1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
Иван Данилович и Жорка молча смотрят на Сашука. Подходит отец, берет его на руки и несет в боковушку, на топчан. Сашук затихает, но еще долго всхлипывает и судорожно вздыхает.
Сон заново так и не приходит. Он просто спит как убитый, без всяких сновидений. Проснувшись, вспоминает все и первым делом хочет обругать Жорку за то, что разбудил. Только ругать уже некого — в бараке ни души, а во дворе один Игнат, разжигающий плиту. Сашук бежит к хате, в которой живет Звездочет. «Москвич» разинул пасть багажника у самого крыльца. Стоя спиной к улице, в багажнике копается Звездочет. Может… Может, он куда поедет и возьмет Сашука с собой? Может, сон произойдет наяву? А что, бабка сколько раз говорила, что сны сбываются…
В дверях появляется Анусина мама, ставит на крыльцо две сумки. Сашук на всякий случай прячется за дерево. Мать уходит, потом появляется Ануся, и тогда Сашук тихонечко свистит. Звездочет не слышит или не обращает внимания, но Ануся поворачивает голову. Сашук манит ее рукой. Ануся выходит на улицу. Лицо у нее печальное или, может, просто заспанное. Сегодня она еще наряднее: в белом платье с красной каемкой, в красных туфельках и в новой панаме, тоже с красной каемкой.
— Чего это ты вырядилась, фуфыря какая? — спрашивает Сашук.
— А мы уезжаем, — печально говорит Ануся. — Совсем.
Сашук молчит и смотрит то на нее, то на Звездочета, укладывающего сумки в багажник. Ануся опять дергает резинку панамы, та щелкает ее по подбородку.
— Из-за меня?
— Из-за всего. Это мама все… «Я не хочу, я ни за что…» — передразнивает она. — А мне здесь нравится. И папе тоже.
— Так чего?..
— Разве ее переспоришь? — вздыхает Ануся. — Тут, говорит, ни людей, ни водопровода, ни вообще…
— Как это «ни людей»? Вон сколько народу!
Ануся пожимает плечиками. Они оба молчат. Долго и огорченно.
— А я думала, ты мне еще краба поймаешь. Или я сама. Я бы спрятала.
— Обожди! — вскидывается Сашук. — Я счас!
Он стремглав летит домой, бросается под топчан, достает кухтыль и поспешно, но осторожно, обняв обеими руками кухтыль, бежит обратно. Ануся стоит у калитки и ждет.
— На! — запыхавшись, говорит Сашук.
Глаза Ануси вспыхивают, носик морщится в радостной улыбке.
— Насовсем? На память?
— Ага!
— Ой! Папа, папочка! Положи и это… Смотри, какую мне вещь Сашук подарил!
Ануся вбегает во двор и сталкивается с матерью. Мать смотрит на кухтыль, ноздри у нее начинают раздуваться и белеют.
— Опять какая-то грязная гадость?
Она выхватывает у Ануси кухтыль, яростно отбрасывает его в сторону. Кухтыль падает на железный скребок для грязи возле крыльца и с глухим брязгом разбивается. Ануся в ужасе всплескивает руками, поднимает опавший мешок из сетки — там звякают стеклянные обломки.
— Зачем! Как не стыдно! — кричит Ануся и, заливаясь слезами, бросается к отцу. — Папа, папа, ну скажи же ей!..
Звездочет придерживает ее трясущиеся плечи и молча смотрит на жену. Та отворачивается, идет к передней дверце и садится в машину.
Вместе с кухтылем разбивается еще что-то такое, чего Сашук не умеет назвать словами, но от чего ему становится невыносимо горько. Он лихорадочно озирается, отламывает внизу у штакетника ком сухой грязи, замахивается — и опускает руку. Его трясет от злости, он так бы и запустил грязевой ком в злое красивое лицо, но понимает, что делать этого нельзя. Он перелезает через канаву и садится на корточки возле старого пыльного тополя.
Звездочет усаживает плачущую Анусю на заднее сиденье, прощается с хозяйкой, заводит мотор. «Москвич», покачиваясь, выезжает на дорогу. И Звездочет и его жена смотрят прямо перед собой, не произнося ни слова, будто между ними стоит невидимая, но непроницаемая стена. Ануся, припав к лежащему на сиденье свертку, безутешно плачет. Сашука никто не замечает.
Машина поворачивает к Николаевке. Когда-то глубокая грязь на дороге давно высохла, размолота колесами в тончайшую бурую пыль. Густым облаком она взвивается за багажником и заволакивает удаляющееся оранжевое чудо.
КУГУТ
Как всегда, Бимс радостно бросается Сашуку навстречу, юлит под ногами, будто пытается поймать свой торчащий бубликом хвост. Сашуку не до него, он поглощен горькой обидой. Бимс не обижается. Он ошалело мечется из стороны в сторону, на поворотах толстый живот его заносит, щенок катится кубарем, но тотчас вскакивает, опять мчится к Сашуку. И мало-помалу Сашук оттаивает. Он даже чувствует угрызения совести: привез щенка и забросил. То одно, то другое, а про него забыл. Совсем стал беспризорным.
— Теперь все! — говорит Сашук. — Теперь мы всегда будем вместе. Есть хочешь?
Они взапуски бегут к Игнату.
— Дядя Гнат, — говорит Сашук, — дай мне ключ от кладовки, я хлеба возьму.
— Еще чего, по кладовкам шарить!
— А что? Мамка мне всегда давала.
Игнат как-то странно, искоса смотрит на него и молчит, потом отворачивается и произносит:
— То мамка… Обождешь. Пойду в кладовку — вынесу.
Через некоторое время он спускается в кладовку, прикрывает за собой дверь и выносит оттуда ломоть хлеба. Не горбушку, а так, из середки.
— Нам на двоих мало, — надувает губы Сашук.
— Хватит баловства, еще собаку хлебом кормить! Будут объедки — пускай жрет… Собака, она и есть собака.
«Вот жадина!» — изумляется про себя Сашук и отходит. Хлеб ноздрястый, сыроватый, с закалом. Сашук обламывает себе верхнюю корочку, остальное скармливает Бимсу.
Конечно, с Бимсом не так интересно, как с Анусей, — что ему ни говори, он только смотрит в глаза и виляет хвостом. Но уж зато не бросит и никуда не уедет. А бегать готов все время, пока не упадет.
И они бегают взапуски вдоль кромки берега, где песок влажный и ноги не вязнут. Чайки тоже ждут рыбаков, надеясь поживиться на дармовщину, и утюжат воздух — туда и обратно, туда и обратно. Они такие нахальные или понимают, что Сашук и Бимс маленькие, — нисколько не боятся и летают над самой головой. Когда крылатая тень проносится над ними, Бимс испуганно припадает на песок, бросается в сторону, потом обиженно тявкает вслед наглой птице, а Сашук смеется.
— Эх ты, трус, — говорит он. — Вот подожди, скоро вырастешь, никого не будешь бояться, а тебя все будут…
Сашук очень отчетливо видит это недалекое будущее. Бимс вырос, стал огромным и злым псом. Все его боятся, обходят стороной и пробуют задобрить. А он ни на кого не обращает внимания и слушается только своего хозяина, Сашука. Они везде ходят вместе. Бимс важно вышагивает рядом, время от времени скалит клыки, а если нужно, дает чосу. И никто уже не смеет обижать или задирать Сашука…
Чайки начинают истошно орать — лодки подваливают к причалу. Рыбы много, рыбаки довольны, весело перешучиваются.
— Эй, Боцман! — кричит Жорка. — Давай на подмогу, а то не справимся.
Игнат приходит на причал с кошелкой — взять рыбу для артельного котла.
— Привет, стряпуха! — кричат ему. — Где твои фартук?.. Ты бы юбку надел, для порядка.
Игнат не умеет отвечать шуткой на шутку, угрюмо молчит и все больше насупливается.
Сашук пристраивается на корточках рядом с Жоркой разбирать рыбу. Бимсу шумная суета на причале очень нравится, он путается у всех под ногами и всюду тычет свою нюхалку с высунутым языком. Его отгоняют, но это кажется ему тоже частью веселой игры, он мечется еще азартнее и подкатывается под ноги Игнату. Тот зло пинает его сапогом, Бимс коротко, будто подавившись, вякает, взлетает в воздух и падает в море.
Сашук бросается к краю причала. Бимс не барахтается, не плывет, а, медленно переворачиваясь, опускается на дно.
— Захлебнулся?
— Не может того быть…
Рыбак с лодки сачком на длинной рукоятке подхватывает щенка, поднимает из воды и вываливает на причал. Сашук трогает его рукой, но щенок лежит неподвижно. Из полуоткрытого рта выливается немножко воды и вываливается кончик розового языка. Рыбаки стоят, молча смотрят на щенка, Сашука и Игната, и только чайки над ними мечутся из стороны в сторону и пронзительно орут.
— Убился? — спрашивает кто-то за спиной Сашука.
— Убил, а не убился. Много ему надо!
— Нашел, на ком зло срывать…
Только тогда до Сашука доходит смысл происшедшего. Он хватает щенка на руки, прижимает, трясет. Хвост и лапы безжизненно мотаются, повисшая голова показывает мелкие зубы и просунутый между ними кусочек языка. Сашук слепнет от слез, отчаяния и ненависти.
— Ты… ты — фашист! — кричит он Игнату. — Кугут проклятый!
Склоненный над ящиком Жорка медленно и страшно распрямляется, перешагивает через ящик, сгребает Игната за грудки и заносит над ним кулак.
— Егор!
Окрик Ивана Даниловича — как удар бичом. Несколько секунд Жорка сумасшедшими глазами смотрит на Ивана Даниловича, жилы у него на шее так вздуваются, что кажется, сейчас лопнут. Он опускает кулак и отталкивает Игната; тот стукается спиной о стойку транспортера.
— Иди, гад… чтоб я тебя больше не видел!
Игнат подхватывает выпавшую из рук кошелку и, втянув голову в плечи, торопливо уходит с причала. Рыбаки молча смотрят ему вслед.
— Слышь, Боцман, — все еще тяжело дыша, говорит Жорка Сашуку и кладет ему руку на плечо. — Ты его на солнышко. Может, отойдет…
— Давай-давай, ребята, — командует Иван Данилович. — Хватит!
Солнце не помогает. Шерсть на щенке обсыхает, но сам он коченеет, лапы становятся твердыми, негнущимися, как палки. Сашук сидит рядом с ним, уткнувшись в колени, и безутешно плачет. Он не поднимает голову, даже когда подходит Жорка и садится рядом.
— Хана! — говорит Жорка, потрогав труп щенка. — Ладно, чего уж теперь реветь…
— Ж-жалко, — захлебываясь, выдавливает Сашук.
— Понятно, жалко, только все одно жалостью не поможешь… Надо его зарыть. — Сашук отчаянно мотает головой. — А как же иначе? Оставить — чайки расклюют, крабы растащат. Эта тварь на падаль падкая…
Поодаль от причала, возле глинистого обрыва, Жорка руками вырывает яму в песке, кладет туда труп и засыпает. Потом берет Сашука за руку, ведет домой. Это очень кстати, потому что Сашук то и дело спотыкается. Слезы застилают ему глаза, он размазывает, стирает их кулаком, но они набегают снова и снова. Жорка его уговаривает, даже стыдит, но Сашук безутешен. Его терзает щемящая жалость. Он с опозданием корит себя не только за то, что в эти дни не обращал на щенка внимания, совсем забросил, а даже за то, что привез его сюда, в Балабановку. Он не хотел оставлять кутьку в Некрасовке, боясь, что тот без него пропадет, а он вот пропал здесь. Останься Бимс в Некрасовке, может, жил и жил бы, а теперь…
И хлеб, и кондер кажутся Сашуку горькими, не идут в горло. Он старается сдержать всхлипывания, но от этого они только становятся глубже, судорожнее. Рыбаки едят молча, мрачно, без обычных шуточек и пересмешек. Не то чтобы все расстроились из-за гибели щенка — никто к нему не был особенно привязан, — но настроение у всех испорчено. За все время только кто-то бурчит:
— У Насти оно вроде послаще, смачнее получалось…
Говорящего никто не поддерживает. Игнат делает вид, что не слышит. Рыбаки идут отдыхать. Чтобы не оставаться с Игнатом, Сашук уходит со двора.
Полуденный зной дрожит, струится над буграми и ямами старых окопов, бетонными глыбами взорванного дота. Теперь Сашук смотрит на них без всякого интереса — играть в войну не с кем. Нет даже Бимса, хотя он тоже не умел играть в войну. Может, потом и научился бы…
Сашук садится над обрывом и смотрит в море. Там ни лодки, ни дыма, ни паруса. Только бесконечная россыпь блестков, солнечных зайчиков да воспаленная мгла, затянувшая горизонт. Даже чаек нет, они куда-то попрятались — должно быть, тоже улетели отдыхать. Никого нет и на земле. Бригадный двор пуст, безлюдна придавленная зноем Балабановка, а в степи и подавно никого нет. И Сашук сам себе кажется таким маленьким, таким затерянным в огромном безлюдье, что ему становится нестерпимо жалко себя. Беда за бедой. Мать увезли в больницу. Звездочет уехал и увез Анусю. А теперь пропал Бимс, и Сашук остался совсем один. С рыбаками разве поговоришь? Они только смеются. А играть и вовсе… Все они хорошо относятся к Сашуку, но что толку, если они большие и все время или работают, или спят, отдыхают. Разве только Жорка…
Жорка первый отсыпается и выходит из барака. Они идут вместе купаться, потом лежат на песке и разговаривают про разное.
— Ты не горюй, — говорит Жорка. — Вернемся в Некрасовку, такого щенка найдем — закачаешься! Настоящую ищейку. Какие у пограничников, знаешь?
— Ага. — Иметь ищейку Сашуку очень хочется, однако, подумав, он говорит: — То ж будет уже другая собака. Не Бимс.
— Бимса не воротишь, чего уж тут… Кабы не Иван Данилыч, я б тому гаду…
— Хоть бы разик врезал! — с сожалением вздыхает Сашук.
— Нельзя, брат, я Ивану Данилычу слово дал. Я, когда остервенюсь, таких дров наломать могу…
За обедом опять кондер, и опять он кажется Сашуку невкусным. И не только ему. Тот же рыбак, что утром помянул Настю, бултыхает ложкой кондер и говорит:
— Чистая баландея!
— Игнат, да ты сало клал или нет?
— А как же, — говорит Игнат.
— Так где ж оно, если сальчина за сальчиной гоняется с дубиной.
— Сколько есть. Растягивать надо. А то раз будет густо, потом пусто.
— Что, у нас сала нет? — спрашивает Иван Данилович.
— Есть, да мало. Полтора куска осталось.
— Куда ж оно девалось? Было много.
— А я почем знаю? Кабы я сначала за продукты отвечал. А то кто хотел, тот в кладовку и лазал. Вон и этот, — кивает Игнат на Сашука, — туда лазал. Может, собаку свою салом кормил…
У Сашука даже перехватывает дыхание. Как он может? Зачем он врет?.. Сашук так поражен и возмущен, что не может сказать ни слова и только с ужасом во все глаза смотрит на бесстыже лгущего Игната.
— Так ты за то и кутенка пришиб? — кричит Жорка.
— Обожди с ерундой! — обрывает его Иван Данилович и поворачивается к Игнату. — Ты Настю не марай, она честнее нас всех. И наговаривать на человека за глаза…
— Так что, по-вашему, я взял? Выходит, украл?
Иван Данилович молчит, но Жорка молчать не может.
— И выходит! — кричит он.
— Ты меня поймал? — зло огрызается Игнат. — Видел?
— А сейчас увидим! Вот возьмем и растрясем твой сундук, поглядим, чего там напрятано.
— Не имеешь права обыскивать!
— А без всякого права. Хочешь — меня обыскивай, мне прятать нечего. А ты коли прячешь…
Жорка приподнимается из-за стола, Игнат делает шаг назад к двери в барак, лицо его сереет.
— Да что вы, братцы? — говорит он, рыская взглядом по лицам рыбаков. — Разве ж так можно?.. А если я из дому взял? На всякий случай… Не имею права?
Кто-то тихонько, протяжно свистит и вполголоса добавляет:
— Спекся!
— Та-ак! — произносит Иван Данилович.
Все оборачиваются к Ивану Даниловичу и ждут, что он еще скажет. Иван Данилович молчит и смотрит на Игната. Потом медленно, поочередно смотрит на всех. Ничего не спрашивает и не говорит, только смотрит. И, должно быть, то, что он видит, — как раз то, что ожидал увидеть. Он снова поворачивается к Игнату и глухо, но твердо говорит:
— Уходи!
— Как — уходи? Куда?
— От нас уходи. Совсем.
— Да что ты, Иван Данилыч! Из-за чего все началось? Разве можно человека из-за какой-то паршивой собаки…
— Не из-за собаки. Из-за людей. С людьми надо по-людски. А ты не можешь. Нам такие не ко двору. Собирай свое барахлишко…
— За что? Что я такое сделал?
— Сам знаешь. Или вправду обыскать?.. Море — не огород за хатой, в одиночку с ним не совладаешь. Наше дело артельское, двуличных не любит, которые только про себя думают. Понятно?.. А может, кто против, не согласен?..
— Пускай уматывает!
— Поимейте совесть — разве можно на ночь глядя?
— Ничего, на попутных доберешься, А на свободе и про совесть подумаешь. Про свою.
Игнат, втянув голову в плечи, как давеча на причале, уходит в барак.
— Дяденька Иван Данилыч, — говорит Сашук, — он врал все. Вот честное слово! Мамка мне ни разу ни вот столечко не дала. Это, говорит, артельское…
— Правильно! — кивает Иван Данилович.
— А как ты догадался?
— Я не догадался, я знаю.
Игнат выходит со своим сундучком из барака, ставит его на землю.
— А с расчетом теперь как? По закону, если раньше срока, пособие полагается…
— Правильно, полагается, — говорит Жорка. — Я тебе хоть сейчас могу выдать пособие. Персональное. — Сжав свои здоровенные кулаки, он кладет их на стол.
— Не дури, — останавливает его Иван Данилович. — Я председателю все передам, небось не обсчитают, не на базаре.
— Все равно буду жаловаться!
— Давай-давай топай! — говорит Жорка.
Игнат поднимает сундучок на плечо, идет через двор к дороге, потом поворачивает в Балабановку. Придавленная сундуком фигура становится все меньше и меньше.
Зажав ладони между коленками, Сашук искоса смотрит на удаляющуюся фигуру, и ему даже становится жалко изгнанного Игната.
— А куда он теперь? — спрашивает Сашук.
— Обратно в Некрасовку, — говорит Жорка. — Будет опять на огороде копаться, в Измаиле городских на огурцах да помидорах околпачивать… Не бойся, такой не пропадет.
Рыбаки расходятся. У стола остаются только Сашук и Жорка. Жорка сгребает в кучу грязную посуду, а Сашук думает.
— А почему… — начинает он.
Жорка оглядывается на него.
— Почему люди злятся, врут, обманывают?
Жорка молчит.
— И вообще, — раздумчиво произносит Сашук, — зачем плохие люди?
— Ни к чему, да вот есть!.. Что ж, их всех в мешок да в воду?
Сашук искоса, снизу вверх смотрит на Жорку. Ответ не удовлетворяет его, и он опять задумывается — сгорбившись, зажав ладошки между колен.
Думы у него невеселые. Плохо быть маленьким. Трудно. И не потому, что тебя всякий обидит. То само собой. Главное — столько непонятного… «Скорей бы большим стать, что ли!» — с тоской думает Сашук. А лучше всего найти звезду, про которую говорил Звездочет… Вот тогда бы да, тогда бы он знал, где плохие люди, а где хорошие, кому верить, кому нет, где правда, а где обман и что надо делать…
— Мы сейчас в море уйдем, — говорит Жорка. — Не забоишься один?
Сашук отрицательно мотает головой.
— Не… Я только на причал пойду. Там хоть чайки…
Рыбаки уходят. Сашук запирает барак и бежит за ними. Над причалом вьются, кричат немногочисленные перед вечером чайки.
Лодки отваливают. Сашук стоит на краю причала и смотрит им вслед. На одной из лодок поднимается рука, долетает отдаленный голос Жорки:
— Не дрейфь, Боцман!
Сашук не шевелится и не отвечает, только смотрит на удаляющиеся лодки.
Солнце скрывается, и после этого, как всегда, очень быстро темнеет. На востоке появляется звезда. Незаметная сначала, она разгорается все ярче и ярче. Вслед за нею вспыхивают другие, отражения их искрятся, переливаются в глухом, темном море. Ничего этого Сашук не видит. Скукожившись возле пустых ящиков, он спит.
НЕБО С ОВЧИНКУ
1
Несчастья свалились на Антона одно за другим.
Тетя Сима вернулась с работы озабоченная и взбудораженная. Разогревая обед, она запела: «Шуми, шуми, послушное ветрило, волнуйся подо мной, угрюмый океан», а потом так задумалась, что котлеты, и без того маленькие, пережарились и стали похожими на пуговицы.
На памяти Антона тетя пела один-единственный раз. Случилось это за обедом. Принесли почту, папа взял «Известия», а конверт протянул тете:
— Тебе, Сима.
Тетя оседлала нос пенсне, прочитала адрес на конверте, покраснела и сказала:
— Простите, я сейчас, — и ушла в свою комнату.
Вскоре оттуда долетели очень странные, ни на что не похожие звуки.
— Плачет? — встревожилась мама.
— Нет, поет, — сказал папа.
Это было так же неожиданно и удивительно, как если бы вдруг запела голая бетонная тетка с веслом, зачем-то поставленная в пионерском саду. Разумеется, на ту бетонную тетку тетя Сима совсем не похожа. Она как раз очень худая, строго и всегда одинаково одетая: черная юбка, белая блузка с длинными рукавами и воротничком, закрывающим все горло. На блузке кармашек для пенсне. Пенсне у нее старомодное, не с защипками, а с дужкой над переносицей. Точь-в-точь как на портретах у Чехова. Папа говорил, что так раньше одевались курсистки. Тетя и в самом деле была курсисткой, только очень недолго: началась революция и курсы то ли закрыли, то ли переименовали. Она очень гордилась тем, что была курсисткой, и всегда одевалась так, как одевалась когда-то, еще молоденькой девушкой. Мама много раз пыталась убедить ее сшить современное платье. Тетя Сима отклоняла все предложения:
— В моем возрасте смешно гнаться за модой. Нет ничего хуже, чем быть смешной. «Смешное убивает», — сказал один великий человек…
Тетя перестала петь. Это было хорошо, потому что и самый великий музыкант не нашел бы мелодии в ее пении. Вернувшись к столу, она сказала, что получила письмо от друга своей юности, он приезжает сюда на несколько дней и, наверное, навестит ее.
— Бывший жених, что ли? — спросил папа.
— Одно время нас считали женихом и невестой, — сказала тетя Сима и снова покраснела. — Сейчас это не имеет никакого значения. Просто он очень интересный человек.
В течение нескольких дней тетя без конца говорила, какой это замечательный человек и как хорошо, что они с ним познакомятся. В день его прихода она ужасно волновалась, начала готовить какой-то необыкновенный торт, без конца бегала к соседке советоваться и так над ним хлопотала, что в конце концов торт получился твердым, как кирпич, и ей пришлось сходить в «Гастроном» за готовым.
Бывший жених пришел вечером и оказался лысым толстым человечком с тусклым голосом. Он все время потел, очень много и громко ел и монотонно жаловался. На жизнь, маленькую зарплату, своих сослуживцев, соседей по квартире и на все, о чем бы ни заговорили.
Тетя смотрела на него сияющими глазами и говорила ему «ты». Это было непонятно, потому что из всех людей, каких знал Антон, она говорила «ты» только своему брату, папе Антона, и самому Антону. Даже маме она всегда говорила «вы». Тетя пыталась заговаривать о литературе, о прошлом, то и дело восклицала: «А помнишь?..»
— Да, да, конечно, — рассеянно отвечал бывший жених и снова принимался за еду.
Тетя перестала наконец восклицать, сникла, будто еще сильнее постарела, и только подкладывала гостю на тарелку. Тот съел все дочиста, пожаловался на колит, повышенную кислотность и ушел. Не зажигая света, тетя полчаса просидела одна в своей комнате, а когда вышла в кухню мыть посуду, глаза у нее были красные.
— «Как хороши, как свежи были розы», — печально продекламировала она, рассматривая хрустальную вазу на просвет, долго, тщательно протирала ее, потом вздохнула и добавила: — Однако, как сказал Алексей Максимович Горький, «в карете прошлого далеко не уедешь»…
На все случаи жизни у нее были в запасе всякие такие фразочки разных великих и без конца из нее выпрыгивали, будто сидели в ней, пригнувшись, как спринтеры перед стартом, и сигали по первому свисту. Антон так и сказал однажды тете. Брови у нее поднялись, пенсне свалилось с носа и повисло на черной ленточке.
— Что такое спринтеры? Те, что бегают? — При всей своей образованности тетя Сима иногда не знала самых простых вещей. — Стыдись! Как можно сравнивать каких-то бегунов и прыгунов с великими творцами и мыслителями?!
У Антона был свой взгляд на бегунов и великих. Бегуны — это здорово, если, конечно, они показывают класс. А великие, по правде говоря, порядком надоели Антону. Они, должно быть, только тем и занимались, что без конца изрекали что-нибудь красивое и высокопарное, точь-в-точь как тетя Сима. А та делала это постоянно и говорила, что интеллигентность человека определяется, не тем, носит ли он шляпу, а тем, какой у него духовный багаж. Багаж тети Симы, наверное, не поместился бы и в пульмановский вагон с решетками, который прицепляют сразу за паровозом, и от пола до потолка набитый чемоданами и тюками. Ничего удивительного. Тетя Сима работает в библиотеке. Антон несколько раз приходил к ней и бродил в узких ущельях книгохранилища. По сторонам отвесными скалами вздымались стеллажи, сплошь уставленные книжками, книгами и книжищами.
— Это всё великие? — спросил Антон.
— Не все, но многие, — сказала тетя.
Конечно, если всю жизнь толкаться среди такого количества великих, тут, хочешь не хочешь, наберешься всякого.
Так Антон думал прежде, когда был еще маленьким, а с тех пор прошло уже больше двух лет.
И вот тетя Сима вдруг снова запела. Антон настороженно посмотрел на нее — снова придет бывший жених? — но промолчал. Тетя могла сказать что-нибудь неприятное о неуместном любопытстве и вдобавок пристукнуть очередным изречением. Они молча жевали пуговицы, в которые превратились котлеты, но те были как резина.
Тетя сдалась первая и отодвинула тарелку:
— Нет, с этим может справиться только Бой.
— Наверное, она была очень заслуженная, — сказал Антон.
— Кто?
— Корова.
— Ах, вечно ты какие-нибудь глупости… А я хотела с тобой серьезно поговорить. Дело очень важное. Оно касается и тебя. А посоветоваться мне не с кем. Видишь ли, Антоша…
— Тетя, сколько раз я просил!
— Я ведь не виновата, что родители дали тебе такое имя.
— А кто виноват, если не вы?
— Что ж, — слегка смутилась тетя. — Я действительно посоветовала им назвать тебя Антоном в честь нашего великого классика. Ничего дурного в этом нет.
— А что хорошего? Думаете, если назвать под великого, так и пацан станет великим? Как же!
— Великим, может, и нет, но человек будет стремиться стать достойным своего имени.
— Ну да, и тяни из себя жилы всю жизнь… Им удовольствие, а мы мучайся…
— У тебя простое, хорошее имя!
— Имя как имя. Только я Антон, а не Антоша.
— Это ведь ласкательно! В свое время Чехов даже подписывал свои произведения «Антоша Чехонте».
— Ну и пускай. А я не Чехов. И никаких произведений не подписываю.
Тетя не могла знать, что, когда они жили еще на Тарасовской, мальчишки во дворе дразнили его «Антошей-Картошей» и с тех пор у него укоренилось отвращение ко всем ласковым видоизменениям своего имени.
— Хорошо, не будем спорить… Видишь ли…
В это время Бой, который все время лежал распластавшись на боку, вскочил, подбежал к входной двери и начал прислушиваться. Прислушивался он смешно: наклонял голову сначала на одну сторону так, что ухо отвисало, потом на другую сторону, и тогда отвисало другое ухо. Так он делал всегда, когда издалека слышал голос или шаги хозяина.
Федор Михайлович открыл дверь. Бой стал на дыбы, поджав передние лапы, и лизнул его в щеку.
— Здорово, старик! — сказал Федор Михайлович и похлопал Боя по боку. — «Привет тебе, приют священный…» — продекламировал он. — Добрый вечер, Серафима Павловна.
— Вот с кем я могу поговорить! — воскликнула тетя Сима. — Только вы можете посоветовать.
— Меня с детства научили отвечать «всегда готов!». Одну минуточку, дам Бою поесть. — Бой уже стоял перед ящиком, накрытым клеенкой, и помахивал хвостом. Федор Михайлович поставил на ящик кастрюлю с жидкой кашей. — Рубай, старик… Итак, чем могу?
— Вы были когда-нибудь у моря?
— Случалось.
— И в Крыму, на Южном берегу?
— И в Крыму, и на Южном.
— А в Алуште?
— И в Алуште.
— Какое там море?
— Море? Нормальное. Суп с клецками. Теплое, как суп, и в нем очень много клецок. То есть курортников.
— Но оно там… большое? Просторы, горизонты?..
— Пока хватает, никто не жаловался… А в чем дело, Серафима Павловна? Не интригуйте меня, а то мое слабое сердце может разорваться от любопытства.
— Вы смеетесь, а для меня это событие колоссальное. Мне предлагают путевку. В дом отдыха. В Алушту.
— Прекрасно! В чем же дело?
— Вот камень преткновения, — сказала тетя, указав на Антона.
— Спасибо, тетя, — сказал Антон, — теперь я буду знать, кто я такой на самом деле.
— Ах, оставь, пожалуйста! Это в переносном смысле…
— Понял? — сказал Федор Михайлович. — Раз в переносном, значит, ты вполне перенесешь. Итак, почему этот юноша стал камнем?
— С собой его взять нельзя, и оставить здесь тоже невозможно.
— А почему невозможно? Он мужчина уже вполне самостоятельный.
Перед Антоном вспыхнул ослепительный свет свободы и тут же погас, оставив горький чад разочарования.
— Что вы говорите! Он и при мне-то безнадзорный, пока я на работе, а так… Что я скажу родителям, если что-нибудь случится? Господи! И надо же, чтобы и отец и мать выбрали такую профессию. Другие инженеры как инженеры, а тут кочевники какие-то. Полгода, а то и больше в разъездах…
Антоновы папа и мама были геологами. Сначала Антон этим гордился, но потом разочаровался. Оказалось, они не ищут никаких ископаемых, а всего-навсего проверяют всякие участки, где должны строить заводы, фабрики или поселки. Хороший ли там грунт, можно ли прокладывать водопровод и канализацию. Страшно интересно…
— Что бы они делали без меня? Возили его в котомке за спиной?
— У некоторых народов детей носят на бедре. В таких случаях удобнее двойняшки. Для равновесия, — сказал Федор Михайлович.
Но тетя Сима не склонна была шутить и расстраивалась все больше.
— Я мечтала об этом всю жизнь, а выходит, так его и не увижу.
— Кого, тетя?
— Фонтан. Бахчисарайский фонтан. «Фонтан любви, фонтан печали…»
— Знаете, это зрелище довольно скучное, — попробовал утешить ее Федор Михайлович. — Стоит в углу каменный ящик. К нему приделаны одна над другой маленькие плошки. Из одной в другую капает вода. Вот и все.
— Ах, боже мой, как вы не понимаете! Ведь он был искрой, которая зажгла воображение поэта…
— Да? Никогда не думал, что фонтан может рассыпать искры. Ну, неважно… Что можно придумать? Ага! У меня есть знакомая девушка, она состоит при таких вот цветах жизни — холит и нежит, словом, пионервожатая. И собирается ехать в лагерь. Хотите, я поговорю с ней, может, удастся пристроить его туда?
— В лагерь? — Антон обозлился, — Нет уж, с меня хватит! «Ребята, туда не ходите, сюда не ходите, этого не делайте, того не говорите, сего не думайте…»
— М-да. — Федор Михайлович улыбнулся. — В общих чертах того, сходственно…
— Но там хорошо кормят, Антоша, ты отдохнешь.
— Меня откармливать не надо.
— Ты просто грубиян и жестокий эгоист. Себялюбец!
Тетя Сима готова была расплакаться. Федор Михайлович огорчился и взъерошил волосы на голове.
— Ну, а мне вы этого эгоиста не доверите? Уверяю вас, я не толкну его на путь порока. Я, как вы знаете, не курю, правда, пью, но мало и редко. Могу перейти на нарзан. На это время. А?
— Как я могу взвалить на вас такую обузу?
— Пустяки! Я давно ощущаю в себе кровожадного тирана и деспота. Мечтаю кого-нибудь угнетать, тащить и не пущать. Держать в ежовых рукавицах и вообще показывать кузькину… — Федор Михайлович поперхнулся. — Словом, положитесь на меня, и вы получите себялюбца шелковым…
Антон улыбался во весь рот, надежды развернули перед ним радужные павлиньи хвосты. Остаться с дядей Федей и Боем — что может быть лучше? Мировецкая мужская компания!
— Важно одно: когда у вас путевка?
— С девятого июля.
Федор Михайлович в отчаянии развел руками:
— Рок! Я думал, август-сентябрь. Бархатный сезон, виноград и прочие радости знойного юга… Ничего не получится! Сам уезжаю пятого в Семигорское лесничество. Я даже рассчитывал Боя оставить на попечение Антона…
— Ну и что? — загорелся Антон. — Ну и поезжайте! Думаете, не справлюсь? Еще как!
— Это, братец, была бы у тебя слишком райская жизнь. Не выйдет. Я за свободу личности, но при условии, что эта личность обзавелась тормозами. У тебя их пока нет…
— Что ж, — горестно вздохнула тетя Сима. — Так и будет. Завтра откажусь от путевки. Еще от одной мечты.
— От мечты отказываться нельзя. Она окрыляет и возвышает… Как на этот счет высказывались великие? — Антон осклабился, но Федор Михайлович свирепо покосился на него, и он присмирел. — Надо что-то придумать… Стоп, стоп, стоп! У меня мелькнула мысль. Не ручаюсь за гениальность, но, кажется, она близка… Что, если сделать так: вы — на юг, а мы втроем — на запад?
— Куда на запад?
— В лесничество. Думаете, ему будет плохо? Соблазнов — никаких. Лес, река. Воздуха — тыщи пудов. Чистейшего. Здоровей. Богатырей. Как идейка?
У Антона перехватило дыхание.
— Право, не знаю… — сказала тетя Сима. — Конечно, хорошо, если мальчик побудет на лоне природы…
— Вот именно. Зачем ему торчать здесь? Хоть и окраина, а все-таки город. Миазмы и маразмы, газы и заразы.
— Да, да, я понимаю… Но это ведь даже не село, насколько я понимаю, а лес. Там всякие животные…
— За последние сто лет львов, тигров, ягуаров и леопардов там не замечено. Волков истребили. Самые хищные животные, с какими он может встретиться, — козел или корова, но для этого ему придется специально идти в село, до которого три километра.
— А река?
— Река отличная. Скалы, заводи, плесы.
— Но он может… утонуть…
— Это я-то? — возмутился Антон.
— Утонуть там можно только, если привязать себе камень на шею, чего, я полагаю, он не сделает. Потом он будет со мной и Боем. Кое на что гожусь я, а Бой — он же водолаз, его основная профессия и призвание — спасать тонущих… Он давно мечтает кого-нибудь спасти. Решайте! Мы — в лес, а вы ныряйте в свою стихию.
— Нырять мне, к сожалению, не придется. Не умею плавать.
— Раз плюнуть.
— Плюнуть?
— Простите, Серафима Павловна, я хотел сказать, что это проще пареной репы — научиться.
— Боюсь, не в моем возрасте.
— Морям все возрасты покорны, — так ведь сказал поэт?
— Умоляю вас! Не выношу, когда уродуют прекрасные строки…
— Больше не буду! Так как, заметано?
Тетя Сима решительно отказывалась и соглашалась, раздумывала и колебалась. Наконец мечта всей жизни, объединенные усилия Антона и Федора Михайловича, неопровержимые доводы и заверения победили. Тетя Сима сдалась, но при условии, что она вызовет по междугородному телефону брата и только с его согласия отпустит Антона.
— Боже мой, боже мой! — сказала тетя Сима, когда Федор Михайлович повел Боя гулять. — Мне просто не верится, что на самом деле сбудется мечта стольких лет… Какой отзывчивый, хороший человек Федор Михайлович!
— Законный парень. Железо!
— Какое железо? При чем тут железо?
— Ну… так говорят.
— Кто «говорят»? Это же дикая бессмыслица!.. И он для тебя не «парень», а дядя Федя… Он очень хороший человек, но его манера выражаться… У тебя и так ужасный жаргон. А если ты еще от него наберешься?..
2
Антона качало и заносило. Он не знал, куда себя девать и что делать. Время остановилось, хотя часы шли. И на руке у дяди Феди, и допотопные на цепочке у тети Симы, и тумбовые в столовой, где спал Антон, и настольные в комнате папы, и электрические на углу возле универмага. Часы шли, тикали, стучали, били. Утро сменяло ночь, ночь гасила день, но время стояло. Оно окаменело. Отъезд не приближался, а отдалялся, потому что каждый час был длиннее предыдущего, дню не было конца, оранжевый блин солнца намертво прикипал к эмалевой сковородке неба, день вырастал, вспухал, растягивался в год, а неделя уходила в космическую бесконечность, где не было ни пределов, ни сроков.
Антон маялся, изнывал и томился. Иногда вдруг его пронзало опасение, что поездка не состоится, — он ужасался, впадал в отчаяние, но оно тут же таяло. У него болели скулы от улыбки, растянувшей лицо. Он мог и думать и говорить только об одном. Даже головокружительный, победоносный бег киевского «Динамо» к золотым чемпионским медалям не трогал его; фантастические голы Лобановского и Базилевича оставляли равнодушным. Он прожужжал уши тете Симе и смертельно надоел соседским ребятам. Блаженно улыбаясь, Антон снова и снова говорил им:
— А знаете, ребята…
— Знаем, — отвечали они. — Ты, Бой и дядя Федя… Вчера сообщали по телевизору. Завтра передадут по радио. И скоро с вертолетов будут сбрасывать листовки. Поехали лучше купаться, чокнутый…
Антон не обижался. Они говорили так из черной зависти. Да сейчас он и не мог обижаться. Ни на кого. Весь мир стал прекрасным и удивительным, а люди необыкновенно добрыми и хорошими. И Антон был добрым и хорошим. Он любил всех и готов был всех одарить своей радостью. Он расшибался в лепешку, чтобы помочь и угодить тете Симе. Она всегда была ничего, но только теперь Антон понял, какая у него мировая тетка. Если бы тетя Сима вывалила сейчас на него все изречения всех великих, он перенес бы и это. Но тетя Сима тоже вроде как бы слегка трёхнулась. Она непрестанно говорила об Алуште и Бахчисарае, о море и Чатыр-Даге, и Антон безропотно слушал, хотя ему нестерпимо хотелось говорить самому. О лесе и Бое, о реке, бушующей среди скал, о чащобах и звериных тропах, а прежде и больше всего — о дяде Феде…
Вот кто был на самом деле умнейший и добрейший, несравненный и необыкновенный — словом, мировейший из мировых. И как дико, бешено повезло Антону, что дядя Федя получил ордер на комнату в той же квартире на Чоколовке, куда переехали они.
Как только в новой квартире расставили мебель, все прочее имущество разложили и растыкали по углам, мама и папа уехали в очередную командировку, Антон остался с тетей Симой. Большую часть времени они проводили в кухне: там ели, чтобы не пачкать в комнате, там читали или просто разговаривали, если вечер был пустой, то есть Антону не удалось сбежать в «киношку». В один из таких пустых вечеров они сидели после ужина и разговаривали. Вернее, говорила одна тетя Сима о том, что коммунальная квартира — это все-таки плохо. Пока они одни, в квартире и чисто и тихо, потом, как переедут, — мало ли кто может переехать! — и начнется, как на прежней… В это время раздался звонок. Антон побежал в прихожую, открыл. За дверью стоял человек с чемоданом и рюкзаком…
— Разрешите? — спросил он, отвернулся и сказал кому-то в сторону: — Сидеть и ждать!
Он закрыл за собой дверь, поставил чемодан.
— Давайте знакомиться. Ваш соквартирник. Зовут Федором Михайловичем. Нрав смирный, почти кроткий, хотя и не совсем ангельский. Подробности потом. Простите, сгораю от нетерпения увидеть свои апартаменты… Вот это? — Он открыл ключом дверь пустой комнаты, зажег свет и присвистнул. — М-да, — сказал он. — Променять «роскошный полуизолированный полуподвал в центре гор. без уд.» на эту шкатулку для лилипутов!..
Тетя Сима с плохо скрытой надеждой спросила:
— А вы женаты?
— К счастью, не успел… Но семейство у меня есть. Я не хотел вас сразу травмировать.
Он подошел к двери, отключил собачку замка и громко сказал:
— Бой, открой дверь и входи.
От резкого, сильного толчка дверь распахнулась настежь, и порог переступило невообразимо черное и огромное существо.
Антон почувствовал вдруг, что у газовой плитки чрезвычайно острый и твердый угол.
Тетя Сима попятилась, наткнулась на табуретку, машинально села и, прижав руки к груди, сказала слабым голосом:
— Что… что такое?
— Мой песик. Собачка.
— Собачка? Это… это же медведь!
— Некоторое сходство есть, но чисто физиономическое. Что же касается калибра, то черные медведи меньше, а бурые несколько крупнее. Да вы, пожалуйста, не бойтесь, личность он интеллектуальная и вполне воспитанная.
«Интеллектуальная личность» заполнила всю кухню. От носа до кончика хвоста в нем было не меньше двух метров. Густая длинная шерсть переливалась крупными волнами. Она блестела под светом лампочки, будто смазанная маслом. Могучая шея обросла пышным воротником, а грудь была так велика, что передние мощные лапы казались короткими. Длинный пушистый хвост страусовым пером свисал до бабок. Пес стоял неподвижно, подняв голову, внимательно слушал, что говорил Федор Михайлович, и поглядывал то на тетю Симу, то на Антона.
— Ну вот, Бой, — сказал Федор Михайлович. — Теперь это наши соседи. Их надо любить, они хорошие. — Кончик страусового пера слегка вильнул влево и вправо. — Иди поздоровайся с тетей.
Бой сделал два шага, слегка приподнял голову, из полуоткрытой пасти высунулся длиннющий ломоть розовой чайной колбасы и лизнул тетю Симу в щеку.
— Ох, оставьте, пожалуйста, я не люблю этих штук! — очень вежливо сказала тетя Сима.
— Отставить, Бой, этого не любят.
Бой вильнул хвостом и зевнул.
— Он не понял, почему не любят… Теперь с мальчиком. Тебя как зовут?.. Антон? Не бойся, Антон, погладь его.
Бой подошел к Антону и обнюхал. Угол плиты стал еще тверже и острее. Внутри у Антона все похолодело и опустилось куда-то вниз. Он с трудом поднял одеревенелую руку и положил Бою на холку. Руку для этого пришлось согнуть.
— Порядок, — сказал Федор Михайлович. — Теперь иди сюда, а то Антон сейчас задохнется.
Бой отошел, Антон шумно вздохнул.
— На первый взгляд он действительно несколько великоват. Но, уверяю вас, вы скоро привыкнете. И полюбите. Со своими он безукоризненный джентльмен. Как истый джентльмен, он всегда во фраке и манишке… Бой, сидеть, покажи свою манишку.
Бой сел, на груди у него оказалось крупное белое пятно. Насколько весь он был черен, настолько белой была длинная шерсть «манишки».
— Чтобы покончить с официальной частью, представляю: порода — ньюфаундленд, имя — Бой. Полный титул — Бой, сын Долли Ландзеер и Рейнджера Третьего Великолепного. Что касается родословной, то такой нет у меня, наверное, у вас и во всяком случае нет у шаха иранского. Предки Боя перечислены до десятого колена, у шаха — всего два…
Бой снова зевнул.
— Тебе жалко шаха? Пускай, так ему и надо…
Антон уже дышал нормально, не чувствовал угла плиты. Первоначальный испуг перешел в восторженный столбняк.
— А лапу он дает?
— Попроси.
— Антон, умоляю тебя! — сказала тетя Сима.
— Смелей, смелей, ничего страшного не произойдет.
Антон присел и протянул руку:
— Дай лапу, Бой. Ну дай!
Бой посмотрел на него, на хозяина, отвернул голову в сторону и небрежно, вбок, поднял лапу.
— Видишь, — сказал Федор Михайлович. — Давать лапу, ходить на задних лапах — занятие для болонок и прочих шавок. Бой слишком велик и умен, чтобы это доставляло ему удовольствие. Вот если вы поссоритесь, он тебе сам протянет лапу, чтобы помириться…
— Ну да?
— Увидишь.
Тетя Сима подошла к крану и вымыла щеку, в которую Бой ее лизнул.
— Опасаетесь микробов? — улыбнулся Федор Михайлович.
— И глистов, — отрезала тетя Сима.
— Напрасно. Слюну у собак можно считать антисептической…
— Я предпочитаю все-таки антибиотики… А где вы его будете держать?
Тетя Сима посмотрела на плиту, уставленную кастрюлями, кухонный стол. Голова Боя возвышалась над столешницей.
Федор Михайлович перехватил ее взгляд.
— На этот счет не опасайтесь. Его можно оставить наедине с тушей мяса — не прикоснется. Он носит в зубах колбасу, жареную печенку и даже не прокусывает бумагу. Жить он будет, разумеется, в комнате. Если его оставить здесь, он будет бахать лапой в дверь, пока я его не впущу.
— А в квартире он… — тетя Сима замялась, — ничего такого не делает?
— Не беспокойтесь, собака в квартире «ничего такого» делать не умеет.
— Все это очень хорошо, — поджав губы, сказала тетя Сима, — я еще понимаю, маленькая собачка, но держать такого громилу в квартире!.. Кажется, даже есть какое-то постановление насчет собак…
— Давайте так: если вы за неделю не поладите с Боем, я оставляю поле битвы, или, говоря вульгарной прозой, съезжаю с квартиры.
— Оставите комнату? Куда вы денетесь?
— В даль и в ночь… — засмеялся Федор Михайлович.
Федор Михайлович знал, что говорил. Тетя Сима растаяла в два дня. Бой неизменно был доброжелателен и ласков без назойливости. Каждое утро, как только Федор Михайлович открывал дверь, он появлялся в кухне, подходил ко всем по очереди и приветливо, но без больших размахов вилял хвостом — здоровался. Целовать тетю Симу он больше не пытался — запомнил. Он не был надоедливым, не приставал и никогда ничего не клянчил. Иногда у него появлялось желание поиграть. Тогда он брал в пасть свою любимую игрушку — теннисный мячик, подходил к кому-нибудь и деликатно толкал мячиком в руку. Если предложение не встречало отклика, отходил и ложился. Появлению знакомых Бой радовался и обязательно со всеми по очереди здоровался. Но если в прихожей начинался грохот, это означало, что пришел Федор Михайлович. Бой ужом вился вокруг него, нещадно колотил хвостом по дверям, стенам, сундуку, который загромождал и без того тесную прихожую. Несколько раз Антону довелось попасть под эти удары, он отскакивал и потирал ушибленное место.
— Неужели ему не больно? Как палкой…
Ритуал встречи заканчивался тем, что Бой поднимался на дыбы, башка его оказывалась вровень с головой хозяина, и он лизал во что пришлось — в щеку, в нос, в ухо.
— Ну хватит, старик, не шуми, — говорил Федор Михайлович.
Бой успокаивался, но с этого момента неотступно ходил по пятам за хозяином, куда бы тот ни шел.
— Разве это собака? — сказала тетя Сима. — Это же попятошник!
— Вот именно, — сказал Федор Михайлович. — Пока я заметил у него только один, но зато чудовищный недостаток. Если он любит, то беспредельно и деспотично. Когда-то я был вольный казак, теперь я каторжник, прикованный к живой четырехлапой тачке, которая к тому же все понимает. Я не могу никуда уехать — один вид чемодана вызывает у него истерику. Хочу или не хочу, здоровый или больной, я должен вести его гулять. Я не могу отлучиться из дома больше, чем на восемь часов, я — увы! — не могу совершить ни одного безнравственного поступка, потому что этот поганец не спускает с меня глаз, а я не могу развращать его невинную душу…
Бой и в самом деле неотступно следил взглядом за хозяином. Голова его, как стрелка компаса, всегда была повернута к обожаемому полюсу — хозяину. Даже если Федор Михайлович сидел в кухне, а Бой спал тут же рядом, он спал в полглаза. Глаз всегда был только полузакрыт, зрачок плавал, закатывался куда-то в дремоте, но время от времени останавливался и вперялся в Федора Михайловича: «Ты тут? Тут…» — и снова уплывал в сон.
Однажды у Федора Михайловича была высокая температура, и тетя Сима со свойственной ей категоричностью сказала:
— Никуда вы не пойдете! Это же, простите, дикость — ходить с температурой. Антон отлично выгуляет Боя.
Антон надел ему ошейник, взял поводок, но Бой не хотел уходить с лестничной площадки, рвался в комнату. Потом природа взяла свое: жалобно поскуливая, он ринулся вниз. В какие-нибудь пять минут он сделал все свои дела и бросился в подъезд. Антон, боясь отпустить поводок, полетел следом, как лодчонка на буксире у торпедного катера. Дом был построен экономично — без лифта, но Антон взлетел на третий этаж, будто экспрессом. Он был в мыле, растрепан и растерзан. Бой поднялся на дыбы, всей тяжестью тела обрушился на дверь и начал свою молотьбу хвостом вокруг хозяина.
— Загонял он тебя? — сказал Федор Михайлович. — Он, наверное, подумал, что ты собираешься увести его.
Потом Бой привык и, уже не опасаясь, охотно ходил гулять с Антоном, но, если хозяин сидел дома, прогулки были короткие, скучные и крайне деловитые.
Окрестные ребята были покорены сразу, хотя поначалу едва не разразился скандал. Что делают в летние дни мальчишки на всех улицах и во всех дворах? Читают книги, чинно беседуют о прочитанном, пережитом или о судьбах мира? Нет, они играют в футбол. Их ругают прохожие, проклинают водители машин, преследуют дворники, за разбитые стекла дают взбучку родители, но все это отскакивает от них, как мяч от штанги. Без устали, в самозабвенном упоении азарта они лупят по мячу с утра до ночи, видя в себе будущих Яшиных, Лобановских и Татушиных. Чоколовские мальчишки ничем не отличались от других, а положение у них было даже выгоднее: улицы здесь еще только намечались, дворы отсутствовали и каждый пустырь, если только строители не изрыли его ямами и не завалили мусором, мог служить футбольным полем.
Федор Михайлович приехал в субботу вечером, а в воскресенье днем, когда он повел Боя гулять, Антон пошел с ними. Бой деятельно обживал новые места — камни, штабеля досок, груды кирпича и мусора, — но, когда они повернули за угол дома, исчез. За домом был пустырь, а на нем орава ребятишек без лада и склада, но с тем большим усердием колотила ногами по мячу. В эту ораву ворвался черный ураган. Что произвело большее впечатление — величина, внезапность появления, скорость бега или разинутая клыкастая пасть? Как бы там ни было, в несколько секунд всех бесстрашных нападающих, несгибаемых защитников и твердых, как скала, вратарей сдуло с пустыря. Вопли ужаса сиренами прорезали воздух. Бой никого не преследовал. Он сколько мог разверз пасть, ухватил мяч и, гордо вскинув голову, затрусил к хозяину. Сиреноподобные вопли дошли по адресу. В открытых окнах появились испуганные лица взрослых, раздались панические крики:
— Что?.. Что такое?.. Кто это там?.. Собака?.. Какая там собака!.. Я вам говорю, она бешеная… Безобразие!.. А если медведь бешеный, по-вашему, лучше?.. В милицию надо позвонить… А где хозяин?.. Плевать на хозяина, пристрелить, и всё… — И на все голоса, на все лады перепуганные родители начали выкликать своих Игорьков, Юрочек, Петек и Мишек.
Федор Михайлович окинул взглядом орущее многоликое собрание в окнах, нахмурился и резко скомандовал:
— Бой, ко мне! Дай мяч! (Мяч шлепнулся на подставленную ладонь.) Идем, хулиган.
Они вышли на середину пустыря.
— Эй, футболисты, не бойтесь!
Из-за груд кирпича, штабелей леса показались головы неустрашимых героев кожаного мяча.
— Чего вы попрятались? Идите сюда.
— Как же, очень надо… Чтобы полатал, да?.. Заберите свою собаку!..
Переговоры продолжались довольно долго. Наконец самые храбрые вылезли из укрытий, но остановились в изрядном отдалении, чтобы в случае чего немедля дать тягу.
— Вы не бойтесь, ребята, он зря не трогает. Просто он очень любит играть в футбол.
— Ну да, рассказывайте…
— Вот увидите. Становитесь в круг и пасуйте друг другу. А главное — не бойтесь. Ну, начали…
Федор Михайлович поддал ногой мяч — Бой метнулся за ним. Когда он уже настигал его, Антон отбил дальше. Бой заметался по кругу. Ребята старались как можно скорее и подальше отбить мяч. Не потому, что им нравилась эта игра, а чтобы поскорей отдалить от себя мяч и летящее следом за ним страшилище. Они боялись и потому часто промахивались. Тогда Бой бросался на мяч, захватывал его в пасть и, победно вскинув голову, распушив хвост, бежал по кругу. Федор Михайлович отбирал мяч и снова пускал в игру. Мало-помалу футболисты успокоились, стали меньше бояться и лучше бить. Бой метался в кругу, бросался мячу наперерез, а если тот шел поверху, подпрыгивал и отбивал носом. Ребята орали и визжали, но уже не от страха, а от восторга. Федор Михайлович улыбался, Антон сиял. Это, конечно, была не его собака, но вроде как бы и его — из их квартиры.
С тех пор он увязывался за Федором Михайловичем каждый раз, когда тот вел Боя на прогулку или в город за покупками. Тетя Сима выговаривала Антону, но Федор Михайлович становился на его сторону:
— Серафима Павловна, он мне нисколько не мешает. Даже удобно: я захожу в магазин, а он держит Боя, или наоборот.
— Бой держит Антона?
— Или меня.
Бой очень любил такие прогулки. Гордо вскинув голову, он чинно вышагивал между ними и с любопытством ко всему присматривался. Им любовались и восхищались: «Ну и собака!.. Ох, какой красавец!» — раздавалось то с одной, то с другой стороны. Бой поворачивал голову к говорившему и невозмутимо шагал дальше. Стоило им остановиться, как вокруг собиралась толпа. Все хотели знать, что за порода, сколько ему лет, сколько он весит, ученый он или неученый. Федор Михайлович терпеливо отвечал, хотя вопросы — всегда одни и те же — очень ему надоели.
Восторгались не все. Почти всегда находилось два-три человека, которые спрашивали, сколько он съедает, недоумевали, зачем держать такую собаку, или даже зло добавляли: «Лучше бы кабана кормил…»
— Вот дураки! — негодовал Антон.
— Конечно, люди небольшого ума, — соглашался Федор Михайлович, — Но дело не только в этом. Из них попросту вылезает кулак. Если чего-нибудь нельзя сожрать или заставить на себя работать, они не понимают, зачем оно существует. Кулаков уничтожили, но кулацкой психологии еще достаточно. И не обязательно в селе, в городе тоже хватает. Случается, она лезет и из так называемых образованных. Помнишь, как у Андерсена насчет позолоченной свиной кожи? «Позолота-то сотрется, свиная кожа остается…» Когда я слышу: «Лучше бы кабана кормил», так и кажется, что говорит это кабан, который хочет, чтобы его кормили…
Федор Михайлович не заставлял Боя работать, он рвался сам. Если хозяин нес в руках сумку, пакет, книгу, Бой настойчиво старался отобрать и, еще горделивее вскинув голову, нес сам. Главной своей обязанностью он считал охрану. По натуре Бой был миротворец. Если на улице дрались мальчишки или собаки, он бросался между ними и разгонял в разные стороны. Хулиганы, орущие, размахивающие руками пьяные вызывали у него ярость. Шерсть на холке вздымалась, обнажались вершковые клыки, и тут нужно было изо всех сил держать поводок — в желании охранить хозяина он мог зайти далеко… При этом он никогда не рычал, не лаял и вообще не разводил переговоров, а просто бросался с утробным ревом.
Он вообще почти никогда не лаял. Впервые Антон услышал Боев лай только через несколько месяцев. Боя полюбили в доме, к нему привыкли соседи, поэтому, когда Федору Михайловичу пришлось уехать на несколько дней, он мог оставить Боя, не опасаясь, что тот будет голодным или невыгулянным. Увидев чемоданчик, Бой обезумел. Он вился вокруг хозяина, тыкался ему в руки, подпрыгивал, чтобы лизнуть, и умоляюще заглядывал в глаза.
— Ничего, брат, не поделаешь, — сказал Федор Михайлович. — Со мной нельзя. Я скоро вернусь. А гулять с тобой будет Антон.
Бой оглянулся на Антона, вильнул хвостом и снова с мольбой уставился на хозяина.
— Да не могу я тебя взять! Понимаешь? Нельзя со мной.
Федор Михайлович присел перед ним, взял обеими руками его голову. Бой изловчился и мгновенно облизал ему все лицо.
— Ну ладно, ты никаких резонов знать не хочешь, — махнул рукой Федор Михайлович и ушел.
Бой стал у входной двери, наклонил голову так, что большое лопухастое ухо отвисло, и прислушался к удаляющимся шагам. Потом он наклонил голову в другую сторону, отвисло второе ухо. Шаги затихли. Бой поднял голову и… бухнул. Это был не бас, а басище. Лестничная клетка отозвалась гулом. У Антона звенело в ушах, отдавалось под черепом. Испуганная тетя Сима выскочила из комнаты, вслед за ней вышли мама и папа. Все заговорили разом, пытались его успокоить, но Бой не обращал на них внимания и бухал, сотрясая дом. Буханье его становилось все выше, жалобнее и закончилось плачем. Он замолчал и снова прислушался. Хозяин не возвращался. Он лег в прихожей носом к двери в «крокодильей», как говорил Федор Михайлович, позе: положив морду на пол между широко раздвинутыми лапами. Так он лежал почти все время, не сводя глаз с двери. Когда наступала пора гулять, он покорно шел за Антоном, но гулял мало, неохотно и, подгоняемый надеждой, с удовольствием возвращался домой. Хозяина не было, и Бой снова ложился носом к двери. Он не хотел играть, ничего не ел, лишь изредка шел в кухню, лакал воду и снова возвращался в переднюю. Его не привлекали ни сахар, ни мясо, ни даже любимое лакомство — косточки. Так продолжалось три дня, пока не вернулся Федор Михайлович.
Тогда Бой залаял снова. Едва не сбивая хозяина с ног, он излизал ему лицо, потом поднял голову и забухал, но уже совершенно иначе — обиженно и укоризненно,
— Обиделся, старик? — Бой продолжал лаять. — Что поделаешь, жизнь не соткана из одних удовольствий…
Бой перестал лаять, но еще долго в глотке у него урчало и клокотало. Только когда Федор Михайлович сел в кухне к столу, Бой подошел к своей кастрюле и вылизал ее дочиста. Антон положил перед ним груду накопившихся костей. Кухню наполнил громкий треск и хруст.
— Такие кости, — сказала тетя Сима, — а он хрупает, как печенье. Я с ужасом думаю, что будет, если ему в пасть попадет, например, рука…
— Боюсь, будет нехорошо, — согласился Федор Михайлович. — Лично я, как говорится, в долю в таком случае не войду…
3
— Ты собираешься в Антарктиду, в Заполярье, на необитаемый остров? Впрочем, остров там, кажется, есть, но тебе на нем делать нечего… Стало быть, барахло — прочь. Из всего оборудования тебе нужны главным образом глаза и уши. Зубы тоже пригодятся. Что касается одежды, предписывается форма номер один: трусы. Днем и ночью. На всякий случай прихвати башмаки, куртку. Ну и штаны. Штаны, пожалуй, нужно. Для представительства и дипломатического протокола. Все! Остальное не понадобится или найдется на месте.
— А носовые платки?
— Дорогая Серафима Павловна, насморк — штука домашняя. В полевых условиях его не бывает, верьте моим сединам. Там не бывает также гриппа, бронхита и прочих городских радостей.
— Но спать он на чем-то должен?!
— Пуховых перин не обещаю, зато гарантирую неизмеримо лучшее: ворох свежего сена. Ну и отыщем какое-нибудь рядно. Что еще человеку нужно, если пузо у него набито, ноги гудят и сами складываются, как перочинный нож, а глаза слипаются без клея «БФ»?
Антон был совершенно согласен с Федором Михайловичем. Впрочем, что сейчас ни скажи Федор Михайлович, Антон принял бы с восторгом. В самом деле, зачем ему рюкзак, да еще чемодан, да еще сумка? Единственное, что его огорчило, — пришлось оставить компас.
— Если ты в лесу не научишься ориентироваться без компаса, заблудишься и с ним. И не воображай, что ты едешь в джунгли. Я ведь знаю, в голове у тебя сейчас каша и сапоги всмятку: пампасы и лампасы, саванны и гаваны… Так вот: мангровых зарослей там нет, охотников за черепами тоже, единственные лианы — повилика, а употребление любого огнестрельного оружия, включая лук и стрелы, запрещено. Ясно? Ты будешь жить совершенно нормальной человеческой жизнью, если только не захочешь ходить на четвереньках.
Кондукторша попалась добрая, не побоялась ни Боя, ни постановлений, и до окраины они доехали на задней площадке трамвайного прицепа. Здесь следовало ловить попутную машину. Машины шли одна за другой, но Федор Михайлович руки не поднимал.
— Нам открытая не годится. Мы пять-шесть часов на солнцепеке выдержим, а Бой нет. Вон какая шубища, да еще черная. В два счета схватит тепловой удар.
Только во второй половине дня неподалеку остановился грузовик с фанерной халабудой в кузове. Водитель был небрит и зол. Из-за пустяковой формальности он не получил груза и вдобавок целый день не ел. Он не стал ничего слушать, хлопнул дверцей кабины и ушел в закусочную.
— Человек — создание сложное, — сказал Федор Михайлович. — Довольно часто путь к его сердцу идет через желудок, — и тоже ушел в закусочную.
Минут через пятнадцать они вышли.
— Порядок, — сказал Федор Михайлович. Он забросил рюкзаки в кузов, откинул задний борт. — Давай! — сказал он Бою, прихлопнул ладонью по дну кузова. — Барьер!
Бой слегка пригнул голову, вскинулся и, как подброшенный катапультой, взлетел в кузов.
Угрюмое лицо водителя слегка прояснилось.
— Зверюга! — сказал он с уважением. — Из цирка?
— Точно, — ответил Федор Михайлович и подмигнул Антону.
— Чудак, — сказал водитель, поднимая задний борт, — надо было сразу сказать. Он волка осилит?..
Грузовик зарычал, затрясся и, отчаянно скрипя фанерной халабудой, выехал на шоссе. Окраина все быстрее побежала от них, умаляясь, полезла вверх — машина шла под уклон; потом деревья у моста заслонили ее, лес расступился, отодвинулся от дороги, по сторонам распластывались то зеленые, то уже желтеющие поля. Кузов встряхивало, раскачивало, из-под него стремительно вылетала серая лента дороги, сужалась в узенькую полоску, в нитку, а горизонт неторопливо сматывал, прятал и ее, и поля, и перелески.
Смотреть на дорогу, обгоняющие машины очень интересно, но от качки и толчков голова шла кругом, хотелось пить, сидеть было жестко и неудобно. Антон устал, слегка отупел, и даже областной центр, через который они проезжали, оставил его равнодушным.
За городом булыжная мостовая нырнула в лог к маленькому мосту. Машина остановилась.
— Все, — сказал водитель, откидывая борт, — мне налево, вам на асфальт прямо. Не цапнет? — спросил он, отступая в сторону, когда Бой спрыгнул и бросился к ближайшему кусту. — А медведя он подужает?
— В первом раунде, — сказал Федор Михайлович. — Спасибо, будь здоров.
Машина ушла. Бой забрался под мост, жадно и громко лакал воду в маленьком ручейке.
— Давай-ка умоемся и пожуем. Хвала Серафиме Павловне, сегодня от голода не пропадем.
Они расположились в кустах, неподалеку от дороги. Бой лег рядом и внимательно следил за каждым их движением.
— Что, старик, тоже проголодался? — Федор Михайлович достал кусок сырой телячьей головы. — На, получай свою косточку.
Бой деликатно взял из рук мясо, отошел в сторонку и лег. Через несколько минут Федор Михайлович оглянулся:
— Ты что не ешь?.. А где собака? Бой, ко мне!
Бой выбежал из кустов и остановился перед хозяином, изъявляя полную готовность служить.
— А где косточка? Зарыл? Вот поганец!.. Его, видно, укачало, есть не может и спрятал про запас. Что ж, нам теперь сидеть здесь и ждать, пока у тебя появится аппетит? Или бросим косточку? А где ее потом взять?
Преданно глядя на Федора Михайловича, Бой вилял хвостом.
— Тогда вот что: раз ты не хочешь, Антон сейчас пойдет и съест твою косточку.
«Вгав!» — отчетливо произнес Бой.
— Вот тебе и «вгав»… Где косточка? Пошли, Антон.
Бой отступил, повернулся и бросился в кусты. Антон и Федор Михайлович пошли следом. Бой стоял возле одиночного дерева и смотрел в их сторону. Когда они подошли ближе, он лег и зарычал.
— Не отдашь? Только через твой труп? А ну, вставай!..
Федор Михайлович оттащил упирающегося Боя, разгреб рыхлую землю и достал перепачканный кусок мяса.
— Вот видишь, а ты еще хочешь тягаться с человеком, царем природы.
Солнце склонялось к западу, уже не жгло так нестерпимо, и они забрались в первый попутный грузовик. За несколько километров до Ганешей одиночными деревцами, куцыми, жиденькими перелесками к дороге начал подбираться лес. Ветлы и сосёнки, как любопытные ребятишки, то подбегали вплотную, то, оробев и застыдившись, разбегались, прятались по лощинам, показывая оттуда только взлохмаченные ветром вихры. А дальше еще растрепанные, но уже плотные ватаги повзрослев толпились, не разбирая ни лога, ни увала, и вот уже стеной стали по сторонам зрелые богатыри, разбросали могучие узловатые корневища, расставили широченные плечи, развесили до земли седые бороды, накрыли тенью шоссе. Машина вихляла в узком коридоре просеки. Удесятеренное эхо подхватывало рычание мотора, швыряло, мяло, глушило повторами. Оно убегало, возвращалось, настигало, оглушало, но вся эта трескотня, шум и гром метались внизу, на дне коридора, а стволы были недвижны и равнодушны, кроны недосягаемы и тоже неподвижны, только остроконечные макушки еле заметно покачивались под легким ветром.
Ганеши от двух убогих магазинчиков у дороги карабкались по косогору и скрывались за ним. Лес нехотя расступился, оставив место неширокой, заросшей кустарником пойме. Путаясь меж кустами, извивалась и петляла по ней река. Слева за мостом на изволоке стояли бело-красные руины большого, как дворец, двухэтажного дома.
— Там помещик жил, Ганыка, — сказал Федор Михайлович. — Всю округу в кулаке держал. Все его было.
— И лес?
— В первую очередь.
Километра через два Федор Михайлович постучал по кабине, машина остановилась.
— Дальше пешком пойдем, тут близко. Спасибо! — крикнул Федор Михайлович водителю.
Они вскинули рюкзаки на плечи и зашагали по обочине шоссе.
Бой бежал вдоль строя деревьев, принюхивался и фыркал.
— Вот он, — сказал Федор Михайлович. — Мне о нем рассказывали. Сними шляпу… хотя бы мысленно. И смотри.
На небольшой поляне, окруженный редким штакетником, стоял великан. К штакетнику была прибита дощечка с надписью: «Дуб летний. Qvercus robur. Возраст семьсот лет».
— Понял? — спросил Федор Михайлович. — Ничего ты не понял. «Кверкус» по-латыни означает «красивое дерево». Ты видел что-нибудь красивее?.. Подумай. Он был уже большим, когда произошло татарское нашествие. В то время Колумб не открыл Америки — он просто не успел родиться. А Иван Калита не начинал собирать русскую землю — его еще не было на свете. И Александра Невского тоже. Не было паровозов и электричества, самой сложной машиной было колесо телеги, люди не знали, что такое картошка и, представь себе, никогда не видели телевизора…
— Как же они жили?
— Без телевизора?
— Да нет, вообще.
— Тяжеловато. Их кормили вот — лес, река.
— А земля?
— Поля? Меньше. Во-первых, их было мало, во-вторых, какой урожай наковыряешь с помощью коряги — прабабушки сохи? Было, конечно, трудновато. Они терпели. А в утешение себе сочиняли сказки.
Пытаясь рассмотреть вершину, Антон едва не свихнул шею. Дуб можно было окинуть взглядом, лишь отойдя далеко. Только тогда становилась очевидной его громада. Большие деревья на окраине поляны были ему, как подростки взрослому, по грудь. Они стояли поодаль робким, почтительным табунком, а он распростерся над ними величавый, недоступный и даже на ветру неподвижный.
— Вот это да! — сказал Антон. — Сила!
— Высказался? — насмешливо спросил Федор Михайлович. — Даже у наших прапредков, которые ходили здесь семьсот лет назад в домотканых портках и звериных шкурах, даже у них мысли были содержательнее, и они излагали их более членораздельно.
Антон обиделся. Хорошо еще, что он не высказал свое пожелание: «Вот бы влезть!» Федор Михайлович наверняка сказал бы что-нибудь еще обиднее. И что им обязательно нужно рассусоливать, когда можно одним словом? Сказал, и все. И точка. Если так все время будет придираться, чем он лучше тети Симы? И на кой тогда ему, Антону, все это сдалось?
В полукилометре за поворотом открылось лесничество: пять домиков, сараи, службы, еще один домик на отшибе, уже совсем в лесу. Перед большим домом — конторой — раскинулся цветник. Федор Михайлович ушел в контору, но скоро вернулся.
— Все в порядке, пошли к деду Харлампию.
Домик на отшибе оброс малиной, сиренью. В кустах прятались сарай и хлев. Дед Харлампий сидел на завалинке и ладил сачок. Он оказался моложавым, поджарым и усмешливым. Только седой венчик вокруг лысины показывал, что лет ему много.
— Добрый день, — сказал Федор Михайлович.
— А добрый! — весело согласился дед. — Бывайте здоровы. Садитесь, коли охота.
Федор Михайлович и Антон сели на завалинку.
Федор Михайлович сказал, что лесничий направил их к нему; нельзя ли у них в хате пожить некоторое время.
— А живите на здоровье, место не пролежите. Горница пустует: внучка в город уехала. Специальность зарабатывает. Экзамены сдает, — пояснил он.
— Заочница?
— Она самая. К лесному делу приспосабливается. Теперь дело таковское: куды хошь — туды идешь. Все и тычутся, куды ни попадя, как слепые кутята… Вы кто же, дачники или по работе? Ну, по работе, так и вовсе ладно. Живите. Тут у нас тихо. Окромя… — дед понизил голос и заговорщицки пригнулся, — бабы моей. Она у меня чистый генералиссимус: целый божий день с утра до ночи всех наповал сражает… Во, слышь, гремит!
В домике загрохотало что-то металлическое, шум перекрыл злой женский голос.
— А, пропасти на вас нет, будьте вы прокляты!..
— Вы ее не особо пугайтесь. Она только так, с виду гремучая, душа у ей добрая… А ведь смолоду тише да ласковей девки в селе не было. И до чего ловко они потом ведьмами обертаются, просто удивительно!
— Может, оттого, что жизнь тяжелая.
— Не особо легкая. Не сахар, нет. Мужик иной раз норовит по жизни бочком, с него как с гуся вода, а бабу как запрягут смолоду, так и тянет… В поле работай, за скотиной ходи, ребят рожай, всех корми, одевай, обстирывай да ублажай… Так и ангела остервенить можно.
Дед Харлампий говорил и не сводил глаз с Боя, который лежал перед завалинкой и внимательно смотрел на него.
— А он не того, не хватит? Что-то больно сурьезно приглядается.
— Он зря не трогает.
— Так пес его знает, что по его зря, а что нет… Он к какому делу приставленный или просто так, для удовольствия?
— Водолаз, спасает тонущих.
— Ну? — восхитился дед. — Вот так хватает и тащит? А что? Такой чертяка вполне может — вон какой здоровущий. За что же он их хватает?
— За одежду, если есть. Или за руку.
— Ну и пускай, — подумав, согласился дед, — пускай уж хватает за что ни попадя, чем в утопленники… Ох, Катря моя взовьется, — засмеялся дед, — чище всякой ракеты… Ну, вы не робейте. Катря, — крикнул он, — тут к нам люди пришли…
— Какие еще люди? — загремело в ответ. — Такие же лоботрясы, как ты? Вот и трепли с ними языком, а мне и так продыху нет, будь оно все проклято!
— Да ты выдь погляди, по делу пришли. Из конторы.
— И в конторе такие же лодыри сидят, бумагу переводят, чтоб они перевелись вместе с ней!..
Вслед за этим пожеланием в дверях появилась коренастая тетка в платке, из-под которого выбивались седые волосы. Подол юбки у нее был подвернут, ноги босы, рукава кофты закатаны, будто она собиралась идти на кулачки со всеми, кто отрывает ее от дела.
|
The script ran 0.014 seconds.