Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Марк Твен - Приключения Гекльберри Финна [1884]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: child_adv, child_prose, prose_classic, Детская, Для подростков, Классика, Плутовской роман, Приключения, Роман, Сатира

Аннотация. Повести «Приключения Тома Сойера» и «Приключения Гекльберри Финна» - наиболее известные произведения выдающегося американского писателя Марка Твена (1835-1910). С добротой и присущим ему юмором рассказывая о своих юных героях, автор знакомит читателя с жизнью Америки XIX века.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 

  Солнце уже взошло, но мы плыли все дальше и не останавливались на привал. Скоро встали и король с герцогом, кислые и хмурые с похмелья, но после того как они окунулись в воду и выкупались, им стало много легче. После завтрака король уселся на краю плота, разулся, закатал штаны до колен, опустил ноги в воду прохлаждения ради и, закурив трубочку, стал учить наизусть «Ромео и Джульетту». После того как он вытвердил свою роль, они с герцогом стали репетировать вместе. Герцог учил короля и заставлял его повторять каждую реплику, вздыхать, прикладывать руку к сердцу и в конце концов сказал, что получается недурно. «Только, говорит, напрасно вы ревете, как бык: „Ромео!“ – вот этак; вы должны говорить нежно и томно, вот так: „Ро-о-мео!“ Ведь Джульетта кроткая, милая девушка, совсем еще ребенок, она не может реветь, как осел». А потом они вытащили два длинных меча, которые герцог выстрогал из дубовых досок, и начали репетировать поединок; герцог сказал, что он будет Ричард Третий. И, право, стоило посмотреть, как они топали по плоту ногами и наскакивали друг на друга. Довольно скоро король оступился и упал в воду; после этого они сделали передышку и стали друг другу рассказывать, какие у них бывали в прежнее время приключения на этой самой реке. После обеда герцог сказал: – Ну, Капет, представление, знаете ли, у нас должно получиться первоклассное, поэтому надо, я думаю, что-нибудь к нему добавить. Во всяком случае, надо приготовить что-нибудь «на бис». – А что это значит – «на бис»? Герцог объяснил ему, а потом говорит: – Я исполню «на бис» шотландскую или матросскую пляску, а вы… постойте, надо подумать… Ага, вот оно!.. Вы можете прочитать монолог Гамлета. – Чего это – Гамлета? – Монолог Гамлета! Ну как же – самое прославленное место из Шекспира! Высокая, высокая вещь! Всегда захватывает зрителей. В книжке у меня его нет – у меня всего один том, – но, пожалуй, я могу восстановить его по памяти. Похожу немножко по плоту, посмотрю, нельзя ли вызвать эти строки из глубин воспоминания… И он принялся расхаживать по плоту взад и вперед, страшно хмурясь, и то поднимал брови кверху, то прижимал руку ко лбу, отшатываясь назад со стоном, то вздыхал, то ронял слезу. Смотреть на него было просто занятно. В конце концов он все вспомнил и позвал нас слушать. Стал в самую величественную позу, одну ногу выдвинул вперед, руки поднял кверху, а голову откинул назад, глядя в небо, и пошел валять: он и зубами скрипел, и завывал, и бил себя в грудь, и декламировал – одним словом, все другие актеры, каких я только видел, и в подметки ему не годились. Вот этот монолог. Мне ничего не стоило его запомнить – столько времени герцог натаскивал короля:   Быть или не быть? Вот в чем загвоздка! Терпеть ли бедствия столь долгой жизни, Пока Бирнамский лес пойдет на Дунсинан, Иль против моря зол вооружиться? Макбет зарезал сон, невинный сон, Вот отчего беда так долговечна! И мы скорей снесем земное горе, Чем убежим к безвестности за гробом. Дункана ты разбудишь! Что ж, пускай: Кто б стал терпеть обиды, злобу света, Тиранов гордость, сильных оскорбленья, В одеждах траурных, как подобает, Когда в ночи разверзнутся могилы, Страна безвестная, откуда нет пришельцев, И гаснет цвет решимости природной, Бледнея перед гнетом размышленья. И тучи, что над кровлями нависли, Уходят, словно кошка в поговорке, Удел живых… Такой исход достоин Желаний жарких. Умереть – уснуть. О милая Офелия! О нимфа! Сомкни ты челюсти, тяжелые, как мрамор, И в монастырь ступай!   Ну, старику эта штука понравилась, он очень скоро выучил ее наизусть и читал так, что лучше и не надо. Он словно нарочно для этого родился, а когда набил себе руку и разошелся вовсю, то можно было залюбоваться, как у него это получается: когда он декламировал, он рвал и метал, просто из кожи лез. При первом же удобном случае герцог напечатал театральные афиши, и после того у нас на плоту дня два или три была сущая неразбериха – все время только и знали, что сражались на мечах да репетировали, как это называлось у герцога. Однажды утром, когда мы были уже в самой глубине штата Арканзас, впереди, в излучине реки, вдруг показался какой-то захудалый городишко. Не доезжая до него трех четвертей мили, мы спрятали плот в устье какой-то речки, так густо обросшей кипарисами, что она походила больше на тоннель. Все мы, кроме Джима, сели в лодку и отправились в город – поглядеть, нельзя ли тут дать представление. Нам здорово повезло: нынче днем в городе должен был выступить цирк и из деревень уже начал съезжаться народ – и верхом, и на дребезжащих повозках. Цирк должен был уехать к вечеру, так что наше представление пришлось кстати и могло иметь успех. Герцог снял залу суда, и мы пошли расклеивать афиши. Вот что на них было напечатано:     Возрождение Шекспира!!! Изумительное зрелище! Только один спектакль! ЗНАМЕНИТЫЕ ТРАГИКИ Дэвид Гаррик-младший из театра «Друри-Лейн» в Лондоне и Эдмунд Кин-старший из Королевского театра Уайтчепел, Пудинг-Лейн, Пиккадилли, Лондон, и из Королевских театров в Европе в своем непревзойденном шекспировском театре под названием СЦЕНА НА БАЛКОНЕ из «Ромео и Джульетты»!!! Ромео – мистер Гаррик. Джульетта – мистер Кин. При участии всей труппы! Новые костюмы, новые декорации, новая постановка! А также захватывающий, неподражаемый и повергающий в ужас Поединок на мечах из «Ричарда III»!!! Ричард III – мистер Гаррик. Ричмонд – мистер Кин. А также (По просьбе публики) БЕССМЕРТНЫЙ МОНОЛОГ ГАМЛЕТА!!! в исполнении знаменитого КИНА! Выдержавший 300 представлений в Париже! Только один спектакль По случаю отъезда на гастроли в Европу! Вход – 25 центов; для детей и прислуги – 10 центов.   Мы пошли шататься по городу. Почти все лавки и дома здесь были старые, рассохшиеся и испокон веку некрашеные; все это едва держалось от ветхости. Дома стояли точно на ходулях, фута на три, на четыре от земли, чтобы река не затопила, когда разольется. При домах были и садики, только в них ничего не росло, кроме дурмана и подсолнуха, да на кучах золы валялись рваные сапоги и башмаки, битые бутылки, тряпье и помятые ржавые жестянки. Заборы, сколоченные из разнокалиберных досок, набитых как попало одна на другую, покривились в разные стороны, и калитки в них держались всего на одной петле – да и та была кожаная. Кое-где они были даже выбелены – видно, в давние времена, может, еще при Колумбе, как сказал герцог. Обыкновенно в садиках рылись свиньи, а хозяева их оттуда выгоняли. Все городские лавки выстроились вдоль одной улицы. Над ними были устроены полотняные навесы на столбиках, и приезжавшие из деревни покупатели привязывали к этим столбикам своих лошадей. Под навесами, на пустых ящиках из-под товара, целыми днями сидели здешние лодыри, строгали палочки карманными ножами фирмы «Барлоу», а еще жевали табак, зевали и потягивались, – сказать по правде, все это был препустой народ. Все они ходили в желтых соломенных шляпах, чуть не с зонтик величиной, зато без сюртуков и жилетов, звали друг друга попросту: Билл, Бак, Хэнк, Джо и Энди – говорили лениво и врастяжку и не могли обойтись без ругани. Почти что каждый столбик подпирал какой-нибудь лодырь, засунув руки в карманы штанов; вынимал он их оттуда только для того, чтобы почесаться или одолжить кому-нибудь жвачку табаку. Все время только и слышно было: – Одолжи мне табачку, Хэнк! – Не могу, у самого только на одну жвачку осталось. Попроси у Билла. Может, Билл ему и даст, а может, соврет и скажет, что у него нет. Бывают такие лодыри, что за душою у них нет ни цента, даже табаку ни крошки. Эти только и пробавляются займами, иначе им и табаку никогда не видать. Лодырь обыкновенно говорит приятелю: – Ты бы мне одолжил табачку, Джек, а то я только что отдал Бену Томпсону последнюю порцию. И ведь всегда врет; разве только чужак попался бы на эту удочку, но Джек здешний и потому отвечает: – Ты ему дал табаку? Неужто? Кошкина бабушка ему дала, а не ты. Отдай то, что брал у меня, Лейф Бакнер, тогда, так уж и быть, я тебе одолжу тонны две и расписки с тебя не возьму. – Да ведь я тебе один раз отдал долг! – Да, отдал – жвачек шесть. Занимал-то ты хороший табак, покупной, а отдал самосад. Покупной табак – это прессованный плиточный табак, но эти парни жуют больше простой листовой, скрученный в жгуты. Когда они занимают табак, то не отрезают, как полагается, ножом, а берут всю пачку в зубы и грызут и в то же время рвут ее руками до тех пор, пока пачка не перервется пополам; тогда владелец пачки, глядя с тоской на возвращенный ему остаток, говорит иронически: – Вот что: дай-ка ты мне жвачку, а себе возьми пачку. Все улицы и переулки в городе – сплошная грязь; ничего другого там не было и нет, кроме грязи, черной, как деготь, местами глубиной не меньше фута, а уж два-три дюйма наверняка будет везде. Повсюду в ней валяются и хрюкают свиньи. Глядишь, какая-нибудь свинья, вся в грязи, бредет лениво по улице вместе со своими поросятами и плюхается как раз посреди дороги, так что людям надо обходить ее кругом, и лежит, растянувшись во всю длину, зажмурив глаза и пошевеливая ушами, а поросята сосут ее, и вид у нее такой довольный, будто ей за это жалованье платят. А лодырь уж тут как тут и орет во все горло: – Эй, пес! Возьми ее, возьми! Свинья улепетывает с оглушительным визгом, а две-три собаки треплют ее за уши, и сзади ее догоняют еще дюжины три-четыре; тут все лодыри вскакивают с места и смотрят вслед, пока собаки не скроются из виду; им смешно, и вообще они очень довольны, что вышел такой шум. Потом они опять усаживаются и сидят до тех пор, пока собаки не начнут драться. Ничем нельзя их так расшевелить и порадовать, как собачьей дракой, разве только если смазать бездомную собачонку скипидаром и поджечь ее или навязать ей на хвост жестянку, чтоб она бегала, пока не околеет. На берегу реки некоторые домишки едва лепились над обрывом, все кривые, кособокие – того и гляди рухнут в воду. Хозяева из них давно выехали. Под другими берег обвалился, и угол дома повис в воздухе. Люди еще жили в этих домах, но это было довольно опасно: иногда вдруг разом сползала полоса земли с дом шириной. Случалось, что начинала оседать полоса берега в целую четверть мили шириной, оседала да оседала понемножку, пока наконец, как-нибудь летом, вся не сваливалась в реку. Таким городам, как вот этот, приходится все время пятиться назад да назад, потому что река их все время подтачивает. Чем ближе к полудню, тем все больше и больше становилось на улицах подвод и лошадей. Семейные люди привозили с собой обед из деревни и съедали его тут же, на подводе. Виски тоже выпито было порядком, и я видел три драки. Вдруг кто-то закричал: – Вот идет старик Богс! Он всегда приезжает из деревни раз в месяц, чтобы нализаться как следует. Вот он, ребята! Все лодыри обрадовались; я подумал, что они, должно быть, привыкли потешаться над этим Богсом. Один из них заметил: – Интересно, кого он нынче собирается исколотить и стереть в порошок? Если б он расколотил всех тех, кого собирался расколотить за последние двадцать лет, то-то прославился бы! Другой сказал: – Хорошо бы, старик Богс мне пригрозил, тогда бы я уж знал, что проживу еще лет тысячу. Тут этот самый Богс промчался мимо нас верхом на лошади, с криком и воплями, как индеец: – Прочь с дороги! Я на военной тропе, скоро гроба подорожают! Он был здорово выпивши и едва держался в седле; на вид ему было за пятьдесят, и лицо у него было очень красное. Все над ним смеялись, кричали ему что-то и дразнили его, а он отругивался, говорил, что дойдет и до них очередь, тогда он ими займется, а сейчас ему некогда. Он приехал в город для того, чтобы убить полковника Шерборна, и девиз у него такой: «Сперва дело, а пустяки потом». Увидев меня, он подъехал поближе и спросил: – Ты откуда, мальчик? К смерти приготовился или нет? Потом двинулся дальше. Я было испугался, но какой-то человек сказал: – Это он просто так; когда напьется, он всегда такой. Первый дурак во всем Арканзасе, а вовсе не злой – мухи не обидит ни пьяный, ни трезвый. Богс подъехал к самой большой из городских лавок, нагнулся, заглядывая под навес, и крикнул: – Выходи сюда, Шерборн! Выходи, давай встретимся лицом к лицу, обманщик! Ты мне нужен, собака, и так я не уеду, вот что! И пошел, и пошел: ругал Шерборна на чем свет стоит, говорил все, что только на ум взбредет, а вся улица слушала, и смеялась, и подзадоривала его. Из лавки вышел человек лет этак пятидесяти пяти, с гордой осанкой, и одет он был хорошо, лучше всех в городе; толпа расступилась перед ним и дала ему пройти. Он сказал Богсу очень спокойно, с расстановкой: – Мне это надоело, но я еще потерплю до часу дня. До часу дня – заметьте, но не дольше. Если вы обругаете меня хотя бы один раз после этого, я вас отыщу где угодно. Потом он повернулся и ушел в лавку. Толпа, видно, сразу протрезвилась: никто не шелохнулся, и смеху больше не было. Богс проехался по улице, все так же ругая Шерборна, но довольно скоро повернул обратно; остановился перед лавкой, а сам все ругается. Вокруг него собрался народ, хотели его унять, но он никак не унимался; ему сказали, что уже без четверти час и лучше ему ехать домой, да поживее. Но толку из этого не вышло. Он все так же ругался, бросил свою шляпу в грязь и проехался по ней, а потом опять поскакал по улице во весь опор, так что развевалась его седая грива. Все, кто только мог, старались сманить его с лошади, чтобы посадить под замок для вытрезвления, но ничего не вышло – он все скакал по улице и ругал Шерборна. Наконец кто-то сказал: – Сходите за его дочерью! Скорей приведите его дочь! Иной раз он ее слушается. Если кто-нибудь может его уговорить, так это только она. Кто-то пустился бегом. Я прошел немного дальше по улице и остановился. Минут через пять или десять Богс является опять, только уже не на лошади. Он шел по улице шатаясь, с непокрытой головой, а двое приятелей держали его за руки и подталкивали. Он присмирел, и вид у него был встревоженный; он не то чтоб упирался – наоборот, словно сам себя подталкивал. Вдруг кто-то крикнул: «Богс!» Я обернулся поглядеть, кто это крикнул, а это был тот самый полковник Шерборн. Он стоял неподвижно посреди улицы, и в руках у него был двуствольный пистолет со взведенными курками, – он не целился, а просто так держал его дулом кверху. В ту же минуту я увидел, что к нам бежит молоденькая девушка, а за ней двое мужчин. Богс и его приятели обернулись посмотреть, кто это его зовет, и как только увидели пистолет, оба приятеля отскочили в сторону, а пистолет медленно опустился, так что оба ствола со взведенными курками глядели в цель. Богс вскинул руки кверху и крикнул: – О господи! Не стреляйте! Бах! – раздался первый выстрел, и Богс зашатался, хватая руками воздух. Бах! – второй выстрел, и он, раскинув руки, повалился на землю, тяжело и неуклюже. Молодая девушка вскрикнула, бросилась к отцу и упала на его тело, рыдая и крича: – Он убил его, убил! Толпа сомкнулась вокруг них; люди толкали и теснили друг друга, вытягивали шею и старались получше все рассмотреть, а стоявшие внутри круга отталкивали и кричали: – Назад! Назад! Посторонитесь, ему нечем дышать! Полковник Шерборн бросил пистолет на землю, повернулся и пошел прочь. Богса понесли в аптеку поблизости; толпа все так же теснилась вокруг, весь город шел за ним, и я протиснулся вперед и занял хорошее местечко под окном, откуда мне было видно Богса. Его положили на пол, подсунули ему под голову толстую библию, а другую раскрыли и положили ему на грудь; только сначала расстегнули ему рубашку, так что я видел, куда попала одна пуля. Он вздохнул раз десять, и библия у него на груди поднималась, когда он вдыхал воздух, и опять опускалась, когда выдыхал, а потом он затих – умер. Тогда оторвали от него дочь – она все рыдала и плакала – и увели ее. Она была лет шестнадцати, такая тихая и кроткая, только очень бледная от страха. Ну, скоро здесь собрался весь город, толкаясь, теснясь и силясь пробраться поближе к окну и взглянуть на тело убитого, но те, кто раньше занял место, не уступали, хотя люди за их спиной твердили все время: – Слушайте, ведь вы же посмотрели, и будет с вас. Это несправедливо! Право, нехорошо, что вы там стоите все время и не даете другим взглянуть! Другим тоже хочется не меньше вашего! Они начали переругиваться, а я решил улизнуть; думаю, как бы чего не вышло. На улицах было полно народу, и все, видно, очень встревожились. Все, кто видел, как стрелял полковник, рассказывали, как было дело; вокруг каждого такого рассказчика собралась целая толпа, и все они стояли, вытягивая шеи и прислушиваясь. Один долговязый, худой человек с длинными волосами и в белом плюшевом цилиндре, сдвинутом на затылок, отметил на земле палкой с загнутой ручкой то место, где стоял Богс, и то, где стоял полковник, а люди толпой ходили за ним от одного места к другому и следили за всем, что он делает, и кивали головой в знак того, что всё понимают, и даже нагибались, уперев руки в бока, и глядели, как он отмечает эти места палкой. Потом он выпрямился и стал неподвижно на том месте, где стоял Шерборн, нахмурился, надвинул шапку на глаза и крикнул: «Богс!», а потом прицелился палкой: бах! – и пошатнулся, и опять бах! – и упал на спину. Те, которые все видели, говорили, что он изобразил точка в точку, как было, говорили, что именно так все и произошло. Человек десять вытащили свои бутылки с виски и принялись его угощать. Ну, тут кто-то крикнул, что Шерборна надо бы линчевать. Через какую-нибудь минуту все повторяли то же, и толпа повалила дальше с ревом и криком, обрывая по дороге веревки для белья, чтобы повесить на них полковника.  Глава двадцать вторая   Они повалили к дому Шерборна, вопя и беснуясь, как индейцы, и сбили бы с ног и растоптали в лепешку всякого, кто попался бы на дороге. Мальчишки с визгом мчались впереди, ища случая свернуть в сторону; изо всех окон высовывались женские головы; на всех деревьях сидели негритята; из-за заборов выглядывали кавалеры и девицы, а как только толпа подходила поближе, они очертя голову бросались кто куда. Многие женщины и девушки дрожали и плакали, перепугавшись чуть не до смерти. Толпа сбилась в кучу перед забором Шерборна, и шум стоял такой, что самого себя нельзя было расслышать. Дворик был небольшой, футов в двадцать. Кто-то крикнул: – Ломайте забор! Ломайте забор! Послышались скрип, треск и грохот, ограда рухнула, и передние ряды валом повалили во двор. Тут Шерборн с двустволкой в руках вышел на крышу маленькой веранды и остановился, не говоря ни слова, такой спокойный, решительный. Шум утих, и толпа отхлынула обратно. Шерборн все еще не говорил ни слова – просто стоял и смотрел вниз. Тишина была очень неприятная, какая-то жуткая. Шерборн обвел толпу взглядом, и, на ком бы этот взгляд ни остановился, все трусливо отводили глаза, ни один не мог его выдержать, сколько ни старался. Тогда Шерборн засмеялся, только не весело, а так, что слышать этот смех было нехорошо, все равно что есть хлеб с песком. Потом он сказал с расстановкой и презрительно: – Подумать только, что вы можете кого-то линчевать! Это же курам на смех. С чего это вы вообразили, будто у вас хватит духу линчевать мужчину? Уж не оттого ли, что у вас хватает храбрости вывалять в пуху какую-нибудь несчастную заезжую побродяжку, вы вообразили, будто можете напасть на мужчину? Да настоящий мужчина не побоится и десяти тысяч таких, как вы, – пока на дворе светло и вы не прячетесь у него за спиной. Неужели я вас не знаю? Знаю как свои пять пальцев. Я родился и вырос на Юге, жил на Севере, так что среднего человека я знаю наизусть. Средний человек всегда трус. На Севере он позволяет всякому помыкать собой, а потом идет домой и молится богу, чтобы тот послал ему терпения. На Юге один человек, без всякой помощи, среди бела дня остановил дилижанс, полный пассажиров, и ограбил его. Ваши газеты так часто называли вас храбрецами, что вы считаете себя храбрей всех, – а ведь вы такие же трусы, ничуть не лучше. Почему ваши судьи не вешают убийц? Потому что боятся, как бы приятели осужденного не пустили им пулю в спину, – да так оно и бывает. Вот почему они всегда оправдывают убийцу; и тогда настоящий мужчина выходит ночью при поддержке сотни замаскированных трусов и линчует негодяя. Ваша ошибка в том, что вы не захватили с собой настоящего человека, – это одна ошибка, а другая та, что вы пришли днем и без масок. Вы привели с собой получеловека – вон он, Бак Гаркнес, и если б он вас не подзадоривал, то вы бы пошумели и разошлись. Вам не хотелось идти. Средний человек не любит хлопот и опасности. Это вы не любите хлопот и опасности. Но если какой-нибудь получеловек вроде Бака Гаркнеса крикнет: «Линчевать его! Линчевать его!» – тогда вы боитесь отступить, боитесь, что вас назовут, как и следует, трусами, и вот вы поднимаете вой, цепляетесь за фалды этого получеловека и, беснуясь, бежите сюда и клянетесь, что совершите великие подвиги. Самое жалкое, что есть на свете, – это толпа; вот и армия – толпа: идут в бой не оттого, что в них вспыхнула храбрость, – им придает храбрости сознание, что их много и что ими командуют. Но толпа без человека во главе ничего не стоит. Теперь вам остается только поджать хвост, идти домой и забиться в угол. Если будет настоящее линчевание, то оно состоится ночью, как полагается на Юге; толпа придет в масках и захватит с собой человека. А теперь уходите прочь и заберите вашего получеловека. – С этими словами он вскинул двустволку и взвел курок. Толпа сразу отхлынула и бросилась врассыпную, кто куда, и Бак Гаркнес тоже поплелся за другими, причем вид у него был довольно жалкий. Я бы мог там остаться, только мне не захотелось. Я пошел к цирку и слонялся там на задворках, а когда сторож прошел мимо, я взял да и нырнул под брезент. Со мной была золотая монета в двадцать долларов и еще другие деньги, только я решил их беречь. Почем знать – деньги ведь всегда могут понадобиться так далеко от дома, да еще среди чужих людей. Осторожность не мешает. Я не против того, чтобы тратить деньги на цирк, когда нельзя пройти задаром, а только бросать их зря тоже не приходится. Цирк оказался первый сорт. Просто загляденье было, когда все артисты выехали на лошадях, пара за парой, господа и дамы бок о бок. Мужчины в кальсонах и нижних рубашках, без сапог и без шпор, подбоченясь, этак легко и свободно, – всего их, должно быть, было человек двадцать; а дамы такие румяные, просто красавицы, ни дать ни взять настоящие королевы, и на всех такие дорогие платья, сплошь усыпанные брильянтами, – уж верно каждое стоило не дешевле миллиона. Любо-дорого смотреть, а мне так и вообще ничего красивей видеть не приходилось. А потом они вскочили на седла, выпрямились во весь рост и поехали вереницей кругом арены, тихо и плавно покачиваясь; и все мужчины, упираясь на скаку головой чуть не в потолок, казались такими высокими, ловкими и стройными, а у дам платья шуршали и колыхались легко, словно розовые лепестки, так что каждая дама походила на самый нарядный зонтик. А потом они поскакали вокруг арены все быстрей и быстрей и отплясывали на седле так ловко: то одна нога в воздухе, то другая; а распорядитель расхаживал посредине, вокруг шеста, щелкая бичом и покрикивая: «Гип, гип!», а клоун за его спиной отпускал шуточки; потом все они бросили поводья, и дамы уперлись пальчиками в бока, мужчины скрестили руки на груди, а лошади у них гарцевали и становились на колени. А потом все они один за другим соскочили на песок, отвесили самый что ни на есть изящный поклон и убежали за кулисы, а публика хлопала в ладоши, кричала, просто бесновалась. Ну вот, и до самого конца представления они проделывали разные удивительные штуки, а этот клоун все время так смешил, что публика едва жива осталась. Что ему распорядитель ни скажет, он за словом в карман не лезет; не успеешь мигнуть – ответит, и всегда что-нибудь самое смешное; и откуда у него что бралось, да так сразу и так складно, я просто понять не мог. Я бы и в год ничего такого не придумал. А потом какому-то пьяному вздумалось пролезть на арену, – он сказал, что ему хочется прокатиться, а ездить верхом он умеет не хуже всякого другого. Его уговаривали, не пускали на арену, только он и слушать ничего не хотел, так что пришлось сделать перерыв. Тут публика стала на него кричать и насмехаться над ним, а он разозлился и начал скандалить; зрители тогда не вытерпели, вскочили со скамеек и побежали к арене; многие кричали: «Стукните его хорошенько! Вышвырните его вон!», а одна-две женщины взвизгнули. Тут выступил распорядитель и сказал несколько слов насчет того, что он надеется, что беспорядка никакого не будет, – пускай только этот господин обещает вести себя прилично, и ему разрешат прокатиться, если он думает, что удержится на лошади. Все засмеялись и закричали, что согласны, и пьяный влез на лошадь. Только он сел, лошадь начала бить копытами, рваться и становиться на дыбы, а два цирковых служителя повисли на поводьях, стараясь ее удержать; пьяный ухватился за гриву, и пятки у него взлетали кверху при каждом скачке. Все зрители поднялись с мест, кричали и хохотали до слез. Но в конце концов, сколько цирковые служители ни старались, лошадь у них все-таки вырвалась и помчалась во всю прыть кругом арены, а этот пьяница повалился на лошадь и держится за шею, и то одна нога у него болтается чуть не до земли, то другая, а публика просто с ума сходит. Хотя мне-то вовсе не было смешно: я весь дрожал, боялся, как бы с ним чего не случилось. Однако он побарахтался-побарахтался, сел верхом и ухватился за повод, а сам шатается из стороны в сторону; еще минута – смотрю, он вскочил на ноги, бросил поводья и встал на седле. А лошадь-то мчится во весь опор! Он стоял на седле так спокойно и свободно, словно и пьян вовсе не был; потом, смотрю, начал срывать с себя одежду и швырять ее на песок. Одно за другим, одно за другим – до того быстро, что одежда так и мелькала в воздухе, а всего он сбросил семнадцать костюмов. И стоит стройный и красивый, в самом ярком и нарядном трико, какое можно себе представить. Потом подстегнул лошадь хлыстиком так, что она завертелась по арене, и наконец соскочил на песок, раскланялся и убежал за кулисы, а все зрители просто вой подняли от удовольствия и удивления. Тут распорядитель увидел, что его провели, и, по-моему, здорово разозлился. Оказалось, что это его же акробат! Сам все придумал и никому ничего не сказал. Ну, мне тоже было не особенно приятно, что я так попался, а все-таки не хотел бы я быть на месте этого распорядителя даже за тысячу долларов! Не знаю, может, где-нибудь есть цирк и лучше этого, только я что-то ни разу не видал. Во всяком случае, по мне и этот хорош, и где бы я его ни увидел, непременно пойду в этот цирк. Ну а вечером и у нас тоже было представление, но народу пришло немного, человек двенадцать, – еле-еле хватило оплатить расходы. И они все время смеялись, а герцог злился, просто из себя выходил, а потом они взяли да ушли еще до конца спектакля, все, кроме одного мальчика, который заснул. Герцог сказал, что эти арканзасские олухи еще не доросли до Шекспира, что им нужна только самая пошлая комедия – даже хуже, чем пошлая комедия, вот что. Он уже знает, что им придется по вкусу. На другое утро он взял большие листы оберточной бумаги и черную краску, намалевал афиши и расклеил их по всему городу. Вот что было в афишах:     В ЗАЛЕ СУДА! ТОЛЬКО ТРИ СПЕКТАКЛЯ! ВСЕМИРНО ИЗВЕСТНЫЕ ТРАГИКИ ДЭВИД ГАРРИК-МЛАДШИЙ И ЭДМУНД КИН-СТАРШИЙ! Из лондонских и европейских театров в захватывающей трагедии «КОРОЛЕВСКИЙ ЖИРАФ, или ЦАРСТВЕННОЕ СОВЕРШЕНСТВО»!!! Вход 50 центов. А внизу стояло самыми крупными буквами: ЖЕНЩИНЫ И ДЕТИ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ!   – Ну вот, – сказал он, – если уж этой строчкой их не заманишь, тогда я не знаю Арканзаса!  Глава двадцать третья   Весь этот день герцог с королем возились не покладая рук: устраивали сцену, вешали занавес, натыкали свечей вместо рампы; а вечером мы и мигнуть не успели, как зал был битком набит мужчинами. Когда больше уже нельзя было втиснуться ни одному человеку, герцог бросил проверять билеты, обошел здание кругом и поднялся на сцену. Там он встал перед занавесом и произнес коротенькую речь: сначала похвалил трагедию, сказал, будто она самая что ни на есть занимательная, и пошел дальше распространяться насчет трагедии и Эдмунда Кина-старшего, который в ней исполняет самую главную роль; а потом, когда у всех зрителей глаза разгорелись от любопытства, герцог поднял занавес, и король выбежал из-за кулис на четвереньках, совсем голый; он был весь кругом размалеван разноцветными полосами и сверкал, как радуга. Ну, обо всем остальном и говорить не стоит – сущая чепуха, а все-таки очень было смешно. Публика чуть не надорвалась от смеха; а когда король кончил прыгать и ускакал за кулисы, зрители хлопали, кричали, хохотали и бесновались до тех пор, пока он не вернулся и не проделал всю комедию снова, да и после того его заставили повторить все сначала. Тут и корова не удержалась бы от смеха, глядя, какие штуки откалывает наш старый дурак. Потом герцог опустил занавес, раскланялся перед публикой и объявил, что эта замечательная трагедия будет исполнена только еще два раза по случаю неотложных гастролей в Лондоне, где все билеты на предстоящие спектакли в театре «Друри-Лейн» уже запроданы; потом опять раскланялся и сказал, что если почтеннейшая публика нашла представление занятным и поучительным, то ее покорнейше просят рекомендовать своим знакомым, чтобы и они пошли посмотреть. Человек двадцать закричали разом: – Как, да разве уже кончилось? Разве это все? Герцог сказал, что все. Тут-то и начался скандал. Подняли крик: «Надули!», обозлившись, повскакали с мест и полезли было ломать сцену и бить актеров. Но тут какой-то высокий осанистый господин вскочил на скамейку и закричал: – Погодите! Только одно слово, джентльмены! Они остановились послушать. – Нас с вами надули – здорово надули! Но мы, я думаю, не желаем быть посмешищем всего города, чтоб над нами всю жизнь издевались. Вот что: давайте уйдем отсюда спокойно, будем хвалить представление и обманем весь город! Тогда все мы окажемся на равных правах. Так или нет? – Конечно, так! Молодец, судья! – закричали все в один голос. – Ладно, тогда ни слова насчет того, что нас с вами надули. Ступайте домой и всем советуйте пойти посмотреть представление. На другой день по всему городу только и было разговоров, что про наш замечательный спектакль. Зал был опять битком набит зрителями, и мы опять так же надули и этих. Вернувшись с королем и герцогом к себе на плот, мы поужинали все вместе, а потом, около полуночи, они велели нам с Джимом вывести плот на середину реки, спуститься мили на две ниже города и там где-нибудь его спрятать. На третий вечер зал был опять переполнен, и в этот раз пришли не новички, а все те же, которые были на первых двух представлениях. Я стоял в дверях вместе с герцогом и заметил, что у каждого из зрителей оттопыривается карман или под полой что-нибудь спрятано; я сразу понял, что это не какая-нибудь парфюмерия, а совсем даже наоборот. Несло тухлыми яйцами, как будто их тут были сотни, и гнилой капустой; и если только я знаю, как пахнет дохлая кошка, – а я за себя ручаюсь, – то их пронесли мимо меня шестьдесят четыре штуки. Я потолкался минутку в зале, а больше не выдержал, – уж очень там крепко пахло. Когда публики набилось столько, что больше никому нельзя было втиснуться, герцог дал одному молодчику двадцать пять центов и велел ему пока постоять в дверях, а сам пошел кругом, будто бы на сцену, и я за ним; но как только мы повернули за угол и очутились в темноте, он сказал: – Иди теперь побыстрей, а когда отойдешь подальше от домов, беги к плоту во все лопатки, будто за тобой черти гонятся! Я так и сделал, и он тоже. Мы прибежали к плоту в одно и то же время и меньше чем через две секунды уже плыли вниз по течению в полной тишине и темноте, правя наискось к середине реки и не говоря ни слова. Я было думал, что бедняге королю не поздоровится, а оказалось – ничего подобного: скоро он выполз из шалаша и спросил: – Ну, герцог, сколько мы загребли на этом деле?.. Он, оказывается, вовсе и не был в городе. Мы не вывешивали фонаря, пока не отплыли миль на десять от города. Тогда мы зажгли свет и поужинали, а король с герцогом просто надрывались со смеху, вспоминая, как они провели публику. Герцог сказал: – Простофили, олухи! Я так и знал, что первая партия будет помалкивать, чтобы остальные тоже попали впросак; так я и знал, что в третий раз они нам собираются устроить сюрприз: думают, что теперь их черед. Это верно – черед их; но я бы дорого дал, чтобы узнать, много ли им от этого проку. Хотелось бы все-таки знать, как они воспользовались таким случаем. Могут устроить пикник, если им вздумается: провизии у них с собой довольно. Эти мошенники собрали в три вечера четыреста шестьдесят пять долларов Я еще никогда не видел, чтобы деньги загребали такими кучами. Немного погодя, когда оба они уснули и захрапели, Джим и говорит: – Гек, а ты не удивляешься, что короли так себя ведут? – Нет, – говорю, – не удивляюсь. – А почему ты не удивляешься, Гек? – Да потому, что такая уж это порода. Я думаю, они все одинаковы. – Гек, ведь эти наши короли – сущие мошенники! Вот они что такое – сущие мошенники! – Ну, а я что тебе говорю: почти что все короли мошенники, дело известное. – Да что ты! – А ты почитай про них, вот тогда и узнаешь. Возьми хоть Генриха Восьмого: наш против него прямо учитель воскресной школы. А возьми Карла Второго, Людовика Четырнадцатого, Людовика Пятнадцатого, Иакова Второго, Эдуарда Второго, Ричарда Третьего и еще сорок других; а еще были короли в старые времена – англы, и саксы, и норманны – так они только и занимались, что грабежом да разбоем. Поглядел бы ты на старика Генриха, когда он был во цвете лет. Вот это был фрукт! Бывало, каждый день женится на новой жене, а наутро велит рубить ей голову. Да еще так равнодушно, будто яичницу заказывает. «Подать сюда Нелл Гвинн!» – говорит. Приводят ее. А наутро: «Отрубите ей голову!» И отрубают. «Подать сюда Джейн Шор!» – говорит. Она приходит. А наутро: «Отрубите ей голову!» И отрубают. «Позовите прекрасную Розамунду!» Прекрасная Розамунда является на зов. А наутро: «Отрубите ей голову!» И всех своих жен заставлял рассказывать ему каждую ночь по сказке, а когда сказок набралось тысяча и одна штука, он из них составил книжку и назвал ее «Книга Страшного суда», – ничего себе название, очень подходящее! Ты королей не знаешь, Джим, зато я их знаю; этот наш забулдыга все-таки много лучше тех, про кого я читал в истории. Возьми хоть Генриха. Вздумалось ему затеять свару с Америкой. Как же он за это взялся? Предупредил? Дал собраться с силами? Как бы не так! Ни с того ни с сего взял да и пошвырял за борт весь чай в Бостонской гавани, а потом объявил Декларацию независимости – теперь, говорит, воюйте. Всегда такой был, никому не спускал. Были у него подозрения насчет собственного папаши, герцога Веллингтона. Так что же он сделал? Расспросил его хорошенько? Нет, утопил в бочке мальвазии, как котенка. Бывало, зазевается кто-нибудь, оставит деньги на виду – так он что же? Обязательно прикарманит. Обещается что-нибудь сделать и деньги возьмет, а если не сидеть тут же и не глядеть за ним в оба, так обязательно надует и сделает как раз наоборот. Стоит ему, бывало, только рот раскрыть, – и если тут же не закроет покрепче, так непременно соврет. Вот какой жук был этот Генрих! И если бы с нами был он вместо наших королей, он бы еще почище обжулил этот город. Я ведь не говорю, что наши какие-нибудь невинные барашки, тоже ничего себе, если разобраться; ну а все-таки им до этого старого греховодника далеко. Я одно скажу: король – он и есть король, что с него возьмешь. А вообще все они дрянь порядочная. Так уж воспитаны. – Уж очень от нашего спиртным разит, Гек. – Ну что ж, они все такие, Джим. От всех королей разит, с этим ничего не поделаешь, так и в истории говорится. – А герцог, пожалуй, еще ничего, довольно приличный человек. – Да, герцог – другое дело. А все-таки разница невелика. Тоже не первый сорт, хоть он и герцог. Когда напьется, так от короля его не отличишь, ежели ты близорукий. – Ну их совсем, Гек, мне больше таких не требуется. Я и этих-то едва терплю. – И я тоже, Джим. Но если они уж сели нам на шею, не надо забывать, кто они такие, и принимать это во внимание. Конечно, все-таки хотелось бы знать, есть ли где-нибудь страна, где короли совсем перевелись. Какой толк был говорить Джиму, что это не настоящие король и герцог? Ничего хорошего из этого не могло выйти, а кроме того, так оно и было, как я говорил: они ничем не отличались от настоящих. Я лег спать, и Джим не стал будить меня, когда подошла моя очередь. Он часто так делал. Когда я проснулся на рассвете, он сидел и, опустив голову на колени, стонал и плакал. Обыкновенно я в таких случаях не обращал на него внимания, даже виду не подавал. Я знал, в чем дело. Это он вспоминал про жену и детей и тосковал по дому, потому что никогда в жизни не расставался с семьей; а детей и жену он, по-моему, любил не меньше, чем всякий белый человек. Может, это покажется странным, только так оно и есть. По ночам он часто, бывало, стонал и плакал, когда думал, что я сплю, плакал и приговаривал: – Бедняжка Лизабет, бедненький Джонни! Ох, какое горе! Верно, не видать мне вас больше, никогда не видать! Он очень хороший негр, этот Джим! Но тут я разговорился с ним про его жену и ребятишек, и, между прочим, он сказал: – Вот отчего мне сейчас так тяжело: я только что слышал, как на берегу что-то шлепнуло или хлопнуло, – от этого мне и вспомнилось, как я обидел один раз мою маленькую Лизабет. Ей было тогда всего четыре года, она схватила скарлатину и очень тяжело болела, потом поправилась; вот как-то раз стоит она рядом со мной, а я ей и говорю: – Закрой дверь! Она не закрывает, стоит себе и стоит, да еще глядит на меня и улыбается. Меня это разозлило; я опять ей говорю, громко так говорю: – Не слышишь, что ли? Закрой дверь! А она стоит все так же и улыбается. Я взбесился и прикрикнул: – Ну, так я же тебя заставлю! Да как шлепнул ее по голове, так она у меня и полетела на пол. Потом ушел в другую комнату, пробыл там минут десять и прихожу обратно; смотрю, дверь все так же открыта настежь, девочка стоит около самой двери, опустила голову и плачет, слезы так и текут; разозлился я – и к ней, а тут как раз – дверь эта отворялась наружу – налетел ветер и – трах! – захлопнул ее за спиной у девочки, а она и с места не тронулась. Я так и обмер, а уж что я почувствовал, просто и сказать не могу. Подкрался, – а сам весь дрожу, – подкрался на цыпочках, открыл потихоньку дверь у нее за спиной, просунул осторожно голову да как крикну во все горло! Она даже не пошевельнулась! Да, Гек, тут я как заплачу! Схватил ее на руки и говорю: – Ох ты, моя бедняжка! Прости, господи, старика Джима, а сам он никогда себе не простит! Ведь она оглохла, Гек, совсем оглохла, а я так ее обидел!  Глава двадцать четвертая   На другой день, уже под вечер, мы пристали к заросшему ивняком островку посредине реки, а на том и на другом берегу стояли городишки, и герцог с королем начали раскидывать умом, как бы их обобрать. Джим сказал герцогу, что, он надеется, это не займет много времени, – уж очень ему надоело и трудно лежать по целым дням связанным в шалаше. Понимаете, нам приходилось все-таки связывать Джима веревкой, когда мы оставляли его одного: ведь если бы кто-нибудь на него наткнулся и увидел, что никого с ним нет и он не связан, так не поверил бы, что он беглый негр. Ну и герцог тоже сказал, что, конечно, нелегко лежать целый день связанным и что он придумает какой-нибудь способ обойтись без этого. Голова у него работала здорово, у нашего герцога, он живо сообразил, как это устроить. Он одел Джима в костюм короля Лира – длинный халат из занавесочного ситца, седой парик и борода из конского волоса, потом взял свои театральные краски и вымазал Джиму шею, лицо, руки и уши – все сплошь густой синей краской такого тусклого и неживого оттенка, что он стал похож на утопленника, пролежавшего в воде целую неделю. Провалиться мне, но только страшней этого я ничего не видел. Потом герцог взял дощечку и написал на ней:   Бешеный араб. – Когда в себе, на людей не бросается –   и приколотил эту дощечку к палке, а палку поставил перед шалашом, шагах в четырех от него. Джим был доволен. Он сказал, что это куда лучше, чем лежать связанному по целым дням и трястись от страха, как только где-нибудь зашумит. Герцог советовал ему не стесняться и вести себя поразвязнее; а если кто-нибудь вздумает совать нос не в свое дело, пускай Джим выскочит из шалаша и попляшет немножко, пускай взвоет разика два, как дикий зверь, – небось тогда живо уберутся и оставят его в покое. Это он, в общем, рассудил правильно; но только не всякий стал бы дожидаться, пока Джим завоет, если бы еще он был просто похож на покойника, а то куда там – много хуже! Нашим жуликам хотелось опять пустить в ход «Жирафа» – уж очень прибыльная была штука, только они побаивались: а вдруг слухи за это время дошли уже и сюда? Больше ничего подходящего им в голову не приходило, и в конце концов герцог сказал, что полежит и подумает часа два, нельзя ли как-нибудь околпачить арканзасский городок; а король решил заглянуть в городок на другом берегу – без всякого плана, просто так, положившись в смысле прибыли на провидение, а по-моему – на сатану. Все мы купили новое платье там, где останавливались прошлый раз; и теперь король сам оделся во все новое и мне тоже велел одеться. Я, конечно, оделся. Король был во всем черном и выглядел очень парадно и торжественно. А я до сих пор и не знал, что платье так меняет человека. Раньше он был похож на самого что ни на есть распоследнего забулдыгу, а теперь, как снимет новую белую шляпу да раскланяется с этакой улыбкой, – ну будто только что вышел из ковчега: такой на вид важный, благочестивый и добродетельный, ни дать ни взять – сам старик Ной. Джим вымыл челнок, и я сел в него с веслом наготове. У берега, чуть пониже мыса, милях в трех от городка, стоял большой пароход; он стоял уже часа два: грузился. Король и говорит: – Раз я в таком костюме, то мне, пожалуй, лучше приехать из Сент-Луиса, или Цинциннати, или еще из какого-нибудь большого города. Греби к пароходу, Гекльберри: мы на нем доедем до городка. Ему не пришлось повторять, чтобы я поехал кататься на пароходе. Я подъехал к берегу в полумиле от городка и повел лодку вдоль крутого обрыва по тихой воде. Довольно скоро мы наткнулись на этакого славного, простоватого с виду деревенского паренька, который сидел на бревне, утирая пот с лица, потому что было очень жарко; рядом с ним лежали два ковровых саквояжа. – Поверни-ка челнок к берегу, – сказал король. (Я повернул.) – Куда это вы направляетесь, молодой человек? – В Орлеан, жду парохода. – Садитесь ко мне, – говорит король. – Погодите минутку, мой слуга поможет вам внести вещи… Вылезай, помоги джентльмену, Адольфус! (Это, вижу, он мне говорит.) Я помог, потом мы втроем поехали дальше. Молодой человек был очень благодарен, сказал, что ему просто невмоготу было тащить вещи по такой жаре. Он спросил короля, куда он едет, и тот ему сказал, что ехал вниз по реке, нынче утром высадился у городка на той стороне, а теперь хочет подняться на несколько миль вверх, повидаться там с одним старым знакомым на ферме. Молодой человек сказал: – Как только я вас увидел, я сразу подумал: это, верно, мистер Уилкс, и запоздал-то он самую малость. И опять-таки думаю: нет, должно быть, не он – зачем бы ему ехать вверх по реке? Вы ведь не он, верно? – Нет, меня зовут Блоджет, Александер Блоджет; кажется, мне следует прибавить: его преподобие Александер Блоджет, – ведь я смиренный служитель божий. Но как бы то ни было, мне все-таки прискорбно слышать, что мистер Уилкс опоздал, если из-за этого он лишился чего-нибудь существенного. Надеюсь, этого не случилось? – Да нет, капитала он из-за этого не лишился. Наследство он все равно получит, а вот своего брата Питера он в живых не застанет. Ему это, может, и ничего, кто ж его знает, а вот брат все на свете отдал бы, лишь бы повидаться с ним перед смертью: бедняга ни о чем другом говорить не мог последние три недели; они с детства не видались, а брата Уильяма он и вовсе никогда не видел – это глухонемого-то, – Уильяму всего лет тридцать – тридцать пять. Только Питер и Джордж сюда приехали; Джордж был женат, он умер в прошлом году, и жена его тоже. Теперь остались в живых только Гарви с Уильямом, да и то, как я уже говорил, они опоздали приехать. – А кто-нибудь написал им? – Ну как же, месяц или два назад, когда Питер только что заболел; он так и говорил, что на этот раз ему не поправиться. Видите ли, он уже совсем состарился, а дочки Джорджа еще молоденькие и ему не компания, кроме разве Мэри-Джейн – это та, рыженькая; ну и выходит, что, как умерли Джордж и его жена, старику не с кем было слова сказать, да, пожалуй, и жить больше не хотелось. Уж очень он рвался повидать Гарви, и Уильяма тоже, само собой: не охотник он был до завещаний – бывают такие люди. Он оставил Гарви письмо, там сказано, где он спрятал свои деньги и как разделить остальное имущество, чтобы девочки Джорджа не нуждались ни в чем, – сам-то Джордж ничего не оставил. А кроме этого письма, он так-таки ничего и не написал, не могли его заставить. – Почему же Гарви не приехал вовремя, как вы думаете? Где он живет? – О, живет-то он в Англии, в Шеффилде, он там проповедник, и в Америке никогда не бывал. Может, не успел собраться, а может, и письма не получил совсем, почем знать! – Жаль, жаль, что он так и не повидался с братьями перед смертью, бедняга! Так, значит, вы едете в Орлеан? – Да, но только это еще не все. В среду я уезжаю на пароходе в Рио-де-Жанейро, там у меня дядя живет. – Долгое, очень долгое путешествие! Зато какое приятное! Я бы и сам с удовольствием поехал. Так Мэри-Джейн старшая? А другим сколько лет? – Мэри-Джейн девятнадцать лет, Сюзанне – пятнадцать, а Джоанне еще нет четырнадцати – это та, что с заячьей губой и хочет заниматься добрыми делами. – Бедняжки! Каково им остаться одним на свете! – Да нет, могло быть и хуже! У старика Питера есть друзья, они не дадут девочек в обиду. Там и Гобсон – баптистский проповедник, и дьякон Лот Хови, и Бен Рэкер, и Эбнер Шеклфорд, и адвокат Леви Белл, и доктор Робинсон, и их жены, и вдова Бартли… и… да много еще, только с этими Питер был всего ближе и писал о них на родину, так что Гарви знает, где ему искать друзей, когда сюда приедет. А старик все расспрашивал да расспрашивал, пока не вытянул из паренька все дочиста. Провалиться мне, если он не разузнал всю подноготную про этот самый город и про Уилксов тоже: и чем занимался Питер – он был кожевник, и Джордж – а он был плотник, и Гарви – а он проповедник в какой-то секте, и много еще чего. Потом и говорит: – А почему это вы шли пешком до самого парохода? – Потому что это большой орлеанский пароход и я боялся, что он здесь не остановится. Если пароход сидит глубоко, он не останавливается по требованию. Пароходы из Цинциннати останавливаются, а этот идет из Сент-Луиса. – А что, Питер Уилкс был богатый? – Да, очень богатый: у него были и дома, и земля; говорят, после него остались еще тысячи три-четыре деньгами, спрятанные где-то. – Когда, вы сказали, он умер? – Я ничего не говорил, а умер он вчера ночью. – Похороны, верно, завтра? – Да, после полудня. – Гм! Все это очень печально; но что же делать, всем нам придется когда-нибудь умереть. Так что нам остается только готовиться к этому часу: тогда мы можем быть спокойны. – Да, сэр, это самое лучшее. Мать тоже всегда так говорила. Когда мы причалили к пароходу, погрузка уже кончилась, и скоро он ушел. Король ничего не говорил насчет того, чтобы подняться на борт; так мне и не удалось прокатиться на пароходе. Когда пароход ушел, король заставил меня грести еще с милю, а там вылез на берег в пустынном месте и говорит: – Поезжай живей обратно да доставь сюда герцога и новые чемоданы. А если он поехал на ту сторону, верни его и привези сюда. Да скажи ему, чтоб оделся как можно лучше. Ну, теперь ступай! Я уже понял, что он затевает, только, само собой, ничего не сказал. Когда я вернулся вместе с герцогом, мы спрятали лодку, а потом они уселись на бревно, и король ему все рассказал – все, что говорил молодой человек, от слова до слова. И все время, пока рассказывал, он старался выговаривать, как настоящий англичанин; получалось очень даже неплохо для такого неуча. У меня так не выйдет, я даже и пробовать не хочу, а у него и вправду получалось очень хорошо. Потом он спросил: – А как вы насчет глухонемых, ваша светлость? Герцог сказал, что в этом можно на него положиться: он играл глухонемых на театральных подмостках. И мы стали ждать парохода. Около середины дня прошли два маленьких парохода, но они были не с верховьев реки, а потом подошел большой, и король с герцогом его остановили. За нами выслали ялик, и мы поднялись на борт; оказалось, что пароход шел из Цинциннати, и когда капитан узнал, что нам нужно проехать всего четыре или пять миль, то просто взбесился и принялся ругать нас на чем свет стоит, грозился даже, что высадит. Но король не растерялся, он сказал: – Если джентльмены могут заплатить по доллару за милю, с тем чтоб их взяли на пароход и потом доставили на берег в ялике, то почему же пароходу не довезти их, верно? Тогда капитан успокоился и сказал, что ладно, довезет; а когда мы поравнялись с городом, то спустили ялик и переправили нас туда. Человек двадцать сбежалось на берег, завидев ялик. И когда король спросил: «Не может ли кто-нибудь из вас, джентльмены, показать мне, где живет мистер Питер Уилкс?» – они стали переглядываться и кивать друг другу головой, словно спрашивая: «А что я вам говорил?» Потом один из них сказал очень мягко и деликатно: – Мне очень жаль, сэр, но мы можем только показать вам, где он жил вчера вечером. Никто и мигнуть не успел, как негодный старикашка совсем раскис, прислонился к этому человеку, уперся ему подбородком в плечо и давай поливать ему спину слезами, а сам говорит: – Увы, увы! Бедный брат! Он скончался, а мы так и не повидались с ним! О, как это тяжело, как тяжело! Потом оборачивается, всхлипывая, и делает какие-то идиотские знаки герцогу, показывая ему что-то на пальцах, и тот тоже роняет чемодан и давай плакать, ей-богу! Я таких пройдох еще не видывал, и если они не самые отъявленные жулики, тогда я уж не знаю, кто жулик. Все собрались вокруг, стали им сочувствовать, утешали их разными ласковыми словами, потащили в гору их чемоданы, позволяли им цепляться за себя и обливать слезами, а королю рассказывали про последние минуты его брата, и тот все пересказывал на пальцах герцогу, и оба они так горевали о покойном кожевнике, будто потеряли двенадцать апостолов. Да будь я негром, если когда-нибудь видел хоть что-нибудь похожее! Просто делалось стыдно за род человеческий.  Глава двадцать пятая   В две минуты новость облетела весь город, и со всех сторон опрометью стали сбегаться люди, а иные даже надевали на бегу сюртуки. Скоро мы оказались в самой гуще толпы, а шум и топот были такие, словно войско идет. Из окон и дверей торчали головы, и каждую минуту кто-нибудь спрашивал, высунувшись из-за забора: – Это они? А кто-нибудь из толпы отвечал: – Они самые. Когда мы дошли до дома Уилксов, улица перед ним была полным-полна народа, а три девушки стояли в дверях. Мэри-Джейн и вправду была рыженькая, только это ничего не значило: она все-таки была красавица, и лицо и глаза у нее так и сияли от радости, что наконец приехали дядюшки. Король распростер объятия, и Мэри-Джейн бросилась ему на шею, а Заячья Губа бросилась на шею герцогу. И какая тут была радость. Все – по крайней мере женщины – прослезились оттого, что девочки наконец увиделись с родными и что у них в семье такое радостное событие. Потом король толкнул потихоньку герцога, – я-то это заметил, – оглянулся по сторонам и увидел гроб в углу на двух стульях; и тут они с герцогом, обняв друг друга за плечи, а свободной рукой утирая глаза, медленно и торжественно направились туда, и толпа расступилась, чтобы дать им дорогу; всякий шум и разговоры прекратились, все шипели: «Тс-с-с!», а мужчины сняли шляпы и опустили головы; муха пролетит – и то было слышно. А когда они подошли, то наклонились и заглянули в гроб; посмотрели один раз, а потом такой подняли рев, что, должно быть, слышно было в Новом Орлеане; потом обнялись, положили друг другу подбородок на плечо и минуты три, а то и четыре заливались слезами, да как! Я никогда в жизни не видел, чтобы мужчины так ревели. А за ними и все прочие ударились в слезы. Такую развели сырость, что я ничего подобного не видывал! Потом один стал по одну сторону гроба, а другой – по другую, и оба опустились на колени, а лбами уперлись в гроб и начали молиться, только не вслух, а про себя. Ну, тут уж все до того расчувствовались – просто неслыханное дело; никто не мог удержаться от слез, все так прямо и зарыдали во весь голос, и бедные девочки тоже; и чуть ли не каждая женщина подходила к девочкам и, не говоря ни слова, целовала их очень торжественно в лоб, потом, положив руку им на голову, поднимала глаза к небу, а потом разражалась слезами и, рыдая и утираясь платочком, отходила в сторону, чтобы другая могла тоже покрасоваться на ее месте. Я в жизни своей не видел ничего противней. Немного погодя король поднялся на ноги, выступил вперед и, собравшись с силами, начал мямлить речь, а попросту говоря – молоть всякую слезливую чепуху насчет того, какое это тяжелое испытание для них с братом – потерять покойного – и какое горе не застать его в живых, проехав четыре тысячи миль, но что это испытание им легче перенести, видя такое от всех сочувствие и эти святые слезы, и потому он благодарит их от всей души, от всего сердца и за себя, и за брата, потому что словами этого нельзя выразить, все слова слишком холодны и вялы, и дальше нес такой же вздор, так что противно было слушать; потом, захлебываясь слезами, провозгласил самый что ни на есть благочестивый «аминь» и начал так рыдать, будто у него душа с телом расставалась. И как только он сказал «аминь», кто-то в толпе запел псалом, и все его подхватили громкими голосами, и сразу сделалось как-то веселей и легче на душе, точно когда выходишь из церкви. Хорошая штука музыка! А после всего этого пустословия мне показалось, что никогда еще она не действовала так освежительно и не звучала так искренне и хорошо. Потом король снова начал распространяться насчет того, как ему с племянницами будет приятно, если самые главные друзья семейства поужинают с ними нынче вечером и помогут им похоронить останки покойного; и если бы его бедный брат, который лежит в гробу, мог говорить, то известно, кого бы он назвал: это всё такие имена, которые были ему дороги, и он часто поминал их в своих письмах; вот он сейчас назовет их всех по очереди; а именно вот кого: его преподобие мистер Гобсон, дьякон Лот Хови, мистер Бен Рэкер, Эбнер Шеклфорд, Леви Белл, доктор Робинсон, их жены и вдова Бартли. Его преподобие мистер Гобсон и доктор Робинсон в это время охотились вместе на другом конце города – то есть я хочу сказать, что доктор отправлял больного на тот свет, а пастор показывал ему дорогу. Адвокат Белл уехал в Луисвилл по делам. Зато остальные были тут, поблизости, и все они подходили по очереди и пожимали руку королю, благодарили его и беседовали с ним; потом пожимали руку герцогу; ну, с ним-то они не разговаривали, а только улыбались и мотали головой, как болванчики, а он выделывал руками всякие штуки и гугукал все время, точно младенец, который еще не умеет говорить. А король все болтал да болтал и ухитрился расспросить чуть ли не про всех в городе, до последней собаки, называя каждого по имени и упоминая разные происшествия, какие случались в городе, или в семье Джорджа, или в доме у Питера. Он, между прочим, всегда давал понять, что все это Питер ему писал в письмах, только это было вранье: все это, до последнего словечка, он выудил у молодого дуралея, которого мы подвезли к пароходу. Потом Мэри-Джейн принесла письмо, которое оставил ее дядя, а король прочел его вслух и расплакался. По этому письму жилой дом и три тысячи долларов золотом доставались девочкам, а кожевенный завод, который давал хороший доход, и другие дома с землей (всего тысяч на семь) и три тысячи долларов золотом – Гарви и Уильямсу; а еще в письме было сказано, что эти шесть тысяч зарыты в погребе. Оба мошенника сказали, что сейчас же пойдут и достанут эти деньги и поделят все как полагается, по-честному, а мне велели нести свечку. Мы заперлись в погребе, а когда они нашли мешок, то высыпали деньги тут же на пол, и было очень приятно глядеть на такую кучу желтяков. Ох, и разгорелись же глаза у короля! Он хлопнул герцога по плечу и говорит: – Вот так здорово! Нет, вот это ловко! Небось это будет почище «Жирафа», как по-вашему? Герцог согласился, что это будет почище. Они хватали золото руками, пропускали сквозь пальцы, со звоном роняли на пол, а потом король сказал: – О чем тут разговаривать, раз подошла такая линия! Мы теперь братья умершего богача и представители живых наследников. Вот что значит полагаться всегда на волю божию! Это в конце концов самое лучшее. Я все на свете перепробовал, но лучше этого ничего быть не может. Всякий другой на их месте был бы доволен такой кучей деньжищ и принял бы на веру, не считая. Так нет же, им непременно понадобилось пересчитать! Стали считать – оказалось, что не хватает четырехсот пятнадцати долларов. Король и говорит: – Черт бы его побрал! Интересно, куда он мог девать эти четыреста пятнадцать долларов? Они погоревали-погоревали, потом стали искать, перерыли все кругом. Потом герцог сказал: – Ну что ж, человек больной, очень может быть, что и ошибся. Самое лучшее – пускай так и останется, и говорить про это не будем. Мы без них как-нибудь обойдемся. – Чепуха! Конечно, обойдемся! На это мне наплевать, только как теперь быть со счетом – вот я про что думаю! Нам тут нужно вести дело честно и аккуратно, что называется – начистоту. Надо притащить эти самые деньги наверх и пересчитать при всех, чтобы никаких подозрений не было. Но только если покойник сказал, что тут шесть тысяч, нельзя же нам… – Постойте! – говорит герцог. – Давайте-ка пополним дефицит. – И начинает выгребать золотые из своего кармана. – Замечательная мысль, герцог! Ну и голова у вас, право! – говорит король. – А ведь, ей-богу, опять нам «Жираф» помог! – И тоже начинает выгребать золотые и ставить их столбиками. Это их чуть не разорило, зато все шесть тысяч были налицо, полностью. – Послушайте, – говорит герцог, – у меня есть еще одна идея. Давайте поднимемся наверх, пересчитаем эти деньги, а потом возьмем да и отдадим их девочкам! – Нет, ей-богу, герцог, позвольте вас обнять! Очень удачная идея, никто бы до этого не додумался! Замечательная у вас голова, я такую первый раз вижу! О, это штука ловкая, тут и сомневаться нечего. Пускай теперь вздумают нас подозревать – это им заткнет рты. Как только мы поднялись наверх, все столпились вокруг стола, а король начал считать деньги и ставить их столбиками, по триста долларов в каждом, – двадцать хорошеньких маленьких столбиков. Все глядели на них голодными глазами и облизывались; потом все деньги сгребли в мешок. Вижу – король опять охорашивается, готовится произнести еще речь, и говорит: – Друзья, мой бедный брат, который лежит вон там, во гробе, проявил щедрость к тем, кого покинул в этой земной юдоли. Он проявил щедрость к бедным девочкам, которых при жизни любил и берег и которые остались теперь сиротами, без отца и без матери. Да! И мы, которые знали его, знаем, что он проявил бы к ним еще больше великодушия, если б не боялся обидеть своего дорогого брата Уильяма, а также и меня. Не правда ли? Конечно, у меня на этот счет нет никаких сомнений. Так вот, какие мы были бы братья, если бы помешали ему в таком деле и в такое время? И какие мы были бы дяди, если б обобрали – да, обобрали! – в такое время бедных, кротких овечек, которых он так любил? Насколько я знаю Уильяма, – а я думаю, что знаю, – он… Впрочем, я сейчас его спрошу. Он оборачивается к герцогу и начинает ему делать знаки, что-то показывает на пальцах, а герцог сначала смотрит на него дурак дураком, а потом вдруг бросается к королю, будто бы понял, в чем дело, и гугукает вовсю от радости и обнимает его чуть не двадцать раз подряд. Тут король объявил: – Я так и знал. Мне кажется, всякий может убедиться, какие у него мысли на этот счет. Вот, Мэри-Джейн, Сюзанна, Джоанна, возьмите эти деньги, возьмите все! Это дар того, который лежит вон там во гробе, бесчувственный, но полный радости… Мэри-Джейн бросилась к нему, Сюзанна и Заячья Губа бросились к герцогу, и опять пошло такое обнимание и целование, какого я никогда не видывал. А все прочие столпились вокруг со слезами на глазах и чуть руки не оторвали этим двум мошенникам – всё пожимали их, а сами приговаривали: – Ах, какая доброта! Как это прекрасно! Но как же это вы?.. Ну, потом все опять пустились разговаривать про покойника – какой он был добрый, и какая это утрата, и прочее тому подобное, а через некоторое время с улицы в комнату протолкался какой-то высокий человек с квадратной челюстью и стоит слушает; ему никто не сказал ни слова, потому что король говорил и все были заняты тем, что слушали. Король говорил, – с чего он начал, не помню, а это была уже середина: –…ведь они близкие друзья покойного. Вот почему их пригласили сюда сегодня вечером; а завтра мы хотим, чтобы пришли все, все до единого: он всех в городе уважал, всех любил, и потому мы желаем, чтобы на его похоронной оргии был весь город. И пошел плести дальше, потому что всегда любил сам себя слушать, и нет-нет да и приплетет опять свою «похоронную оргию», так что герцог в конце концов не выдержал, написал на бумажке: «Похоронная церемония, старый вы дурак!» – сложил бумажку, загугукал и протягивает ее королю через головы впереди стоящих гостей. Король прочел, сунул бумажку в карман и говорит: – Бедный Уильям, как он ни огорчен, а сердце у него всегда болит о других. Просит, чтобы я всех пригласил на похоронную церемонию, – ему хочется, чтобы все пришли. Только напрасно он беспокоится, я и сам собирался всех позвать. И разливается дальше самым преспокойным образом и нет-нет да и вставит свою «похоронную оргию», будто так и надо. А как только вклеил ее в третий раз, сейчас же и оговорился: – Я сказал «оргия» не потому, что так обыкновенно говорят, вовсе нет, – обыкновенно говорят «церемония», – а потому, что «оргия» правильней. В Англии больше не говорят «церемония», это уже не принято. У нас в Англии теперь все говорят «оргия». Оргия даже лучше, потому что вернее обозначает предмет. Это слово состоит из древнегреческого «орго», что значит «наружный», «открытый», и древнееврейского «гизум» – «сажать», «зарывать»; отсюда – «хоронить». Так что, вы видите, похоронная оргия – это открытые похороны, такие, на которых присутствуют все. Дальше, по-моему, уже и ехать некуда. Тот высокий, с квадратной челюстью, засмеялся прямо ему в лицо. Всем стало очень неловко. Все зашептали: – Что вы, доктор! А Эбнер Шеклфорд сказал: – Что с вами, Робинсон, разве вы не знаете? Ведь это Гарви Уилкс. Король радостно заулыбался, тычет ему свою лапу и говорит: – Так это вы и есть дорогой друг и врачеватель моего бедного брата? Я… – Уберите руки прочь! – говорит доктор. – Это вы-то англичанин? Да это дрянная подделка, хуже я не видывал. Вы брат Питера Уилкса? Мошенник, вот вы кто такой! Ох, как все переполошились! Окружили доктора, стали его унимать, уговаривать, стали объяснять ему, что Гарви сто раз успел доказать, что он и вправду Гарви, что он всех знает по именам, знает даже клички всех собак в городе, и уж так его упрашивали помолчать, чтобы Гарви не обиделся и чтобы девочки не обиделись. Только все равно ничего не вышло: доктор не унимался и говорил, что человек, который выдает себя за англичанина, а сам говорить, как англичанин, не умеет, – просто враль и мошенник. Бедные девочки не отходили от короля и плакали; но тут доктор повернулся к ним и сказал: – Я был другом вашего отца, и вам я тоже друг, и предупреждаю вас по-дружески, как честный человек, который хочет вам помочь, чтобы вы не попали в беду и не нажили себе хлопот: отвернитесь от этого негодяя, не имейте с ним дела, это бродяга и неуч, даром что он бормочет чепуху по-гречески и по-еврейски! Сразу видно, что это самозванец, – набрал где-то ничего не значащих имен и фактов и явился с ними сюда; а вы все это приняли за доказательства, да еще вас вводят в обман ваши легковерные друзья, хотя им бы следовало быть умнее. Мэри-Джейн Уилкс, вы знаете, что я вам друг, и бескорыстный друг к тому же. Так вот, послушайте меня: гоните вон этого подлого мошенника, прошу вас! Согласны? Мэри-Джейн выпрямилась во весь рост – и какая же она сделалась красивая! – и говорит: – Вот мой ответ! – Она взяла мешок с деньгами, передала его из рук в руки королю и сказала: – Возьмите эти шесть тысяч, поместите их для меня и моих сестер куда хотите, и никакой расписки нам не надо. Потом она обняла короля, а Сюзанна и Заячья Губа подошли к нему с другой стороны и тоже обняли. Все захлопали в ладоши, затопали ногами, поднялась настоящая буря, а король задрал голову кверху и гордо улыбнулся. Доктор сказал: – Хорошо, тогда я умываю руки. Но предупреждаю вас всех: придет время, когда вам тошно будет вспомнить про этот день! И он ушел. – Хорошо, доктор, – сказал король, как бы передразнивая его, – уж тогда мы постараемся – уговорим их послать за вами. Все засмеялись и сказали, что это он ловко поддел доктора.  Глава двадцать шестая   Когда все разошлись, король спросил Мэри-Джейн, найдутся ли у них свободные комнаты, и она сказала, что одна свободная комната у них есть, она подойдет для дяди Уильяма, а дяде Гарви она уступит свою комнату, которая немножко побольше, а сама она поместится с сестрами и будет спать там на койке; и еще на чердаке есть каморка с соломенным тюфяком. Король сказал, что эта каморка пригодится для его лакея, – это для меня. Мэри-Джейн повела нас наверх и показала дядюшкам их комнаты, очень простенькие, зато уютные. Она сказала, что уберет из своей комнаты все платья и разные другие вещи, если они мешают дяде Гарви; но он сказал, что нисколько не мешают. Платья висели на стене, под ситцевой занавеской, спускавшейся до самого пола. В одном углу стоял старый сундук, в другом – футляр с гитарой, и много было разных пустяков и финтифлюшек, которыми девушки любят украшать свои комнаты. Король сказал, что с ними комната выглядит гораздо уютней и милей, и не велел их трогать. У герцога комнатка была очень маленькая, зато удобная, и моя каморка тоже. Вечером у них был званый ужин, и опять пришли те же гости, что и утром, а я стоял за стульями короля и герцога и прислуживал им, а остальным прислуживали негры. Мэри-Джейн сидела на хозяйском месте, рядом с Сюзанной, и говорила всем, что печенье не удалось, а соленья никуда не годятся, и куры попались плохие, очень жесткие, – словом, все те пустяки, которые обыкновенно говорят хозяйки, когда напрашиваются на комплименты; а гости отлично видели, что все удалось как нельзя лучше, и все хвалили, – спрашивали, например: «Как это вам удается так подрумянить печенье?», или: «Скажите, ради бога, где вы достали такие замечательные пикули?» – и все в таком роде; ну, знаете, как обыкновенно за ужином – переливают из пустого в порожнее. Когда все это кончилось, мы с Заячьей Губой поужинали в кухне остатками, пока другие помогали неграм убирать со стола и мыть посуду. Заячья Губа начала меня расспрашивать про Англию, и, ей-богу, я каждую минуту так и думал, что того и гляди проврусь. Она спросила: – Ты когда-нибудь видел короля? – Какого? Вильгельма Четвертого? Ну а то как же! Он ходит в нашу церковь. Я-то знал, что он давно помер, только ей не стал говорить. Вот, после того как я сказал, что он ходит в нашу церковь, она и спрашивает: – Как? Постоянно ходит? – Ну да, постоянно. Его скамья как раз напротив нашей – по другую сторону кафедры. – А я думала, он живет в Лондоне. – Ну да, там он и живет. А где ж ему еще жить? – Да ведь ты живешь в Шеффилде! Ну, вижу, я влип. Пришлось для начала прикинуться, будто бы я подавился куриной костью, чтобы выгадать время, – надо же придумать, как мне вывернуться! Потом я сказал: – То есть он ходит в нашу церковь всегда, когда бывает в Шеффилде. Это же только летом, когда он приезжает брать морские ванны. – Что ты мелешь, ведь Шеффилд не на море! – А кто сказал, что он на море? – Да ты же и сказал. – И не думал говорить. – Нет, сказал! – Нет, не говорил! – Сказал! – Ничего подобного не говорил. – А что же ты говорил? – Сказал, что он приезжает брать морские ванны – вот что я сказал. – Так как же он берет морские ванны, если там нет моря? – Послушай, – говорю я, – ты видала когда-нибудь английский эль? – Видала. – А нужно за ним ездить в Англию? – Нет, не нужно. – Ну так вот, и Вильгельму Четвертому не надо ездить к морю, чтобы брать морские ванны. – А откуда же тогда он берет морскую воду? – Оттуда же, откуда люди берут эль: из бочки. В Шеффилде во дворце есть котлы, и там ему эту воду греют. А в море такую уйму воды не очень-то нагреешь, никаких там приспособлений для этого нет. – Теперь поняла. Почему же ты сразу не сказал, только время даром тратил. Ну, тут я понял, что выпутался благополучно, и мне стало много легче и веселей. А она опять пристает: – А ты тоже ходишь в церковь? – Конечно, постоянно хожу. – А где ты там сидишь? – Как где? На нашей скамейке. – На чьей? – На нашей, то есть твоего дяди Гарви. – На его скамье? А зачем ему скамья? – Затем, чтобы сидеть. А ты думала – зачем? – Ишь ты, а ведь я думала, что его место на кафедре. Ох, чтоб ему, я и позабыл, что он проповедник! Ну, вижу, опять я засыпался; пришлось еще раз давиться куриной костью и опять думать. Потом я сказал: – Что же, по-твоему, в церкви бывает только один проповедник? – А на что же больше? – Как! Это чтобы королю проповедовать? Ну, знаешь ли, я таких, как ты, еще не видывал! Да их меньше семнадцати не бывает. – Семнадцать проповедников! Господи! Да я бы ни за что не высидела столько времени, даже для спасения души. Это их в неделю всех не переслушаешь. – Пустяки, они не все в один день проповедуют, а по очереди. – А что же тогда делают остальные? – Да ничего особенного. Сидят, отдыхают, ходят с кружкой – да мало ли что! А то и совсем ничего не делают. – Для чего же они тогда нужны? – Как для чего? Для фасона. Неужто ты этого не знаешь? – Даже и знать не хочу про такие глупости! А как в Англии обращаются с прислугой? Лучше, чем мы с неграми? – Какое! Слугу там и за человека не считают. Обращаются хуже, чем с собакой. – А на праздники разве их не отпускают, как у нас, – на рождество, на Новый год, на Четвертое июля? – Скажет тоже! Сразу видно, что ты в Англии никогда не была. Да знаешь ли ты, Заяч… знаешь ли, Джоанна, что у них никогда и праздников-то не бывает, их круглый год никуда не пускают: ни в цирк, ни в театр, ни в негритянский балаган, ну просто никуда! – И в церковь тоже? – И в церковь. – А ведь ты ходишь в церковь? Ну вот, опять я запутался! Я позабыл, что служу у старика. Но в следующую минуту я уже пустился объяснять ей, что лакей совсем не то, что простой слуга, и обязан ходить в церковь, хочет он этого или нет, и сидеть там вместе с хозяевами, потому что так полагается. Только получилось у меня не очень-то складно; кончил я объяснять и вижу, что она мне не верит. – Скажи, – говорит, – «честное индейское», что ты не наврал мне с три короба. – Честное индейское, нет, – говорю я. – Совсем ничего не приврал? – Ровно ничего. Как есть ни единого словечка, – говорю я. – Положи руку вот на эту книжку и скажи еще раз. Я вижу, что это просто-напросто словарь, положил на него руку и сказал. Она как будто поверила и говорит: – Ну ладно, кое-что тут, может, и верно; только уж извини, никогда этого не будет, чтобы я всему остальному поверила. – Чему это ты не хочешь верить, Джо? – сказала Мэри-Джейн, входя вместе с Сюзанной. – Нехорошо и невежливо так с ним разговаривать, он здесь чужой и от родных далеко. Тебе ведь не понравилось бы, если бы с тобой так обращались? – Вот ты всегда так, Мэри, – заступаешься за всех, когда их никто еще и не думал обижать. Ничего я ему не сделала. Он тут мне наврал, по-моему, а я сказала, что не обязана всему верить. Вот и все, больше ничего не говорила. Я думаю, такие-то пустяки он может стерпеть? – Мне все равно, пустяки это или нет; он гостит у нас в доме, и с твоей стороны нехорошо так говорить. Ведь на его месте тебе было бы стыдно; вот и не надо говорить ничего такого, чтобы человеку было стыдно. – Да что ты, Мэри, он же сказал… – Это не важно, что бы он там ни сказал, – не в том дело. Важно, чтобы ты была с ним ласкова и не говорила мальчику ничего такого, а то он вспомнит, что он тут всем чужой и далеко от родины. А я думаю про себя: «И такую-то девушку я позволяю обворовывать этому старому крокодилу!» Тут и Сюзанна вмешалась: такую задала гонку Заячьей Губе, что мое почтение! А я думаю про себя: «И эту тоже я позволяю ему бессовестно обворовывать!» Тогда Мэри-Джейн заговорила с ней совсем по-другому, кротко и ласково, как она всегда говорила; только после этого бедная Заячья Губа стала тише воды, ниже травы и ударилась в слезы. – Ну вот и хорошо, – сказали ей сестры, – теперь попроси у него прощения. Она и прощения попросила, да еще как вежливо! Так деликатно, что приятно было слушать; мне даже захотелось еще больше ей наврать, чтобы она еще раз попросила прощения. Думаю: «Ведь и эту тоже я позволяю ему обворовывать!» А после того как она попросила прощения, все они принялись хлопотать и стараться, чтобы я почувствовал себя как дома и понял бы, что я среди друзей. А я чувствовал себя такой дрянью, таким мерзавцем и негодяем, что решил твердо: украду для них эти деньги, а там будь что будет. И я ушел – будто бы спать, а сам думаю: погожу еще ложиться. Оставшись один, я стал это дело обмозговывать. Думаю себе: пойти, что ли, к этому доктору да донести на моих мошенников? Нет, это не годится. А вдруг он расскажет, кто ему сказал? Тогда мне от короля с герцогом солоно придется. Сказать потихоньку Мэри-Джейн? Нет, лучше не надо. По ее лицу они, конечно, сразу поймут, в чем дело; мешок с золотом у них – они не долго думая возьмут да и удерут с деньгами. А если она позовет кого-нибудь на помощь, меня тоже в это дело запутают, когда-то еще там разберутся! Нет, только и есть одно верное средство: надо мне как-нибудь украсть эти деньги, и украсть так, чтобы на меня никто не подумал. У короля с герцогом тут выгодное дельце, они отсюда не уедут, пока не оберут дочиста и этих сирот, и весь город, так что я еще сумею выбрать удобное время. Украду деньги и спрячу, а потом, когда уеду вниз по реке, напишу Мэри-Джейн письмо и расскажу, где я их спрятал. А красть все-таки лучше нынче ночью, потому что доктор, наверное, не все сказал, что знает; как бы он их отсюда не спугнул. Ну, думаю, пойду-ка обыщу их комнаты. Наверху в коридоре было темно, но я все-таки отыскал комнату герцога и начал там все подряд ощупывать; потом сообразил, что вряд ли король отдаст кому-нибудь эти деньги на сохранение, на него что-то не похоже. Пошел в комнату короля и там тоже начал шарить. Вижу, без свечки ничего не выходит, а зажечь, конечно, боюсь. Тогда я решил сделать по-другому: думаю, подстерегу их и подслушаю. И в это самое время вдруг слышу – они идут. Только я хотел залезть под кровать – сунулся, а она вовсе не там стоит, где я думал; зато мне под руку попалась занавеска, под которой висели платья Мэри-Джейн; я скорей нырнул под нее, зарылся в платья и стою, не дышу. Они вошли, закрыли за собой дверь, и первым делом герцог нагнулся и заглянул под кровать. Вот когда я обрадовался, что не нашел вовремя кровати! А ведь как-то само собой получается, что лезешь под кровать, когда дело у тебя секретное. Оба они уселись, и король сказал: – Ну, что у вас? Только покороче, потому что нам надо скорей идти вниз, рыдать вместе со всеми, а то они там начнут сплетничать на наш счет. – Вот что, Капет. Я все беспокоюсь: не нравится мне этот доктор, не выходит он у меня из головы! Хотелось бы знать, какие у вас планы. У меня есть одна мысль, и как будто она правильная. – Это какая же, герцог? – Хорошо бы нам убраться отсюда пораньше, часам к трем утра, да поскорей удрать вниз по реке с тем, что у нас уже есть. Досталось-то оно нам уж очень легко, сами, можно сказать, отдали в руки, а ведь мы думали, что придется красть. Я стою за то, чтобы сматывать удочки и удирать поскорей. Мне прямо-таки стало нехорошо. Какой-нибудь час или два назад было бы совсем другое дело, но теперь я приуныл. Король выругался и сказал: – Что? А остальное имущество так и не продадим? Уйдем, как дураки, и оставим на восемь, на девять тысяч добра, которое только того и дожидается, чтобы его прибрали к рукам? Да какой все ходкий товар-то! Герцог начал ворчать, сказал, что довольно и мешка с золотом, а дальше этого он не пойдет – не хочет отнимать у сирот последнее. – Что вы это выдумали? – говорит король. – Ничего мы у них не отнимем, кроме этих денег. Пострадают-то покупатели: как только выяснится, что имущество не наше, – а это выяснится очень скоро после того, как мы удерем, – продажа окажется недействительной, и все имущество вернется к владельцам. Вот ваши сироты и получат дом обратно, и довольно с них: они молодые, здоровые, что им стоит заработать себе на кусок хлеба! Нисколько они не пострадают. Господь с вами, им жаловаться не на что. Король так его заговорил, что в конце концов герцог сдался и сказал, что ладно, только добавил: – Все-таки глупо оставаться в городе, когда этот самый доктор торчит тут, как бельмо на глазу! А король сказал: – Плевать нам на доктора! Какое нам до него дело? Ведь все дураки в городе за нас стоят! А дураков во всяком городе куда больше, чем умных. И они собрались опять идти вниз. Герцог сказал: – Не знаю, хорошо ли мы спрятали деньги! Место ненадежное. Тут я обрадовался. Я уж начал думать, что так ничего и не узнаю, даже и намека не услышу. Король спросил: – Это почему же? – Потому что Мэри-Джейн будет теперь носить траур; того и гляди, она велит негритянке, которая убирает комнаты, уложить все эти тряпки в сундук и спрятать куда-нибудь подальше. А что же вы думаете, неужели негритянка увидит деньги и не позарится на них? – Да, голова у вас работает здорово, – говорит король и начинает шарить под занавеской, в двух шагах от того места, где я стою. Я прижался к стене вплотную и замер, а сам весь дрожу: думаю, что-то они скажут, если поймают меня! Надо придумать, что же мне все-таки делать, когда меня поймают. Но не успел я додумать эту мысль и до половины, как король нашел мешок с деньгами; ему даже и в голову не пришло, что я тут стою. Потом они взяли да и засунули мешок с золотом в дыру в соломенном тюфяке, который лежал под периной, запихнули его поглубже в солому и решили, что теперь все в порядке, потому что негритянка взбивает одну только перину, а тюфяк переворачивает раза два в год, не чаще, так что теперь деньги в сохранности, никто их не украдет. Ну а я рассудил по-другому. Не успели король с герцогом спуститься с лестницы, как я вытащил мешок, ощупью добрался до своей каморки и спрятал его там, пока не подвернется случай перепрятать в другое место. Я решил, что лучше всего спрятать мешок где-нибудь во дворе, потому что король с герцогом, как только хватятся денег, прежде всего обыщут весь дом. Это я отлично знал. Потом я лег не раздеваясь, только заснуть все равно не мог – до того мне не терпелось покончить с этим делом. Скоро слышу: король с герцогом опять поднимаются по лестнице; я кубарем скатился с постели и залег на верху чердачной лестницы – дожидаться, что будет дальше. Только ничего не было. Я подождал и, когда все ночные звуки затихли, а утренние еще не начинались, потихоньку спустился в нижний этаж.  Глава двадцать седьмая   Я подкрался к дверям и прислушался: оба храпели. Тогда я на цыпочках двинулся дальше и благополучно спустился вниз. Нигде не слышно было ни звука. Я заглянул через дверную щелку в столовую и увидел, что все бодрствовавшие при гробе крепко заснули, сидя на своих стульях. Дверь в гостиную, где лежал покойник, была открыта, и в обеих комнатах горело по свечке. Я прошел мимо открытой двери; вижу – в гостиной никого нет, кроме останков Питера, и я двинулся дальше, но парадная дверь оказалась заперта, а ключ из нее вынут. И тут как раз слышу – кто-то спускается по лестнице за моей спиной. Я скорей в гостиную, оглянулся по сторонам – вижу, мешок спрятать некуда, кроме гроба. Крышка немного сдвинулась, так что видно было лицо покойника, закрытое мокрой тряпкой, и саван. Я сунул мешок с деньгами в гроб под крышку, чуть пониже скрещенных рук, и такие они были холодные, что даже мурашки забегали у меня по спине, а потом выскочил из комнаты и спрятался за дверью. Это была Мэри-Джейн. Она тихо подошла к гробу, опустилась на колени и стала глядеть на покойника; потом поднесла платок к глазам, и я понял, что она плачет, хотя ничего не было слышно, а стояла она ко мне спиной. Я выбрался из-за двери, а когда проходил мимо столовой, дай, думаю, погляжу, не видел ли меня кто-нибудь из бодрствующих; заглянул в щелку, но все было спокойно. Они даже и не пошевельнулись. Я шмыгнул наверх и улегся в кровать, чувствуя себя довольно неважно из-за того, что после всех моих трудов и такого риска вышло совсем не так, как я думал. Ну, говорю себе, если деньги останутся там, где они есть, это еще туда-сюда; как только мы отъедем миль на сто, на двести вниз по реке, я напишу Мэри-Джейн, она откопает покойника и возьмет себе деньги; только так, наверно, не получится, а получится, что деньги найдут, когда станут завинчивать крышку. И выйдет, что деньги опять заберет король, а другого такого случая, пожалуй, и не дождешься, чтобы он дал еще раз их стащить. Мне, само собой, очень хотелось прокрасться вниз и взять их оттуда, только я не посмел: с каждой минутой становилось все светлей, скоро зашевелятся все эти бодрствующие при гробе и того и гляди поймают меня – поймают с шестью тысячами на руках, а ведь никто меня не просил об этих деньгах заботиться. Нет уж, говорю себе, я вовсе не желаю, чтобы меня припутали к такому делу. Когда я сошел вниз утром, дверь в гостиную была закрыта и все посторонние ушли. Остались только свои да вдова Бартли и наша компания. Я стал смотреть – может, по лицам замечу, не случилось ли чего-нибудь особенного, – только ничего не мог разобрать. В середине дня пришел гробовщик со своим помощником; они поставили гроб посреди комнаты на двух стульях, а все остальные стулья расставили рядами, да еще призаняли у соседей, так что и в гостиной, и в столовой, и в передней – везде было полно стульев. Я заметил, что крышка гроба лежит так же, как вчера, только не посмел заглянуть под нее, раз кругом был народ. Потом начали сходиться приглашенные, и оба мошенника вместе с девушками уселись в переднем ряду, у изголовья гроба; и целых полчаса люди вереницей медленно проходили мимо гроба и глядели на покойника, а некоторые роняли слезу; и все было очень тихо и торжественно, только девушки и оба мошенника прикладывали платки к глазам и, опустив голову, потихоньку всхлипывали. Ничего не было слышно, кроме шарканья ног по полу да сморкания, – потому что на похоронах всегда сморкаются чаще, чем где бы то ни было, кроме церкви. Когда в дом набилось полно народу, гробовщик в черных перчатках, этакий мягкий и обходительный, осмотрел все кругом, двигаясь неслышно, как кошка, и поправляя что-то напоследок, чтобы все было в полном порядке, чинно и благородно. Он ничего не говорил: разводил гостей по местам, втискивал куда-нибудь опоздавших, раздвигал толпу, чтобы дали пройти, и все это кивками и знаками, без единого слова. Потом он стал на свое место у стенки. Я отродясь не видывал такого тихого, незаметного и вкрадчивого человека, а улыбался он не чаще копченого окорока. Они заняли у кого-то фисгармонию, совсем расстроенную, и, когда все было готово, какая-то молодая женщина села и заиграла на ней; хрипу и визгу было сколько угодно, да еще все запели хором, так что, по-моему, одному только Питеру и было хорошо. Потом его преподобие мистер Гобсон приступил к делу – медленно и торжественно начал говорить речь; но только он начал, как в подвале поднялся страшнейший визг, просто неслыханный; это была всего-навсего одна собака, но шум она подняла невыносимый и лаяла не умолкая, так что пастору пришлось замолчать и дожидаться, стоя возле гроба, – ничего нельзя было расслышать, даже что ты сам думаешь. Получилось очень неловко, и никто не знал, как тут быть. Однако долговязый гробовщик опомнился первый и закивал пастору, словно говоря: «Не беспокойтесь, я все устрою». Он стал пробираться по стенке к выходу, весь согнувшись, так что над головами собравшихся видны были одни его плечи. А пока он пробирался, шум и лай становились все громче и неистовей; наконец, обойдя комнату, гробовщик скрылся в подвале. Секунды через две мы услышали сильный удар, собака оглушительно взвыла еще раз или два, и все стихло – наступила мертвая тишина, и пастор продолжал свою торжественную речь с того самого места, на котором остановился. Минуту-другую спустя возвращается гробовщик, и опять его плечи пробираются по стенке; он обошел три стороны комнаты, потом выпрямился, прикрыл рот рукой и, вытянув шею, хриплым шепотом сообщил пастору через головы толпы: «Она поймала крысу!» После этого он опять согнулся и по стенке пробрался на свое место. Заметно было, что всем это доставило большое удовольствие – им, само собой, хотелось узнать, в чем дело. Такие пустяки человеку ровно ничего не стоят, зато как раз такими пустяками и приобретается общее уважение и любовь. Никого другого в городе так не любили, как этого самого гробовщика. Надгробное слово было хорошее, только уж очень длинное и скучное; а там и король полез туда же: выступил с речью и понес, как всегда, чепуху; а потом гробовщик стал подкрадываться к гробу с отверткой. Я сидел как на иголках и смотрел на него во все глаза. А он даже и не заглянул в гроб: просто надвинул крышку без всякого шума и крепко-накрепко завинтил ее. С тем я и остался! Так и не узнал, там ли деньги, или их больше там нет. А что, думаю, если их кто-нибудь спер потихоньку? Почем я знаю – писать теперь Мэри-Джейн или нет? Вдруг она его откопает, а денег не найдет, что она тогда обо мне подумает? Ну его к черту, думаю, а то еще погонятся за мной да и посадят в тюрьму; лучше уж мне держать язык за зубами и ничего ей не писать; все теперь ужасно запуталось: я хотел сделать лучше, а вышло во сто раз хуже; нечего мне было за это и браться, провались оно совсем! Питера похоронили, мы вернулись домой; и я опять стал смотреть, не замечу ли чего-нибудь по лицам, – никак не мог удержаться, и успокоиться тоже не мог: по лицам ничего не было заметно. Вечером король ходил по гостям и всех утешал и ко всем навязывался со своей дружбой, а между прочим давал понять, что его паства там, в Англии, ждет его не дождется, так что ему нужно поторапливаться: уладить все дела с имуществом да и ехать домой. Он очень жалел, что приходится так спешить, и всем другим тоже было очень жалко: им хотелось, чтобы он погостил подольше, только они не знали, как это устроить. Он, конечно, говорил, будто бы они с Уильямом собираются взять девочек с собой в Англию; и все этому радовались, потому что девочки будут с родными и хорошо устроены; девочки тоже были довольны и так этому радовались, что совсем позабыли про свои несчастья, – одно только и говорили: пускай король продает все поскорей, а они будут собираться. Бедняжки так были довольны и счастливы, что у меня сердце разрывалось, глядя, как их оплетают и обманывают, но только я не видел никакой возможности вмешаться и что-нибудь в этом деле переменить. Провалиться мне, если король тут же не назначил и дом, и негров к продаже с аукциона – через два дня после похорон! Но кто хотел, тот мог купить и раньше, частным образом. И вот на другой день после похорон, часам к двенадцати, радость девочек в первый раз омрачилась. Явились двое торговцев неграми, и король продал им негров за хорошую цену, с уплатой по чеку в трехдневный срок, – так это полагалось, – и они увезли двоих сыновей вверх по реке, в Мемфис, а их мать – вниз по реке, в Новый Орлеан. Я думал, что и у бедных девочек, и у негров сердце разорвется от горя; они так плакали и так обнимались, что я и сам расстроился, на них глядя. Девочки говорили, что им даже и не снилось, чтобы семью разделили или продали куда-нибудь далеко, не тут же, в городе. Никогда не забуду, как несчастные девочки и эти негры обнимали друг друга и плакали, все это так и стоит у меня перед глазами; я бы наверняка не вытерпел, не стал бы молчать и донес на нашу шайку, если бы не знал, что продажа недействительна и негры через неделю-другую вернутся домой. Эта продажа наделала в городе много шума; большинство было решительно против: говорили, что просто позор – разлучать мать с детьми. Нашим мошенникам это сильно подорвало репутацию, но старый дурак все равно гнул свою линию, что ему ни говорил герцог, а герцог, по всему было видно, сильно встревожился. На следующий день был аукцион. Утром, как только совсем рассвело, король с герцогом поднялись ко мне на чердак и разбудили меня; и по одному их виду я сразу понял, что дело неладно. Король спросил: – Ты был у меня в комнате позавчера вечером? – Нет, ваше величество. (Я всегда его так называл, если никого чужих не было.) – А вчера вечером ты там был? – Нет, ваше величество. – Только по-честному – не врать! – По-честному, ваше величество. Я вам правду говорю. Я даже и не подходил к вашей комнате, после того как мисс Мэри-Джейн показывала ее вам и герцогу. Герцог спросил: – А ты не видел – входил туда кто-нибудь или нет? – Нет, ваша светлость, что-то не припомню. – Так подумай, вспомни! Я задумался и вижу, что случай подходящий; потом говорю: – Да, я видел, как негры туда входили, и не один раз. Оба так и подскочили на месте, и вид у них был сначала такой, будто бы они этого не ожидали, а потом – будто бы ожидали именно этого. Герцог спросил: – Как? Все сразу? – Нет, не все сразу… то есть я, кажется, не видел, чтобы они все оттуда выходили, вот только, пожалуй, один раз… – Ну-ну? Когда же это было? – В тот день, когда были похороны. Утром. Только не очень рано, потому что я тогда проспал. Я только что хотел сойти вниз по лестнице – и увидел их. – Ну, дальше, дальше! Что они делали? Как себя держали? – Ничего не делали. И, по-моему, никак особенно себя не держали. Они вышли оттуда на цыпочках; должно быть, ходили убирать комнату вашего величества или еще зачем-нибудь, – думали, что вы уже встали; а как увидели, что вы еще спите, решили убраться поскорее от греха, чтобы не разбудить вас, не потревожить. – Ах черт, вот так штука! – сказал король, и оба они с герцогом смотрели растерянно и довольно-таки глупо. С минуту они стояли в раздумье, почесывая головы, а потом герцог засмеялся этаким скрипучим смехом и говорит: – Нет, вы только подумайте, как эти негры ловко разыграли комедию! Прикинулись, будто им жалко уезжать из этих мест! И я тоже поверил, что им жалко, и вы поверили, да и все остальные. И не говорите мне после этого, что у негров нет актерского таланта! Ведь вот какие комедианты, просто кого угодно одурачили бы! На мой взгляд, мы их дешево отдали. Будь у меня капитал и свой театр, мне бы и не надо лучших актеров, – а тут мы взяли да и продали их чуть не даром, за какие-то гроши. Да еще и гроши-то пока не наши. Послушайте, а где же эти гроши, где этот самый чек? – В банке лежит, дожидается срока. А где же ему быть? – Ну, тогда все в порядке, слава богу. Я прикинулся, будто бы оробел, а сам спрашиваю: – Что-нибудь случилось? Король набросился на меня с руганью: – Не твое дело! Знай помалкивай и заботься о своих делах, если они у тебя есть! Да смотри помни это, пока ты здесь, в городе, – слышишь? – А потом говорит герцогу: – Ничего не поделаешь, придется стерпеть; будем держать язык за зубами, вот и все. Они стали спускаться по лестнице, и тут герцог опять засмеялся и говорит: – Быстро продали, да мало нажили! Выгодное дельце – нечего сказать! Король огрызнулся на него: – Я же старался, думал, что лучше будет поскорей их продать! А если прибыли никакой не оказалось и убыток большой, а в итоге – нуль, то я виноват не больше вашего. – Да, а если бы послушались моего совета, то негры остались бы в доме, а нас бы тут не было. Король огрызнулся, однако соблюдая осторожность, а потом переменил направление и опять набросился на меня. Он задал мне хорошую трепку: я не доложил ему, что негры вышли из его комнаты на цыпочках, – и сказал, что всякий дурак на моем месте догадался бы, что дело нечисто. А потом стал и себя ругать: будто бы все это оттого и вышло, что он поднялся в то утро ни свет ни заря, даже не отдохнул как следует, и будь он проклят, если когда-нибудь еще встанет рано. И они ушли, переругиваясь; а я очень обрадовался, что удалось это дело свалить на негров, да еще так ловко, что им это нисколько не повредило.  Глава двадцать восьмая   А там, гляжу, пора и вставать. Я спустился с чердака и пошел было вниз; но когда проходил мимо комнаты девочек, то увидел, что дверь в нее открыта, а Мэри-Джейн сидит перед своим раскрытым сундуком и укладывает в него вещи – собирается в Англию. Только в ту минуту она не укладывала, а сидела со сложенным платьем на коленях и плакала, закрыв лицо руками. Я очень расстроился, глядя на нее, да и всякий на моем месте расстроился бы. Я вошел к ней в комнату и говорю: – Мисс Мэри-Джейн, вы не можете видеть людей в несчастье, и я тоже иной раз не могу. Скажите, что такое случилось? И она рассказала. Конечно, это было из-за негров, так я и знал. Она говорила, что теперь и поездка в Англию для нее все равно что пропала: как она может там веселиться, когда знает, что мать никогда больше не увидится со своими детьми! А потом расплакалась пуще прежнего, всплеснула руками и говорит: – Ах, боже мой, боже! Подумать только, что они больше никогда друг с другом не увидятся! – Увидятся, еще и двух недель не пройдет, – я-то это знаю! – говорю я. Вот тебе и на! Сорвалось с языка, я и подумать не успел. И не успел я пошевельнуться, как она бросилась ко мне на шею и говорит: – Повтори это еще раз, и еще, и еще! Вижу, я проговорился сгоряча да еще наговорил лишнего, а как выпутаться – не знаю. Я попросил, чтобы она дала мне подумать минутку; а ей не терпится – сидит такая взволнованная, красивая и такая радостная и довольная, будто ей зуб вырвали. Вот я и принялся раскидывать умом. Думаю: по-моему, человек, который возьмет да и скажет правду, когда его припрут к стенке, здорово рискует; ну, сам я этого не испытал, так что наверняка сказать не могу, но все-таки похоже на то; а тут такой случай, что, ей-богу, лучше сказать правду, да оно и не так опасно, как соврать. Надо будет запомнить это и обдумать как-нибудь на свободе: что-то уж очень трудно, против всяких правил. Такого мне еще видеть не приходилось. Ну, думаю, была не была; возьму да и скажу на этот раз правду, хотя это все равно что сесть на бочонок с порохом и взорвать его из любопытства – куда полетишь? И я сказал: – Мисс Мэри-Джейн, нет ли у вас знакомых за городом, куда вы могли бы поехать погостить денька на три, на четыре?

The script ran 0.007 seconds.