Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году [1830]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. Действие романа Михаила Николаевича Загоскина (1789-1852) «Рославлев» происходит во времена Отечественной войны 1812 г. В основе его лежит трагическая история отношений русского офицера Владимира Рославлева и его невесты Полины.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

– Разумеется. Долго ли вместо одной дощечки прибить другую. Да вот, кстати, все гости идут сюда; ступай к ним навстречу, скажи, что это ошибка, и, чтоб они перестали смеяться, начни хохотать громче их. Ижорской, успокоенный этими словами, пошёл навстречу к гостям и, поговоря с ними, повел их в большую китайскую беседку, в которой приготовлены были трубки и пунш. Один только исправник отделился от толпы и, подойдя к Рославлеву, сказал: – Извините, Владимир Сергеевич, совсем из ума вон. Ведь у меня есть к вам письмо. – От кого? – спросил Рославлев. – Не могу доложить. Оно пришло по почте. Я знал, что найду вас здесь, так захватил его с собою. Вот оно. – От Зарецкого! – вскричал Рославлев, взглянув на адрес. – Как я рад! Исправник отправился вслед за другими гостями в беседку, а Рославлев, распечатав письмо, начал читать следующее: «Ну, мой друг, отгадывай, что я? где я? и что делал сегодня поутру? Да что тебя мучить по-пустому: век не отгадаешь. Я гусарской ротмистр, стою теперь на биваках, недалеко от Белостока, и сегодня поутру дрался с французами. Не ахай, не удивляйся, а слушай: я расскажу тебе все по порядку. Прощаясь с тобой, я уже намекал тебе, что мне становится скучно жить в Петербурге. Когда ты уехал, мне стало ещё скучнее. Ты знаешь, я долго размышлять не люблю; задумал, решился, надел мундир; тетушка благословила меня образом, а кузины… ведь я отгадал, mon cher! ни одна из них не заплакала, прощаясь со мною. Я прискакал в Вильну, нашёл там почти всех наших сослуживцев. Нам давали балы, мы веселились; но и среди танцев горели нетерпением встретить скорее гостей, которые стояли за Неманом, церемонились и как будто бы дожидались приглашения. Наконец 12-го числа июня они переправились на нашу сторону, и пошла потеха – только не для нас, а для одних казаков. Я выпросился в авангард, который стал теперь ариергардом, потому что наши войска ретируются. Одни говорят, для того, чтоб соединиться с молдавской армиею, которая спешит нам навстречу; другие – чтоб заманить Наполеона поглубже в Россию и угостить его точно так же, как, блаженной памяти, шведского короля под Полтавою. Не знаю, чему верить, но не сомневаюсь в одном – nous reculons pour mieux sauter[51]. Кажется, неприятель втрое нас сильнее; только мы дома, а он на чужой стороне. Франция далеко, а немцам любить его не за что. Все это должно ободрять нас; однако же я думаю, что без народной войны дело не обойдется. Тебе кланяется твой бывший начальник, генерал Б. У него недостает одного адъютанта, но он не торопится заместить эту ваканцию и просил меня об этом тебя уведомить. Послушай, Рославлев! Я никогда не хвастался моим патриотизмом; всегда любил и даже теперь люблю французов, а уж успел с ними подраться. Ты зарекся говорить по-французски, бредишь всем русским – и ходишь ещё во фраке. Женат ли ты или нет, все равно. Если ты только здоров, скачи к нам на курьерских; если болен, ступай на долгих; если умираешь, то вели, по крайней мере, похоронить себя в мундире. Да, мой друг, эта война не походит на прежние; дело идёт о том, чтоб решить навсегда: есть ли в Европе русское царство или нет? Сегодня чем свет французская военная музыка играла так близко от наших биваков, что я подлаживал ей на моем флажолете[52]; а около двенадцатого часа у нас завязалось жаркое аванпостное дело. Мы потихоньку подвигались назад; французы лезли вперёд, и надобно сказать правду – молодцы, славно дерутся! Один из них с эскадроном конных егерей врезался в самую средину наших казаков; но я подоспел с гусарами. Конным егерям отпели вечную память, а начальника их мне удалось своими руками взять в плен, или, лучше сказать, спасти от смерти, потому что он не сдавался и дрался как отчаянной. Теперь он в моем шалаше спит прекрепким сном. Что за молодец, братец! Ему нет тридцати лет, а он уж полковник; а как любезен, какой хороший тон! Впрочем, это нимало не удивительно: се n'est pas un officier de fortune[53]. Фамилия его одна из самых древних во Франции. Он граф Адольф Сеникур. Завтра чем свет его отправляют, вместе с другими пленными, в средину России, и поверишь ли? он так обворожил меня своею любезностию, что мне грустно будет с ним расстаться. Прощай, мой друг!.. или нет: до свиданья! Я уверен, что ты, прочитав моё письмо, велишь укладывать свой чемодан, пошлешь за курьерскими – и если какая-нибудь французская пуля не вычеркнет меня из списков, то я скоро угощу тебя на моем биваке и пуншем и музыкою. Да, мой друг! и музыкою. От нечего делать я так набил руку на моем флажолете, что и сам себе надивиться не могу. Итак, до свиданья! Твой друг, Александр Зарецкой. Июня 19-го. Бивак близ Белостока». – Итак, все кончено! – вскричал Рославлев. – Я должен расстаться с Полиною, и, может быть, – навсегда! – Уж и навсегда, мой друг? – сказал Сурской. – Конечно, за жизнь военного человека ручаться нельзя; но почему же думать, что непременно ты?.. – Ах, я ничего не думаю! В голове моей нет ни одной мысли; а здесь, – продолжал Рославлев, положа руку на грудь, – здесь все замерло. Так! если верить предчувствиям, то в здешнем мире я никогда не назову Полину моею. Я должен расстаться и с вами… – Ненадолго, мой друг! мы скоро увидимся. Но вот, кажется, Лидина с дочерьми. Они идут сюда. Ты скажешь им?.. – Да, я хочу, я должен!.. Я на этих днях отправлюсь в армию, Полина, – продолжал Рославлев, подойдя к своей невесте. – Вот письмо, которое я сейчас получил от приятеля моего Зарецкого. Прочтите его. Мы должны расстаться. – Как, сударь! – вскричала Лидина. – Так вы решительно хотите вступить в военную службу? – Читайте, Полина! – продолжал Рославлев, – и скажите вашей матушке, могу ли я поступить иначе. Полина начала читать письмо. Грудь её сильно волновалась, руки дрожали; но, несмотря на это, казалось, она готова была перенести с твердостию ужасное известие, которое должно было разлучить её с женихом. Она дочитывала уже письмо, как вдруг вся помертвела; невольное восклицание замерло на посиневших устах её, глаза сомкнулись, и она упала без чувств в объятия своей сестры. С воплем отчаяния бросилась Лидина к своей дочери. – Chere enfant!.. – вскричала она, – что с тобой сделалось?.. Ах, она ничего не чувствует!.. Полюбуйтесь, сударь!.. вот следствия вашего упрямства… Полина, друг мой!.. Боже мой! она не приходит в себя!.. Нет, вы не человек, а чудовище!.. Стоите ли вы любви её!.. О, если б я была на её месте!.. Ah, mon dieu![54] она не дышит… она умерла!.. Подите прочь, сударь, подите!.. Вы злодей, убийца моей дочери!.. – Успокойтесь, сударыня! – сказал Сурской. – Посмотрите, она приходит в себя. Это пройдет. – Ах, если б прошла и любовь её к этому человеку! – перервала Лидина, взглянув на убитого горестию Рославлева. Полина открыла глаза, поглядела вокруг себя довольно спокойно; но когда взор её остановился на письме, которое замерло в руке её, то она вскрикнула и, подавая его торопливо Оленьке, сказала: – Прочти, мой друг, прочти! – Не печалься, мой ангел! – сказала Лидина, – он не поедет. – Нет, маменька, – отвечала твердым голосом Полина, – он не должен и не может остаться с нами. Оленька, читая письмо, не могла также удержаться от невольного восклицания. – Поедемте скорей домой, маменька, – сказала она. – Вы видите, как Полина расстроена: ей нужен покой. А вы, Владимир Сергеевич, через час или через два приезжайте к нам. Поедемте! Лидина, уезжая с своими дочерьми, сказала в гостиной несколько слов жене предводителя, та шепнула своей приятельнице Ильменевой, Ильменева побежала в беседку рассказать обо всем своему мужу, и чрез несколько минут все гости знали уже, что Рославлев едет в армию и что мы деремся с французами. – Ну, господа! – сказал исправник, – теперь таиться нечего: ведь и его превосходительство за этим изволил ускакать в губернский город. – Так вот что! – вскричал хозяин. – Верно, рекрутской набор? – Какой рекрутской набор! Осмелюсь доложить, того и гляди, что поголовщина будет. – Добрался-таки до нас этот проклятый Бонапартий! – сказал Буркин. – Чего доброго, он этак, пожалуй, сдуру-то в Москву полезет. – А что ты думаешь? – примолвил Ижорской, – его на это станет. – Избави господи! – воскликнул жалобным голосом Ладушкин. – Что с нами тогда будет? – А что бог велит, – подхватил Буркин. – Живые в руки не дадимся. Поголовщина, так поголовщина! – Да, – прибавил предводитель, – если французы не остановятся на границе, всеобщее ополчение необходимо. – Помилуйте! – сказал Ладушкин, – что мы, с кулаками, что ль, пойдем? – Да с чем попало, – отвечал Буркин. – У кого есть ружье – тот с ружьем; у кого нет – тот с рогатиной. Что в самом деле!.. Французы-то о двух, что ль, головах? Дай-ка я любого из них хвачу дубиною по лбу – небось не встанет. – Я не думаю, однако ж, чтоб французы решились идти в средину России, – заметил предводитель. – Карл Двенадцатый испытал под Полтавою, как можно в одно сражение погубить всю свою военную славу. – Да ведь Наполеон тащит за собой всю Европу, – подхватил Ижорской. – Нет, господа, он доберется и до Москвы. – А мы его встретим, – примолвил Буркин, – да зададим такой банкет, что ему и домой не захочется. – Воля ваша, – сказал со вздохом Ладушкин, – а тяжко нам будет! Я помню милицию: чего нам, дворянам, стоило одеть, обуть да прокормить этих ратников. – Да, брат Ладушкин! – закричал Буркин, – починай свою кубышку-то. Ведь денег у тебя накоплено не по-нашему. – Помилуйте! Да откудова? – Чего тут миловать – распоясывайся, любезный. – Конечно, как велят… – Велят!.. плохой ты, брат, дворянин! Чего тут дожидаться приказу – сам давай! Господи боже мой! мы, что ль, русские дворяне, не живем припеваючи? А пришла беда, так и в куст?.. Сохрани владыко!.. Последнюю денежку ставь ребром. – Конечно! – сказал хозяин. – Если понадобятся ратники, так я и музыкантов моих не пожалею… А народ-то, братцы, какой!.. Наметанный, лихой – пострелы! Любой на пушку полезет! – А я, – заревел Буркин, – всем моим конным заводом бью челом его царскому величеству. Изволь, батюшка государь, бери да припасай только людей, а уж эскадрон лихих гусар поставим на ноги. – Как? – спросил Ижорской, – ты отдашь и персидского жеребца? – Султана?.. и его отдам!.. Нет, Николай Степанович, нет! На нем сам пойду под француза. Умирать – так умирать обоим вместе! – Я уверен, – сказал предводитель, – что все дворянство нашей губернии не пожалеет ни достояния своего, ни самих себя для общего дела. Стыд и срам тому, кто станет думать об одном себе, когда отечество будет в опасности. – Да, да, стыд и срам! – повторили все, не исключая Ладушкина, который, увлеченный примером других, позабыл на минуту о своей шкатулке. – Кто не может идти сам, – прибавил Буркин, – так пусть отдаст все, что у него есть. – Аминь! – закричал Ижорской. – Ну-ка, господа, за здравие царя и на гибель французам! Гей, малый! Шампанского! – Нет, братец, – перервал Буркин, – давай наливки: мы не хотим ничего французского. – В том-то и дело, любезный! – возразил хозяин. – Выпьем сегодня все до капли, и чтоб к завтрему в моем доме духу не осталось французского. – Нет, Николай Степанович, пей кто хочет, а я не стану – душа не примет. Веришь ли богу, мне все французское так опротивело, что и слышать-то о нем не хочется. Разбойники!.. Дворецкой вошел с подносом, уставленным бокалами. – Налей ему, Парфен! – закричал хозяин. – Добро, выпей, братец, в последний раз… – Эх, любезный!.. Ну, ну, так и быть; один бокал куда ни шёл. Да здравствует русской царь! Ура!.. Проклятый напиток; хуже нашего кваса… За здравие русского войска!.. Подлей-ка, брат, ещё… Ура! – Да убирайся к черту с рюмками! – сказал хозяин. – Подавай стаканы: скорей все выпьем! – И то правда! – подхватил Буркин, – пить, так пить разом, а то это скверное питье в горле засядет. Подавай стаканы!.. ГЛАВА III Двести лет царство русское отдыхало от прежних своих бедствий; двести лет мирный поселянин не менял сохи своей на оружие. Россия, под самодержавным правлением потомков великого Петра, возрастала в силе и могуществе; южный ветер лелеял русских орлов на берегах Дуная; наши волжские песни раздавались в древней Скандинавии; среди цветущих полей Италии и на вершинах Сент-Готарда сверкали русские штыки: мы пожинали лавры в странах иноплеменных; но более столетия ни один вооруженный враг не смел переступить за границу нашего отечества. И вдруг раздался гром оружия на западе России, и прежде чем слух о сем долетел до отдаленных её областей, древний Смоленск был уже во власти Наполеона. Случалось ли вам, проснувшись в полночь, прислушиваться недоверчиво к глухим раскатам отдаленного грома и, видя над собой светлое небо, усеянное звездами, засыпать снова с утешительною мыслию, что вам послышалось, что это не гроза, а воет ветер в соседней дубраве? Точно то же было с большею частию русских. «Французы в России!.. Нет, это невозможно! это пустые слухи!..» – говорили жители низовых городов и, на минуту встревоженные этим грозным известием, обращались спокойно к обыкновенным своим занятиям. Но слова того, кто один мог возбудить ото сна дремлющую Россию, пронеслись от берегов Вислы во все края обширной его империи. «Так! французы в России!.. Я не положу оружия, – сказал он, – доколе ни единого неприятеля не останется в царстве моем…» – и миллионы уст повторили слова царя русского! Он воззвал к верному своему народу. «Да встретит враг, – вещал Александр, – в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном – Палицына, в каждом гражданине – Минина…» – и все русские устремились к оружию. «Война!» – воскликнул весь народ, и потомки бесстрашных славян, как на брачное веселье, потекли на сей кровавый пир всей Европы. О, как велик, как благороден был этот общий энтузиазм народа русского! В каком обширном объеме повторилось то, что два века тому назад извлекало слезы умиления и восторга из глаз всех жителей нижегородских. Не малочисленный враг был в сердце России, не граждане одного города поклялись умереть за свободу своей родины, – нет! первый полководец нашего времени, влеча за собой силы почти всей Европы, шёл, по собственным словам его, раздавить Россию. Но двести лет назад отечество наше, раздираемое междоусобием, безмолвно преклоняло сиротствующую главу под ярем иноплеменных; а теперь бесчисленные голоса отозвались на мощный голос помазанника божия; все желания, все помышления слились с его волею. Русские восстали, и приговор всевышнего свершился над сей главой, обремененной лаврами и проклятиями вселенной. Могучий, непобедимый, он ступил на землю русскую – и уже могила его была назначена на уединенной скале безбрежного океана! Кто опишет с должным беспристрастием эту ужасную борьбу России с колоссом, который желал весь мир иметь своим подножием, которому душно было в целой Европе? Мы слишком близки к происшествиям, а на все великое и необычайное должно смотреть издалека. Увлекаясь современной славой Наполеона, мы едва обращаем взоры на самих себя. Нет, для русских 1812-го года и для Наполеона – потомство ещё не наступило! После упорного и кровопролитного сражения под Смоленском, бывшего 5 числа августа, наши войска стали отступать к Доргобужу. Направление большой неприятельской армии доказывало решительное намерение Наполеона завладеть древней столицею России; и в то время как войска наши, под командою храброго графа Витгенштейна, громили Полоцк и истребляли корпус Удино, угрожавший Петербургу, Наполеон быстро подвигался вперёд, 13-го числа августа он был уже в Доргобуже. Несколько часов сряду наш арьергард удерживал стремление неприятеля; наступающая ночь прекратила наконец военные действия; пушечные выстрелы стали реже, и стрелки обеих армий, протянув передовые цепи, присоединились к своим колоннам. Русской арьергард расположился биваками по большой Московской дороге, в двух верстах от Доргобужа. Запылал длинный ряд огней, и усталые воины уселись вокруг артельных котлов, в которых варилась сытная русская каша. Подле одного ярко пылающего костра, прислонив голову к высокому казачьему седлу, лежал на широком потнике молодой офицер в белой кавалерийской фуражке; небрежно накинутая на плеча черкесская бурка не закрывала груди его, украшенной Георгиевским крестом; он наигрывал на карманном флажолете французской романс: «Jeune Troubadour»[55], и, казалось, все внимание его было устремлено на то, чтоб брать чище и вернее ноты на этой музыкальной игрушке. Рядом с ним сидел другой офицер в сюртуке, с золотым аксельбантом; он смотрел пристально на медный чайник, который стоял на углях, но, вероятно, думал совершенно о другом, потому что вовсе не замечал, что чай давно кипел и несколько уже раз начинал выливаться из чайника. – Рославлев! – сказал офицер в бурке, перестав играть на своем флажолете, – каково я кончил это колено? а?.. Ну, что ты молчишь, Владимир! Да проснись, душенька! – Что ты, братец? – спросил Рославлев, не глядя на своего товарища, в котором читатели, вероятно, узнали уже приятеля его, Зарецкого. – Я, mon cher? Ничего! да с тобой-то что делается? Неудивительно, что ты оглох; мне и самому кажется, что от сегодняшней проклятой канонады я стал крепок на ухо; но отчего ты ослеп?.. Гляди, гляди!.. Да что ж ты смотришь, братец? Ведь чай уйдет. Рославлев, не отвечая ничего, отодвинул чайник от огня. Зарецкой вынул из вьюка сахар, два серебряных стакана, фляжку с ромом, и через минуту горячий пунш был готов. Подавая один стакан своему приятелю, Зарецкой сказал: – Ну-ка, Владимир, запей свою кручину! Да полно, братец, думать о Полине. Что в самом деле? Убьют, так и дело с концом; а останешься жив, так самому будет веселее явиться к невесте, быть может, с подвязанной рукой и Георгиевским крестом, к которому за сраженье под Смоленском ты, верно, представлен. – Ах, Александр, вот уже более месяца, как я расстался с нею! Не знаю, получает ли она мои письма, но я не имею о ней никакого известия. – Да, мой друг, это ужасно! Мы сами не знаем поутру, где будем вечером; а ты хочешь, чтоб она знала, куда адресовать свои письма, и чтоб они все до тебя доходили. Ах ты, чудак, чудак! – Но если и мои письма пропадают? Если она думает, что я убит? – А реляции-то на что, мой друг? Дерись почаще так, как ты дрался сегодня поутру, так невеста твоя из каждых газет узнает, что ты жив. Это, мой друг, одна переписка, которую теперь мы можем вести с нашими приятелями. А впрочем, если она будет думать, что тебя убили, так и это не беда; больше обрадуется и крепче обнимет, когда увидит тебя живого. – Но почему ты думаешь, что одна эта мысль не убьет её? – Почему, почему… во-первых, потому, что с горя не умирают; во-вторых… – Ты но знаешь моей Полины, Александр. Одно известие, что я снова иду в военную службу, едва не стоило ей жизни. Она прочла письмо твое… – А, так она его читала? Не правда ли, что оно бойко написано? Я уверен был вперёд, что при чтении этого красноречивого послания русское твое сердце забьет такую тревогу, что любовь и места не найдет. Только в одном ошибся: я думал, что ты прежде женишься, а там уж приедешь сюда пировать под картечными выстрелами свою свадьбу: по крайней мере я на твоем месте непременно бы женился. – Что ж делать, мой друг! Мать Полины не хотела об этом и слышать. Я должен был или не вступать в службу, или решиться остаться женихом до окончания войны. – Ну, mon cher, хороша же твоя будущая маменька! Я знал, что она самая бонтонная барыня, парижанка, что от неё требовать большого патриотизма не можно; но, право не полагал… Ах, знаешь ли что? ведь она живет в деревне?.. Ну, так и есть! Бедняжка и не подозревает, что в столицах тон совершенно переменился, Если б она знала, в какой теперь моде патриотизм, то верно бы не стала с тобой торговаться. Ты не можешь себе представить, как все переменилось в Петербурге: французской театр закрыли, и – ни одна русская барыня не охнула. Все наши дамы в таком порядке, что любо посмотреть: с утра до вечера готовят для нас корпию и перевязки; по-французски не говорят, и даже родственница твоя, княгиня Радушна, – поверишь ли, братец? – прескверным русским языком вот так французов и позорит. – Слава богу! мы догадались наконец, что у нас есть отечество и свой собственный язык. – О, что касается до нашего языка, то, конечно, теперь он в моде; а дай только войне кончиться, так мы заболтаем пуще прежнего по-французски. Язык-то хорош, мой милый! ври себе что хочешь, говори сущий вздор, а все кажется умно. Но я перервал тебя. Итак, твоя Полина, прочтя моё письмо… – Слегла в постелю, мой друг; и хотя после ей стало легче, но когда я стал прощаться с нею, то она ужасно меня перепугала. Представь себе: горесть её была так велика, что она не могла даже плакать; почти полумертвая она упала мне на шею! Не помню, как я бросился в коляску и доехал до первой станции… А кстати, я тебе ещё не сказывал. Ты писал ко мне, что взял в плен французского полковника, графа, графа… как бишь? – Сеникура. – Да; ведь я с ним повстречался верстах в тридцати от моей деревни. В то время как я переменял лошадей, привезли его и несколько других пленных офицеров на почтовый двор. Зная твое пристрастие к французам, я не очень тебе верил; но, признаюсь, на этот раз твои похвалы были даже слишком умеренны. Подлинно молодец!.. Разрубленная голова его была вся в перевязках, и, несмотря на это, я не мог налюбоваться на его прекрасную и благородную физиономию. Когда я узнал, что он тот самый полковник, которого ты угощал на своем биваке, то, разумеется, стал его расспрашивать о тебе, и хотя от боли и усталости он едва мог говорить, но отвечал весьма подробно на все мои вопросы. Положение его было ужасно: он чувствовал сильную лихорадку, которая могла превратиться в смертельную болезнь, если б его оставили без помощи. Я уговорил конвойного офицера сдать его на руки капитан-исправнику, который по моей просьбе взялся отвезти его в деревню к будущей моей теще. В нашем уездном городке было бы ему несравненно хуже. – Разумеется. Да знаешь ли что? Я позабыл к тебе написать. Кажется, он знаком с семейством твоей Полины; по крайней мере он мне сказывал, что года два тому назад, в Париже, познакомился с какой-то русской барыней, также Лидиной, и ездил часто к ней в дом. Тогда он был ещё женат. – Так он вдовец? – Да, жена его умерла за несколько месяцев до этой кампании. Но кой чёрт?.. что это? Над головою Зарецкого прожужжала пуля; вслед за нею свистнула в двух шагах другая. – Что это? Французы с ума сошли! – сказал Рославлев. – Да в кого они стреляют?.. Ну, видно, у них много лишнего пороху. – Это шалят на цепи, – перервал Зарецкой, – и, верно, задирают наши. Пойдем, братец! – продолжал он, вставая, – посмотрим, что там эти озорники делают. Отойдя несколько шагов от своего бивака, они подошли к мелкому кустарнику, в котором протянута была наша передовая цепь; шагах в пятидесяти от неё стояли французские часовые; позади их пылали огни неприятельского авангарда, а вдали, вокруг Доргобужа, по всему пространству небосклона расстилалось широкое зарево. В неприятельском авангарде было все тихо; но там, где бесчисленные огни сливались в одну необозримую пламенную полосу, гремела музыка и от времени до времени раздавались весёлые крики пирующего неприятеля. Когда они подошли к передовой цепи, то все уже опять успокоилось. Почти все часовые, расставленные попарно в близком расстоянии друг от друга, наблюдали глубокое молчание. Ночь была пасмурна, и серые шинели солдат сливались совершенно с темной зеленью кустов, среди которых они стояли. Изредка только неприятельские огни отражались на блестящих штыках их ружьев и вызывали французских часовых на перестрелку, почти всегда бесполезную, но которая не менее того тревожила иногда всю передовую линию нашего арьергарда. Несколько уже минут Зарецкой и Рославлев шли вдоль цепи, не говоря ни слова. Вдруг Зарецкой приложил к губам палец и сказал шепотом Рославлеву. – Тс! тише, братец! – Что ты? – спросил Рославлев также вполголоса. – Постой!.. Так точно… вот, кажется, за этим кустом говорят меж собой наши солдаты… пойдем поближе. Ты не можешь себе представить, как иногда забавны их разговоры, а особливо когда они уверены, что никто их не слышит. Мы привыкли видеть их во фрунте и думаем, что они вовсе не рассуждают. Послушай-ка, какие есть между ними политики – умора, да и только! Но тише!.. Не шуми, братец! Они подошли потихоньку к двум часовым, которые, опираясь на свои ружья, вполголоса разговаривали между собою. – Смотри-ка, брат? – сказал один из них, – Ну что за народ эти французы, и огонька-то разложить порядком не умеют. Видишь – там, какой костер запалили?.. Эк они навалили бревен-то, проклятые! – Да ведь лес-то не их, братец, – отвечал другой часовой, – так чего им жалеть? – Как чего? Не все ж им идти вперёд: пойдут назад; а как теперь все выжгут, так и самим после будет жутко. – Да что это, Федотов, мы все идем назад, а они вперёд?.. – Видно, так надобно. – Уж нет ли, брат, измены какой?.. – Нет, братец! ты этого дела не смыслишь: мы ратируемся. – Вот что! – Ну да! пусть себе идут вперёд. Теперь они сгоряча так и лезут, а как пройдут сотенки три, четыре верст, так уходятся. Ну, знаешь, отсталых будет много, по сторонам разбредутся, а мы тут-то и нагрянем. Понимаешь? – То есть врасплох?.. Разумею. А что, Федотов, ведь надо сказать правду: эти французы бравые ребята. Вот хоть сегодня, досталось нам на орехи: правда, и мы пощелкали их порядком, да они себе и в ус не дуют! Ах, чёрт побери! Что за диковинка! Люди мелкие, поджарые, ну взглянуть не на что, а как дерутся!.. – Да, братец, конечно; народ азартной, а несдобровать им. – Право? – Уж я тебе говорю. Да и чему быть?.. Порядку вовсе нет. Я бывал у них в полону, так насмотрелся. Ну уж вольница! В грош не ставят своих командиров, а перед фельдфебелем и фуражки не ломают. Наш брат не спрашивает зачем то, зачем другое? Идет, куда ведут, да и дело с концом; а они так нет: у всякого свой царь в голове; да добро бы кто-нибудь? а то иной барабанщик, и тот норовит своего генерала за пояс заткнуть. А уж скорохваты какие… батюшки светы! Алон, алон![56] вот так сначала и задорятся! И что говорить, конечно, накоротке хоть кого оборвут, а как дело пойдет в оттяжку, так нет, брат, не жди пути!.. – Правда ли, Федотов, – сегодня наши ребята болтали, что Англия с нами? – Говорят, так. Вот это, братец, народ! – А ты почему знаешь? – Я ещё, любезный, до солдатства был о моим барином в их главном городе. Ну, городок! больше Москвы, народ крупный, здоровый; постоит за себя! А как, брат, дерутся в кулачки, так я тебе скажу!.. У барина был там другой слуга, из тамошних; он мараковал немного по-русски, так все мне показывал и толковал. Вот однажды повел он меня в их суд – уж нагляделся я! Все, знаешь, сидят так чинно, а судьи говорят. Товарищ мне все по-нашему пересказывал. Вот вдруг один судья – такой растрепанный – встал и сказал: «Быть войне». Как вскочит другой судья да закричит: «Так врёшь, не быть войне». И пошли и пошли! то тот, то другой; уж они говорили, говорили, а другие-то все слушают да вдруг нет-нет и закричат: «Гир, гир, гир!»[57] Знатно, братец! – Куда ты, брат Федотов, всего нагляделся, подумаешь! – Да, любезный, дело бывалое; и там и сям, и в других прочих землях бывали; кому другому, а нам не в диковинку… ходили в поход и в Немецию. То-то сытная земля и народ ласковый! Поразговоришься с хозяином, так все даст. Бывало, войдешь в избу: «Ну здравствуй, камарад!»[58] Он заговорит по-своему; ты скажешь: «Добре, добре!» – а там и спросишь: бруту, биру[59], того, другого; станет отнекиваться, так закричишь: «Капут!» Вот он тотчас и заговорит: «Русишь гут!», а ты скажешь: «Немец гут!» – дело дойдет до шнапсу, и пошли пировать. Захотелось выпить по другой, так покажешь на рюмку да скажешь: «Нох!»[60] – ан глядишь: тебе и подают другую; ведь язык-то их не мудрен, братец! – Так ты по-немецкому-то знаешь? – Мало ли что мы знаем! Эх, Ваня! как бы не чарочка сгубила молодца, так я давно бы был уж унтером. – Постой-ка, Федотов! – сказал другой часовой, поднимая свое ружье. – Посмотри, что это там за французской цепью против огонька мелькнуло? Как будто б верховой… вон опять!.. видишь? – Вижу, – отвечал Федотов. – Какой-нибудь французской офицер объезжает передовую цепь. – Не спешить ли его? – шепнул второй часовой, взводя курок. – Погоди, погоди!.. Его опять не видно. Что даром-то патроны терять! Дай ему поравняться против огонька. Чрез полминуты кавалерист в драгунской каске, заслонив собою огонь ближайшего неприятельского бивака, остановился позади французской цепи, и всадник вместе с лошадью явственно отпечатались на огненном поле пылающего костра. – Ну вот, теперь! – сказал, прикладываясь, второй часовой. – Постой, постой, братец! Спугнешь! – перервал Федотов. – Ты и в мишень плохо попадаешь; дай-ка мне! – Ну, ну, стреляй! посмотрим твоей удали. Федотов прицелился; вдруг смуглые лица обоих солдат осветились, раздался выстрел, и неприятельской офицер упал с лошади. – Ай да молодец! – сказал Зарецкой, сделав шаг вперёд; но в ту ж самую минуту вдоль неприятельской линии раздались ружейные выстрелы, пули засвистали меж кустов и кто-то, схватив за руку Рославлева, сказал: – Не стыдно ли тебе, Владимир Сергеевич, так дурачиться? Ну что за радость, если тебя убьют, как простого солдата? Офицер должен желать, чтоб его смерть была на что-нибудь полезна отечеству. – Кто вы? – спросил с удивлением Рославлев. – Ваш голос мне знаком; но здесь так темно… – Пойдем к твоему биваку. Наши приятели, не говоря ни слова, пошли вслед за незнакомым. Когда они стали подходить к огням, то заметили, что он был в военном сюртуке с штаб-офицерскими эполетами. Подойдя к биваку Зарецкого, он повернулся и сказал веселым голосом: – Ну, теперь узнаешь ли ты меня? – Возможно ли! Это вы, Фёдор Андреевич? – вскричал с радостию Рославлев, узнав в незнакомом приятеля своего, Сурского. – Ну, вот видишь ли, мой друг! – продолжал Сурской, обняв Рославлева, – я не обманул тебя, сказав, что мы скоро с тобой увидимся. – Так вы опять в службе? – Да, я служу при главном штабе. Я очень рад, мой друг, что могу первый тебя поздравить и порадовать твоих товарищей, – прибавил Сурской, взглянув на офицеров, которые толпились вокруг бивака, надеясь услышать что-нибудь новое от полковника, приехавшего из главной квартиры. – Поздравить? с чем? – спросил Рославлев. – С Георгиевским крестом. Я сегодня сам читал об этом в приказах. Но прощай, мой друг! Мне надобно ещё поговорить с твоим генералом и потом ехать назад. До свиданья! надеюсь, мы скоро опять увидимся. Казалось, эта новость обрадовала всех офицеров; один только молодой человек, закутанный в короткой плащ без воротника, не поздравил Рославлева; он поглаживал свои чёрные, с большим искусством закрученные кверху усы и не старался нимало скрывать насмешливой улыбки, с которою слушал поздравления других офицеров. – Посмотри, братец, – шепнул Зарецкой своему приятелю, – как весело князю Блесткину, что тебе дали «Георгия»; у него от радости язык отнялся. – И, Александр! – отвечал вполголоса Рославлев. – Какое мне до этого дело! – Куда, подумаешь, как зависть безобразит человека: он недурен собою, а смотри, какая теперь у него рожа. – Да что тебе за охота рассматривать физиономию этого фанфарона? – Постой, братец, я пойду поговорю с ним вместе. Что ты так нахмурился, князь? – продолжал Зарецкой, подойдя к офицеру, закутанному в плаще. – Кто? я? – сказал князь Блесткин. – Ничего, братец, так!.. – Уж не досадно ли тебе? – Что такое?.. Вздор какой! Я думал только теперь, как выгодно быть в военное время адъютантом. – Право? – Как же, братец! Адъютант может дать при случае весьма полезный совет своему генералу; например: не стоять под картечными выстрелами; а как за полезный совет дают «Георгия»… – То ты, верно, его получишь, – перервал Зарецкой. – Ступай скорее в адъютанты. – Что ты хочешь этим сказать? – спросил гордо Блесткин. – А то, что Рославлев не советовал, а дрался и под Смоленском ходил в атаку с полком, в котором ты служишь. – Я что-то этого не помню. – Да как тебе помнить? Ты в начале сражения получил контузию и лежал замертво в обозе. – Послушай, Зарецкой! этот насмешливый тон!.. Ты знаешь, я шуток не люблю. – Как не знать? Ведь ты ужасный дуэлист. – Я надеюсь, никто не осмелится сказать… – Чтоб ты не был прехрабрый офицер? Боже сохрани! Я скажу ещё больше: ты ужасный патриот и так сердит на французов, что видеть их не хочешь. – Полноте, господа, остриться, – перервал бригадный адъютант Вельской, который уже несколько времени слушал их разговор. – А седлайте-ка лошадей: сейчас в поход. – Вот тебе и раз! – вскричал Рославлев, – а мы не успели и поужинать. – Ох, этот фанфаронишка! – сказал вполголоса Зарецкой. – Как бы я желал поговорить с ним в восьми шагах… – Перестань, братец! Как тебе не стыдно? – перервал Рославлев. – Разве в военное время можно думать о дуэлях? Все офицеры, кроме Блесткина, разошлись по своим бивакам. – Вы шутите очень забавно, – сказал он, – подойдя к Зарецкому, – но я не желал бы остаться у вас в долгу… – А что угодно вашему сиятельству? – спросил с низким поклоном Зарецкой. – Кажется, этого пояснять не нужно… – А, понимаю! Вам угодно со мною драться? Извините, ваше сиятельство! теперь, право, некогда; после, если прикажете. – Расчет недурен! – сказал с презрительной улыбкою Блесткин, – то есть: вы подождете, пока меня убьют?.. – Помилуйте! Да этого век не дождешься. – Я презираю ваши глупые насмешки и повторяю ещё раз, что если вы знаете, что такое честь, – в чем, однако ж, я очень сомневаюсь… Лицо Зарецкого вспыхнуло; он схватил Блесткина за руку; но Рославлев не дал ему выговорить ни слова. – Постойте, господа! – вскричал он. – Если уж непременно надобно кому-нибудь драться, так – извините, князь, – вы деретесь не с ним, а со мною. Ваши дерзкие замечания насчет полученной мною награды вызвали его на эту неприятность; но, так как я обижен прежде… – Нет, Владимир, – перервал Зарецкой, – я не уступлю тебе удовольствия – проучить этого обозного героя… – Фи, Александр! приличен ли этот тон между офицерами! – Но я хочу непременно… – После меня, Зарецкой; прошу тебя! – Позвольте мне прекратить этот великодушный спор, – сказал насмешливо Блесткин. – Я начну с вас, господин Рославлев… но когда же? – При первом удобном случае. – То есть не прежде окончания кампании? – О, не беспокойтесь! это будет скорее, чем вы думаете. – Посмотрим, – сказал, уходя, Блесткин. – Не забудьте, однако ж, что я не люблю дожидаться и найду, может быть, средство поторопить вас весьма неприятным образом. – Наглец! – вскричал Зарецкой, схватившись за свою саблю. – И, полно, Александр! Не горячись! Ты увидишь, как я проучу этого фанфарона; а меж тем вели-ка седлать наших лошадей. Через несколько минут приказали снимать потихоньку передовую цепь; огни были оставлены на своих местах, и весь арьергард, наблюдая глубокую тишину, выступил в поход по большой Московской дороге. ГЛАВА IV 14-го числа августа наши войска, преследуемые неприятелем, шли почти не останавливаясь, целые сутки. По всем предположениям, большая русская армия должна была, несмотря на искусные маневры Наполеона, соединиться при Вязьме с молдавской армиею, которая спешила к ней навстречу, 15-го числа наш арьергард, в виду неприятельского авангарда, остановился при деревне Семехах. Позади одной русской колонны, прикрывавшей нашу батарею из шести полевых орудий, стоял, прислонясь к небольшому леску, гусарской эскадрон, которым командовал Зарецкой. С правой стороны, шагов сто от леса, в низких и поросших кустарником берегах извивалась узенькая речка; с полверсты, вверх по её течению, видны были: плотина, водяная мельница и несколько разбросанных без всякого порядка изб. – Тьфу, пропасть, как я устал! – сказал Зарецкой, слезая с лошади. – Авось французы дадут нам перевести дух! – Вряд ли! – возразил краснощекой и видной собою гусарской поручик, слезая также с коня. – Мне кажется, они берут позицию. – Может быть, для того, чтоб отдохнуть; я думаю, они устали не меньше нашего. Да что ты так хмуришься, Пронской? – Чего, братец! Я вовсе исковеркан, точно разбитая лошадь: насилу на ногах стою. И эти пехотинцы ещё нам завидуют! Попробовал бы кто-нибудь из них не сходить с коня целые сутки. – Кто это несётся с правого фланга? – спросил Зарецкой, показывая на одного офицера, который проскакал мимо передовой линии на англезированной вороной лошади. – Хорош же ты, брат! – сказал с улыбкою Пронской, – не узнал своего приятеля: это князь Блесткин. – Ах, батюшки! Что он так суетится? – Так ты не знаешь? Наш бригадный генерал взял его к себе за адъютанта. – Право? Ну, не с чем поздравить его превосходительства! – Да и Блесткин, я думаю, не больно себя поздравляет: генерал-то вовсе не по нем – молодец! Терпеть не может дуэлистов; а под картечью раскуривает трубку да любит, чтоб и адъютанты его делали то же. – Эй, Зашибаев! – вскричал Зарецкой, – подержи мою лошадь; а ты, Пронской, побудь при эскадроне: я пойду немного вперёд и посмотрю, что там делается. Широкоплечий вахмистр принял лошадь Зарецкого, который, пройдя шагов сто вперёд, подошёл к батарее. Канонеры, раздувая свои фитили, стояли в готовности подле пушек, а командующий орудиями артиллерийской поручик и человека три пехотных офицеров толпились вокруг зарядного ящика, из которого высокий фейерверкер вынимал манерку с водкою, сыр и несколько хлебов. – Милости просим! – сказал один толстой офицер в капитанском знаке. – Не хочешь ли выпить и закусить? – А, это ты, Зарядьев? – отвечал Зарецкой. – Пожалуй, как не закусить! Да ты что тут хозяйничаешь? Помилуй, Ленской! – продолжал он, обращаясь к артиллерийскому офицеру, – за что он меня твоим добром потчевает? – Нет, не его, а моим, – перервал Зарядьев. – Я бился с ним о завтраке – и выиграл. Он спорил со мной, что мы здесь остановимся. – А почему ты думал, что должны мы здесь остановиться? – Да посмотри-ка, какая славная позиция! Речка, лесок, кустарник для стрелков. Небось французы не вдруг сунутся нас атаковать, а мы меж тем отдохнём. – Вряд ли! – сказал Зарецкой, покачивай головою. – Посмотри, как они там за речкой маневрируют… Вон, кажется, потянулась конница… а прямо против нас… Ну, так и есть. Они ставят батарею, – Зато взгляни направо к мельнице… Видишь, задымился огонек? – Так что ж? – А то, что они сбираются не атаковать нас, а отдохнуть и пообедать, а пока они готовят свой суп, и наши ребята успеют сварить себе кашицу. Ну-ка, брат, выпей! – Так ты думаешь, Зарядьев, что эту манерку из руки у меня ядром не вышибет? – Небось, пей на здоровье! – Слышали ль, господа! – сказал Ленской, – что князь Блесткин попал в адъютанты к нашему бригадному командиру? – Как же! – отвечал Зарядьев, – он и прежде не хотел говорить с нашим братом, а теперь, чай, к нему и доступу не будет. – Да как это ему вздумалось? – продолжал Ленской. – Не знаю, у кого другого, а у нашего генерала шарканьем не много возьмешь, Да вот, кажется, его сиятельство сюда скачет. Ну, легок на помине! – Господа офицеры! – сказал Блесткин, подскакав к батарее, – его превосходительство приказал вам быть в готовности, и если французы откроют по вас огонь, то сейчас отвечать. – Слушаю. – Мне кажется, – продолжал Блесткин, посмотрев с важностию вокруг себя, – зарядные ящики стоят слишком близко от орудий. – Это уже не ваша забота, господин Блесткин! – отвечал хладнокровно Ленской, повернясь к нему спиною. – О! если так, – вскричал Блесткин с гордостию, – то я доложу генералу… – В самом деле? – перервал Ленской. – Доложите ему, что его адъютант мешается там, где его не спрашивают. – Господин офицер! я советую вам… – Напрасно беспокоитесь, ваше сиятельство! – подхватил Зарецкой. – Ведь за этот совет вам «георгия» не дадут. Блесткин побледнел от досады; но, не отвечая ни слова, пришпорил свою лошадь и поскакал далее. – Эх, Ленской! – сказал толстый капитан, – что ты не дал ему побариться? Тебя бы от этого не убыло, а мы бы посмеялись. – Прошу покорно! – перервал Ленской, – вздумал меня учить! И добро бы знал сам службу… – Верно не знает! – подхватил Зарядьев. – Вот года три тому назад ко мне в роту попал такой же точно молодчик – всех так и загонял! Бывало, на словах города берёт, а как вышел в первый раз на ученье, так и язык прилип к гортани. До штабс-капитанского чина все в замке ходил. – Поглядите-ка, господа! – сказал Ленской, – что там за речкою делается? Французы что-то больно зашевелились. Вдруг густое облако дыма закрутилось на противуположном берегу; окрестность дрогнула, и одно ядро с визгом пронеслось над головами наших офицеров. – Ну что, Зарядьев, – сказал Зарецкой, – видно, французы уж отобедали? – По местам, господа! – закричал Зарядьев пехотным офицерам, которые спокойно завтракали, сидя на пушечном лафете. – Зарецкой, – продолжал он, – пойдем к нам в колонну – до вас ещё долго дело не дойдет. – Через орудие – ядрами! – скомандовал громким голосом Ленской. – Живей, ребята! Зарецкой и Зарядьев подошли к колонне; капитан стал на своё место. Ударили поход. Одна рота отделилась от прикрытия, выступила вперёд, рассыпалась по кустам вдоль речки, и с обеих сторон началась жаркая ружейная перестрелка, заглушаемая по временам неприятельской и нашей канонадою, которая становилась час от часу сильнее. – Ну, видно, мы сегодня поработаем! – заметил Зарядьев. – Посмотрите-ка вперёд, какие тянутся густые колонны по большой дороге. – Здравствуй, Александр! – сказал Рославлев, подъехав к Зарецкому. – Что ты здесь делаешь? – Да так, братец! пришел посмотреть. Мой эскадрон стоит вон там, подле леса, откуда ничего не видно. А ты как сюда попал? – Ездил с приказаниями на правый фланг. Кажется, дело будет не на шутку. – А что? – Приказано не только удерживать позицию, но перебросить через речку наших стрелков и стараться всячески опрокинуть первую неприятельскую линию. – Слава богу! насилу-то и мы будем атаковать. А то, поверишь ли, как надоело! Toujours sur la defensive[61] – тоска, да и только. Ого!.. кажется, приказание уж исполняется?.. Видишь, как подбавляют у нас стрелков?.. Черт возьми! да это батальный огонь, а не перестрелка. Что ж это французы не усиливают своей цепи?.. Смотри, смотри!.. их сбили… они бегут… вон уж наши на той стороне… Ай да молодцы! – Вся колонна вперёд – марш! – скомандовал полковник. – Ну, прощай покамест, Александр! – сказал Рославлев. – Что за прощай, братец! До свиданья! Куда ты? – На левый фланг, к моему генералу. Вся наша передовая линия подалась вперёд; батареи также подвинули, и сражение закипело с новой силою. – Ну, какая идёт там жарня! – сказал Зарядьев, смотря на противуположный берег речки, подернутый густым дымом, сквозь которого прорывались беспрестанно яркие огоньки. – Ненадолго наших двух рот станет. Да что с тобой, Сицкой, сделалось? – продолжал он, обращаясь к одному молодому прапорщику. – На тебе лица нет! Помилуй, разве ты в первый раз в деле? – Мой брат в стрелках! – отвечал молодой офицер. – Так что ж? – А наша рота ещё нейдет. – Не беспокойся, дойдет дело и до вашей роты. – Но брат мой!.. – И, Сицкой! Бог милостив – воротится. – Вряд ли воротится, – перервал грубым голосом один высокой офицер с неприятной и даже отвратительной физиономиею. – Там что-то больно жарко. – В самом деле? Вы думаете?.. – спросил с беспокойством молодой офицер. – Да что за диковинка? Натурально, его убьют скорее в стрелках, чем меня здесь в колонне. – Как тебе не стыдно! – сказал вполголоса Зарядьев. – Ты знаешь, как он любит своего брата. – Вот ещё какие нежности!.. У меня и двух братьев убили, да я… Высокой офицер не докончил начатой фразы: неприятельское ядро, вырвав два ряда солдат, раздробило ему череп. – Сомкнись! – скомандовал Зарядьев. Солдаты придвинулись друг к другу. Еще несколько ядер пролетело через колонну. – Эй, вы! – закричал Зарядьев, – стоять смирно! Ну! начали кланяться, дурачье! Тотчас узнаешь рекрут, – продолжал он, обращаясь к Зарецкому. – Обстрелянный солдат от ядра не пошевелится… Кто там ещё отвесил поклон? – Нефедьев, ваше благородие! – отвечал унтер-офицер. – Так и есть – рекрут! Эй ты, Нефедьев! зачем нагибаешь голову? – Ядро, ваше благородие. – А какое тебе до него дело, болван? Чего ты боишься? – Убьет, ваше благородие! – Убьет, дуралей! Слушай команду, а убьет – не твоя беда. Ахти! никак, это ведут капитана третьей роты? Ну, видно, его порядком зацепило! Два солдата подвели к колонне офицера, обрызганного кровью; он едва мог переступать и переводил дух с усилием. – Вы ранены? – сказал полковник. – И, кажется, смертельно! – отвечал едва слышным голосом капитан. – Прикажите подкрепить наших стрелков: французы одолевают. – А что майор? – Убит. – А капитан Белов? – Убит. – А брат мой? – спросил робко Сицкой. – Убит. – Убит! – повторил молодой офицер, побледнев как смерть. С полминуты он молчал; потом вдруг глаза его засверкали, румянец заиграл в щеках; он оборотился к полковнику и сказал: – Степан Николаевич! сделайте милость – бога ради! позвольте мне в стрелки. – Хорошо, ступайте с первой ротою, – сказал полковник, взглянув с приметным состраданием на молодого офицера. – Вторая и первая рота – в стрелки! Зарядьев! вы примите команду над всей нашей цепью… Барабанщик – поход! – Становись! – скомандовал Зарядьев. – Да смотри, у меня в воробьев не стрелять! Метить в полчеловека! Перекрестись! Ну, ребята, с богом – марш! прощай, Зарецкой! – Прощай, братец! Я также отправляюсь к моему эскадрону. Может быть, и до нас дело скоро дойдет. Уже более пяти часов продолжалось сражение; несколько раз стрелки наши то сбивали неприятельскую цепь и дрались на противуположном берегу речки; то, прогоняемые на нашу сторону, продолжали перестрелку в нескольких шагах от колонн своих. Канонада не умолкала ни на минуту с обеих сторон; но наша и неприятельская конница оставались в бездействии. В то самое время, как Зарецкой начинал думать, что на этот раз эскадрон его не будет в деле, которое, по-видимому, не могло долго продолжаться, подскакал к нему Рославлев. – Ну, Александр! – сказал он, – с богом! Тебе ведено переправиться через речку и атаковать с фланга неприятельских стрелков. – Насилу о нас вспомнили!.. Фланкеры! осмотреть пистолеты! Сабли вон. – Ты должен прикрывать отступление стрелков третьей колонны, – продолжал Рославлев. – Им становится уж больно тяжело. Бедняжки дерутся часов пять сряду. – Жив ли наш приятель Зарядьев? Ведь он, кажется, ими командует? – А вот сейчас узнаю: я еду к нему с приказанием, чтоб он понемногу отступал к нашей передовой линии. Смотри, Александр, налети соколом, чтоб эти французы не успели опомниться и дали время Зарядьеву убраться подобру-поздорову на нашу сторону. – А вот что бог даст. По три налево заезжай – рысью марш! Зарецкой с своим эскадроном принял направо, а Рославлев пустился прямо через плотину, вдоль которой свистели неприятельские пули. Подъехав к мельнице, он с удивлением увидел, что между ею и мучным амбаром, построенным также на плотине, прижавшись к стенке, стоял какой-то кавалерийской офицер на вороной лошади. Удивление его исчезло, когда он узнал в этом храбром воине – князя Блесткина. – Что вы, сударь, здесь делаете? – спросил Рославлев, остановя свою лошадь. – Ах! это вы? – вскричал Блесткин с самой вежливой улыбкою. – Да, сударь, это я. А вы зачем здесь? – Меня послал генерал взглянуть, что делается в передовой цепи. – И вы для этого спрятались за этот амбар? Немного вы отсюда увидите. – Что ж мне делать с этой проклятой лошадью? – сказал Блесткин. – Она не хочет ни вперёд идти, ни стоять на плотине. Он дал шпоры своему английскому жеребцу, который в самом деле запрыгал на одном месте и, казалось, не хотел никак отойти от стены. – Ну вот видите? – Да, я вижу, – перервал Рославлев, – что вы изо всей силы тянете её за мундштук; но дело не в том: я очень рад, что вас встретил. Вы, кажется, вчера вызывали меня на дуэль? – Неужели?.. Может быть, я погорячился… но я, право, не помню. – Да я не забыл. Выезжайте, сударь, на плотину. – Помилуйте! что вы хотите делать? – Ничего. Я хочу вам показать, какого рода дуэли позволительны в военное время. Ну что ж? долго ли мне дожидаться? Да ослабьте поводья, сударь! она пойдет… Послушайте, Блесткин! Если ваша лошадь не перестанет упрямиться, то я сегодня же скажу генералу, как вы исполняете его приказания. – Однако ж, господин Рославлев, – сказал Блесткин, выехав на плотину, – позвольте вам заметить: этот начальнический тон… – Не о тоне речь, сударь. Вы посланы к стрелкам, я также: не угодно ли вам прогуляться со мною по нашей цепи. – Помилуйте! мы оба верхами. – Так что ж! – Все неприятельские стрелки станут в нас метить. – В том-то и дело. Ведь вы сами вызвали меня на дуэль. Правда, мы не будем стрелять друг в друга; но это ничего: за нас постараются французы. – Помилуйте, что это за дуэль? – Мне некогда вам доказывать, что этот поединок стоит того, который вы мне вчера предлагали. Извольте ехать. – Но, господин Рославлев… – Ни слова более! или я стану везде и при всех называть вас трусом. Мне кажется, ваша лошадь не очень боится шпор. Позвольте! – Рославлев ударил нагайкою лошадь Блесткина и выскакал вместе с ним на другой берег речки. Перед ними открылось обширное поле, усыпанное французскими и нашими стрелками; густые облака дыма стлались по земле; вдали, на возвышенных местах, двигались неприятельские колонны. Пули летали по всем направлениям, жужжали, как пчелы, и не прошло полминуты, одна пробила навылет фуражку Рославлева, другая оторвала часть воротника Блесткиной шинели. – Вперёд, сударь, вперёд! – кричал Рославлев, понукая нагайкою лошадь несчастного князя, который, бледный как полотно, тянул изо всей силы за мундштук. – Прошу не отставать; вот и наша цепь. Эй, служба! – продолжал он, подзывая к себе солдата, который заряжал ружье, – где капитан Зарядьев? – Вон в этих кустах, ваше благородие! – Позови его сюда. А мы с вами, господин Блесткин остановимся здесь, на этом бугорке; отсюда и мы будем приметнее, и нам будет все виднее. – Помилуйте, Рославлев! – вскричал отчаянным голосом Блесткин, – за что же вы хотите сделать из нас цель для французов? – Ого, господин дуэлист! вы трусите? Постойте, я вас отучу храбриться некстати. Куда, сударь, куда? – продолжал Рославлев, схватив за повод лошадь Блесткина. – Я не отпущу вас, пока не заставлю согласиться со мною, что одни ничтожные фанфароны говорят о дуэлях в военное время. – Я не спорю… может быть… – Нет, постойте! не может быть; я вам докажу это. – Боже мой! посмотрите, в нас целят. – Так что ж? Пускай целят. Не правда ли, что порядочный человек и храбрый офицер постыдится вызывать на поединок своего товарища в то время, когда быть раненным на дуэли есть бесчестие?.. – Ну хорошо, положим, что правда… – Постойте! Не правда ли, что одному только фанфарону, не понимающему, что такое истинная храбрость, позволительно насмехаться над тем, кто отказывается от дуэли за несколько часов до сражения? – Конечно, конечно… я согласен… Боже мой! что это?.. – Ничего, это рикошетное ядро. Согласитесь, что тот, кто боится умереть в деле против неприятеля, ищет случая быть раненным на дуэли для того, чтоб пролежать спокойно в обозе во время сражения… Вдруг шагах в пяти от них раздался пронзительный свист; что-то запрыгало по пенькам и кочкам и обрызгало грязью обоих офицеров. – Это что такое? – вскричал с ужасом Блесткин. – Ничего, это картечь. Согласитесь, что Зарецкой должен был отвечать одним презрением на ваш вызов, что ему вовсе не нужно… – Ах, боже мой! я ранен! – вскричал Блесткин. – Ничего. Вам оцарапало только щеку и оторвало половину уха. Согласитесь, что Зарецкому вовсе не нужно было доказывать над вами свою храбрость, что он… – Ради бога, Рославлев!.. Я на все согласен… – Вот, кажется, идёт Зарядьев? Ну, теперь вы можете ехать, только постарайтесь встречаться со мною как можно реже. Я вам скажу откровенно: вы мне гадки. Прощайте! Рославлев выпустил из рук поводья; Блесткин пришпорил свою лошадь и помчался, как из лука стрела, к нашим резервам. – Эге! – сказал Зарядьев, подойдя к Рославлеву, – кто это дал отсюда такого стречка? Посмотри-ка, словно птица летит. – Это Блесткин. – Нет, шутишь? И он здесь был вместе с тобою? Да разве его на аркане сюда притащили? – Разумеется, поневоле. Я расскажу тебе об этом на просторе, а теперь изволь-ка убираться отсюда с своими стрелками. – Да, нечего сказать, пора! Нас порядком поубавилось. Эй! барабанщик, сбор! – Много убито офицеров? – Да не осталось и половины. – А что этот молодой прапорщик?.. Как бишь его зовут?.. Такой милый, скромный… – Сицкой? – Да. – Вот здесь в кустах, лежит рядышком с своим братом. – Убит? Как жаль! – Ну, братец, как-то бог и остальных вынесет. Ведь как мы начнем ретироваться, так французы нам кланяться не станут; посмотри, какие будут проводы. – Не беспокойся! Зарецкой с своим эскадроном сделает диверсию и станет прикрывать ваше отступление… Вон видишь? Он заезжает во фланг французским стрелкам. – Вижу. А видишь ли ты – немного полевее?.. – Что это? Никак, неприятельская конница? – Да кажется, что так. Нет, братец! Зарецкому будет не до меня. Делать нечего, пришлось одному отгрызаться. Рассыпанные меж кустов и по полю стрелки стали сбираться вокруг барабанщика, и Зарядьев, несмотря на сильный неприятельский огонь, командуя как на ученье, свернул человек четыреста оставшихся солдат в небольшую колонну. – Смотрите, – сказал он, – слушать команду, равняться, идти в ногу, а пуще всего не прибавлять шагу. Тихим шагом – марш! Рославлев, который ехал в голове ретирующейся колонны, не спускал глаз с эскадрона Зарецкого. – Ну, Зарядьев! – сказал он, – помоги бог нашему приятелю! Смотри, смотри! Вон несутся на него французские латники. Боже мой! да их, кажется, эскадрона два или три! – Не бойся, братец! Бой будет равный. Видишь, один эскадрон принимает направо, прямехонько на нас. Милости просим, господа! мы вас попотчеваем! Смотри, ребята! без приказа не стрелять, задним шеренгам передавать передней заряженные ружья; не торопиться и слушать команды. Господа офицеры! прошу быть внимательными. По первому взводу строй каре! В одну минуту из небольшой густой колонны составилось порядочное каре, которое продолжало медленно подвигаться вперёд. Меж тем неприятельская конница, как громовая туча, приближалась к отступающим. Не доехав шагов полутораста до каре, она остановилась, раздалась громкая команда французских офицеров, и весь эскадрон латников, подобно бурному потоку, ринулся на небольшую толпу бесстрашных русских воинов. – Погодите, голубчики! – сказал Зарядьев, – мы вас шарахнем! Каре, стой! Вполоборота налево… первый плутонг – клац-пли! Густое облако дыма скрыло на минуту неприятельскую кавалерию; но, по-видимому, этот первый залп не очень её расстроил, и когда дым рассеялся, то французские латники были уже недалее пятидесяти шагов от каре. – Третий плутонг, – скомандовал Зарядьев, – клац-пли! Пятой плутонг – клац-пли! Я думаю, – продолжал он, – этого будет с них довольно. В самом деле, когда можно стало различать сквозь дым окружные предметы, Рославлев увидел, что неприятельской эскадрон, совершенно расстроенный, принял направо, оставив на одном месте более пятидесяти убитых лошадей и солдат. – Ну, это дело кончено! – сказал Зарядьев. – Теперь вперёд. Во фрунт – марш! – Ай да молодец! – вскричал Рославлев. – Славно отделался! – Отделался, да не совсем, – перервал капитан с приметным неудовольствием. – Посмотри-ка! кто это заезжает к нам в тыл? – Еще конница? – То-то и дело, что нет – провал бы её взял, проклятую! Так и есть! конная артиллерия. Слушайте, ребята! если кто хоть на волос высунется вперёд – боже сохрани! Тихим шагом!.. Господа офицеры! идти в ногу!.. Левой, правой!.. раз, два!.. Три ядра, одно за другим, прогудели над головами солдат; четвертое попало в самую средину каре. – Не прибавляй шагу! – закричал Зарядьев. – Примкни! Передний фас, равняйся!.. В ногу!.. Заболтали!.. Вот я вас… Стой! Каре остановилось; ещё несколько ядер выхватило человек пять из заднего фрунта, который приметным образом начал колебаться. – Не шевелиться! – закричал громовым голосом Зарядьев, – а не то два часа продержу под ядрами. Унтер-офицеры, на линию! Вперёд – равняйся! Стой!.. Тихим штагом – марш! – Послушай, Зарядьев! – сказал вполголоса Рославлев, – ты, конечно, хочешь показать свою неустрашимость: это хорошо; но заставлять идти в ногу, выравнивать фрунт, делать почти ученье под выстрелами неприятельской батареи!.. Я не назову это фанфаронством, потому что ты не фанфарон; но, воля твоя, это такой бесчеловечной педантизм… – Эх, братец! убирайся к черту с своими французскими словами! Я знаю, что делаю. То-то, любезный, ты ещё молоденек! Когда солдат думает о том, чтоб идти в ногу да равняться, так не думает о неприятельских ядрах. – Положим, что так; но для чего вести их тихим шагом? – А ты бы, чай, повел скорым? Нет, душенька! от скорого шагу до беготни недалеко; а как побегут да нагрянет конница, так тогда уже поздно будет командовать. Однако ж взгляни-ка налево: кажется, наш приятель Зарецкой делает то же, что мы. В самом деле, Зарецкой, атакованный двумя эскадронами латников, после жаркой схватки скомандовал уже: «По три налево кругом – заезжай!» – как дивизион русских улан подоспел к нему на помощь. В несколько минут неприятельская кавалерия была опрокинута; но в то же самое время Рославлев увидел, что один русской офицер, убитый или раненый, упал с лошади. – Боже мой! – вскричал он, – это, кажется, Зарецкой? Так точно, это его серая лошадь!.. – И, братец! – перервал Зарядьев, – мало ли серых лошадей… Да постой, куда ты? Но Рославлев, не слушая его слов, приударил нагайкою свою лошадь и полетела ту сторону, где происходило кавалерийское дело. Когда Рославлев стал приближаться к нашей коннице, то неприятельская, подкрепленная свежими войсками, построилась снова в боевой порядок, и между обеих кавалерийских колонн начали разъезжать и показывать свое удальство фланкеры обеих сторон. Один французский конной егерь, сшибя с лошади сабельным ударом русского гусара, подскакал шагов на десять к Рославлеву и выстрелил по нем из пистолета. Сгоряча Рославлев едва почувствовал, что ему как будто бы обожгло левую руку; он подъехал к гусарам, и первый офицер, его встретивший, был Зарецкой. – Слава богу! – вскричал Рославлев, – ты жив! А мне показалось издали… – Да, Владимир! я жив и даже не ранен; но поручика моего французы отправили на тот свет. Жаль! славный был малой. Да постой-ка: что у тебя рука? Ты ранен. – Ранен? неужели? – Да, и, кажется, не на шутку; надобно скорей перевязать твою руку. – Сейчас прискакал с приказом адъютант, – сказал уланской ротмистр, подъехав к гусарам. – Нам велено отретироваться за передовую нашу линию. – Эй, Трощенко! – закричал Зарецкой, – труби аппель![62] Да, кажется, и французы устали уж драться, – продолжал он, посматривая вперёд, – их цепь начинает очень редеть, и канонада почти совсем утихла. – На нашем фланге утихла, – прибавил улан, – а слышите ли, на левом какая ещё идёт жарня? Гусарской эскадрон примкнул к уланам, переправился, не будучи преследуем неприятелем, через речку в то самое время, как Зарядьев, потеряв ещё несколько солдат, присоединился благополучно к своей колонне. Зарецкой, сдав на несколько времени команду старшему по себе, проводил Рославлева до обоза, расположенного в полуверсте от наших резервов. На каждом шагу встречались им раненые; все лекаря были заняты. Прождав около четверти часа подле огонька, разложенного между фур, Зарецкой вскричал наконец с нетерпением: – Да что ж это до сих пор не отыщут нашего полкового лекаря? Я боюсь, не раздроблена ли у тебя кость! – А вот увидим-с, – сказал, подходя к ним, человек небольшого роста, с широким красным лицом и прищуренными глазами. – Позвольте-с! – Насилу пришел! – сказал Зарецкой. – Мы с полчаса тебя дожидаемся. – Сейчас, сударь, сейчас! Что, батюшка, Владимир Сергеевич, и вас зацепило? Эге-ге!.. подле самого локтя!.. Постойте-ка… Ого-го!.. Навылет! Ну, изрядно-с! Да не извольте скидать сюртука; мы лучше распорем рукав. Эй, Швалев! – продолжал он, обращаясь к полковому фельдшеру, который стоял позади его с перевязками, – разрежь рукав, а я меж тем приготовлю инструменты. – А что? – спросил Зарецкой, – разве ты думаешь, что надобно будет?.. – Не могу доложить-с, – отвечал лекарь, перебирая свой хирургический портфель, – а вряд ли дело обойдется без ампутации! Да не беспокойтесь, я взял новые инструменты: это минутное дело. – Помилуй, братец! – вскричал Зарецкой, – что у тебя за страсть резать руки? Будет в тебя: я думаю, сегодня ты их с полдюжины отрезал. – С полдюжины?.. Нет, сударь! прошу не прогневаться, – возразил с гордостию обиженный хирург, – поболее будет полдюжины! Швалев! сколько мы сегодня отпилили рук? – Одиннадцать, ваше благородие! – Врешь, дурак! Двенадцать рук и три ноги; всего пятнадцать операций в один день. Нечего сказать, славная практика-с! Ну, Владимир Сергеевич, позвольте теперь. Да не бойтесь, я хочу только зондировать вашу рану. После минутного молчания, в продолжение которого Зарецкой не спускал глаз с своего друга, лекарь объявил, что, по-видимому, пуля не сделала никакого важного повреждения. – Ну, Владимир Сергеевич, – прибавил он, – поздравляю вас! Кажется, вы останетесь с рукою, а если б на волосок пониже, то пришлось бы пилить… Впрочем, это было бы короче – минутное дело; да оно же и вернее. – Спасибо, Иван Иванович! – сказал, улыбаясь, Рославлев. – Так и быть, я уж рискну остаться с рукою. – Как угодно-с. Только я советую вам отсюда уехать. Во всяком случае, рана ваша требует частой перевязки, а мы двух дней не постоим на одном месте, так трудненько будет-с наблюсти аккуратность. – В самом деле, – сказал Зарецкой, – ступай лечиться к своей невесте. Видишь ли, моё предсказание сбылось: ты явишься к ней с Георгиевским крестом и с подвязанной рукою. Куда ты счастлив, разбойник! Ну, что за прибыль, если меня ранят? К кому явлюсь с распоранным рукавом? Перед кем стану интересничать? Перед кузинами и почтенной моей тетушкой? Большая радость!.. Но вот, кажется, и на левом фланге угомонились. Пора: через полчаса в пяти шагах ничего не будет видно. Сраженье прекратилось, и наш арьергард, отступя версты две, расположился на биваках. На другой день Рославлев получил увольнение от своего генерал и, найдя почтовых лошадей в Вязьме, доехал благополучно до Серпухова. Но тут он должен был поневоле остановиться: рука его так разболелась, что он не прежде двух недель мог отправиться далее, и наконец 26 августа, в день знаменитого Бородинского сражения, Рославлев переменил в последний раз лошадей, не доезжая тридцати верст от села Утешина. ГЛАВА V Размытая проливными дождями проселочная дорога, по которой ехал Рославлев вместе со своим слугою, становилась час от часу тяжелее, и, несмотря на то, что они ехали в легкой почтовой тележке, усталые лошади с трудом тащились шагом. Солнце уже садилось, последние лучи его, догорая на ясных небесах, золотили верхи холмов, покрытых желтой нивою. Позади наших путешественников и над их головами не было заметно ни одного облачка; но душный воздух, стеснял дыхание, и впереди, из-за густого леса, подымались чёрные тучи. – Ну, сударь, будет гроза! – сказал Егор, поглядывая робко вперёд. – Посмотрите, какие оттуда лезут тучи… Ух, батюшки!.. одна другой страшнее! – Недаром сегодня так парило, – примолвил извозчик. – Вон и ласточки низко летают – быть грозе! – А далеко ли ещё до Утешина? – спросил Рославлев. – Верст пятнадцать – поболе будет. – Только-то? – сказал Егор. – Так ступай скорее: долго ли пропахнуть пятнадцать верст. – И рад бы ехать, да вишь дорога-то какая. Чему и быть: уж с неделю места, дождик так ливмя и льет. – Может быть, впереди дорога лучше. – Куда лучше! Версты за три до села, слышь ты, так благо, что вовсе проезда нет. – Да нет ли другой дороги? – спросил Рославлев. – Бают, что лесом есть объезд. Кабы было у кого поспрошать, так можно бы; а то дело к ночи: запропастишься так, что животу не рад будешь. – Постой! – вскричал Егор. – Вон там, подле леса, едет кто-то верхом. Догоняй-ка его: может статься, он здешний. Ямщик приударил лошадей, и через несколько минут, подъехал к частому сосновому бору, они догнали верхового, который, в провожании двух борзых собак, ехал потихоньку опушкой леса. – Владимир Сергеич! – сказал Егор, – да это никак, ловчий Николая Степановича Ижорского? Ну, так и есть, он! Эй, Шурлов! здравствуй, любезный! Охотник оглянулся, повернул свою лошадь и подъехав к телеге, вскрикнул: – Что это? Ах, батюшка, Владимир Сергеич это вы? – Как ты сюда заехал, Архипыч? Зачем? – спросил Егор. – А вот видишь, зачем, – отвечал Шурлов показывая на двух зайцев, которые висели у него в тороках. – Ну что, братец, все ли у вас благополучно? – спросил с приметной робостию Рославлев. – Все ли здоровы?.. – Все, слава богу, батюшка, то есть Прасковья Степановна и обе барышни; а об нашем барине мы ничего не знаем. Он изволил пойти в ополчение да и все наши соседи – кто уехал в дальние деревни кто также пошёл в ополчение. Ну, поверите ль, Владимир Сергеич, весь уезд так опустел, что хоть шаром покати. А осень-та, кажется, будет знатная! да так – ни за копейку пропадет: и поохотиться некому. – Послушай, брат, – перервал Егор, – где у вас объезд лесом? А то, говорят, дорога-то к селу больно плоха. – Да так-то плоха, что и сказать нельзя. Объездим лучше; а все, как станете подъезжать к селу так – не роди мать на свете!.. грязь по ступицу. Вот я поеду подле вас да укажу, где надо своротить с дороги. Ямщик тронул лошадей, и наши путешественники дотащились шагом вперёд. – Ну, сударь, – продолжал Шурлов – не чаяли мы так скоро вас видеть. Да что это? никак, у вас рука подвязана? – Да: я ранен. – Слава богу, что ещё в руку, батюшка. А, чай сколько голов легло под одним Смоленском? Ну, сударь, прогневался на нас господь! Тяжкие времена! Вот хоть через наш уезд, уж ехало, ехало смоленских обывателей. Сердечные! в разор разорены! Поглядишь на иного помещика: едет, родимый, с женой да с детьми, а куда? и сам не знает. Верите ль богу, сердце изныло, глядя на их слезы; и как гоняют мимо нас этих пленных французов, то вот так бы их, разбойников, и съел! Эх, сударь!.. А Прасковья-то Степановна… бог ей судья! – Что такое?.. – Не вам бы слушать, и не мне бы говорить! Ведь она родная сестрица нашего барина, а посмотрите-ка, что толкуют о ней в народе – уши вянут!.. Экой срам, подумаешь! – Ты пугаешь меня!.. Да что такое? – Помните ли, сударь, месяца два назад, как я вывихнул ногу – вот, как по милости вашей прометались все собаки и русак ушел? Ах, батюшка, Владимир Сергеич, какое зло тогда меня взяло!.. Поставил родного в чистое поле, а вы… Ну, уж честил же я вас – не погневайтесь!.. – Хорошо, братец, хорошо; но дело не о том… – Ну, вот, сударь! Я провалялся без ноги близко месяца; вы изволили уехать; заговорили о французах, о войне; вдруг слышу, что какого-то заполоненного француза привезли в деревню к Прасковье Степановне. Болен, дискать, нельзя гнать с другими пленными! Как будто бы у нас в городе и острога нет… – А, это тот раненый полковник… – А чёрт его знает – полковник ли он или нет! Они все меж собой запанибрата; платьем пообносились, так не узнаешь, кто капрал, кто генерал. Да это бы ещё ничего; отвели б ему фатеру где-нибудь на селе – в людской или в передбаннике, а то – помилуйте!.. забрался в барские хоромы да захватил под себя всю половину покойного мужа Прасковьи Степановны. Ну, пусть он полковник, сударь; а все-таки француз, все пил кровь нашу; так какой, склад русской барыне водить с ним компанию? – Послушай, Шурлов: и бог велит безоружного врага миловать, а особливо когда он болен. – Да уж он, сударь, давным-давно выздоровел. И посмотрите, как отъелся; какой стал гладкой – пострел бы его взял! Бык быком! И это бы не беда: пусть бы он себе трескал, проклятый, да жирел вволю – чёрт с ним! Да знай сверчок свой шесток; а то срамота-то какая!.. Ведь он ни дать ни взять стал нашим помещиком. – Как помещиком? – Да так же! Расхаживает себе по хоромам из комнаты в комнату, курит из господской пенковой трубки, которую покойник берег пуще своего глаза. Подавай ему того, другого; да как покрикивает на людей – словно барин какой. А как пойдет гулять по саду с барыней, так – господи боже мой! подбоченится, закинет голову… Ну чёрт ему не брат! Я старик, а и во мне кровь закипит всякой раз, как с ним повстречаюсь – так руки и зудят! Ух, батюшки!.. Кабы воля да воля, хватил бы его рожном по боку, так перестал бы кочевряжиться! подумаешь, сколько, чай, сгубил он православных, а русская барыня на руках его носит! – Полно, Шурлов, не сердись. Если он выздоровел, то, конечно, должно его отправить в город; я поговорю об этом. – Поговорите, батюшка, а то, знаете ли? не ладно, видит бог, не ладно! На селе все мужички стали меж собой калякать: «Что, дискать, это? Уж барыня-то наша не изменница ли какая? Поит и кормит злодеев наших». И анагдась так было расшумаркались, что и приказчик места не нашёл. «Что, дискать, этому нехристю смотреть в зубы? в колья его, ребята!» Уж кое-как уговорил их батька Василий. Правда, с тех пор француз и носу не смеет на улицу показывать; а барыня стала такая ласковая с отцом Васильем: в неделю-то раз пять он обедает на господском дворе. Ох, батюшка! недаром это! Знаете ли, какой слух недавно прошел в народе?.. Страшно вымолвить! – А что такое? – Говорят… не дай господи согрешить напрасно! – продолжал Шурлов, понизив голос. – Говорят, будто бы старая-то барыня хочет выйти замуж за этого француза. – Какой вздор! – Может статься, и вздор, батюшка; да ведь глотки никому не заткнешь; и власть ваша, а дело на то походит. Палагея Николавна – невеста ваша, да она недавно куда ж больна была, сердечная! – Что ты говоришь? – Да, сударь, захворала было не на шутку; но теперь, говорят, слава богу, оправилась и стала повеселей. Ольга Николавна, как слышно, не очень изволит жаловать этого француза; так на кого и подумать, как не на старую барыню. А она же, как говорят, ни пяди от него не отстает и по-французскому вот так и сыпет; день-деньской только и слышут люди: мусье да мусье, мадам да мадам, шушуканье да шепотня с утра до вечера. Ну, воля ваша, а это все не к добру! Ведь бес-то силен, батюшка! долго ль до греха! Да и проклятый француз… такая диковинка!.. Видали мы всяких мусьев и учителей: все народ плюгавый, гроша не стоит; а этот пострел, кажется, француз, а какой бравый детина!.. что грех таить, батюшка, стоит русского молодца. Вот вы смеетесь, Владимир Сергеич? А смотрите, чтоб не пришлось нам всем плакать. – Не бойся, Шурлов: ты не знаешь, почему Прасковья Степановна так ласкова с этим французом: ведь они давно уже знакомы. – Вот что?.. Ну это как будто бы полегче; а все лучше, если бы его отправили к команде. Не то время, Владимир Сергеич! Чай, слыхали пословицу: «Дружба дружбой, а служба службой»! А ведь чем же нам и послужить теперь государю, как не тем, чтоб бить наповал эту саранчу заморскую. Был, батюшка, и на их улице праздник: поили их, кормили, приголубливали, а теперь пора и в дубье принять. Ну вот, Владимир Сергеич, и поворот, – продолжал старый ловчий, остановив свою лошадь. – Извольте ехать прямо по этой просеке до песочного врага; держитесь все правой руки, а там пойдет дорога налево; как поравняетесь с деревянным крестом – изволите знать, что в сосновой роще? – Как незнать? – подхватил Егор. – Ведь ты говоришь про тот крест, что поставлен над могилою приказчика Терентьича, которого ещё в пугачевщину на этом самом месте извели казаки? – Ну да. – Эх, брат! место-то неловкое. Говорят, будто бы по ночам видали, что перед крестом теплится: свечка и сидит сам покойник. – Слыхать-то об этом и я слыхал, а сам не видывал. От креста вы проедете ещё версты полторы, а там выедете на кладбище; вот тут пойдет опять плохая дорога, а против самой кладбищенской церкви – такая трясина, что и боже упаси! Забирайте уж лучше правее; по пашне хоть и бойко, да зато не увязнете. Ну, прощайте, батюшка, Владимир Сергеич! – А ты куда, Шурлов? – Я неподалеку отсюда переночую у приятеля на пчельнике. Хочется завтра пообшарить всю эту сторону; говорят, будто бы здесь третьего дня волка видели. Прощайте, батюшка! с богом! Да поторапливайтесь, а не то гроза вас застигнет. Посмотрите-ка, сударь, с полуден какие тучи напирают! В самом деле, впереди все небо подернулось чёрными тучами, изредка сверкала молния, и хотя отдаленный гром едва был слышен, но листья шевелились на деревьях и воздух становился час от часу душнее. Шурлов повернул свою лошадь, подкликал собак и пустился рысью назад по дороге; а наши путешественники въехали в узкую просеку, которая шла в самую средину леса. Казалось, с каждым шагом вперёд лес становился все темнее; кругом царствовала мертвая тишина. Несколько минут ничто не нарушало торжественного безмолвия ночи; путешественники молчали, колеса катились без шума по мягкой дороге, и только от времени до времени сухой валежник хрустел под ногами лошадей и раздавался легкой шорох от перебегающего через дорогу зайца. – Эка ночка! – сказал наконец Егор. – Ну, сударь, дай бог нам доехать благополучно. Не знаю, как вы, а я начинаю побаиваться. Ну, если мы заплутаемся? Рославлев не отвечал ни слова. – Ох, эти объезды! – продолжал вполголоса Егор, посматривая робко во все стороны, – терпеть их не могу: того и гляди, заедешь туда, куда ворон и костей не заносил. Здесь, чай, и днём-то всегда сумерки, а теперь… – он поднял глаза кверху, – ни одной звездочки на небе, поглядел кругом – все темно: направо и налево сплошная стена из чёрных сосен, и кой-где высокие березы, которые, несмотря на темноту, белелись, как мертвецы в саванах. Прошло ещё несколько минут, последний свет от потухающей зари исчез на мрачных небесах, покрытых густыми облаками, и наступила совершенная темнота. Ямщик слез с телеги и пошёл пешком подле лошадей, которые, робко передвигая ноги, едва подавались вперёд. С лишком час наши путешественники тащились шагом. Рославлев молчал, а Егор, чтоб ободрять себя, посвистывал и понукал лошадей. – Ну, что ж ты заснул, братец! – сказал он наконец ямщику. – Садись да погоняй лошадей-та! – Да, погоняй!.. А как наедешь на колоду. Вишь темнять какая! – Так затяни песенку: все-таки будет повеселее. – Коль ты охоч до песен, так пой сам. – А ты что? – Да!.. слышь ты, парень, до песен теперь! Только вынеси господь!.. Туда ли ещё едем. – Что ж ты за ямщик, коли не знаешь, куда едешь? Смотри, брат! Если ты завезешь нас в какую-нибудь трущобу, так добром со мной не разделаешься. – Ой ли? Грози, брат, богатому – денежку даст, а с меня взятки-та гладки. Ведь я вам баил, что обьезда не знаю. – В самом деле, не заплутались ли мы? – спросил Рославлев. – Небось, барин! Бог милостив; авось как-нибудь выберемся из леса. Только гроза-та нас застигнет; вон и дождик стал накрапывать. Крупные дождевые капли зашумели меж листьев; заколебались вершины деревьев; ветер завыл, и вдруг все небо осветилось… – Господи помилуй! – сказал, перекрестясь, Егор. – Экая молния, так и палит! Сильный удар грома потряс все окрестности, и проливной дождь, вместе с вихрем, заревел по лесу. Высокие сосны гнулись, как тростник, с треском ломались сучья; глухой гул от падающего рекой дождя, пронзительный свист и вой ветра сливались с беспрерывными ударами грома. Наши путешественники при блеске ежеминутной молнии, которая освещала им дорогу, продолжали медленно подвигаться вперёд. – Постой-ка, – сказал ямщик Егору, – уж не овраг ли это? Придержи-ка, брат, лошадей, а я пойду посмотрю. Он сделал несколько шагов вперёд меж частого кустарника и закричал: – Ну так и есть – овраг! – Посмотри, Егор! – сказал Рославлев, – мне показалось, что молния осветила вон там в стороне деревянный крест. Это должна быть могила Терентьича – видишь? прямо за этой сосной? – Вижу, сударь, вижу!.. – отвечал Егор прерывающимся от страха голосом. – А видите ли вы?.. – Что такое?.. – Посмотрите, посмотрите!.. вон опять!.. Господи, помилуй нас грешных!.. Молния снова осветила крест, и Рославлеву показалось, что кто-то в белом сидит на могиле и покачивается из стороны в сторону. – Что б это значило? – спросил он, слезая с телеги. – Надобно подойти поближе. – Что вы? Христос с вами! – вскричал Егор, схватив за руку своего господина. – Разве не видите, что это сам покойник в саване. В продолжение этого короткого разговора все утихло: дождь перестал идти, и ветер замолк. С полминуты продолжалась эта грозная тишина, и вдруг ослепительная молния, прорезав чёрные тучи, рассыпалась почти над головами наших путешественников. Рославлев и Егор, оглушенные ужасным треском, едва устояли на ногах, а лошади упали на колени. В двадцати шагах от них, против самого креста, задымилась сосна; тысячи огненных змеек пробежали по её сучьям; она вспыхнула, и яркое пламя осветило всю окружность. Дождь снова полился, и ветер забушевал между деревьями. Несмотря на просьбы своего слуги, Рославлев подошел к могиле; ни на ней, ни подле неё никого не было; но что-то похожее на человеческой хохот сливалось вдали с воем ветра. Когда он возвратился к телеге, ямщик стоял возле лошадей, которые дрожали, форкали и жались одна к другой. – Что делать, батюшка? – сказал ямщик, – лошадки-то больно напугались. Смотри-ка, сердечные, так дрожкой и дрожат. Уж не переждать ли нам здесь? А то, сохрани господи, шарахнутся да понесут по лесу, так косточек не сберешь. – Пожалуй, переждем, – сказал Рославлев. – Кажется гроза начинает утихать. – Ну что, сударь? – спросил Егор, – вы подходили к могиле? – Там никого нет. – Помилуйте! Да разве мы не видали? – Нам это показалось или, может быть… но в такую грозу… среди леса… Нет, мы, верно, приняли какой-нибудь березовый пенек за человека. Егор покачал головою и не отвечал ничего. Более получаса продолжалась гроза; наконец все стало утихать; но впереди сверкала молния и сбирались новые тучи. Путешественники двинулись вперёд. Узкая, извилистая дорога, по которой и днём не без труда можно было ехать, заставляла их почти на каждом шаге останавливаться; колеса поминутно цеплялись за деревья, упряжь рвалась, и ямщик стал уже громко поговаривать, что в село Утешино нет почтовой дороги, что в другой раз он не повезет никого за казенные прогоны, и даже обещанный рубль на водку утешил его не прежде, как они выехали совсем из леса. – Вот, кажется, кладбищная церковь? – сказал Рославлев, указывая на белое здание, которое при свите блеснувшей молнии отделилось от группы деревьев, его окружающих. – А за ним полевее, – перервал Егор, – должно быть село. Верно, все спят! Ни одного огонька не видно. Я думаю, уж поздно, сударь? Рославлев вынул часы, подавил репетицию; она пробила одиннадцать часов и три четверти.

The script ran 0.009 seconds.