1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
Хорошо же я выглядел после вчерашнего!
— Вода у тебя — питьевая?
Он для чего-то на шланг поглядел.
— Нет, вроде мытьевая.
Я вывинтил пробку, приладил шланг, махнул ему рукой. Тот своему напарнику махнул, такому же бородатому. А тот еще кому-то. Так и домахались до водокачки.
— Вахтенный!
Повар кричал с камбуза. Машина привезла продовольствие. Я к ней подвел лебедку, петлей обвязал коровью ногу и затянул.
— Вирайте!
Поплыла мороженая нога с причала на камбуз — торжественно, как знамя. Потом еще мешки перегружали — с картошкой, сухофруктами, вермишелью, черт его знает с чем. И только успел управиться — опять голос, с берега:
— Вахтенный!
Стоит — в шляпе, под ней уши мерзлые, дышит себе на руки.
— Кто воду берет?
— Что значит «кто»? Пароход берет.
— Кто персонально? Фамилия? Шаляй? Почему, матрос Шаляй, питьевую воду в мытьевые танки заливаете? Очистка денег стоит. Народных. Государственных. За границей, например, за это золотом берут. Валютой.
— Мы ж не за границей.
— Тем более. Значит, себя грабим. Кто это приказал?
— Кто шланг давал, сказал — мытьевая.
— Персонально кто? Не помните. Как же так получается? А черт ого знает, как это получается. Все руками махали.
— Что ж теперь, — говорю, — обратно ее качать? Тоже ведь деньги. Народные. Государственные. Опять же, чище помоемся. Тоже ведь проблема!
Озадачился в шляпе.
— Да мне-то, собственно… Только если все начнут питьевую… Непорядок! Вот как мы это определим.
Махнул рукой и пошел. Минуты не прошло, как снова:
— Вахтенный!
Это из рубки старпом — его на отходе вахта. Стоял в окне, как портрет в раме, косил мне на палубу. А там, возле трюма, стоял некто — в барашковой шапке, в пальто с шарфом, в теплых галошах, руки за спиной, наблюдал за берегашами — как они бочки швыряют. Так, думаю, сейчас насчет кранцев будет заливать.
— Ты вахтенный?
Смотрел на меня холодными глазами и морщился. Капитан, конечно, кто же еще. Они всегда посреди палубы останавливаются, а говорить — не спешат. Капитану в море еще много чего придется сказать, ну, а когда он в первый раз ступает на палубу, спешить не надо, а надо сказать такое, чтобы запомнили. Чтоб прониклись.
— Скользко на палубе, вахтенный. Люди упадут и ноги переломают.
Так сразу и переломают. А я думал: он насчет кранцев.
— Сейчас, — говорю, — посыплю.
— Так. А чем будешь посыпать? Солью?
— Нет, говорю, — это инструкцией запрещено. Песком надо.
— А песок у тебя есть?
— Нет. Но достану.
— Новенький, а знаешь. Ну, действуй.
Сказал он свое капитанское слово и пошел к себе в каюту, легонько этак пошатываясь. А я взял лопату, пошел к бочке с солью и стал ее сыпать. Новенький, а знаю. И он тоже знает. Это один гений в газете написал, что от соли настил гниет. И напечатали. Не спросили только — а чем ее, палубу в море поливает, не солью? Потому что — борец за экономию. Как будто, если я ее песком посыплю, это дешевле выйдет. Песок зимой дороже, чем соль. А летом и посыпать не надо.
Ну вот, я и с этим покончил, больше никто меня не звал, и сел я на комингс трюма перекурить. Кто-то выполз из кубрика, пошатался в капе, к трюму подошел и встал над люком. Я вскочил и отодвинул его на полшага.
— Отодвигаешь меня? Ты главный тут?
— Не главный, но вахтенный. Свалишься — мне отвечать.
Тут одна бочка выпала из контейнера, еще с высоты, и раскололась по всем клепкам. Не знаю, отчего, так же и другие падали. Наверное, обруч был с перекалиной.
Он усмехнулся лениво и вдруг сгреб меня за куртку, задышал мне в лицо: гнилью зубной, да с перегаром.
— А я за бочки отвечаю, понял? Потому что я бондарь.
— Пусти, — говорю, — порвешь.
Он хоть и косой был в дымину, но мертво держал, сильней был меня трезвого. И так смотрел из-под серых своих бровей, с такой медвежьей злобой — просто убить хотел.
Один из берегашей, который внизу был, укладывал бочки в трюме, сказал:
— Что вы, ребята, как не стыдно! Вы ж в море идете, должны быть как братовья.
— Ты помалкивай там, — сказал ему бондарь. Но все-таки oтпустил куртку. Зато поднес кулак к самому лицу. — Убивать таких братовьев.
И пошел обратно в кубрик. Берегаши работу оставили, смотрели ему вслед. Тот, в трюме, спросил:
— Слышь, вахтенный. Неужели же он из-за бочки? Ну, стоит она? Может, чего не поделили? Так лучше не ходить вместе.
— Чего нам делить? Первый раз его вижу.
— Вот дела!
Действительно, я подумал, дела. Ведь тут ничего не попишешь, если не понравились двое друг другу на пароходе. Не из-за бочки, конечно, а просто рылами не сошлись. В море и те, кто нравится, в конце концов надоедают. А тут мы рейс начинаем врагами и врагами, конечно, разойдемся. Даже не поймем, отчего. Может, и правда, не ходить с ним?
— Слышь, вахтенный, — сказал мне тот, из трюма, — ты на это плюнь. Ну, спьяна сказал человек.
— Да чепуха, — говорю, — есть о чем говорить!
— Ну, правильно. Слышь, пошарь там в камбузе — хлебца не найдется ли? Есть захотелось.
Ох, уж эти берегаши. Вечно у моряков чего-нибудь клянчат. Как будто прорва бездонная на траулере.
— Пошарю, — говорю.
— Будь ласков. Может, и мяску найдешь? Или там курку?
На камбузе у кандея[21] пыхтела кастрюля на плите, и два помощника чистили картошку. Сам кандей собачку кормил из миски — рыженькая такая, пушистая, глазенки выпуклые, лобик с зачесиком. Она не ела, а чуть отведывала и ушками все прядала и поджимала лапку. Не верила, что все так хорошо.
— Рубай, Волна, веселей, — кандей ее уговаривал. — Скоро на вахту пойдешь.
Всех портовых собак зовут Волна. А если кобель, то — Прибой. В Тюве-губе она, конечно, сбежит. Не такие они дураки, портовые песики, с нами в море идти. У них программа четкая — за кем-нибудь увяжутся, чуют судового человека, и по нескольку дней живут на пароходе в тепле и сытости, только бы уши не оборвали от широты душевной. А в Тюве — сбегают на берег и на попутных возвращаются в порт. Я все понять не мог, как они различают, кто в море идет, кто в порт, — ведь к одному и тому же причалу подходят. А наверно, по запаху — с моря-то трезвые возвращаются. И настроение совсем не то.
Я спросил у кандея, нет ли чего для берегашей. Он поохал, но вынул из кастрюли кус мяса и завернул в газетку с буханкой черного.
— А сам не покушаешь?
Я со вчерашнего не ел, но как-то и не хотелось.
— Ну, компоту хоть порубай, — дал мне полкастрюли и черпак. — Докончи, все равно мне новый варить.
Сам он лишь папиросу за папиросой курил, худющий, страдальческое лицо в морщинах. Язву, наверное, нажил на камбузах.
Я ел нехотя и поглядывал на его помощников, как они картошку чистят. Каждый глазок они вырезали. Это у кандея и завтра не будет готово. Они, конечно, старались, но — медленно. А мы не работаем медленно. Мы, черт меня задери, все делаем быстро. Потому что удовольствия мало картошку чистить. Или бочки катать. Вот узлы вязать — это иное дело, это я люблю. Но тут ведь все удовольствие — что делаешь это быстро. А картошка — это, как говорил наш старпом из Волоколамска, "не работа для белого человека".
Один заметил, что я смотрю, смущенно мне улыбнулся, откинул со лба белесую прядь. Он славный был, но дитя еще пухлогубое.
— Что, — спрашиваю, — рука онемела?
— Да нет, чепуха.
Салаги они, я сразу понял. Моряк старый, конечно, сознался бы. Ничего нет зазорного.
Я кинул черпак в кастрюлю, взял у него нож и показал, как чистить. Чик с одного боку, чирик с другого — и в бак.
— Так же много отходов, — говорит.
— Ну, чисти, как знаешь.
Второй — смуглолицый, раскосый, как бурят, — посмеялся одними губами.
— Друг мой, Алик, всякая наука благо, скажи спасибо.
— Спасибо, — Алик говорит.
Из салона вышел малый в кепчонке, в лыжной замасленной куртке, взял кочергу и сунул в топку. Потом посчитал, сколько нас тут на камбузе.
— Шура! — крикнул туда, в салон. — Четырех учти.
— Я не в счет, — говорю. — На вахте.
— Сиди ты! Вахтенному — полуторную. — Не улыбаясь, наморщенный, угрюмый, сунул мне пятерню. — Фирстов Серега. Компоту оставь запить.
Алика отчего-то всего передернуло. Сказал как-то виновато:
— Пожалуй, и меня не в счет… Я этого не пью. Ни разу не пил.
Раскосый опять посмеялся одними губами.
— Ах, он предпочитает шампанское.
— Разбирайся с вами, котятами, — сказал Серега, — кто чего не пьет!
Кочерга накалилась, он прикурил от нее и пошел в салон. Мы тоже пошли. А Шура там уже распечатал ящик с «Маками» и сливал из флаконов в чистый котелок. Двадцать четыре флакончика стограммовых — это команде на бритье, но никто еще с ними не брился, все палубные выпивают в день отхода. Штурмана на это не посягают, у них свое законное — спирт из компаса, три с чем-то литра на экспедицию, потом они всю дорогу механикам кричат: "Топи веселей, картушка[22] примерзает!"
Шура веселыми глазами смотрел — что там творится в котелке. А кандей тем временем шлюпочный ящик вскрывал, с галетами.
Рядом с Шурой стояла девка — молоденькая, нахмуренная — держалась за его плечо.
— Шура, — просила его, — когда ж ты со мной поговоришь?
Он только плечом подергивал. А она даже нас не замечала, только его и видела одного. Ну, я б на ее месте тоже по сторонам не заглядывался — такой красивый был парень, просто первый сорт, — глазастый, темнобровый, зубы как жемчуг. Он, поди, и сам своей красоты не знал, а то бы девки за ним по всем причалам пошли толпою. А может, и ходили. Но все равно, наши ребята себя не знают. Вот и Серега был бы ничего, — хотя не сравнить его с Шуркой, — черен, как деготь, и синеглазый, это ведь редко встретишь, но уж как рыло свое угрюмое наморщит, лет на десять ему больше дашь.
Шура из котелка разлил по кружкам и мне почему-то первому поставил.
— Хватани, кореш.
Сам же не брал себе, пока все не расхватали. Смотрел на меня, улыбался мне весело. Вот с ним-то мы поладим. И с Серегой, наверное, тоже. Не знаю, как объяснить вам, отчего я это почувствовал.
— Сам откуда, кореш?
— Орловский.
— Ну, ты даешь! Земляки почти, я изо Мценска. Давай, земеля, грохнем.
Даже его провожающая поглядела на меня милостиво. Потом мы грохнули, она тоже пригубила из его кружки и сморщилась, замахала рукою около рта. Мы слегка пригорюнились, быстренько запили компотом и потянулись за галетами. Салаги долго не решались, смотрели на нас — не умрем ли? Нет, живы, — потом раскосый глотнул все разом, подобрал живот и выдохнул в подволок. Алик же пил судорожными глоточками и плавился, истекал слезами.
— Ничего, — сказал Шура, — с ходу оморячились.
Алику, однако, плохо сделалось, хотя он и улыбался геройски.
Кандей вскочил и увел его в камбуз. Мне тоже пора было идти.
— Да посиди, земеля, — сказал Шура, — не украдут пароход.
Провожающая взглянула на меня исподлобья.
— Ну, раз ему идти надо… Вы потом, в экспедиции наговоритесь.
Я взял сверток и вышел.
Берегаши, конечно, не грузили, ждали меня и тут же сели закусывать.
— Ступайте, ребята, в салон, — я им сказал, — там тепло и есть чего выпить.
Подумали и отказались.
— Да чо там, нам все равно бесполезно, по холоду выдохнется. А вы уж почувствуйте как следует, ведь три месяца будете трезвенники.
— Это верно. Три с половиной.
Я ушел на полубак, сел там на бочку, дымил и поглядывал на причал. Я еще не потерял надежды, что она придет. В прошлый раз она тоже опаздывала, успела к самому отплытию. Вот разве очкарик не передал ей, что я звонил. Но какой ему резон — если я ухожу? И с кем же он тогда шептался?
До Полярного недолго было и сбегать, или позвонить из диспетчерской, но чертова повязка меня связала по рукам, по ногам. Кому ее передашь, у каждого эти минуты последние. Просто сбежать и все? Никто особенно не хватится, покричат — другого найдут. Но не в том дело, хватятся или нет, а тут у меня определенный свих, я не могу объяснить. Так, наверное, заведено: одним жить в тепле, другим — стынуть и мокнуть. Вот я родился — стынуть и мокнуть. И не сбегать с вахты. Я сам себе зто выбрал, тут никто не виноват.
Уже смеркалось, когда снова позвали:
— Вахтенный!
Было начало четвертого, а к причалу никто не спешил — я бы издалека увидел.
11
Позвал меня «дед». Он возился под рубкой, доставал из-за лебедки шланги и футшток — готовился к приемке топлива. И сказал мне, не оборачиваясь:
— Сейчас прилив начнется, швартовые не забудь ослабить — порвутся.
— Не забывал до сих пор.
"Дед" повернулся, оглядел меня.
— А мне сказали — новенький на вахте. Давай-ка остаток замерим.
Он вывинтил пробку в танке, я туда вставил футшток, упер его в днище и вынул. «Дед» стоял наклонившись и смотрел.
— Сколько там?
Он даже не различал делений. А я их видел с полного роста, да и не темно еще было. Я встал на корточки и пощупал — где мокро от солярки.
— Тридцать пять вроде…
— Я так и думал. Завинчивай.
— "Дед", а почему ты сам замеряешь? Мотыля мог бы послать.
— А я не сам, — сказал «дед». — Ты вот мне помогаешь. Ничего, я их в море возьму за жабры. Как довезли тебя, в норме?
— Спасибо.
— Мне-то за что? А деньги — ты не тужи об них, деньги наших печалей не стоют. Ну, вперед будь поосторожней.
Я засмеялся. Вот и вся «дедова» нотация. За что я его и любил.
— Зайдешь ко мне? — спросил «дед». — Опохмелиться дам.
— Да я уже вроде…
— Чувствуется. Пахнешь, как балерина.
— Зайду.
На СРТ у троих только отдельные каюты: у кепа, стармеха и радиста. Штурмана — и те втроем живут. Но «маркони» тут же аппаратуру держит, это не каюта, а рабочее место. А фактически — у двоих, одна против другой. «Дед», как говорят, "вторая держава на судне". И к нему в каюту никто не ходит. Даже к капитану ходят — по тем или иным вопросам, а к «деду» один я ходил, и то на меня за это косились. И на него тоже. Но мы на это плевали.
"Дед" к моему приходу разлил коньяк по кружкам и нарезал колбасу на газетке.
— Супруга нам с тобой выставила, — объяснил мне. — Жалела тебя вчера сильно.
— Марь Васильну я, жалко, не повидал. Проводить не придет?
— Она знает, где прощаться. На причале — одно расстройство. Ну, поплыли?
Я сразу согрелся. Только теперь почувствовал, как намерзся с утра на палубе.
— Кой с кем уже познакомился? — спросил «дед».
— Кеп — что-то не очень.
— Ничего. Я с ним плавал. Это у тебя поверхностное впечатление.
— Да Бог с ним, лишь бы ловил хорошо.
— А вообще, народ понравился? Я пожал плечами.
— Не хочется плавать? — спросил «дед». — Тебя только деньги и тянут?
Я не ответил. «Дед» снова налил в кружки и вздохнул.
— Я вот чего решил, Алексеич. Я тебя весь этот рейс на механика буду готовить. Поматросил ты — и довольно. Это для тебя не дело.
Я кивнул. Ладно, пусть он помечтает.
— Ты пойми, Алексеич, правильно. Матрос ты расторопный. Я видел — на палубе ты хорош. Но работу свою не любишь, она тебя не греет. Оттого ты все и качаешься, места себе не находишь. И нельзя ее любить, скоро вас всех одна машина заменит — она и сети будет метать, и рыбу солить.
— Это здорово! Только я ни черта в твоей машине не разберусь.
— У меня разберешься! Да не в том штука, чтоб разобраться. А чтобы любить. Я тебя жить не научу, сам не умею, но дело свое любить — будешь. Дальше-то все само приложится. Ты себя другим человеком почувствуешь. Потому что люди — обманут, а машина — как природа, сколько ты в нее вложишь, столько она тебе и отдаст, ничего не заначит.
Я улыбнулся «деду». Под полом частило гулким, ровным стуком, кружки на столике ездили от вибрации. Света мы не врубили, и не нужно было, в «дедовой» каюте любую вещь достанешь, не вставая со стула, — но я увидел в полутьме его лицо. Тепло ему тут жилось, наверное, когда она день и ночь стучит под полом.
— Что ты! — сказал «дед», как будто услышал, о чем я думал. — Я как попал в свою карусель, когда народ от всех святынь отдирали с кровью, я только и ожил, когда меня к машине поставили.
— А что она делала, эта машина?
"Дед" пододвинул мне кружку и сказал строго:
— Худого она не делала, Алексеич. Асфальтовую дорогу прокладывала через тайгу.
— Зверушек, наверное, попугали там?
— Каких таких зверушек?
— Да нет, я так.
Просто я вспомнил — мне рассказывал один, как они лес рубили зимой, где-то в Пошехонье, и трелевочными тракторами выгоняли медведей из берлог. Я себе представил этого мишку — как он вылазит из теплой норы, облезлый, худющий, пар от него валит. Одной лапой голову прикрывает от страха, жалуется, плачет, а на трех — улепетывает подальше, искать себе новую берлогу. А лесорубы, здоровые лбы, идут за ним оравой, в руках у них пилы и топоры, и кричат ему: "Вали, вали, Потапыч!.." Хорошо бы узнать, находят себе мишки новую берлогу или нет. Зимой ведь не выроешь…
— Я тебе серьезно, — сказал "дед", — а ты мне про зверушек.
Мне отчего-то жалко стало «деда», так пронзительно жалко. Я и вправду решил к нему пойти на выучку. Может быть, что-нибудь из меня и выйдет.
— "Дед", не обижайся. Я ради тебя чего только не сделаю.
Тут меня позвали с палубы.
— Ступай, — сказал «дед».
Когда я уходил, он, сутулый, сидел в темноте за столиком и смотрел в окно. Потом убрал недопитую бутылку и кружки.
— Куда делся, вахтенный? — старпом стоял в окне рубки. Был он, наверное, из поморов — скуластый, широконосый, с белыми бровками. И очень важничал, переживал свою ответственность. — Я тебя час зову, не откликаешься.
Час — это значит, он два раза позвал. Я не стал спорить. Это самое лучшее.
— Не ходи никуда, сейчас отчаливать будем. Люди все на месте?
— Кто пришел, тот на месте.
— Отвечаешь не по существу вопроса.
А что ему ответишь? Не пошлет же он меня в город, если кто и опоздал. В Тюва-губе догонят.
Еще два человека прыгнули с причала, с чемоданчиками в руках, и тут же скрылись в кубрике. Потом показался третий штурман с белым мешком за спиной. Не с мешком, а с наволочкой. В ней он, наверное, лоции приволок и аптеку, он ведь на СРТ и за доктора. Лекарств у него там до фени, каких хочешь, но на все случаи жизни — зеленка и пирамидон, больше он не знает. Зеленка — если поранишься, а пирамидон — так, от настроения. А больше мы в море ничем не болеем.
За третьим — женщина прибежала, в пальто с лисой и в шляпе. Как раз у трапа они и начали обниматься. Женщина большая, а штурман маленький. Он ее за талию обнимал, а она его — за шею. Едва отпустила живым, набрасывалась, как тигрица. Третий прыгнул на палубу и помахал ей морской отмашкой. Глаза у него блестели растроганно.
— Иди, — сказал ей нежно, — простудишься. Она постояла, как статуя, и пошла.
— Хороша? — спросил у меня третий. — За полторы сойдет, верно?
— За двух.
— Сашкой зовут. Вчера познакомились.
Я кивнул.
— Слыхал новости? Отзовут нас с промысла, рейс не доплаваем. Точно, мне в кадрах верный человек сказал.
— Это почему отзовут?
— А не ловится селедка.
— Неделю назад ловилась.
— Неделю! За неделю, знаешь, что может произойти? Землетрясение! Черт-те чего! Я те говорю — отзовут.
Новости, конечно, самые верные. Одна баба слыхала и кореш подтвердил. Всегда перед отходом ползают какие-то таинственные слухи: отзовут, не доплаваем, вернемся суток на двадцать раньше. Иногда, и правда, отзывают. Но я сколько ни плавал, день в день приходили, на сто шестые сутки.
— Что ж, — говорю, — приятно слышать.
— Вот! Ты со мной не спорь. Как насчет курточки?
— Все так же.
— И зря. Отнеси мешок в штурманскую.
— Не понесу. Это твое дело. А я с палубы не могу уйти.
— Резкий ты парень!
Он поднял воротник на шинели, вскинул наволочку и побежал, полусогнутый.
— Вахтенный! — старпом позвал из рубки.
— Ну?
— Не «ну», а «слушаю». Убрать трап!
С берега мужичонко, в шапке набекрень, подал мне трап. Больше никого на пирсе не было. Над всей гаванью заревело из динамиков:
— Восемьсот пятнадцатый, отходите! Восемьсот пятнадцатый, отдавайте концы!
Старпом в рубке горделиво стоял у штурвала. Рад был, что кеп ему доверил отчаливать.
— Вахтенный! Отдать кормовой!
Тот же мужичонко подал мне конец, и я вышел под рубку, ждал, когда борт отвалит от стенки.
— Что молчишь? — спросил старпом. — Конец отдал?
— Порядок, — говорю, — можете отчаливать.
— Надо говорить: "чисто корма!"
— Знаю, как надо говорить.
Чудо, что за пароход. Как будто один я отчаливал. Не считая, конечно, старпома.
Машина встрясла всю палубу, и винт под кормой всхрапнул, взбурлил черную воду. Борт начал отходить, и я пошел на полубак. Старпом мне крикнул вдогонку:
— Отдать носовой.
Опять мы с тем же мужичонкой встретились. Он сделал свое дело, похлопал рукавицами себя по груди, по ляжкам и сказал мне:
— Счастливо в море, парень!
— Ага. Бывай, отец.
Мы уже отошли на метр, — в слабом свете плескалась мазутная вода между бортом и стенкой, плавали в ней щепки и мусор, и я пошел закрепить леер где раньше был трап.
Вдруг меня оттолкнули: какая-то девка, с плачем, охая, кинулась с борта на причал. Едва-едва достала до пирса, одними носочками — и испугалась, заплакала чуть не навзрыд. За нею выскочил Шура — в одной рубашке, без шапки. Он ей орал:
— Мне все про тебя скажут, не думай, не утаишь!
— Шура! — она шла по причалу, прижав руки к груди, платок ей закрывал половину лица. — Как ты так можешь говорить! В гробу я с ним лежала!
— Я тя люблю, поняла, но услышу про твоего Венюшку — гад буду, все тут кончится!
— Шура!
Она отставала, уплывала назад и скрылась за рубкой. Я закрепил леер. Шура стоял рядом, ругался по-страшному и мотал головой.
— Жена? — я спросил.
— Да только расписались.
— Зря ты с ней так, девка тебя любит.
— Любит!.. А ты чо суешься? Твое дело? — Потом он успокоился, улыбнулся даже. — Ничего, для любви не вредно. Все равно она в Тюву завтра примчится. А нет — тоже неплохо. Громко попрощались. Запомнит.
Причал уходил вдаль, за корму, надвигались и уходили другие причалы, корпуса пароходов. Вода, черная как деготь, поблескивала огоньками. Над рубкой у нас три раза взревел тифон. Низко, протяжно. Кто-то издалека откликнулся — судоверфь, наверное, и диспетчерская.
— Раньше не так было, помнишь? — сказал Шура. — Весь порт откликался. Аж за сопки провожали.
Он вздрагивал от холода, но не уходил, смотрел на порт.
— А тебя почему не проводили? Времени не нашла?
— Не смогла.
— Убить ее мало. Сходи погрейся, я за тебя постою.
— Не надо.
— Ну и стой, дурак. — Он пошел в кубрик.
Мы шли мимо города, проходили траверз «Арктики», потом траверз Володарской, — промелькнула в огнях, стрелой, направленной в борт, и отвернула назад. С другого борта уходил Абрам-мыс, высоко на сопке мелькнуло Нинкино окошко. Потом — пошла Роста.
— Слышь, вахтенный, — старпом позвал. — В Баренцевом сообщают, шторм восьмибалльный. Повезло нам. До промысла лишний день будем шлепать.
— Нам всегда везет. Чем ни хуже, тем больше.
— А ты чего такой злой? Тоже не поладил с бабой?
— Я не злой. Это у тебя поверхностное впечатление.
— Ишь ты! Ладно, притремся. Иди спать пока, до Тювы ты не нужен.
Но я не сразу ушел, а покурил еще в корме, на кнехте. Здесь шумела от винта струя, переливалась холодными блестками и отлетала во тьму, и лицо у меня деревянело от ветра. Ветер шел от норда — в Баренцевом, и правда, наверно, штормило. Но мы еще не завтра в него выйдем, завтра весь день Тюва. Если я сильно захочу, можно еще оттуда вернуться.
Мы шлепали заливом, лавировали между темными сопками, покамест одна не закрыла напрочь и порт, и город, и огоньки на Абрам-мысу.
Встречным курсом прошлепал кантовочный буксирчик[23] — сопел от натуги, домой спешил. Кранцы висели у него по бортам, как уши. На нем тоже можно было вернуться, если сильно захотеть.
Прошла его корма, я на ней разглядел матроса — в ушанке и черном ватнике. Он, как и я, сидел там на кнехте, прятал цигарку от ветра. Увидел меня и помахал рукой.
— Счастливо в море, бичи!
Я бросил окурок за борт и тоже ему помахал. Потом ушел с палубы.
Глава вторая. Сеня Шалай
1
Веселое течение — Гольфстрим!..
Только мы выходим из залива и поворачиваем к Нордкапу, оно уже бьет в скулу, и пароход рыскает — никак его, черта, не удержишь на курсе. Зато до промысла, по расписанию, шлепать нам семеро суток, а Гольфстрим не пускает, тащит назад, и получается восемь — это чтобы нам привыкнуть к морю, очухаться после берега. А когда мы пойдем с промысла домой, Гольфстрим же нас поторопит, поможет машине, еще и ветра подкинет в парус, и выйдет не семь, а шесть, в порту мы на сутки раньше. И плавать в Гольфстриме веселей в слабую погоду зимой тепло бывает, как в апреле, и синева, какую на Черном море не увидишь, и много всякого морского народу плавает вместе с нами: касатки, акулы, бутылконосы, — птицы садятся к нам на реи, на ванты…
Только вот Баренцево пройти, а в нем зимою почти всегда штормит. Всю ночь громыхало бочками в трюме и нас перекатывало в койках. И мы уже до света не спали.
Иллюминатор у нас — в подволоке, там едва брезжило, когда старпом рявкнул:
— Па-адъем!
К соседям в кубрик он постучал кулаком, а к нам зашел, сел в мокром дождевике на лавку.
— С сегодняшнего дня, мальчики, начинаем жить по-морскому.
Мы не пошевелились, слушали, как волна ухает за бортом. Один ему Шурка Чмырев ответил, сонный:
— Живи, кто тебе мешает.
— Работа есть на палубе, понял?
— Какая работа, только из порта ушли! Чепе[24] какое-нибудь?
— Вставай — узнаешь.
— Не, — сказал Шурка, — ты сперва скажи, чего там. Надо ли еще вставать.
— Чего, чего! Кухтыльник[25] сломало, вот чего.
— Свисти! Сетку, что ли, порвало?
— Не сетку, а стойку.
— Это жердину, значит?
— Ну!
На нижней койке, подо мною как раз, заворочался Васька Буров, артельный. Он самый старый среди нас, и с лысиной, мы его с ходу назначили главным бичом — лавочкой заведывать.
— Что ж ты за старпом? — говорит. — Из-за вшивой жердины всю команду перебудил. Одного кого-нибудь не мог поднять.
— Тебя, например?
— Не обязательно меня. Любого. Волосан ты, а не старпом!
Тот озлился, весь пошел пятнами.
— А мое дело маленькое, сами там разбирайтесь. Мне кеп сказал: найдется работа — всех буди, пускай не залеживаются.
— Я и говорю — волосан. Кеп-то сказал, а работы — нету. А ты авралишь.
Старпом поскорей смылся. Но мы тоже не улежали. Покряхтели да вышли. На судне ведь ничего потом не делается, все сразу. Хотя этот кухтыльник и не понадобится нам до промысла.
Горизонта не видно было, а сизая мгла. Волна — свинцовая, с белыми гребнями, — катилась от норда, ударяла в штевень и взлетала толстым, желто-пенным столбом. Рассыпалась медленно, прокатывалась по всей палубе, до рубки, все стекла там залепляла пеной и потом уходила в шпигаты не спеша, с долгим урчанием. Чайки носились косыми кругами с печальным криком и присаживались на волну: в шторм для них самая охота, рыба дуреет, идет к поверхности. И заглатывают они ее, как будто на неделю вперед спешат нажраться: только мелькнул селедкин хвост в клюве, — уже на другую кидаются. Смотреть тошно.
Мы потолкались в капе и запрыгали к собутыльнику. Ничего с ним такого не сделалось, стойку нужно было выпилить метра в полтора, обстругать и продеть в петли. Работы — одному минут на двадцать, хотя бы и в шторм. Но мы-то вдевятером пришли! Это значит, на час, не меньше. Потому что работа — на палубе, а кто ее должен делать? Один не будет, если восемь останутся в кубрике. Он будет орать: "Я за вас работаю, а вы ухо давите!" И пошла дискуссия.
В общем, и полутора часов не прошло, как управились, пошли в кубрик сушиться. А кто и сны досыпать, кандей еще на чай не звал. И тут, возле капа, увидели наших салаг — Алика и Диму, которых с нами не было на работе. Алик, как смерть зеленый, свесился через планшир и травил помалу в море. А Дима его держал одной рукой за плечо, а другой сам держался за ватину.[26]
Гофмейстер, который всей нашей деятельностью заворачивал, сказал ему, Диме:
— На первый раз прощается. А вперед запомни: когда товарищи выходят, надо товарищам помогать.
Дима повел на него раскосым своим, смешливым взглядом.
— Я вот и помогаю товарищу.
— Травить помогаешь? Работа!
Дима сплюнул на палубу и отвернулся. И правда, говорить тут было не о чем. Но дрифтер чего-то вдруг завелся. Он еще после кухтыльника не остыл.
— Ты не отворачивайся, когда с тобой говорят, понял?
— Со мной не говорят, на меня орут, — Дима ему ответил через плечо. — А я в таких случаях не отвечаю. Или отвечаю по-другому… На первый раз прощается.
Дрифтер, как вылупил рачьи свои глаза, так и застыл. У него даже шея стала красной. Он, правда, и не орал на салагу, просто у него голос такой, ему по ходу дела много приходится орать на палубе. Но салага все равно был на высоте, а дрифтер уж лучше молчал бы. Вообще, он мне понравился, салага. Он мне еще в Тюве понравился, когда сети грузили. Понюхал и сказал Алику: "Лыжной мазью пахнут". Сколько я их перетаскал, а вот не учуял — и в самом деле, лыжной мазью.
— Ты сперва руку брось с вантины! — Дрифтер уже и впрямь заорал, встал над ним с кулачищами. У нас еще боцмана бывают дробненькие, ну а дрифтеру всю палубную команду нужно в кулаке держать, так что кулаки у него дай Бог. — А то еще на трех ногах стоишь на палубе!
— Пожалуйста, — сказал Дима. И убрал руку.
Тут из ребят кто-то, Шурка вроде Чмырев или Серега Фирстов, толканул дрифтера, увел в кап, и мы все хором скинулись по трапу в кубрик. Сели в карты играть, покамест кандей не позовет. Серега достал засаленную колоду и раздал по шестям. Пришел еще боцман наш, Кеша Страшной — ну, на самом-то деле он не страшной, а симпатичный, в теле мужичок, с чистым лицом, как с иконы, в довершение еще бороду начал ростить. До порта побалуется, а там жена все равно потребует сбрить. О чем мы тут заговорили? Да, боцман-то и начал мораль нам читать, — на что мы время золотое тратим, карты у нас с утра, лучше бы книжки читали.
— Все поняли, — Шурка ему говорит, — садись теперь с нами, а то у нас игра не заладится.
— Вот кеп вас застукает, он вам наладит игру. — Боцман взял карты, разобрал их и вздохнул. — Вообще-то на судне не положено. Это игра семейная.
— А мы что, не семья? — спросил дрифтер. — Мы и есть семья.
Тут как раз и явился Дима, взял полотенце с койки и сказал — так что мы все услышали:
— Семья! Пауки в банке, а не семья. Мы положили карты лицом вниз и поглядели на него. Он был хмурый и матовый от злости.
— Ну, как он там? — спросил дрифтер. — Все дразнит тигра?
— Не понимаю шуток, — сказал Дима. — Человеку плохо, а вы зубы скалите. Что за подончество!
Сказать между нами, дрифтер-то спросил из самого милого сочувствия. Он уже забыл начисто, как он орал на палубе. И из-за чего орал. Потому что палуба — одно, а кубрик — другое. Там свои интриги, а в кубрик пришли — все забыто, сели играть, ходи с шестерки. Но салага-то этого не знал.
— Ты озверел? — у дрифтера глаза на лоб полезли. — Чем я тебя обидел?
— Да нет, все в порядке. Это я тебя обидел. Если не повторится, возьму свои слова назад.
Дима кинул полотенце через плечо и пошел. Мы опять взяли карты. Но что-то нам теперь не игралось.
— Берут же инвалидов на флот! — сказал дрифтер. — И мытарься с ними. Еще и рот разевают, дерьма куски. Я положил карты снова лицом вниз и сказал ему:
— Ты, дриф, еще не понял, что ты сам кусок? Ты этого на палубе не понял? Так я тебе здесь, в кубрике, могу объяснить.
— Ну, кончили, — Шурка поморщился. — Не заводись. Но я уже завелся. Меня вот это дико бесит — как мы друг к другу относимся.
— Салага тебе урок дал — другой бы со стыда помер. Но ты не помрешь, не-ет! С таким-то лбом стоеросовым — жить да радоваться.
— Ладно, они тоже не помрут, — сказал боцман. — Злее будут.
— Зачем же злее, боцман?
— Зачем! На СРТ пришли. Тут им не детский сад.
— А, ну валяйте тогда. О чем еще с вами говорить!
— Нет уж, поговорим, Сеня, — сказал дрифтер. Лицо у него побелело, ноздри раздулись. — Ты же мне объяснить хотел. А не объясняешь. Только ругаешься. Лучше-ка вот я тебе объясню. Ведь мы, Сеня такие деньги получаем — ты их нигде не заработаешь: ни на заводе, ни в колхозе. Значит, работать надо со всей отдачей. Так мы еще с салагами будем возиться, учить их по палубе ходить? Они-то что думали — придут на траулер и сразу нам будут помощниками? Нет, Сеня, они этого не думали. А это, как ты считаешь, по-товарищески? Они моряками станут, когда мы последний груз наберем и в порт пойдем — денежки считать. Вот где от них-то помощь будет! А покамест они нам на шее камень. Они это должны усвоить. И рот не разевать, когда их уму-разуму учат.
— Ты научишь! В ножки тебе поклониться за такое учение.
— Валяй сам тогда учи. Если такой добрый.
Плечи у него выперли тяжело под рубашкой. И все он сверлил меня своими глазками. Устал я с ним говорить.
— С отдачей — это как, дриф? Доску всем хором приколачивать? А кто не вышел — всем хором на того и кидаться? Не будет у нас этого на пароходе!
Боцман засмеялся, сказал, глядя в карты:
— Откуда ты знаешь, Сеня, как у нас будет на пароходе. Как сложится, так и будет.
Васька Буров на своей койке вздохнул, отвернулся лицом к переборке.
— Охота вам лаяться, бичи, на пустое брюхо. Чаю попьем — и лайтесь тогда до обеда. А так-то скучно.
— И правда, — Серега стал собирать карты. — Что-то не шевелится кандей.
В кубрике еще один сидел, Митрохин некто. Совсем унылая личность. Я только заметил за ним — он с открытыми глазами спит. Даже ответить может во сне, такой у человека талант. Но хуже нету, если он тебя на вахте сменяет. Будят его ночью: "Коля, на руль!" — "Ага, иду". Тот, значит, возвращается в рубку, стоит за него минут пятнадцать, потом отдает руль штурману, снова приходит будить: "Коля, ты озверел? Ты же не спишь, дьявол!" — "Нет, говорит, иду уже". А сам спит дремучим сном.
Так вот, он сидел, слушал, морщины собирал на лбу, потом высказался:
— А вообще у нас, ребята, этот рейс не сложится.
Дрифтер повернулся к нему, его стал сверлить.
— Как это — не сложится?
— А не заладится экспедиция. Все как-то накось пойдет. Или рыбы не будет. Только не возьмем мы план.
— Свистишь безответственно! Ты скажи — какие у тебя предчувствия?
— Не знаю. Не могу точно сказать.
— Не знаешь, а свистишь.
Митрохин опять в свои думы ушел, лоб наморщил. Может, у него и в самом деле предчувствия, я чокнутым верю. Всем как-то грустно стало.
Я поднялся, вышел из кубрика. Наверху, в гальюне, Алик стоял над умывальником, а Дима, упершись ногой в комингс, держал его за плечо, чтоб его не било о переборки.
— Полегчало?
Алик поднял мокрое лицо, улыбнулся через силу. Он уже не зеленый был, а чуть бледный, скоро и румянец выступит.
— Господи, сколько волнений! Это ведь со всеми бывает!
— Со всеми. С одними раньше, с другими — потом.
— С тобой тоже было?
— И со мной.
Он поглядел в дверь на сизую тяжелую волну и сам потемнел.
— Ты не смотри, — я ему посоветовал. — Вообще, приучайся не глядеть на море.
— Это интересно, — Алик опять улыбнулся. — Зачем же тогда плавать?
— Не знаю, зачем ты пошел. Меня бы спросил на берегу — я бы отсоветовал.
— Как-то ты нам не попался, — сказал Дима.
Алик утерся полотенцем и сказал бодро:
— Все нужно пережить. Зато я теперь знаю, как это бывает.
— Да, — говорю, — повезло тебе.
Он и не узнал, как это бывает. Со мной-то не было, но я других видел. В армии мы как-то вышли на крейсере на учения, и — шторм, баллов на девять. Эти-то калоши рыболовецкие вместе с волной ходят, валяет их с борта на борт, а на крейсере из-под тебя палуба уходит, — будь здоров, как себя чувствуешь. Одного новобранца как вывернуло — десять суток в койке пластом лежал, языком не шевелил. А потом — не уследили за ним — взял карабин в пирамиде, ушел с ним в корму да и выстрелил себе в рот. Или вот тоже — на «Орфее»: пошел с нами один, из милиции. Все похвалялся, что он приемы знает, любого может скрутить. А за Нордкапом его самого скрутило — уполз на ростры, поселился в шлюпке под брезентом, так и пересидел. Я, помню, принес ему с камбуза миску капусты квашеной — говорят, помогает, да он на нее и смотреть не мог, смотрел на волну, не отрываясь. "Я знаешь, чего решил, — говорит. — На тринадцатый день, если эта бодяга не кончится, прыгаю на фиг в воду". А в глазах тоска собачья, мне тоже прыгнуть захотелось, с ним за компанию. Мы уже думали — связать его, пускай в кубрике лежит, но на двенадцатый день кончилось, и он сполз оттуда, списался на первой базе. Теперь снова в милиции служит. Кандей наконец позвал с кормы:
— Чай пить!
В салоне мы все следили за нашими салагами. Диме-то все нипочем, держался, как серый волк по морскому ведомству. Сразу и кружку научился штормовать — меньше половины пролил. Алик же — поморщился, поморщился и тоже стал есть. Но это еще ничего не значит. Вот если закурит человек…
Дрифтер открыл свой портсигар, протянул Алику. Шурка поднес спичку.
— Спасибо, — Алик удивился, — у меня свои есть.
— Вот, от них-то и мутит, — сказал дрифтер. — Рекомендую мои. С антиштормином.
Алик поглядел настороженно, ждал какого-нибудь подвоха. Потом все-таки закурил. Тут мы все и расплылись. На это всегда приятно смотреть — еще одного морская болезнь пощадила, пустила в моряки.
— Теперь посачкуй у меня, салага, — сказал боцман. — Сегодня же на руль пойдешь, как миленький.
— Я разве отказывался? — спросил Алик.
Дима все понял и засмеялся. Однако слова свои назад не взял.
2
За Нордкапом погода ослабла, и мы потихоньку начали набирать порядок: из сетевого трюма достали сети, стали их растягивать на палубе, укладывать на левом борту; еще распустили бухту сизальского троса, поводцов из него нарезали двадцатиметровых. Обыкновенно это на третий день делается или на четвертый, лишь бы до промысла все было готово. Но если погода хорошая, лучше сразу и начать, потому что она не вечно же будет хорошая, не пришлось бы в плохую маяться.
С утра было солнце и штиль — действительно, хоть брейся, — и мы себе шлепали вдоль Лофотен, так что все шхеры видны были в подробности, чуть пристенные дымкой. И вода была синяя с прозеленью. Чайки на нее не садились — рыба снова ушла на глубину, — иногда лишь альбатросы за нею ныряли. С вышины, дико вскрикнув, кидались белыми тушами и не выныривали подолгу, думаешь, он уже и не появится, — но нет, показался с рыбиной в клюве, только глаза налиты кровью, — тяжелый же хлеб у птахи! Обыкновенно, когда работаешь, всего и не видишь, некогда лоб утереть, но порядок набирать работа спокойная, можно и покурить, и байки потравить, и поглядеть на красивый берег.
Мы как раз и расселись на сетях, дымили, когда боцман привел их ко мне — Алика, значит, и Диму.
— Вот, — говорит, — это у нас Сеня. Матрос первого класса. Ученый человек. Он-то вас всему и научит. Слушайтесь его, как меня самого.
И пошел себе, довольный, оглаживая свою бородку. Ну что ж, я на это сам почти напросился. Моряки, конечно, подняли головы — ждали какой-нибудь потехи. Это уж обязательный номер, да я это и сам люблю. А салаги стоят передо мною, переминаются, как перед каким-нибудь капитан-наставником.
Хорошо, я сел и сказал им — Алику, значит, и Диме:
— Начнем, — говорю, — с теории. Она, как известно, опережает практику.
— Не совсем точно, — Алик улыбнулся, — она ее и подытоживает.
— Кто будет говорить? Я буду говорить или ты будешь говорить?
— Пардон, — сказал Дима. — Валяй шеф.
— Первый вопрос. Каким должен быть моряк?
Моряки там уже потихоньку давились.
— Ну, тут ведь у каждого свои понятия, — сказал Алик.
— Знаешь или не знаешь?
— Нет, — сказал Дима. Скулы у него сделались каменные.
— Моряк должен быть всегда вежлив, тщательно выбрит и слегка пьян. Второе. Что он должен уметь?
— Мы люди темные, — сказал Дима. — Ты уж нас просвети.
— Вот это я и делаю. Моряк должен уметь подойти — к столу, к женщине и к причалу.
Старые байки, согласен, но с них только все начинается. Салагам же, однако, понравилось. Алик, тот даже посветлел лицом.
— Теперь, — говорю, — практика. Ознакомление с судовыми работами.
— Пардон, шеф, — сказал Дима. — Мы знаем, что на клотике чай не пьют.
Ну, самый, что называется, благодатный материал. Совсем тетерю и неинтересно разыгрывать.
— А я вас на клотик и не посылаю, — говорю. — Я вам дело серьезное даю. Ты, Алик, сходи-ка в корму, погляди там — вода от винта не греется? Пар, в смысле, не идет ли?
— А это бывает?
— Вот и следят, чтоб не было.
Пожал плечами, но пошел. Дима смотрел насупясь — он-то чувствовал розыгрыш, но не знал, с какого боку.
— А ты, Дима, вот чем займешься, возьми-ка там в дрифтерском ящике кувалду. Кнехты надо осадить. Видишь, как выперли.
Тоже пошел. Скучно мне все это было досмерти. Но моряки уже, конечно, лежали. В особенности, когда он поплевал на руки и стукнул два раза, тут-то и начался регот.
— Что, — спрашиваю, — не пошли кнехты? Мешок пару надо заказать в машине, пусть немного размякнут. В это время Алик является с кормы.
— Нет, — говорит, — не греется. Я, во всяком случае, не заметил.
Моряки уже просто катались по сетям. "Ну, Алик! Ну, хмырь! Не греется?" Алик посмотрел и тоже засмеялся. А Дима взял кувалду и пошел ко мне. Ну, меня, конечно, догонишь! Я уже на кухтыльнике был, пока он замахивался. И тут он как двинет — по кухтылю. Хорошо, кухтыль был слабо надут, а то бы отскочила да ему же по лбу.
— Э, ты не дури, салага. Ты ее в руках держать не умеешь.
— Как видишь, умею. Загнал тебя на верхотуру.
— Ну порядок, волоки ее назад, у нас еще работы до черта.
— Какой работы, шеф?
Смотрел на меня, как на врага народа. А черт-те чего, думаю, у этого раскосенького на уме. С ним и не пошутишь, идолом скуластым.
— Мало ли, — говорю, — какой. Палубу вот надо приподнять джильсоном, а то бочки в трюмах не помещаются.
— Нет, шеф, это липа.
— Кухтыли надувать.
— Чем? Грудной клеткой?
— А чем же еще?
— Тоже липа.
А хорош бы он был, если б я его заставил кухтыль надувать, заместо компрессора. Но это сразу надо было делать.
— Ладно, повеселились…
Я спрыгнул, отобрал у него кувалду. Все-таки он молодец был, моряки его зауважали. А этот Алик, конечно, лапша, заездят его на пароходе.
— Продолжим практику, шеф?
— Продолжим. — Я наступил ему на ногу, потом Алику. Они, конечно, опять ждали розыгрыша. — Первое дело: скажете боцману, пусть сапоги даст на номер больше. В случае — свалитесь за борт, можно их скинуть. Все-таки лишний шанс.
— А вообще, между нами, девочками, говоря, — спросил Алик, — таких шансов много?
— Между нами, девочками, договоримся — не падать.
— Справедливо, шеф, — сказал Дима.
— Второе — на палубе чтоб я вас без ножей не видел. Зацепит чем-нибудь — тут распутывать некогда.
— Такой подойдет? — Дима вытащил ножик из кармана, щелкнул, лезвие выскочило, как чертик. — Чик — и готово.
— Спрячь, — говорю, — и не показывай. Это в кино хорошо, а на палубе плохо.
— Почему же, шеф?
— Потому что лишний чик. Шкерочный возьмешь. И наточишь поострей, обе стороны.
Мне еще многому пришлось их учить — и узлы вязать, и марку накладывать, чтоб трос на конце не расплескивался, и сети укладывать. Много тут всякой всячины. Меня самого никто этому не учил. Ну, правда, я с флота на флот попал, но тут и чисто рыбацкой премудрости было с три короба, а этому уже и не учили. Орали, пока сам не выучился.
Они ничего соображали, не туго, да тут и недолго сообразить, если кто-нибудь покажет толком. Найти только нужно — кто бы и мог объяснить, и хотел. Я вам скажу, странно себя чувствуешь, когда расстаешься с какими-нибудь секретами. Что-то от тебя убывает, от твоей амбиции. Вот, значит, и все, что ты умеешь и знаешь? Только-то? И все равно же они всю премудрость за один рейс не постигнут. А во второй, пожалуй, и не пойдут.
— А все-таки, ребятишки, — я их спросил, — кой черт вас в море понес? Романтики захотелось?
Дима лишь усмехнулся краем губ. Алик же помялся, как девица.
— За этим ведь тоже ходят, правда?
— И находят, — говорю, — не только что ходят. Матюгов натолкают вам полную шапку, тут вы ее и увидите.
— Ну, шеф, — сказал Дима, — это мы тоже умеем.
— Да, на первое время вам и это — утешение. А если по правде — так деньги поманили?
— Шеф, это тоже не лишнее.
— И вообще, интересно же, — Алик сказал, — как ее ловят, эту самую селедочку. Которая так хороша с уксусом и подсолнечным маслом.
И сам же смутился, когда сказал.
— Так. А на берегу — кем работали?
Алик опять помялся, посмотрел на Диму. Тот быстро сказал:
— Шоферами. На грузовых. Если интересует, можем рассказать при случае. Поговорим, шеф, за карбюратор. За тамблер.
— Что ты! Мне этого вовек не понять. Мы потравливали трос из-под лебедки, смазывали его тавотом от ржавчины. Алика я за ключом послал, "крокодилом", — потом дал его Диме — развинтить чеку.
— А работа как? — я спросил. — Нравилась?
— Не пыльная, — сказал Дима. — Временами наскучивало.
— А в смысле шишей?
— На беленькую хватало. По большим революционным праздникам.
— И по субботам?
— Почему же нет, шеф? Я засмеялся.
— Нет, — говорю, — по субботам уже не хватало. Тут и Дима смутился:
— Пардон, шеф. Не понял.
— Потому что шоферами вы не работали.
— С чего ты взял?
— Просто. Ты гайку отвинчивал — сначала вправо подал, потом уже влево. Шофер так не сделает.
— Ну, шеф, это еще не улика.
— Ладно, — сказал я ему, — не закипайся. Не хочешь говорить — не надо, я у тебя не анкету спрашиваю. И что ты все — «шеф» да «шеф»? Заладил тоже! Я те не таксишник.
Я ушел к лебедке, смотать трос. Они думали — я не слышу.
— Действительно, — Алик ему сказал, — чего тут вилять?
— Ну скажи ему, скажи, бродяга. Чей ты родом, откуда ты. Свой будешь в доску.
А Бог с ними, с дурнями, я подумал, на судне-то разве утаишься. Все про тебя узнают, рано или поздно.
День на четвертый, на пятый, они помалу освоились, начали разбираться, что к чему. Еще больше вид делали, что освоились, по глазам было ясно — для них это темный лес: сто концов извивается, не знаешь, за какой взяться. И вот слышу — Дима кричит Алику:
— Брось ты эту веревку, мы одну и ту же койлаем. Вот эту бери, у меня под сапогом.
И берет Алик эту самую «веревку», мотает себе на локоть одной левой. А правая у него в кармане. Я его отозвал и сказал по-тихому:
— Не дай тебе Бог, салага, работать одной рукой. Что ты! Заплюют тебя, замордуют, живым не останешься.
— А кому какое дело, — спрашивает, — если я одной могу?
— Тем более и двумя сможешь. Надо, чтобы обе были заняты. И Димке это скажи.
— Это интересно!
— Ну, не знаю. А мой вам совет.
Однако не вняли они. А лишней руке кто же на палубе дела не найдет? Димку, правда, не очень стали гонять, он и послать может куда подалее, а этот — отзывчивый, рад стараться.
— Алик! — ему кричат. — Ты что там стоишь, делать тебе не хрена, сбегай к боцману, иглу принеси и прядины.
Алик не стоит, он ждет, когда ему поводец дадут — закрепить на вантине. Но бежит, приносит иглу и прядину.
— Алик! Иди-ка брезент стащим, я в трюм слазаю.
— Но у меня же…
— Без тебя справятся! Тащит Алик брезент.
— Алик, куда ты делся? Вот это — что за концы висят?
— Не знаю.
— А тебя и поставили, чтобы знать.
Распутался он с поводцами, лоб вытер. Теперь ему бондарь командует:
— Алик! А ну поди сюда. Обруча осаживать.
Бочек тридцать он задумал, бондарь, для первой выметки приготовить, и мы ему с Шуркой помогали. Справлялись вполне, салага нам был не нужен. Тут уже я не вытерпел.
— Иди назад, — я сказал Алику. — И стой, где стоишь. Всех командиров не слушай.
Бондарь усмехнулся, но смолчал, постукивал себе ручником по обручу. Руки он заголил до локтя — узловатые, как у гориллы, поросшие рыжим волосом. С отхода мы как-то с ним не сталкивались, я уже думал — он меня не запомнил. Но нет, застрял я у него в памяти.
— Ты жив еще, падло?
Улыбнулся мне — медленно и ласково. Глаза водянистые наполовину прикрыты веками.
— На, прими, — я ему откатил готовую бочку.
— И курточка твоя жива?
— В порядке. Мы чего с тобой не поделили?
— И в начальство пробиваешься?
Я засмеялся:
— Олух ты. В какое начальство? Над салагами?
— А приятно, когда щенки слушаются? Ты старайся, в боцмана вылезешь. Меня еще будешь гонять.
— Тебя-то я погонял бы!
А сами все грохаем по обручам. Шурка к нам прислушивался, потом спросил:
— Об чем травите, бичи? Мне непонятно.
— А нам, — я спросил, — думаешь, понятно?
Он поглядел подозрительно на нас обоих и сплюнул в море, через борт. Чайка тут же спикировала и взмыла — с обиженным криком.
— В таких ситуациях одному списываться надо. Советую.
— Пускай он, — говорю.
Бондарь ухмыльнулся и смолчал.
А салаги — я как-то вышел из капа, они меня не видели за мачтой, стояли одни на палубе, и Дима втолковывал Алику:
— …Природа, создавая нас двуногими, не учла, что мы еще будем моряками. Но есть один секрет. Шеф тебе не зря сказал: "Не смотреть на море". Обрати внимание, как они ходят по палубе. Она для них горизонт. На истинный горизонт не смотрят, а только на палубу. С ней наклоняются, с ней же и выпрямляются. А у тебя устает вестибулярный аппарат. И все время хочется за что-нибудь схватиться.
— Все ясно, Алик говорит, — и свежее дыхание пассата холодит нам кожу.
Ушли довольные. Только все за что-нибудь да хватались. А я встал на их место — интересно же, как это я хожу. И на что же я при этом смотрю? На палубу или на горизонт? Смотрел и вдруг сам за подстрельник схватился. А ну их в болото, так еще ходить разучишься.
3
— Смысл жизни ищут, — сказал я «деду». — Не иначе. Мы у него в каюте поздним вечером приканчивали ту самую бутылку.
— Так, значит? — сказал «дед». — Ты-то уже бросил его искать?
— Оставил покамест. На период лова.
— И это хорошо. Но что-то не нравишься ты мне. Рассказываешь, а брюзжишь. Стареешь ты, что ли?
— Может, я и старею. Но дурью зато не пробавляюсь. Что они, своим делом заняты? Книжечек, поди, начитались, ну и пошли…
— Так это же и прекрасно, Алексеич! Начитались и — пошли. Другой и начитается, а не пойдет. Нет, это ты зря про них. Сейчас хорошая молодежь должна пойти, я на нее сильно надеюсь. Мое-то поколение — страшно подумать, кто голову сложил, кто руку-ногу на поле оставил, кто лет пятнадцать жизни потерял — как я. Да и кого не тронуло — тоже не всякому позавидуешь. Иному в глаза посмотришь — ну чистый инвалид. А тут что-то упрямое, все пощупать хотят. Ничего на веру. Такой-то дурью пробавляться — лучше, чем с девками по броду шастать.
Я улыбнулся. Мне с ним не хотелось на моральные темы заводиться, тут ни я не силен, ни он.
— А чем плохо? Если есть такая возможность. Я бы сейчас пошастал!
— Хватит тебе. Ну, поплыли.
|
The script ran 0.012 seconds.