Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Ивлин Во - Возвращение в Брайдсхед
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Ивлин Артур Сент-Джон Во (Evelyn Arthur St. John Waugh; 28.X.1903, Лондон — 10.IV.1966, Сомерсет) — английский писатель-сатирик. „Возвращение в Брайдсхед“ (Brideshead Revisited) — один из наиболее известных романов писателя. Книга была написана в 1944 году. В романе, опубликованном в конце Второй мировой войны, тонко прописаны характеры уходящей эпохи процветания английской аристократии. Главный герой романа молодой художник Чарльз Райдер знакомится во время обучения в Оксфорде с Себастьяном Флайтом — представителем известной аристократической фамилии. После своего приезда в Брайдсхед, родовое поместье Флайтов, Чарльз попадает в водоворот богемной жизни, и на протяжении следующих лет его судьба неразрывно связана с этой семьей.

Аннотация. Творчество классика английской литературы XX столетия Ивлина Во (1903-1966) хорошо известно в России. «Возвращение в Брайдсхед» (1945) – один из лучших романов писателя, знакомый читателям и по блестящей телевизионной экранизации.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

— А мама знает? — Про ваши черепа и чахоточных — нет. Она знает, что вы были в кутузке. Я ей сказала. Конечно, она отнеслась к этому по-ангельски. Ты ведь знаешь, все, что делал дядя Нед, прекрасно, а он однажды угодил за решетку за то, что привел на митинг, где выступал Ллойд Джордж, живого медведя; поэтому она держится вполне по-человечески. Она ждет вас обоих сегодня к обеду. — О боже! — Единственная беда — это газеты и родные. У вас тоже ужасная родня, Чарльз? — У меня один отец. Он ни о чем не узнает. — А у нас ужасная. Бедной маме предстоит вытерпеть от них бог знает что. Они будут слать письма, наносить сочувственные визиты, и все время половина из них в глубине души будет думать: „Вот к чему привело католическое воспитание“, а другая половина будет думать: „Вот к чему привело обучение в Итоне, а не в Стонихерсте“. Бедная мама никак на них не угодит. Обедали мы у леди Марчмейн. Все случившееся она приняла с веселым смирением. И сделала только один упрек: — Не понимаю, зачем вам понадобилось ночевать у мистера Моттрема. Разве вы не могли приехать ко мне и все мне рассказать? — Что мне сказать нашим родным? — вздыхала она. — Они будут шокированы, когда поймут, что огорчены больше моего. Вы знаете мою золовку Фанни Роскоммон? Она всегда считала, что я плохо воспитала детей. Теперь я начинаю думать, что, может быть, она права. Когда мы вышли, я сказал: — Она была само доброжелательство. Чего вы боялись? — Не могу вам объяснить, — уныло ответил Себастьян. Неделю спустя состоялся суд, и Себастьяна оштрафовали на десять фунтов. Газеты уделили делу неприятно много внимания, одна даже дала ироническую шапку: „Сын маркиза не привык к вину“. Судья заявил, что лишь благодаря своевременным действиям полиции ему не пришлось предстать перед судом по более тяжкому обвинению. „Чистая случайность, что вы не оказались в ответе за серьезное несчастье…“ Мистер Самграсс засвидетельствовал, что Себастьян пользуется безупречной репутацией и что под угрозой находится блестящая университетская карьера. Эту тему тоже подхватили газеты: „Будущее образцового студента поставлено на карту“. Судья заявил, что, если бы не свидетельство мистера Самграсса, он бы склонился к тому, чтобы вынести по делу воспитательный приговор; закон ведь один и для оксфордского студента, и для любого юного правонарушителя; даже более того, чем благополучнее дом, тем позорнее проступок… Мистер Самграсс оказался неоценим не только на Бау-стрит. В Оксфорде он выказал столько же рвения и находчивости, сколько Рекс Моттрем в Лондоне. Он беседовал с начальством, с инспекторами, с помощником ректора; убедил монсеньера Белла съездить к декану Себастьянова колледжа; устроил для леди Марчмейн прием у самого ректора; и в результате нас троих посадили до конца семестра „под вечерний замок“. Хардкаслу, опять неизвестно по каким мотивам, запретили пользоваться автомобилем, и на том все дело и кончилось. Самой долгой карой была близость с Рексом Моттремом и мистером Самграссом, но так как жизнь Рекса протекала в Лондоне, в мире политики, а мистер Самграсс был в Оксфорде, рядом с нами, от него мы страдали больше. Он преследовал нас до конца семестра. Оказавшись „под вечерним замком“, мы не могли проводить вечера вместе и с девяти часов находились в одиночестве, на милости мистера Самграсса. Не проходило вечера, чтобы он не заглянул к одному из нас. Он говорил о „нашей маленькой эскападе“ так, словно он тоже посидел за решеткой и это объединяло нас. Один раз я перелез через стену, и мистер Самграсс застал меня у Себастьяна после закрытия ворот и из этого тоже сделал общий секрет, объединяющий его с нами. Поэтому я нисколько не удивился, когда приехал после Рождества в Брайдсхед и нашел там мистера Самграсса, который словно поджидал меня, сидя один у камина в комнате, которую они называли Гобеленовым залом. — Вы застаете меня здесь единственным владельцем, — сказал он мне, и когда он встал мне навстречу и гостеприимно протянул руку, действительно казалось, будто он владеет этим залом и темными сценами охоты, развешанными по его стенам, владеет кариатидами по обе стороны камина, владеет мною самим. — Нынче утром, — продолжал он, — здесь был смотр марчмейнской своры, восхитительно архаическое зрелище, и сейчас все наши юные друзья уехали на лисью охоту, включая даже Себастьяна, который, как вы сами понимаете, был на редкость элегантен в своем розовом казакине. Брайдсхед выглядел скорее солидно, чем элегантно; он исполняет роль главы местных охотников на пару с неким сэром Уолтером Стриклэнд-Винеблсом, здешней комической достопримечательностью. Жаль, что их изображения нельзя поместить на эти весьма посредственные гобелены — они внесли бы в них немного фантазии. Наша хозяйка осталась дома; не поехал также монах-доминиканец на поправке, читавший слишком много Маритена и слишком мало Гегеля, и, разумеется, Адриан Порсон, а также два довольно суровых венгерских кузена — я испытал их по-немецки и по-французски, и ни на том, ни на другом языке они нисколько не занимательны. Все эти лица отбыли сейчас с визитом к соседям. А я коротал вечерок у огня за чтением несравненного Карлуса. Ваше прибытие придало мне отваги, и я сейчас позвоню, чтобы подали чай. Как мне подготовить вас к встрече со здешним обществом? Увы, завтра все будет кончено: леди Джулия уезжает куда-то встречать Новый год и увозит с собою весь beau-monde[21]. Мне будет недоставать этих прелестных созданий — в особенности одной из них, по имени Селия; она приходится родной сестрой нашему давнему товарищу по несчастью Бою Мулкастеру и имеет с ним на диво мало сходства. Она беседует, как птичка, по крупинке расклевывая предмет разговора в самой пленительной манере, и носит туалеты а la школьница, что я лично нахожу весьма пикантным. Мне будет недоставать ее, говорю я, потому что я завтра не уезжаю. Завтра я всерьез приступаю к работе над книгой хозяйки дома — рукописи, кстати сказать, представляют собою кладезь сокровищ своей эпохи, подлинный и неподдельный 1914 год. Подали чай, и вскоре вслед за тем вернулся Себастьян. Он объяснил, что давно отбился от охоты и потихоньку потрусил к дому; за ним появились остальные охотники — их под вечер подобрал автомобиль; не видно было только Брайдсхеда, у него были еще дела в собачнике, и вместе с ним туда отправилась Корделия. Гости и домочадцы собрались в зале, и вскоре все уже утоляли голод яичницей и сдобными булочками; мистер Самграсс, который раньше спокойно пообедал и подремал у камина, тоже ел вместе со всеми яичницу и булочки. Потом приехала и леди Марчмейн со своим сопровождением, и, когда мы расходились по комнатам переодеваться к ужину, она сказала: „Кто со мною в часовню?“ Себастьян и Джулия ответили, что должны немедленно принять ванну, и тогда вместе с нею и монахом-доминиканцем пошел мистер Самграсс. — Я бы хотел, чтобы мистер Самграсс уехал, — сказал Себастьян, сидя в ванне. — Мне осточертело все время быть ему благодарным. В продолжение следующих двух недель нелюбовь к мистеру Самграссу стала секретом, который делили между собою все домочадцы: в его присутствии прекрасные старые глаза сэра Адриана Порсона обращались к какому-то дальнему горизонту, а его губы складывались в гримасу классического пессимизма. Одни только венгерские кузены, неправильно оценив социальное положение университетского наставника и принимая его за кого-то из слуг, никак не реагировали на его присутствие. Все разъехались, и остались только мистер Самграсс, сэр Адриан Порсон, венгры, монах, Брайдсхед, Себастьян и Корделия. В доме властвовала религия — не только в часовне, в ежедневных мессах и молитвах, утренних и вечерних, но и во всех разговорах. — Мы должны сделать из Чарльза католика, — заявила леди Марчмейн, и за то время, что я у них гостил, она нередко заводила со мною душевные разговоры, осторожно направляя их в божественную сторону. После первого такого разговора Себастьян спросил: — Что, мама вела с вами свой знаменитый „разговор по душам“? Она без этого не может. Проклятье. На эти разговоры по душам никогда не приглашали и специально их не подстраивали; просто как-то само собой выходило, что если ей хотелось поговорить, то ты оказывался с нею наедине — летом где-нибудь в тенистой аллее над прудом или в прохладном уголке розового питомника, а зимой в ее комнате на втором этаже. Эта комната была ее собственным созданием; она выбрала ее для себя и переделала настолько, что, переступая порог, ты словно попадал в другой дом. Потолки были опущены и сложный карниз, в том или ином виде украшавший каждую комнату, оказался недоступен взгляду, стены, некогда обтянутые парчой, были оголены, выкрашены голубой клеевой краской, по которой шли вразброс миниатюрные акварельные пейзажики; в воздухе стоял сладкий аромат цветов и высушенных пахучих трав. Собственная библиотека леди Марчмейн — много раз читанные томики стихов и религиозных сочинений в мягких кожаных переплетах — заполняла небольшой шкаф из розового дерева; каминная доска была заставлена дорогими ей вещицами — здесь была статуэтка мадонны из слоновой кости, гипсовый святой Иосиф, здесь же стояли последние фотографии ее трех героев братьев. Когда мы с Себастьяном жили в то ослепительное лето в Брайдсхеде одни, в комнату его матери мы не заходили. Вместе с комнатой вспоминаются обрывки разговоров. Помню, как она говорила: — Когда я была девушкой, наша семья была сравнительно бедной, но все-таки много богаче, чем большинство людей, а когда я вышла замуж, то стала очень богатой. Раньше меня это мучило, и я думала, что дурно иметь так много красивых вещей, когда у других нет ничего. Теперь же я поняла, что богатому легко согрешить завистью к бедным. Бедные всегда были любимыми детьми у бога и святых, но я полагаю, что можно и должно достигнуть такой благодати, чтобы принимать жизнь целиком, включая богатство. В языческом Риме богатство непременно означало нечто жестокое, но теперь это вовсе не обязательно. Я сказал что-то про верблюда и игольное ушко, и она радостно подхватила эту тему. — Но конечно же, — сказала она, — очень мало вероятно, чтобы верблюд прошел через игольное ушко. Но ведь писание — это просто каталог маловероятных вещей. Разве вероятно, чтобы бык и осел поклонялись младенцу? Вообще животные в житиях святых совершают удивительнейшие поступки. Это и есть поэтическая, сказочная сторона религии. Но я не поддался ее религии, как не поддался и ее обаянию, вернее, поддался тому и другому в равной мере. Мне тогда ни до чего не было дела, кроме Себастьяна, и я уже чувствовал нависшую над ним угрозу, хотя и не подозревал еще, как она страшна. Он неотступно и отчаянно молил только об одном: чтобы его оставили в покое. У голубых вод своей души, под шелестящими пальмами он был счастлив и миролюбив, как полинезиец; только когда за коралловым рифом бросил якорь большой корабль, и к песчаному берегу лагуны пристала шлюпка, и вверх по склону, не знавшему отпечатка сапога, устремилось грозное вторжение торговца, правителя, миссионера и туриста — только тогда настало время выкопать из земли допотопное племенное оружие и бить в барабаны в горах или же, еще того проще, уйти с солнечного порога в темную глубину хижины и на земляном полу у стены, по которой шествуют упраздненные рисованные боги, лежать дни и ночи, надрываясь от кашля, в окружении бутылок из-под рома. А так как для Себастьяна среди нарушителей его покоя были и его собственная совесть, и все человеческие привязанности, дни его в Аркадии были сочтены. Ибо в то для меня столь безмятежное время Себастьян учуял опасность. Мне было знакомо это его тревожное, подозрительное настроение, когда он, словно олень, вдруг поднимал голову при первом отдаленном звуке охоты; я видел и раньше, как он весь настораживался, когда речь заходила о его семье или его религии; теперь же я обнаружил, что тоже нахожусь под подозрением. Любовь его не стала холодней, но стала безрадостной, ибо я не делил с ним больше его одиночества. Чем больше я сближался с членами его семьи, тем неотвратимее становился частью того внешнего мира, от которого он пытался спастись; я делался еще одной цепью, приковывавшей его к чуждому миру. Именно эту роль старалась мне навязать его мать своими задушевными беседами. Но прямо ничего не говорилось. Я только смутно чувствовал, и то далеко не всегда, что происходит вокруг. Внешне единственным врагом был мистер Самграсс. Мы с Себастьяном прожили в Брайдсхеде две недели, предоставленные главным образом самим себе. Брат его был занят спортом и делами имения; мистер Самграсс сидел в библиотеке и работал над книгой леди Марчмейн; сэр Адриан Порсон занимал почти все ее время. Мы встречались с остальными только по вечерам; под этой просторной крышей хватало места для нескольких независимых друг от друга жизней. По прошествии двух недель Себастьян сказал: — Не могу больше выносить мистера Самграсса. Поедемте в Лондон. Мы уехали, и он остановился у нас и с тех пор стал отдавать предпочтение моему дому перед „Марчерсом“. Отцу он понравился. — Я нахожу твоего друга забавным, — сказал он мне. — Почаще приглашай его. Позже, опять в Оксфорде, мы вернулись к прежней жизни, но она словно уходила у нас из-под ног. Грусть, охватывавшая Себастьяна и в прошлый семестр, теперь превратилась в постоянную хмурость, даже по отношению ко мне. Где-то на сердце у него лежала боль, но природы ее я не знал и только сострадал ему, понимая, что бессилен помочь. Если он бывал весел теперь, это означало, что он пьян, а пьяный он бывал одержим идеей „извести мистера Самграсса“. Он сочинил куплеты с припевом „Самграсс — свиней пас!“ на мотив боя курантов Святой Марии и не реже чем раз в неделю устраивал у него под окнами серенады. Мистер Самграсс удостоился чести первым среди преподавателей получить домашний телефон. Подвыпивший Себастьян звонил ему по этому телефону и напевал в трубку свое немудреное сочинение. И все это мистер Самграсс принимал, как говорится, с доброй душой, при встрече улыбался заискивающе, но раз от разу все увереннее, словно каждое полученное оскорбление каким-то образом укрепляло его власть над Себастьяном. В том семестре я начал понимать, что Себастьян — пьяница совсем в другом смысле, чем я. Я напивался часто, но от избытка жизненных сил, радуясь мгновению и стремясь продлить, испить его до дна; Себастьян пил, чтобы спрятаться от жизни. Чем старше и серьезнее мы оба становились, тем меньше пил я и тем больше он. Я узнал, что нередко после моего ухода он допоздна засиживался один, накачиваясь вином. Несчастья обрушились на него в такой быстрой последовательности и с такой жестокой силой, что даже трудно сказать, когда я впервые понял, что мой друг в беде. На пасхальные каникулы я уже это ясно видел. Джулия любила говорить: „Бедняжка Себастьян. Это в нем что-то химическое“. Так было модно выражаться в те годы, отдавая дань популярным фантастическим представлениям о науке. „Между ними что-то химическое“, — говорилось о двух людях, испытывающих друг к другу непреодолимую ненависть или любовь. То была старинная концепция детерминизма, только в новой форме. Я не считаю, что в моем друге было что-то химическое. Пасхальные каникулы в Брайдсхеде прошли печально и завершились меленьким, но незабываемо грустным происшествием. Себастьян страшно напился перед ужином в материнском доме и тем ознаменовал начало нового периода своей плачевной жизни, сделав еще один шаг в бегстве от семьи, приведшей его к гибели. Это произошло на исходе того дня, когда из Брайдсхеда разъехалась пасхальные гости. В сущности, пасхальные гости собрались только во вторник на пасхальной неделе, потому что время со страстного четверга до пасхи все Флайты проводили в молитвенном уединении на подворье какого-нибудь монастыря. В этом году Себастьян сказал сначала, что не поедет, но в последний момент уступил и вернулся домой в состоянии глубокой подавленности, из которой я оказался бессилен его вывести. Он пил уже целую неделю — только я один знал, как много, — пил нервно, тайком, совсем не так, как когда-то. Пока в доме гостил народ, в библиотеке всегда стоял винный поднос, и Себастьян завел привычку заглядывать туда в разное время дня, не сказавшись даже мне. Днем в доме часто никого не было. Я трудился в маленькой садовой комнате, разрисовывая еще одну панель. Себастьян, сославшись на простуду, оставался дома и все это время почти не бывал трезвым; внимания он избегал, по целым дням не произнося ни слова. Время от времени я замечал бросаемые на него удивленные взгляды, но никто из гостей не знал его настолько близко, чтобы заметить перемену, а родные все были поглощены каждый своими гостями. Когда я заговорил с ним об этом, он сказал: — Не могу выносить всю эту публику. Но только когда „вся эта публика“ уехала и он остался лицом к лицу со своими домашними, произошел срыв. По заведенному порядку поднос для коктейлей ставили в гостиной ровно в шесть; каждый наливал себе что хотел, а когда мы уходили одеваться к ужину, поднос уносили; позднее, уже перед самым ужином, коктейли появлялись снова, теперь уже разносимые лакеями. После чая Себастьян исчез; свет померк, и я провел следующий час, играя в ма-джонг с Корделией. В шесть часов я сидел в гостиной один, как вдруг он вошел с хмурой гримасой, которую я слишком хорошо знал, и в голосе его, когда он заговорил, была знакомая мне пьяная хрипота. — Что, коктейли еще не принесли? — Он неуклюже дернул сонетку. Я спросил: — Где вы были? — Наверху у няни. — Не верю. Вы пили где-то. — Я сидел у себя в комнате и читал. У меня насморк. Сегодня хуже. Когда появился поднос, он плеснул себе в стакан джина и вермута и унес. Я пошел за ним, но наверху он захлопнул у меня перед носом дверь своей комнаты и повернул ключ. Я вернулся в гостиную, полный тоски и дурных предчувствий. Собралась семья. Леди Марчмейн спросила: — Куда запропастился Себастьян? — Он пошел к себе и лег. У него разыгралась простуда. — Ах господи, надеюсь, это не инфлуэнца. Последние дни я замечала, что его как будто бы лихорадит. Ему ничего не нужно? — Нет. Он просил, чтобы его ни в коем случае не беспокоили. У меня мелькнула мысль поговорить с Брайдсхедом, но его суровая, гранитная маска исключала всякую откровенность. С горя я сказал перед ужином Джулии: — Себастьян пьет. — Что вы! Он даже не спускался за коктейлем. — Он пьет у себя в комнате с самого обеда. — Вот скука. Какое странное занятие. Он сможет выйти к ужину? — Нет. — Ну, придется вам о нем позаботиться. Это не мое дело. Часто он этим занимается? — В последнее время часто. — Как это скучно. Я попробовал толкнуть дверь Себастьяна, убедился, что она заперта, и от души понадеялся, что он спит, но, вернувшись к себе в комнату из ванной, застал его сидящим у моего камина. Он был совсем одет к ужину, не считая ботинок, но галстук его был повязан криво, а волосы торчали дыбом; лицо его пылало, глаза чуть заметно косили. Речь его звучала невнятно. — Чарльз, вы были правы. Не у няни. Пил виски здесь. В библиотеке теперь нет, раз гости уехали. Все уехали, одна мама. Я, кажется, сильно пьян. Думаю, пусть мне лучше принесут чего-нибудь сюда поесть. Чем ужинать с мамой. — Ложитесь в постель, — сказал я ему. — Я объясню, что вы чувствуете себя хуже. — Гораздо хуже. Я отвел его к нему в комнату, которая была рядом с моей, и попытался уложить в постель, но он остался сидеть перед туалетным столиком, разглядывая свое отражение и стараясь перевязать галстук. На письменном столе у камина стоял графин, до половины наполненный виски. Я взял его, думая, что Себастьян не увидит, но он рывком обернулся от зеркала и сказал: — Поставьте на место. — Не будьте ослом, Себастьян. Вы уже достаточно выпили. — А вам-то какое дело? Вы здесь только гость, мой гость. И я пью что хочу в моем собственном доме. Он готов был полезть в драку. — Ну хорошо, — сказал я, ставя графин на место, — только бога ради не показывайтесь никому на глаза. — Не ваша забота. Вы приехали сюда как мой друг, а теперь шпионите за мною по маминому поручению, я знаю. Так вот, можете убираться и передайте ей от меня, что впредь я сам буду выбирать себе друзей, а она пусть сама выбирает себе шпионов, мне они не нужны. Так я его оставил и спустился к ужину. — Я был у Себастьяна, — объявил я. — Его простуда разыгралась не на шутку. Он лег в постель и сказал, что ему ничего не нужно. — Бедняжка Себастьян, — сказала леди Марчмейн. — Надо ему выпить стакан горячего виски. Я схожу погляжу, как он. — Не ходи, мама, я пойду, — сказала Джулия, поднимаясь. — Пойду я, — сказала Корделия, которая ужинала сегодня со взрослыми по случаю отъезда гостей. И прежде чем кто-либо мог ее остановить, она уже была на пороге и скрылась за дверью. Джулия встретилась со мною взглядом и чуть заметно печально пожала плечами. Через несколько минут Корделия вернулась, и лицо ее было очень серьезно. — Нет, ему ничего не надо, — сказала она. — Ну а как он? — Не знаю, конечно, но по-моему, он очень пьян, — ответила она. — Корделия! И тут девочку разобрал смех. — „Сын маркиза не привык к вину“, — бормотала она, хихикая. — „Карьера образцового студента под угрозой“. — Чарльз, это правда? — Да. Тут объявили, что ужинать подано, и все пошли в столовую; там эта тема не затрагивалась. Когда мы с Брайдсхедом остались одни, он спросил: — Вы, кажется, сказали, что Себастьян пьян? — Да. — Какое неподходящее время он выбрал. Вы не могли его удержать от этого? — Нет. — Да, — согласился Брайдсхед, — вероятно, это было невозможно. Я однажды видел пьяным отца в этой самой комнате. Мне тогда было не больше десяти. Невозможно удержать человека, если он хочет напиться. Наша мать не могла удержать отца. Он говорил в своей всегдашней странно-безличной манере. Чем ближе я знакомился с этой семьей, тем непостижимее они мне казались. — Сегодня вечером я попрошу маму почитать нам вслух. В доме был обычай, как я узнал позднее, слушать чтение леди Марчмейн, всякий раз как в семье оказывалось что-нибудь неблагополучно. У нее был красивый голос и большая живость выражения. В тот вечер она читала „Мудрость патера Брауна“. Джулия разложила перед собой на табуреточке маникюрные принадлежности и старательно перекрывала лаком ногти; Корделия гладила ее болонку; Брайдсхед раскладывал пасьянс; я сидел без дела, рассматривая живописную группу, которую они составляли, и сокрушаясь по своем отсутствующем друге. Но ужасы этого дня еще не кончились. Леди Марчмейн имела обыкновение, когда в доме были только свои, заходить перед сном в часовню. Она как раз закрыла книгу и предложила пойти туда, когда распахнулась дверь и вошел Себастьян. Он был одет точно так, как при нашем последнем разговоре, только вместо румянца его лицо заливала смертельная бледность. — Пришел извиниться, — пробормотал он. — Себастьян, дорогой, будь добр, вернись к себе в комнату, — сказала леди Марчмейн. — Мы успеем поговорить утром. — Не перед вами. Пришел извиниться перед Чарльзом. Я по-свински с ним обошелся, а он мой гость. Мой гость и мой единственный друг, а я обошелся с ним по-свински. Холодок пробежал по столовой. Я отвел Себастьяна в его комнату; его родные пошли к молитве. Наверху я заметил, что графин уже пуст. — Вам пора лечь спать, — сказал я. Тогда Себастьян заплакал. — Почему, почему вы принимаете их сторону против меня? Я знал, что так будет, если я вас познакомлю. Почему вы шпионите за мной? Он говорил еще много такого, что мне мучительно вспоминать даже теперь, через двадцать лет. Наконец мне удалось его уложить, он уснул, и я печально отправился к себе. На следующее утро он вошел ко мне чуть свет, когда весь дом еще спал; он раздернул шторы, и, проснувшись от этого звука, я увидел его — он стоял ко мне спиной, одетый, курил и глядел в окно туда, где длинные рассветные тени лежали на росе и первые птицы пробовали голоса среди распускающейся листвы. Я заговорил, он обернулся, и на лице его я не нашел ни малейших следов вчерашнего опустошения — это было свежее, хмурое лицо обиженного ребенка. — Ну, — сказал я, — как вы себя чувствуете? — Довольно странно. Наверно, я еще немного пьян. Я сейчас ходил на конюшню, думал взять автомобиль, но там все заперто. Мы уезжаем. Он выпил воды из графина у моего изголовья, выбросил в окно сигарету и закурил новую; руки его дрожали, как у старика. — Куда же вы собираетесь? — Не знаю. Видимо, в Лондон. Можно мне поехать к вам? — Разумеется. — Ну хорошо. Одевайтесь. Вещи пусть пришлют поездом. — Мы не можем так уехать. — Мы не можем здесь оставаться. Он сидел на подоконнике и, отвернувшись, смотрел в окно. Потом вдруг сказал: — Вон из труб кое-где идет дым. Наверно, уже отперли конюшни. Пойдем. — Я не могу так уехать, — сказал я. — Я должен попрощаться с вашей матерью. — Верный пудель. — Просто я не люблю удирать. — А мне нет дела. И я все равно удеру как можно дальше и как можно скорее. Можете сговариваться с моей матерью о чем хотите, я не вернусь. — Так вы говорили вчера. — Знаю. Простите, Чарльз. Я же сказал, что еще немного пьян. Если для вас это хоть какое-то утешение, могу вам сказать, что я омерзителен самому себе. — Для меня это совсем не утешение. — Немного все-таки должно вас утешить, по-моему. Ну хорошо, если вы не едете, передайте от меня привет няне. — Вы в самом деле уезжаете? — Конечно. — Мы увидимся в Лондоне? — Да, я остановлюсь у вас. Он ушел, но я больше заснуть не смог. Часа через два пришел слуга, принес чай, хлеб и масло и приготовил мою одежду для нового дня. Позже я пошел к леди Марчмейн; на дворе поднялся сильный ветер, и мы остались дома; я сидел у камина в ее комнате, она склонилась над рукоделием, и побег плюща с распустившимися почками бился о стекло. — Если б только я не видела его, — говорила она. — Это было жестоко. Мне не так страшно думать о том, что он был пьян. Это случается со всеми мужчинами, когда они молоды. Я знаю и привыкла, что так бывает. Мои братья в его возрасте были настоящие буяны. Мне было больно вчера, потому что я видела, что ему плохо. — Я понимаю, — сказал я. — Я еще никогда не видел его таким. — И как раз вчера… когда все разъехались и остались только свои — видите, Чарльз, я отношусь к вам совершенно как к родному, Себастьян вас любит, — когда ему не было нужды изображать веселье. И он не был весел. Я почти не спала сегодня, и все время меня терзала одна мысль: ему плохо. Мне невозможно было ей объяснить то, что я сам понимал еще только наполовину, но уже тогда у меня мелькала мысль: „Она скоро сама узнает. А может быть, знает и теперь“. — Да, это было ужасно, — сказал я. — Но пожалуйста, не думайте, что он всегда такой. — Мистер Самграсс говорит, что в минувшем семестре он слишком много пил. — Да, но не так, как вчера. Так еще не было никогда. — Но почему же тогда вчера? Здесь? С нами? Я всю ночь думала, и молилась, и ломала голову, как мне с ним говорить, а утром оказалось, что он уехал. Это было жестоко — уехать, не сказав ни слова. Не хочу, чтобы он стыдился; из-за того, что ему стыдно, и получается все так нехорошо. — Он стыдится, что ему плохо, — сказал я. — Мистер Самграсс говорит, что он очень оживлен и шумлив. Насколько я понимаю, — добавила она, и легкий отсвет улыбки мелькнул среди туч, — насколько я понимаю, вы и он занимаетесь тем, что дразните мистера Самграсса. Это дурно. Я очень ценю мистера Самграсса. И вы тоже должны его ценить после всего, что он для вас сделал. Впрочем, может быть бы мне было столько лет, сколько вам, и я была юношей, мне бы и самой хотелось иногда подразнить мистера Самграсса. Нет, такие шалости меня не пугают, но вчерашний вечер и сегодняшнее утро — это уже совсем другое. Видите ли, все это уже было. — Могу только сказать, что часто видел его пьяным и сам часто пил вместе с ним, но то, что было вчера, для меня совершенно внове. — О, я имею в виду не Себастьяна. Это было много лет назад. Я один раз уже прошла через это с человеком, который был мне дорог. Ну, да вы должны знать, о ком идет речь — это был его отец. Он напивался вот таким же образом. Мне говорили, что теперь он переменился. Молю бога, чтобы это было правдой, и, если это действительно так, благодарю его от всего сердца. Но нынешнее бегство — тот ведь тоже убежал, вы знаете. Он, как вы верно сказали, стыдился того, что ему плохо. Обоим им плохо, обоим стыдно — и оба обращаются в бегство. Какая прискорбная слабость. Мужчины, с которыми я росла — ее большие глаза оторвались от вышивания и устремились к трем миниатюрным портретам в складной кожаной рамке, — были не такими. Я просто не понимаю этого. А вы, Чарльз? — Тоже не очень. — А ведь Себастьян привязан к вам больше, чем к кому-либо из нас. Вы должны ему помочь. Я бессильна. Я сжал до нескольких фраз то, что было высказано в многих фразах. Леди Марчмейн не была многоречива, но она обращалась с предметом разговора по-женски жеманно, кружа поблизости, подступая и вновь отступая и прикидываясь незаинтересованной; она порхала над ним, точно бабочка; играла в „тише едешь — дальше будешь“, украдкой от собеседника подвигаясь к цели и останавливаясь как вкопанная под наблюдающим взглядом. Им плохо, и они обращаются в бегство — вот что было ее горем, и это все, что я понял из ее слов. Чтобы выговориться, ей понадобился целый час. В заключение, когда я уже встал, чтобы раскланяться, она сказала, словно только что вспомнила: — Кстати, вы видели книгу моего брата? Она только что вышла. Я сказал, что пролистал ее у Себастьяна в комнате. — Мне хотелось бы, чтобы она у вас была. Можно, я подарю вам? Они все трое были блестящие мужчины. Нед был из них лучшим. Его убили последним, и, когда пришла телеграмма — а я знала, что она придет, — я подумала: „Теперь черед моего сына осуществить то, что никогда уже не сделает Нед“. Я была в те дни одна. Себастьян только что уехал в Итон. Если вы прочтете книгу Неда, вы поймете. Экземпляр книги лежал наготове у нее на бюро. И мне подумалось: „Такое прощание у нее было запланировано еще до того, как я вошел. Может быть, она весь разговор отрепетировала заранее? А если бы все пошло иначе, она, наверное, положила бы книжку обратно в стол?“ Она написала на форзаце мое и свое имя, число и место. — Сегодня ночью я молилась и за вас, — сказала она. Я закрыл за собой дверь, оставив позади bondieuserie[22], и низкие потолки, и ситцевую обивку в цветочек, и кожаные переплеты, и виды Флоренции, и вазы с гиацинтами, и чаши с цветочными лепестками, и petit-point[23] — укромный женский современный мир — и очутился снова под сводчатыми ячеистыми потолками, среди колонн и карнизов главного холла в возвышенной мужской атмосфере лучшего века. Я не был дураком, и я был достаточно взрослым, чтобы понимать, что меня пытались подкупить, но я был настолько еще молод, что испытал от этого чувство удовлетворения, Джулию я в то утро так и не видел, но, когда я уже отъезжал к дверце машины подбежала Корделия и сказала — Вы увидите Себастьяна? Передайте ему от меня самый сердечный привет. Не забудете? Самый сердечный. В лондонском поезде я читал подаренную леди Марчмейн книгу. На фронтисписе была помещена фотография молодого человека в гренадерской форме, и я отчетливо увидел, откуда происходит та каменная маска, которая у Брайдсхеда легла на тонкие и живые черты его отца; то был обитатель лесов и пещер, охотник, старейшина племенного совета, хранитель суровых преданий народа, ведущего постоянную войну со своей средой. В книге были и другие иллюстрации — снимки трех братьев на отдыхе, и в каждом лице я различил те же первобытные черты; вспоминая леди Марчмейн, нежную и томную, я не находил в ней сходства с этими сумрачными мужчинами. Она почти не фигурировала в книге; она была девятью годами старше старшего из братьев и вышла замуж и покинула дом, когда они еще учились в школе; между нею и братьями шли еще две сестры; после рождения третьей дочери были совершены паломничества и акты благотворительности с целью вымолить рождение сына, ибо семья имела обширные владения и старинное имя; наследники мужского пола появились поздно, но зато в избытке, который тогда казался гарантией продолжения рода, столь внезапно и трагически на них оборвавшегося. История их семьи была типична для католической земельной аристократии в Англии; со времен Елизаветы и до конца царствования Виктории они вели замкнутую жизнь в окружении родичей и арендаторов, сыновей отсылали учиться за границу, откуда они нередко привозили себе жен, а если нет, тогда роднились браками с еще несколькими семействами в таком же положении, как они, и жили, лишенные возможностей карьеры, усваивая уже в тех потерянных поколениях уроки, содержащиеся и в жизни трех последних мужчин в роду. Умелый редактор, мистер Самграсс собрал удивительно однородный томик — стихи, письма, отрывки из дневников, несколько неопубликованных эссе, и все это дышало суровыми вдохновенным подвижничеством и рыцарственностью не от мира сего; были там и письма кое-кого из сверстников, написанные после смерти ее братьев, и каждое, ясней или глуше, излагало все ту же повесть о замечательных мужчинах, которые в пору великолепного духовного и физического расцвета, пользуясь всеобщей любовью и столь много обещая в будущем, стояли в каком-то смысле особняком среди товарищей, были мучениками в венцах, предназначенными к жертвоприношению. Этим людям было суждено умереть и очистить мир для грядущего Хупера; это были аборигены, жалкая нечисть в глазах закона, которую следовало перестрелять, чтобы мог, ничего не опасаясь, появиться коммивояжер в квадратном пенсне, с его потным рукопожатием и обнаженными в улыбке вставными челюстями. И под стук колес поезда, увозившего меня все дальше от леди Марчмейн, я думал, что, может быть, на ней тоже лежит этот гибельный отсвет, помечая ее самое и присных ее на уничтожение средствами иными, чем война. Кто знает, может быть, в красном пламени уютного камина ее глаза различали зловещий знак, а слух улавливал в шелесте плюща по стеклу неумолимый шепот рока? Потом был Паддингтонский вокзал, а когда я добрался домой, меня ждал Себастьян, и ощущение трагедии тут же исчезло, потому что он был весел и беззаботен, как в дни нашего первого знакомства. — Корделия просила передать вам самый сердечный привет. — У вас был „разговор по душам“ с мамой? — Да. — И как, вы перешли на ее сторону? Накануне я ответил бы: „Никакой ее стороны не существует“. Теперь я сказал: — Нет. Я с вами, Себастьян, „contra mundum“[24]. И больше мы ни тогда, ни потом не обмолвились об этом ни словом. Но тени вокруг Себастьяна все сгущались. Мы возвратились в Оксфорд, и под моими окнами опять цвели левкои, каштановые свечи освещали улицы, роняя на теплый булыжник белые хлопья; но все было не так, как прежде; в сердце Себастьяна царила зима. Проходили недели; мы решили подыскать квартиру на будущий семестр и нашли на Мертон-стрит, в уединенном богатом доме поблизости от теннисного корта. Встретившись с мистером Самграссом, которого мы последнее время видели уже не так часто, я рассказал ему о нашем выборе. Он стоял над прилавком у Блэквелла, где были разложены недавно полученные немецкие книги, и откладывал в стопку те, что собирался приобрести. — Вы снимаете квартиру вместе с Себастьяном? — спросил он. — Значит, он будет в Оксфорде следующий семестр? — Надеюсь. Почему бы ему не быть? — Не знаю. Просто я так подумал. Но я в таких делах постоянно ошибаюсь. Мертон-стрит мне нравится. Он показал мне купленные книги, которые ввиду моего незнания немецкого языка не представляли для меня интереса. Когда мы прощались, он сказал: — Извините, если я вмешиваюсь не в свое дело, но я бы повременил окончательно договариваться на Мертон-стрит впредь до полной ясности. Я передал этот разговор Себастьяну, и он сказал: — Да, у них там заговор. Мама хочет, чтобы я жил у монсеньера Белла. — Почему вы не рассказали мне об этом? — Потому что я не буду жить у монсеньера Белла. — Все равно вы могли бы сказать мне. Когда это началось? — О, давно уже. Мама, знаете ли, очень проницательна. Она поняла, что потерпела с вами неудачу. Вероятнее всего, по письму, которое вы ей прислали, прочитав книгу дяди Неда. — Но я ничего там не написал. — Вот именно. Если бы вы готовы были ей помочь, вы написали бы много всего. Понимаете, дядя Нед — это проверка. Но она, видимо, еще не вполне потеряла надежду, потому что через несколько дней я получил от нее такую записку: „Буду в Оксфорде проездом во вторник и надеюсь видеть вас и Себастьяна. Мне хотелось бы поговорить с вами несколько минут наедине, до того как я встречусь с ним. Это не слишком большое одолжение? Заеду к вам около двенадцати“. Она заехала, выразила восхищение моим жилищем. — … Мои братья Саймон и Нед учились здесь. У Неда окна выходили в сад. Я хотела, чтобы Себастьян тоже поступил сюда, но мой муж учился в колледже Христовой церкви, а как вы знаете, образованием Себастьяна распоряжался он. — Она похвалила мои рисунки: — Всем очень нравятся ваши росписи в садовой комнате. Мы никогда не простим вам, если вы не завершите их. Наконец она подошла к тому, ради чего приехала. — Вы, наверное, и сами уже догадались, о чем я хочу вас спросить. В этом семестре Себастьян много пил? Я уже догадался и ответил: — Если бы это было так, я бы не дал вам никакого ответа, но я могу сказать: нет. Она сказала: — Верю вам. Слава богу! — И мы пошли вместе обедать в колледж Христовой церкви. Вечером того же дня с Себастьяном в третий раз случилась беда; он был задержан около часа ночи помощником декана, когда, пьяный до ослепления, тыкался из угла в угол на университетском дворике. Я простился с ним незадолго до полуночи; он был мрачен, но абсолютно трезв. За час, прошедший после моего ухода, он один выпил полбутылки виски. В памяти у него мало что удержалось, когда он пришел ко мне наутро и рассказал об этом. — И часто вы так поступали, — спросил я, — напивались в одиночку после моего ухода? — Раза два. Нет, кажется, четыре раза. Это только когда они начинают меня преследовать. Оставили бы меня в покое, и все было бы в порядке. — Теперь не оставят, — сказал я. — Знаю. Мы оба знали, что это кризис. В то утро у меня не было слов сочувствия для Себастьяна; он нуждался в них, но мне нечем было его успокоить. — Ну, знаете ли, — сказал только я, — если вы будете запивать горькую всякий раз, как увидите кого-нибудь из членов вашей семьи, это совершенно безнадежно. — О да, — ответил Себастьян с великой печалью. — Я знаю. Это безнадежно. Но гордость моя была уязвлена из-за того, что я оказался в положении лжеца, и я не смог откликнуться на его нужду. — Ну и что же вы собираетесь делать? — Я ничего не собираюсь. Они сами все сделают. И он ушел от меня, не получив утешения. Вновь была пущена в ход громадная машина, и у меня на глазах повторилось все, как было в декабре: мистер Самграсс и монсеньер Белл посетили декана; приехал на один вечер Брайдсхед; тронулись большие колеса, завертелись малые. Все от души жалели леди Марчмейн — ведь имена ее братьев золотыми буквами высечены на монументе героям войны, а память о них еще жива во многих сердцах. Она еще раз приехала ко мне, и я опять должен свести до нескольких слов наш разговор, длившийся всю дорогу от Холивелла через Месопотамию до Парков, а потом до Северного Оксфорда, где она остановилась на ночь у каких-то монахинь, которым оказывала покровительство. — Вы должны мне поверить, — сказал я, — что, когда я говорил, что Себастьян не пьет, я говорил правду, какой она была мне в то время известна. — Я знаю, что вы хотите быть ему хорошим другом. — Дело не в этом. Я сказал вам то, что считал правдой. Я и сейчас в каком-то смысле считаю это правдой. Я думаю, что он напивался раз или два, но не больше. — Бесполезно, Чарльз, — перебила она. — Вы можете только сказать, что не знаете его так, как я думала, и не имеете на него влияния. Все наши попытки поверить ему ни к чему не приведут. Я видела пьяниц и раньше. Худшее в них — это лживость. Любовь к правде утрачивается прежде всего остального. И это после нашего чудесного обеда. Когда вы ушли, он был со мною так ласков, совсем как когда-то маленьким мальчиком. И я согласилась на все, чего он хотел. Правду сказать, я сомневалась относительно его намерения поселиться вместе с вами. Я верю, вы поймете меня. Вы ведь знаете, что мы все любим вас, и не только как друга Себастьяна. И всем нам будет вас не хватать, если вы когда-нибудь перестанете приезжать к нам в гости. Но я хочу, чтобы у Себастьяна были разные друзья, а не только один. Монсеньер Белл говорит, что он совершенно не общается с другими католиками, не бывает в Ньюменском клубе, даже к мессе почти не ходит. Упаси бог, чтобы он знался с одними католиками, но должны же у него и среди них быть знакомые. Только очень крепкая вера способна выстоять в одиночку, а у Себастьяна она не крепка. Но во вторник после того обеда я была так довольна, что отказалась от всех моих возражений; я пошла с ним и посмотрела выбранную вами квартиру. Прелестная квартира. Мы обсудили с ним, какую еще мебель привезти из Лондона, чтобы она стала еще уютнее. И потом, в тот же самый вечер!.. Нет, Чарльз, все это не по логике вещей. Я подумал, что „логику вещей“ она подобрала у кого-то из своих интеллектуальных почитателей. — И вы знаете средство помочь ему? — спросил я. — В колледже все удивительно добры. Они сказали, что не исключат его при условии, что он поселится с монсеньером Беллом. Я бы никогда не попросила об этом сама, но монсеньер Белл был настолько добр… Он особо просил передать вам, что вам у него всегда будут рады. Правда, комнаты для вас в Старом Дворце не найдется, но, вероятно, вы и сами бы не захотели там поселиться. — Леди Марчмейн, если вы намерены сделать из Себастьяна пьяницу, это вернейший способ. Неужели вы не понимаете, что всякий намек на слежку будет для него губителен? — Ах, боже мой, ну как вам объяснить? Протестанты всегда думают, что католические священники — шпионы. — Дело не в этом. — Я попытался выразить свою мысль, но безнадежно запутался. — Он должен чувствовать себя свободным. — Но ведь он и был всегда свободным до сих пор. И вот к чему это привело. Мы дошли до парома; мы зашли в тупик. Почти молча я проводил ее до монастыря, сел на автобус и вернулся на Карфакс. Себастьян сидел у меня. — Я пошлю телеграмму папе, — сказал он. — Он не допустит, чтобы они заперли меня у этого священника. — Но если они ставят это условием вашего дальнейшего пребывания в университете? — Значит, я не вернусь в университет. Вообразите меня там — как я прислуживаю дважды в неделю на мессе, помогаю угощать чаем робких первокурсников-католиков, присутствую в Ньюменском клубе на обеде в честь приезжего лектора, выпиваю при гостях стакан портвейна, а монсеньер Белл не сводит с меня бдительного ока и, когда я выхожу, объясняет, что, мол, это один университетский алкоголик, пришлось его взять, у него такая обаятельная матушка. — Я ей сказал, что это невозможно. — Напьемся сегодня ото всей души? — Да, сегодня от этого, во всяком случае, вреда не будет, — согласился я. — Contra mundum? — Contra mundum. — Благослови вас бог, Чарльз. Нам не много вечеров осталось провести вместе. В ту ночь мы впервые за много недель напились вдвоем до полного умопомрачения. Я проводил его до ворот, когда все колокола уже отбивали полночь, и еле добрел обратно один под звездами небесными, которые предательски покачивались между шпилями, и, придя, повалился спать, не раздеваясь, чего не случалось уже больше года. На следующий день леди Марчмейн уехала из Оксфорда, взяв с собой Себастьяна. Мы с Брайдсхедом побывали в его комнатах и разобрали вещи — что оставить, а что отослать вдогонку. Брайдсхед был серьезен и бесстрастен, как всегда. — Жаль, что Себастьян не успел ближе познакомиться с монсеньером Беллом, — сказал он. — Он убедился бы, что это очень милый человек и жить у него только приятно. Я жил там весь последний курс. Моя мать считает, что Себастьян запойный пьяница. Это правда? — Это ему всерьез угрожает. — Я верю, что бог оказывает пьяницам предпочтение перед многими добропорядочными людьми. — Бога ради, — сказал я, потому что в то утро я был близок к тому, чтобы заплакать, — зачем во все вмешивать бога? — Простите. Я забыл. А знаете, это очень смешной вопрос. — Вы находите? — Для меня, конечно. Не для вас. — Нет, не для меня. По-моему, без вашей религии Себастьян мог бы жить нормально и счастливо. — Это спорный вопрос. Как вы думаете, ему еще понадобится эта слоновья нога? В тот вечер я пошел к Коллинзу, жившему по другую сторону университетского дворика. Он сидел один со своими книгами, работал у окна при свете меркнущего дня. — А, это вы, — сказал он. — Заходите. Не видел вас целый семестр. Боюсь, мне нечего вам предложить. Почему вы покинули блестящее общество? — Я самый одинокий человек в Оксфорде, — ответил я. — Себастьяна Флайта исключили. Потом я спросил его, что он думает делать в долгие каникулы. Он рассказал что-то непереносимо скучное. Потом я спросил, подыскал ли он квартиру на будущий год. Да, ответил он, правда далековато, но очень удобная квартира. На пару с Тингейтом, старостой кружка эссеистов. — Одна комната там еще не занята. В ней собирался поселиться Баркер. Но он выставил свою кандидатуру в президенты Союза и думает, что теперь ему удобнее поселиться поближе. У нас обоих возникла мысль, что в этой комнате мог бы поселиться я. — А вы куда едете? — Я собирался жить на Мертон-стрит вместе с Себастьяном Флайтом. Это теперь пошло прахом. Однако предложение так и не было произнесено, и момент прошел. На прощанье он сказал: „Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Мертон-стрит“. А я сказал: „Желаю вам найти себе кого-нибудь в компанию на Иффли-роуд“, — и больше никогда не говорил с ним. До конца семестра оставалось десять дней; я кое-как прожил их и приехал в Лондон, не имея, как и год назад, при совсем других обстоятельствах, никаких определенных планов. — А этот твой удивительно красивый приятель, — спросил отец, — он не приехал с тобой? — Нет. — Я уж было думал, что он решил совсем к нам перебраться. Жаль, он мне нравился. — Отец, ты непременно хочешь, чтобы я получил диплом? — Я хочу? Господи помилуй, почему бы я мог хотеть этого? Мне он совершенно ни к чему. Дай тебе, насколько могу судить, тоже. — Вот и я думаю точно так же. Мне кажется, снова возвращаться в Оксфорд будет напрасной тратой времени. До этой минуты отец только вполуха слушал, что я говорю; теперь он положил книгу, снял очки и внимательно посмотрел на меня. — Тебя исключили, — сказал он. — Брат предупреждал меня. — Нет. Никто меня не исключал. — Ну так о чем же тогда весь этот разговор? — неодобрительно спросил он, надевая очки и разыскивая место в книге. — Все проводят в Оксфорде по меньшей мере три года. Я знал одного человека, которому потребовалось семь лет, чтобы получить диплом богослова. — Просто я думал, что, раз я не собираюсь заниматься ни одной из профессий, где нужен диплом, наверно, лучше будет сейчас же приняться за то дело, которое я для себя избрал. Я намерен стать художником. Но на это отец мне тогда ничего не ответил. Однако мысль, как видно, запала ему в душу; когда мы в следующий раз заговорили на эту тему, она уже твердо в не укоренилась — Если ты будешь художником, — сказал он в воскресение за завтраком, — тебе понадобится студия. — Да. — Ну а здесь нет студии. Нет даже комнаты, которую удобно было бы использовать под студию. Не могу же я допустить тебя заниматься живописью в галерее. — Конечно. Я и не предполагал. — И я не могу допустить, чтобы в дом набивались обнаженные натурщицы и художественные критики с их ужасным жаргоном. И потом, мне не нравится запах скипидара Я полагаю, ты намерен браться за дело всерьез и писать масляным красками. Мой отец принадлежал к тому поколению, которое делило художников на серьезных и несерьезных в зависимости от того, пишут ли они маслом или акварелью. — Едва ли я буду писать первый год. И потом, я вообще, вероятно, поступлю в какую-нибудь художественную школу. За границей? — с надеждой спросил отец — Говорят, за границей есть превосходные школы. Дело продвигалось гораздо быстрее, чем я предполагал. — За границей или здесь. Мне надо сначала оглядеться. — И оглядись за границей, — сказал он. — Так ты согласен, чтобы я оставил Оксфорд? — Coглaceн? Мой дорогой мальчик, тебе уже двадцать два года — Двадцать, — поправил я. — Двадцать один в октябре. — Только то? Мне представлялось, что это тянется yже так давно. Завершает этот эпизод письмо от леди Марчмейн „Дорогой Чарльз, — писала она, — сегодня утром Себастьян уехал от меня за границу к своему отцу. Перед его отъездом я спросила, написал ли он вам, и он ответил, что нет, так что это должна сделать я, хотя не знаю, как я смогу выразить в письме то, что не сумела выразить во время нашей последней прогулки. Однако нельзя, чтобы вы оставались в неведении. Себастьяна исключили из колледжа только на один семестр и согласны взять назад при условии, что он поселится у монсеньера Белла. Пусть он решает сам. Между тем мистер Самграсс любезно согласился взять его пока под свое покровительство. Как только он вернется от отца, мистер Самграсс берет его с собой в поездку по Ближнему Востоку, где мистер Самграсс давно уже хотел обследовать местные православные монастыри. Он надеется, что это может стать новым интересом для Себастьяна. На рождество, когда они возвратятся, я знаю, Себастьян непременно захочет увидеть вас, и мы все тоже. Надеюсь, ваши планы на будущий семестр не очень сильно расстроились и все у вас пойдет хорошо. Искренне Ваша Тереза Марчмейн. Нынче утром я пришла в садовую комнату и мне было так грустно“. Книга вторая БРАЙДСХЕД ПОКИНУТЫЙ Глава первая — И как раз когда мы поднялись на перевал, — рассказывал мистер Самграсс, — сзади раздался стук копыт и два солдата проскакали в голову каравана и повернули нас обратно. Их послал за нами генерал, но еще немного, и они бы опоздали. Наступал такой час, когда путешествовать в горах было небезопасно. Он сделал паузу. Слушатели молчали, понимая, что он хочет произвести впечатление, но не зная, как выразить ему свой интерес? — Час банд? — рискнула Джулия. — Ну и ну! Чувствовалось однако, что этого ему недостаточно. Наконец молчание нарушила леди Марчмейн: — Но джаз-банды в тех местах, я думаю, не представляют интереса. — Дорогая леди Марчмейн, бог с вами. Банды разбойников, бандиты. — Рядом со мной на диване Корделия давилась беззвучным смехом. — Горы кишат ими. Отставшие солдаты армии Кемаля, греки, оказавшиеся отрезанными при отступлении. Народ отчаянный, можете мне поверить. — Умоляю, ущипните меня, — шепнула Корделия. Я ущипнул ее, и стоны в пружинах дивана смолкли. — Благодарю, — сказала она, вытирая глаза рукой. — И вы так и не добрались до этого места — как оно там называется? — сочувственно сказала Джулия. — То-то, наверно, ты был раздосадован, Себастьян? — Я? — Голос Себастьяна прозвучал из темноты за пределами света, падавшего от лампы, и тепла от горячих поленьев, за пределами семейного круга, в стороне от фотографий, разложенных для показа на ломберном столике. — Я? По-моему, меня в тот день с ними не было, верно, Сами? — Да, вы были нездоровы. — Я был нездоров, — как эхо, повторил он, — поэтому я бы все равно не побывал в этом месте, как оно там называется, верно, Сами? — А вот это, леди Марчмейн, это караван на заезжем дворе в Алеппо. Это наш повар армянин Бегедбян; а это я верхом на лошади; вот свернутая палатка; а вот один малоприятный курд, который пристал к нам и повсюду упорно за нами следовал… Вот я в Понте, в Эфесе, в Трапезунде, в Крак-де-Шевалье, в Самофракии, в Батуми— разумеется, они у меня еще не разложены в хронологическом порядке. — Проводники, руины, мулы, — сказала Корделия. — А где же Себастьян? — Он, — поспешил ответить мистер Самграсс с торжеством словно ожидая этого вопроса и заранее к нему приготовясь, — держал фотоаппарат. Он сделался завзятым фотографом, как только обучился не заслонять рукой объектив, верно, Себастьян? Голос из темноты промолчал. Мистер Самграсс выудил из кожаного планшета еще одну фотографию. — Вот группа на террасе отеля „Святой Георгий“, снятая в Бейруте уличным фотографом. Вон Себастьян. — Позвольте, да ведь это Антони Бланш! — воскликнул я. — Да, мы много времени проводили вместе, случайно встретились в Константинополе. Очень приятный человек. Непонятно, как я с ним раньше не познакомился. Он доехал с нами до самого Бейрута. Чайный сервиз убрали и задернули шторы на окнах. Был третий день рождества и мой первый вечер в Брайдсхеде; Себастьян с мистером Самграссом тоже приехали только сегодня, я, к моему удивлению, встретил их на перроне. За три недели до того леди Марчмейн прислала письмо: „Я только что получила весточку от мистера Самграсса, он пишет, что они с Себастьяном, как мы и надеялись, к Рождеству будут дома. От них так давно не было известий, что я уже боялась, не потерялись ли они, и не хотела заранее ни о чем уславливаться. Себастьян непременно захочет видеть вас. Приезжайте к нам на рождество, если сможете, или как только освободитесь после Рождества“. Я должен был провести рождество у дяди и не мог нарушить слова, поэтому я ехал издалека и пересел на полпути в местную ветку, полагая, что Себастьян уже давно дома; но оказалось, что он приехал в соседнем вагоне со мной, а когда; я спросил, где он был все это время, мистер Самграсс очень гладко и многословно объяснил мне, что у них затерялся багаж и что контора Кука была закрыта на праздники, и я сразу же почувствовал, что существует другое объяснение, которое от меня скрывают. Мистеру Самграссу было явно не по себе; внешне он держался с прежней самоуверенностью, но дух нечистой совести, точно застарелый табачный запах, ощутимо шел от него, и леди Марчмейн встретила его с чуть заметной настороженностью. Он оживленно рассказывал о своей поездке все время, пока пили чай, но потом леди Марчмейн увела его наверх для „разговора по душам“. Я посмотрел ему вслед с чувством, близким состраданию; любому игроку в покер было ясно, что карта у мистера Самграсса никудышная, а за чаем я начал подозревать, что он не только блефует, но и передергивает. Было у него что-то на душе, что следовало, но очень не хотелось и отчего-то трудно было сказать леди Марчмейн о прошедшем Рождестве, но еще, я догадывался, он обязан был, но отнюдь не собирался рассказывать правду обо всем левантийском путешествии. — Пошли проведаем няню, — сказал Себастьян. — Можно, я тоже с вами? — попросилась Корделия. — Идем. Мы поднялись под купол в детскую. На лестнице Корделия спросила: — Неужели ты совсем не рад, что вернулся? — Конечно, рад. — Мог бы как-нибудь и показать это. А я так ждала. Няню не нужно было особенно занимать разговором. Она любила, чтобы те, кто приходит к ней, не обращали на нее внимания, предоставляя ей вязать чулок, и разглядывать их лица, и думать о том, какие они были маленькие; все их теперешние дела ничего не значили рядом с младенческими болезнями и проступками, хранимыми в ее памяти. — Да, — сказала она Себастьяну, — вы заметно осунулись. Все, я думаю, эта их заграничная пища. Нужно вам теперь немного поправиться. И ложились, видно, за полночь, посмотреть на вас — все, поди, балы эти. (У нянюшки Хокинс было твердое убеждение, что в высшем свете люди проводят вечера главным образом на балах.) Рубашку вон надо подштопать. Принесите мне, перед тем как отдавать прачке. Себастьян и в самом деле выглядел нездоровым. Пять месяцев изменили его, как несколько лет; он стал бледнее, исхудал, под глазами появились мешки, углы рта опустились, и на подбородке сбоку был заметен шрам от фурункула; голос его сделался глуше, движения вялы или, наоборот, очень резки; одежда его была потрепана, и волосы, которые прежде вились в счастливом беспорядке, теперь казались нечесаными; но что хуже всего, во взгляде его я встретил ту самую настороженность, которую уловил еще на пасху и которая сделалась для него, как видно, привычной. Обезоруженный этой настороженностью, я не стал его ни о чем расспрашивать, а вместо этого рассказал о себе, о прожитых осени и зиме, о квартире на Иль-де-Сен-Луи, и о классе живописи, и о том, как хороши старые учителя и как плохи их ученики. — Они близко не подходят к Лувру, — рассказывал я, — а если когда и подойдут, то только потому, что какой-нибудь из их дурацких журналов вдруг „открыл“ художника, отвечающего модной в этом месяце эстетической теории. Половина из них жаждет наделать шуму и приобрести популярность в духе Пикабиа[25]; другая половина стремится только зарабатывать деньги, рисуя картинки для журнала мод или интерьеры ночных клубов. А их учителя по-прежнему хотят научить их писать, как Делакруа. — Чарльз, — вмешалась Корделия, — ведь верно же, что модерн — это чепуха? — Совершенная чепуха. — О, я так рада! Мы поспорили с одной нашей монахиней, она говорила, что не следует критиковать то, чего мы не понимаем. Вот я теперь скажу ей, что слышала это от настоящего художника, будет тогда знать! Вскоре наступило время Корделии идти к себе ужинать, а нам с Себастьяном спуститься в гостиную, где подавали коктейли. Там в одиночестве сидел Брайдсхед, но следом за нами вошел Уилкокс и объявил: — Миледи желала бы побеседовать с вами у себя наверху, милорд. — Что-то не похоже на маму — приглашать к себе. Обычно она сама заманивает того, кто ей нужен. Подноса с коктейлями в гостиной не было. Мы подождали несколько минут, потом Себастьян позвонил. Появившийся на звонок лакей сказал: — Мистер Уилкокс наверху у ее светлости. — Неважно, принесите коктейли. — Ключи у мистера Уилкокса, милорд. — М-м… ну ладно, пришлите его с ними сюда, когда он освободится. Мы немного поговорили об Антони Бланше: — Он отпустил бороду в Стамбуле, я потом уговорил его побриться, — но минут через десять Себастьян сказал: — Ладно, не хочу никакого коктейля, пойду приму ванну, — и ушел. Была половина восьмого; я уже думал, что все ушли наверх одеваться, и как раз собрался последовать их примеру, когда на пороге комнаты столкнулся с вернувшимся Брайдсхедом. — Одну минуту, Чарльз, я должен вам кое-что объяснить. Наша мать распорядилась, чтобы ни в одной из комнат не оставляли спиртное. Почему — вам понятно. Если вам чего-нибудь захочется, позвоните и велите Уилкоксу принести. Только лучше подождите, пока будете один. Мне очень жаль, но… вот так. — Это необходимо? — Насколько я понимаю, совершенно необходимо. Не знаю, известно вам или нет, но у Себастьяна был еще один срыв, как только они возвратились в Англию. Он исчез на рождество. И мистер Самграсс отыскал его только вчера вечером. — Я догадывался, что произошло нечто в этом роде. Вы уверены, что такой способ наилучший? — Это способ, избранный нашей матерью. Не выпьете ли теперь коктейля, пока он наверху? — Он стал бы у меня в горле. Мне всегда отводили ту же комнату, что и в первый мой приезд, — рядом с Себастьяном, отделенную от него бывшей гардеробной, двадцать лет назад превращенной в ванную посредством замены кровати на глубокую медную ванну, вправленную в красное дерево, которая наполнялась нажатием на массивный бронзовый рычаг, напоминавший какое-то корабельное приспособление; прочая обстановка гардеробной осталась нетронутой; зимой в камине всегда горел огонь. Я часто вспоминаю эту комнату — застекленные акварели запотели от пара, на спинке старинного кресла согревается большое банное полотенце — и сравниваю ее со стандартными, клиническими ванными помещеньицами, сплошь зеркальными и никелированными, которые сходят за роскошь в современном мире. Я полежал в ванне, потом медленно вытирался перед камином, не переставая думать о печальном возвращении моего друга под родной кров. Надев халат, я вошел к Себастьяну, отворив дверь, как всегда, без стука. Он сидел полуодетый у камина и раздраженно обернулся к двери, поспешно поставив на столик стакан для чистки зубов. — А, это вы. Я уж испугался. — Так вы все-таки раздобыли выпивку, — сказал я. — Не понимаю, о чем вы. — Бога ради, — сказал я, — уж со мной-то вам незачем притворяться. Лучше бы угостили. — Просто у меня было с собой немного во фляжке. А больше не осталось ни капли. — Что происходит? — Ничего. Многое. Потом расскажу. Я оделся, зашел за Себастьяном, но он сидел, как я его оставил — полуодетый в кресле у камина. В гостиной я застал одну Джулию. — Ну, — сказал я, — что тут происходит? — Да ничего, очередной семейный potin[26]. Себастьян снова напился, и мы все должны за ним приглядывать. Ужасная скука. — Ему это тоже не слишком весело. — Сам виноват. Почему он не может вести себя, как все? Кстати, насчет приглядывания, что вы скажете о мистере Самграссе? Чарльз, вы ничего подозрительного в нем не замечаете? — Еще бы не замечать! Как вы думаете, ваша мать это видит? — Мама видит только то, что ей удобно. Не может же она держать под наблюдением весь дом. Я, например, если слыхали, тоже причиняю семье беспокойство. Я ничего не слыхал — ответил я и сокрушенно и пояснил: — Я ведь только что из Парижа, — чтобы не создалось впечатление, будто кому-то может быть что-то о ней неизвестно. Тот вечер был на редкость унылым. Ужинали в Расписной гостиной. Себастьян опоздал к столу, и нервы у всех были так натянуты, что, мне кажется, каждый в глубине души был готов увидеть, как он войдет, по-шутовски качаясь и громко икая; он же, разумеется, держался безупречно; извинился, сел на свободный стул и предоставил мистеру Самграссу довести до конца свой монолог, который никто больше не прерывал и, кажется, никто не слушал. Друзья, патриархи, иконы, клопы, романские руины, экзотические блюда из козьих и овечьих глаз, французские и турецкие чиновники — весь каталог ближневосточных реалий был представлен для нашего развлечения. Я наблюдал, как обносили шампанским. Когда очередь дошла до Себастьяна, он сказал: „Мне, пожалуйста, виски“, — и я видел, как Уилкокс поверх его головы взглянул на леди Марчмейн, а она чуть заметно кивнула. В Брайдсхеде каждому желающему подавали отдельный наполненный графинчик, куда помещалось с четверть бутылки; графин, который Уилкокс поставил перед Себастьяном, был наполовину пуст. Себастьян демонстративно поднял его на свет, поболтал, потом молча вылил в стакан, который заполнился не более чем на два пальца. Все сразу вдруг заговорили, все, за исключением Себастьяна, и мистер Самграсс на какое-то мгновенье остался без слушателей, толкуя о маронитах одному подсвечнику; но тут же все снова умолкли, и он безраздельно владел столом до самой той минуты, когда леди Марчмейн с Джулией вышли из комнаты. — Не засиживайтесь долго, Брайди, — сказала она на пороге, как говорила всегда, и в тот вечер у нас не было ни малейшего желания засиживаться. Стаканы наши были наполнены портвейном, после чего графин немедленно исчез со стола. Мы быстро осушили стаканы и перешли в гостиную, где Брайдсхед попросил мать почитать вслух, и она до десяти часов с большим одушевлением читала „Дневник Никого“, а в десять закрыла книгу и объявила, что почему-то ужасно устала, настолько, что даже не зайдет перед сном в часовню. — Кто едет завтра на охоту? — спросила она. — Корделия, — ответил Брайдсхед. — Я беру молодую кобылку Джулии, пусть познакомится с собаками. Часа на два, не больше. — Рекс приезжает завтра неизвестно когда, — сказала Джулия. — Мне лучше остаться, чтобы его встретить. — Где назначен сбор? — неожиданно спросил Себастьян. — Здесь. Флайт Сент-Мери. — Тогда я тоже хотел бы поехать, если найдется для меня лошадь. — Разумеется. Это просто чудесно. Я бы сам позвал тебя, только ты раньше всегда был так недоволен, когда приходилось ехать. Можешь взять Колокольчика. Он отлично ходит в этом сезоне. Все вдруг ужасно обрадовались, что Себастьян хочет ехать на охоту; сумрак вечера немного рассеялся. Брайдсхед позвонил, чтобы принесли виски. — Может быть, еще кому-нибудь? — Мне принесите, пожалуйста, тоже, — сказал Себастьян, и на этот раз не Уилкокс, а лакей так же посмотрел на леди Марчмейн и получил в ответ еле заметный кивок. Все в доме были предупреждены. Виски принесли уже разлитое в два стакана, словно заказанное у стойки, и все наши глаза следовали по комнате за подносом, как глаза собак в столовой, провожающие блюдо с дичью. Однако благодушие, порожденное желанием Себастьяна участвовать в завтрашней охоте, сохранилось; Брайдсхед написал записку для конюха, и мы в радужном настроении разошлись по комнатам. Себастьян сразу лег; я сидел у его камина и курил трубку. — Может быть, мне поехать завтра вместе с вами? — сказал я. — Ничего интересного вы не увидите, — ответил он. — Могу вам точно сказать, что я намерен сделать. Отстану от Брайди у первой же норы, потрушу легонько в ближний кабак и проведу там весь день, упиваясь на свободе. Раз они обращаются со мной, как с алкоголиком, пусть тогда и получают алкоголика на здоровье. Да и потом, я все равно ненавижу охоту. — Ну, что же. Помешать я вам не могу. — Между прочим, можете — если не дадите мне денег. Они закрыли этим летом мой лицевой счет. Отсюда проистекли мои главные трудности. Часы и портсигар я уже заложил, чтобы обеспечить себе счастливое рождество, так что завтра мне придется за деньгами обратиться к вам. — Я не могу. Вы отлично знаете, что это невозможно. — Невозможно, Чарльз? Ну что-ж. Как-нибудь устроюсь сам. Я теперь стал ужасно ловкий по этой части — как устраиваться самому. Пришлось, ничего не поделаешь. — Себастьян, что у вас там было с мистером Самграссом? — Он же вам рассказывал за обедом про руины, мулов и местные достопримечательности — это все было у Сами. Просто мы решили, что каждый пойдет своим путем, вот и все. Бедняга Сами, в сущности, до последнего времени вел себя довольно сносно. Я надеялся, что он и дальше не подкачает, но, боюсь, он проявил крайнюю неосмотрительность, рассказав о моем счастливом рождестве. Наверное, думал, что если изобразит меня в слишком хорошем свете, то, пожалуй, еще потеряет место телохранителя. Понимаете, ему оно очень выгодно. Я не хочу сказать, что он ворует, нет. По-своему он довольно честен в денежных делах. Во всяком случае, он ведет такую неприятную книжицу, куда вносит все суммы, которые получает по аккредитивам, и все расходы, и в любой момент может предъявить ее маме и адвокатам. Но ему очень хотелось проехаться по всем этим местам, и благодаря мне он смог проделать путешествие с комфортом, а не ютиться бог знает где, как обычные университетские преподаватели. Единственной неприятной стороной было мое общество, но мы очень скоро это уладили. Начали мы, как вы понимаете, с размахом, в стиле большого турне, у нас были письма к разным видным людям во всех местах, и мы останавливались на Родосе у военного губернатора и у посланника в Константинополе. Это-то и послужило для Сами главной приманкой. Конечно, у него были свои заботы — приходилось постоянно держать меня под присмотром, но он всякий раз спешил предупредить людей, что я ненормален. — Себастьян! — Не совсем нормален — ну а так как у меня не было денег, разойтись мне особенно не было возможности. Он даже на чай давал за меня, сунет человеку ассигнацию и тут же запишет к себе в книжицу. Но в Константинополе мне привалила удача. В один прекрасный вечер Сами за мной недосмотрел, и я умудрился выиграть немного денег в карты и назавтра, улизнув от него, засел в баре Токатляпа, где и проводил время в свое удовольствие, как вдруг кто бы, вы думали, там появился? Антони Бланш с бородой и новым дружком, евреем. Антони успел одолжить мне десятку, прежде чем туда ворвался, запыхавшись, бедняга Сами и вновь завладел мною. После этого меня ни на секунду не оставляли одного; сотрудники посольства посадили нас на пароход, идущий в Пирей, и не уходили с пристани, пока мы не отчалили. Но в Афинах все оказалось просто. После обеда я преспокойно вышел из здания посольства, обменял у Кука мою десятку, расспросил там, чтобы сбить Сами со следа, о пароходе до Александрии, а сам сел в автобус, приехал в порт, нашел там одного матроса, который говорил по-американски, спрятался у него, пока не отошел пароход, и без труда очутился снова в Константинополе. Антони со своим еврейским дружком жили в чудесном полуразвалившемся домишке рядом с базаром. Я у них и сидел там, пока не похолодало, потом мы с Антони пустились в путь к югу и в конце концов, как было условлено, три недели назад соединились в Сирии с Сами. — И Сами не возражал? — О, мне кажется, он получил большое удовольствие на свой чудовищный лад. Правда, в высшем свете ему, конечно, не пришлось больше вращаться. Сначала он, наверное, немного — беспокоился. Но я не хотел, чтобы он выслал на поиски весь средиземноморский флот, поэтому телеграфировал ему из Константинополя, что со мной ничего не случилось и пусть переводит деньги на Оттоманский банк. Получив телеграмму, он тут же прискакал в Константинополь. Конечно, у него было трудное положение, потому что я совершеннолетний и пока еще свидетельства о психической неполноценности на меня не выправили, так что арестовать он меня не мог. И не мог меня бросить умирать с голоду, а сам пока жить на мои деньги, и не мог сообщить маме, чтобы не оказаться в полных дураках. Куда ни кинь, он был у меня в руках, бедняга Сами. У меня была сначала мысль расстаться с ним совсем, и дело с концом, но Антони мне тут очень помог, он сказал, что гораздо лучше будет все уладить по-дружески, и все замечательно уладил. И вот я здесь. — После рождества. — Да. Я твердо решил устроить себе веселое Рождество. — Ну и как? Устроили? — Вероятно. Я мало что помню, а это хороший признак, верно ведь? На следующее утро за завтраком Брайдсхед был в алом. Корделия, высоко вздернув подбородок над белым шарфом своей нарядной амазонки, запричитала, увидев Себастьяна в твидовом пиджаке: — Ой, Себастьян, ну разве так можно! Ну пожалуйста, ступай переоденься. Тебе так к лицу охотничий костюм! — Его засунули куда-то. Гиббс не мог найти. — Это басни. Я сама помогала все достать до того, как тебя разбудили. — Там половина принадлежностей потеряна. — И это так скверно повлияет на местные нравы. Если б ты только знал, до чего опустились в этом сезоне Стриклэнд-Винеблсы. Они даже сняли цилиндры с грумов! Было уже без четверти одиннадцать, когда лошадей наконец подвели к крыльцу, но больше никто из обитателей дома до сих пор не показывался внизу; они словно затаились все, выжидая, пока не замолкнет в отдалении стук копыт Себастьяновой лошади. Перед самым выездом, когда остальные уже сидели в седле, Себастьян поманил меня в холл. На столе рядом с его шляпой, перчатками, хлыстом и бутербродницей лежала фляга, которую он передал, чтобы ее наполнили. Он поднял ее и поболтал— она была пуста. — Видите, — сказал он, — я даже настолько не заслуживаю доверия. Сумасшедший не я, а они. Теперь вы не можете отказать мне в деньгах. Я дал ему фунтовую бумажку. — Еще. Я дал ему вторую и, стоя на крыльце, смотрел, как он сел на лошадь и тронул рысью за братом и сестрой. И тотчас же, словно по знаку режиссера, подле меня очутился мистер Самграсс, взял меня под локоть и привел назад, к горящему камину. Он погрел над огнем свои аккуратные ручки, потом повернулся и стал греть спину. — Итак, Себастьян отправился в погоню за лисицей, — проговорил он, — и мы можем отложить нашу маленькую заботу на час-другой. Я не намерен был терпеть от мистера Самграсса этот тон. — Мне известно все о вашем „большом турне“, — сказал я. — А-а, я так и думал, — отозвался мистер Самграсс без всякого смущения, скорее, облегченно, словно рад был посвященному собеседнику. — Я предпочел не терзать всем этим нашу хозяйку. В конце концов, дело обернулось гораздо благополучнее, чем можно было ожидать. Однако я счел долгом дать кое-какие объяснения о том, как Себастьян отпраздновал Рождество. Вы вероятно, заметили вчера вечером, что были приняты некоторые меры предосторожности. — Заметил. — И нашли их преувеличенными? Совершенно с вами согласен, тем более что они угрожают нашему собственному безмятежному пребыванию в этом доме. И я повидал сегодня утром леди Марчмейн. Не думайте, что я только с постели. Я имел разговор с нашей хозяйкой. И, по-моему, мы можем рассчитывать сегодня на некоторое послабление. Вчерашний вечер вряд ли кому-нибудь захотелось бы пережить вторично. Я, мне кажется, не получил той благодарности, которую заслужил, стараясь развлечь компанию. Мне было противно говорить о Себастьяне с мистером Самграссом, но я принужден был сказать: — Не уверен, что сегодняшний вечер — подходящий момент для послаблений. — Да что вы! Сегодня, после долгого дня в поле под бдительным оком Брайдсхеда? Можно ли найти момент более подходящий? — Ну, не знаю. В конце концов, это не мое дело. — И не мое, строго говоря, раз уж он благополучно водворен под родительский кров. Леди Марчмейн просто оказала мне честь, попросив моего совета. Я же в глубине души не столько забочусь сейчас о Себастьяне, сколько о нас самих. Я нуждаюсь в третьем стакане портвейна, мне не хватает в библиотеке гостеприимного подноса с коктейлями. И, однако, вы определенно высказались против сегодняшнего вечера. Интересно почему? С Себастьяном сегодня ничего дурного произойти не может. Прежде всего, у него нет денег. Мне это доподлинно известно. Я сам об этом позаботился. Даже его часы и портсигар лежат у меня наверху. Можно совершенно ничего не опасаться… если, конечно, не нашлось дурного человека, который бы снабдил его какой-то суммой. А, леди Джулия, доброе утро, доброе утро. Как настроение болонки среди всеобщего охотничьего азарта? — Болонка в порядке, благодарю. Послушайте, сегодня приезжает Рекс Моттрем, и я просто не могу допустить второго такого вечера, как вчера. Кто-то должен поговорить с мамой. — Кто-то уже поговорил. Я был у нее. Думаю, что сегодня все будет в порядке. — Слава богу. Вы сегодня рисуете, Чарльз? Создалась традиция, что я в каждый свой приезд расписываю один медальон на стене садовой комнаты. Мне это было очень удобно, так как давало приличный повод уединяться от всех остальных, и, когда дом был полон гостей, моя садовая комната соперничала с детской как убежище, куда время от времени забредал кто-нибудь, чтобы пожаловаться на других; так, не прилагая ни малейших усилий, я постоянно был в курсе всех разговоров и событий дня. К этому времени три медальона были уже готовы, каждый по-своему довольно красив, но, к сожалению, каждый в другой манере, так как за полтора года, протекшие с начала работы, вкусы мои менялись и умение возрастало. Как единый декоративный замысел они совсем не удались. В то утро я, как обычно, искал убежища в садовой комнате. Я поспешил туда и скоро погрузился в работу. Джулия пошла вместе со мною посидеть и посмотреть, как пойдет дело, и говорили мы, естественно, о Себастьяне. — Неужели вам никогда не надоедает эта тема? — спросила она. — Почему мы все должны так с ним носиться? — Просто потому, что мы его любим. — Ну и что ж. Я тоже, мне кажется, по-своему его люблю, только мне непонятно, почему бы ему не вести себя, как все люди. Понимаете, я выросла в семье, где уже есть одна тайна — папа. Такая, о которой нельзя говорить при слугах, нельзя было говорить при детях, пока мы были маленькие. Если мама собирается сделать из Себастьяна еще одну, это, по-моему слишком. Раз он обязательно хочет всегда быть пьяным, почему бы ему не поехать куда-нибудь в Кению, где это неважно? — Почему быть несчастливым в Кении не так важно, как быть несчастливым где-то еще? — Не прикидывайтесь глупым, Чарльз. Вы отлично понимаете. — То есть это было бы не так неловко для вас? Ну, так вот, я хочу только сказать, что сегодня вечером, если Себастьяну не помешать, может получиться большая неловкость. Он в дурном расположении духа. — Пустяки, денек на охоте придаст ему бодрости. Трогательно было видеть, как они все верили в благотворное воздействие охоты. Леди Марчмейн, которая тоже заглянула ко мне в те утренние часы, сама насмешливо отметила это с той тонкой иронией, которой она славилась; — Я всегда терпеть не могла охоту, — сказала она. — По-моему, она порождает даже в превосходных людях самое безобразное, грубое хамство. Не знаю, в чем тут дело, но стоит надеть охотничий костюм и сесть на лошадь, и люди превращаются в каких-то пруссаков. А как они хвастают после охоты! Сколько раз я сидела за ужином и молча ужасалась тому, что мои хорошие знакомые, мужчины и женщины, вдруг превратились в очумелых самодовольных хамов!.. И, однако, вот теперь — право, это, должно быть, нечто унаследованное от прежних веков — на сердце у меня так легко, когда я думаю о том, что Себастьян поехал с ними. „Ничего страшного не произошло, — говорю я себе, — ведь он поехал на охоту“. Словно на небе услышана моя молитва. Она расспросила меня о моей жизни в Париже. Я описал свою квартиру с видом на реку и на башни Парижской богоматери. — Я надеюсь, что Себастьян поедет со мной погостить, когда я соберусь обратно. — Да, чудесно было бы, — ответила леди Марчмейн, вздыхая, словно о чем-то несбыточном. — И надеюсь, он приедет к нам в Лондон. — Чарльз, вы знаете, что это невозможно. Лондон самое неподходящее место. Там даже мистер Самграсс не мог удержать его под контролем. У нас в доме нет секретов — видите ли, он пропадал все рождество. И мистеру Самграссу удалось обнаружить его только потому, что ему нечем было оплатить счет и оттуда позвонили к нам домой. Это слишком страшно. Нет-нет, Лондон совершенно исключается, если уж он не может владеть собой здесь, с нами… Мы должны подержать его немного тут, позаботиться, чтобы ему было хорошо, чтобы он поправился, поездил на охоту, а потом надо опять отправить его за границу с мистером Самграссом… Видите ли, я уже пережила все это один раз. Ответ на это и непроизнесенный был отлично известен нам обоим: „Его вы не могли удержать, он сбежал от вас. И Себастьян сбежит. Потому что они оба вас ненавидят“. Внизу, в долине, прозвучал охотничий рог. — Ну вот, едут. Они уже в наших лесах. Надеюсь, ему было весело. Так, разговаривая с Джулией и с леди Марчмейн, я и в том и в другом случае очутился в тупике, и не потому, что мы не понимали друг друга, а потому, что понимали слишком хорошо. А с Брайдсхедом, когда он вернулся к обеду и мы заговорили с ним на эту же тему — ибо тема эта была в доме повсюду, точно пожар в трюме большого парохода, глубоко внизу, под ватерлинией, черно-красный в кромешной тьме и вырывающийся наружу лишь ядовитыми струйками дыма сквозь щели люков, а потом вдруг начинающий валить густыми клубами из вентиляционной системы, — с Брайдсхедом я чувствовал себя в каком-то незнакомом мне мире, в мире, мертвом для меня, среди лунного пейзажа голой лавы, на обременительной для легких высоте. Он сказал: — Я надеюсь, что он болен алкоголизмом. Тогда это просто большое горе, и мы все должны помогать ему его снести. Раньше я боялся, что он напивается нарочно, когда хочет и потому что хочет. — Так оно и было — мы оба напивались именно так. И сейчас он со мной пьет, когда хочет и сколько хочет. Я могу удержать его на этом, если бы только ваша мать мне доверилась. А если вы будете преследовать его лечениями и наблюдениями, он за несколько лет превратится в развалину. — Видите ли, превратиться в развалину — это не грех. Никто не обязан перед богом непременно стать министром почт и сообщений, или лейб-егерем королевского двора, или в восемьдесят лет ходить пешком по десять миль. — Не грех, — повторил я. — Не обязан, перед богом. Вы снова о религии? — А я никогда и не оставлял этой темы, — ответил Брайдсхед. — Знаете, Брайди, если бы я когда-нибудь испытал желание стать католиком, достаточно бы мне было пять минут побеседовать с вами, и это бы как рукой сняло. У вас удивительная способность сводить, казалось бы, вполне разумные посылки к полной бессмыслице. — Странно, что вы это говорите. Я уже слышал такое же мнение и от других людей. Поэтому-то я, в частности, и думаю, что из меня не выйдет хороший священник. Видно, так уж у меня устроена голова. За обедом Джулия была занята только ожидающимся приездом своего гостя. Она взяла машину и поехала встречать его на станцию, и к чаю он был уже в Брайдсхеде. — Мама, ты только погляди на рождественский подарок Рекса! Рождественским подарком была живая черепашка с инкрустированным бриллиантами по панцирю вензелем Джулии; и это чуточку непристойное живое существо, то беспомощно оскользающееся на паркете, то поднятое для всеобщего осмотрения на ломберный столик или ползущее по ковру, прячась при малейшем прикосновении и тут же снова вытягивая морщинистую шейку и раскачивая серой допотопной головой, стало для меня образом всего того вечера, тем крючком на сети воспоминаний, который зацепляет внимание, хотя нечто гораздо большее совершается у нас на глазах. — Господи, — сказала леди Марчмейн. — И неужели она ест все то же самое, что и обыкновенная черепаха? — А что вы сделаете, когда она подохнет? — спросил мистер Самграсс. — Нельзя ли будет вставить в этот панцирь новую черепаху? Рекса предупредили о Себастьяне — иначе он едва ли выдержал бы мрачную атмосферу Брайдсхеда, — и он немедленно предложил готовый выход. Он бодро и открыто рассуждал об этом за чаем, и после целого дня шепотов слышать его громкий голос было большим облегчением. — Надо послать его в Цюрих к Баретусу. Баретус — как раз тот человек, который здесь нужен. Он у себя в санатории каждый день творит настоящие чудеса. Знаете, как пил Чарли Килкартни? — Нет, — ответила леди Марчмейн со своей милой иронией. — Боюсь, что мы не знаем, как пил Чарли Килкартни. Джулия, отвернувшись к черепахе нахмурила брови, услышав насмешку над своим поклонником, но Рекс Моттрем был нечувствителен к таким уколам. — Две жены махнули на него рукой, — рассказывал он. — А когда он обручился с Сильвией, она поставила условием, что он поедет лечиться в Цюрих. И ему помогло. Через три месяца вернулся другим человеком. И с тех пор капли в рот не взял, даже несмотря на то, что Сильвия от него ушла. — Почему же? — Ну, бедняга Чарли, когда бросил пить, стал довольно большим занудой. Но это уже к делу не относится. — Да-да, разумеется. Эта история, как я понимаю, предназначена обнадеживать. Джулия снова сердито посмотрела на черепаху. — Он и половыми отклонениями, знаете, тоже занимается. — Ох, какие удивительные знакомства ждут бедного Себастьяна в Цюрихе! — Конечно, у него все места заняты на много месяцев вперед, но я думаю, они там потеснятся, если я его попрошу. Я могу позвонить ему сегодня же прямо отсюда. (Рекс, охваченный стремлением помочь ближнему, был склонен действовать с устрашающей напористостью, словно навязывал упирающейся домохозяйке ненужный ей пылесос.) — Мы подумаем об этом. И мы думали об этом, когда с охоты вернулась Корделия. — Джулия, какой ужас! Что это? — Рождественский подарок Рекса. — Ой, простите. Вечно я ляпаю невпопад. Но как жестоко! Ей, должно быть, было ужасно больно. — Они не чувствуют. — Ну да. Откуда ты знаешь? Могу спорить, чувствуют. Она поцеловала мать, с которой еще не виделась сегодня, пожала руку Рексу и позвонила, чтобы ей принесли яичницу. — Я пила чай у миссис Барни, ведь я вызвала машину по ее телефону, но все равно голодна ужасно. День был — чудо! Джин Стриклэнд-Винеблс шлепнулась прямо в лужу. Мы проскакали без остановки от Бенджерса до Аппер-Истри. Миль, наверно, пять, да, Брайди? — Три. — Ну, не по прямой же гнали… — Набивая рот яичницей, она урывками рассказывала нам об охоте… — Посмотрели бы вы на Джин, когда она вылезла из лужи. — А где Себастьян? — Себастьян опозорен навеки. — Эти слова, сказанные ее детским голоском, прозвучали как звон заупокойного колокола. Но она продолжала: — Отправиться на охоту в этом ужасном простолюдинском сюртучке и с галстучком, как ученик верховой школы капитана Морвина! Я лично его не узнала на сборе и надеюсь, что никто не узнал. Разве он не вернулся? Заблудился, наверно. Когда Уилкокс пришел после чая убрать со стола, леди Марчмейн спросила! — Лорд Себастьян не давал о себе знать? — Нет, ваша светлость. — Видно, заехал к кому-то выпить чаю. Как это на него не похоже. Полчаса спустя, появившись с подносом коктейлей, Уилкокс объявил: — Лорд Себастьян только что звонил из Саут-Твайнинга, чтобы за ним прислали машину. — Из Саут-Твайнинга? Кто там живет? — Он говорил из гостиницы, ваша светлость. — Саут-Твайнинг! — повторила Корделия. — Совсем с дороги сбился! Когда он приехал, щеки его были красны, глаза лихорадочно блестели; я сразу увидел, что он на две трети пьян. — Мой дорогой мальчик, — сказала леди Марчмейн. — Как приятно, что ты опять так хорошо выглядишь. День на воздухе пошел тебе на пользу. Коктейли на столе. Выпей, если хочешь. Не было ничего примечательного в ее словах, кроме того, что она их произнесла. Полгода назад они бы не были сказаны. — Спасибо, — ответил Себастьян. — Я выпью. Удар, которого заранее ждешь, который пришелся по уже наболевшему месту и принес с собой не потрясение, но лишь тупую, мучительную боль да мельком мысль о том, что еще один будет уже не по силам, — вот что я чувствовал, сидя за ужином против Себастьяна и видя его помутившийся взгляд и неверные движения, слыша его осипший голос, вдруг брякающий что-то невпопад после продолжительного, невежливого молчания. Когда наконец леди Марчмейн с Джулией и слуги ушли, Брайдсхед сказал: — Тебе бы лучше пойти лечь спать, Себастьян. — Сначала портвейну выпью. — Да, выпей портвейну, если тебе хочется. Но не появляйся в гостиной. — Угу, перебрал, — Себастьян кивнул. — Как в добрые старые времена. Джентльмены здорово надирались в добрые старые времена, не могли выйти к дамам. („Надо сказать, что совсем не как в старые времена, — заметил чуть позже мистер Самграсс, пытаясь завязать со мною дружескую беседу. — В чем разница, трудно определить. То ли веселья недостает, то ли духа товарищества. И знаете, у меня полное впечатление, что он пил еще днем, в одиночку. Откуда же он взял деньги?“) — Себастьян пошел спать, — сказал Брайдсхед, когда мы пришли в гостиную. — Да? Почитать вам? Джулия и Рекс сели играть в безик; черепаха от наскоков болонки спряталась в панцирь; леди Марчмейн читала вслух „Дневник Никого“, но очень скоро, хотя было еще рано, закрыла книгу и сказала, что пора спать. — Я останусь еще немного, можно, мама? Еще три роббера.

The script ran 0.035 seconds.