1 2 3
И снова над головой Аньес, в стекле невидимого снимка, где изображены парусники у набережной в маленьком порту, искаженное отражение луны напоминает след какой-то ночной твари, и не просто отпечаток лапы, а самые когти, которые то прячутся, то показываются снова, словно им не терпится кого-то схватить; отражение перемещается к краю зеркала, к окну, но вот за стеклом выплывает сам круглый диск лупы, вздрагивая, утверждается посредине стекла и вдруг заливает купе таким ярким светом, что между твоими ботинками оживают, начинают поблескивать ромбовидные чешуйки металлического отопительного мата.
Приближаясь к Пизе, при синеватом свете ночника ты смотрел, как она спит, точно это была незнакомка, встреченная тобой в поезде, вроде женщины, дремлющей рядом с тобой, — ее великолепные плечи бурно поднимаются и опускаются, а волосы щекочут тебе пальцы, все еще сжимающие книгу, которую ты так и не открыл, — и во сне она не поникла на сиденье, а осмелилась прижаться к тебе, а ты воспользовался ее сном и осмелился привлечь ее к себе, хотя она не обмолвилась с тобой ни словом, хотя ты не слышал звука ее голоса; и убеждал себя: я не знаю ее имени, не знаю, кто она, не знаю ни — того, итальянка она или француженка, ни того, когда она села в поезд, я, наверное, спал, а проснувшись, увидел, что к моей шее прильнуло прекрасное лицо, моя рука лежит на ее бедре, ее колено ласково касается моего, а закрытые глаза почти у самых моих губ.
Штора была опущена только на окне, но не на перегородке, к которой ты прижимался виском, и по усеянному каплями стеклу с той стороны прохода можно было догадаться, что хлещет осенний дождь.
Ты устал от пребывания в Париже, устал от дороги, от попыток подтасовать парижские воспоминания, перекроить их в тайниках души; тебя изредка пробирал озноб, и на трепет твоего тела отзывалось трепетом тело Сесиль, но опа тут же успокаивалась вновь, вновь начинала свободно дышать, и казалось, на твои разбитые члены, па твои шрамы, врачуя мучительную изжогу, ломоту в суставах и нервный зуд, проливается целительный бальзам — мягкий, теплый, затаенный свет, хмельной и ласковый, излучаемый римским воздухом, римскими стенами, шагами, речами и названиями, к которым ты приближался.
Поезд шел без остановок от самого Ливорно; проехали Маремму; ты пытался задремать; в Чивита-Веккии Сесиль проснулась.
Все, что было в движении, замерло; наверху прямо перед собой ты увидел изображение Потопа; и вдруг все твои спутники, мужчины и женщины, стали расти у тебя на глазах, подниматься вдоль стен и под самым потолком изогнулись, повторяя линию свода.
Ты был распростерт в воздухе, а по обе стороны от тебя двигалась процессия в кардинальских шапках и мантиях, и каждый кардинал, поравнявшись с тобой, шептал тебе на ухо: «С чего ты взял, что ненавидишь нас? Разве мы не римляне?»
Потом, на sedia gestatoria[13] несомый четырьмя гигантами из черного мрамора с янтарными глазами, покачиваясь в такт их шагам, среди огромных опахал из перьев, под балдахином белого и золотистого шелка, в перчатках, унизанных кольцами, и в тиаре появился папа; у него было усталое лицо, глаза прятались за толстыми стеклами круглых очков, и в то мгновение, когда его ноги почти коснулись твоих, он голосом, идущим словно из глубины могил и глухо повторенным живыми степами, очень медленно, очень печально возвестил:
«О ты, что недвижимо застыл в воздухе у моих ног и пе в силах пошевелить губами или хотя бы смежить веки, чтобы не видеть меня,
ты, который хотел бы уснуть, прильнув к земле, но ныне отторгнут от нее,
ты, преследуемый сонмом образов, с которыми не можешь совладать и которым не можешь дать имя,-
с чего ты взял, что ты любишь Рим? Не есмь ли я тень императоров, из века в век посещающих столицу своего рухнувшего и оплакиваемого мира?»
Но вот голова папы становится серой, потом его облачение окрашивается в синеватые тона, и он тает в воздухе, и посредине зала остается только сгусток более яркого света.
Кто-то из пассажиров, собираясь сходить, зажег свет, чтобы снять чемодан с багажной сетки. Разбуженная Сесиль не понимала, где находится, и пока поезд стоял, все смотрела на тебя, не узнавая, с таким видом, точно ей приснился дурной сон и она пытается его прогнать, хотя с виду она спала спокойно.
Когда ты брился, на тебя из зеркала смотрело усталое, бледное лицо.
Ты остался стоять в проходе — она сидела в купе, неподвижно, с открытыми глазами, на том месте, с которого ты встал, — и глядел в окно сквозь потоки дождя на пригородные станции, мимо которых вы проезжали: Рим-Трастевере, потом река и мост, по которому, подпрыгивая, катился молочный фургон, отражаясь фарами в черной бурной воде, Рим-Остьенсе, потом темные крепостные стены, а над ними угадывался свет медленно пробуждающегося города, площадь Зама, Виа Аппиа Нуова, Рим-Тусколана.
Она встала и, держа шпильку в зубах, пыталась привести в порядок прическу. Пассажиры волокли по проходу свои чемоданы. Потом проехали Порта-Маджоре и храм Минервы Целительницы. Поезд прибыл в Рим.
Луна скрылась за краем оконной рамы, но ты видишь ее заметно потускневший отсвет в зеркале между головой Пьера и нового пассажира — его лица ты рассмотреть пе можешь, — отсвет луны, отраженной уже от стекла фотографии с видом зубчатых стен и башен. Поезд проезжает Гроссето.
С какой силой впиваются в твою плоть невидимые когти, как сжимают твою грудь невидимые оковы и какими тугими кольцами обвились вокруг твоих ног невидимые змеи.
Ты медленно вертишь головой и вытягиваешь вперед сжатые кулаки, но ты ведь держал в руках книгу, где же она? Наверное, упала на пол; согнувшись в три погибели, ты шаришь по отопительному мату между чужими ботинками и вздрагивающими лодыжками, — книги нигде нет.
Книга лежит на сиденье под пальцами твоей соседки, — тебе хочется легонько укусить эту женщину в шею, чтобы она, не просыпаясь, повернула голову, протянула тебе губы и ты обнял бы ее, лаская рукой ее грудь,-
потом книга выскальзывает из-под ее пальцев, при каждом толчке съезжает все дальше к краю сиденья, и ты подхватываешь ее в последнюю секунду.
Тот, чье лицо тебе так и не удалось разглядеть, выходит, закрыв за собой дверь; полоса оранжевого света ложится на его твидовый пиджак, на кисть твоей руки, па твое колено; и снова — синеватый сумрак.
А когда сгусток рассеялся, в глубине зала показался Верховный Судия с воздетой кверху рукой, и все огромные фигуры под сводом запрокинули головы и закрыли глаза.
«При первых же звуках моего голоса твое тело начнет извиваться в конвульсиях, точно его уже гложут черви. Это не я выношу тебе приговор, это те, кто сопровождает меня, и их пращуры, это те, кто сопровождает тебя, и их потомки».
Стену, на которой он явился, прорезали зигзаги молний, и от нее начали отваливаться громадные куски.
В густом синеватом свете из-под полуопущенных век ты глядишь на запрокинутые головы, покачивающиеся в такт движепию поезда, на закрытые глаза, а прямоугольник ночи за окном между старухой итальянкой и хорошенькой посеребренной Аньес стал тем временем, пожалуй, чуть-чуть более серым, а под самым потолком тянется сетка — в ней лежат пожитки этих мужчин и женщин, которых ты никогда прежде не видел и, наверное, никогда больше не увидишь; но вот просыпается тот, кого ты назвал Пьером; оторвав плечи от спинки и упершись в колени локтями, он разглядывает убегающий клочок сумеречного пейзажа, а та, которой ты дал имя Аньес, тоже очнулась от сна и, взяв мужа за запястье, пытается при свете луны разглядеть стрелки на его часах
(- …до приезда в Рим.
— Да, примерно, ты еще успеешь вздремнуть.
— Мне хочется выйти в коридор поразмяться); и оба встают, стараясь не потревожить тебя; он берется за ручку двери, пробует открыть ее как можно бесшумнее, и полоса света ложится на его и на твои руки, на разметавшиеся волосы твоей соседки; а ты пытаешься сесть поудобнее, прижавшись лбом к шторе, но нет, так заснуть ие удается, и ты снова запрокидываешь голову.
Теперь твои глаза устремлены на синеватую жемчужину, скрытую в плафоне, ты шаркаешь ногами по отопительному мату, пытаешься поставить их поудобнее между ногами старика итальянца и чувствуешь, как повисшая рука молодой женщины легонько ощупывает и поглаживает твою лодыжку, точно силится опознать какой-то предмет.
Дождь барабанил мощными струями по прозрачной крыше вокзала Термини, громыхая, как поезд на ходу, пока вы стояли вдвоем в баре, торопливо глотая caffelatte, а вокзальная площадь была вся в лужах, и колеса такси взметали фонтаны брызг; порывы шквального ветра врывались под громадный павес, где вы ждали вдвоем в кромешной тьме неподвижно, молча, подняв и потуже стянув воротники пальто, и только первые троллейбусы говорили о том, что скоро рассветет.
Ты донес чемоданы Сесиль до ее площадки на улице Монте-делла-Фарина и торопливо простился с нею, не поцеловав ее, и только шепнул, как бы для очистки совести: «Значит, до вечера»; потом ты слышал, как она повернула ключ в замке и хлопнула дверью.
В отеле «Квиринале», на верхнем этаже, в маленькой комнатке с балконом ты поставил на стол чемодан, извлек из него первый том «Энеиды» в серии, издаваемой Бюдэ; открыл жалюзи; сквозь ленточки воды начал просачиваться дневной свет, потом в груде облаков над крышами улицы Национале очистилась светлая прогалина.
Прохладным вечером — воздух был все еще чуть влажен, а на небе еще упрямо догорал уходящий день, — после утомительного и скучного совещания у Скабелли — оно затянулось гораздо дольше, чем предполагалось, и час свидания, назначенного на площади Фарнезе, уже давно миновал — ты медленно брел, останавливаясь перед витринами, то и дело переходя с одного тротуара на другой, и нарочно сделал крюк через площадь Пантеона,
словно всячески старался не дойти до площади Фарнезе (но ноги сами несли тебя туда, и в тебе поднималась даже какая-то злость на эту дурацкую неизбежность), надеясь, что там ты ее уже не застанешь, что ее терпение лопнуло, особенно после минувшей ночи в поезде и первого дня на службе,
и твердил себе: «Она наверняка не дождалась меня, скоро семь часов, должно быть, она вернулась домой, поужинает сандвичем и ляжет пораньше»,
но нет, она сидела на своем обычном месте, перелистывая модный журнал, и даже не выказала признаков досады.
Ты едва удержался, чтобы не спросить ее, как она съездила в Париж, точно ты и впрямь сказал правду, представляя ее Анриетте, точно она и в самом деле твоя добрая знакомая, с которой ты встречаешься в Риме и которой ты многим обязан.
Опа сказала:
— Я умираю от голода, сегодня утром на Ларго Арджентина я заметила новый ресторан, что если мы сходим в пего для пробы, а потом я пойду спать.
На этот раз ты даже не проводил ее до дверей квартиры, не назначил ей встречи на завтра. Она, зевнув, сделала прощальпый знак рукой, а ты пешком, поеживаясь от холода, вернулся в «Квирипале» и почти до полуночи читал стихи Вергилия.
От стены в глубине стали отваливаться громадные куски, а центральная фигура окрасилась в синеватые тона и стала таять, и там, где она была, остался только сгусток более яркого света, а за ним мало-помалу открылась панорама ночного города.
Огромные фигуры, склонившиеся над тобой, что-то шептали, листая страницы своих огромных книг.
Ты думал о Сесиль и твердил себе: «Это было просто небольшое приключепие, я встречусь с ней спустя некоторое время, и мы останемся добрыми друзьями»; но на другой день вечером — небо слегка хмурилось — ты не выдержал; выйдя от Скабелли, ты чуть ли не бегом помчался к дворцу Фарнезе.
Вначале ты старался не попасться ей на глаза; ты следовал за ней под покровом римских сумерек, а она торопливой, нервной походкой шла не на улицу Монте-делла — Фарина, а куда-то в сторону, и ты стал нагонять ее, думая: «Неужели она идет к другому?» Потом ты поравнялся с ней, некоторое время шел рядом, не в силах оторвать от нее глаз; наконец она тебя заметила, остановилась, вскрикнула, выронила сумку и, даже не подобрав ее, бросилась в твои объятья.
Ты поцеловал ее в губы; ты сказал ей:
— Я не могу без тебя.
— Если бы я знала, что мы увидимся, я приготовила бы обед дома.
Казалось, и воспоминание о поездке в Париж, и горький осадок от нее — все растаяло, улетучилось. Ты снова был молод, Сесиль снова была с тобой, ты вернулся в Рим.
После ужина в маленьком ресторанчике, выходящем па остров Тиберино, вы пошли пешком до круглого храма Весты, миновали арку Януса, поднялись на Палатин, прошли вдоль парка на Целии, прижимаясь друг к другу, то и дело целуясь и не говоря ни слова, до самых развалин Золотого дома Нерона (площадь Колизея в этот час еще кишмя кишела машинами и мотороллерами), — надпись на нем гласила, что он открыт для посетителей только по четвергам.
— Вот почему я в нем никогда не была.
— Завтра я осмотрю его за нас обоих.
Теперь луна освещает в упор голову старухи итальянки и висящий над нею маленький блестящий прямоугольник стекла — снимок Каркассона. Ручка двери, на которой лежат твои пальцы, зашевелилась: дверь открывается; какой-то человек просунул голову в купе, потом снова задвинул дверь.
Две пижние петли шторы отстегнулись, и от толчков она мало-помалу поднялась вверх, образовав щель, которая становилась все светлее, все шире и через которую ты видел полоску римской Кампаньи; заря окрасила ее сначала в серый, потом в зеленый, а потом в желтый цвет; потом над полями и виноградниками в расщелинах среди холмов проглянули треугольники светлого неба.
Один из пассажиров поднял штору доверху, и па повороте дороги солнце окунуло в стекло свою медную кисть и покрыло узкими пластинками раскаленного светящегося металла щеки и лбы спящих.
Над крышей какой-то фермы взметнулась целая стая ворон, а за окнами прохода солнечная кисть выписала в море каждую волну.
— Приехали, — сказала Анриетта, открывая глаза.
— Сейчас будет Чивита-Веккиа.
Город не был разрушен. Это было до войны. По перрону шли дети в черных рубашках.
Ты предложил ей пойти причесаться и немного освежить лицо одеколоном, но она продолжала сидеть рядом с тобой, опершись рукой на твое плечо, и щурила глаза, не отрывая их от восходящего солнца, которое рассеивало причудливые облака позади сосен и вилл.
Перед старинным зданием вокзала Термини, построенным в тяжеловесном стиле прошлого века, не было ни мотороллеров, ни троллейбусов, а только извозчики, вы позавтракали в старомодном, унылом и темпом буфете и сели в фиакр.
В ту пору ты еще не говорил, а только читал по-итальянски, ты еще не служил у Скабелли. Тебя восхищало все, — твоего восторга не могли отравить даже мундиры, даже выкрики «Viva il duce!».[14]
Ты спросил ее, не хочет ли она отдохнуть в вашем номере в отеле «Кроче-ди-Мальта» на улице Боргоньоне, неподалеку от площади Испании, но нет, она желала только одного — ходить, смотреть, и вы вдвоем отправились по улицам, которые постепенно оживали, осматривать знаменитые холмы.
Гигантские пророки и сивиллы захлопывают свои книги; их падающие складками покрывала, плащи и тупики колышутся, вытягивают, теперь они похожи на громадные черные перья и становятся все тоньше; и вот над твоей головой уже нет ничего, кроме множества мелькающих черных крыльев, сквозь них все явственней проглядывает ночное, туманное небо, и его купол отступает все дальше.
Ты чувствуешь, что опускаешься вниз; ты коснулся травы. Озираясь направо и палево, ты видишь торчащие обломки серых колонн, аккуратно посаженные кусты, а и глубине огромную полуразрушенную кирпичную пишу.
И вот по воздуху почти над самой твоей головой к тебе приближаются маленькие бронзовые фигурки с железными украшениями.
«Я — Ватикан, бог первого крика ребенка».
«Я — Кунина, богиня его колыбели».
«Сейя — брошенных в землю семян».
«Первых всходов».
«Завязи».
«Распускающихся листочков».
«Молодого колоса».
«Его усиков».
«Его еще зеленых цветов».
«Их белизны».
«Созревшего колоса».
Дотошные маленькие идолы древней Италии, боги расчлененного времени и действия, пепел, из которого проросло римское право.
«Югатин, соединяющий руки мужчины и женщины».
«Домидук, сопровождающий новобрачную к ее новому жилыо».
«Домиций, опекающий ее в этом доме».
«Маптурна, блюдущая ее для супруга».
«Виргиненс, развязывающая ей пояс».
«Партунда».
«Приап».
«Венера»,-
тело ее все растет, а сама она удаляется и, выросши до колоссальных размеров, вся светлая и золотистая, опа оборачивается к тебе в просторной нише, поднимая на ладони всех своих спутников.
Над ее головой появляются три огромные статуи: одна бронзовая, другая железная, третья, гораздо более темная, из черной глины — Юпитер, Марс и Квирип.
И тут со всех сторон начинают стекаться люди в тогах, в доспехах или в пурпурных плащах, на них все больше золотых украшений, короны, драгоценные камни, а па плащах богатая вышивка. Ты узнаешь их одного за другим — это вся череда императоров.
Вы вдвоем бродили по улицам и осматривали знаменитые холмы, не выпуская из рук синий путеводитель, в ту пору еще совсем новый.
После полудня вы побывали в Форуме и па Палатине; вечером, когда уже запирали ворота, поднялись в храм Венеры и Ромы.
— Вон там пониже в глубине, — объяснял ей ты, — по ту сторону Колизея — развалины Золотого дома Нерона, внизу справа — триумфальная арка Константина, дальше за деревьями виднеется цоколь храма Клавдия, ведь императоров почитали как богов.
Вокруг Амфитеатра уличное движение было довольно оживленным, но по сравнению с прошлым годом или с нынешним машины двигались очень медленно. В ту пору только что закончили и открыли улицу Фори Империали, разбив сад среди развалин храма.
В этот пьянящий вечер, сидя рядом с тобой на скамье, она вдруг спросила:
— Но почему Венеры и Ромы? Что между ними общего?
Ты так сильно запрокинул голову назад, что видишь, как над тобой поблескивает прямоугольником стекла снимок. Триумфальной арки. Замелькали лампы какого-то вокзала; должно быть, это Тарквиния.
Ты говоришь себе: главное, не шевелись, по крайней мере хоть не шевелись, избегай лишних движений; хватит и того, что от движения поезда разболтались и со скрежетом трутся друг о друга — словно детали заржавленного механизма — все твои былые внутренние скрепы.
Но сопротивляться бесполезно, мускулы руки сами собой расслабляются. Точно ты натягивал лук и вдруг отпустил тетиву — твоя кисть скользнула в сторону, пальцы разжались; тыльной стороной они коснулись щеки твоей соседки и тотчас отдернулись, будто обжегшись, а женщина села теперь совершенно прямо, и ты рассматриваешь ее лицо и открытые глаза.
Правую кисть ты опять положил на дверную ручку, а та снова пришла в движение; показалась полоска оранжевого света, в щель просовывается ботинок, потом колено, — па сей раз это Пьер, он уходил не затем, чтобы побриться, потому что руки у него пустые, он протискивается в купе, половина его подбородка освещена, она грязная, точно Пьер плавает в чернилах, — он шарит руками, склонившись вперед, поворачивается направо, налево, медленно и высоко поднимает то одну, то другую ногу и наконец, сделав поворот кругом, опускается на сиденье.
Теперь ты видишь половину платья Аньес, потом ее поднятую ногу, нога неуверенно описывает дугу, ее носок трепещет, точно стрелка гальванометра, над коленями твоих скрещенных ног; и перед самыми твоими глазами, точно огромное крыло фазана, раскрывается кусок юбки в складку, освещенный лучом из коридора. Аньес опирается рукой па твое плечо, потом на спинку сиденья рядом с тобой. Она делает пол-оборота, повернувшись на каблучке, который ей удалось поставить на пол, подол ее юбки раскинулся на твоих брюках, твои колени стиснуты ее коленями; и на ее лице, теперь почти полностью погруженном в синеватую тьму, появляется гримаска; потом второе крыло фазана складывается, она делает еще пол-оборота, опирается обеими руками на плечи Пьера, перекатывается на свое место и теперь сидит совершенно прямо, слегка вытянув шёю и глядя на черный с синевой пейзаж и редкие пятна огней на стенах.
Она даже не сделала попытки закрыть за собой дверь; старик итальянец дотянулся до ручки, подержался за нее, потом снова убрал руку; на твоих коленях и на коленях твоей соседки лежит оранжевый свет.
«Боги и императоры Рима, разве я не пытался вас постигнуть? Разве мне не удавалось иной раз вызвать вас к жизни на поворотах улиц и среди руин?»
Множество лиц, огромных и полных ненависти, нависает над тобой, ты лежишь навзничь, точно жалкая козявка, а вспышки молпий освещают эти лица, с которых клочьями слезает кожа.
Твое тело вдавлено в мокрую землю. В небе над тобой вспыхивают молнии, сверху сыплются огромные комья грязи и покрывают тебя с ног до головы.
На твоем запястье оранжевый свет. Проведя рукой по бедру, ты высвобождаешь из-под манжеты часы: ровно пять. Улицы; в окнах кое-где уже виден свет; это, наверное, Чивита-Веккиа. Ты поднимаешь штору справа от себя, и тогда на темном фоне выступает светлым пятном лицо твоей соседки-римлянки и ее черные волосы.
Больше тебе не уснуть. Надо подняться, снять чемодан, положить его на сиденье, открыть, вынуть туалетные принадлежности и снова захлопнуть крышку.
Попытаться до конца раскрыть дверь, хотя ты еле держишься на йогах.
Надо выйти.
IX
Ты стоишь в купе, в духоте, в спертом воздухе, среди враждебных запахов, держишь в руке влажный и прохладный нейлоновый мешочек в белую и красную полоску, в котором лежат кисточка, бритва, мыло, лезвия, флакон одеколона, зубная щетка в футляре, наполовину выдавленный тюбик зубной пасты, гребенка — все те предметы, которые ты только что раскладывал на полочке возле маленького умывальника (его кран не закрывается и выбрасывает воду толчками), — проводишь указательным пальцем по подбородку, почти совсем гладкому, и по шершавой, с царапинами шее, смотришь на капельку крови, которая сохнет у тебя на кончике пальца, потом поднимаешь крышку чемодана, прячешь в него туалетные принадлежности и, заперев два замка из тонкой латуни, раздумываешь, стоит ли класть его наверх в багажную сетку и не лучше ли выйти заранее в коридор, чтобы быть наготове, когда поезд подойдет к Риму; пожалуй, нет, осталось еще почти полчаса — ты смотришь на часы, — ровно двадцать пять минут.
Решено — ты кладешь чемодан наверх. Завалившись в щель между спинкой и сиденьем, лежит книга, которую ты купил перед отъездом; ты ее не прочел, но всю дорогу хранил как свой опознавательный знак, ты забыл о ней, когда только что выходил из купе, а во сне выпустил ее из рук, и она оказалась под тобой на сиденье.
Ты берешь ее в руки и думаешь: «Я должен написать книгу; только так я смогу заполнить возникшую пустоту, свободы выбора у меня нет, поезд мчит меня к конечной остановке, я связан по рукам и ногам, обречен катиться по этим рельсам.
А значит, я по-прежнему буду бессмысленно тянуть лямку у Скабелли ради детей, ради Анриетты, ради себя самого, буду по-прежнему жить на площади Пантеона, номер пятнадцать — наивно было думать, что мне удастся оттуда вырваться; а главное — и я это знаю, — приехав сюда снова, я не смогу отказаться от встреч с Сесиль.
Вначале я ей ничего не скажу, ни словом не обмолвлюсь об этой поездке. Она будет удивляться, почему я целую ее с такой печалью. Но исподволь она начнет понимать то, что, впрочем, понимала всегда: тропинка нашей любви не ведет никуда, и по мере того, как мы оба будем стареть, она обречена затеряться в зыбучих песках времени».
Поезд минует станцию Мальяна. За окнами прохода уже видны предместья Рима.
Еще несколько минут — и вы подъедете к прозрачному вокзалу, он так хорош на восходе солнца — и как раз на восходе к нему подъезжает этот поезд в другое время года.
Будет еще совсем темно, и сквозь огромные стекла ты увидишь огни фонарей и голубые вспышки трамваев.
Ты не пойдешь в отель «Квиринале», а отправишься прямо в бар и там, читая купленпую свежую газету, закажешь caffelatte, а тем временем мало-помалу начнет заниматься, разгораться, шириться, крепнуть утренняя заря.
С чемоданом в руке ты выйдешь на рассвете из здания вокзала (небо совершенно очистилось, луна исчезла, все обещает на завтра прекрасный осенний день), перед тобой, во всем великолепии своего темно-красного цвета, откроется город, и так как тебе нельзя идти ни на улицу Монте-делла-Фарина, ни в отель «Квиринале», ты остановишь такси и попросишь подвезти тебя в отель «Кроче-ди — Мальта», на улицу Боргоньоне неподалеку от площади Испании.
Ты не пойдешь к окнам Сесиль поджидать, когда откроются ставни; ты не увидишь, как она выходит из дому; и она тебя не увидит.
Ты яе будешь ждать ее у дверей дворца Фарнезе; ты пообедаешь в одиночестве; все эти дни ты будешь завтракать, обедать и ужинать в одиночестве.
Стараясь держаться подальше от ее квартала, ты будешь совершать одинокие прогулки, вечером одиноко возвращаться в гостиницу и в одиночестве засыпать.
И вот в одиночестве своего номера ты начнешь писать книгу, чтобы заполнить пустоту этих дней, проведенных в Риме без Сесиль, от которой ты себя отлучил.
А в понедельник вечером, в заранее намеченный час, ты поедешь на вокзал к заранее намеченному поезду,
так и не увидевшись с ней.
За окнами прохода проплывает огромный нефтеперегонный завод, с его факелом и лампочками, расцвечивающими алюминиевые вышки, точно рождественскую елку.
С книгой в руке ты все еще стоишь лицом к своему месту, к снимку парижской Триумфальной арки, но вдруг кто-то дотрагивается до твоего плеча, это новобрачный, которого ты окрестил Пьером, и ты садишься, чтобы дать ему выйти, но он имел в виду другое — он протягивает руку и зажигает свет.
Все твои соседи по купе таращат глаза, на всех лицах появляется озабоченное выражение.
Пьер берет один из чемоданов, лежащих над головой его жены, ставит на сиденье, открывает и ищет в нем туалетные принадлежности.
А ты думаешь: «Не будь этих людей, не будь этих предметов и образов, давших моим мыслям толчок, под действием которого во время этой необычной, нарушившей размеренное течение моей жизни поездки у меня в мозгу заработал какой-то механизм и сдвинулись, наплывая друг па друга и разрывая меня на части, разные пласты моего существования; не будь этого стечения обстоятельств, этой раскладки карт, быть может, в эту ночь мою душу еще не рассекла бы зияющая трещина и мои иллюзии продержались бы еще какое-то время; но раз уж трещина обнаружилась, нет никакой надежды, что она затянется или что я забуду о ней — ведь она доходит до тех пустот, которые уже давно образовались во мне и вызвали эту трещину и которые мне уже не заполнить, потому что они связаны с гигантской исторической трещиной.
У меня нет никакой надежды спастись в одиночку. Я растрачу всю свою кровь, все песчинки своих дней в тщетных усилиях найти опору в себе самом.
Но если я — скажем, с помощью книги — подготовлю почву, попытаюсь расчистить путь грядущей, недосягаемой для нас свободе, внесу хоть самую скромную лепту в закладку ее основ,-
я использую единственную возможность насладиться хотя бы отблеском этой свободы, прекрасным и пронизывающим,
и не буду пытаться при этом разгадать загадку, какой предстает Рим и нашему сознанию, и сфере бессознательного, или понять хотя бы в общих чертах, что являет собой это средоточие чудес и тайн».
Поезд проезжает станцию Рим-Трастевере. За окном по улицам навстречу друг другу тянутся первые освещенные трамваи.
Было уже совсем темно, и фары машин отражались в асфальте площади Пантеона. Сидя у окна, ты снял с книжной полки послания Юлиана Отступника, и в эту минуту вошла Анриетта, чтобы узнать, будешь ли ты ужинать.
— Ты же знаешь, я предпочитаю вагон-ресторан.
— Все твои вещи в чемодане на кровати. А мне надо готовить ужин.
— До свиданья. До понедельника.
— Мы будем ждать тебя к обеду. Я поставлю для тебя прибор. До свиданья.
Тебе хотелось поскорей вырваться из дома; дождь перестал, в облаках над бульваром Сен-Мишель показалась луна, а по бульвару двигался разноплеменный поток окончивших занятия студентов; ты остановил такси, и оно сверпуло за угол разрушенного дворца, создание которого приписывают парижскому императору Юлиану.
На Лионском вокзале ты купил сигареты, запасся еще на перроне талончиком на ужин во второй смене, вошел в вагон первого класса, занял место в купе, где уже сидел толстяк твоих лет, куривший маленькие сигары, и положил на багажную сетку чемодан и светлый кожаный портфель, набитый бумагами и документами, предварительно вынув оттуда оранжевую папку с материалами реймского отделения.
Так начиналась твоя обычпая служебная поездка, и, однако, ты уже успел мимоходом навести в Париже справки о работе для Сесиль; ничто еще не разорвало основы твоей размеренной жизни, и, однако, твои отношения с этими двумя женщинами уже близились к кризису, и его итог — эта выходящая из ряда вон поездка, которая вот — вот завершится.
Когда поезд тронулся, ты вышел в коридор и стал смотреть в окно на молодой месяц над крышами и на пригородные газгольдеры.
За окном диск луны уже больше не виден, зато у стены Аврелиана все чаще мелькают мотороллеры, и лампы одна за другой зажигаются на всех этажах домов-повостроек.
Тот, кого ты зовешь Пьером, возвращается в купе, свежевыбритый, взгляд у него прояснился, оп улыбается; теперь, захватив с собой большую сумку, выходит та, кого ты зовешь Аньес; твоя соседка с лицом римлянки встает, оправляет па себе пальто и, небрежно приведя в порядок прическу, снимает с багажной сетки свой чемоданчик.
Ты думаешь: «Что же такое случилось с того вечера в среду, со времени той последней обычной поездки в Рим? Как это вышло, что все изменилось, как я дошел до этого?»
В тебе уже давно назревал взрыв, он произошел, — и ты решился на эту поездку, но взрывная волна пошла вглубь, и на пути к осуществлению твоей заветной мечты ты понял, что твоя любовь существует под знаком гигантской звезды — Рима и ты хочешь поселить Сесиль в Париже именно для того, чтобы при ее посредничестве каждый день ощущать Рим рядом с собой; но оказалось, что, приехав туда, где протекает твоя будничная жизнь, Сесиль утрачивает свою власть посредницы и становится женщиной как все, еще одной Анриеттой, и в совместной жизни с ней — ты представлял себе эту жизнь как некий суррогат супружества — возникли бы те же трудности, только еще более мучительные, так как ты постоянно вспоминал бы о том, что город, который она должна была приблизить к тебе, — далеко.
Впрочем, Сесиль не виновата в том, что лучи Рима, которые она отражает и собирает в фокусе, гаснут с той минуты, как она оказывается в Париже; виноват тут самый миф Рима — при малейшей попытке, пусть даже самой робкой, облечь его плотью он выявляет свою двойственность и выносит тебе приговор. Неудовлетворенный парижским бытием, ты втайне уповал на возвращение к Рах Romana, имперской системе мира, организованного вокруг некой столицы, это мог бы быть даже не Рим, а, скажем, Париж. Все свои слабости ты оправдывал надеждой, что две эти жизненные линии могут слиться воедино.
Другая женщина — не Сесиль — в этих условиях также утратила бы всю свою власть; другой город — не Париж — также привел бы ее к утрате этой власти.
Так в твоем сознании исчерпывается один из величайших периодов истории, эпоха, когда мир имел центр и не только земля была центром сфер Птоломея, но и у земли был свой центр Рим; потом он переместился, после падения Рима пытался утвердиться в Византии, а значительно позднее в императорском Париже, и черная звезда железных дорог Франции стала как бы тенью звезды римских императорских дорог.
Но воспоминание об империи, столько веков владычествовавшее над воображением европейцев, отныне уже не в силах влиять на судьбы грядущего мира — границы мира раздвинулись для каждого из нас, и он поделен теперь совсем по-новому.
Вот почему, когда ты сделал попытку приблизить к себе мир империи, его образ распался; вот почему, когда Сесиль приезжает в Париж, небо, сияющее над ней в Риме, тускнеет и она становится похожей па других женщин.
Ты думаешь: «Хорошо бы показать в этой книге, какую роль может играть Рим в жизни человека, живущего в Париже; эти два города можно представить себе как бы наложенными один на другой — один как бы в подполье другого, а между ними потайные лестницы, знают их лишь немногие, и пи один человек не знает их все, а стало быть, при переходе из одного места в другое могут неожиданно обнаружиться кратчайшие и окольные пути, стало быть, расстояние от одной точки до другой, путь от одной точки до другой может оказаться различным, смотря по тому, насколько ты осведомлен, насколько ты освоился в другом городе, а стало быть, всякое измерение будет двояким, и пространство Рима будет для каждого в большей или меньшей степени видоизменять пространство Парижа, то приближая далекое, то заводя в тупик».
Старик итальянец напротив тебя встает, с усилием снимает с багажной сетки большой черный чемодан и выходит из купе, делая жене знак следовать за ним.
Пассажиры уже тянутся по проходу с багажом в руках и толпятся у выхода.
Поезд минует станцию Рим-Остьенсе с белым острием пирамиды Цестия, чуть выступающим из темноты, а внизу виднеются первые пригородные поезда, прибывающие на станцию Рим-Лидо. Отопительный мат — его ромбы напоминают идеальный график железнодорожного грузооборота *- как бы инкрустирован пылинками и мелким мусором, накопившимся за минувший день и минувшую ночь.
На другое утро, в четверг, ты пошел осматривать Золотой дом Нерона, как обещал Сесиль, — накануне в полночь ты проводил ее на улицу Монте-делла-Фарина, номер пятьдесят шесть, и она, поглядев на тебя и прочитав в твоем взгляде желание, сказала, что в этот час тебе к ней зайти нельзя: семейство Да Понте еще не спит; а в четверг вечером ты ужинал с пей в ее комнате среди четырех видов Парижа и старался на них не глядеть, потому что они мешали тебе рассказывать.
Ты смог описать ей свое посещение дома Нерона только тогда, когда вы погасили лампу и легли в постель, а в открытое окно проникал свет лупы, легкий ветерок, отсвет ламп из соседних домов, да еще мотороллеры, шумно разворачиваясь на углу, отбрасывали на потолок оранжевый отблеск своих фар.
Ты ушел от нее, как всегда, после полуночи и вернулся в отель «Квиринале»; рана начала затягиваться, но рубец был еще совсем свежий; от малейшей неосторожности она могла раскрыться; вот почему ты ни словом не обмолвился о вашей совместной поездке в Париж, вот почему на другой день в пятницу, вопреки твоим опасениям, она не заикнулась о ней ни во время обеда в ресторане на площади Терм Диоклетиана, ни прощаясь с тобой на платформе, когда она неотрывно глядела на тебя и махала тебе рукой, а поезд отходил от перрона.
Ты завоевал ее вновь; казалось, все забыто. Вы оба никогда не возвращались к этой теме, но из-за этого-то молчания болезнь неизлечима, из-за этого обманчивого, преждевременного заживления в глубокой ране развилась гангрена, и она так страшно нагноилась теперь, когда ее разбередили толчки, встряски и ухабы этой дороги.
— Прощай! — крикнул ты, и она бежала за поездом, улыбаясь и тяжело дыша, и была так прекрасна в короне черного пламени своих волос. И у тебя мелькнула мысль: «Я боялся, что потерял ее, но я обрел ее вновь; я дошел до края пропасти, об этом никогда нельзя заговаривать; но отныне я сумею ее удержать — она моя».
На отопительном мате ты видишь собственные ботинки, испещренные серыми бороздками.
В твоем мозгу отдается: «Прощай, Сесиль», слезы разочарования подступают к твоим глазам, и ты говоришь себе: «Как сделать так, чтобы опа поняла и простила мне то, что наша любовь оказалась обманом, — пожалуй, тут может помочь только книга; пусть Сесиль предстанет в пей во всей своей красоте, в ореоле римского величия, которое °па так полно воплощает.
Но, пожалуй, самое разумное — не пытаться сократить расстояние, разделяющее эти два города, и сохранить в неприкосновенности все станции и пейзажи, которые лежат между ними. Каждый желающий сможет отправиться из одного города в другой, но помимо обычных путей сообщения между ними будут существовать еще непосредственные переходы и точки соприкосновения, и они будут обнаруживаться в определенные минуты под действием законов, познать которые можно лишь постепенно.
И тогда герой книги, прогуливаясь в один прекрасный день неподалеку от парижского Пантеона и свернув за угол хорошо знакомого дома, сможет очутиться совсем не на той улице, на какой предполагал, она будет освещена совсем по-другому, и все надписи будут на другом языке, и он увидит, что это итальянский; и вспомнит улицу, по которой он когда-то уже бродил, и поймет, что это одна из улиц неподалеку от римского Пантеона, и встретит там женщину, и будет знать, что для того, чтобы увидеть ее снова, достаточно поехать в Рим, как туда может поехать кто угодно и когда угодно, были бы время и деньги, — поехать хотя бы, например, поездом, потратив па это известное время и миновав все промежуточные станции; и точно так же эта римлянка время от времени будет являться в Париж; совершив длительное путешествие, чтобы увидеть ее вновь, он узнает, что она — случайно, конечно, — была в том самом месте, какое он только что покинул, — он узнает об этом, пу хотя бы из письма друга, в котором друг опишет эту женщину; а стало быть, все эпизоды их любви будут обусловлены не только законами связи между Римом и Парижем — эти законы для них могут в чем-то не совпадать, — но и степенью познания ими этих законов».
Молодая женщина, которую ты назвал Аньес, — ты пе знаешь о ней ничего, даже ее имени, знаешь только, как она выглядит и что она едет в Сиракузы, — возвращается в купе, садится рядом с мужем и глядит на мотороллеры, летящие навстречу друг другу на фоне темной стены Аврелиана, которая исчезает вдали за насыпью и домами площади Зама.
Поезд углубляется в город под мостом Виа Аппиа Нуова.
Проплывает станция Рим-Тусколана. Какой-то человек заглядывает в купе и озирается по сторонам, точно проверяя, пе забыл ли он чего, может, это и есть тот самый пассажир, который ночью несколько часов просидел на свободном месте напротив тебя, но ты не мог разглядеть даже его лица, поскольку было темно, да к тому же ты погрузился в мучительную дремоту, в череду мучительных сновидений, и в твоей душе медленно и неумолимо зарождались и созревали вопросы, терзающие тебя сегодня с самого утра, погрузился в смятение и ужас, охватившие тебя перед разверзшейся пустотой, перед пропастью, которая будет становиться все шире и глубже, как только через несколько мгновений ты прибудешь в Рим (эта пропасть мало-помалу поглотила все воздвигнутые тобою замки, а сама оказалась единственным надежным прибежищем и тихой пристанью).
Все было для вас внове в ту весеннюю римскую ночь, когда вы возвращались к отелю «Кроче-ди-Мальта».
В ту пору не было еще ни метро, ни троллейбусов, ни мопедов, а только трамваи, такси с вертикальными полосками и редкие фиакры.
Анриетта, как ты, смеялась над священниками, молодыми и старыми, которые прогуливались стайками, подпоясанные разноцветными поясами.
Не выпуская из рук сщдего путеводителя, в ту пору совсем нового, — он становился с годами все менее точным, по ты брал его с собой в каждую поездку, пока не начал постоянно встречаться с Сесиль и пользоваться ее экземпляром (а свой ты и сейчас оставил на площади Пантеона, номер пятнадцать, на полке, где стоит небольшая посвященная Риму библиотека) -
оба совершенно неутомимые (наутро в своем номере, пока ты брился, а она причесывалась, вы перебрасывались фразами из итальянского разговорника), — на другой день вы отправились в Ватикан, бродили вокруг его стен, потешаясь над грошовыми реликвиями, которыми торгуют местные лавчонки, потом наскоро пробежали по галереям, забитым плохими античными статуями и преподношениями современных властителей, и с нежностью оглядывали людей, улицы, памятники, оба убежденные в том, что это лишь первое ваше с ними знакомство.
А потом, после нескольких дней, промелькнувших слишком быстро и заполненных упоительной беготней, в полном единодушии шепотом проклиная бесчислепных молодчиков в форме, которые попадались вам на каждом шагу, — вы сели в поезд на стареньком, невзрачном и грязном вокзале Термини, совершенно недостойном Рима, и когда поезд тронулся, оба прошептали вслед городу: «Мы вернемся снова — как только сможем».
Еще какой-то человек просовывает голову в дверь и озирается по сторонам (может быть, это именно он сидел несколько часов на сиденье рядом с новобрачным).
Ты говоришь себе: «Обещаю тебе, Анриетта, мы вернемся в Рим вместе, как только сможем, как только улягутся волны от этой встряски, как только ты меня простишь; мы с тобой еще не так стары».
Поезд остановился; ты в Риме на новом, современном вокзале Термини. Еще совсем темно.
В купе остались только ты и молодая чета — они едут дальше, до самых Сиракуз.
Ты слышишь выкрики носильщиков, свистки, прерывистое пыхтенье и скрежет других поездов.
Ты встаешь, надеваешь пальто, снимаешь чемодан, берешь книгу.
Бесспорно, самое лучшее — сохранять между этими двумя городами их реальное географическое расстояние и попытаться оживить для читателя решающий эпизод твоей жизни — сдвиг, который совершился в твоем сознании, пока твое тело перемещалось от одного вокзала до другого, мимо мелькавших за окном пейзажей,
по пути к той будущей, неизбежной книге, каркас которой ты держишь сейчас в руках.
Коридор пуст. Ты оглядываешь толпу на платформе. Выходишь из купе.
|
The script ran 0.009 seconds.