Ж. Руссо в предисловии к своему роману «Юлия, или Новая Элоиза» (подзаголовок: «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке подножия Альп». Собраны и изданы Ж. – Ж. Руссо) писал: «Я выступаю в роли издателя, однако ж, не скрою, в книге есть доля и моего труда. А быть может, я сам все сочинил, и эта переписка – лишь плод воображения» (Ж. – Ж. Руссо. Избранные сочинения в 3-х томах, т. 2. М., 1961, с. 9). К созданию впечатления достоверности стремились и авторы исторических романов, что находило отражение и в «именных» заглавиях (например, у В. Скотта – «Роб Рой», «Айвенго». «Гай Маннеринг», «Квентин Дорвард»).
Русские в 1612 году. – Второе заглавие как бы анонсировало содержание произведения (ср.: С. Ричардсон. Кларисса, или История молодой леди; Вольтер. Кандид, или Оптимизм; Бомарше. Безумный день, или Женитьба Фигаро; В. Т. Нарежный. Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова). Двойное заглавие в романе Загоскина указывало вместе с тем и на два сюжетных аспекта: частный и исторический. Название романа восходит также к первому историческому роману В. Скотта «Уэверли, или Шестьдесят лет назад». Подобная «оглядка» на В. Скотта ориентировала читателя не только на содержание произведения, но и на литературную традицию, с которой оно связано.
Исторический роман в трех частях. – Подзаголовок был необходим не столько, чтобы обозначить жанр произведения, сколько для того, чтобы подчеркнуть его новизну (ту же цель имел, например, подзаголовок «Евгения Онегина»: роман в стихах). Примечательно, что последующие исторические сочинения Загоскина или вовсе не имели подзаголовка, или жанр их определялся иначе (см. Основные даты жизни и творчества наст. изд.).
Никогда Россия не была в столь бедственном положении, как в начале семнадцатого столетия… – Начало XVII в. в России называли Смутным временем. Уже годы царствования Бориса Годунова (1598—1605) были отмечены неурожаями, приведшими к голоду, и вспышкам крупных народных восстаний (1603 г. – восстание под предводительством Хлопка). В 1603 г. в Польше объявился самозванец, назвавший себя царевичем Димитрием (Димитрий, сын Ивана Грозного, был возможным наследником престола, но во время царствования своего старшего брата Федора Иоанновича внезапно при неясных обстоятельствах погиб в Угличе; согласно версии, официально заявленной в царствование Василия Шуйского, убийцей царевича был назван Борис Годунов). Высшая польская знать поддержала Лжедмитрия. В 1605 г. он воцарился в Москве. Однако в результате восстания 17 мая 1606 г. самозванец был убит. При участии заговорщиков царем был выбран Василий Шуйский. В эти же годы (1606—1607) началось крестьянское восстание под предводительством Ивана Болотникова. Политика правительства Шуйского привела к еще большему ослаблению страны и открыла доступ для иноземного вмешательства. Речь Посполитая стремилась подчинить Россию, сначала поддерживая нового Лжедмитрия, а затем путем открытой интервенции. Войско Лжедмитрия II было остановлено под Москвой и в 1610 г. разгромлено. Польские интервенты осадили Смоленск, взяли ряд городов и заняли Москву. Шведы захватили новгородские земли. После свержения в результате заговора Василия Шуйского (1610) власть перешла к Боярскому правительству («семибоярщина»). По договору бояр с польским королем Сигизмундом III русским царем был признан его сын Владислав. 21 сентября 1610 г. правительство тайно разрешило польским войскам вход в Москву. С октября того же года фактическая власть перешла от бояр к начальникам польского гарнизона С. Жолкевскому, а после его отъезда из Москвы – А. Гонсевскому. В 1611 г. было организовано Первое земское ополчение для борьбы с интервентами. Инициаторами его выступили жители Рязани, где воеводой был Прокопий Петрович Ляпунов. К ополчению присоединились также бояре и воеводы из лагеря Лжедмитрия II, казацкие отряды. В марте 1611 г. ополчение выступило из Коломны в сторону Москвы. Главные силы ополчения вошли в Москву (24 марта) и расположились на окраинах Яузских и Тверских ворот. Но вскоре внутри ополчения начались разногласия между дворянством и казачеством. В июле казаками был убит Ляпунов. После этого многие дворяне покинули ряды ополчения, и под Москвой остались преимущественно казацкие отряды. В сентябре 1611 г. в Нижнем Новгороде по инициативе земского старосты Кузьмы Минина начался сбор средств для создания нового ополчения. Военным руководителем был приглашен князь Д. М. Пожарский. В марте 1612 г. Второе ополчение выступило из Нижнего Новгорода в сторону Москвы и в начале апреля прибыло в Ярославль, куда подошли отряды из других русских городов.
Загоскин несколько нарушает хронологию событий. Так, действие романа начинается в апреле 1612 г. и в апреле же Юрий Милославский участвует в совете нижегородских бояр по поводу организации ополчения, хотя ополчение к этому времени уже находилось в Ярославле. См. историческое замечание (3) Загоскина и коммент. к нему.
|
The script ran 0.033 seconds.