Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

К. М. Виланд - История абдеритов
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Древнегреческий город Абдера, расположенный во Фракии, прославился в истории человечества глупостью своих жителей, так же как немецкий город Шильда или швейцарский город Лаленбург. Единственный здравомыслящий человек в Абдере - философ Демокрит. Абдериты обвиняют заезжего Еврипида в том, что он на себя много берет, критикуя постановку своей же пьесы, судятся из-за тени осла, испытывают лягушачьими языками своих жен на верность и разводят квакающих «священных животных» до тех пор, пока из-за расплодившихся лягушек всем жителям приходится перебраться в другое место. «Все человеческие расы изменяются от переселения, и две различные расы, смешиваясь, создают третью. Но в абдеритах, куда бы их ни переселяли и как бы они ни смешивались с другими народами, не заметно было ни малейшей существенной перемены. Они повсюду все те же самые дураки, какими были и две тысячи лет тому назад в Абдере».

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Судебное заседание. Доклад асессора Мильтиада. Приговор и что за ним последовало Между тем наступил день, когда эту странную тяжбу должен был разрешить суд. Сикофанты принялись за работу, и бумаги были переданы Мильтиаду, в беспристрастности которого весьма сомневались недоброжелатели зубного лекаря. Ибо, действительно, нельзя было отрицать, что он находился в очень близких отношениях с сикофантом и кроме того ходил упорный слух, что мадам Струтион,[283] считавшаяся одной из самых красивых женщин, сама лично несколько раз посвящала его в справедливое дело мужа. Но так как эти доводы не имели под собой никаких оснований, а очередность в исполнении служебной обязанности пала в этот раз на Мильтиада, то все осталось без изменений. Мильтиад представил историю спора столь объективно и изложил все судебные мотивы и сомнения в этом деле столь подробно, что слушатели долго не могли понять, куда же он собственно гнет. Он не отрицал, что у противников есть много «за» и «против». С одной стороны, казалось бы яснее ясного, что тот, кто нанял осла в качестве основного предмета тем самым как бы молчаливо подразумевал в договоре и приложении, акцессорий к нему, то есть тень осла. Или же (если допустить иной молчаливый уговор), поскольку тень следует за телом, то значит лицу, нанявшему осла, должно быть разрешено беспрепятственно пользоваться по своему усмотрению и тенью такового, тем более что естеству осла не было причинено ни малейшего ущерба. С другой стороны, не менее ясно, что хотя тень и нельзя рассматривать ни в качестве существенной, ни в качестве побочной части осла, то, следственно, от нанимателя ни в коем случае нельзя было бы и ожидать, чтобы он вместе с телом молчаливым образом желал нанять и его тень. Однако же, ввиду того, что упомянутая тень не может существовать сама по себе или же вне упомянутого осла – (ведь тень осла не что иное, как ослиная тень, и владелец осла с полным правом может считаться также и владельцем исходящей от осла тени) – то никто не может его заставить уступить нанимателю безвозмездно. Кроме того, если даже допустить, что тень – акцессорий неоднократно упомянутого осла, то это еще не дает никакого права нанимателю пользоваться ею, поскольку в контракте он выговорил для себя не любое использование осла, а лишь такое, без которого не могло бы быть выполнено условие договора, то есть задуманное им путешествие. Но так как в законодательстве города Абдеры нет ни одного закона, который бы ясно и внятно толковал данный случай и решение по нему должно быть вынесено исключительно из сущности самого дела, то все упирается в обстоятельство, оставленное без внимания сикофантами обеих сторон, или, по крайней мере, лишь слегка ими затронутое, а именно, в вопрос: можно ли относить то, что называется тенью, к вещам общего достояния или же к тем особенным вещам, на которые имеют или могут приобрести исключительное право отдельные лица? И поскольку при отсутствии положительного закона согласие и обычаи человеческого рода, являющиеся истинными оракулами самой природы, имеют, по справедливости, силу положительных законов и в соответствии с этим всеобщим обычаем, тенями предметов (принадлежащими не только отдельным лицам, но и целым сообществам и даже самим бессмертным богам) доныне разрешалось пользоваться беспрепятственно и безвозмездно, то отсюда следует, что, ex consensu et consuetudine generis humani,[284] упомянутую тень, подобно свежему воздуху, ветру, погоде, реке, ночи, дню, лунному свету и пр., нужно отнести к вещам общего достояния, наслаждаться коими дозволено любому человеку и на которые – если только к названному наслаждению не присоединятся некоторые исключительные обстоятельства, – право моментального владения приобретает каждый, кто первый воспользуется ими. Итак, взяв за основу этот тезис (для его подтверждения проницательный Мильтиад привел массу примеров, которыми мы не хотели бы обременять читателя), он стремился доказать, что тень всех ослов во Фракии, а, следовательно, также и та, что послужила непосредственным поводом данной тяжбы, столь же мало может считаться собственностью отдельного лица, как тень горы Афон или же городской абдерской башни. Отсюда вытекает, что неоднократно упомянутая тень не может быть ни унаследована, ни куплена, ни преподнесена в дар inter vivos mortis causai,[285] ни отдана внаймы или же каким-нибудь иным образом сделана предметом гражданского контракта. Исходя из этих и других приведенных причин в деле погонщика ослов, истца Антракса, обвиняющего зубного лекаря Струтиона в причиненном им истцу ущербе путем незаконного присвоения ослиной тени (salvis tarnen melioribus,[286] суд постановил: ответчик имел полное право воспользоваться по своему усмотрению упомянутой тенью, истцу же, несмотря на все его возражения, не только отказать в его незаконных притязаниях, но и обязать его возместить все убытки, понесенные ответчиком в ходе данного процесса и предварительного судебного расследования. Предоставляем благосклонному и искушенному в законах читателю судить о заключении мудрого Мильтиада, приведенном, правда, лишь в кратких извлечениях. Не осмеливаясь высказывать своего суждения по этому делу, а выступая лишь в роли беспристрастного историка, ограничимся следующим сообщением. С незапамятных времен в городском суде Абдеры существовал обычай утверждать заключение референта единогласно или большинством голосов. По крайней мере так происходило свыше столетия. Да иначе и не могло быть по самой сущности абдерского суда. Ибо во время доклада, длившегося обычно очень долго, господа присяжные заседатели делали все, что угодно, но только не слушали Rationes dubitandi et decedendi[287] говорившего. Большинство из них вставали, глазели в окна, выходили, чтобы закусить в соседней комнате небольшими копчеными колбасами или печеньем, или же отправлялись нанести краткий визит своей хорошенькой подруге. А некоторые оставшиеся и, казалось, принимавшие кое-какое участие в деле, шептались со своими соседями, а то и просто дремали. Короче, между ними и говорившим существовало своего рода молчаливое соглашение, и только ради проформы за несколько минут до того, как референт переходил к окончательному заключению, все вновь появлялись на своих мостах, дабы подтвердить составленный им приговор с подобающей торжественностью. До сих пор так происходило всегда, даже при более важных тяжбах. Но процессу о тени осла была оказана неслыханная честь. На нем присутствовали все, за исключением трех или четырех человек, уже заранее обещавших отдать свои голоса лекарю и не желавших отказаться от своего права вздремнуть во время судебного заседания. Каждый слушал со вниманием, достойным такого удивительного процесса. И когда окончилось голосование, оказалось, что приговор был утвержден всего большинством в 12 голосов против 8. Тотчас же после оглашения приговора Полифон, сикофант истца, не замедлил поднять свой голос против приговора как несправедливого, пристрастного, полного ничтожных доводов и апеллировал к Большому совету Абдеры. Поскольку этот процесс велся по поводу вещи, оцененной самой пострадавшей стороной не выше двух драхм, а суммы этой было далеко не достаточно для покрытия всех законных издержек и убытков, то в суде поднялся великий шум. Меньшинство утверждало, что дело в данном случае вовсе не в сумме, а в общем юридическом вопросе, касающемся собственности и пока еще не разрешенном ни одним абдерским законом. Следовательно, в сомнительных случаях подобного рода право выносить приговор, исходя из существа дела, должно быть представлено законодателю. Как произошло, что Мильтиад при всем своем расположении к ответчику не подумал, что приверженцы противной стороны воспользуются таким предлогом и обратятся с делом в Большой совет – причина этого нам неизвестна, кроме того, что он был абдерит и, по старинному обыкновению своих земляков, подходил к любому предмету односторонне и притом достаточно поверхностно. Однако извинить его может, вероятно, то обстоятельство, что часть последней ночи, накануне суда, он провел на большом пиру, а вернувшись домой, вынужден был дать довольно длительную аудиенцию мадам Струтион и, по-видимому,…не выспался. После долгих споров и шума городской судья Филиппид, наконец, заявил, что при таком положении дел он не преминет запросить сенат о праве истцов подавать апелляцию. Затем он встал. Члены суда расходились довольно шумно, и обе стороны спешили посоветоваться со своими друзьями, покровителями и сикофантами о том, что же предпринять дальше. Глава пятая Мнение сената. Добродетель прекрасной Горго и ее последствия. Жрец Стробил появляется на сцене, и дело становится серьезней Процесс о тени осла, вначале развлекавший абдеритов лишь своей нелепостью, начинал превращаться в событие, в котором оказались замешанными привилегии, мнимая честь, всевозможные страсти и интересы разных, отчасти даже видных граждан республики. Цеховой мастер Пфрим поклялся головой, что его собрат по цеху должен выиграть дело. Проводя большинство вечеров в компаниях простых бюргеров, он привлек уже почти половину народа на свою сторону, и число его сторонников росло день ото дня. Архижрец, напротив, до сих пор не считал тяжбу настолько значительной, чтобы употребить весь свой авторитет на пользу тому, кому он покровительствовал. Но когда дела его с прекрасной Горго начали становиться серьезней и он вместо ожидаемого послушания натолкнулся на сопротивление, которое в ней трудно было предположить по ее воспитанию и происхождению, более того, когда она даже дала ему понять, что «не решается более подвергать свою добродетель опасности посещения через садовую калитку», то, естественно, он не замедлил приобрести право на благодарность дочери рвением, с каким он принялся поддерживать дело ее отца. Новый шум в городе, возникший в связи с апелляцией в Большой совет, дал ему возможность переговорить со знатнейшими советниками, причастными к делу. – Как ни смешна эта тяжба сама по себе, – сказал он, – нельзя все же не признать, что бедный человек, находящийся под покровительством Ясона, терпит притеснения со стороны явных интриганов. Дело не в поводе процесса, слишком ничтожном, а в направлении судопроизводства, в замышляемых тайных намерениях. Наглость сикофанта Физигната, главного виновника всего этого скандала, должна быть наказана, а властолюбивого, глупого демагога цехового мастера Пфрима нужно заблаговременно укротить, прежде чем ему удастся свергнуть аристократию и пр. Справедливости ради необходимо указать, что некоторые господа из совета вначале расценивали это дело так, как и следовало бы его расценивать, и весьма осуждали городского судью Филиппида за то, что у него не хватило благоразумия погасить нелепую распрю в зародыше. Однако постепенно мнения изменились. И безумие, вскружившее головы кое-кому из бюргеров, охватило, в конце концов, подавляющее число советников. Некоторые из них начали считать дело более важным, ибо даже такая особа, как архижрец, принимает в нем ревностное участие. Других беспокоила опасность, которая могла возникнуть для аристократии в результате происков цехового мастера Пфрима. Одни приняли сторону погонщика ослов просто из духа противоречия; другие из действительного убеждения, что по отношению к нему творится несправедливость. А прочие стали приверженцами зубодера потому, что его противниками были лица, с которыми они вообще никогда не ладили. При всем том эта ничтожная тяжба, хотя абдериты и были… абдеритами, никогда не вызвала бы такого брожения, если бы злой демон республики не подстрекнул вмешаться в процесс также и жреца Стробила, не имевшего для этого никакой иной причины, кроме беспокойного своего духа и своей ненависти к архижрецу Агатирсу. Чтобы это было более понятно благосклонному читателю, мы должны, подобно древнему сказителю «Илиады», начать ab ovo,[288] тем более что тогда предстанут в надлежащем свете и некоторые места в нашем рассказе об Еврипиде и некоторые высказывания жреца Стробила против Демокрита. Глава шестая Отношения между храмами Латоны и Ясона. Различия характеров верховного жреца Стробила и архижреца Агатирса. Стробил объявляет себя приверженцем противной Агатирсу стороны. Его поддерживает Салабанда, которая начинает играть важную роль в деле Культ Латоны в Абдере (как уверял Стробил Еврипида) не уступал в своей древности ликийской колонии, обосновавшейся во Фракии. Простота маленького храма могла служить достаточным тому подтверждением. И так же, как неказист был храм Латоны с виду, так же малы были доходы его жрецов. Однако голь на выдумки хитра, и господа жрецы уже давно изобрели способ облагать контрибуцией суеверия абдеритов, чтобы возместить скудость своих обычных доходов. Но поскольку и этого оказалось недостаточно, они добились того, что сенат, ничего не желавший и слышать о прибавке жалованья жрецам, изыскал все-таки для содержания священного лягушачьего пруда определенные доходы, большую часть которых бескорыстные лягушки представляли своим попечителям. Совсем по-иному обстояло дело с храмом Ясона, этого известного предводителя аргонавтов, на долю которого выпала в Абдере честь быть принятым в сонм богов и пользоваться всеобщим поклонением по единственной, видимо, причине: самые древние и самые богатые семьи Абдеры вели свой род от этого героя. Согласно преданию, один из его потомков обосновался в городе и стал общим прародителем различных родов. Некоторые из них еще весьма процветали во времена рассказываемой нами истории. В честь героя, от которого они происходили, была сооружена сначала небольшая домашняя капелла.[289] Со временем она превратилась в большой общественный храм, которому благочестие Леоновых потомков обеспечило немало поместий и доходов. Когда, наконец, благодаря торговле и счастливым случайностям Абдера превратилась в один из богатейших городов Фракии, то Ясониды решили выстроить своему обожествленному предку храм, красота которого принесла бы республике и им самим славу у потомства. Новый храм Ясона стал великолепным сооружением, и вместе с относящимися к нему зданиями, садами, жилыми помещениями для жрецов, чиновников, клиентов и пр. занимал квартал города. Архижрец его должен был непременно принадлежать к древнейшей линии Ясонидов. И так как помимо солидных доходов он еще выполнял и обязанности судьи для лиц и поместий, относившихся к храму, то легко понять, что жрец Латоны не мог смотреть равнодушно на все эти преимущества Ясонова храма, и между двумя прелатами возникло соперничество, перешедшее к наследникам и постоянно проявлявшееся в их поведении. Хотя верховный жрец Латоны считался главой всего абдерского жречества, но архижрец Ясона был не ниже его и составлял со своими подчиненными особую коллегию, находившуюся под покровительством города Абдеры и свободную от всякой иной зависимости. Праздники Латонова храма были самыми большими праздниками в республике. Но скромные его доходы не позволяли чрезмерных затрат, тогда как праздник Ясона, справлявшийся с необычайной пышностью и большими церемониями, был в глазах народа если и не самым почетным, то, по крайней мере, самым веселым праздником. И все искреннее благоговение, питаемое к древнему культу Латоны, и глубокая вера простого народа в ее жреца и священных лягушек нисколько не прибавляли авторитета верховному жрецу, мнившему себя более значительной фигурой, чем служитель Ясона. Простонародье вообще-то было более расположено к жрецу Латоны, однако это преимущество опять-таки перевешивалось тем обстоятельством, что жрец Ясона был связан с аристократическими семействами и поэтому располагал таким влиянием, что честолюбивый человек на его месте легко мог бы играть роль маленького тирана. Ко многим причинам традиционного соперничества и неприязни между двумя князьями абдерского клира у Стробила и Агатирса прибавлялась еще и личная антипатия, являвшаяся естественным следствием их противоположных характеров. Агатирс, скорее светский человек, чем жрец, действительно напоминал жреца только своим одеянием. Любовь к наслаждениям была его главной страстью. Ибо хотя у него и не было недостатка в гордости, но никого нельзя, пожалуй, назвать честолюбивым человеком, пока рядом с честолюбием в его душе господствует другая страсть. Он любил искусства, поддерживал близкие отношения с артистами и считался одним из тех жрецов, которые мало верят в своих богов. Во всяком случае, он частенько довольно свободно шутил насчет лягушек Латоны. И кто-то даже готов был поклясться, что слышал, как Агатирс сказал: «Лягушки богини уже давным-давно должны были бы превратиться в жалких поэтов и абдерских певцов». И неплохие отношения его с Демокритом также не свидетельствовали о ревностной вере архижреца. Короче, Агатирс был человеком бодрого темперамента, живого ума и достаточно свободного образа жизни, любимый абдерским дворянством и еще более – прекрасным полом, а за свою щедрость и фигуру, напоминавшую Ясона, он пользовался симпатией даже у низших классов. Но ничего более противоположного Агатирсу, чем жрец Стробил, и не могла бы создать причудливая природа. Человек этот, как и многие ему подобные, пришел к выводу, что постное лицо и строгий вид – надежные средства прослыть у простонародья мудрым и безгрешным. Будучи по натуре довольно угрюмым, он без особого труда выработал в себе эту важность, которая большей частью является просто свидетельством тупого ума и неотесаного нрава. Не способный понимать великое и прекрасное, он презирал все таланты и искусства, предполагающие наличие особых чувств. А его ненависть к философии была лишь маской обычной злобы дурака против тех, кто умней и ученей его. Суждения Стробила были превратными и односторонними, в своих мнениях он проявлял упрямство, в спорах – раздражительность, грубость и необычайную мстительность, когда ему казалось, что оскорблен он лично или его лягушки. Тем не менее он готов был заискивать самым низким образом перед человеком, которого ненавидел, если только не мог достичь своей цели без его помощи. Кроме того, о нем говорили – и не без основания, – что за определенную сумму дариков и Филиппов[290] из Стробила можно сделать все на свете, даже если это и не вполне отвечало внешним проявлениям его характера. Из противоположности таких натур, из столь многочисленных поводов для жреца Стробила к зависти и соперничеству между обоими прелатами и возникла естественным образом взаимная вражда, трудно совместимая с обязанностями их звания и положения. Она отличалась лишь тем, что Агатирс слишком презирал верховного жреца, чтобы его сильно ненавидеть, а Стробил слишком завидовал жрецу Ясона, чтобы ненавидеть его, как хотелось, всей душой. Кроме того, Агатирс по своему происхождению и положению тяготел к аристократии. Стробил же, напротив, несмотря на его связи с некоторыми советниками, был явный друг демократии,[291] и, наряду с цеховым старшиной Пфримом, оказывал самое большое влияние на простонародье благодаря своему характеру, важности, горячему фанатизму и общедоступности своего красноречия. Можно заранее предположить, что процесс о тени осла или об ослиной тени, безусловно, должен был стать более серьезным, едва в него оказались втянутыми два таких мужа, как оба жреца. Пока процесс вели городские судьи, Стробил не проявлял своей сильной заинтересованности в нем и при случае только заметил, что на месте зубного лекаря он бы действовал точно так же. Но едва он узнал от госпожи Сала-банды, своей племянницы, что Агатирс принялся за дело своего клиента, как за свое собственное, он вдруг почувствовал себя обязанным стать во главе партии ответчика и помочь коварству цехового старшины всем своим влиянием, которым он пользовался у советников и народа. Салабанда, вмешиваясь по своей старой привычке во все абдеритские тяжбы, не желала отставать и на этот раз. Кроме ее родственных отношений со жрецом Стробилом, у нее имелась еще особая причина для единодушия со жрецом, причина немаловажная, хотя хранимая в тайне. Мы уже упоминали, что эта дама из чисто политических соображений, или, быть может, из кокетства – кто знает, не присоединялось ли к ее действиям иногда то, что в современном светском французском лексиконе именуется «дамским сердцем», – всегда имела под рукой несколько покорных рабов, кое-кто из которых (как полагали) желал бы точно знать, во имя чего он служит. Тайная хроника Абдеры свидетельствует, что архижрец Агатирс имел честь быть длительное время таким рабом. И, действительно, масса обстоятельств заставляла считать этот слух не только простым предположением. Одним словом, интимная дружба между ними длилась немалое время, пока в Абдере не появилась милетская балерина и не показалась вскоре легкомысленному Ясониду столь достойной внимания, что Салабанда не преминула счесть себя принесенной в жертву. Агатирс, правда, все еще бывал в ее доме на правах старого знакомого, и госпожа Салабанда, достаточно политичная, не дала заметить в своем поведении ни малейшей перемены. Но сердце ее кипело жаждой мести. Она не упускала из виду ничего, что могло бы глубже втянуть архижреца в процесс и постоянно подогревать его ярость. Тайно, однако, она следила за каждым его шагом, за всеми дверями, ведущими в его кабинет, – парадными и черными, большими и малыми входами, – и настолько тщательно, что вскоре обнаружила его интрижку с юной Горго и дала возможность жрецу Стробилу представить рвение Агатирса в деле погонщика в гнусном свете, стараясь в то же время сама сделать архижреца посмешищем. Агатирс, которому ничего не стоило пожертвовать своими политическими и честолюбивыми выгодами ради собственного наслаждения, порой переживал такие минуты, когда малейшее затруднение в деле, совершенно, в сущности, его не интересовавшем, подстегивало всю его гордость. И когда это случалось, горячность заводила его гораздо дальше того, куда он мог бы зайти, если бы хладнокровно обдумал дело. Причина, почему он ввязался в нелепую тяжбу, теперь уже его не занимала. Ибо прекрасная Горго, возможно, не обладая способностями или же достаточной твердостью, не смогла, несмотря на наставления своей матери, успешно осуществить первоначально задуманный план обороны от такого опасного и опытного разрушителя крепостей. Однако он уже связался с этим делом, его честь была задета, ежедневно и ежечасно ему доносили о том, как цеховой старшина Пфрим и жрец Стробил со своей шайкой поносили его, как они угрожали, как нагло надеялись повернуть дело, и этого было более чем достаточно, чтобы вызвать в нем стремление употребить всю свою власть и сокрушить своих врагов, наказать их за то, что они дерзнули выступить против него. Несмотря на интриги госпожи Салабанды, не столь искусные, чтобы Агатирс их долго не замечал, большинство сената было на его стороне. И хотя его противники использовали все, что могло озлобить народ против него, тем не менее он имел приверженцев, крепких и дюжих подмастерьев, особенно в цехах кожевников, мясников и пекарей, обладавших горячим нравом и жилистыми руками и готовых, если бы потребовалось, по первому знаку кричать или драться за него и его партию. Глава седьмая Абдера разделяется на две партии. Дело рассматривается советом Такое возбуждение царило в Абдере, когда повсюду в городе начали слышаться слова – «осел», «тень», ставшие вскоре наименованиями обеих партий. О происхождении этих прозвищ нет достоверных сведений. По-видимому, партии все же не могли долго обходиться без названий, и начало этому положили сторонники зубодера Струтиона из простонародья, окрестив сами себя «тенями», потому что отстаивали права лекаря на ослиную тень. Своих же противников они называли в насмешку и из презрения – «ослами», поскольку те стремились превратить тень, так сказать, в самого осла. Не имея возможности воспрепятствовать прозвищу, сторонники архижреца, как обычно случается, постепенно привыкли пользоваться кличкой, сначала ради шутки, однако, с той разницей, что острие копья они обратили против своих врагов, связав презрительный смысл прозвища – с «тенью», а положительный и почетный – с «ослом». И коли уж суждено быть одним из двух, говорили они, то каждый порядочный человек скорее предпочтет быть настоящим ослом со всем, что к нему относится, чем простой тенью осла. Как бы то ни было, но в короткое время вся Абдера разделилась на две партии. И с обеих сторон страсти разгорелись так, что уже было совершенно невозможно оставаться нейтральным. «Кто ты, тень или осел?» – такой вопрос задавали друг другу простые граждане при первой встрече на улице или в трактире. И если какая-нибудь одна-единственная «тень», по несчастью оказывалась вдруг среди большого количества «ослов», то ей ничего не оставалось, как тотчас же спасаться бегством или моментально совершить отступничество, или же, наконец, быть выброшенной за дверь хорошими пинками. Возникавшие по этой причине беспорядки легко можно себе представить и без нашей помощи. В короткое время взаимное озлобление зашло так далеко, что «тень» скорей довела бы себя действительно до состояния истощенной стигийской[292] тени, чем купила бы у пекаря противной партии хлеб за три гроша. И женщины, как легко предположить, с неменьшим пылом приняли сторону партий. Ибо первая кровь, пролитая в связи с этой удивительной гражданской войной, была кровь от ногтей двух торговок, вцепившихся друг другу в физиономии на абдерском рынке. Было заметно, что подавляющее большинство абдеритов находится на стороне архижреца Агатирса. И если в какой-нибудь семье муж являлся «тенью», то можно было быть уверенным, что жена его – «ослица» и обычно такая горячая и несдержанная, что трудно себе и представить. Среди множества отчасти пагубных, отчасти комичных последствий партийных страстей, охвативших абдериток, немаловажным было и то, что из-за них порой расстраивались любовные отношения, потому что упрямый Селадон[293] скорей был готов отказаться от своих притязаний на любимую, нежели от своей партии. И напротив, иному несчастному любовнику, который годами напрасно добивался благосклонности красавицы и никакими способами не мог преодолеть ее антипатии, теперь для полного счастья нужно было только убедить даму, что он – осел. Тем временем в сенате был сделан предварительный запрос, могут ли истцы передать дело на апелляцию в Большой совет. Несмотря на то, что почтенная коллегия имела случай впервые высказаться по ослиной проблеме, сразу же обнаружилось, что каждый из сенаторов уже находится на стороне определенной партии. Архонт Онолай был единственным, кто испытывал затруднение, стремясь придать процессу более или менее приемлемый характер. Можно было заметить, что он говорил значительно тише обычного и закончил свою речь примечательными и зловещими словами о том, что опасается, как бы ослиная тень, из-за которой так горячо спорят, не омрачила бы славу республики на многие столетия. По его мнению, было бы лучше всего отклонить апелляцию как неуместную, подтвердить решение городского суда, исключая пункт об издержках (они могли бы быть взаимным образом возмещены) и навсегда заставить обе партии умолкнуть. Тем не менее он все же прибавил, что поскольку большинство считает законы Абдеры недостаточными для разрешения столь незначительной тяжбы, то он желал бы, чтобы Большой совет дал по этому случаю особое определение. Он ведь уже предлагал поискать предварительно в архивах и выяснить, не бывало ли в прошлом подобных дел и как в этом случае поступали. Умеренность архонта, которую беспристрастное потомство единодушно оценит как проявление истинной государственной мудрости, истолковали тогда как слабость и флегматичное равнодушие. Многие сенаторы из партии архижреца Агатирса обстоятельно и с большой страстью доказывали, что когда дело касается прав и вольностей абдеритов, то здесь не может быть незначительных вещей. Там, где нет закона, не может существовать и суд. И первый же случай, когда судьям было бы дозволено решить тяжбу по их произволу, явился бы концом свободы Абдеры. Если даже спор и касается незначительного предмета, то дело не в том, насколько он велик или мал, а в том, на чьей стороне право. И поскольку в данном случае отсутствует закон, который бы решил, должно ли было при найме осла подразумевать также и тень, то ни суд низшей инстанции, ни сам сенат не могли бы осмелиться присудить нанимателю то, на что сдающий внаймы имеет по меньшей мере такое же или даже несравненно большее право. Иначе это был бы очевидный тиранический произвол. Ибо из сущности их контракта ни в коем случае не вытекает, чтобы сдающий внаймы имел в виду сдать нанимателю также и тень своего осла и тому подобное. Один из этих господ договорился до того, что сгоряча выпалил: он был всегда ревностным патриотом, но скорей предпочел бы увидеть всю Абдеру в огне, нежели позволить, чтобы кто-нибудь из его сограждан произвольно оспаривал у другого гражданина хотя бы тень пустого ореха. Тут уж лопнуло терпение у цехового старшины Пфрима. – Огонь следует разжечь тем человеком, который столь нагло угрожает целому городу и осмеливается говорить такое. Я не ученый, – продолжал он, – но, клянусь богами, я не позволю выдавать мышиный помет за перец! Надо совсем рехнуться, чтобы заставить разумного человека поверить в то, что требуется особый закон для решения вопроса, может ли тот, кто заплатил чистыми деньгами за право садиться на осла, сесть также верхом и на его тень? Вообще стыдно и смешно видеть, как такие серьезные и разумные люди ломают голову над тяжбой, которую моментально разрешил бы ребенок. Когда же было слыхано, что тень относится к предметам, которые сдают внаймы? – Господин цеховой старшина, – прервал его советник Буфранор,[294] – вы сами себя побиваете, утверждая это. Ибо если тень осла не может быть сдана внаймы, то ясно, что она и не сдавалась, потому что a non posse ad non esse valet consequentia.[295] Таким образом, зубной лекарь, согласно вашему утверждению, не имел на тень никакого права, и приговор, следовательно, недействителен. Цеховой старшина смутился. И так как ему сразу не пришло в голову, что следует ответить на этот тонкий довод, он начал еще больше кричать и призывал небо и землю в свидетели, что он скорей позволит выщипать свою седую бороду по волоску, чем стать на старости лет ослом. Господа из его партии поддерживали Пфрима всеми силами. Но их перекричали. И все, чего они, в конце концов, добились с помощью архонта и советника, действовавшего втайне, заключалось в том, чтобы дело оставить пока in statu quo[296] и выяснить в архивах, не было ли в прошлом судебной аналогии, которой можно было бы воспользоваться и без особых затруднений разрешить дело. Глава восьмая Отличный порядок в абдерской канцелярии. Судебный опыт прошлого нисколько не помогает. Народ собирается штурмовать ратушу, но его успокаивает Агатирс. Сенат решает передать дело Большому совету Канцелярия города Абдеры, – кстати, о ней сейчас можно сказать несколько слов, – была так хорошо устроена и так хорошо работала, как этого только можно было ожидать в столь мудрой республике. Однако она, как и многие прочие канцелярии, имела два недостатка, которые вызывали в Абдере вот уже два столетия почти ежедневные жалобы. Один из этих пороков заключался в том, что документы и судебные акты хранились в очень душных и сырых помещениях, где из-за недостатка воздуха они плесневели, гнили, были изъедены молью и постепенно становились совершенно негодными. А второй – в том, что, несмотря на все тщательные поиски, здесь нельзя было ничего отыскать. Всякий раз, когда такое случалось, какой-нибудь патриотично настроенный советник, с согласия всего сената, обычно бросал замечание: «Только канцелярский беспорядок виной всему!» И действительно, какое еще предположение могло бы удачней и более понятно объяснить подобное явление. Поэтому всегда, когда совет принимал решение разыскать что-нибудь в канцелярии, то каждый уже знал заранее, что ничего не найдется, и большинство на это рассчитывало. И именно поэтому обычное разъяснение на следующем заседании совета – «Несмотря на все поиски, в канцелярии ничего не найдено» – воспринималось с холодным равнодушием как факт давно ожидаемый и само собой разумеющийся. Так случилось и на сей раз, когда канцелярии было предложено порыться в старых судебных актах и выяснить, не найдется ли там примерный приговор, который мог бы послужить светочем мудрому сенату в разрешении им необычайно трудной тяжбы об ослиной тени. Ничего обнаружено не было, вопреки заверениям разных господ, что аналогичные случаи можно найти там в бесчисленном множестве. Но все же усердному советнику из партии «ослов» удалось откопать акты двух судебных процессов, вызвавших в свое время большой шум в Абдере и имевших, казалось, некоторое сходство с нынешней тяжбой. Первый из них касался спора между владельцами двух земельных участков в окрестностях о праве собственности на небольшой холм, пять-шесть шагов в окружности. Он был расположен между двумя участками и образовался от слияния нескольких кротовых нор. Тысячи мелких побочных обстоятельств вызвали такое яростное озлобление между двумя семьями, что каждая из них готова была скорей остаться без кола и двора, чем утратить свое законное право на этот кротовый холм. Затруднения абдеритского правосудия увеличивались еще и потому, что доказательства и опровержения зависели от такой невероятной комбинации ничтожных, сомнительных и неподдающихся выяснению обстоятельств, что после процесса, длившегося двадцать пять лет, разрешение тяжбы не только не продвинулось ни на шаг вперед, а, наоборот, она стала в двадцать пять раз более запутанной, чем была вначале. Вероятно, никогда бы она и не закончилась, если бы обе стороны не были вынуждены уступить земельные участки со спорным холмом посредине своим сикофантам в качестве возмещения за судебные издержки и как адвокатский гонорар cum omni causa et actione.[297] И так как под этим имелось в виду право на упомянутый маленький холм, то сикофанты в тот же день пошли на мировую и согласились посвятить этот холмик великой Фемиде, посадить на нем фиговое дерево и на общие средства воздвигнуть там раскрашенную деревянную статую богини. Было также решено, и сенат это гарантировал, что владельцы обоих участков обязаны в будущем сообща ухаживать за статуей и фиговым деревом. И как память об этой примечательной тяжбе они и сохранились до дней ослиного процесса, дерево еще в цветущем состоянии, а статуя – уже сильно обветшалая и источенная червями. Второй процесс еще более напоминал нынешний. Один абдерит, по имени Памфий, владел имением, приятное преимущество которого заключалось в том, что с юго-западной его стороны открывался великолепный вид на прекрасную долину, расстилавшуюся между двумя лесистыми горами и постепенно суживавшуюся вдали, пока она, наконец, совсем не терялась в Эгейском море. Памфий говаривал обычно, что он не уступил бы никому этот вид и за сто аттических талантов. И он имел веские причины так высоко ценить имение, потому что само по себе оно было жалким и никто с точки зрения хозяйственной выгоды не дал бы за него и пяти талантов. К несчастью, один из зажиточных абдерских крестьян, сосед его именно с этой юго-западной стороны, решил построить амбар, лишавший доброго Памфия такой значительной части прекрасного вида, что, по его подсчету, именьице стало, по меньшей мере, на восемьдесят талантов хуже. Памфий испробовал все возможное, чтобы и добром, и злом удержать крестьянина от этой роковой постройки. Но крестьянин настаивал на своем праве строиться на принадлежащей ему земле всюду, где он пожелает. Возник судебный процесс. Памфий, правда, не смог доказать, что оспариваемый им вид является необходимым и существенным приложением имения или же что он лишился вследствие этого света и воздуха. Не мог он доказать и того, что его дед, купивший участок, заплатил за вид хотя бы на одну драхму больше, чем стоили тогда имения, или же, что его сосед – зависимый от него крестьянин, и он, господин, имеет право разрушить его строение. Однако сикофант Памфия утверждал, что аргументы для решения этого дела в действительности более глубокие и их следует искать в первоосновах всякого права собственности. – Если бы даже Олимп и Элизиум[298] находились рядом с имением моего клиента, то, не будь воздух прозрачным веществом, он ни за что бы их не видел, словно у окна его дома поднялась стена до самого неба. Прозрачная природа воздуха – вот первая и истинная причина прекрасного вида, оживляющего имение моего клиента. Вольный прозрачный воздух, как известно каждому, является общей вещью, на которую все имеют одинаковое право. И именно поэтому всякая доля воздуха, еще никем не присвоенная, должна рассматриваться в качестве res nullius[299] и, следовательно, как вещь никому не принадлежавшая, она может стать собственностью первого, кто ее присвоит. С незапамятных времен предки моего клиента пользовались видом долины, ставшим ныне предметом спора, они им владели и наслаждались беспрепятственно и неоспоримо. Они действительно охватили своим глазомером необходимую для этого долю воздуха и, благодаря этому захвату и давности владения, она стала неотъемлемой частью упомянутого имения, от которого нельзя отчуждать даже и самой малости без риска уничтожить основы гражданского порядка и безопасности. Сенат Абдеры счел эти доводы весьма сомнительными. Начались тонкие и длительные споры «за» и «против». И так как Памфий спустя некоторое время был избран в совет, дело показалось еще более запутанным, а его доводы – еще более сомнительными. В конце концов крестьянин умер, не дождавшись исхода дела. А его наследники, убедившись в том, что такие бедные крестьяне, как они, ничего не добьются, судясь с господином советником, дали себя уговорить сикофантам пойти на мировую. Они заплатили судебные издержки и тем более охотно отказались от постройки спорного амбара, что уже не имели никаких средств для этого. Процесс поглотил такую часть их имения, что они уже не нуждались в амбаре для хранения малой толики оставшихся семян. Было довольно ясно, что эти обе тяжбы мало что могут прояснить в решении данного процесса, в особенности потому, что они обе закончились мирными соглашениями. Но советник, вытащивший их на свет, по-видимому, хотел только доказать сенату, что обе тяжбы, имеющие много сходства с ослиным процессом и по важности предмета, и по тонкости юридических доводов, велись долгие годы абдерским Малым советом, без всякой апелляции к Большому совету и без каких-либо сомнений относительно прав Малого совета решать такие дела. Все «ослы» с большим рвением подтвердили мнение своего соратника по партии, потому что, если бы дело слушалось в совете, они располагали бы там большинством голосов. Но тем упорнее протестовали «тени». Целое утро прошло в криках и спорах. И господа, как это с ними часто случалось, разошлись бы к обеду, так и не закончив дела, если бы решающий оборот ему не придало вмешательство большой толпы бюргеров из партии «теней», собравшейся перед ратушей по призыву цехового старшины Пфрима, и поддержанной массой сбежавшегося простонародья самого низкого пошиба. Впоследствии партия архижреца обвиняла цехового старшину в том, что он нарочно подошел к окну и подал знак к восстанию народа. Но противная партия решительно отрицала это обвинение и утверждала: непристойный крик, поднятый некоторыми «ослами», навел стоявших внизу бюргеров на мысль, будто на их сторонников напали, и это заблуждение вызвало всю сумятицу. Как бы то ни было, но вдруг раздался оглушительный рев под окнами ратуши: «Свобода! Свобода! Да здравствует цеховой старшина Пфрим! Долой ослов! Долой Леонидов!» и пр. Архонт подошел к окну и призвал мятежников к спокойствию. Но их крик усиливался. А некоторые из самых дерзких угрожали тотчас же поджечь ратушу, если господа не разойдутся и не предоставят дело на усмотрение совета и народа. Несколько бездельников и селедочных торговок действительно ворвались силой в соседние дома и, выхватив горящие головни из очагов, вернулись обратно, чтобы показать милостивым господам, что они не шутят. В ответ на это великое сборище сбежалось великое множество «ослов», которые, вооружившись чем попало – дубинками, каминными щипцами, мясницкими ножами, навозными вилами, спешили оказать помощь господам из своей партии. И хотя «тени» намного превосходили «ослов» числом, их отвага и презрение, с каким они относились ко всей партии «теней», побуждали «ослов» отвечать на ругательства такими сильными ударами и пинками, что появились раненые, и драка за несколько минут стала всеобщей. При таких обстоятельствах господам в ратуше ничего не оставалось, как единогласно принять решение: исключительно из любви к миру и всеобщему благу допустить на этот раз и citra praejudicium,[300] чтобы тяжба об ослиной тени была рассмотрена Большим советом, предоставив ему право окончательного приговора. Между тем добрые советники так перепугались, что, с большим шумом приняв это решение, тотчас же обратились с мольбой к цеховому старшине и просили его сойти вниз и успокоить разъяренный народ. Цеховой старшина, которому было необычайно приятно видеть гордых патрициев, столь униженных властью шпандыря, не замедлил продемонстрировать им пример своей доброй воли и своего авторитета у народа. Но волнение усилилось уже настолько, что его голос – хотя он и являлся одним из лучших пивных басов в Абдере – был слышен точно так же, как голос корабельного юнги на марсе во время громового шторма и гула бушующих волн. При первой вспышке ярости народа, узнавшего Пфрима не сразу, он даже рисковал своей жизнью, если бы, к счастью, как раз в этот момент не появился архижрец Агатирс с прикрепленной к его посоху бараньей шкурой и со своей свитой, следовавшей за ним, чтобы остановить мятеж. Он счел бунт удачнейшим моментом для начала атаки на фланги противной партии. Агатирс заверил народ, что его требования будут удовлетворены и что он сам первый предлагает передать дело в Большой совет. Публичное заверение архижреца, его снисходительность и приветливость, соединившиеся с благоговением, с которым абдеритский народ привык относиться к позолоченной бараньей шкуре,[301] произвели такое благотворное действие, что за несколько минут все вновь успокоилось, и рынок уже громко оглашался кликами: «Да здравствует архижрец Агатирс!» Раненые спокойно поплелись домой перевязывать раны, а прочая толпа потащилась за возвращающимся назад архижрецом. Цеховой старшина, однако, убедился, что большая часть прежде верных ему «теней», зараженная примером толпы, увеличила торжество его противника, и в этот момент всеобщего угара была готова обрушить все свое дикое озорство, с которым она расправлялась с врагами, на своих союзников из партии «теней». Глава девятая Политика обеих партий. Архижрец использует свое преимущество. «Тени» отступают. Решающий день назначен Неожиданное преимущество, обретенное архижрецом в борьбе с «тенями», было для них тем более прискорбно, что он не только отравил им радость и славу победы, но и заметным образом ослабил саму их партию. Он вообще дал им понять, как мало они могут полагаться на легкомысленное простонародье, которое всегда склоняется в ту сторону, откуда ветер дует, и часто само не знает, чего оно хочет, и еще менее – чего хотят те, кто им управляет. Агатирс, ставший теперь явным главой «ослов», разведал через своих эмиссаров, что противная партия завоевала расположение бюргерства только благодаря тому, что вначале сторонники погонщика ослов сопротивлялись передаче дела в Большой совет. Так как совет этот состоял из четырехсот членов, представлявших все бюргерство Абдеры, и примерно половина его действительно была лавочниками и ремесленниками, то каждый из этих простых людей чувствовал себя лично оскорбленным, полагая, что его привилегии стремятся ограничить. И поэтому каждый из них легко поверил в лживую выдумку Пфрима, будто существует намерение полностью уничтожить демократию в республике. На самом же деле то, что в абдерском государственном устройстве казалось демократией, было просто ее призраком и политическим обманом.[302] Ибо Малый совет, состоявший на две трети из родовитых семейств, в сущности делал все, что хотел. В абдерской конституции случаи созыва Большого совета были определены довольно туманно и от Малого совета почти целиком зависело, когда и как часто соблаговолит он созвать четыреста человек, которые должны были дать свое согласие на то, что уже давно было решено Малым советом. Но именно потому, что для абдерского простолюдья право это не много значило, оно и оберегало его так ревностно. Тем более требовалось скрывать от народа те вожжи, при помощи которых им управляли, хотя он и думал, что управляет сам. Объявить себя вдруг сторонником дела, казавшегося очень важным для простых людей и сделать это как раз в решающий момент – было поистине мастерским ходом архижреца! И так как при этом он ничем не рисковал, а, скорей, наоборот, нанес основательный удар планам противной партии, то последняя имела все причины задуматься, каким образом она могла бы лишить архижреца и его приверженцев преимущества и свести на нет благоприятное впечатление, произведенное им на народ. Главари «теней» собрались в тот же вечер в доме у госпожи Салабанды и решили: вместо того, чтобы добиваться у архонта дня созыва Совета четырехсот, постараться, наоборот, отсрочить его (если это окажется необходимым), дав народу время вновь остыть. А между тем пытаться настойчиво и терпеливо убедить бюргерство в том, насколько глупо было с его стороны считать какой-то заслугой архижреца и его соратников-«ослов» то, что было вовсе не выражением доброй воли, а просто вынужденным результатом их слабости. Если бы «ослы» имели возможность вырвать процесс из рук Большого совета, они бы это сделали, не задумываясь, приятно ли это народу или нет. Перемена в их прежнем обычном поведении не что иное, как грубая уловка, чтобы расколоть народную партию, и не следует обманываться на этот счет. Напротив, нужно еще более быть настороже, ибо народ намерены, по-видимому, усыпить сладкими речами и незаметно довести до состояния, когда он, не ведая того сам, станет орудием собственного угнетения. Верховный жрец Стробил, присутствовавший на этом совещании, одобрял все, что только могло бы ослабить авторитет его соперника у бюргерства и представлять его намерения подозрительными. – Однако я очень сомневаюсь, – прибавил он, – чтобы мы дождались желаемых плодов. Но я ему готовлю иной и тем более сильный яд, что он будет неожиданным. Еще не настало время объясниться понятней. Дайте мне только возможность приготовить эту отраву! Пусть он льстит себя надеждой, что восторжествует над жрецом Стробилом. Радость его будет слишком солона, поверьте мне. А пока мы должны молчать о своих планах и о том, когда они свершатся, если только честно, как я надеюсь, относимся друг к другу и серьезно намерены победить своих врагов. Агатирса надо ввести в заблуждение, будто мы сражаемся только одним флангом и вся наша надежда покоится на уверенности, что мы добьемся перевеса в Большом совете. Все пришли к выводу, что верховный жрец необычайно тонко понял дело. И общество разошлось, охваченное большим любопытством относительно тайного плана против Агатирса, убежденное в том, что если речь идет о свержении архижреца храма Ясона, то дело это попало в самые надежные руки. Между тем Агатирс не преминул извлечь всю возможную выгоду из небольшой победы, одержанной им в затруднительную минуту благодаря присутствию духа. Среди толпы, провожавшей его до двора жреческого дома, он велел раздавать хлеб и вино,[303] убедительно увещевая ее успокоиться и разойтись. И, вернувшись домой, они не могли нахвалиться перед своими знакомыми и соседями обходительностью и щедростью архижреца. Разбираясь в духе республики достаточно хорошо, чтобы не пренебрегать благосклонностью народа, Агатирс все же понимал, что достиг пока немногого. Крайне необходимо было полностью обеспечить себе симпатии большинства четырехсот, отчасти потому, что все зависело от них, отчасти же потому, что если они будут завоеваны, то на них можно положиться больше, чем на прочий народ. Хотя он, правда, уже и располагал значительным числом сторонников среди них, но кроме определенной части и ревностных «теней», с которыми он не хотел связываться, было еще очень много, в большинстве своем самых зажиточных и самых влиятельных бюргеров, либо совсем еще не примкнувших ни к какой партии, либо же склонявшихся к партии «теней» только потому, что главарей противной партии им изображали как властолюбцев и насильников. Они, дескать, затеяли смешную оноскиамахию[304] исключительно для того, чтобы ввергнуть город в сумятицу, а беспорядки, ими вызванные, использовать как повод и орудие своих честолюбивых замыслов. Привлечь этих людей на свою сторону казалось ему теперь делом самым главным, ибо они обеспечили бы победу его партии. Уже в тот же вечер он пригласил их всех к себе в гости. Большинство пришло. И архижрец, обладавший талантом придавать своей политике характер особой откровенности и искренности, не скрыл от них, что он пригласил их для того, чтобы с помощью таких порядочных и благоразумных людей развеять вздорные слухи, распространяемые о нем, как он слыхал, в среде бюргерства. Человека его сана считать главой партии в тяжбе между погонщиком ослов и зубодером, в тяжбе, где речь идет о тени осла, – все это, говорил он, кажется ему настолько смешным, что он даже и не считает нужным опровергать вздорное обвинение. Однако бедный Антракс является клиентом храма Ясона и он как жрец не мог отказаться принять участие в его судьбе, насколько этого требовала справедливость. Если бы не известная всем вспыльчивость цехового старшины Пфрима, совсем некстати вступившегося за лекаря, – и не потому, что тот прав, а просто потому, что он записан в цех сапожников, – то это ничтожное дело ни за что бы так не разрослось. Но огонь уже зажжен, и всегда найдутся люди, которые постараются его раздувать и поддерживать. Со своей стороны, он положил себе за правило не вмешиваться в дела, его не касающиеся. Однако то, что он осмелился своим появлением и миролюбивыми уговорами утихомирить опасный мятеж, поднятый утром перед ратушей сторонниками цехового старшины Пфрима, это, надо надеяться, никто из здравомыслящих людей не сочтет неподобающей дерзостью, скорей, напротив, поступком хорошего гражданина и патриота, особенно потому, что жрецу всегда приличествует более способствовать миру и предотвращать беспорядки, нежели подливать масла в огонь, как делают иные, называть которых ему нет надобности. Но поскольку тяжбу об ослиной тени уже однажды загубили в первой инстанции и она теперь выросла в процесс, захвативший всю Абдеру, то он не отрицает, что всегда желал – и чем быстрее, тем лучше, – передать дело Большому совету, не столько, чтобы бедный Антракс получил должное удовлетворение (без сомнения, высокая судебная инстанция не откажет ему в нем), сколько для того, чтобы ограничить, наконец, наглость сикофантов каким-нибудь соответствующим законом и, по возможности, предотвратить в будущем подобные тяжбы, делающие мало чести Абдере. Агатирс изложил все это с таким смирением и сдержанностью, что его гости дивились несправедливости тех, кто стремился представить этого благонамеренного господина зачинщиком беспорядков. Все они теперь держались совершенно противоположного мнения, и за несколько часов он успел сделать из этих добрых людей, продолжавших считать себя беспристрастными, таких хороших ослов, которых, вероятно, трудно было сыскать в Абдере, особенно после того как великолепные вина, орошавшие трапезу, полностью истребили в них всякую тень недоверия и сделали каждое сердце восприимчивым к тем впечатлениям, которые он постарался им внушить. Можно легко себе представить, что этот шаг Агатирса немало обеспокоил противную партию. Он вызвал вскоре очень заметные мятежные настроения среди части до сих пор равнодушных граждан. Все батареи, с удвоенным рвением направленные против мятежа, оказывали обратное действие, а злые умыслы «теней», в сравнении со сдержанностью и патриотическими убеждениями прелата, стали еще только более очевидными. Поэтому «тени» испытывали крайнюю растерянность, не зная, что же им делать, чтобы вновь придать силу своей партии, переживавшей почти полный упадок. Но жрец Стробил поддерживал их мужество и уверял, что как только будет назначен день суда, он вызовет над головой этого маленького Ясона (как он его называл) такую грозу, которую тот при всей своей хитрости и предвидеть не может, и она тотчас же придаст делу совсем другой оборот. «Тени» теперь успокоились настолько, что Агатирс и его приверженцы приписывали кажущееся уныние противников их неверию в победу после двухкратного поражения. Они удвоили свои усилия, чтобы архонт Онолай, сын которого был близким другом архижреца Агатирса и одним из самых ярых «ослов», назначил ближайший день созыва Большого совета. Благодаря своим неотступным просьбам, они, наконец, добились, что сие торжество назначили на шестой день после последнего заседания совета. Люди, привыкшие судить о мудрости какого-либо плана или предприятия по их успехам, возможно, увидят в беспечности архижреца, не воспользовавшегося внезапным прекращением деятельности противной партии, недостаток благоразумия и осторожности, в чем, конечно, трудно полностью его оправдать. Несомненно, гораздо предусмотрительней было бы с его стороны приписать эту бездеятельность какому-нибудь тайному подвоху, подготавливаемому ими в тишине, чем упадку их духа. Но как раз в этом и заключался один из недостатков Леонида: слишком живо ощущая собственную силу, он постоянно презирал своих врагов более, чем позволяла мудрость. Он почти никогда не считал нужным подумать, какой вред могут причинить ему враги, потому что неизменно был уверен, что у него найдутся средства парализовать любое зло. Тем не менее можно предположить, что в данном случае он думал, как и тысячи других людей, будь они на его месте, и полагал весьма целесообразным воспользоваться добрым расположением своих новых сторонников, пока оно еще не остыло, – и не дать врагам вновь опомниться. Причиной того, что результаты превзошли его ожидания, явилась каверза жреца Латоны, последствия которой при всем своем благоразумии Стробил предвидеть не смог. И хотя она была вполне в духе этого человека, он обставил ее так, что только непосредственный опыт мог бы обнаружить, что он способен допустить просчет. Глава десятая Жрец Стробил подкладывает мину под Агатирса. Созыв Коллегии десяти. Архижреца вызывают в суд, но он находит средства с пользой для себя уклониться от него За день до рассмотрения Большим советом процесса об ослиной тени, потрясавшего несчастный город Абдеру уже в течение нескольких недель, верховный жрец Стробил, необычайно взволнованный, рано утром поспешно вошел к архонту Онолаю вместе с двумя другими жрецами Латоны и несколькими лицами из простого народа, чтобы сообщить его милости о чудесном знамении, которое (как были основания опасаться) угрожало республике огромным несчастьем. По его словам, две ночи подряд некоторые люди, принадлежащие к приходу храма Латоны, слышали, как лягушки священного пруда вместо своего обычного «Брекекек, коакс, коакс», роднящего их со всеми прочими лягушками, и даже стигийскими (в чем можно убедиться у Аристофана[305]) начали издавать необыкновенные и жалобные звуки, хотя свидетели, не осмеливаясь приблизиться к пруду, не могли достаточно отчетливо их разобрать. По донесениям, полученным вчера вечером, дело показалось ему настолько важным, что он решил провести всю ночь у священного пруда вместе с подчиненными ему жрецами. До полуночи царила глубочайшая тишина. Но вдруг раздался глухой, предвещающий несчастье шум. И, подойдя ближе, они различили весьма внятные возгласы: «Увы! Увы! Фей! Элелелелей![306]» Вопли длились целый час, и кроме жрецов их слышали все те, которых он привел с собой в качестве свидетелей неслыханного и внушающего опасения чуда. И поскольку не приходится сомневаться, что посредством этого грозного и чудесного знамения богиня хотела предостеречь любимую свою Абдеру от надвигавшегося на нее великого несчастья или же стремилась побудить их расследовать и покарать какое-то еще не раскрытое преступление, способное обрушить гнев богов на весь город, то он, по долгу жреца и во имя Латоны, просит его милость незамедлительно собрать Коллегию десяти, для того чтобы обсудить этот случай и в соответствии с его важностью принять необходимые меры на будущее. Архонт, весьма склонявшийся в своих взглядах на священных лягушек к вольнодумству Демокрита, покачал головой на это предложение и некоторое время стоял молча, ничего не отвечая жрецам. Но серьезность, с какой господа излагали дело, и удивительное впечатление, уже произведенное этим случаем на присутствующих лиц, дали ему возможность легко представить себе, что через несколько часов весь город узнает о мнимом чуде и начнутся ужасные распри, которые не позволят ему остаться равнодушным. Никакого иного выхода не было, кроме как тотчас же в присутствии жрецов отдать приказание, чтобы десять членов Коллегии ввиду исключительности происшествия собрались в течение часа в храме Латоны. Между тем, благодаря усилиям верховного жреца, весть о чудесном знамении, услышанном три ночи тому назад в роще Латоны, уже распространилась по всей Абдере. У друзей архижреца Агатирса, не столь простодушных, чтобы дать обмануть себя подобным мошенничеством, она вызвала ожесточение, ибо они не сомневались, что за чудом скрывается какой-то злой умысел против их партии. Многие знатные молодые люди и дамы из высшего общества высокомерно посмеивались над мнимым чудом и сговаривались отправиться следующей ночью на лягушачий пруд Латоны послушать концерт новомодной элегической музыки. Но на простой народ и на большинство состоятельных людей, мало чем отличавшихся в подобных вещах от простонародья, выдумка верховного жреца произвела большое впечатление. «Фей, фей, элелелей» лягушек прервало внезапно все гражданские и домашние занятия. Старые и молодые, женщины и дети собирались на улицах и с испуганными лицами выспрашивали друг у друга о подробностях чуда. И так как каждый уверял, что он слышал о нем из уст самого очевидца, и впечатление, производимое при этом на слушателя, естественно, подстегивало рассказчика прибавлять еще кое-что интересное от себя, то менее чем через час чудо обросло такими ужасными подробностями, что при одном рассказе о нем у людей волосы становились дыбом. Некоторые уверяли, что во время злосчастного пения лягушки высовывали из пруда человеческие головы. Другие, – что у них пышущие огнем глаза, величиной с грецкий орех. Третьи, – что в это же самое время они видели всякие привидения, бродившие по роще и издававшие страшные вопли; четвертые, – что при ясном небе над прудом ужасно гремел гром и сверкала молния. И, наконец, некоторые очевидцы утверждали, что они совершенно отчетливо слыхали повторявшиеся слова: «Горе тебе, Абдера!» Короче, чудо, как обычно, росло, переходя из уст в уста, и чем более нелепыми, противоречивыми и невероятными становились сообщения о нем, тем больше верили в него. И когда вскоре увидели членов Коллегии десяти, спешащих в необычное время и с важным видом в храм Латоны, то уже никто из граждан не сомневался, что в урне абдерской судьбы, должно быть, находится жребий с событиями величайшей важности, и весь город с трепетом ожидал предстоящих испытаний. Коллегия десяти состояла из архонта, четырех старейших советников, двух цеховых старшин, верховного жреца Латоны и двух попечителей священного пруда и являлась самым почтенным из всех абдерских судилищ. Все дела, касавшиеся непосредственно религии, находились в его ведении, и авторитет его был почти непререкаемым. Давнее наблюдение свидетельствует, что разумные люди становятся в старости мудрей, а дураки – глупей. Поэтому абдерский Нестор не много выигрывал от того, что переживал два или три новых поколения. Без риска можно предположить, что в целом члены абдерской Коллегии десяти составляли избранный круг самых законченных дураков во всей Абдере. Эти добрые люди настолько были готовы принять рассказ верховного жреца за факт, не подлежащий никакому сомнению, что свидетельские показания они считали чистой формальностью, с которой следует разделаться как можно быстрей. Найдя этих господ уже заранее вполне убежденными в достоверности чуда, Стробил полагал, что не рискует ничем, если, не теряя времени, сразу перейдет к самому главному, ради чего он и выдумывал всю басню. – С первого момента, – начал он, – как я собственными ушами убедился в этом чудесном знамении, не имеющем себе, позволю сказать, примера в анналах Абдеры, во мне зародилась мысль, что это, быть может, предостережение богини о ее мести, которая обрушится на наши головы за какое-то скрытое и не наказанное преступление. И это побудило меня просить его милость архонта созвать настоящее заседание почтеннейшего суда десяти. То, что являлось тогда лишь предполоягением, стало за несколько часов реальностью. Преступник уже обнаружен, и преступление доказано свидетелями, на правдивость которых тем более следует положиться, что выступить против преступника, пользующегося большим авторитетом, их мог бы заставить только страх простолюдина перед гневом богов. Могли бы вы себе представить, высокочтимые господа, что кто-то среди нас осмелится презирать нашу древнюю религию, ее обряды и святыни, унаследованные нами от первых основателей нашего города и сохранившиеся незапятнанными в течение столетий? Чтобы кто-нибудь, не питая почтения ни к законам, ни к общей вере, ни к правам нашего города, дерзко надругался бы над тем, что всем нам свято и дорого? Одним словом, могли бы вы предполагать, что в Абдере живет человек, который, вопреки закону, содержит в своем саду аистов, ежедневно откармливая их лягушками из пруда Латоны и других священных прудов? Изумление и возмущение выразилось на всех лицах при этих словах. И архонт, чтобы не показаться единственным исключением, вынужден был притвориться таким же ошеломленным, как и его коллеги. – Возможно ли? – вскричали одновременно трое или четверо. – И кто же этот злодей, совершающий такое преступление? – Извините меня, – прервал Стробил, – если я попрошу смягчить вас резкое выражение. Со своей стороны, я готов скорей поверить, что источником очевидного презрения к нашим нравам и порядкам является не безбожие, а просто легкомыслие, и то, что со времен посеянных среди нас Демокритом плевел зовется сегодня философией. Я хочу и должен верить в это еще и потому, что человек, уличаемый в преступлении более чем семью надежными свидетелями, сам принадлежит к духовному сословию, сам жрец, короче, это – Леонид Агатирс. – Агатирс? – воскликнули в один голос все девять изумленных членов Коллегии. Трое или четверо из них побледнели и были смущены, узнав, что столь высокопоставленное лицо, с которым они всегда поддерживали хорошие отношения, замешано в таком скверном деле. Стробил не дал им времени опомниться. Он приказал вызвать свидетелей. Их выслушали поочередно, и оказалось, что Агатирс действительно содержал в своем саду с некоторого времени двух аистов, которых часто видели летающими над священным прудом, после чего тот или иной из квакающих его обитателей, гревшийся на солнце, становился их добычей. Хотя обвинение казалось несомненно доказанным, архонт Онолай все же полагал, что было бы благоразумнее во избежание неприятных последствий обойтись с таким человеком, как архижрец храма Ясона, осторожней. Он предложил удовлетвориться тем, чтобы Коллегия десяти доброжелательно дала понять Агатирсу: она склонна на этот раз думать, что дело, в котором его обвиняют, произошло без его ведома. Однако, зная справедливый образ его мыслей, Коллегия ожидает, что он без малейшего отлагательства выдаст преступных аистов попечителям священного пруда и тем самым докажет уважение к законам и религиозным обрядам своего города. Трое из девяти членов Коллегии поддержали предложение архонта. Но Стробил и прочие яростно выступали против него. Они утверждали: ведь помимо того, что никоим образом нельзя одобрить такую чрезвычайную снисходительность по отношению к абдеритскому гражданину, обвиняемому в тяжком преступлении, судебный порядок требует также не выносить ему приговора до тех пор, пока он не будет допрошен и призван к ответу. Стробил предложил, чтобы архижреца вызвали в Коллегию и он дал ответ на предъявленное ему обвинение. Предложение это прошло шестью голосами против четырех. Итак, архижреца вызвали со всеми подобающими в этих случаях формальностями. Агатирс был уже подготовлен к появлению посланцев Коллегии. После того как они прождали свыше часа, их, наконец, ввели в зал, где архижрец, восседая во всем своем облачении на кресле из слоновой кости, находившемся на возвышении, выслушал с величайшим хладнокровием заикающуюся речь оратора посланцев. Когда тот закончил, жрец дал знак рукой слуге, стоявшему позади его кресла. – Отведи господ в сад, – приказал он ему, – и покажи им аистов, о которых идет речь, чтобы они могли сказать своим начальникам, что видели их своими собственными глазами. А затем приведи их обратно. Посланцы удивились. Но почтение к архижрецу отняло у них речь, и они последовали за слугой, чувствуя себя не очень приятно. Когда они вернулись, Агатирс их спросил, видели ли они аистов. И так как все они ответили утвердительно, то он продолжал: – Так идите же и засвидетельствуйте мое почтение суду десяти и передайте тем, кто вас послал, что эти аисты, как и все прочее, обитающее в окрестностях храма Ясона, находится под покровительством Ясона, и я нахожу весьма смешной претензию господ вызывать меня в суд и судить жреца этого храма по абдерским законам. Подобный ответ привел членов Коллегии в неописуемое замешательство, хотя они и могли бы его предвидеть, ибо им было известно, что храм Ясона с его жрецами был не подсуден законам города Абдеры. А верховный жрец так разгневался, что в ярости и сам не знал, что говорил и, наконец, заключил, что всей республике угрожает гибель, если несносная гордость ничтожного и надутого попа, которого даже и не следует более считать общественным жрецом, не будет укрощена, а оскорбленная Латона не получит полного удовлетворения. Но архонт и его три советника заявили, что Латона, к лягушкам которой они, впрочем, питают должное почтение, здесь ни при чем, если члены Коллегии преступили границы своего судебного ведомства. – Я вам это предсказывал, – сказал архонт. – Но вы не хотели слушать. Будь мое предложение принято, я уверен, что архижрец ответил бы нам учтиво и вежливо, ибо доброе слово не пропадает даром. Но достопочтенный верховный жрец Латоны думал найти благоприятный случай выместить свою давнюю неприязнь к архижрецу Ясона. И вот оказалось, что верховный жрец и те, кто позволил себе увлечься его рвением, причинили суду десяти такой позор, которого не смоют и в течение столетия все воды Гебра и Неста. Я должен признаться, – прибавил он с горячностью, не свойственной ему уже много лет, – что я устал быть главой республики, позволяющей губить себя ослиным теням и лягушкам. И я твердо намерен еще до утра сложить с себя обязанности. Но пока я их исполняю, вы, господин верховный жрец, будете в ответе за все беспорядки, которые могут возникнуть с этого момента на улицах Абдеры. Произнеся эти слова и бросив суровый взгляд на пораженного Стробила, архонт удалился с тремя своими сторонниками, оставив всех прочих в безмолвном недоумении. – Что же теперь делать? – произнес, наконец, верховный жрец, немало обеспокоенный оборотом, какой начинала принимать его выдумка. – Этого мы не знаем, – ответили оба цеховых старшины и четвертый советник и также удалились. Стробил остался один с двумя попечителями священного пруда. После того как они длительное время все трое говорили наперебой, не очень себе представляя, что говорят, они, наконец, решили прежде всего пообедать у одного из попечителей, а затем посоветоваться со своими друзьями и сторонниками о том, как повернуть возникшее утром народное движение, чтобы оно обеспечило победу их партии. Глава одиннадцатая Агатирс собирает своих сторонников. Суть его речи, с которой он обратился к ним. Он приглашает их на торжественное жертвоприношение. Архонт Онолай хочет сложить с себя свои обязанности. Беспокойство партии архижреца по этому случаю и хитрость, расстроившая планы архонта После ухода посланцев Коллегии десяти Агатирс тотчас же созвал знатнейших своих сторонников в совете и среди бюргерства, а также всех Леонидов. Он рассказал им, что произошло только что у него с Коллегией десяти из-за наущений Стробила и постарался убедить их, как необходимо теперь для укрепления авторитета их партии, для чести и даже безопасности Абдеры расстроить козни этого интригана и вновь успокоить народ, возбужденный смешной басней о жалобных стонах лягушек Латоны. Любому человеку бросается в глаза, что Стробил выдумал эту убогую сказку только для того, чтобы состряпать против него, архижреца, нелепое и из-за народных предрассудков к тому же еще весьма опасное обвинение и, предъявив его в Коллегии десяти, создать тем самым дело, касающееся благосостояния всей республики. Но это в сущности лишь одно из средств, к которому он прибегнул из отчаяния, чтобы восстановить свою ослабевшую партию и использовать народное движение, вызванное его выдумкой, для выгодного решения процесса об ослиной тени. И поскольку, исходя из случившегося, легко предвидеть, что неугомонный жрец постарается извлечь для себя новый материал из утреннего происшествия в Коллегии десяти и очернить архижреца перед народом, а в крайнем случае даже вызвать вторично еще более опасное возмущение народа, то он счел необходимым дать своим друзьям и ревнителям общественного блага более правильное представление о сегодняшнем событии и его возможных последствиях. Что же касается аистов, то они прилетали без какого-либо его содействия и свили себе в саду на дереве гнездо. Он не осмеливался их изгнать оттуда, отчасти потому, что аисты с незапамятных времен пользовались у всех цивилизованных народов мира своего рода священным правом гостеприимства, а отчасти же потому, что свобода Леонова храма и покровительство этого бога распространяется на все живое и неживое, находящееся в пределах его стен. К нему не имеет никакого отношения закон, по которому несколько лет тому назад Коллегия десяти изгнала аистов из абдерской земли, ибо судебное право этого трибунала распространяется лишь на то, что имеет отношение к культу Латоны и его обрядам. И притом, всем должно быть известно, что храм Ясона лишь постольку связан с республикой, поскольку она при основании его дала торжественный обет защищать храм от местных и внешних врагов. Он навечно и всецело освобожден от абдерских судилищ и не зависим даже от самой республики. Отклонив неправомочный вызов в суд, он сделал лишь то, что требовало его достоинство жреца. Напротив, Коллегия десяти этим необдуманным шагом, к которому побудил большинство ее членов Стробил, поставила его перед необходимостью во имя Ясона и всех Леонидов потребовать от республики самого полного и строжайшего удовлетворения за это грубое оскорбление его привилегий архижреца. Дело чревато более серьезными последствиями, чем представляют себе, возможно, сторонники цехового старшины Пфрима и Стробила с его попечителями лягушек. 3олотое руно, которое Леониды сохранили в храме как священное наследие, столетиями почиталось в качестве палладиума[307] Абдеры. И поэтому абдериты должны остерегаться предпринимать и допускать то, что могло бы лишить их святыни, с которой, по древним представлениям, ставшими религией, связаны судьба и благоденствие их республики. В ответ на его речь архижрец получил самые горячие заверения ревностно защищать общее благосостояние республики, а также права и вольности Леонова храма. Обсуждались различные меры, необходимые для того, чтобы укрепить граждан в их благих намерениях и вновь привлечь на свою сторону тех, кого сбило с толку мнимое чудо с лягушками Латоны, или тех, кого настроил Стробил против аистов архижреца. Затем собрание разошлось, и каждый отправился к месту своей службы, получив от Агатирса приглашение присутствовать на торжественном жертвоприношении Ясону, которое он намеревался совершить сегодня вечером в храме. В то время как во дворце архижреца происходили эти события, архонт, весьма расстроенный не очень благовидной ролью, сыгранной им против воли, придя домой, созвал всех своих родственников, братьев, деверей, сыновей, зятьев, племянников, чтобы сообщить им о своем твердом намерении сложить с себя завтра в Большом совете обязанности архонта и удалиться в свое поместье, приобретенное им несколько лет назад на острове Тасос. Его старший сын и некоторые члены семьи не присутствовали на этом семейном собрании, ибо за полчаса до этого их пригласили к архижрецу. Один из близких архонта, убедившись, что Онолай, несмотря на все их просьбы и доводы неколебим в своем решении, тихо удалился, чтобы дать знать об этом участникам совещания в храме Ясона и попросить их о помощи в таком неприятном и неожиданном случае. Он прибыл как раз в тот момент, когда участники совещания собрались расходиться. Тем, кому образ мыслей архонта был уже давно знаком, дело показалось серьезней, чем оно представлялось многим с первого взгляда. – За десять лет, – говорили они, – архонт впервые принял собственное решение. Безусловно, оно не вдруг родилось у него! Он уже раздумывал долгое время над этим, и сегодняшнее событие только капля, переполнившая чашу терпения. Одним словом, это решение его собственное и трудно рассчитывать отговорить архонта. Всех охватило беспокойство. Они считали, что подобный поступок в такое смутное время, как нынешнее, может причинить большой ущерб всей партии и республике. Было единогласно решено не допускать широкого распространения в народе вести о намерении архонта, дабы держать народ в страхе и неуверенности. Но вместе с тем совещание собиралось направить наиболее видных советников и граждан обеих партий к Онолаю, чтобы они еще до жертвоприношения в храме Ясона умолили его от имени всей Абдеры не бросать кормило правления республикой в пору, когда она более всего нуждается в мудром кормчем. Мысль объединить видных членов обеих партий показалась всем необходимой потому, что без этого они ясно предвидели тщетность своих усилий в отношении архонта. Ибо хотя с юных лет он и являлся ярым приверженцем аристократии, однако постоянно стремился, чтобы его не считали за такового. Простое обхождение, выработанное им для этой цели так давно, что оно стало, наконец, для него совершенно естественным, снискало ему такую любовь у народа, которой редко пользовались его предшественники. Особенно с тех пор, как город разделился на две партии – «ослов» и «теней», он считал долгом чести вести себя так, чтобы ни одной из партий не давать повода причислять его к своим сторонникам. И хотя почти все его друзья и родственники являлись сторонниками «ослов», «тени» были все же уверены, что они от этого ничего не теряют, а «ослы» ничего не выигрывают, вынужденные скрывать от него все свои дела и убежденные в том, что он ради восстановления равновесия склонится на сторону противной партии, лично не симпатизируя никому из них. Весть о решении архонта произвела ожидаемое действие. Народ снова заволновался. Большинство говорило, что более нет необходимости доискиваться, что означали жалобные стоны священных лягушек. Уж если архонт оставляет республику в столь печальных обстоятельствах, то значит все погибло! Жрец Стробил и цеховой старшина Пфрим одновременно узнали о великом жертвоприношении, готовящемся архижрецом, и о решении архонта сложить с себя обязанности. Они сразу предусмотрели последствия этого двойного удара и поспешили ответить – на первый удар и предупредить – второй. Стробил пригласил народ принять участие в покаянном молении, которое должно было совершиться вечером с большой торжественностью в храме Латоны и, очистив город от тайного преступления, предотвратить пагубное предсказание «Элелелелей» священных лягушек. Цеховой старшина, напротив, отправился разыскивать советников, цеховых мастеров и видных граждан из своей партии, чтобы посоветоваться с ними, как отговорить архонта. Большинство уже было обработано тайными агентами противной партии, повсюду распространявшими как великую тайну слух о том, что «ослы» стараются изо всех сил через третьи руки укрепить архонта в его решении. Поэтому «тени» были убеждены, что «ослы» намерены возвести в этот высокий сан кого-то из своих и, следовательно, вполне уже рассчитывают на большинство голосов Большого совета, от которого зависели выборы архонта. Подозрение это ввергло их в такую большую панику, что они в сопровождении целой толпы народа побежали опрометью к дому Онолая и при неоднократных громогласных кликах народа «Виват!» поднялись к нему в покои, чтобы умолить его от имени всех граждан отказаться от своей отставки и никогда не покидать их на произвол судьбы, особенно теперь, когда его мудрость так необходима для спокойствия города. Архонт остался весьма доволен публичным выражением любви и доверия его дорогих сограждан. Он не скрыл от них, что всего каких-то четверть часа назад его посетило большинство советников, Леонидов и прочих стариннейших семейств Абдеры и обратились к нему с такой же просьбой и в таких же покорнейших и настойчивых выражениях. Как ни серьезны причины того, почему он устал от тяжкого бремени правления и желал бы переложить его на более сильные, чем его, плечи, он оказался бы бессердечным человеком, если бы не пошел навстречу такому живейшему выражению доверия к нему со стороны обеих партий. В этом единодушии к его личности и достоинству он видит залог быстрого восстановления всеобщего спокойствия и, со своей стороны, предпримет с удовольствием все возможное для этого. После окончания речи архонта, «тени», раскрыв глаза от удивления, посмотрели друг на друга и, к своей великой досаде, обнаружили, что они сразу стали гораздо умней, чем прежде. Полагая, что первыми предприняли этот шаг, они надеялись тем самым перетянуть архонта на свою сторону. И вот оказалось, что он обязан их противникам тем же, чем и им, то есть в сущности ничем не обязан. Но это было еще не самое неприятное. Коварное поведение «ослов» ясно свидетельствовало, как им важно, чтобы место архонта не пустовало. Конечно, теперь их интересовала не личность самого Онолая, ибо он никогда не сделал ничего для их партии. И если, следовательно, они желали, чтобы он сохранил за собою пост, то только потому, что были уверены в победе «теней» на выборах нового архонта. Внезапно обнаружившиеся подозрения, были такого досадного свойства, что бедные «тени» прилагали все усилия, чтобы скрыть свое негодование и поэтому поспешно удалились, к большому удовольствию архонта, который и не подумал этому удивиться или заметить перемену в их лицах. Этот день был большим днем для мудрого и довольно дородного Онолая, и он вновь был вполне доволен Абдерой. Архонт приказал запереть двери дома, отправился в своей гинекей,[308] погрузился там в кресло, поболтал с женой и дочерьми, поужинал, лег рано в постель и спокойно проспал до утра без забот о судьбах Абдеры. Глава двенадцатая День решения тяжбы. Меры, принятые обеими партиями. Собирается Совет четырехсот, и суд начинается. Филантропическо-патриотические грезы издателя сей достопримечательной истории Различные средства, пущенные в ход в течение всего этого дня обеими партиями, привели абдерский государственный организм, испытывавший толчки с самых противоположных сторон, в состояние некоторого колеблющегося равновесия. Поэтому ко времени открытия Большого совета положение было примерно таким же, как и за несколько дней до того, то есть на стороне «ослов» находилась большая часть советников, патрициев и самых видных и зажиточных бюргеров, а сила «теней», напротив, заключалась в общем превосходстве голосов. Ибо после торжественного обхода лягушачьего пруда Латоны, который был устроен накануне вечером Стробилом и в котором приняли участие вес «тени», возглавлявшиеся весьма благоговейно настроенными номофилаксом и цеховым старшиной Пфримом, простонародье вновь перешло на их сторону. Пользуясь большим авторитетом у фанатично настроенной толпы, которая только выиграла бы от полного крушения республики, жрец Стробил и прочие главари «теней» могли бы при обходе, в тот же вечер, легко причинить немалые беды Абдере. Но кроме того, что верховного жреца еще раз обязали от имени архонта держать простонародье в должной узде и позаботиться, чтобы храм и все подходы к священному пруду были бы закрыты до заката солнца, они и сами были далеки от мысли доводить дело до крайности без нужды и обречь город на пожары и кровопролитие. Несмотря на их абдеритство, у них все же хватило ума предвидеть, что если черни удастся вырвать из их рук вожжи, то уже более не найдется сил вновь справиться с безумной яростью этого слепо мятущегося зверя.[309] Итак, окончив обход и закрыв двери храма, цеховой старшина удовлетворился лишь тем, что обратился к расходящейся толпе, выразив надежду, что все честные абдериты завтра, при решении дела их согражданина Струтиона будут в девять часов утра на городской площади и сделают все, что в их силах, для победы справедливости. Приглашение это, несмотря на мягкие и, по его мнению, весьма осторожные выражения, явилось по существу противозаконной попыткой мятежного цехового старшины принудить судей вынести угодный ему приговор, угрожая бунтом. И «тени» были действительно полны решимости допустить это. Уверенные в подобных настроениях противной партии, «ослы», со своей стороны, предприняли меры, чтобы быть готовыми ко всему. Как только начался суд, множество дюжих кожевников и мясников, вооруженных дубинками и ножами, по приказанию архижреца заняли все подходы к храму Ясона. А дома благородных «ослов» были приведены в такое состояние, словно они собирались выдерживать осаду. Даже сами «ослы» явились к месту суда с кинжалами под одеждой. Некоторые из кричавших больше всех надели ради предосторожности под платье панцири, чтобы их патриотическая грудь смогла противостоять ударам врагов. Наступил девятый час. Вся Абдера находилась в трепетном ожидании развязки этой неслыханной тяжбы. Никто не успел хорошенько позавтракать, хотя уже с зарей все были на ногах. Совет четырехсот собрался на возвышенном месте, где находились храмы Аполлона и Дианы (обычное место собраний совета под открытым небом), напротив большой городской площади, от которой вела на возвышенность широкая лестница из четырнадцати ступеней. Туда уже прибыли и тяжущиеся стороны со своими ближайшими родственниками, с обоими сикофантами и заняли места. Между тем площадь заполнялась народом, настроения которого довольно явно проявлялись шумными кликами «Виват!», едва только какой-нибудь советник или цеховой мастер из партии «теней» подымался на возвышенность. Все ожидали номофилакса, председательствовавшего обычно в Большом совете во всех случаях, когда дело не касалось непосредственно общего блага республики. Впрочем, «ослы» испробовали все, уговаривая Онолая, чтобы он, поскольку речь идет о принятии нового закона, занял своей собственной достопочтенной особой председательское кресло из слоновой кости, стоявшее на три ступени выше скамей советников. Но он заявил, что скорей лишится жизни, нежели согласится председательствовать на процессе об ослиной тени. Поэтому «ослы» вынуждены были пощадить его чувствительность и уступить. Номофилакс, большой блюститель этикета, привыкший заставлять ждать себя в подобных случаях, позаботился о том, чтобы развлечь собрание музыкой и подготовить, по его словам, народ к такому торжественному событию. Эта выдумка, хотя и новая, была неплохо воспринята и произвела отличный эффект, вопреки намерению номофилакса, желавшему тем самым вселить в свою партию большее мужество и рвение. Ибо музыка дала повод сторонникам партии архижреца для множества шутливых замечаний, вызывавших время от времени громкий хохот: – Это аллегро звучит как воинственная песня, – утверждал один из «ослиной» партии. – …к бою перепелов, – подхватил другой. – Но зато адажио напоминает погребальное пение над могилами зубодера Струтиона и мастера Пфрима, – заметил третий. – Вся музыка, – заключил четвертый, – вполне достойна того, чтобы ее сочинили «тени», а слушали «ослы», – и так далее. Как ни плоски были эти шутки, большего и не требовалось, чтобы незаметным образом вызвать у этого жизнерадостного и легко воспламеняющегося народца его обычное комическое расположение духа, которое незримо обезвреживало партийную ярость, еще владевшую им, и, быть может, более всего способствовало безопасности города в такой критический момент. Наконец появился номофилакс со своей лейб-гвардией бедных старых ремесленников-инвалидов, вооруженных тупыми алебардами и давно заржавевшими мечами. Они скорей напоминали огородных путал, чем воинов,[310] которые должны были вызвать у народа страх и уважение к суду. Впрочем, благо республике, нуждающейся лишь в таких героях для своей безопасности! Вид этих карикатурных воинов и то, как по-смешному нелепо вели они себя в военных доспехах, не без труда надетых на них, пробудил у зрителей новый приступ веселости. И герольду потребовалось немало усилий, чтобы кое-как успокоить народ и призвать его к уважению высокого суда. Председатель открыл заседание краткой речью. Герольд снова потребовал тишины. И сикофантам обеих сторон предложили изложить жалобу и ответ на нее. Уже одна возможность блеснуть своим искусством в процессе об ослиной тени необыкновенно ободряла сикофантов, слывших мастерами своего дела. И можно легко себе представить, какое усердие проявили они, когда ослиная тень сделалась важным предметом для всей Абдеры и разделила город на две партии, каждая из которых рассматривала дело своего клиента как свое собственное. Со времен возникновения Абдеры не было еще ни одного судебного процесса, столь смешного и столь серьезно разбиравшегося. В подобном случае сикофанту вовсе и не требовалось быть гением, чтобы превзойти самого себя. Тем более достойно сожаления, что всеистребляющая рука Времени, которой не избегли и не смогут избегнуть многие великие создания гения и остроумия, не пощадила, увы, насколько нам известно, и подлинники этих двух знаменитых речей. Но кто знает, быть может, какому-нибудь будущему Фурмону или Севену,[311] занимающемуся поисками старых рукописей, со временем удастся разыскать их список в пыли какой-нибудь старинной греческой монастырской библиотеки? Или ate, если это маловероятно, то кто знает, не станет ли с течением времени сама Фракия владением христианских государей, которые, по примеру некоторых великих королей нашего философско-героического века,[312] сочтут для себя честью быть могучими покровителями искусств, основывать академии, делать раскопки исчезнувших городов и пр. И кто знает, возможно, и настоящая история абдеритов, как бы она ни была несовершенна, будет переведена в будущем на язык этой лучшей Фракии и даст повод какому-нибудь новофракийскому Мусагету[313] воскресить город Абдеру из пепла? И тогда, без сомнения, отыщутся переписка и архив знаменитой республики, а в нем все подлинные акты процесса об ослиной тени, об утрате которых мы сожалеем. Во всяком случае, приятно подобным образом переноситься на крыльях филантропическо-патриотических мечтаний в будущее и наслаждаться счастьем наших потомков, счастьем, верным залогом которого служит нам постоянное совершенствование наук и искусств, просвещающих и улучшающих образ мыслей, вкусы и нравы! А пока некоторым утешением для нас служит то, что мы имеем возможность представить хотя бы отрывок из этих речей, извлеченный, как и данная история, из тех же бумаг. В подлинности его нисколько не следует сомневаться, ибо любой читатель, обладающий нюхом, сразу же почувствует дух абдеритства, исходящий из речей. Такой внутренний довод, пожалуй, всегда, в конечном итоге, – лучший довод, чтобы отличить произведение любого смертного, будь это Оссиан[314] или же фиговый абдерский вития.[315] Глава тринадцатая Речь сикофанта Физигната Сикофант Физигнат, защитник зубодера Струтиона, получивший слово первым, был человеком среднего роста, крепкого телосложения и с могучей грудью. Он очень гордился тем, что являлся учеником знаменитого Горгия[316] и считал себя одним из величайших ораторов своего времени. Но в красноречии, как и во многих прочих областях, он был законченный абдерит. Его необыкновенное искусство заключалось в том, что, желая придать своим многословным речам больше живости и выразительности посредством разнообразных модуляций голоса, он, как белка, перескакивал с одного звукового интервала на другой в пределах целой полутораоктавы и при этом так гримасничал и жестикулировал, словно слушатели могли его понять только с помощью жестов. Тем не менее нельзя отрицать его умения довольно искусно и бесцеремонно использовать всевозможные приемы, чтобы располагать к себе судей, сбивать их с толку, взывать к противной стороне и вообще представлять дело лучше, чем оно есть, а при случае рисовать трогательные картины, как это отлично увидят из его речи проницательные читатели и без нашей помощи. Физигнат предстал перед Советом во всем бесстыдстве сикофанта, вполне уверенный, что его слушателями будут абдериты, и начал так: Благородные, почтенные, мудрые и полномочные члены Совета четырехсот! Если когда-нибудь и проявлялось во всем своем блеске превосходство государственного устройства нашей республики и если я когда-либо и появлялся перед вами с гордым сознанием того, что значит быть гражданином Абдеры, то это как раз случилось в сей великий торжественный день, когда перед этим достопочтенным высочайшим судилищем, перед этим полным ожидания и живого участия множеством народа, перед огромным стечением иностранцев, привлеченных сюда молвой о необычайном зрелище, должна решиться тяжба, которая в менее свободном, менее хорошо устроенном государстве, даже в Фивах, Афинах, Спарте, не была бы сочтена столь важной, чтобы занять, хотя бы на минуту, гордых блюстителей общественного блага. Благородная, достохвальная, трижды счастливая Абдера! Лишь ты одна наслаждаешься безопасностью и свободой под охраной законов, для которых священны даже самые маловажные, самые сомнительные и самые запутанные права граждан, ты одна наслаждаешься безопасностью и свободой, лишь тень которых существует в других республиках, как бы ни кичилось их патриотическое тщеславие своими прочими преимуществами! Скажите мне, в какой другой республике тяжба между простым гражданином и беднейшим человеком из народа, тяжба из-за каких-то двух-трех драхм, тяжба из-за предмета, столь незначительного, что законы о собственности, кажется, даже забыли его упомянуть, тяжба из-за того, что, по мнению иного тонкого диалектика,[317] не заслуживало бы и названия вещи, короче, распря из-за тени осла могла бы стать предметом всеобщего интереса, делом каждого и, следовательно, если так можно выразиться, как бы делом всего государства? В какой другой республике законы о собственности настолько точно определены, настолько гарантируются взаимные jura vel quasi[318] граждан от произвола служебных лиц, а самые маловажные притязания или требования беднейшего человека в глазах властей столь важны и значительны, что даже высшее судилище республики не считает ниже своего достоинства торжественно собраться и вынести приговор по поводу сомнительного права на ослиную тень? Горе тому человеку, который при этих словах с неудовольствием вздернет нос и, руководствуясь глупыми детскими понятиями о великом и незначительном, с безрассудной насмешкой будет взирать на то, что составляет высшую честь нашего правосудия, славу наших властей, торжество абдеритства и каждого доброго гражданина! Горе тому человеку, – я повторяю это дважды и трижды, – который не в состоянии это почувствовать! И благо республике, для которой и ослиная тень ни в коем случае не является мелочью, коль скоро заходит речь о гражданской справедливости, о сомнениях относительно понятий «мое» и «твое», составляющих опору всякой безопасности граждан! Но если я, с одной стороны, с пылом патриота, со всей справедливой гордостью истинного абдерита чувствую и признаю, что эта тяжба явится для грядущего потомства не только блестящим свидетельством превосходного управления нашей республикой, но равно также беспристрастного постоянства и неусыпной заботы, с которыми наше славное правительство удерживает в своей деснице весы Справедливости; то, с другой стороны, я вынужден немало скорбеть и об утрате той прямодушной простоты наших предков, об исчезновении того гражданского и доброжелательного образа мыслей, той взаимной услужливости, которая способна добровольно из любви и дружбы или, во всяком случае, из желания мира поступиться чем-то в своих безусловных личных правах! Короче, как вынужден скорбеть я об упадке наших добрых старых абдерских нравов, ибо этот упадок является единственным источником недостойной, постыдной тяжбы, завладевшей нами! Могу ли я без стыда говорить об этом? О ты, некогда столь славная честность наших добрых праотцев, куда ты исчезла? И абдерские граждане, готовые прежде в любом случае из преданности к отечеству и добрососедской дружбы делить друг с другом и радость, стали теперь такими своекорыстными, такими скупыми и недружелюбными, – да что я говорю! – бесчеловечными, что отказывают своему ближнему даже в тени! Но простите мне, дорогие сограждане… Я ошибся в выражении… Простите мне мое неумышленное оскорбление! Тот, кто оказался способен на такой низкий, грубый, варварский образ мыслей, то не наш соотечественник! Он просто терпимый нами житель, клиент храма Ясона, человек из подонков черни, от которого нечего было ждать лучшего, судя по его рождению, воспитанию и образу жизни, короче, погонщик ослов, не имеющий ничего общего с нами, кроме того, что он дышит одним воздухом с нами и ходит по той же земле, что и мы, но ведь это роднит нас и с самыми дикими народами гиперборейской пустыни.[319] Его позор клеймит лишь его одного, нас он не может затронуть. Абдерского гражданина, я осмеливаюсь это утверждать, никогда бы не обвинили в таком преступлении! Но, возможно, я называю этот поступок слишком строгим именем? Станьте на место Струтиона, прошу вас,…и почувствуйте! Он путешествовал по своим делам из Абдеры в Геранию, по делам своего благородного искусства, которое стремится уменьшить страдания ближнего. Выдался один из самых душных летних дней. Жестокая солнечная жара, казалось, превратила весь горизонт в жерло пылающей печи. Ни облачка, которое могло бы прикрыть палящие лучи, ни ветерка, который мог бы освежить изнывающего путника. Солнце пекло голову, высасывало кровь из его жил и мозг из его костей. Истомившийся, с пересохшим ртом, с печальными очами, ослепленными жаром и солнечным сиянием, озирается он в поисках тенистого места, какого-либо сочувствующего ему деревца, под тенью которого он мог бы отдохнуть, подышать свежим воздухом и на минуту обезопасить себя от раскаленных стрел неумолимого Аполлона.[320] Напрасно! Ведь вам всем известна дорога из Абдеры в Геранию. Два часа – к стыду всей Фракии! – и ни одного дерева, ни одного кустика, которые обрадовали бы взор путника или защитили бы его от полуденного солнца – кругом одни пашни! Бедный Струтион сваливается, наконец, со своего животного. Природа более не выдержала… Он останавливает осла и садится в его тень… Слабая, жалкая возможность отдыха! Но как бы мизерна она ни была, это все же лучше, чем ничего! И каким чудовищем должен быть тот бесчувственный человек, человек с каменным сердцем, который в подобных обстоятельствах отказывает страждущему собрату в тени осла? Разве можно было бы поверить, что такой человек существует, если бы мы только не увидали его собственными глазами? Но вот, он здесь перед вами, и – что еще хуже, чем сам его поступок, – он добровольно признается в нем, даже, кажется, гордится своим позором. И, стремясь превзойти любого из потомков в бесстыжей наглости, он зашел так далеко, что, будучи уже осужден почтенным городским судом первой инстанции, осмеливается утверждать даже перед этим высочайшим судилищем четырехсот, что он прав. «Я не отказал ему в ослиной тени, – утверждает он, – хотя по строгой справедливости я не был обязан разрешать ему сидеть там. Я только требовал законного вознаграждения за то, что отдав ему внаймы осла, предоставил ему также и тень, которую не сдавал ему». Жалкая, позорная отговорка! Что же можно подумать о человеке, который запретил бы истомленному путнику посидеть бесплатно в тени его дерева? Или, как бы мы назвали того, кто запретил бы умирающему от жажды чужестранцу насладиться водой из своего ручья? Припомните, мужи Абдеры, что именно в этом и только в этом заключалось преступление ликийских крестьян, Зa подобную же бесчеловечность к Латоне и ее детям отомстил этим несчастным отец богов и людей и превратил их, для устрашения потомков, в лягушек. Ужасное чудо, память о котором живо сохраняется и как бы ежедневно возобновляется среди нас в священной роще и в пруду Латоны, достопочтенной покровительницы нашего города! И ты, Антракс, житель города, в котором это ужасное свидетельство гнева богов за бесчеловечность сделалось предметом всеобщей веры и религиозного поклонения, ты не страшишься навлечь на себя месть таким же преступлением? Однако ты настаиваешь на своем праве собственности. «Кто пользуется своим правом, – говоришь ты, – тот никому не причиняет несправедливости. Я обязан другому человеку столько же, сколько и он мне. Если осел – моя собственность, то и его тень принадлежит мне». Разве ты этого не утверждал? И ты надеешься или твой хитроумный и красноречивый поверенный, в чьи руки ты препоручил самое гнусное дело, когда-либо рассматривавшееся судом богов или людей, надеется настолько усыпить наш рассудок волшебством своего красноречия или опутать его паутиной софистических ложных доводов, чтобы мы согласились считать тень за нечто реальное, не говоря уже о том, чтобы считать ее за вещь, на которую каждый имеет право прямого и исключительного владения? Я бы злоупотребил вашим терпением, полномочные господа, и оскорбил бы вашу мудрость, если бы пожелал вновь привести все доводы, которыми я уже в первой инстанции доказал, сообразно с делом, несостоятельность ложных доказательств противной стороны. В настоящий момент я ограничусь упоминанием лишь немногих аргументов, поскольку это вызывается необходимостью. Строго говоря, тень не может считаться реальным предметом. Ибо то, что делает ее тенью, не является чем-то реальным или положительным, но как раз противоположностью этих понятий, а именно: это отсутствие света, который падает на все прочие предметы. В данном случае наклонное положение солнца и непроницаемость тела осла – свойство, присущее ему не как ослу, а как вообще непроницаемому телу, – единственная истинная причина тени, отбрасываемой ослом, и на его месте ее отбрасывало бы любое тело, ибо форма тени не имеет здесь никакого значения. Итак, мой клиент, выражаясь точней, сел не в тень осла, а в тень тела. А то обстоятельство, что это тело являлось ослом, а осел – домашним животным некоего Антракса из Леонова храма, – не имеет никакого отношения к делу. Ибо, как уже сказано, не ослиность, если так можно выразиться, а телесность и непроницаемость вышеупомянутого осла – причина тени, им отбрасываемой. Однако если мы все же допустим, что тень относится к реальным предметам, то бесчисленные примеры ясно свидетельствуют, что это предмет общего пользования, на который каждый имеет равные права, а преимущественное лишь тот, кто раньше им завладеет. Но я готов пойти еще дальше. Я готов даже допустить, что тень осла – его неотъемлемая принадлежность, подобно его ушам. Но что от этого выиграет противная сторона? Струтион взял внаймы осла, следовательно, также и его тень. Ибо в любом контракте о найме подразумевается, что сдавший в наем сдает нанимателю вещь со всеми ее принадлежностями и удобствами, необходимыми для ее использования. В данном случае у Антракса нет и тени права требовать, чтобы Струтион еще отдельно заплатил ему за тень. Дилемма совершенно неоспоримая: либо тень – часть и принадлежность осла, либо – нет. Если – нет, то Струтион и любой другой человек имеют на нее такие же права, как и Антракс. Если же она – принадлежность осла, то, сдавая внаймы осла, Антракс сдал внаймы также и тень. И его требование столь же нелепо, как и требование того человека, который, продав мне, например, лиру и заметив, что я собираюсь на ней играть, потребовал бы еще плату и за ее звуки. Но к чему такое множество доказательств в деле, настолько ясном для простого человеческого ума, что его стоит лишь послушать и уже понятно, на чьей стороне право. Что такое ослиная тень? Каким же бесстыдством должен обладать этот Антракс, который, не имея на нее никакого права, дерзнул все же извлечь из нее прибыль! И если бы даже тень действительно была его собственностью, какая подлость отказать человеку, соседу, другу в такой малости, что трудно себе ее даже представить или назвать, отказать в том, что в тысяче других случаев совершенно бесполезно и без чего тот не может обойтись! Не допустите, благородные и полномочные члены Совета четырехсот, чтобы об Абдере говорили, что ее суд, перед которым и сами боги не постыдились бы решать свои тяжбы, как некогда перед афинским ареопагом,[321] оправдал такую наглость, такой произвол! Отклонить непозволительную, несправедливую, смехотворную жалобу и апелляцию истца, приговорить его к возмещению всех расходов и ущерба, причиненного им несправедливо обвиненному ответчику в результате своего беззаконного поведения в этом деле – вот самое малое, что я требую ныне от имени своего клиента. Незаконный истец обязан также дать удовлетворение и поистине полное удовлетворение, которое должно соответствовать величине совершенного им произвола. Удовлетворение обвиняемому, чей покой, дела, честь и добрая слава не раз нарушались и задевались в течение этого процесса истцом и его друзьями! Удовлетворение достопочтенному городскому суду, на приговор которого он безосновательно подал апелляцию в сей высокий трибунал! Удовлетворение самому этому судилищу, которое он осмелился беспокоить столь ничтожною тяжбою! Удовлетворение, наконец, всему городу и республике Абдере, которую он этим делом довел до беспокойства, раздоров и опасности! Разве я требую слишком многого, полномочные господа? Разве я требую чего-то несправедливого? Взгляните на всю Абдеру, которая толпами теснится здесь на ступенях этого высокого судилища и во имя своего заслуженного, жестоко обиженного согражданина, более того, во имя самой республики ожидает удовлетворения, требует удовлетворения! И если почтение к суду заставляет их молчать, то это справедливое требование, в котором невозможно отказать, светится в глазах каждого абдерита. Доверие граждан, безопасность их прав, восстановление нашего внутреннего и общественного спокойствия, укрепление его в будущем, короче, благоденствие всего нашего государства зависит от приговора, который вы вынесете, зависит от выполнения всеобщего и справедливого требования. И если в незапамятные времена осел оказал миру важную услугу, пробудив своим криком спящих богов во время ночного нападения титанов и тем спас Олимп[322] от опустошения и гибели, то пусть ныне тень осла станет залогом благоденствия, началом счастливой эпохи, когда вновь вернется покой в этот древний город и эту республику после столь многих и опаснейших потрясений, когда вновь упрочится союз между правительством и гражданами, а все прежние распри канут в бездну забвения и, благодаря справедливому осуждению одного-единственного наглого погонщика ослов, город спасется от гибели, а его цветущее благосостояние будет упрочено навеки! Глава четырнадцатая Ответ сикофанта Полифона Едва Физигнат закончил свою речь, как народ, верней, чернь, заполнявшая площадь, выразила свое одобрение столь яростным и продолжительным ревом, что судьи забеспокоились, не придется ли им прервать заседание. Партия архижреца пришла в замешательство. «Тени», напротив, несмотря на меньшее количество их сторонников в Большом совете, вновь воспрянули духом и ожидали от впечатления, произведенного этой прелюдией на «ослов», благоприятных для себя последствий. Между тем цеховые старшины поспешили подать знак народу к спокойствию. И после того как трехкратное обращение герольда восстановило, наконец, всеобщую тишину, выступил Полифон, сикофант погонщиков ослов, приземистый, плотный человек с кудряшками коротких волос и густыми смолисто-черными бровями. Своим басом, перекатывавшимся по всей площади, он начал следующую речь: Полномочные мужи Совета четырехсот! Свет и правду узнают сразу, без всякой посторонней помощи. И в этом их достоинство перед всеми прочими в мире вещами. Я охотно уступаю своему противнику все преимущества, которые он намеревался извлечь из своего красноречия. Тот, кто неправ, вынужден пускать пыль в глаза детям и глупцам, прибегая к риторическим фигурам и оборотам, полемическим ухищрениям и ко всему прочему жонглерству школьной риторики. Разумные люди не дадут себя ослепить всем этим. Я не собираюсь определять, сколько чести и славы у потомства обретет Абдера благодаря этой тяжбе об ослиной тени «Я не стремлюсь ни подкупать судей грубой лестью, ни устрашать их скрытыми угрозами. И еще менее стремлюсь я подстрекательскими речами давать сигнал народу к возмущению. Я знаю, зачем я здесь и к кому обращаюсь. Одним словом, я вполне удовлетворюсь, если докажу, что Антракс прав. А судья уж тогда и без моего напоминания увидит, как следует поступить. При этих словах некоторые люди из простонародья, стоявшие близ ступеней террасы, начали прерывать оратора криками, бранью и угрозами. Но так как номофилакс приподнялся со своего трона из слоновой кости, герольд дважды призвал к тишине, а городская стража, стоявшая на ступенях, ощетинилась своими длинными копьями, то внезапно опять воцарилась тишина, и оратор, которого не так-то легко было выбить из седла, продолжал: – Полномочные господа! Я нахожусь здесь перед вами не как поверенный погонщика ослов Антракса, а как уполномоченный храма Ясона и сиятельного, высокопочтенного Агатирса, теперешнего архижреца и главного настоятеля сего храма, хранителя истинного Золотого руна, верховного судии над всеми заведениями, поместьями, судами и землями храма, главы благородного рода Леонидов и прочая, и прочая, чтобы во имя Ясона и его храма добиться от вас полного удовлетворения погонщику ослов Антраксу, потому, что, в сущности, большее право – на его стороне. И то, что это так, я надеюсь доказать столь ясно и внятно, несмотря на хваленое крючкотворство моего противника, усвоенное им от его учителя Горгия, что и слепые увидят, и глухие услышат. Итак, без дальних околичностей, к делу! Антракс отдал своего осла внаймы на один день зубному лекарю Струтиону, и отдал его не для всяких там работ, а для того, чтобы осел доставил зубного лекаря с его котомкой в Геранию, находящуюся, как известно каждому, в восьми милях отсюда. При найме осла, естественно, никто из них двоих не думал о тени. Но когда зубной лекарь спешился среди поля и, остановив осла, страдавшего от жары еще более, чем он, уселся в его тени, то, разумеется, хозяин и собственник осла не мог остаться к этому факту равнодушным. Я не склонен отрицать, что Антракс поступил глупо, как осел, потребовав от зубного лекаря плату за тень, которую он ему якобы не сдавал внаймы. Но ведь он всего лишь потомственный погонщик ослов, то есть человек, выросший среди одних ослов и общавшийся больше с ослами, чем с порядочными людьми, и поэтому имеющий на то право и самому быть не лучше осла. В действительности его требование было просто… шуткой погонщика ослов. Но к каким животным следует отнести того, кто из подобной шутки делает серьезное дело? Если бы господин Струтион был разумным человеком, он бы только сказал грубияну: «Дружище, не будем ссориться из-за тени осла. Так как я взял его у тебя внаймы, чтобы добраться до Герании, а не для того, чтобы сидеть в его тени, то справедливо, если я тебе возмещу потерю нескольких минут времени, вызванных моей остановкой, тем более что осел, находясь еще больше на жаре, не станет от этого лучше. На, брат, получай свои полдрахмы, дай мне немножко передохнуть, а затем с помощью всех священных лягушек отправимся опять в путь…» Если бы зубной лекарь заговорил в таком духе, то это была бы речь честного и справедливого человека. Погонщик ослов сказал бы ему еще за эти полдрахмы «Спасибо!», а город Абдера был бы избавлен и от той сомнительной славы у потомства, которую ей обещал из-за этого ослиного процесса мой противник, и от тех беспорядков, которые неизбежно возникли с вмешательством в дело столь многих видных господ и дам. Вместо этого человек взбирается на осла, настаивает на своем безосновательном праве сидеть, по заключенному контракту, в тени осла, когда ему угодно и сколько ему вздумается, вызывая тем самым ожесточение у погонщика ослов; тот бежит к городскому судье и подает жалобу, столь же глупую и нелепую, как и оправдание ответчика. Разве не было бы весьма полезно в качестве назидательного примера на вечные времена отрезать уши сикофанту Физигнату, моему дражайшему коллеге, и приставить ему пару ослиных ушей за ту услугу, которую он оказал общественному благу Абдеры, ибо исключительно его подстрекательству следует приписать тот факт, что зубодер не согласился на мировую, предложенную почтенным городским судьей Филиппидом. Равным образом, мой господин, сиятельный архижрец, предоставляет возможность решить предусмотрительному Совету четырехсот, какой публичной благодарности заслуживают почтенный цеховой старшина Пфрим и прочие господа, подливавшие масла в огонь из-за своего патриотического рвения. Со своей стороны, он как высший господин и судия погонщика Антракса не замедлит тотчас же после окончания процесса примерно наказать его за проявленное им во время тяжбы безрассудство двадцатью пятью ударами палок. Поскольку, однако, он располагает не меньшей властью требовать удовлетворения за причиненную погонщику несправедливость, за отказ возместить его потерянное время и мучения вьючного животного, то господин сиятельный архижрец желает и ожидает от высокого суда, что его подданному безотлагательно будет дано должное и полное удовлетворение. Вам же, – прибавил он, повернувшись и обращаясь к народу, – я объявляю от имени Ясона, что до тех пор, пока все принимавшие незаконное и мятежное участие в злом деле зубодера не понесут за это должного возмездия, они будут лишены благодеяний, которые ежемесячно ниспосылаются храмом Ясона бедным гражданам. Dixi[323] Глава пятнадцатая Впечатление, произведенное речью Полифона. Дополнение сикофанта Физигната. Замешательство судей Эта короткая и неожиданная речь была встречена глубоким молчанием, длившемся несколько минут. Правда, сикофанту Физигнату как будто очень хотелось горячо объясниться по поводу места в речи, лично его задевшего. Но, заметив уныние, вызванное у простонародья последней частью речи его противника, он удовольствовался тем, что решил оставить за собой право на quaevis competentia[324] по поводу отрезания ушей и прочих оскорбительных колкостей, а пока лишь пожимал плечами и молчал. То, в каком свете представил Полифон истинный Statum controversiae,[325] произвело настолько хорошее впечатление, что среди четырехсот человек не нашлось и двадцати, которые, по абдеритскому обыкновению, не уверяли бы, что именно так они и рассматривали с самого начала эту тяжбу, и не судили бы в довольно резких выражениях о тех, кто виновен в том, что это простое дело стало таким хлопотным. Большинство склонялось к тому, чтобы архижрец получил не только требуемое им возмещение и удовлетворение, но и была бы создана также комиссия из членов Большого совета для строгого расследования вопроса, кто же, собственно, является первым зачинщиком и подстрекателем в сей тяжбе. Это мнение моментально привело в бешенство цехового старшину и тех, кто вместе с ним подготавливал поражение «ослов». Сикофант Физигнат, благодаря этому опять воспрянувший духом, потребовал от номофилакса слова, ибо он хотел возразить на речь своего противника. И так как по закону ему нельзя было отказать, то он и начал свое выступление следующим образом: – Если справедливое доверие к такому почтенному суду заслужило презренное наименование дести, как не постеснялся расценить его мой противник, то я вынужден стерпеть подобный упрек, которого не могу избежать. Но я полагаю, что, высказав такое высокое мнение о вас, полномочные господа, я, пожалуй, согрешил меньше, чем мой противник, мечтающий уловить ваше правосудие и вашу прозорливость в грубые сети, которые он только что расставил здесь перед вами. Видимость здравого смысла, которую он придал своему грубому изложению сути дела, и тон, заимствованный им, по-видимому, у своего клиента, могут в лучшем случае вызвать лишь минутное удивление. Но предположить, что они в состоянии поколебать мудрость высшего совета Абдеры, было бы, с моей стороны, хулой на совет, а с его – безумной надеждой. Как? Что я слышу? Полифон вместо того, чтобы защищать правое дело своего клиента, как он это упорно делал перед почтенным городским судом и до сих пор, признается вдруг сам, что погонщик ослов действовал глупо и несправедливо, ссылаясь в жалобе против зубного лекаря Струтиона на свое сомнительное право собственника тени. Он публично признает, что истец подал незаконную, безосновательную и пустую жалобу. И он еще осмеливается болтать о возмещении убытков и требовать удовлетворения дерзким тоном погонщика ослов? Что это еще за неслыханная новая юриспруденция, когда виновная сторона, стремясь выпутаться из беды, за неимением лучшего, в конце концов, сама признается, что она виновна и двадцатью пятью ударами палок, которые она соглашается за это получить (а такой парень, как Антракс, вполне их заслужил) хочет еще все-таки добиться возмещения убытков и удовлетворения? Допустим даже, что ошибка погонщика заключалась лишь в том, что он завел несправедливое дело. Но какое это имеет отношение к невинному противнику или судье? Первый обязан оправдываться в соответствии с обвинением, а второй – судить о деле не так, как его истолкуют с иной точки зрения, а так, как оно ему фактически изложено. Я выражаю надежду моего клиента, что, несмотря на все пустые хлопоты противной стороны, настоящая тяжба будет разобрана не в том новом смысле, который стремится придать ему Полифон, смысле, противоречащем всему судопроизводству, существовавшему до сих пор, но по самой сущности жалобы и судебных доказательств. В данном судебном споре речь идет не о потере времени и мучениях животного, а о тени осла. Истец утверждал, что его право собственности на осла распространяется также и на его тень, и не доказал этого. Ответ чик доказывал, что он имеет такое же право на тень осла, как и хозяин осла, во всяком случае, право на все то, что причитается в соответствии с контрактом, и он это доказал. Итак, находясь здесь перед вами, полномочные господа, я требую судебного решения по поводу того, что составляло до сих пор предмет спора. Только ради этого и был созван высокий суд! И только по этому делу он и обязан высказать свое мнение! И я осмеливаюсь заявить перед лицом внемлющего мне народа: или же в Абдере более нет правды, или же мое требование законно и право моего клиента должно быть удовлетворено, так как оно есть право любого гражданина! Сикофант замолчал, судьи остолбенели, народ начал опять шуметь и волноваться, и «тени» вновь подняли свои головы. – Ну, – спросил номофилакс, обращаясь к Полифону, – что на это может сказать поверенный истца? – Глубокоуважаемый господин верховный судья, ничего, кроме того, что мной уже сказано. Процесс об ослиной тени – дурная тяжба и, кажется, конца края ему не будет. Истец виновен, ответчик виновен, адвокаты виновны, судья первой инстанции виновен, вся Абдера виновна! Можно подумать, что на всех нас обрушилась какая-то злая сила и с нами происходит что-то неладное. Если уж мы решим и дальше сами себя позорить, то у меня хватит сил произнести речь в защиту права моего клиента на ослиную тень, и она будет длиться с восхода и до заката солнца. Но если, как уже сказано, эту комедию, разыгранную нами, и можно было извинять, пока она оставалась только комедией, то все-таки мне кажется, что никоим образом не следует разыгрывать ее дальше перед таким достопочтенным судом, как высокий суд Абдеры. Во всяком случае, я не имею никаких поручений в отношении этого и, готовый еще раз повторить все, что я требовал от имени сиятельного и весьма достопочтенного архижреца, предоставляю вам теперь решить тяжбу, как подскажут боги. Судьи испытывали большое замешательство. И трудно сказать, к какому бы средству они в конце концов прибегли, чтобы выйти из дела с честью, если бы за них не вступился Случай, бывший всегда великим гением-покровителем абдеритов, и не закончил бы эту мещанскую драму такой развязкой, которую еще за минуту до этого никто не предвидел и не мог предвидеть. Глава шестнадцатая Неожиданная развязка всей комедии и восстановление спокойствия в Абдере Осел, с тех пор как его тень (по выражению архонта Онолая) вызвала такое странное затмение в мозгах абдеритов, был отведен до исхода дела в городскую конюшню и все это время содержался там на скудном пайке. В это утро конюхам республики, знавшим, что сегодня должна разрешиться тяжба, вдруг пришла в голову мысль: а ведь осел, играющий главную роль в деле, также должен присутствовать на суде. Итак, они его почистили скребницей, украсили венками цветов и лентами, и под ликующие крики бесчисленных уличных мальчишек, бежавших за ним следом, торжественно повели на площадь. Случаю было угодно, чтобы они дошли до ближайшей улицы, ведущей на площадь, в тот момент, когда Полифон только что закончил свою последнюю речь, бедные судьи совершенно растерялись, а народ, напротив, находился в состоянии какого-то неопределенного недовольства, вызванного страхом перед архижрецом и впечатлением от удара, нанесенного ему речью сикофанта Физигната. Шум, поднятый уличными мальчишками вокруг осла, привлек всеобщее внимание. Все были озадачены и толпами устремились туда. – А, – вскричал кто-то из толпы, – вот идет и сам осел! – Он поможет судьям вынести приговор, – заметил другой. – Проклятый осел, – воскликнул третий, – он всех нас погубил! Пусть бы его сожрали волки, прежде чем он навязал нам эту безбожную тяжбу! – Эй, – закричал один медник, бывший всегда ревностной «тенью», – кто смелый абдерит, нападай на осла! Мы с ним расквитаемся! И чтоб ни одного волоска не осталось на его шелудивом хвосте! В одно мгновение вся толпа ринулась на осла, и не прошло минуты, как он был растерзан на тысячу кусков. Каждый жаждал заполучить хоть частичку от него. Люди рвали, били, дергали, царапали, сдирали кожу и щипали его с невероятным ожесточением. У некоторых свирепость доходила до того, что они тут же пожирали свою кровавую добычу. Большинство же побежало со своими трофеями домой. И так как за каждым из них устремлялась толпа, пытавшаяся отнять добычу, то через несколько минут городская площадь стала пустой, как в полночь. Четыреста членов совета в первый момент, не поняв причины этого смятения, настолько перестали соображать, что и сами не зная, что делают, вытащили кинжалы, спрятанные у них под мантиями, и уставились друг на друга с величайшим недоумением, потому что внезапно в руках у всех, начиная от номофилакса и до последнего заседателя, засверкало обнаженное оружие. Но увидев и поняв, наконец, в чем дело, они быстро спрятали свои клинки и разразились, подобно богам в первой книге «Илиады», неудержимым хохотом. – Благодарение небу, – смеясь, воскликнул номофилакс, после того как достопочтенные господа пришли в себя. – При всей нашей мудрости мы не могли бы найти более достойного исхода этому делу. Зачем же мы собирались еще так долго ломать себе голову? Осел, невинный повод этой несносной тяжбы, стал, как обычно случается, жертвой ее. Народ выместил на нем свою злобу и все теперь зависит только от нашего хорошего решения. И тогда сей день, который, кажется, готов был закончиться печально, может стать днем радости и восстановления всеобщего спокойствия. И поскольку осел уже более не существует, то к чему спорить о его тени? Итак, я предлагаю: всю ослиную тяжбу официально считать совершенно законченной. Обе стороны обязать к вечному молчанию, возместив все их расходы и убытки из государственной казны. А бедному ослу соорудить на государственный счет памятник, который бы всегда служил напоминанием нам и нашим потомкам, как легко может погибнуть великая и цветущая республика даже из-за тени осла. Все одобрили предложение номофилакса как самый разумный и справедливый выход при таком положении дел. Обе партии могли быть вполне им довольны, ибо республика еще сравнительно дешево заплатила за свое спокойствие и за то, что избавилась от большого позора и несчастия. Итак, четыреста членов совета единодушно приняли окончательное решение, хотя склонить к нему цехового старшину Пфрима стоило некоторого труда. Большой совет, в сопровождении своей воинственной гвардии, проводил номофилакса до его дома, где он пригласил всех господ коллег вместе и каждого в отдельности на большой вечерний концерт, который собирался дать для укрепления восстановленного согласия. Архижрец Агатирс не только отменил двадцать пять ударов, обещанные погонщику ослов, но и подарил ему сверх того трех прекрасных мулов из своей конюшни, строжайше запретив ему принимать возмещение из государственной казны. На следующий день для всех «теней» из Малого и Большого советов он дал великолепный обед. А вечером велел раздать всему цеховому простонародью по полдрахме, чтобы они выпили за здоровье его и всех добрых абдеритов. Эта щедрость привлекла к нему все сердца. И поскольку абдериты были людьми и без того бросавшимися из одной крайности в другую, то нет ничего удивительного, что при таком благородном поведении недавнего вождя сильнейшей партии, прозвища «ослов» и «теней» вскоре уже были забыты. Теперь абдериты и сами смеялись над своей глупостью, как над припадком бешеной горячки, которая – слава богу! – уже миновала. Один из многочисленных и плохих сочинителей баллад[326] поспешил переложить всю историю в песню, и ее сразу же начали распевать на улицах. А драмодел Флапс не преминул даже изготовить в несколько недель комедию на эту тему, музыку к которой собственноручно написал номофилакс. Прекрасная пьеса была всенародно представлена, пользовалась большим успехом, и обе прежние партии искренно смеялись, словно это дело не их касалось. Демокрит, которого архижрец уговорил пойти на представление, сказал, выходя из театра: – По крайней мере, это сходство с афинянами следует признать за абдеритами: они от всего сердца смеются над своими собственными глупостями. Правда, они не становятся от этого мудрей, но все-таки уже много значит, если народ позволяет порядочным людям осмеивать его глупости и притом сам смеется, вместо того, чтобы злиться, подобно обезьянам. Это была последняя абдеритская комедия в жизни Демокрита. Ибо вскоре после того он ушел со всеми своими пожитками из земли абдерской,[327] не сказав никому, куда он направляется. И с того времени не было о нем более никаких известий. Книга ПЯТАЯ. Лягушки Латоны Глава первая Главная причина несчастья, вызвавшая впоследствии гибель Абдерской республики. Политика архижреца Агатирса. Он приказывает вырыть лягушачий пруд. Ближайшие и отдаленные последствия этого мероприятия После столь опасных для Абдеры и – благодарение ее доброму гению! – столь же счастливо окончившихся потрясений, вызванных процессом об ослиной тени, республика несколько лет наслаждалась полнейшим внутренним и внешним спокойствием. И если было бы возможно здравствовать абдеритам и долее, то, судя по внешним признакам, их благоденствие обещало быть продолжительным. Но, к несчастью, скрытая от всех причина – тайный неприятель, и тем более опасный, что он притаился в сердце, – незаметно подготавливала их гибель. Как мы знаем, абдериты с незапамятных времен поклонялись Латоне, своей богине-покровительнице. Что бы там вполне справедливо ни возражали против культа Латоны, но он был их народной и государственной религией, унаследованной от предков. В этом отношении они были не хуже, чем все прочие греки. И дело не в том, кому они поклонялись – Минерве ли, как афиняне, Юноне, как самосцы, Диане, как эфесцы, Грациям, как орхоменцы,[328] или же Латоне. Они должны были иметь религию, и за недостатком лучшей, любая религия была предпочтительней, нежели всякое отсутствие таковой. Однако культ Латоны мог бы обходиться и без лягушачьего пруда. Зачем им нужно было украшать наивную веру древних теосцев такими опасными нововведениями? Зачем им нужны были лягушки Латоны, разве им было недостаточно самой Латоны? И уж если абдеритской вере так необходима была пища в виде наглядного напоминания о чудесном превращении, пережитом ликийскими поселянами, то разве не сослужили бы такую же службу их религиозному воображению полдюжины лягушачьих чучел?[329] Их можно было бы установить в капелле храма Латоны с соответствующей красивой золотой надписью, завесить парчовой тканью и показывать ежегодно народу с большой торжественностью. Демокрит, их добрый согражданин, – к несчастью, однако, человек, которому нельзя было верить ни в чем, ибо о нем шла худая молва, будто он сам ни во что не верит, – в бытность свою в Абдере как-то однажды обронил такие слова: можно легко перестараться, особенно там, где дело касается лягушек. Отвыкнув за время своего двадцатилетнего отсутствия в Абдере от очаровательного «Брекекек, коакс, коакс», непрерывно звеневшего теперь днем и ночью у него в ушах, более чувствительных, чем у его тугоухих земляков, он несколько раз настойчиво предупреждал их против деисибатрахии[330] (как он выражался) и часто то в шутку, то всерьез предсказывал, что если они своевременно не предпримут мер, то их квакающие сограждане, в конце концов, «выквакают» их из Абдеры. Знатные абдериты легко сносили шутки Демокрита на сей счет, желая показать, что они не более, чем Демокрит, верили в лягушек Латоны. Но, увы, он был не в состоянии ни шуткой, ни всерьез убедить их в необходимости внимательно отнестись к делу. Если он шутил, они поддерживали его шутку; начинал он рассуждать серьезно, они смеялись над тем, что он может говорить о таких вещах серьезно. Таким образом, несмотря на все доводы, все оставалось, как и всегда в Абдере, по-старому. Тем не менее, уже во времена Демокрита можно было наблюдать, как среди знатной молодежи начинало распространяться некоторое равнодушие к лягушкам. Во всяком случае, жрец Стробил часто заводил жалобные песни о том, что многие известные семьи позволяют постепенно пересыхать лягушачьим рвам, издавна имевшимся в их садах, и только, пожалуй, одни простолюдины еще придерживаются старых похвальных обычаев и оказывают свое почтение священному пруду также и добровольными подаяниями. И кто же при таких обстоятельствах предположил бы, что тот, кого менее всего из абдеритов можно было заподозрить в деисибатрахии, короче, что именно жрец Агатирс станет тем человеком, который вскоре после окончания распри между «ослами» и «тенями» вновь оживит остывающее рвение абдеритов к лягушкам? Конечно, трудно оправдать в нем это странное противоречие между внутренними убеждениями и поведением. И если бы нам был неизвестен его образ мыслей, то вряд ли можно было бы объяснить такое поведение. Но мы знаем жреца как честолюбивого человека. Во время последних беспорядков он являлся главой сильной партии и склонен был променять это удовольствие только на влияние, которое смог бы оказывать продолжительное время на дела умиротворенной республики. Отныне он имел возможность сохранять его, прибегая к верным средствам – снискивая популярность у простонародья и угождая его предрассудкам, что в сущности для него ничего не стоило, ибо по примеру многих себе подобных, он рассматривал религию просто в качестве политического орудия. Для него было в высшей степени безразлично, каким путем беспрепятственно и надежно удовлетворить свою господствующую страсть – с помощью лягушек, сов или же бараньих шкур.[331] По этой причине, а также стремясь самым дешевым образом завоевать расположение народа, он тотчас же после окончания ослиной войны изгнал из окрестностей Леонова храма не только аистов, вызывавших нарекания попечителей пруда, но и проявил такую услужливость по отношению к своим новым друзьям, что приказал вырыть посреди площади, предназначавшейся одним из его прадедов для народного гулянья, пруд и для заполнения его весьма любезно выпросил у верховного жреца Стробила несколько бочек лягушачьей икры из священного пруда. С великими церемониями она была доставлена ему в сопровождении всего народа после торжественного жертвоприношения Латоне. С этого дня Агатирс стал народным кумиром, и лягушачьим прудом, своевременно вырытым, он достиг того, чего не смог бы добиться всей своей политикой, красноречием и щедростью. Как неограниченный монарх властвовал архижрец в Абдере, никогда даже не переступая и порога ратуши. И так как он два или три раза в неделю давал обеды для советников и цеховых старшин и внушал им свои приказы не иначе, как предварительно наполнив их бокалы хиосским вином,[332] то никто не имел ничего против такого любезного тирана. Тем не менее, господа полагали, что в ратуше они высказывают свое собственное мнение, хотя оно было только эхом решений, принятых накануне в трапезной архижреца. В дружеском кругу Агатирс позволял себе посмеиваться над новым лягушачьим прудом. Но до народа слух об этом не доходил. И поскольку на знатных абдеритов его пример оказывал большее влияние, чем его шутки, то надо было только видеть усердие, с каким они, стремясь тоже угодить народу, восстанавливали в своих садах пересохшие лягушачьи рвы или рыли новые. Подобно всем глупостям в Абдере, эта оказалась такой же заразительной, и ее не миновал никто. Сначала она была просто модой, свидетельствовавшей о хорошем тоне. Более или менее зажиточный гражданин считал бы для себя позором отстать от своего соседа. Но незаметно мода стала требованием, определявшим хорошего гражданина. Абдерит, не имевший хотя бы небольшой лягушачьей ямы во дворе своего дома, объявлялся врагом Латоны и предателем родины. При таком горячем усердии со стороны частных лиц легко можно себе представить, что сенат, цехи и прочие корпорации не замедлили выразить Латоне подобные же свидетельства своего благочестия. Каждый цех имел свой лягушачий питомник. На каждой городской площади, даже перед ратушей, где и без того было шумно от зеленщиц и торговок яйцами, были сооружены большие бассейны, обсаженные тростником и дерном. А полиция, на обязанности которой лежала главная забота об украшении города, вздумала даже провести по обеим сторонам всех прогулочных дорог, окружавших Абдеру, узкие каналы и заселить их лягушками. Проект был представлен в совет, и его единодушно утвердили, хотя для того, чтобы снабдить эти каналы и прочие общественные лягушачьи пруды необходимым количеством воды, нужно было отвести почти все воды реки Неста. Но ни обременительные расходы городской казны из-за этих мер, ни многообразный вред, который мог бы возникнуть из-за отведения реки, совершенно не были приняты во внимание. И когда какой-то молодой советник мимоходом упомянул, что река Нест и без того высохла, то один из лягушачьих попечителей воскликнул: «Тем лучше! Мы получим новый лягушачий пруд, не истратив на это ни гроша!» Кому особенно пришелся по душе энтузиазм в украшении города, так это жрецам храма Латоны. Несмотря на то, что они продавали икру из священного пруда очень дешево, а именно, всего по две драхмы за абдеритский киат[333] (примерно половина нашей кружки), однако кто-то все-таки подсчитал, что в первые два-три года, когда религиозный фанатизм особенно захватил абдеритов, они заработали свыше пяти тысяч дариков. При всем том сумма эта кажется нам слишком завышенной, хотя следует признать, что икру, поставляемую ими республике, они продавали вдвое дороже, получая за нее деньги из строительной казны. Впрочем, никто в Абдере не думал о последствиях этих превосходных мер. Последствия, как всегда, обнаружились сами собой. Они проявились не сразу, и прошло немало времени, пока их заметили. Но когда, наконец, они стали достаточно явственными даже для абдеритов, то, несмотря на всю их общеизвестную проницательность, абдериты не могли понять причину этих следствий. Абдерские врачи ломали себе голову, отчего насморки, флюсы, всевозможные кожные заболевания возрастают год от года и становятся такими стойкими, что против них бессильны все их врачебное искусство и антикирская чемерица. Одним словом, Абдера с прилегающей к ней округой превратилась чуть ли не в один сплошной лягушачий пруд, пока одному из ее политических остромыслов не пришло на ум задаться вопросом: а не приносит ли государству безграничное размножение лягушек больше вреда, чем ожидавшаяся от них выгода, которая возместила бы причиненный ущерб? ГЛАВА ВТОРАЯ Характер философа Коракса. Сведения об Академии наук Абдеры. Коракс задает Академии щекотливый вопрос относительно лягушек Латоны и становится главой антилягушатников. Отношение жрецов Латоны к этой секте и как они согласились считать ее безопасной Кораксом[334] звался тот достопримечательный ум, который первым заметил, что количество лягушек в Абдере действительно чрезмерно и не находится ни в каком соответствии с числом и потребностями ее двуногих, лишенных оперения обитателей. Это был молодой человек из хорошей семьи, проживший несколько лет в Афинах и усвоивший в Академии[335] (как именовалась основанная Платоном философская школа) определенные принципы, не слишком благоприятные для лягушек Латоны. Сказать по правде, даже сама Латона много потеряла в его глазах благодаря этому пребыванию в Афинах, и нeудивительно, если он не мог относиться к ее лягушкам со всем должным почтением правоверного абдерита. – Каждая прекрасная женщина – богиня, – обычно говаривал он, – по крайней мере, богиня сердца, а Латона, бесспорно, была красавицей. Но причем тут лягушки? И рассуждая с чисто человеческой и разумной точки зрения, какое дело, в конце концов, и Латоне до лягушек? Однако допустим, что богиня – которую я, впрочем, глубоко почитаю как всякую прекрасную женщину и богиню, – допустим, что из всех тварей в мире она решила взять под свое особое покровительство именно лягушек. Следует ли отсюда, что мы должны иметь лягушек как можно больше? При подобном образе мыслей Коракс был членом Академии, учрежденной в Абдере в подражание афинской. Сия Академия располагалась неподалеку от города в небольшом леске с проложенными в нем просеками. И поскольку она находилась на попечении сената и была основана за счет общественной казны, то господа из полиции не преминули щедро снабдить ее лягушачьими рвами. Нередко квакающие филомелы[336] своим монотонным хоровым пением мешали глубокомысленным размышлениям членов Академии. Но так как оно раздавалось повсюду в городе и вокруг него, то члены Академии к нему притерпелись, или, верней, так привыкли к лягушачьему хору, как жители Катадупы,[337] обитавшие вблизи большого Нильского водопада, к его шуму, или как соседи любого другого водопада. Однако с Кораксом, уши которого благодаря пребыванию в Афинах вновь приобрели нормальную человеческую чувствительность, все обстояло иначе. Поэтому неудивительно, что на первом же заседании, где он присутствовал, Коракс язвительно заметил, что сова Минервы несравненно с большим основанием могла бы являться экстраординарным членом Академии, чем лягушки Латоны. – Я не знаю, как вы относитесь, господа, к этому делу, – прибавил он, – но мне кажется, что с некоторой поры количество лягушек в Абдере непонятным образом увеличилось. Абдериты, как известно, были туповатым народцем. И никакая нация в мире (за исключением, пожалуй, одной весьма знаменитой[338]) не могла бы соревноваться с ними в странной способности не видеть за деревьями леса. Однако следует отдать им должное в том, что уж если кому-нибудь приходила в голову мысль, до которой мог додуматься любой из них (хотя все же никто и не додумывался), то они вдруг все сразу словно пробуждались от длительного сна, внезапно замечали, что находилось у них под носом, дивились сделанному открытию и считали себя весьма обязанными тому человеку, кто помог им в этом. – Действительно, – подтвердили господа члены Академии, – количество лягушек с некоторых пор совершенно непонятным образом увеличилось. – Когда я выразился «непонятным образом», – продолжал Коракс, то я не имел в виду что-то сверхъестественное. В сущности вполне понятно, что лягушки расплодились именно в Абдере, где для их содержания предпринимаются такие меры. Непонятно только то, по моему скромному разумению, почему абдериты оказались настолько глупыми, допустив эти меры. Все члены Академии оторопели от подобного вольнодумства, смотрели друг на друга и, казалось, были в полном недоумении. – Я говорю с чисто человеческой точки зрения, – пояснил Коракс. – Мы не сомневаемся в этом, – ответил президент Академии, городской советник и член Коллегии десяти. – Но до сих пор Академия руководствовалась правилом не касаться таких щекотливых вопросов, о которые разум может споткнуться… – Академия в Афинах не знает таких правил, – прервал его Коракс. – Если нельзя философствовать обо всем, то это, пожалуй, равнозначно тому, что ни о чем нельзя философствовать. – Можно обо всем, – уточнил президент с многозначительной миной на лице, – но только не о Латоне и… – …не о ее лягушках? – заключил, улыбаясь, Коракс. Это было действительно то, что хотел сказать президент. Но при словечке «и» он ощутил какое-то внутреннее стеснение, словно почувствовав, что хочет помимо своей воли сказать глупость. И поэтому остановился с открытым ртом, дав Кораксу возможность закончить фразу. – Любой предмет можно рассматривать с разных сторон и в разном свете, – продолжал Коракс. – И мне кажется, что это и подобает делать философу, именно это и отличает его от глупой, не мыслящей толпы. Наших лягушек, например, можно рассматривать как просто лягушек и как лягушек Латоны. И поскольку они лягушки, то они ни в чем не отличаются от других лягушек и имеют почти такое же отношение к абдеритам, как и все прочие лягушки ко всем прочим людям. Поэтому нет ничего более невинного, чем исследовать, в какой пропорции в государстве находится вся масса лягушек к массе народа. И если обнаружится, что государство содержит больше лягушек, чем ему необходимо, следует предложить полезные меры к уменьшению их количества. – Коракс рассуждает разумно, – говорили некоторые молодые академики. – Я рассуждаю о деле с чисто человеческой точки зрения. – Лучше, если бы мы вовсе не начинали разговора об этом, – сказал президент. Это была первая искра, зароненная Кораксом в прожектерские головы чересчур любопытных молодых абдеритов. Незаметным образом он стал главой и глашатаем секты, о принципах и убеждениях которой в Абдере судили не весьма лестно. Их не без основания обвиняли в том, что они не только в своей среде, но даже в больших собраниях и в местах публичных гуляний утверждали, что «невозможно привести ни одного убедительного довода насчет того, будто лягушки Латоны лучше обычных лягушек. Легенда об их происхождении от милииских лягушек-поселян или от поселян-лягушек – глупая народная сказка. И, нисколько не погрешая против Юпитера и Латоны, позволительно сомневаться даже в самом древнем предании, будто Юпитер превратил этих крестьян в лягушек за то, что они не разрешили Латоне и ее близнецам напиться воды из их пруда. Но как бы то ни было, считали они, нелепо целый город и республику Абдеру из благоговения к Латоне превратить в лягушечье болото». И немало прочих подобных же мнений, кажущихся нам сегодня вполне обычными и разумными, звучало тогда в Абдере весьма неприятно, особенно для ушей жрецов Латоны. За это философ Коракс и его сторонники заслужили презрительное прозвище батрахомахов или антилягушатников, прозвище, которого они нисколько не стыдились, потому что им удалось заразить своим вольнодумством почти всю знатную молодежь. Жрец храма Латоны и высокая коллегия попечителей лягушек старались при всяком удобном случае выражать свое недовольство дерзким остроумием антилягушатников, и главный жрец Стильбон по этой причине дополнил свою книгу «О древностях храма Латоны» еще одной большой главой – о природе лягушек Латоны. Но со стороны жрецов тем дело и ограничилось, и они имели на это серьезные основания, потому что, несмотря на вольный образ мыслей по поводу лягушек, ставший благодаря Кораксу всеобщей модой в Абдере, ни одним лягушачьим рвом в городе или в его окрестностях не стало меньше. Коракс и его сторонники были достаточно хитры и заметили, что «свободу открыто рассуждать о лягушках все, что им заблагорассудится», они смогут приобрести легче всего, если в отношении обрядов будут поступать точно так же, как все прочие абдериты. Более того, мудрый Коракс, привлекавший к себе всеобщее внимание, считал, что для безопасности в Этом деле следует как раз проявить благочестивое рвение. II тотчас же после его приема в Академию он вырыл на своем наследственном участке земли один из самых лучших лягушачьих рвов, заселив его значительным количеством прекрасных откормленных лягушек из священного пруда, купленных им у жрецов по четыре драхмы за штуку. Это была такая учтивость, что господа жрецы, которые, впрочем, могли и не считать себя очень за нее обязанными, все же, ради хорошего примера другим, непременно хотели показаться благодарными. Особенно потому, что поступок так называемого философа явился удачным поводом убедить возмущавшихся его вольнодумными суждениями и остроумными выпадами в том, что он сам относится к ним несерьезно. – Его душа не так зла, как его язык, – говорили они. – Он просто считает себя слишком остроумным, чтобы думать как все прочие люди, а в сущности только рисуется. И если бы в душе он не был убежден в лучшем, то разве стал бы он опровергать свое вольнодумство своими действиями? О таких людях нужно судить не по тому, что они говорят, а по тому, что они делают. Однако при всем том, Коракс, подобно новому Геркулесу, Тесею или Гармодию,[339] несомненно тайно вынашивал план освободить свою родину от лягушек. Они угрожают, говаривал он, гораздо большими несчастьями, чем натворили во всей Греции разные чудовища, разбойники и тираны, от которых освободили отечество славные герои. Глава третья Несчастный случай заставляет сенат обратить внимание на чрезмерное количество лягушек в Абдере. Неосторожность советника Мейдия. Большинство решает запросить мнение Академии. Гипсибой протестует против этого решения и спешит настроить против него верховного жреца Стильбона Неудобства, которые терпели абдериты из-за необычайного размножения священных лягушек, становились между тем день ото дня все более тягостными, но тогдашний архонт Онокрадий[340] (племянник знаменитого Онолая и, по правде сказать, самый легкомысленный человек, когда-либо стоявший у кормила правления республикой) все еще не решался представить это дело на рассмотрение сената, пока, наконец, не разразилось несчастье. Во время одного большого празднества, когда процессия членов Совета и всех граждан города шествовала по главным улицам Абдеры, несколько десятков лягушек, осмелившихся далеко ускакать от своих рвов, были в сутолоке раздавлены толпой и, несмотря на все предпринятые меры, плачевным образом расстались с жизнью. Сей случай показался настолько значительным, что архонт вынужден был созвать экстренное заседание Совета, дабы обсудить, какое удовлетворение Латоне город должен дать за это, правда, непредумышленное, но все же весьма пагубное святотатство, и какие меры следует принять на будущее для предотвращения подобных несчастий. После множества абдерских пошлостей, высказанных по этому случаю, у советника Мейдия,[341] родственника и сторонника Коракса, лопнуло, наконец, терпение, и он взорвался: – Я не понимаю, почему из-за какого-то десятка лягушек господа подымают такой шум. Ведь каждый убежден, что происшествие было чистой случайностью, и Латона не может из-за этого разгневаться. И если Судьба, управляющая богами, людьми и лягушками предназначила в этом случае погибнуть нескольким квакающим созданиям, то было бы только желательно, чтобы такой жребий пал не на десяток, а на мириады их! Среди советников, вероятно, не нашлось бы и пяти человек, не сетовавших тысячи раз в своем доме или в кругу знакомых – по крайней мере с момента открытия, сделанного Кораксом, – по поводу чрезмерного размножения лягушек. Но так как подобные речи еще никогда не раздавались в присутствии всего сената, то каждый был ошарашен смелостью советника Мейдия, словно он схватил за горло саму Латону. Некоторые пожилые господа выглядели настолько испуганными, будто ожидали, что их коллега за свои дерзкие речи тотчас же превратится в лягушку. – Я питаю должное почтение к священному пруду, – продолжал совершенно хладнокровно Мейдий, отлично все заметивший, – но я взываю к внутреннему убеждению людей, у которых еще сохранился природный рассудок: может ли кто-нибудь из нас бесстыдно отрицать, что в Абдере не развелось великое множество лягушек? Советники между тем оправились от своего первого испуга и, увидев, что Мейдий все еще находился среди них в своем человеческом обличье и безнаказанно высказал то, что, в сущности, они и сами все считали истиной, начали один за другим соглашаться с ним. Спустя несколько минут обнаружилось единодушное мнение всего сената: желательно уменьшить количество лягушек в Абдере. – Даже в собственном доме мы уже больше не в безопасности от них, – заметил один из советников. – Невозможно ходить по улицам, не рискуя раздавить лягушек, – прибавил второй. – Следовало бы с самого начала ограничить право копать рвы, – сказал третий. – Если бы я был членом сената в то время, когда принималось решение о создании общественных лягушачьих прудов, я бы ни за что не голосовал за него, – высказался четвертый. – Но кто бы мог предположить, что за несколько лет лягушки так невероятно расплодятся? – воскликнул пятый. – Я, пожалуй, предвидел это заранее, – сказал президент Академии, – но я положил себе за правило жить в мире со жрецами Латоны. – И я также, – проговорил Мейдий, – но от этого наши обстоятельства не станут лучше. – Что же в таком случае делать, господа? – задал вопрос архонт Онокрадий своим обычным гнусавым голосом. – В том-то как раз и дело! – хором ответили советники. – Если бы кто-нибудь нам посоветовал, что предпринять? – Что предпринять? – поспешно воскликнул Мейдий и вдруг остановился. В ратуше воцарилась всеобщая тишина. Мудрые мужи опустили головы на грудь и казалось с великим напряжением раздумывали над тем, что предпринять. – Но для чего же у нас существует Академия наук? – воскликнул через некоторое время архонт к всеобщему удивлению всех присутствующих, ибо с момента его избрания он еще никогда не высказывал своего мнения с помощью риторических фигур. – Мысль высокомудрого архонта – самая счастливая! – сказал советник Мейдий. – Следует предложить Академии высказать свое заключение, какими средствами… – Это как раз то, что я думаю, – прервал его архонт. – Для чего же у нас Академия, если мы должны ломать голову над такими тонкими вопросами. – Превосходно! – воскликнуло множество толстых советников, одновременно потирая свои пустые лбы. – Академия! Академия должна представить свое мнение! – Я умоляю вас, господа, – вскричал Гипсибой,[342] один из главарей республики, являвшийся в это время номофилаксом, первым попечителем лягушек и членом достопочтенной Коллегии десяти. Несмотря на все эти звания, вряд ли кто-нибудь в Абдере в глубине души верил меньше, чем он, в Латону и ее лягушек. Но так как при последних выборах архонта было отдано предпочтение не ему, а Леониду Онокрадию, то он решил противоречить во всем новому архонту. Поэтому Ясониды и их друзья не без основания обвиняли его в том, что он нарушитель спокойствия и замышляет не более и не менее как создание в совете партии, которая будет противодействовать всем намерениям и решениям Ясонидов, с давних пор господ положения. – Я умоляю вас, не спешите, – вскричал Гипсибой. – Дело касается вовсе не Академии, а коллегии попечителей лягушек. Ведь это противоречит всякому доброму порядку и, если решение такого важного вопроса предложат Академии, то оно было бы воспринято жрецами Латоны как грубое оскорбление. – Но это не просто лягушачий вопрос, высокочтимый господин номофилакс, – возразил Мейдий своим обычным тоном хладнокровной насмешки. – К сожалению, благодаря отличным мерам, предпринятым несколько лет назад, вопрос этот стал уже делом государственным. – И, быть может, самым важным из тех, которые когда-либо требовали созыва всех патриотически настроенных умов, – прервал его Стентор, одна из самых горячих голов в городе, пользовавшийся благодаря своей зычной глотке большим влиянием в сенате. Несмотря на то, что он был плебей, Ясониды привлекли его на свою сторону, женив на незаконной дочери покойного архижреца Агатирса и обычно использовали его могучий голос, когда что-то необходимо было провести в сенате вопреки номофилаксу, обладавшему таким же сильным, хотя и не столь оглушительным голосом. На сей раз основательно досталось бы ушам абдеритских советников, если бы они не привыкли к вечному «коакс-коакс» своих лягушек, став тем самым менее чувствительными: иначе бы им грозила опасность совершенно оглохнуть. Но к подобным любезностям в абдерской ратуше уже вполне привыкли и поэтому предоставили полную возможность двум могучим крикунам, подобно двум распаленным ревностью быкам, реветь друг на друга, пока, не осипнув от крика, они уже не могли более орать. Так как и теперь уже не было смысла слушать их, то архонт осведомился у городского писаря, который час и, узнав, что приближается время обеда, приступил к опросу мнений. Здесь следует припомнить, что, принимая решение, члены абдерского совета никогда хладнокровно не взвешивали доводы за или против какого-либо мнения, чтобы склониться на сторону наиболее разумного. Напротив, они присоединялись к тому, кто дольше и громче кричал, или же к тому, чью партию они поддерживали. Обычно в делах повседневных партия архонта почти всегда одерживала верх. Но на этот раз, поскольку дело, выражаясь словами президента Академии, касалось такого скользкого вопроса, вряд ли победил бы Онокрадий, если бы Стентор изо всех сил не напрягал свою глотку. Двадцатью восемью голосами против двадцати двух было решено запросить мнение Академии, какими путями и средствами можно приостановить размножение лягушек, не нарушая, однако, должного почтения к Латоне и не затрагивая прав ее храма. Эту оговорку советник Мейдий включил специально, дабы лишить партию номофилакса всякого повода настроить народ против решения большинства. Но Гипсибой и его приверженцы заверили, что они не окажутся настолько глупыми и не дадут провести себя подобными оговорками. Они протестовали против записи ее в протокол, потребовали extractum in forma probante[343] и незамедлительно отправились к верховному жрецу Стильбону, чтобы известить его преподобие о неслыханном вмешательстве в права попечителей лягушек и храма Латоны и обсудить с ним меры, которые спешным образом необходимо предпринять для поддержания их авторитета. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Характер и образ жизни верховного жреца Стильбона. Переговоры между жрецами Латоны и советниками, оказавшимися в меньшинстве. Стильбон оценивает дело с собственной точки зрения и отправляется сам сделать заявление архонту. Достопримечательный разговор между оставшимися Верховный жрец Стильбен был уже третьим, кто наследовал достопочтенному Стробилу – мир праху его! – в этом звании. Характеры этих двух мужей, За исключением ревностного отношения к делам их сословия, имели мало общего. Стильбон с юных лет любил уединение и проводил время в самых глухих местах рощи Латоны или в отдаленных уголках ее храма, предаваясь размышлениям, которые казались ему тем привлекательней, чем больше выходили они за границы человеческого познания или, верней, чем меньше имели они отношения к потребностям повседневной жизни. Подобно неутомимому пауку, расположился он в центре своей словесной и мыслительной паутины, постоянно прядя из примитивного запаса понятий, приобретенного им в тесных закоулках храма Латоны, столь прозрачные и тонкие нити, что он смог ими вполне опутать бесчисленные пустые ячейки своего мозга. Кроме метафизических размышлений он занимался древностями Абдеры, Фракии и Греции, особенно историей всех материков, островов и полуостровов, по преданиям, некогда существовавших, но уже исчезнувших в незапамятные времена. Этот почтенный человек находился в полном неведении относительно того, что происходило на свете в его время и еще менее что было каких-нибудь пятьдесят лет тому назад. Живя в одном из концов города, он даже Абдеру знал хуже, чем Мемфис или Персеполис,[344] Зато он чувствовал себя как дома в древней стране пеласгов,[345] достоверно знал, как назывался каждый народ, каждый город и каждое маленькое поселение до того, как они приобрели современные названия. Он знал, кто построил любой из храмов, лежащих в руинах, и мог перечислить по порядку всех царей, правивших за стенами своих маленьких городов до Девкалионова потопа[346] и творивших суд для тех… кто был сам не в силах добиться справедливости. Знаменитый остров Атлантида[347] был ему настолько хорошо знаком, будто он сам своими собственными глазами видел все ее великолепные дворцы, храмы, площади, гимнасии, амфитеатры и прочее. И он огорчился бы до слез, если бы кто-нибудь указал ему на незначительную неточность в его толстой книге о миграциях острова Делоса[348] или же в каком-либо другом его пухлом сочинении, посвященном подобным же интересным вопросам. Все эти знания делали Стильбона, разумеется, необыкновенно ученым, но, несмотря на это, и весьма ограниченным, чрезвычайно простодушным в практических делах человеком. Его понятия о вещах человеческих почти все были бесполезными, ибо когда он их применял, они редко или же совсем не соответствовали реальной жизни. Именно о вещах ясных, находившихся у него под носом, он всегда судил неправильно, постоянно делал «верные» выводы из ложных посылок, всегда удивлялся естественным явлениям и неизменно ожидал счастливых результатов от средств, которые могли лишь разрушить его намерения. В течение всей жизни голова его оставалась вместилищем всех предрассудков простонародья. Самая глупая старуха в Абдере, пожалуй, не была столь легковерной, как он. И как ни покажется это парадоксальным для читателя, однако из всех людей в Абдере он, вероятно, был единственным, кто с полной серьезностью почитал лягушек Латоны. При всем том верховный жрец считался благонравным и миролюбивым человеком, и, поскольку затворнические добродетели Стильбона, бывшие следствием его образа жизни, положения и склонности к созерцанию, ставились ему в большую заслугу, то он слыл мудрей и непорочней, чем любой из его земляков-абдеритов. Он был для них человеком, свободным от страстей, ибо они видели, что над ним не властвуют желания, обычные для прочих людей. Однако абдериты не задумывались над тем, что все эти явления не имеют для него решительно никакой пены, потому ли, что он не был с ними знаком, или же потому, что, живя исключительно размышлениями, он впал в апатию и испытывал отвращение ко всему, что предполагает иные привычки. Тем не менее добрый Стильбон, сам того не зная, обладал одной страстью, достаточной, чтобы причинить Абдере столько бед, сколько могли бы причинить все прочие страсти, которые у него отсутствовали, – страстью к своим собственным мнениям. Будучи сам в высшей степени убежденным в их истине, он совершенно не понимал, чтобы кто-либо, обладающий нормальными чувствами и здравым смыслом, мог думать иначе, чем он. Если случалось такое, то он объяснял подобную возможность альтернативой: либо человек сошел с ума, либо он злонамеренный, заведомый и закоснелый враг истины и, следовательно, достойный презрения человек. Благодаря такому образу мысли, верховный жрец Стильбон со всей его ученостью и затворническими добродетелями был в Абдере человеком опасным. И он был бы еще опасней, если бы его равнодушие и ярко выраженная склонность к одиночеству не отдаляли бы от жреца все, что творилось вокруг него и поэтому редко казалось ему достойным внимания. – Я никогда не слыхал, чтобы были причины жаловаться на слишком большое количество лягушек, – хладнокровно заметил Стильбон, когда номофилакс закончил свое сообщение. – Не об этом сейчас речь, господин верховный жрец, – отвечал тот. – На сей счет сенат и, полагаю, город держатся одного мнения. Но мы никогда не допустим, чтобы Академии предложили найти необходимые пути и средства сократить количество лягушек. – А разве сенат сделал такое предложение Академии? – спросил Стильбон. – Вы ведь слышите, – воскликнул Гипсибой с некоторым нетерпением, – это как раз то, о чем я вам толковал и почему мы пришли сюда! – В таком случае сенату окончательно изменила его постоянная мудрость, если он предпринял такой шаг, – точно так же хладнокровно заметил жрец. – Решение сената у вас? – Вот его копия. – Гм, гм, – проговорил Стильбон и, прочитав один или два раза документ, покачал головой. – Здесь больше нелепостей, чем слов. Во-первых, нужно еще доказать, что в Абдере слишком много лягушек, а этого и вовек не доказать, ибо для того, чтобы определить понятие «слишком много», нужно сначала знать, что такое «достаточно». Но как раз этого мы узнать и не сможем, разве что только Аполлон Дельфийский или сама его мать Латона надоумят нас посредством оракула. Дело абсолютно ясное. Поскольку лягушки находятся под непосредственным покровительством и влиянием богини, то нелепо утверждать, что их стало больше, чем желательно богине; и следовательно, вопрос этот не только не нуждается в каком-нибудь изучении, но он даже недопустим. Во-вторых, предположим, что лягушек слишком много, но все же нелепо говорить о путях и средствах их уменьшения. Ибо подобных средств не существует, по крайней мере зависящих от нашей воли, а это равносильно тому, что их вообще нет. В-третьих, нелепо делать такое предложение Академии, ибо Академия не только не имеет права высказываться по столь важным вопросам, но и состоит, как я слыхал, из пустозвонов и легкомысленных голов, ничего не смыслящих в подобного рода предметах. И верным доказательством того, что они ничего в этом не разумеют, являются, как я слыхал, их глупые шутки и насмешки. Хочу верить, что эти несчастные люди творят такое единственно лишь по неразумению. Ибо если бы они внимательно прочли мою книгу «О древностях храма Латоны», то нужно быть совершенно безумным или отъявленным злодеем, чтобы отвергнуть те истины, которые я так ясно там изложил. Поэтому решение сената, как я сказал, абсолютно бессмысленно и, следовательно, не может оказать никакого действия, так как абсурдное положение равносильно тому, что оно вообще не существует. Объясните же это, высокоуважаемый господин номофилакс, нашим милостивым господам на следующем заседании! Наши милостивые господа несомненно придумают что-то более удачное. И, таким образом, будет лучше, если все останется по-старому. – Господин верховный жрец, – отвечал ему Гипсибой, – Вы – человек необыкновенно ученый, это всем известно. Но не сочтите за обиду, в делах светских и государственных ваше преподобие не разбираются. Большинство сената приняло решение, предосудительное для прав батрахотрофов.[349] Оно пока остается в силе, и архонт приведет его в исполнение прежде, чем я успею – пожелай я взяться за такой труд, – изложить ваши логические доводы. – Но в предметах, требующих размышления, все должно определяться не большинством, а умнейшими людьми. – Превосходно, господин верховный жрец! – отвечал номофилакс. – Истинная правда! Умнейшими! Умнейшие, бесспорно, имеют на это право. Вопрос, следовательно, теперь только в том, чтобы они удержали за собой это право. Мы должны думать о средстве, которое немедленно задержало бы исполнение сенатского решения. – Я сейчас же пошлю его милости архонту свою книгу о древностях храма Латоны. Он, видимо, еще не читал ее, ибо в главе о лягушках все предельно ясно изложено об этом предмете. – Да архонт ни одной книги не прочел за всю свою жизнь, господин верховный жрец, – заметил, смеясь, один из советников. – Средство не подействует, ручаюсь вам! – Тем хуже, – возразил Стильбон. – В какие времена мы живем, если это правда! И если глава государства подает такой пример… Но трудно поверить, чтобы Абдера уже так низко пала. – Вы к тому же еще слишком невинны, господин верховный жрец! – сказал номофилакс. – Но оставим это! Было бы совсем неплохо, если бы только в этом заключался самый большой порок архонта… – Я вижу лишь одно средство, – заявил один из жрецов, по имени Памфаг,[350] – высокочтимая Коллегия десяти выше сената, следовательно… – Прошу прощения, – прервал его один из советников, – не выше сената, а только… – Вы не дали мне договорить, – сказал жрец с некоторой раздражительностью, – Коллегия десяти не выше сената в делах юридических, государственных и полицейского надзора. Но поскольку все, что касается храма Латоны, относится к компетенции Коллегии десяти и ее решения не могут быть обжалованы, то ясно, что… – Коллегия десяти не выше сената! – прервал его тот, – ибо сенат вовсе не заведует делами храма Латоны и, следовательно, никогда не может столкнуться с Коллегией десяти. – Тем лучше для сената, – сказал жрец. – Но если когда-либо сенату вздумается судить о вещах, имеющих весьма близкое отношение к культу Латоны, как в данном случае, то я не вижу иного средства, кроме созыва Коллегии десяти. – Это может сделать только архонт, – возразил Гипсибой, – а он, конечно, откажется. – Он не сможет отказаться, если об этом будет просить его все жречество, – сказал Памфаг. – Я не разделяю вашего мнения, собрат, – вмешался верховный жрец. – Если бы мы настаивали в данном случае на созыве Коллегии, это противоречило бы ее достоинству и установившемуся порядку. Коллегия десяти может и должна собираться, когда религии действительно нанесен урон. Но в чем здесь урон? Сенат принял абсурдное решение, вот и все. Плохо, конечно, но не ужасно. Разве вы могли бы доказать, что Коллегия десяти существует для того, чтобы судить сенат, когда он принимает нелепые решения? Жрец Памфаг закусил губу, повернулся к номофилаксу и что-то прошептал ему в левое ухо. Стильбон, не обращая на это внимания, продолжал: – Я сейчас же сам отправляюсь к архонту. Я вручу ему свою книгу о древностях храма Латоны. Пусть он прочтет главу о лягушках! Безусловно, он тотчас же убедится в нелепости решения сената. – Так ступайте же и испробуйте ваше средство спасения, – сказал номофилакс. Верховный жрец немедленно удалился. – Ну и голова же! – воскликнул жрец Памфаг после его ухода. – Он необыкновенно ученый муж, – заметил советник Буцефал,[351] – но… – Ученый муж? – прервал его тот. – Что вы называете «ученым»? Он учен в вещах, до которых никому и дела нет. – Но об этом ваше преподобие имеет возможность судить лучше, чем наш брат, – возразил советник. – Я в таких вещах совершенно не разбираюсь. Однако мне всегда казалось непонятным, как такой ученый человек может быть в практических делах наивным, как ребенок. – Несчастье для храма Латоны! – сказал другой жрец. – И для всего государства! – прибавил третий. – В этом я как раз не очень уверен, – сказал номофилакс, хитровато поведя носом. – Но вернемся к делу. Кажется, все согласны с тем, что необходимо созвать Коллегию десяти… – И тем более, – сказал один из советников, – что мы, вероятно, сможем настроить большинство против архонта. – Ну, если нет иного выхода, – продолжал номофилакс, – то я согласен. – Но разве нельзя найти лучшие средства, ведь на нашей стороне сама Латона и все жречество? Разве мы не составляем почти половину совета? Нам недоставало всего шесть голосов. И если мы будем твердо держаться вместе… – Непременно будем! – зашумели советники. – У меня есть одна мысль, господа. Но она должна еще созреть. Выберите из вашей среды двух или трех человек, с которыми я мог бы обстоятельней обсудить дело сегодня вечером в своем саду. А между тем выяснится, насколько убедил верховный жрец архонта Онокрадия. – Ставлю свою голову в заклад против дыни, – сказал жрец Харакс,[352] – что он плохое сделает еще хуже. – Тем лучше! – отвечал номофилакс. Глава пятая Что произошло между верховным жрецом и архонтом – одна из поучительнейших глав всей этой истории В то время как в передней у верховного жреца велись подобные разговоры, он собственной персоной отправился к Онокрадию и потребовал аудиенции по делу, весьма важному для архонта. – О, это определенно насчет лягушек, – сказал советник Мейдий, находившийся как раз у архонта. Он сообщил ему, что номофилакса со всеми его сторонниками видели направляющимися к храму Латоны. – Черт бы побрал, – да простит мне Латона! – всех этих лягушек! – вскричал в нетерпении Онокрадий. – Сейчас этот угрюмый поп так прожужжит мне уши своими «почему» и «посему», что у меня голова пойдет кругом! Помогите мне отделаться от этого старого хрыча, напоминающего привидение! Замешательство архонта вызвало смех у Мейдия. – Вы только слушайте его, – посоветовал он, – но сохраняйте важный вид и настаивайте на том, что нужда не считается с законами. Не можем же мы, действительно, позволить лягушкам сожрать нас! И если так будет продолжаться, то пусть уж тогда Латона превратит всех нас в лягушек. И это будет еще самый счастливый выход, коли мы в ближайшее время не найдем средств спасти себя. Во всяком случае, делу не повредит, когда ваша милость даст понять жрецу, что в Абдере существует еще и храм Ясона и что боги постольку боги, поскольку они творят добро. – Прекрасно, прекрасно! – отвечал архонт. – Только б запомнить все, что вы говорили! Но постараюсь собраться с силами. Пусть только жрец начнет осаду! А вы, Мейдий, пройдите пока в мой кабинет, там вы найдете чудесное собрание небольших произведений Паррасия,[353] которые редко встретишь. Но ни слова об этом жене! Вы меня понимаете? Мейдий прошел в кабинет. Архонт принял соответствующую позу, и Стильбон появился. – Милостивый господин архонт, – начал он, – я пришел дать вашей милости добрый совет, ибо я высокого мнения о вашей мудрости и желал бы предотвратить бедствие. – Благодарю вас за то и за другое, господин верховный жрец! Добрый совет, как известно, всегда к месту. Что вы желали бы мне сообщить? – Сенат, по дошедшим до меня слухам, – продолжал Стильбон, – принял поспешное решение, касающееся лягушек Латоны… – Господин верховный жрец!.. – Я не утверждаю, что вы этому содействовали по злому умыслу. Люди впадают в грех просто по неведению. Вот я и принес вашей милости книгу, из которой вы сможете многое узнать о наших лягушках. Она мне стоила немалого труда и бессонных ночей. Вы поймете из нее, что Академия, существующая без году неделя, не имеет никакого права судить о лягушках, столь же древних, как и сама божественная Латона. Общеизвестно, что абдерские лягушки нечто совершенно иное, чем лягушки в любом другом месте на свете. Они принадлежат Латоне и являются бессмертными свидетелями и живыми доказательствами ее божественности. Было бы бессмыслицей утверждать что их слишком много, и святотатством говорить о средствах сокращения их количества. – Святотатством, господин верховный жрец? – Я бы не заслуживал звания верховного жреца, если бы молчал, когда творится такое. Ибо если мы допустим уменьшение числа лягушек, то наши более грешные потомки чего доброго додумаются до того, что полностью уничтожат их. Как я уже заметил, ваша милость найдет в этой книге все, что требуется для верного понимания дела. Позаботьтесь о том, чтобы ее размножили и каждая семья была бы снабжена экземпляром книги. Будет это обеспечено – отпадает сама собой и надобность толковать о деле. Академия вольна высказывать свои мнения о чем угодно. Вся природа к ее услугам. Она может рассуждать обо всем, начиная от слона и до тли, от орла до комара, от кита до малька и от кедра до плауна,[354] но о лягушках она должна помалкивать! – Господин верховный жрец! – отвечал архонт. – Да сохранят меня боги от того, чтобы мне когда-либо пришло в голову судить о ваших лягушках. Моя забота, как архонта, состоит в том, чтобы сохранить в Абдере те старые порядки, которые я застал. Тем не менее это факт, что от лягушек не стало житья, и такому безобразию следует положить конец, ибо хуже ничего уже с нами быть не может, как вы сами видите. Наши предки довольствовались содержанием священного пруда, а собственные лягушачьи рвы каждый мог иметь по своему желанию. И следовало бы все так и оставить! Но поскольку дело уже дошло до таких угрожающих размеров, что вскоре лягушки сожрут нас живыми или мертвыми, то не станете же вы требовать, ваше преподобие, чтобы мы это допустили? Ведь если кого-нибудь сожрут лягушки, то для него, пожалуй, будет малым утешением сознавать, что его сожрали не простые лягушки. Одним словом, господин верховный жрец, Академия обязана высказать свое мнение, ибо это предложено ей сенатом. И при всем уважении к вашему преподобию, я не стану читать вашей книги. Раз и навсегда должен быть решен вопрос: существуют ли лягушки для абдеритов или же абдериты для лягушек. И коль скоро республика подвергается из-за лягушек опасности, то это уже дело государственной важности, и жрецы Латоны, как вам известно, не имеют права сюда вмешиваться. Короче, господин верховный жрец, нужда не считается с законами, мы не хотим отдавать себя на съедем лягушкам! Если же, однако, вы, паче чаяния, будете настаивать на этом, то я вынужден буду напомнить вам, что храм Латоны – не единственный храм в Абдере, и золотое руно, сохранность которого боги вверили моему роду, могло бы, вероятно, обнаружить еще одно, до сих пор скрытое могущество и моментально освободить Абдеру от всякой напасти. Больше я не желаю говорить. И запомните, господин верховный жрец: повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Добрый верховный жрец и сам не знал, во сне или наяву услышал он такие речи от архонта, которого всегда считал здравомыслящим и благонамеренным правителем. Несколько минут он стоял в изумлении, не в силах вымолвить ни слова, и не потому, что ему нечего было сказать, а, напротив, потому что хотел сказать многое, не зная с чего же начать. – Я бы никогда не подумал, – проговорил он, наконец, – что доживу до той поры, когда верховный жрец услышит из уст архонта такое, что я сейчас от него услышал. При этих словах архонт забеспокоился. Не представляя как следует и сам того, что он сказал верховному жрецу, он начал опасаться, не наговорил ли больше, чем приличествовало. С некоторым замешательством смотрел он на дверь кабинета, словно желая позвать на помощь своего тайного советника Мейдия. Но, вынужденный на этот раз обходиться своими силами, он попеременно то потирал свой нос, то теребил бороду, кашлял, хрипел и, наконец, принялся возражать верховному жрецу со всем достоинством, которое он мог второпях сохранить. – Не знаю, как должно понимать то, что вы сказали. Но в одном я уверен: если вам показалось, будто вы услышали не то, что вам полагалось бы слышать, то вы меня совершенно неправильно поняли. Вы необыкновенно ученый человек, я питаю глубочайшее уважение к вашей особе и вашей должности… – Следовательно, вы хотите прочитать мою книгу? – Пожалуй, этого я бы не сказал, но… если вы настаиваете… Если вы полагаете, что она безусловно… – Хорошее никому не следует навязывать, – заметил жрец с обидой, которую не мог скрыть. – Я вам ее оставлю. Прочтете вы ее или нет, но тем хуже для вас, если вам безразлично, правильно ли вы мыслите или нет… – Господин верховный жрец, – прервал его архонт, который тоже начал выходить из себя, – вы обидчивый человек, как я вижу. Я не упрекаю вас в том, что вы принимаете близко к сердцу судьбу лягушек, на то вы и верховный жрец. Но помните также, что я архонт Абдеры, а не лягушачьего пруда. Пребывайте в своем храме и распоряжайтесь там, как хотите, но в ратуше позвольте управлять нам. Академия представит свое мнение о лягушках, ручаюсь вам, и оно будет вам сообщено прежде, чем сенат примет решение, и в этом вы тоже можете быть уверены! Верховный жрец постарался, насколько мог, скрыть досаду от неудачного исхода своего визита, откланялся и, уходя, выразил уверенность, что сенат ничего не предпримет без предварительного согласия жрецов храма Латоны. Архонт, в свою очередь, заверил его в том, что права храма Латоны так же священны для него, как права сената и благо города Абдеры. При таком положении дел они расстались друг с другом довольно вежливо. – Замучил меня поп, – сказал архонт советнику Мейдию, вытирая лоб платком. – Но вы тоже храбро держались, – отвечал советник. – Попик будет теперь рвать и метать, но его громы и молнии – чепуха. Не следует только пускаться с ним в разговоры о его дефинициях и силлогизмах и тогда он будет побежден и не найдет, куда деться. – Да, если б только за ним не стоял номофилакс! Не хотелось бы слишком обострять с ним отношения. Однако каково требование – прочесть толстую книгу! Достаточно того, что старый хрыч с ввалившимися глазами досочинялся чуть не до слепоты. У всякого другого давно лопнуло бы терпение! – Не беспокойтесь ни о чем, господин архонт. Академия на нашей стороне и через несколько дней на нашей стороне окажутся и все насмешники Абдеры. Я распространю среди народа песенки и баллады. Лелекс[355] переложит историю ликийских поселян-лягушек в такую балладу, от которой все надорвут животики со смеху. Этих господ с их лягушками следует высмеять, разумеется, тонко, но удар за ударом, песня за песней! – Как хотелось бы этого! – сказал архонт. – Ибо вы и представить не можете, что натворили проклятые лягушки нынешним летом в моем саду! Сердце разрывается смотреть на это. Теперь нам не хватает только засухи и на наши шеи свалятся еще полчища полевых мышей и кротов. – Но прежде всего избавимся от лягушек, – отвечал Мейдий. – Против будущих мышей тоже найдутся потом средства. – Но что же, черт возьми, делать мне с толстенной книгой верховного жреца? – спросил архонт. – Ведь не вздумаете же вы потребовать, чтобы я ее прочел? – Да сохранят меня от этого Ясон и Медея! – ответил Мейдий. – Дайте ее мне. Я передам ее своему двоюродному брату Кораксу, которому, несомненно, будет поручено изложить мнение Академии. Он ее неплохо использует, ручаюсь вам! – Тут, вероятно, содержатся прекрасные вещицы… – А если она окажется совершенно бесполезной, то мы изготовим из нее порошок и дадим его крысам, которые по предсказаниям вашей милости еще должны появиться. Это будет отличный крысиный яд! Глава шестая Что сделал верховный жрец Стильбон, прибыв домой Возвратившись в свою келью, верховный жрец тотчас же сел за письменный столик и взял свою книгу «О древностях храма Латоны» с намерением перечитать главу о лягушках – самую большую в книге – и льстя себя надеждой сделать это с беспристрастием судьи, не имеющего никакой иной цели, кроме истины. Будучи уверенным в результатах своих исследований, он, тем не менее, считал необходимым, прежде чем решительно действовать дальше, еще раз подвергнуть критической проверке всю свою теорию и ее доказательства пункт за пунктом, имея в виду, если и при вторичном строгом исследовании она окажется справедливой, защищать ее более уверенно от нападок всяких остромыслов и модных философов. Бедный Стильбон! Ежели ты – как хотелось бы верить, – был искренным, то что за обманчивая вещь – человеческий разум! и что за опасный змей-искуситель и архиволшебник – самолюбие! Стильбон прочитал главу о лягушках со всем беспристрастием, на которое он только был способен, взвешивая каждое положение, каждое доказательство, каждый силлогизм с хладнокровием Аркесилая,[356] и пришел к выводу, что «либо следует отказаться вообще от человеческого разума, либо признать правильность его теории». «Этого быть не может!», скажете вы… Извините, это весьма возможно, ибо такое случалось и случается еще постоянно в наши дни. Самое естественное явление! Добрый человек был влюблен в теорию как в свою плоть и кровь. Он ее породил, она ведь была частью его существа и заменяла ему жену и детей, все блага, почести и радости мира, от которых он отрекся, вступив в храм Латоны. Она была ему дороже всего на свете. Приступая к ее новой проверке, он уже вполне уверился в истине и совершенстве ее как в своем собственном существовании. Для него это было равносильно тому, как если бы он со всем хладнокровием принялся исследовать, бел или черен снег на вершинах Гема. «То, что милийские поселяне, не позволившие Латоне утолить жажду из их пруда, были превращены в лягушек, утверждал в своей книге Стиль-бон, – это факт. То, что множество лягушек, как гласит предание, особым образом были переселены в Абдеру, в пруд, находящийся в роще Латоны, – это тоже факт. Оба факта основываются на том, на чем основывается любая историческая истина – на человеческой вере в свидетельства людей. И с тех пор, как существует Абдера, еще ни одному человеку не пришло в голову оспаривать общую убежденность абдеритов в неопровержимости этих фактов. Ибо тот, кто пожелал бы опровергнуть эти факты, должен был бы доказать их невозможность. А где же сыщется на свете человек, способный на это? Однако относительно того, являются ли лягушки, находящиеся в пруду, именно теми, кого превратила в лягушек Латона, или – что то же самое, – по ее мольбе Юпитер, существуют различные мнения. Большинство наших ученых рассматривали священный пруд как учреждение наших предков, а к содержащимся в нем лягушкам они относились с подобающим почтением как к достопамятному свидетельству могущества нашей богини-покровительницы. Простой же народ, напротив, видел в этих лягушках тех самых, с которыми произошло известное чудо. И я, Стильбон, ныне верховный жрец в Абдере по милости Юпитера и Латоны, по зрелому размышлению пришел к выводу, что вера народа покоится на неопровержимом основании. И вот мое доказательство!» Мы, вероятно, наскучили бы благосклонному читателю, если бы пожелали ознакомить его с этим доказательством столь же подробно, как оно изложено в упомянутой книге верховного жреца Стильбона, тем более, что мы заранее так же совершенно уверены в его неосновательности, как добрый Стильбон в его основательности. Итак, ограничимся всего лишь двумя словами: вся его лягушачья теория держалась на гипотезе весьма обычной сегодня, а в то время (во всяком случае, в Абдере) совершенно новой и, как клялся Стильбон, им самим созданной, утверждавшей, что «всякое живое создание есть не что иное, как развитие изначального зародыша.[357] Стильбону открытие, сделанное им, показалось таким превосходным, что он, будучи несведущим в физике, постарался подкрепить его множеством логических и моральных аргументов, которые с каждым днем представлялись ему все более вероятными. Наконец, он решил, что довел свое открытие до степени высшей вероятности. И так как от последней до истины требуется всего лишь небольшой прыжок, то вовсе неудивительно, что его столь остроумная, столь тонкая, столь вероятная гипотеза, им самим изобретенная и с таким трудом разработанная, связанная им со всеми прочими идеями и ставшая основой для новой, вполне продуманной теории о лягушках Латоны, представлялась ему такой же бесспорной, очевидной и несомненной, как какое-нибудь положение Евклида. «Милийские поселяне, превращенные в лягушек, – говорил Стильбон, – имели в себе множество скрытых один в другом зародышей поселян и непоселян, которые, по естественной причине, могли и должны были с того времени и по сей день, и с сегодняшнего дня до конца света произойти от них. Но в тот момент, когда милийские поселяне стали лягушками, все человеческие зародыши, имевшиеся у каждого из них, превратились в лягушачьи. Ибо, – утверждал он, – или эти зародыши были истреблены, или превращены в лягушачьи, или же оставлены без изменений. Первый случай невозможен, поскольку нечто не может перейти в ничто, так же, как и ничто – в нечто. Третий случай также нельзя себе представить, ибо если бы упомянутые зародыши остались человеческими, то милийские ανΰρωποβατραΧοι, человеколягушки рождали бы настоящих людей, что противоречит исторической истине и само по себе во всех отношениях нелепо. Следовательно, остается лишь второй случай: они превратились в лягушачьи зародыши. Итак, с полной определенностью можно утверждать: лягушки, находящиеся доныне в священном пруду, и все прочие, происходящие от них, сиречь все абдерские лягушки суть те же самые, которые превращены Латоной в лягушек, поскольку они существовали в зародышах поселян, испытавших одновременно с ними это превращение». Считая это раз и навсегда доказанной истиной, честный Стильбон полагал, что из нее сами собой вытекают и ясные как день следствия. Подобно тому как, например, пораженный молнией дуб считают священным предметом, связанным с Зевсом Громовержцем, и относятся к нему с благоговейным трепетом, точно так же, говорил он, следует относиться и к превращенным Латоной или Юпитером человеколягушкам и ко всем их потомкам до тысячного и десятитысячного колена и почитать их как чудесные и близкие к Латоне существа. По виду они, правда, походят на прочих обыкновенных лягушек. Но так как в прошлом они были людьми, а человеческая природа и происхождение накладывают на нас неизгладимый отпечаток, то они не столько лягушки, сколько человеколягушки, и в некотором смысле принадлежат к человеческому роду, являются нашими братьями, нашими несчастными братьями, отмеченными ужасным знаком возмездия богов, и именно поэтому достойными нашего нежного сострадания. Однако не только нашего сострадания, прибавлял Стильбон, но и нашего благоговения, поскольку они являются постоянными и неприкосновенными свидетелями могущества нашей богини, оскорбить которых значит оскорбить саму Латону. И то, что их оберегали и они сохранились в течение веков, как раз и является красноречивым доказательством ее воли. Добрый верховный жрец, которого наши читатели не осмелятся презирать, если только глубоко проникнут в его душу, просидел весь вечер в чтении и критическом исследовании своей главы о лягушках и, стремясь подкрепить свою теорию новыми аргументами, до того углубился в это занятие, что совсем позабыл о своем обещании сообщить номофилаксу о результатах визита к архонту. Он вспомнил об этом лишь тогда, когда в сумерках приоткрылась дверь его кельи и перед ним собственной персоной предстал номофилакс. – Ничего утешительного не могу вам сообщить, – воскликнул, увидев его, Стильбон. – Мы имеем дело с более опасными людьми, чем я представлял. Архонт отказался прочесть мою книгу, быть может, потому, что он вообще не умеет читать… – Не ручаюсь за это, – ответил Гипсибой. – И он говорил со мной в таком тоне, которого я совершенно не ожидал от главы республики. – Что же он сказал? – Благодарение небесам, я уже позабыл большую часть того, что он говорил. Достаточно, что он настаивал на непременном мнении Академии. – Об этом ей следовало бы, пожалуй, не беспокоиться, – прервал его номофилакс. – Антилягушатники встретятся с сопротивлением гораздо большим, чем они предполагают. Но дабы нас не обвиняли в том, что мы прибегаем к насильственным мерам, не использовав средств более мирных, советники решили немедленно сделать сенату письменное представление, если жрецы Латоны согласны поддержать нас. – Весьма охотно, – отвечал Стильбон. – Я сам напишу представление, я им докажу… – Пока, – прервал его номофилакс, – хватит и краткой докладной записки, которую я уже sub spe rati et grati[358] сочинил. Столь ученое перо, как ваше, мы прибережем на крайний случай. Хотя, казалось, верховный жрец и был убежден этим доводом, однако в эту ночь он принялся еще за один небольшой трактат, в котором собирался представить свою теорию в новом свете и обосновать ее более тонко, чем в своей книге о древностях храма Латоны, предупредив тем самым возможные возражения философа Коракса. «Заранее предусмотренные удары – не опасны, – говорил он себе. – Я изложу все дело так ясно и отчетливо, что даже самые глупые будут убеждены. Да ведь если истина потеряет свою власть над разумом именно в этом деле, то рухнет весь привычный порядок мира!». Глава седьмая Отрывки из заключения Академии. Несколько слов о целях Коракса в связи с этим и об апологии, в которой Стильбон и Коракс имели возможность принять равное участие Пока волновалось меньшинство сената и жречество храма Латоны, Академия получила предписание представить сенату в течение недели свое заключение о том, «какими целесообразными средствами, не затрагивая прав храма Латоны, скорейшим образом воспрепятствовать чрезмерному размножению лягушек». Академия не замедлила собраться на следующее утро. Поскольку антилягушатники составляли ее большинство, то изложить мнение было поручено философу Кораксу, однако со строгим наказом президента: самым тщательным образом избегать опасности втянуть Академию в распри с храмом Латоны. Коракс обещал, что употребит всю свою мудрость, дабы высказать правду по возможности в мирной и подобающей форме. – Ибо совершать невозможное, как вам известно, высокоуважаемые господа, никто и ни в каком случае не обязан.[359] – В этом вы правы, – отвечал президент. – Я хотел только сказать, чтобы вы по возможности были осторожны. Ибо от истины Академия, разумеется, не должна отступаться… насколько это возможно. – Я тоже всегда это говорю, – подтвердил Коракс. «В каком странном положении оказывается человек, имеющий несчастье быть абдеритом, – подумал Коракс, приступая к заключению Академии о лягушках. – В каком другом городе вздумали бы предложить Академии подобный вопрос?… И, однако, к чести сената, он все-таки проявил столько мужества и разума, запросив Академию. На свете есть города, где к разрешению подобных вопросов Академию не привлекают. Право, абдериты из чистой глупости приходят порой к хорошим идеям!» Коракс сел за письменный стол и трудился с такой охотой и рвением, что еще до заката солнца заключение было готово. Поскольку мы дали нашему благосклонному читателю пусть не подробные, но все же достаточные сведения о теории верховного жреца Стильбона, то беспристрастность – первая обязанность историка – требует, чтобы мы ему сообщили также и о содержании академического мнения по крайней мере столько, сколько требуется, чтобы понять эту достопримечательную историю. «Высокий сенат в своем уважаемом решении, направленном Академии, – говорил вначале Коракс, – полагает, что количество лягушек ныне в Абдере намного превышает количество населения и это освобождает Академию от неприятной обязанности доказывать то, что является для всякого очевидным фактом. При таком положении дел Академия должна лишь высказаться о средствах, способных быстрейшим образом предотвратить бедствие. Но так как лягушки в Абдере в силу древнего, почтенного установления и религии наших предков пользуются преимуществами, нарушать которые многим кажется опасным и даже непозволительным; и так как по сути самого дела может случиться, что при теперешнем общественном бедствии единственные полезные средства, предложенные Академией, могли бы показаться средствами, наносящими ущерб правам абдерских лягушек, то прежде всего целесообразно и даже необходимо осветить этот предмет с историко-прагматической точки зрения: в чем же состоит особенность вышеупомянутых нами лягушек. Итак, Академия просит всех высокоуважаемых членов высокого сената проявить благосклонное внимание к теоретической части ее заключения особенно потому, что счастливый исход этого столь важного дела полностью зависит от уточнения предварительного вопроса: должно ли считать абдерских лягушек за натуральных лягушек и в какой степени?» Уточнение это занимало более двух третей сочинения Коракса. Хитрый философ, помня, что он обещал предусмотрительному президенту, коснулся превращения милийских поселян лишь мимоходом и со всем почтением, которое надлежало оказывать древнему народному преданию. Ссылаясь на книгу Стильбона, он назвал это фактом, не подлежащим никакому сомнению, подобно превращениям Нарцисса в цветок, Кикна – в лебедя, Дафны – в лавровое дерево[360] или же какой-нибудь иной метаморфозе, имеющей столь же прочное основание. «И если бы считалось позволительным и благопристойным отвергать подобные древние предания, то их сочли бы явно непонятными. Поскольку, с одной стороны, не представляется возможным опровергнуть их историческими свидетельствами, а, с другой, ни один естествоиспытатель не в состоянии доказать их абсолютную невероятность, то любой разумный человек предпочтет скорей воздерживаться от сомнений, не будучи в состоянии ничего возразить против них, кроме банальных фраз: „Это невероятно, это противоречит законам природы“ и аналогичных выражений, которые могли бы прийти в голову при беглом взгляде на вещи и самому глупому человеку». Итак, он, Коракс, считает превращение милийских поселян в лягушек явлением, имеющим основание в самом себе, но при этом утверждает, что его достоверность совершенно не важна для того, чтобы решить данный вопрос. «Ведь никто, пожалуй, не станет отрицать, что эти милийские человеколягушки уже по крайней мере две тысячи лет как перемерли и более не существуют. Однако если даже допустить, что абдерские лягушки могли бы достаточно убедительно доказать свое происхождение от них, то это было бы только доказательством, что с незапамятных времен, из поколения в поколение они являлись просто-напросто лягушками. Ибо с момента их олягушатения,[361] перестав быть людьми, они в тот же миг приобрели признаки подобных себе животных, то есть натуральных лягушек. Одним словом, лягушки есть лягушки, и то обстоятельство, что их прародители были до превращения индийскими поселянами, столь же мало меняет в их теперешней лягушачьей природе, как и в происхождении потомственного нищего, насчитывающего тридцать два предка – его нельзя считать за принца, если даже доказано, что первый нищий в его родословном древе происходит по прямой линии от Нина и Семирамиды.[362] Сторонники противоположного мнения, кажется, и сами это хорошо понимали и, стремясь обосновать мнимую высшую природу абдерских лягушек, вынуждены были прибегнуть к гипотезе, одно изложение которой уже освобождает нас от труда опровергать ее». Проницательный читатель (а такая книга, само собой разумеется, не может иметь никакого иного читателя) и без нас заметит, что Коракс, намекая на теорию верховного жреца Стильбона о зародышах, должен был или опровергнуть, или осмеять ее, прежде чем осмелился бы заикнуться насчет уменьшения числа лягушек. И так как из этих двух путей последний был самым удобным и наиболее доступным для тех премудрых и благородных умов, с которыми он вынужден был иметь дело, то Коракс решил довести до абсурда всю нелепость этой гипотезы, прибегнув к комическому вычислению бесконечно малой величины пресловутых зародышей. «Дабы не утомлять без нужды внимание высокого сената арифметическими тонкостями, – говорил он, – предположим, что сын самого большого и самого толстого из превратившихся в лягушек поселян, будучи зародышем, относился к своему отцу как единица к ста миллионам. Мы берем такое отношение исключительно ради круглого счета, хотя без труда можно было бы доказать, что самый крупный гомункул[363] в зародыше, по крайней мере, еще в десять раз меньше предполагаемого. Итак, по мнению жреца Стильбона, в этом зародыше заключается в такой же соответствующей пропорции уменьшенный зародыш внука, в зародыше внука – зародыш правнука, и так в каждом потомке до десятитысячного колена – зародыш наследника в сотню миллионов меньший. И, следовательно, зародыш ныне живущей абдерской лягушки, если даже допустить, что его отделяют от своего прародителя только сорок поколений, должен был бы быть, находясь в своем прародителе, в несколько миллионов биллионов и триллионов меньше, чем сырный червячок. И самому искусному писарю в канцелярии высокого сената не хватило бы и жизни, чтобы выразить это число со всеми нолями, а всей территории славной республики (тех ее мест, которые пока не превращены в лягушачьи рвы) не хватило бы для того, чтобы расстелить на ней всю бумагу или пергамент, дабы написать это невероятное число. Академия предоставляет сенату решить, возможно ли на основании ничтожнейшего из всех мельчайших живых существ составить себе представление о такой неизмеримо малой величине? И можно ли сомневаться, что с достопочтенным верховным жрецом случилось нечто весьма человеческое: создав гипотезу о зародышах, он дал хотя и не поверхностное, однако весьма смутное и непонятное обоснование мнимой святости абдерских лягушек. Академия не стремится без нужды утомлять соображение сиятельных отцов отечества. Но если подумать, как коротка жизнь лягушки, и представить себе, что нынешние наши лягушки происходят, по крайней мере в пятидесятом колене, от милийских поселян, то гипотеза достопочтенного верховного жреца теряется в такой бездне ничтожно малых величин, что было бы величайшей нелепостью попусту терять слова для их определения. Как гласит знаменитая надпись в Саисе: «Природа есть все то, что существует, что было и что будет, и ее завесы еще не приоткрывал никто из смертных».[364] Академия, убежденная в этой истине более, чем кто-либо другой, весьма далека от того, чтобы дерзать проникнуть в тайны природы, которые должны оставаться непостижимыми. Она полагает, что стремиться узнать о происхождении живых существ больше, чем дозволяют при пристальном внимании наши чувства – напрасное дело. И если она даже считает позволительным следовать врожденному стремлению человеческого разума, – объяснять для себя все путем гипотез, – то самой естественной из них она считает теорию, согласно которой зародыши органических тел образуются благодаря тайным силам природы лишь тогда, когда она в них действительно нуждается. В соответствии с этим объяснением зародыш любого существа, квакающего ныне во всех болотах и лягушачьих рвах Абдеры, не древнее момента его рождения. С лягушкой, квакавшей во времена Троянской войны, от которой ныне живущая происходит по прямой линии, эта последняя не имеет ничего общего, кроме того, что природа создала их по форме одинаковыми и для одной и той же цели». Обширно подкрепив это мнение, философ Коракс делал, наконец, вывод: абдерские лягушки являются точно такими же натуральными, обыкновенными лягушками, как и все прочие лягушки на свете. Странные преимущества, которыми они пользовались в Абдере, были основаны вовсе не на каком-то достоинстве их природы и их мнимом родстве с природой человеческой, а просто на народном суеверии, слишком долго остававшемся, к великому ущербу для общего блага, окутанным мраком; пользуясь им, воображение одних и своекорыстие других имели полную возможность причинить с помощью Этих лягушек столько бедствий, что вряд ли где-нибудь на свете, кроме Египта, можно встретить нечто подобное.[365] «Древности Абдеры, – продолжал он, – несмотря на весь свет, щедро пролитый на них, как и на древности всех прочих городов на свете, достопочтенным и ученым Стильбоном, все еще окутаны непроницаемым туманом, оставляющим мало надежды любознательному исследователю удовлетворить свою жажду истины. Но к чему нам знать больше, чем мы действительно знаем? И что нам за дело до происхождения храма Латоны и священного лягушачьего пруда? Разве, если бы мы все это узнали, Латона не осталась бы богиней, ее храп – храмом, а ее лягушачий пруд – лягушачьим прудом?» «…Латону следует почитать в ее древнем храме, ее древний лягушачий пруд следует содержать с подобающим благоговением. То и другое – учреждения наших давних предков, пользующихся почтением уже благодаря одной своей древности. Они утверждены обычаями многих столетий, поддерживаются постоянной, всеобщей верой нашего народа, передающейся из поколения в поколение, освящены и нерушимы благодаря законам нашей республики, вверившей попечение и защиту оных учреждений самой уважаемой коллегии в государстве. Но если Латона или Юпитер превратили милийских поселян в лягушек, то разве отсюда следует, что все лягушки Латоны священны и должны наравне со жрецами пользоваться правом неприкосновенности? И если нашим славным предкам заблагорассудилось для вечной памяти о чуде содержать в округе храма небольшой лягушачий ров, то разве отсюда следует, что вся Абдера должна быть превращена в большую лягушачью лужу? Академия умеет уважать верования и чувства народа. Но к предрассудкам, в которые они грозят постоянно выродиться, можно относиться снисходительно до тех пор, пока они не слишком опасны. Лягушек можно почитать; но жертвовать ради лягушек людьми – несправедливо. Цель, ради которой наши предки абдериты заложили священный лягушачий пруд, конечно, могла бы быть достигнута и посредством одной лягушки. Пусть он даже весь кишит ими! Если бы только дело ограничилось одним-единственным прудом! От этого Абдера не стала бы менее цветущей, менее могущественной или менее счастливой. И лишь странное слепое заблуждение, будто лягушек и лягушачьих прудов должно быть как можно больше, довело нас до такого состояния, что у нас действительно нет никакого выбора: или же немедленно избавиться от этих обременительных и чересчур плодовитых сограждан, или всем вместе, обнажив головы и босыми, отправиться в храм Латоны и на коленях умолять богиню до тех пор, пока она не повторит вновь свое чудо и не превратит всех нас в лягушек. Академия весьма оскорбила бы мудрость отцов отечества, если бы она хотя бы на мгновение усомнилась в том, что за единственное средство, которое она вынуждена и в состоянии предложить в столь отчаянном положении, не схватятся все обеими руками. Средство это отвечает требованиям высокого сената. Оно в наших руках, является целесообразным и окажет незамедлительное действие. Оно не только не связано ни с какими расходами, но даже, напротив, принесет значительную экономию. При некоторых условиях ни Латона, ни ее жрецы не смогут найти в нем чего-либо достойного порицания». Пусть теперь благосклонный читатель догадается, что это за средство! Чтобы долго не мучить его догадками, скажем, что это простейшее средство на свете. С давних времен и доныне его употребляют в Европе, ни у кого во всем христианском мире оно не вызывает ни малейших сомнений, и тем не менее у половины советников встали волосы дыбом, едва только было зачитано соответствующее место из доклада. Короче, чтобы спокойным образом избавиться от лягушек, Академия предложила их… есть. Сочинитель мнения Академии божился, что во время своих путешествий он видел, как в Афинах, Мегаре, Коринфе, Аркадии и во многих других местах люди употребляли в пищу лапки лягушек, и сам их ел. Он уверял, что это весьма здоровая, питательная пища и что ее желательно подавать к столу Запеченной, в виде фрикасе или небольших паштетов. Он высчитал, что таким образом огромное множество лягушек в короткое время может быть сведено к весьма скромному количеству, а для низших и средних слоев общества новый пищевой продукт при теперешних трудных временах явится немалым подспорьем. И хотя прибыль от него по естественной причине день ото дня должна будет уменьшаться, но тем эффективней могли бы быть восполнены потери, ибо несколько тысяч лягушачьих прудов и рвов постепенно высохнут и вновь станут пригодными для земледелия, что возвратит, по крайней мере, четвертую часть принадлежащей Абдере земли и пойдет на пользу ее обитателям. Академия, прибавлял он, изучила дело со всех возможных точек зрения и не представляет, какие, хотя бы малейшие, возражения оно могло бы вызвать со стороны Латоны и ее жрецов. Ибо что касается самой богини, то она несомненно сочтет себя глубоко оскорбленной уже одним только подозрением, будто лягушки дороже ей, чем люди. А от жрецов следует ожидать, что, являясь отличными гражданами и патриотами, они не будут противиться предложению, благодаря которому то, что являлось до сих пор величайшим злом и бедствием для Абдеры, при благоразумной перемене обратится к величайшей пользе. Но так как справедливость требует не ущемлять прав жрецов в угоду общественному благу, то Академия полагает необходимым не только гарантировать им вновь неприкосновенность древнего лягушачьего пруда у храма Латоны, но и издать постановление, чтобы с момента, когда задние лапки абдерских лягушек объявят дозволенной пищей, с каждой сотни их отчислялась пошлина в один-два обола[366] в пользу храма Латоны. Подать Эта, по весьма умеренному подсчету, составит за короткое время сумму в тридцать-сорок тысяч драхм, и, следовательно, она возместила бы с избытком утрату прочих небольших доходов храма Латоны, вызванных настоящим нововведением. Свое мнение философ заканчивал следующими достопримечательными словами: «Академия полагает, что, внося это столь же естественное, сколь и общеполезное предложение, она выполняет свой долг. В успехе она уверена и озабочена им не больше любого абдерского гражданина. Будучи убеждена, что только отъявленные батрахосебисты[367] способны воспротивиться столь необходимой реформе, она выражает надежду, что славные отцы отечества не допустят, чтобы смешная эта секта одержала победу и в глазах всех греков и варваров запятнала бы славу абдерского имени позором, которого вовеки не смыть». Трудно судить о намерениях человека по его поступкам и жестоко подозревать в нем плохие намерения, потому что один и тот же поступок может легко проистекать и из хороших и из дурных побуждений. Но считать каждого плохим человеком только потому, что его образ мыслей не совпадает с нашим – несправедливо и неразумно. Хотя мы и не можем с достоверностью сказать, насколько чисты были намерения философа Коракса, когда он сочинял мнение, однако мы склонны полагать, что жрец Стильбон слишком далеко зашел в своей страсти, объявив Коракса из-за этого мнения явным врагом богов и людей и обвинив его в совершенно очевидном стремлении ниспровергнуть всякую религию. Как бы ни был в этом убежден Стильбон, однако при значительных и неизбежных различиях в образе мысли людей, весьма возможно, что Коракс столь же искренно был уверен в своем мнении, считая в глубине души абдерских лягушек самыми обыкновенными лягушками и действительно желая своим предложением оказать важную услугу отечеству. Впрочем, автор сей истории вполне довольствуется тем, что повсеместно принятые в Европе принципы мало благоприятны для лягушек и что нам, ныне живущим, высказывать совершенно беспристрастное мнение о данном предмете – дело в высшей степени щекотливое. Что касается моральности намерений философа Коракса, то, во всяком случае, известно, что и он не был лишен страстей, как и верховный жрец. Ревностно умножая число своих сторонников, он возбудил подозрение в тщеславном намерении стать главой партии, одержать победу над Стильбоном и гордая мысль сыграть однажды важную роль в истории Абдеры, по меньшей мере, столько же способствовала его энергичной деятельности против лягушек, как и его добродетель. Но чтобы все это он совершал из чисто гастрономических соображений, это, мы полагаем, клевета слабоумных и пристрастных людей, которых всегда достаточно, особенно в малых республиках. Коракс предпринял такие меры, что его мнение на втором заседании Академии было одобрено единогласно. Ибо президент и три или четыре почетных ее члена, не желая открыто высказаться на сей счет, за день до этого уехали в деревню. Глава восьмая Заключение зачитывается в совете, и после ожесточенных дебатов принимается единодушное решение сообщить его жрецам Латоны Заключение Академии было вручено архонту в назначенное время, и на следующем заседании сената его зачитал громким голосом с необычайно точным соблюдением запятых и прочих знаков препинания заклятый антилягушатник, городской писарь Пиропе. Между тем меньшинство сената усиленно старалось склонить архонта, чтобы он отложил исполнение решения и на чрезвычайном заседании совета предоставил большинству возможность еще раз решить, нельзя ли каким-нибудь образом, минуя Академию, передать дело в Коллегию десяти. Онокрадий обещал подумать над этим предложением, но, несмотря на настойчивые требования противной партии, медлил с ответом, так как был уверен, что к очередному заседанию заключение будет уже готово. Номофилакс Гипсибой и его сторонники весьма обиделись, когда по окончании делового дня архонт извлек из-под своей мантии большую тетрадь и сообщил сенату, что это и есть заключение по поводу общеизвестного и досадного дела о лягушках, которое, согласно последнему решению совета, было поручено составить Академии. Вое разом стремительно вскочили с мест, принялись обвинять архонта в коварстве и заявили, что никогда не допустят, чтобы мнение было оглашено. Онокрадий, обладавший, кроме прочих небольших и естественных недостатков характера, еще и тем, что постоянно горячился в делах, где должен был оставаться хладнокровным, а хладнокровие проявлял там, где требовалась горячность, собирался было уже вспылить, но советник Мейдий упросил его сохранять спокойствие и дать господам накричаться вволю. – Когда они все выложат, – прошептал он ему, – им уже не о чем будет говорить, и они сами замолкнут. Действительно, так и случилось. Господа советники шумели, петушились, ожесточенно размахивали руками, пока не устали. А когда они, наконец, заметили, что их никто не слушает, они уселись, ворча, на свои места, отирая пот со лбов и… мнение было зачитано. Нам уже известна способность абдеритов переходить в мгновение ока от трагического настроения к комическому, и при малейшем поводе для смеха они совершенно упускали из виду серьезную сторону дела. Едва только зачитали третью часть текста, как уже начало проявляться веселое расположение духа даже у тех, кто незадолго до этого громко восставал против мнения. – Вот это доказательства! – сказал один из советников своему соседу, когда Пиропе остановился, чтобы взять, по тогдашнему обыкновению, понюшку чемерицы. – Следует признать, написано мастерски! – согласился второй. – Хотелось бы услышать, – начал третий, – что можно возразить против того, что эти лягушки, в конце концов, обыкновенные лягушки. – Я и сам уже давно кое-что подобное приметил, – сказал четвертый с хитрым выражением лица. – Но все-таки приятно видеть, что ученые люди сходятся с нами во мнениях. – Давайте дальше, господин городской писарь, – сказал Мейдий, – лучшее – еще впереди. Пиропе продолжал читать. Советники хохотали, держась за животы, над вычислением ничтожных размеров стильбоновых зародышей, но, столкнувшись с печальной альтернативой, вдруг вновь все стали серьезными: они представили себе то горестное состояние, когда они in согроге,[368] с правящим архонтом во главе, должны были бы отправиться к храму Латоны и еще считать за особую милость, если будут превращены в лягушек. Вытянув свои толстые шеи, они тяжело вздыхали при одной мысли о том, что с ними будет при подобной катастрофе, и воем сердцем готовы были одобрить любое средство, которое смогло бы предотвратить несчастье. Но когда секрет обнаружился, когда они услыхали, что Академия не может предложить никакого иного средства, кроме того, чтобы есть лягушек, тех самых лягушек, от которых за минуту до этого они желали избавиться любой ценой, – кто бы мог описать смесь изумления, возмущения и досады от несбывшихся надежд, вдруг отразившуюся на искаженных лицах старых советников, составлявших почти половину сената? Они выглядели так, словно от них потребовали начинить пирожки мясом собственных детей. И вдруг, моментально охваченные непостижимой силой предрассудков, они вскочили, возмущаясь, со своих мест и заявили, что ничего более не хотят слышать и никогда не ожидали подобного безбожия от Академии. – Разве вы не поняли, что нам предлагается употреблять в пищу обыкновенных лягушек? – воскликнул советник Мейдий. – Ведь едим же мы павлинов, голубей и гусей, несмотря на то, что первые являются священными птицами Юноны и Венеры, а последние – Приапа? Разве от того, что Юпитер превратился в быка, а царевну Ио обратил в корову,[369] говядина идет нам во вред? И много ли мы раздумываем, употребляя в пищу различные породы рыб, хотя все они находятся под покровительством водных божеств? – Но ведь речь идет не о гусях и не о рыбах, а о лягушках! – орали старые советники и цеховые старшины. – Это совсем другое дело! Боги справедливые! Поедать лягушек Латоны?! И как только здравомыслящему человеку может прийти такое в голову? – Опомнитесь, господа! – громко взывал к ним советник Стентор. – Неужели вы хотите прослыть такими батрахосебистами? – Лучше быть батрахосебистами, чем батрахофагами![370] – воскликнул номофилакс, не желавший упустить счастливый момент сделаться главой партии, на плечах которой он взобрался бы в кресло архонта. – Всем, чем угодно, но только не батрахофагами! – кричали советники из меньшинства и несколько седобородых цеховых мастеров, примкнувших к ним. – Господа мои, – начал архонт Онокрадий, поспешно вскочив со своего кресла из слоновой кости: лягушатники принялись так сильно вопить, что он опасался оглохнуть. – Предложение Академии это еще не решение совета. Садитесь, выслушайте меня, если вы еще владеете собой. Я не думаю, чтобы кто-нибудь здесь мог вообразить, будто я очень спешу есть лягушек. И, пожалуй, я еще позабочусь, чтобы они меня не сожрали. Однако Академия, состоящая из ученейших людей Абдеры, должна же знать, что она предлагает… (– Не всегда, – пробормотал Мейдий сквозь зубы). – И поскольку общественное благо – превыше всего и несправедливо жертвовать лягушками ради людей, то есть людьми ради лягушек, как хорошо доказала это Академия, то я полагаю без дальних околичностей сообщить заключение достопочтенным жрецам храма Латоны. Если у вас есть иное предложение, лучшее, то я первым поддержу его. Ибо лично я ничего не имею против лягушек, если они только не причиняют вреда. Так как предложение архонта было именно таким, которое могло оказаться приемлемым для обеих партий, то решение уведомить жрецов о заключении было принято единогласно, но тем не менее спокойствие в сенате все же восстановлено не было. И с этого момента бедный город Абдера вновь разделился на «ослов» и «теней», на две партии, но под другими названиями. Глава девятая Верховный жрец Стильбон пишет очень толстую книгу против Академии. Ее никто не читает, а в остальном все остается пока по-старому Все предполагали, что верховный жрец будет метать громы и молнии против академического мнения, и немало удивились, когда он, по видимости, продолжал оставаться настолько спокойным, словно дело его вовсе не касалось. – Что за жалкие умишки! – сказал он, пробегая глазами мнение, и покачал головой. – А ведь, кажется, они читали мою книгу о древностях, где все так ясно изложено. Просто непостижимо, насколько люди, обладая здравыми чувствами, могут быть глупы. Но я открою им глаза на истину, и пусть все академии мира попробуют ее опровергнуть, если только смогут! И Стильбон, верховный жрец, принялся за труд и сочинил книгу в три раза толще той, которую не хотел прочесть архонт. В ней он доказывал, что автор мнения лишен рассудка, что он невежда и даже не знает, что в природе не существует ни великого, ни малого, что материя может делиться до бесконечности и поэтому бесконечно малая величина зародышей нисколько не доказывает их невозможности, даже если их предположить и еще более бесконечно меньшими, чем представил это Коракс в своем карикатурном вычислении. Он подкрепил основания своей теории об абдерских лягушках новыми доводами и ответил с большой точностью и подробностями на все возражения, какие он только мог сам выдвинуть против нее. Во время сочинения его воображение и желчь незаметным образом так расходились, что он позволил себе весьма оскорбительные выпады против своих противников, обвинив их в преднамеренной и закоренелой ненависти к истине и довольно прозрачно намекая, что подобных людей нельзя терпеть в цивилизованном государстве. Сенат Абдеры испугался, когда по прошествии нескольких месяцев (ибо раньше Стильбон не мог закончить свою книгу, хотя и трудился над ней денно и нощно) архонт представил совету опровержение жреца столь объемистое, что ради забавы он велел втащить его на носилках двум самым дюжим абдерским носильщикам и положить книгу на большой стол в ратуше. Господа советники сочли невозможным прочесть такое громадное сочинение. Большинством голосов было решено отослать его прямо к философу Кораксу с поручением доставить ответ в письменной форме и по возможности быстрей правящему архонту, если он найдет нужным что-либо возразить против книги. Коракс как раз стоял в передней своего дома, окруженный толпой любопытствующих абдерских юношей, когда к нему прибыли носильщики со своим ученым грузом. Услышав от сенатского гонца о причине их прихода, присутствовавшая при сем компания разразилась таким громким хохотом, что его можно было слышать за три или четыре улицы вплоть до ратуши. – Ну и хитер же жрец Стильбон! – сказал Коракс. – Он изобрел самое верное средство не быть опровергнутым. Но он обманется в своих ожиданиях. Мы ему покажем, что книгу можно опровергнуть и не читая ее. – Куда же нам ее выгрузить? – спросили носильщики, простоявшие с ношей порядочное время и ничего не понимая в забавных шутках ученых господ. – В моем небольшом доме не найдется места для такой огромной книги, – сказал Коракс. – Знаете что, – вмешался один из молодых философов, – поскольку книга все-таки написана для того, чтобы ее не читали, то подарите ее библиотеке ратуши. Там она надежно сохранится и, покрытая толстым слоем пыли, никем не читанная и неповрежденная, благополучно дойдет до потомства. – Прекрасная идея! – сказал Коракс. – Друзья мои, – продолжал он, обращаясь к носильщикам, – вот вам две драхмы за ваши труды. Несите груз в библиотеку ратуши и ни о чем больше не беспокойтесь. Я беру все на свою ответственность. Стильбон, которому скоро стала известна судьба его книги, стоившей столько времени и усилий, не знал, что делать и думать от изумления и ярости. – Великая Латона! – восклицал он. – В какие времена мы живем! Что делать с людьми, которые ничего не хотят слушать? Ну хорошо, пусть так и будет! Я свое сделал. Если они не желают внимать, пусть все остается по-прежнему! Я не притронусь к перу, пальцем не пошевелю для такого неблагодарного, неотесанного и неразумного народа. Так думал Стильбон в припадке гнева, но добрый жрец обманывал сам себя своим кажущимся равнодушием. Его самолюбие было слишком уязвлено, чтобы он оставался спокойным. Чем больше он раздумывал над этим (а он ни о чем другом и не мог думать всю ночь напролет), тем сильней убеждался в том, что ему непростительно сидеть сложа руки, когда все вокруг громогласно взывает к борьбе за правое дело. Номофилакс и другие противники архонта Онокрадия не преминули своими подстрекательствами распалить ею рвение. Почти ежедневно собирались они для совещаний, чтобы обсудить меры, способные остановить неудержимый поток беспорядков и безбожия, как выражался Стильбон. Но времена действительно сильно изменились. Стильбон был не Стробил. Народу он был мало знаком и не обладал ни одним из тех дарований, благодаря которым его предшественник, несравненно менее ученый, играл такую важную роль в Абдере. Почти вся молодежь обоего пола заразилась принципами Коракса. Большая часть советников и видных горожан склонялась без особых оснований на ту сторону, где имелась возможность больше посмеяться. И даже на простонародье уличные песни, которыми наводнили весь город стихоплеты из окружения Коракса, оказали столь благотворное воздействие, что теперь уже не было надежды возбудить это простонародье так легко, как прежде. Но хуже всего было то, что имелись причины предполагать тайные связи некоторых жрецов с антилягушатниками. И действительно, жреца Памфага неспроста подозревали в том, что он лелеет мысль использовать нынешние обстоятельства и вытеснить Стильбона, лишив его должности, для которой тот, как намекал Памфаг, из-за своей полной неопытности в делах, совершенно не пригоден в столь критическое время. Однако при всем том батрахосебисты представляли влиятельную партию, и Гипсибой обладал достаточным опытом, чтобы постоянно поддерживать ее энергичную деятельность, которая не раз могла бы иметь опасные последствия, если бы противная партия, удовлетворенная победами и не склонная подвергать риску свое преимущество, не была бы столь пассивной и не избегала бы всего того, что могло бы дать повод к нежелательным волнениям. Ибо хотя они, по-видимому, и не отказывались от имени батрахофагов, и лягушки Латоны являлись обычным предметом шуток в их среде, но, по истинному абдеритскому обычаю, они этим и удовольствовались. И, несмотря на мнение Академии и шутки философа Коракса, лягушек в пищу не употребляли, и те все еще продолжали безмятежно существовать, являясь неотъемлемой собственностью города и земли абдерской. Глава десятая Необычайная развязка всего этого трагикомического фарса По всей вероятности, лягушки Латоны еще долго наслаждались бы своей безопасностью, если бы внезапно следующим летом поля несчастной республики не наводнили огромные полчища мышей и крыс всех оттенков и тем самым не сбылось неожиданным образом случайное и безобидное предсказание архонта Онокрадия. Быть съеденными заодно и лягушками и мышами – это показалось уже слишком даже для бедных абдеритов. Дело принимало серьезный оборот. Антилягушатники настаивали на необходимости немедленно осуществить предложение Академии. Лягушатники вопили: желтые, зеленые, синие, красные и пестрые в крапинку мыши,[371] ужасно опустошившие за короткое время абдерские поля, это явное наказание за безбожие батрахофагов, исходящее несомненно от самой Латоны, которая решила совершенно погубить город, ставший недостойным ее покровительства. Напрасно доказывала Академия, что это нисколько не делает желтых, зеленых и пестрых мышей отличными от прочих мышей, что нашествие – вполне естественное явление, и в летописях всех народов встречаются подобные случаи, и что теперь, поскольку, кажется, мыши грозили лишить абдеритов всякой пищи, тем более необходимо вознаградить себя за убыток, причиненный двумя общими врагами республики, по крайней мере, за счет съедобной их половины, то есть за счет лягушек. Напрасно жрец Памфаг добивался, чтобы лягушек использовать впредь в качестве жертвенных животных, принося в жертву богине их головы и внутренности, а лягушачьи лапки вкушать в честь нее как жертвенное мясо. Народ, потрясенный всеобщим бедствием, представлявшимся ему наказанием разгневанных богов, и подстрекаемый вожаками лягушачьей партии, устремился толпами к ратуше и угрожал, что переломает все кости советникам, если они тотчас же не найдут средства спасти город от погибели. Никогда еще в абдерской ратуше не ценился столь высоко добрый совет, как теперь. Советники исходили холодным потом от страха, ударяли себя по лбу, но головы их были пусты. Сколько они ни раздумывали, они никак не могли решить, что же делать. Народ продолжал настаивать на своем и клялся, что свернет шеи сторонникам и противникам лягушек, если они не найдут средства. Наконец, архонт Онокрадий, словно осененный, вскочил со своего кресла. – Следуйте за мной! – приказал он советникам и поспешно направился к мраморной трибуне для произнесения речей к народу. Его глаза светились необыкновенным блеском. Он казался на голову выше, чем обычно, а вся его фигура – какой-то более величественной, чем это когда-либо было свойственно абдериту. Советники устремились за ним, полные ожидания. – Выслушайте меня, мужи абдерские! – начал Онокрадий чужим для него голосом. – Ясон, мой великий предок, спустился из обители богов и сейчас открыл мне средство нашего общего спасения. Отправляйтесь домой, соберите все свои пожитки, а завтра утром с восходом солнца являйтесь к храму Ясона с женами и детьми, лошадьми и ослами, быками и овцами, словом, со всем своим достоянием. Оттуда, с развевающимся впереди золотым руном, отправимся мы прочь из города, удалимся из этих проклятых богами стен и сыщем себе в обширных долинах плодородной Македонии другое место жительства, пока не уляжется гнев богов и нам, и нашим детям не будет дозволено при счастливых предзнаменованиях вновь возвратиться в прекрасную Абдеру. Пагубные же мыши, не находя более пищи, сожрут сами себя, а что касается лягушек – то, да будет к ним милостива Латона! Идите же, дети мои, собирайтесь! Завтра с восходом солнца кончатся все наши мучения! Весь народ выразил радостное одобрение вдохновенному архонту и, казалось, в один миг их вновь охватило единодушие. Моментально разгорелась их легко воспламенявшаяся фантазия. Новые виды, новые картины счастья и радости мелькали в их воображении. Просторные долины счастливой Македонии простирались перед их глазами, словно плодородный рай. Они уже дышали приятным воздухом и с невыразимым нетерпением стремились скорей выбраться из мрачного края болот и лягушек, из своего отвратительного родного города. Все поспешили приготовиться к походу, о котором за несколько минут до этого никто и не мечтал. На следующее утро весь народ Абдеры был готов отправиться в путь. Все, что они не смогли захватить с собой из пожитков, они оставляли дома без всякого сожаления, настолько жаждали они скорей оказаться на новом месте, где их не будут больше мучить лягушки и мыши. На четвертый день странствий им повстречался царь Кассандр. Их шумное шествие слышно было издалека, а пыль, поднятая абдеритами, затмевала дневной свет. Кассандр приказал своим людям остановиться и послал одного из них выяснить, в чем дело. – Всемилостивейший государь, – сообщил, возвратись, посланный, – это абдериты, которые не смогли более находиться в Абдере из-за лягушек и мышей, они ищут новое место поселения. – Если это так, то это, безусловно, абдериты, – сказал Кассандр. Между тем показался Онокрадий во главе целой депутации из советников и горожан, чтобы изложить свою просьбу царю. Дело это показалось Кассандру и его придворным настолько смешным, что при всей их учтивости они не смогли удержаться от громкого смеха прямо при абдеритах. А последние, видя, что весь двор заливается хохотом, сочли своей обязанностью тоже смеяться вместе с ними. Кассандр пообещал им свое покровительство и отвел абдеритам место у границ Македонии, где они могли находиться до тех пор, пока не отыщут средств для справедливой полюбовной сделки с лягушками и мышами. С этого времени почти ничего более неизвестно об абдеритах и их судьбе. Достоверно только то, что спустя несколько лет после странного переселения (факт которого подтверждается отрывком из сочинения историка Трога Помпея, кн. 15, гл. 2, приведенным у Юстина), они вновь вернулись в Абдеру. Вероятно, всех воображаемых крыс, бывших в их головах,[372] и беспокоивших их больше, чем все крысы и лягушки их города, они оставили в Македонии. Ибо с этого времени история ничего не сообщает об абдеритах, кроме того, что многие века они спокойно жили под защитой македонских царей и римлян, и поскольку они были ни умней и ни глупей, чем жители прочих городских общин, то у историков не было повода ни бранить, ни хвалить их. Впрочем, чтобы дать благосклонному читателю образец нашей объективности, мы не скроем от него, что Абдера – не единственный в мире город, население которого было изгнано такими же ничтожными врагами, как лягушки и мыши, если верить Плинию Старшему и Варрону,[373] на которого он ссылался. Ибо Варрон не только упоминает город в Испании, разоренный кроликами, и другой, погубленный кротами, но также и еще один город в Галлии, жители которого покинули его из-за лягушек. Но так как Плиний не только не называет города, претерпевшего такое несчастье, и не сообщает, в каком именно из бесчисленных трудов ученого Варрона он почерпнул эту историю, то мы думаем, что не слишком оскорбим авторитет этого великого мужа, которым он заслуженно пользуется, если предположим, что его память (на которую он чересчур полагается) смешала Фракию с Галлией и, следовательно, город у Варрона может быть только Абдерой. И сим да будет завершен памятник, который мы воздвигли этой некогда столь знаменитой, а теперь уже много столетий забытой республике. Несомненно, нас побуждал к этому ее гений-покровитель, пекущийся о славе Абдеры. И мы надеемся, что памятник сей, несмотря на то, что он сооружен из таких легких материалов, как удивительные причуды и забавные глупости абдеритов, просуществует до тех пор, пока наша нация не достигнет того счастливого времени, когда история эта никого не будет интересовать, никого не будет занимать, ни у кого не будет вызывать досады и никому более не нанесет ущерба. Одним словом, когда никто уже больше не будет походить на абдеритов и поэтому их приключения станут столь же непонятными как нам история какой-нибудь иной планеты. Это время уже скоро наступит если только дети первого поколения девятнадцатого века будут настолько же мудрыми, насколько считали себя таковыми дети последней четверти восемнадцатого века по сравнению с мужами века предыдущего, или же когда все педагогические сочинения, которыми нас так щедро одаривают вот уже в течение двадцати лет и еще будут ежедневно одаривать, окажут хотя бы двадцатую часть того превосходного воздействия, на которое позволяют нам надеяться их благорасположенные авторы. Ключ к «Истории абдеритов» 1781 Когда гомеровские поэмы стали широко известны среди греков, то народ, который судит о многих вещах со свойственным ему здравым смыслом гораздо верней, чем вооруженные очками ученые господа, сумел хорошо понять Гомера. В великих героических сказаниях, несмотря на значительный элемент чудесного, приключенческого, невероятного, он увидел больше мудрости и поучения для практической жизни, чем во всех милетских бабушкиных сказках. Из послания Горация к Лоллию[374] и из того, как использует и учит использовать поэмы Плутарх,[375] можно убедиться, что много веков спустя после Гомера самые разумные люди среди греков и римлян считали, что из гомеровских сказаний столь же и, пожалуй, еще лучше, чем из сочинений самых утонченных и красноречивых моралистов, можно научиться отличать истину от заблуждения, полезное от вредного и то, чего может добиться человек благодаря добродетели и мудрости. Уделом рано состарившихся людей было упиваться исключительно внешней стороной повествования (а ведь молодежь учили лучшему!); разумные же люди чувствовали и понимали дух, который жил в этом теле, и им не приходило в голову расчленять то, что Муза неразрывно слила в единое целое: Истину под покровом чудесного и Пользу, соединенную с Прекрасным и Приятным при помощи особого искусства слияния, доступного не всякому человеку. Но в данном случае произошло то же, что случается и со всеми вещами в мире. Не довольствуясь предостерегающими или ободряющими примерами в гомеровских поэмах и желая видеть в них не только поучительное зерцало человеческой жизни в ее различных состояниях, связях и эпизодах, ученые позднейших эпох стремились проникнуть в них глубже, чем их предки. И таким образом открыли (а чего не откроешь, если только задашься целью обязательно что-то открыть!) в простых примерах – аллегорию, во всем, даже в сюжетных ходах и обстановке поэтического места действия, – мистический смысл и, в конце концов, в каждом персонаже, в каждом событии, в каждой картине, в каждой небольшой истории – бог знает какие недоступные тайны герметической, орфической и магической философии, о которых добрый и наивный сердцем поэт, безусловно, задумывался не больше, чем Вергилий о том, что спустя тысячу двести лет после его смерти стихами его будут заклинать злых духов.[376] Так, постепенно, важнейшим требованием, предъявляемым к эпическим поэмам (как стали называть великие героические и поэтические сказания), стало требование, чтобы они, кроме прямого смысла и морали, открывающихся с первого взгляда, содержали еще и другой смысл, тайный и аллегорический. Во всяком случае, прихоть эта возобладала у итальянцев и испанцев. И весьма смешно наблюдать, каким неблагодарным трудом занимаются комментаторы или даже сами поэты, выдумывая всевозможные виды метафизических, политических, моральных, физических и теологических аллегорий в «Амадисе», «Неистовом Роланде», в «Освобожденной Италии» Триссино, в «Лузиадах» Камоэнса или же в «Адонисе» Марино.[377] Так как читатель не был обязан проникать в подобные тайны собственными силами, то, дабы эти сокровища не оказались для него потерянными, ему необходимо было дать ключ к ним, то есть изложение аллегорического и мистического смысла, хотя обычно поэт по окончании своего произведения и сам раздумывал над тем, какие же все-таки скрытые намеки и связи можно было бы извлечь хитроумным способом из его произведений. То, что у многих поэтов было просто уступкой господствующей моде, противиться которой они не осмеливались, для других стало действительно целью и главным делом. Знаменитый «Zodiacus vitae»[378] так называемого Палингения, «Аргенида» Беркли, «Королева фей» Спенсера, «Новая Атлантида» госпожи Менли, «Малабарские принцессы», «Сказка о бочке», «История Джона Буля»[379] и множество подобных произведений, которыми особенно богаты XVI и XVII столетия, являлись аллегорическими по содержанию и целям своим и их нельзя было понять без ключа, хотя некоторые из них, например «Королева фей» Спенсера и аллегорические сатиры д-ра Свифта, написаны так, что любой разумный и сведущий человек имеет ключ к ним в своей собственной голове и не нуждается в посторонней помощи. Этого краткого введения вполне достаточно, чтобы объяснить тем, кто еще никогда не задумывался, почему во многих умах незаметным образом укоренился своего рода предрассудок, ложное мнение, будто любая книга, походящая на сатирический роман, должна обладать скрытым смыслом и, следовательно, нуждается в ключе.

The script ran 0.094 seconds.