Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

П. Д. Боборыкин - Китай-город
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history, prose_rus_classic

Аннотация. Более полувека активной творческой деятельности Петра Дмитриевича Боборыкина представлены в этом издании тремя романами, избранными повестями и рассказами, которые в своей совокупности воссоздают летопись общественной жизни России второй половины XIX - начала ХХ века. Во второй том Сочинений вошли: роман «Китай-город» и повесть "Поумнел".

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 

Ефим сдержал лошадей у крыльца. Анна Серафимовна негромко позвонила. Сени освещались висячей лампой. Ей отворил швейцар — важный человек, приставленный мужем. Она его отпустит на днях. Белые, под мрамор, стены сеней и лестницы при матовом свете лампы отсвечивали молочным отливом. На верхней площадке ее встретила не старая еще женщина — ее доверенная горничная-экономка Авдотья Ивановна, в короткой шелковой кацавейке и в «головке». Она ходила беззвучно, сохраняла следы красивых черт лица и говорила сладким московским говором. — Что дети? — тихо спросила Анна Серафимовна. — Уложили-с — започивали. Мадам тоже ушедши из детской. При детях состояла англичанка бонна. Авдотья Ивановна пошла вперед со свечой через высокие, полные темноты парадные комнаты. Половина Виктора Мироныча помещалась внизу. Когда Анна Серафимовна бывала в гостях и даже дома одна, ни залы, ни двух гостиных не освещали. Дом спал, со своей штофной мебелью, гардинами, коврами и люстрами. Чуть слышались шаги обеих женщин. — Барин заезжали недавно, — не поворачиваясь, доложила Авдотья Ивановна. Она всегда что-нибудь сообщит про «барина», хотя Анна Серафимовна и не поощряла этого. Через коридорчик прошли они в детскую. — Не разбуди, — шепотом сказала Станицына Авдотье Ивановне, останавливая ее у дверей. В детской стоял свежий воздух. Лампада за абажуром позволяла разглядеть две кроватки с сетками. Мать постояла перед каждой из них, перекрестила и вышла. В своей спальне, с балдахином кровати, обитым голубым стеганым атласом, Анна Серафимовна очень скоро разделась, с полчаса почитала ту статью, о которой спрашивал ее Ермил Фомич, и задула свечу в половине одиннадцатого, рассчитывая встать пораньше. Она никогда не запирала дверей. Часу в четвертом она проснулась и закричала. Ей почудилось во сне, что воры забрались к ней. Спальня тонула в полутьме лампадки. — Кто тут?! — дико крикнула она и села в постели, вскинув руками. — Anna! C'est moi![35] — проговорил голос ее мужа, нетвердый, но нахальный. — Не бойся!.. Она сейчас накинула на себя кофточку. От Виктора Мироныча пахло шампанским. В полусвете виднелись его длинные ноги, голова клином, глаза искрились и смеялись. — Что вам нужно от меня? — гневно и глухо спросила она. Муж уже сидел у ней на кровати. — Анна! — говорил он не очень пьяным, но фальшиво чувствительным голосом… — Зачем нам ссориться? Будем друзьями… Ты видела сегодня — я на все согласен… Но тридцать тысяч… C'est bête…[36] Согласись! это… это…Это глупо… (фр.). Вмиг поняла она, в чем дело. — Вы проигрались?.. — Mais écoute…[37] — Проигрались? — повторила она и совсем села в постели. — Не лгите! Сколько? Сейчас же говорите! Он был так ей гадок в эту минуту, что рука зудела у нее… — Не кричите так!.. — обиделся он и встал. — Сколько? Ну, все равно, завтра мы увидим. Но уходите, Виктор Мироныч, ради Бога, уходите! — Будто я так?.. Je vous donne si peu sur la peau.[38] И он захохотал… Вино только тут начало забирать его… Но не успел он повернуться, как две нервные руки схватили его за плечи и толкнули к двери. Долго, больше получаса, в спальне раздавалось глухое женское рыдание. Анна Серафимовна лежала ничком, головой в подушку. КНИГА ВТОРАЯ I Утром, часу в десятом, перед подъездом дома коммерции советника Евлампия Григорьевича Нетова стояла двуместная карета. Моросил октябрьский дождик. Переулок еще не просыпался как следует. В нем все больше барские дома и домики с мезонинами и колоннами в александровском вкусе. Лавочек почти нет. Бульвар неподалеку. Дом Нетову строил модный архитектор, большой охотник до древнерусских украшений и снаружи и внутри. Стройка и отделка обошлись хозяину в триста тысяч, даром что дом всего двухэтажный. Зато таких хором не много найдешь на Москве по фасаду и комнатному убранству. Кучер, в меховом кафтане, но еще в летней шляпе, курил папиросу. За дышло держался одной рукой конюх в короткой синей сибирке, со щеткой в другой руке. Они отрывочно разговаривали. — Куды-ы? — переспросил кучер, не выпуская изо рта папиросы. — Сказывала Глаша — за границу. — Вот оно что!.. — Легче будет. — Это точно… Он куды проще… — Однако тоже бывает привередлив… — С таких-то миллионов будешь и ты привередлив… Швейцар отворил наружную массивную дверь, за которой открылась стеклянная. Он улыбнулся кучеру и почистил бронзовое яблоко звонка. — Скоро выдет?.. — крикнул ему конюх. — Одевается, — смешливо ответил швейцар, не очень рослый, но широкий малый, из гусарских вахмистров, курносый, в гороховой ливрее — совсем не купеческий привратник. Он потер еще суконкой чашку звонка и ушел. Дождь немного стих; вместо дождя начала падать изморось. — Эк ее! — заметил флегматично кучер и дернул вожжой: правая лошадь часто заигрывала с левой и кусала дышло. Дернул ее за узду и конюх. Разговор прекратился; только слышно было дыхание рослых вороных лошадей и вздрагивание позолоченных уздечек. Швейцар вернулся в сени. То были монументальные пропилеи. Справа большая комната для сбережения платья открывалась на площадку дверью в полуегипетском, полувизантийском «пошибе». Прямо против входа, над лестницей в два подъема, шла поперечная галерея с тремя арками. Свет падал из окон второго этажа на разноцветный искусственный мрамор стен и арки и на белый настоящий мрамор самой лестницы. Два темно-малиновых ковра на обоих подъемах напоминали немного вход в дорогой заграничный отель. Но стены, верхняя галерея, арки, столбы, стиль фонарей между арками, украшения перил, мебель в сенях и на галерее выказывали затею московского миллионщика, отдавшего себя в руки молодого славолюбивого архитектора. Ступени лестницы, стены и арки отливали матовым блеском; ничто еще не успело запылиться или потускнеть. Видны были строгость и глаз в порядках этого дома. Швейцар тотчас же подошел к мраморному подзеркальнику, отряхнул и обчистил щетку и гребенку, две шляпы и бобровую шапку, лежавшие тут вместе с несколькими парами перчаток. Потом он вынес из несколько низменной комнаты, где вешалки с металлическими номерами шли в несколько рядов, стеганую шинель на атласе, с бобром, и калоши, бережно поставил их около лестницы, а шинель сложил на кресло, выточенное в форме русской дуги. Другое, точно такое же, стояло симметрично напротив. Сам он подошел к зеркалу, поправил белый галстук и застегнул ливрею на последнюю верхнюю пуговицу. На галерее видны были снизу два официанта в темных ливреях с большими золотыми тиснеными пуговицами. Один стоял спиной влево, у входа в парадные комнаты, другой — в средней арке. — Оделся? — полушепотом спросил швейцар. — Нет еще… Викентий ходит у двери. Стало, не звал. — А на женской половине?.. — Не слышно еще… Вправо с галереи проход, отделанный старинными «сенями» с деревянной обшивкой, вел к кабинету Евлампия Григорьевича. Перед дверьми прохаживался его камердинер Викентий, доверенный человек, бывший крепостной из дома князей Курбатовых. Викентий — седой старик, бритый, немного сутуловатый, смотрит начальником отделения; белый галстук носит по-старинному — из большой косынки. Он прохаживается мелкими шажками перед дверью из карельской березы с бронзовыми скобами. Не слышно его шагов. Больше тридцати лет носит он сапоги без каблуков, на башмачных подошвах. С тех пор как он пошел "по купечеству", жалованье его удвоилось. Сначала его взяли в дворецкие, но он не поладил с барыней; Евлампий Григорьевич приставил его к себе камердинером. Ходит он и ждет звонка. Из кабинета проведен воздушный звонок. Это не нравится Викентию: затрещит над самым ухом, так всего и передернет, да и стены портит. В эту минуту, по его расчету, Евлампий Григорьевич выпил стакан чаю и надел чистую рубашку, после чего он звонит, и платье, приготовленное в туалетном кабинетике, где умывальник и прочее устройство, подает ему Викентий. Часто он позволяет себе сделать замечание: что было бы пристойнее надеть в том или ином случае. II Кабинет Евлампия Григорьевича — высокая длинная комната, род огромного баула, с отделкой в старомосковском стиле. Свету в ней гораздо меньше, чем в остальных покоях. Окна выходят на двор. Везде обшивка из резного дерева: дуба, карельской березы, ореха. Потолок, весь штучный, резной, темных колеров, с переплетами и выпуклыми фигурами, с тонкой позолотой, стоил больших денег. Он выписной, работали его где-то в Германии. Поверх деревянной обшивки идут до потолка кожаные тисненые обои в клетку, с золотыми разводами и звездами. Их нарочно заказывали во Франции по рисунку. Таких обоев не отыщется ни у кого. От них кабинет смотрит еще угрюмее, но «пошиб» вознаграждает за неудобство, разумеется — "на охотника", кто понимает толк. Евлампию Григорьевичу кажется, что он из таких именно «понимающих» охотников. Каждый стул, табурет, этажерка делались по рисункам архитектора. Хозяин кабинета не может никуда поглядеть, ни к чему прислониться, ни на что сесть, чтобы не почувствовать, что эта комната, да и весь дом, — в некотором роде музей московско-византийского рококо. Это сознание наполняет Евлампия Григорьевича особым сладострастным почтением к собственному дому. Ему иногда не совсем ловко бывает среди такого количества вещей, заказанных и сделанных "по рисунку", но он все больше и больше убеждается в том, что без этих вещей и он сам лишится своего отличия от других коммерсантов, не будет иметь никакого права на то, к чему теперь стремится. По самой средине кабинета помещается письменный стол с целым «поставцом», приделанным к одному продольному краю, для картонов и ящиков, с карнизами и русскими полотенцами, пополам из дуба и черного дерева, с замками, скобами и ключами, выкованными и вырезанными «нарочно». Стол смотрит издали чем-то вроде иконостаса. Он покрыт бронзой и кожаными вещами, массивными и дорогими. До чего ни дотронешься, все выбрано под стать остальной отделке. Хозяину стоило только раз подчиниться, и все, что ни попадало на его стол, отвечало за себя. Фотографические портреты, календарь, бювары, сигарочницы, портфели размещены были по столу в известном художественном порядке. Иногда Евлампию Григорьевичу и хотелось бы переставить кое-что, но он не смел. Его архитектор раз навсегда расставил вещи — нельзя нарушить стиля. Так точно и насчет мебели. Где что было первоначально поставлено, там и стоит. Один столик в форме каравая, на кривых ножках, очень стесняет хозяина, когда он ходит взад и вперед. Он то и дело задевает его ногой; но архитектор чуть не поссорился с ним из-за этого столика. Столику следует стоять тут, а не в другом месте, — Евлампий Григорьевич смирился и старается каждый раз обходить. Даже выбор того места в стене, где вделан несгораемый шкап, принадлежал не ему лично. Два резных шкапа с книгами в кожаных позолоченных переплетах сдавливают комнату к концу, противоположному окнам. Книг этих Евлампий Григорьевич никогда не вынимает, но выбор их был сделан другим руководителем; переплеты заказывал опять архитектор по своему рисунку. Он же выписал несколько очень дорогих коллекций по истории архитектуры и специальных сочинений. Таких изданий "ни у кого нет", даже и в Румянцевском музее… Над диваном, наискосок от письменного стола, висит поясной женский портрет — жены Евлампия Григорьевича, Марьи Орестовны, снятый лет шесть тому назад, — в овальной золотой оправе. Три-четыре картины русских художников, в черных матовых рамах, уходят в полусвет стен. Были тут и жанры и ландшафты; но попали они случайно: в любители картин хозяин кабинета не записывался — он не желал соперничать с другими лицами своего сословия. Эта охотницкая отрасль мало отзывалась вкусами тех «советников» и руководителей, около которых «выровнялся» Евлампий Григорьевич, стал тем, что он есть в настоящую минуту… На столике-табурете, около письменного стола, допитый стакан чаю говорил о том, что Евлампий Григорьевич в уборной, надевает чистую рубашку после вторичного умывания. Запах сигары ходил по кабинету, где стояла свежая температура, не больше тринадцати градусов. III Уборная разделена на три части: вправо туалет и помещение для того платья, какое приготовлено камердинером; влево мраморный умывальник с кранами холодной и горячей воды, на американский манер, с разноцветными мохнатыми и всякими другими полотенцами… Спальня переделана из бывшей гардеробной. Это довольно низкая комната, где всегда душно. Но больше некуда было перейти Евлампию Григорьевичу, когда Марья Орестовна, ссылаясь на совет своего доктора, объявила мужу, что отныне они будут жить "в разноту". Он смирился, но с тех пор все еще не утешился. Ему минуло недавно сорок лет. Сложения он сухого; узкая грудь, жидкие ноги и руки; среднего роста; бледное лицо скучного сидельца. Его русая бородка никак не поддается щетке, она торчит в разные стороны. Стрижется он не длинно и не коротко. Глаза его, с желтоватым оттенком, часто опущены. Он не любит смотреть на кого-нибудь прямо. Ему то и дело кажется, что не только люди — начальство, сослуживцы, знакомые, половые в трактире, дамы в концерте, свой кучер или швейцар, — но даже неодушевленные предметы подмигивают и подсмеиваются над ним. В это утро он серьезно озабочен. Ему предстоят три визита, и каждый из них требует особенного разговора. А накануне жена дала почувствовать, что сегодня будет что-нибудь чрезвычайное… И уступить надо!.. Нечего и думать о противоречии… Но и уступкой не возьмешь, не сделаешь этой неуязвимой, подавляющей его во всем Марьи Орестовны тем, о чем он изнывает долгие годы… Только ему страшно взглянуть ей в «нутро» и увидать там, какие чувства она к нему имеет, к нему, который… Но сколько раз попадал он на зарубку того, что он положил к ногам Марьи Орестовны, — и все-таки облегчения от этого не получил… Рубашка застегнута до верхней запонки. Нетов позвонил и перешел в кабинет, — у него была привычка одеваться не в спальной и не в уборной, а в кабинете. Викентий вошел, перенес платье в кабинет, положил его на древнерусские козлы с собачьими мордами по концам и стал подавать разные части туалета, встряхивая их каждую отдельно, как это делают старые слуги из крепостных, бывших долго в камердинерах. Нетов оглянулся на окно и, скосив рот, — зубы у него большие, желтые, — сказал: — На дворе-то какая скверь! — Упал барометр, — в тон ему заметил Викентий. — Какой фрак приготовил? — спросил Нетов. — Второй-с. Он часто с утра надевал фрак. Ему приходилось председательствовать в разных комитетах и собраниях. Заезжать переодеваться — некогда. — Орден прикажете? — осведомился Викентий, когда натянул на плечи барина фрак не первой свежести — деловой фрак. — Не надо… Нетов надел бы и свою Анну и Льва и Солнца второй степени, но Марья Орестовна формально ему приказала: ничего на шею не надевать, пока не добьется Владимира, а персидскую звезду пристегивать только при приемах каких-нибудь именитых гостей. Ордена лежали у него в особом кованом ларце с серебряными горельефами. Заказал себе он маленькие ордена для вечеров, но и этого не любила Марья Орестовна. Она говорила, что Анну имеет всякий частный пристав. — Узнай, можно ли к Марье Орестовне? Нетов никогда не произносил имени своей жены перед камердинером не смущаясь, без внутренней потуги. Ему все сдавалось, что этот барский «хам» с своей чиновничьей наружностью говорит ему про себя: "Эх ты, кавалер Льва и Солнца, в крепостном услужении находишься у бабенки!" Викентий вышел. Нетов взял со стола портфель и ждал не без волнения. — Не выходили, — доложил, вернувшись, Викентий. Нетов вздохнул. Этак лучше. Не сейчас надо испивать чашу. IV Официанты, по знаку Викентия, выпрямились. Мимо одного из них прошел "барин", — прислуга так называла Евлампия Григорьевича, — не глядя на него. Ему до сих пор точно немножко стыдно перед прислугою… А в каком сановном, хотя бы графском или княжеском, доме так все в струне, как у него? Без Марьи Орестовны он никогда бы сам не добился этого, кровь бы «разночинская» не допустила. Лакей отвесил ему поклон. Барыня приказала и этому официанту и другим людям брить себе все лицо и волосы подстригать покороче. У ней зрела мысль напудрить их в один из больших приемов и расставить по лестнице. А при этом разве допустимы усы и даже бакенбарды? Швейцар издали увидел Евлампия Григорьевича и встряхнул еще раз шинель, а не пальто: холодно и моросит. Викентий шел позади барина; дойдя до лестницы, он сбежал по другому сходу и взял шинель из рук швейцара. — А пальто вычищено? — осведомился Викентий на всякий случай. — Готово. Поклон швейцар отвесил такой же, как и официанты. Немало он натерпелся от барыни. Она долго находила, что он кланяется по-солдатски. — Шинель прикажете? — спросил Викентий. — Шинель. Камердинер накинул на него широкую, с длинным капюшоном шинель с серебристым бобром, простеганную мелкими клетками, самого строгого петербургского покроя, крытую темно-коричневым сукном, немного впадающим в бутылочный цвет. Марья же Орестовна дала ему совет заказать такую шинель у Сарра, в Петербурге. — Статс-секретарь Бутков носил этакие шинели, — сообщила она ему, — так и называются: "manteau Boutkoff". Ему бы никогда не догадаться. И действительно, когда он в этой шинели, то ощущает сейчас особую приятность: нет мехового запаха, мягко, руку щекочет атлас подкладки, всего проникает струя порядочности, почета, власти… Пахнет статс-секретарем и камергером. Швейцар выбежал на подъезд. Конюх торопливо потер щеткой бок одной из лошадей и отскочил в сторону. Кучер перебрал вожжами и заставил пару подпрыгнуть на месте. Изморось все еще шла и начала слепить глаза кучеру. На крыльцо вышел за швейцаром и Викентий. Он неизменно, делал это. Даже Марья Орестовна должна была сознаться, что не она его этому научила. На лице его всегда был вопрос, обращенный к барину: "Не угодно ли что приказать или что забыть изволили?" Евлампий Григорьевич всегда говорил ему: — Ступай. Но Викентий подсаживал его каждый раз вместе с швейцаром. В карете Нетов укутался и сел в угол. Портфель положил в особое помещение, ниже подзеркальника, куда можно положить и книгу или газету. Часто он читает в карете, когда отправляется на какое-нибудь заседание. То, что он найдет там, куда едет по "своим делам" и соображениям, отступило перед тем, что ожидает его сегодня дома до обеда. Неужели ему весь век так поджариваться на какой-то сковороде?.. Точно он лещ, положенный живым в кипящее масло. Это уподобление он сам выдумал. Все есть, и впереди можно еще многого добиться… и в крупном чине будет, и дворянство дадут, и через плечо повесят, может, через каких-нибудь два-три года. Но он страдалец… Разве он господин у себя в доме?.. Смеет ли он поступить хоть в чем-нибудь, как сам желает?.. Да и уверенности у него нет… А ведь он не дурак!.. И что же нужно такое иметь, чтобы обратить к себе сердце женщины, не принцессы какой-нибудь, а такой же купчихи, как и он? Евлампий Григорьевич попал на свою зарубку… Что она такое была?.. Родители проторговались!.. Родня голая; быть бы ей за каким-нибудь лавочником или в учительницы идти, в народную школу, благо она в университете экзамен выдержала… В этом-то вся и сила!.. Еще при других он употребляет ученые слова, а как при ней скажет хоть, например, слово «цивилизация», она на него посмотрит искоса, он и очутится на сковороде… V Первый ранний визит сделал Нетов своему дяде, Алексею Тимофеевичу Взломцеву, старому человеку, по мануфактурному делу — главе крупнейшей фирмы. От него кормилось целое население в тридцать тысяч прядильщиков, ткачей и прочего фабричного люда. Он придерживался единоверия, но без всякого задора, позволял курить другим и сам курил, читал «светские» книжки, любил знакомство с господами, стоящими за старину, за «Россию-матушку» и единоплеменных «братьев», о которых имел довольно смутное понятие. Взломцев так много занимался по своим делам, что день расписывал на часы и даже родственникам, и таким почетным, как Нетов, назначал день и час и сейчас заносил в книжечку. Жил он один, в большом, богато отделанном доме с парадными и «простыми» комнатами, без новых затей, так, как это делалось лет тридцать — сорок назад, когда отец его трепетал перед полицеймейстером и даже приставу подносил сам бокал шампанского на подносе. Нетова встретил в конторе, рядом с кабинетом, высокий, чрезвычайно красивый седой мужчина за шестьдесят лет, одетый «по-немецки» — в длинноватый темно-кофейный сюртук и белый галстук. Он носил окладистую бороду, белее волос на голове. Работал он стоя перед конторкой. При входе племянника он отпустил молодца, стоявшего у притолоки. Они поцеловались. — Чаю хочешь? — спросил дядя. — Пил, дяденька. Евлампий Григорьевич не отстал от привычки называть его «дяденькой» и у себя на больших обедах, что коробило Марью Орестовну. Он не рассчитывал на завещание дяди, хотя у того наследниками состояли только дочери и фирме грозил переход в руки "Бог его знает какого" зятя. Но без дяди он не мог вести своей политики. От старика Взломцева исходили идеи и толкали племянника в известном направлении. — Ну, что же скажешь? — спросил Взломцев, снял очки и заткнул гусиное перо за ухо. Стальными он не писал. Глаза его, черные, умные и немного смеющиеся, говорили, что долго ему некогда растабарывать с племянником. — Да вот, — начал, заикаясь, Нетов и поглядел на лацкана своего фрака, отчего почувствовал себя беспокойнее, — как насчет Константина Глебовича, он засылал просить… пожаловать к нему… слышно, завещание составил… — А нешто очень плох? — Плох, не доживет, говорят, до распутицы. — Что ж… мы не наследники, — пошутил старик, — за честь благодарим… — Я вот сегодня хочу к нему заехать в полдень; так… узнать, когда он желает вас просить? — Да, чтобы верно было… и день и час… Коли может, так вечером. Тут ведь история-то короткая. Читать мы завещание не станем. — Конечно-с. Только у него есть расчет на душеприказчиков. — Я не пойду. Так ему и скажи, чтоб извинил меня. Есть люди молодые. Да и своих делов много… Где мне возиться?.. Еще кляузы пойдут! Жена остается… А он ей вряд ли много оставит. — Я полагаю, что не много… Так, на прожитье. Помолчали. — Жаль его, — выговорил дядя, — пожил бы. Нетов вздохнул на особый манер. — С ним много для тебя уходит, Евлампий… Чувствуешь ли ты? — Помилуйте, дяденька! — Надо тебе другого Константина Глебовича искать. — Где же сыщешь? — Да, ноне, братец, не та полоса пошла… Он для своего времени хорош был… Ну и события… Герцеговинцы… Опять за Сербию поднялись, тут, глядишь, война. А нынче тихо, не тем пахнет. — Да, да, — повторил Нетов, отводя глаза от дяди. — Ты достаточно у Лещова-то в обученье побывал. Пора бы и самому на ноги встать. Не все на помочах. Ты, брат, я на тебя посмотрю, двойственный какой-то человек… Честь любишь, а смелости у тебя нет… И не глуп, не дурак-парень… нельзя сказать; а все это — как нынче господа сочинители в газетах пишут — между двумя стульями садишься… Так-то… Старик добродушно рассмеялся. VI У дяди своего Нетов чувствовал себя меньшим родственником. К этому он уже привык. Алексей Тимофеевич делал ему внушения отеческим тоном, не скрывал того, что не считает племянника «звездой», но без надобности и не принижал его. К Взломцеву Нетов всегда обращался за мнением и редко уходил с пустыми руками. Помявшись на месте, он сел в сторонку и выговорил: — Вот опять тоже Капитон Феофилактович. — Что еще? — насмешливо спросил старик. — Да как же, дяденька, вы рассудите… Был все с нашими… Помните, прием добровольцам делал… и по Красному Кресту… И во всех таких… делах… речи тоже говорил… А мы, кажется, оказывали ему всякое почтение. А между прочим, он между нашими врагами очутился. — Почему ты так думаешь? — Как же-с! Теперь хоть бы в этой новой газете пошли разные статейки и слухи… Прямо личность называют. Тут непременно по внушениям Капитона Феофилактовича делается. — Можешь ли доказать? — Видимое дело, дяденька. — Евлампий Григорьевич заговорил горячее. — Кто же, кроме его, знает разные разности… Хотя бы и про нас с вами? — А разве и про меня есть что? — Изволите видеть, прямо-то не смели назвать, а обиняками. Но узнать сейчас можно. — Вре-ешь? — все еще весело спросил Взломцев. Евлампий Григорьевич развернул портфель и вынул сложенный вчетверо лист газеты. — Вот, извольте взглянуть. Он указал Взломцеву столбец и строку. Старик надел черепаховое pince-nez, взял газету, развернул весь лист, отвел его рукой от себя на пол-аршина и медленно, чуть заметно шевеля губами, прочел указанное место. С его губ не сходила усмешка, брови не сдвигались… Алексей Тимофеевич не почувствовал себя сильно обиженным. Он часто говорил: "На то и газетки, чтобы быль с небылицей мешать". В статейке имени его не стояло, но намеки были ясные. Подсмеивались над славянолюбием и «квасным» патриотизмом и его племянника и его самого. — Изволили видеть, дяденька? — начал в тот же тон Нетов. — И к чему же это исподтишка?.. И сейчас «славянолюбцы» и все такое… А сам он разве не в таких же мыслях был?.. Везде кричал и застольные речи произносил… Ведь это, дяденька, как же назвать? Честный человек пойдет ли на такое дело? Взломцев промолчал. — И все это один свой интерес… — А ты думал как? — перебил дядя и тихо рассмеялся. — Ему, изволите видеть, непременно хотелось прямо в действительные статские… или чтоб Станислава через плечо… А вместо того и коллежского не получил. Так мы с вами, дяденька, тут не причинны. — Уж ты меня-то бы не вмешивал, — порезче перебил Алексей Тимофеевич. — Да я говорю вообще, дяденька. Но, между прочим, и вы косвенно… Нельзя же так именитых людей!.. И после того, что он себя выдавал… — А ты постой… Все это ты так… Очень он тебя испугался, хоть ты теперь и в почете… Ему надо в дворяне выйти или надо ему предоставить место такое, чтобы дела его совсем наладились. — Это верно-с. — Канючить, следственно, нечего. Надо его ручным сделать. — Я и думал то же. — А придумал ли что? — Да если что представится… А теперь вот я к нему собираюсь… заехать… Насчет статейки ничего не скажу, а увижу, как он себя поведет. — С пустыми-то руками явишься?.. умно!.. — Чин-то ему посулить не велика трудность. — А ты спервоначалу сам получи. Евлампий Григорьевич покраснел. Дядя знал все его сокровенные расчеты. — Лучше же показать ему, что мы всю его тактику понимаем. — А ты вот что… Взломцев потер себе переносицу. — Ты говоришь, очень Константин Глебович плох?.. — Да как же-с!.. Недели две — больше не проживет. — Надо будет его замещать. — Кандидат есть. — До новых выборов… Кандидат не в счет… Ты ему и посули… да он и не плохой директор будет… Пожалуй, лучше-то и не найдешь. "И этого придумать не мог, — дразнил себя Евлампий Григорьевич, — а вот дядя сейчас же смекнул, в одну секунду! Эх!" Долго не мог он поднять глаза и взглянуть пристальнее на дядю. — Так ли? — спросил Алексей Тимофеевич. Племянник заходил с опущенной головой. — А ты сядь! В глазах у меня рябит, когда ты этаким манером поворачиваешься. — Ваша мысль богатая, дяденька! — Ну и поезжай… Лещову так и скажи, что Алексей, мол, Тимофеевич благодарит за честь, свидетелем распишусь, а от душеприказчиков пускай избавит меня. Довольно и своих делов. — А вы позволите, если речь зайдет о директорстве… поставить на вид, что Алексей Тимофеевич, с своей стороны, как учредитель и главнейший… — Можешь, только осторожнее. — Да уж вы извольте положиться на меня, дяденька. — Извини, я тебя отпущу. Старик повернулся к конторке, а потом вбок подал руку племяннику. Нетов так и вышел из конторы с опущенной головой. "Идей у него своих не имеется! Это несомненно. А кажется, чего было проще сообразить насчет смерти Лещова?.. Вот дядя так голова!.." VII К другому родственнику, но уже со стороны отца и более дальнему, Евлампий Григорьевич попал в одиннадцать часов. Тот жил около Басманной. Дом у Капитона Феофилактовича Краснопёрого выстроен был на славу, с картинной галереей и зимним садом. Лет двадцать назад этот предприниматель сильно прогремел в обеих столицах. Чисто русской изворотливостью отличался он. До железнодорожной лихорадки, до банковского приволья он уже пустил в ход целую дюжину обществ, товариществ и компаний. Одно время дела его так порасстроились, что он вынырнул потому только, что успел ловко продать все свои паи. Года на три, на четыре он совсем притих, распродал свои картины, приемы прекратил, ездил лечиться за границу. Потом опять поднялся, но уже не мог и на одну треть дойти до прежнего своего положения. Никого он так не раздражал и не тревожил, как Евлампия Григорьевича. Краснопёрый служил живым примером русской бойкости и изворотливости, кичился своим умом, уменьем говорить, — хотя говорил на обедах витиевато и шепеляво, — тем, что он все видел, все знает, Европу изучил и России открыл новые пути богатства, за что давно бы следовало ему поставить монумент. Честолюбивая, но самогрызущая душа понимала и ясно видела другую, еще более тщеславную, но одаренную разносторонней сметкой душу русского кулака. "Целовальник, подносчик, фальшивый мужичонка", — называл его про себя Евлампий Григорьевич и радовался несказанно, когда вдруг все заговорили, что Краснопёрый вылетел в трубу с дефицитом в два миллиона. Он презирал этого «выскочку», как сын купца, хоть и второй когда-то гильдии, но оставившего ему прочное дело, с доходом в худой год до двухсот тысяч чистоганом. Ему не надо ни компаний составлять, ни людей морочить, ни во вся тяжкия пускаться и Европу удивлять. Он, Нетов, — выше всего этого. Но честь они оба любят одинаково. Обоим хочется ленту через плечо и дворянство, для себя самих хочется, — детей у них нет. Так Краснопёрый еще подождет, а у него, Нетова, и то и другое будет. И он как-никак, а почетное лицо. Только держать он себя и на одну сотую не умеет так, как этот нахал. Тот у Господа Бога табачку попросит. Все министры его приятели, с генерал-адъютантами запанибрата, брюхо вперед, фрак ловко сидит, на всю залу, с кем хочешь, будет своим суконным языком рацеи разводить. Евлампий Григорьевич даже плюнул в окно кареты за сто сажен до дома своего родственника. Вот и теперь… Он знает, как тот его примет. Придется проглотить не одну пилюлю. И все это будет «неглиже». Так тебя и тычет носом: "Пойми-де и почувствуй, что ты передо мною, хоть и в почете живешь, — мразь". Щеки Евлампия Григорьевича краснели и даже пошли пятнами. Он хотел было взяться за снурок и крикнуть кучеру, чтобы тот поворачивал назад. Но сделать визит надо. Хуже будет. Дяденька Алексей Тимофеевич недаром придумал насчет места директора. Только каково это будет прыгать перед этакой ехидной? Он тебя из-за угла помоями обливает, а ты к нему на поклон с дарами приходишь… "Батюшка, сложи гнев на милость!" Когда Нетов страдал и сердился про себя, голова его усиленно работала. Он находил в себе и бойкие слова, и злость, и язвительность. Если бы он мог вслух так кого-нибудь отделать хоть раз, тогда все бы держали перед ним "ухо востро". Но он чувствовал, что никогда у него недостанет духу. Вся горечь уйдет внутрь, всосется, потечет по жилам и отдастся в горле… Век не вылезешь из своей кожи! Его еще раз неприятно кольнуло, когда карета остановилась на рысях перед крыльцом. А он не успел дорогой обдумать и того, в каком порядке сделает он свой «подход», с чего начнет: будет ли мягко упрекать или не намекнет вовсе на газетную статейку? Вылезать из кареты надо. Дверь отворилась. Его принимал швейцар. VIII И швейцар и остальная прислуга у Капитона Феофилактовича одета по-русски, как кондукторы и прислуживающие при шинельной "Славянского базара", как швейцары контор и многих московских домов, — в высоких сапогах бутылками и коротких казакинах. Не лучше ли бы было и ему, Нетову, так одеть прислугу?.. А то выдает себя за славянолюбца и хранителя русских «начал», а все в ливреях, точно у какого немецкого принца. Но Марья Орестовна так распорядилась. Ведь и она воспитала себя в славянолюбии; но без ливреи не соглашается жить. А этот вот «подносчик» по наружности во всем из себя русака корчит. Сам фрак носит, но в доме у него смазными сапогами пахнет. Нет официантов, выездных, камердинеров, буфетчиков, одни только «малые» и "молодцы". Из узкой передней лестница вела во второй этаж. С верхней площадки, через отворенную дверь, Евлампий Григорьевич вошел в приемную комнату, вроде тех, какие бывают перед кабинетами министров, с кое-какой отделкой. К одной из стен приставлен был стол, покрытый полинялым синим сукном. На нем — закапанная хрустальная чернильница и графин со стаканом. Дожидалось человека три мелкого люда. У дверей кабинета стоял второй по счету казакин. Он впустил Евлампия Григорьевича с докладом. В кабинете — большой комнате, аршин десять в длину, — свет шел справа из итальянского и четырех простых окон и падал на стол, помещенный поперек, — огромный стол в обыкновенном петербургском столярном вкусе. Мебель сафьянная с красным деревом, без особых «рисунков», несколько картин, и позади кресла, где сидел хозяин, его портрет во весь рост работы лучшего московского портретиста. Сходство было большое; только Капитон Феофилактович снимался лет десять раньше, когда волосы еще не так серебрились. На портрете его написали стоя, во фраке, с орденом на шее, в белом галстуке, с модным вырезом жилета и с усмешкой, где можно было и не злоязычному человеку прочесть вопрос: "А чем же я, примерно, не министр финансов?" Теперешний Капитон Феофилактович сидел в соломенном кресле вполоборота к столу и лицом к входной двери. Лицо его прямо так и выскочило из питейной лавочки, курносое, рябоватое; скулы выдавались, но рот хранил самодовольную и горделивую складку. Волосы мелкокурчавые он сохранил и на лбу и на темени, носил их не длинными и бороду подстригал. Его домашний светло-серый костюм смахивал на охотничью куртку. Короткая шея уходила в широкий косой ворот ночной рубашки, расшитый шелками, так же как и края рукавов; на пальцах остались следы чернил. Он вряд ли еще умывался; ноги его, с широкой мужицкой ступней, засунуты были в коты из плетеных суконных ремешков, какие носят старухи. При входе Евлампия Григорьевича Краснопёрый не привстал и даже не обернулся к нему тотчас же, а продолжал говорить с приказчиком. Тот стоял налево, у боковой двери, в коротком пальто, шерстяном шарфе и больших сапогах, малый за тридцать лет, с смиренно-плутоватым лицом. Голову он наклонил, подался всем корпусом и не делал ни шагу вперед, а только перебирал ногами. Вся его посадка изображала собою напряженное внимание и преклонение перед хозяйским "приказом". Гость остановился и притаил дыхание. Уже самый прием этот оскорблял его. Разве эта «образина» не могла попросить его в гостиную и извиниться, приказчика сначала отпустить, а не продолжать перед ним, Евлампием Григорьевичем, своих домашних распоряжений, да еще в ночной сорочке и котах? Красные пятна на щеках обозначились с новой силой. IX — Не перепутай, — продолжал Краснопёрый и ткнул в воздух грязным указательным пальцем. Когда он говорил, в груди у него слышался хрип, точно в засоренном чубуке. Он часто икал. — Как можно-с, — откликнулся приказчик. — Оттуда к Мурзуеву… Полушубков пятьсот штук, да хороших, не кислых. — Слушаю-с. — Кажинную штуку пересмотри и перенюхай. — Слушаю-с. — От Мурзуева к тому… знаешь, в Зарядье? — Знаю-с. — Капитон, мол, Феофилактович приказали отпустить холста рубашечного две тысячи аршин… ярославского, полубелого, чтоб без гнили. — Слушаю-с. Тут только Краснопёрый обернулся к гостю и небрежно сказал ему: — А, Евлампий Григорьевич! Здравствуй!.. Обожди маленько… присядь. Всего обиднее то, что он ему говорит «ты». И всегда так говорил… Они четвероюродные братья, но есть разница лет. Другой бы давно дал знать такому «стрекулисту», что пора оставить эту фамильярность или ему самому отвечать таким же «ты». И на это не хватает духу!.. — Все искупи седни, — он, не стесняясь, говорил «седни», а в сановники метил, — и сдай в склад под расписку. — Слушаю-с, — повторил в двадцатый раз приказчик. — Для вас все, для вашей команды, — еще небрежнее заметил Краснопёрый родственнику. Евлампий Григорьевич хотел что-то возразить, но лицо хозяина кабинета уже смотрело в профиль на приказчика. — С Богом, — отпустил Краснопёрый и не тотчас же обернулся к Нетову, а нагнул голову, как бы что-то соображая. Приказчик взялся за ручку двери. — Вонифатьев! — крикнул хозяин. — Что прикажете-с? Больше двух шагов приказчик не сделал. — Вот еще что я забыл, братец… По Ильинке проезжать будешь, то бишь, по Никольской, заверни к Феррейну и отдай ему… не в аптеку, а в магазин… материалов. — Понимаю-с. — Чтобы все по записке было отпущено, без задержек. — Записочку… — Что ты мне тычешь?.. Знаю… Краснопёрый не спеша открыл один из ящиков, порылся там, достал бумажку, сложенную вдвое, и протянул. Приказчик подбежал и взял бумажку. — И таким же манером в складе прикажете? — Да, братец, и в складе… ступай… "Вот и ему, Нетову, этот куценосый будет сейчас же говорить «ты», как и Вонифатьеву в смазных сапогах". Дверь затворилась за приказчиком. Капитон Феофилактович сел теперь в кресло, лицом к гостю, потянулся и зевнул. — Что не куришь? — Не хочется, — ответил Нетов и почувствовал, какой у него школьнический голос. — Добро пожаловать!.. А ты, кажется, в изумление пришел, что я тебе сказал насчет склада?.. Да, брат, я теперь отдуваюсь… Ваши дамы-то… хоть бы и твоя супруга… только ленточки да медальки носить охотницы; а охотка прошла — и нет ничего. — Однако….- начал было Нетов. — Да что тут однако, я тебе на деле показываю… Ты ведь тоже соревнователем числишься… А заглядывал ли ты туда хоть раз в полугодие, вот хотя бы с весны?.. — Вы знаете, Капитон Феофилактович, что у меня у одного, кажется… — Нечего кичиться твоими трудами!.. Сидишь да потеешь в разных комитетах… Ха, ха!.. А после над тобой же смеются… Лучше бы похлопотать о русском раненом воине. Чево! Война прошла… Целым батальонам ноги отморозило!.. Калек перехожих наделали, что песку морского… Пущай!.. Глядь — ни холста, ни полушубков, ни денег — ничего!.. Краснопёрого за бока!.. Он христолюбец!.. X Губы Евлампия Григорьевича совсем побелели. Он то потирал руки, то хватался правой рукой за лацкан фрака. «Бахвальство» братца душило его. А отвечать нечего. Он действительно не знает, что делается в этом «складе». И Марья Орестовна что-то туда не ездит. У ней вышла история, она не перенесла одной какой-то фразы от председательши. С тех пор не дает ни копейки и не дежурит, аршина холста не посылала… А этот «Капитошка» угостил его целым нравоученьем, перечислил и полушубки, и холсты, и аптекарские товары. — Так-то оно и все идет у нас на Руси православной, — протянул Капитон Феофилактович и, прищурившись на гостя, подзадоривающим тоном спросил: — Читал, как вас с дяденькой-то ловко отщелкали, ась?.. Этого не ожидал Нетов даже и от Краснопёрого. Сам он — заведомо подстрекатель пасквиля и вдруг издевается как ни в чем не бывало!.. — А что же-с, вам это особенно приятно? — сумел он спросить, и голос его дрогнул. — Да мне что? Не детей с вами крестить! Ругайтесь промеж себя, нам же лучше. — Однако такая газета стоит того, чтобы ее судом… — Судись, коли охота есть!.. Деньги-то все равно зря тратишь. Ну, найми Федора Никифоровича. Он тебя так распишет, что хоть сейчас в царствие небесное… Ха, ха!.. — Дядюшка тут припутан ни к селу ни к городу. — Факты верные… Скаред и самодур… Он все в сторонке да потихоньку, ан и его — на свежую воду… Радуйся! Ведь тебя, брат, супруга в альдермены на аглицкий манер произвела… Ну, и стой за свободу слова, за гласность. Ты должон это делать, должон… Ха, ха, ха!.. Краснопёрый долго смеялся, покачиваясь на кресле. Ногу он задрал кверху. Бледность Евлампия Григорьевича перешла опять в красноту. Он еще сильнее краснел от сознания, что не в силах сдержать себя, с презрением относиться ко всему этому «гаерству» и безнаказанной дерзости «мужлана» и "сивушника". — Что ж, вы думаете, — заговорил опять Краснопёрый, — вам все в зубы будут глядеть?.. Хозяйничай, как знаешь, батюшка!.. Да я бы вас еще не так! Отдали самые сурьезные статьи в чьи руки?.. — Сведущие люди… — Отчего шпыняют вас?! Оттого, что вы какого-нибудь голоштанного кандидатишку пошлете за границу отхожие места изучать, с меня же, как с платящего жителя, сдерете на его содержание, а потом позволяете ему мудрить и эксперименты производить!.. Эх вы!.. Он встал, подтянул свой костюм весьма бесцеремонно и пожал плечами. Как же говорить после такого приема? Только срамиться. И переход-то нельзя сделать. К чему придраться? Или разговор перевернуть? На это Евлампия Григорьевича никогда не ставало и в заседаниях, не то что уж в подобном случае. — Вы это напрасно, — выговорил он с большим усилием. Лучше всего было молчать, — разумнее и ловчее ничего не придумаешь. — Да нечего!.. Газетная лапша хорошая штука для вашего брата… — Мы не так к вам относимся… — Кто мы? — Да хоть бы дядюшка… и я тоже. До сих пор, кажется, имел я основание, Капитон Феофилактович, считать вас русским коренным человеком… Вы же меня и ввели к таким людям, как хотя бы Лещов Константин Глебыч… — Да ты куда это ударился, сударь мой? — Нешто мы изменили? Или передались, что ли? Вон другие себя величают всячески: либералы мы, говорят, западники… А я, кажется, все в том же духе… — Надоел, Евлампий Григорьевич, надоел ты мне своим нытьем… Славянофил ты, что ли? Кто тебя этому надоумил? Книжки ты сочинял или стихи, как Алексей Степаныч покойник? Прения производил с питерскими умниками аль опять с начетчиками в Кремле? Ни пава ты ни ворона! И Лещов над тобой же издевался!.. Я тебе это говорю доподлинно! XI Дальше молчать было невозможно. Евлампий Григорьевич задвигался на стуле. — Зачем же-с, зачем же-с, — заговорил он. — Я вовсе в это не желаю входить. Душевно признателен за то, что видел от Константина Глебовича. И хотя бы он за глаза… при его характере оно и не мудрено; но мы об этом не станем-с… — Это твое дело! — перебил Краснопёрый. — Не станем-с, — повторил Нетов. — Потому, кто же может в душу к другому человеку залезть. А вот, Капитон Феофилактович, мы с дядюшкой Алексеем Тимофеевичем думаем сделать вам совсем другое… сообщение. — Какое такое сообщение? Краснопёрый подпер себе руки в бока. — Так как Константин Глебович очень плох, можно сказать в полном расстройстве здоровья, так мы и думали, по прежним нашим связям с вами… — Ну-у? — Как вы полагаете сами насчет местов, занимаемых теперь Константином Глебовичем?.. Лицо Краснопёрого изменило выражение. Он подался вперед всем корпусом. — Как же тут полагать? Ты говори толком. — Ведь желательно, чтобы, ежели после его кончины места эти останутся вакантными, человек стоящий получил главную силу и мог сообразно тому действовать. — Дальше что же, сударь мой, дальше-то? — И чем раздоры иметь… и друг дружку ослаблять, не любезнее ли бы было, Капитон Феофилактович, в соглашение войти… Если вы к нам в тех же чувствах, как и прежде, то мы, с своей стороны, окажем вам поддержку. — А ты думаешь, для меня невесть какая благодать на Лещова место сесть? — пренебрежительно спросил Краснопёрый. Он сразу уразумел, в чем дело, и уже сообразил, как надо поломаться. Коли сами залезают, стало, он им нужен… Газетные статейки подействовали. "Подлец ты, подлец, — беспомощно бранился про себя Нетов. — И зачем я тебя улещаю?.. Надо бы тебя за пасквили к мировому, а то и в окружный… Ты же нас осрамил на всю Москву, и я же должен прыгать перед тобою". — Хуже будет, ежели кто-нибудь из ваших заклятых врагов да попадет… — сказал с усилием Нетов. — Ведь вы опять в дела вошли. Кредит поднимается сразу и всякое предприятие. — Тих, тих, а посулы знаешь! — Почему же вы это за посулы принимаете? Надо предвидеть-с. — Благоприятель еще жив, а мы уж рассчитываем, кого бы нам посадить, чтобы нашу руку гнули. Об одеждах его мечем жребий!.. — Это уж совсем напрасно, — рассердился въявь Нетов и встал. — Вам достаточно известно, Капитон Феофилактович, что я никакими аферами не занимаюсь. (Марья Орестовна не могла его отучить от "афер"); ежели я и дядюшка Алексей Тимофеевич об чем хлопочем, так это единственно, чтоб люди стоющие сидели на таких местах. И потом мы полагали, что вам с нами ссориться не из чего. Кроме всякого содействия, вы от нас ничего не видали. — Ладно, ладно!.. Сейчас и петушится, ха, ха!.. Краснопёрый переменил тон. — Была бы честь предложена! — вырвалось у Нетова. Но он тотчас же испугался и ушел в себя. — Да ладно, я ведь не кусаюсь. А ты вот что мне скажи: это ты сам придумал насчет Лещова?.. Вряд ли!.. Дядюшка надоумил? — Это все единственно… кто… я ли, дядюшка ли. Что для вас выгоду имеет, вы сообразите сами… — Плох он нешто?.. — спросил вдруг Краснопёрый серьезно. — Вы о ком, о Константине Глебовиче? — Да. — Оченно плох… Я вот к нему… — Удостовериться, сколько дней проживет? — Вовсе не так, Капитон Феофилактович, вовсе не в этих расчетах, а потому, собственно, что они просили насчет завещания. — Пишет? — Да-с… И дядюшку желали в душеприказчики. — Тот не пошел… старый аспид? — У них делов достаточно и своих… — А ты? — Мне также вмешиваться не хотелось бы… подписаться свидетелем, почему не подписаться… — Улита едет — скоро ли будет… Лещов-то пять раз уж на моей памяти отходил, однако все еще жив. Он Господа Бога слопает. — Не доживет до зимы. — Ну и пущай его… Вам с дядей вот что скажу, друг любезный: загадывать нечего, можно и провраться… Коли вы оба со мной ладить хотите… так мы посмотрим… — Мы надеемся, что вы, как и прежде, этих-то, которые над нами в издевку… и насчет русских и славян… — Это ты не гоноши… Я — русак. В деревне родился… стало, нечего меня русскому-то духу обучать… А вы очень не тянитесь… за барами, которые… кричат-то много… Он, говорит, западник… Мы не того направления. Вы оба о том лучше думайте, чтоб кур не смешить да стоящим людям поперек дороги не становиться, так-то! Краснопёрый встал и протянул руку Нетову. Больше не о чем было разговаривать. Хорошо еще, что проводил до приемной. XII Не много приятности предстояло и у Лещова. Но, видно, такой крест выпал, даром ничто не дается. Всю дорогу — минут с двадцать — на душе Евлампия Григорьевича то защемит от «пакости» Краснопёрого, то начнет мутить совесть: человек умирает, просит его в свидетели по завещанию, учил уму-разуму, из самых немудрых торговцев сделал из него особу, а он, как «Капитошка» сейчас ржал: "об одеждах его мечет жребий"; срам-стыдобушка! Сядет у его кровати, ровно друг, а сам перед тем заезжал к такому «мерзецу», как Краснопёрый, сулить ему места Константина Глебовича. И зачем все это?.. Не мог он разве жить себе припеваючи? Ни забот, ни сухоты, ни обиды. Где хочешь… в Ниццу или в Неаполь, что ли, поезжай. Палаццо там выведи, певчих своих, церковь собственную… Так нет!.. Все подошло одно к одному; завелся и вырос внутри червяк — какое… целый глист ленточный, — гложет и гложет… И к людям таким попал в выучку: Лещов, Марья Орестовна. Теперь уж и нельзя назад, не пускает собственное прошедшее. Ежится Евлампий Григорьевич в своей мягкой стеганой шинели. Ему не по себе, точно он перед припадком лихорадки. Слишком уж играли на его нервах, да и еще поиграют. У Лещова он засиживаться не станет… Нет!.. А дома-то?.. Что такое готовит Марья Орестовна? Господи!.. Карета въехала в ворота и остановилась у подъезда со старинным навесом деревянного крыльца. Дом у Лещова был небольшой, одноэтажный, с улицы штукатуренный, в переулке, около Новинского бульвара, старый, купленный с аукциона; построен был каким-то еще "бригадиром". Покупщик поправил его немного внутри, сделал потеплее, перестлал полы и вставил новые окна; но об убранстве не заботился. Расположение комнат, почти вся мебель, даже запах старых дворянских покоев остались те же. Одна зала была попросторнее, остальные комнаты теснее, и воздух в них всегда стоял спертый. Впустил Нетова лакей с длинными усами, в черном сюртуке. — Здравствуйте, батюшка Евлампий Григорьевич, — сказал он с поклоном. — Как барин? — спросил Нетов, войдя в переднюю, где еще сохранились "лари". — Очень мучились… Одышка… Совсем залило… вода-то… — прибавил он шепотом. — Доктор в три часа ночи был. Консилиум, слышно, хотят. — Кто у него теперь? — Ждали Качеева Аполлона Федоровича, — изволите знать? — Адвокат? — Да-с… А тех вот о сю пору нет. Верхового послали… И в переднюю проник запах комнаты труднобольного. Нетов нахмурился и сжал губы. Он боялся покойников и умирающих. Лакей пошел вперед через залу — пустую, скучную комнату с ломберными столами и роялем, без растений, без картин, через гостиную с красной штофной мебелью, проходную, неуютную, и повернул налево чрез комнату, которая у прежних владельцев называлась "чайной". Раскат желудочного кашля остановил и испугал Нетова. Точно у него самого вышло наружу все нутро. Лакей постучал в дверь и приотворил. Оттуда выглянуло молодое лицо. Они пошептались. — Пожалуйте, батюшка, — пригласил лакей Евлампия Григорьевича. Больной помещался на широкой двуспальной кровати из темного ореха. Сторы были подняты, но свет входил в комнату серый; коричневые обои делали ее еще более тоскливой. Только дамский туалет с серебряным зеркалом и кисеей на розовой подкладке немного освежал общий вид. В воздухе двигались невидимые полосы эфира, испарения микстур. В подушках, опершись о них спиной, Лещов только что осилил страшный припадок удушья и кашля. Голова его опустилась набок. Из длинного отекшего лица с редкой бородой, почти совсем седой, глядели два глаза, озлобленные на боль, подозревающие, полные горечи и брезгливого чувства ко всем и ко всему. Глаза эти то расширяли свои зрачки, то разбегались и блуждали по комнате. Рот кривился. Грудь дышала коротко и томительно. Можно было заметить, что ее «заливает», как сказал лакей Нетову. Живот, непомерно раздутый, указывал также на последний период водяной. Фланелевое одеяло прикрывало тело больного до пояса. Он разметал его. На ногах лежало другое, полегче. У изголовья стоял столик со множеством лекарств. В ногах, на табурете, лежали игральные карты и грифельная доска. Подальше из-за кровати выставлялся сложенный ломберный стол; на нем — бумаги, чернильница с пером и два толстых тома. Жена Лещова смотрела дамой лет под тридцать. Она, как-то не под стать комнате при смерти больного была старательно причесана и одета, точно для выезда, в шелковое платье, в браслете и медальоне. Ее белокурое, довольно полное и красивое лицо совсем не оживлялось глазами неопределенного цвета, немного заспанными. Она улыбнулась Нетову улыбкой женщины, не желающей никого раздражать и способной все выслушать и перенести. — Евлампий Григорьевич, — тихо сказала жена, наклоняясь над ним. — А? что?.. — раздраженно окликнул он. Она повторила и, обернувшись к гостю, показала лицом, как она хорошо переносит последние дни своих мучений. Нетов подошел к кровати на цыпочках. — А! приехал!.. Спасибо! И Лещов говорил ему «ты». А он ему — "вы". — Как? — спросил Нетов больного. — Видишь… Душит… Скоты у нас доктора… Разбойники!.. Вот хочу Маттеи попробовать… А всех этих жидов гнать вон!.. Сотенных-то! Лещов схватился за грудь и злобно вскинул головой на жену. — Ну, что торчишь?.. Что торчишь? Господи ты Боже мой!.. Ну, сложи все это с табуретки!.. И уходи! Не мозоль ты мне глаза! Жена взяла карты и грифельную доску и вышла молча, сохраняя все ту же улыбку. XIII — А дядя что? Алексей Тимофеевич? Ты ему передавал мою просьбу? — Передавал-с, Константин Глебович. — И что же? — Они свидетелем — с полным удовольствием… — Стало, в душеприказчики не хочет? — Изволите видеть… — А-а! — перебил больной, и глаза его сверкнули… — Пятится?.. И ты тоже? — Я, Константин Глебович, с полным моим удовольствием… только позвольте вам доложить… — Ну да, ну да!.. Ах вы, христопродавцы!.. Он откинулся на подушку. В горле у него захрипело. Но в таком положении он оставался недолго. Снова приподнял он голову и подался вперед, так что его голова почти ткнулась в лицо Нетову. — Вот вы все таковы! Пока человек жив, на ногах, нужен вам, глупость-то вашу отчищает, как коросту какую, — вы ему всякое уважение. А тут в пустяках — отказ, трусость поганая, моя хата с краю… Славно!.. Чудесно!.. И не надо!.. — Константин Глебович, вы изволите знать дядюшку! У них делов собственных по горло. И с судом они опасаются всяких столкновениев. — Делов… Столкновениев!.. Вот они у нас как выражаются, господа коммерсанты… Больной приподнялся и выпрямился. Правую руку он вытянул, а левой открыл еще больше ворот рубашки. — И в вас-то я двадцать пять лет самых лучших всадил, в вас? Срам вспомнить!.. Меня с вами начали смешивать… в одну кучу валить… Такой же кулак, говорят, как и все они, воротило, выжига, выкормок купеческий. А я магистерский диплом имею… Ты это забыл?.. — Помилуйте, Константин Глебович… — А я забыл!.. За чечевичную похлебку, как Исав, продал свое первородство. Стал с вашим братом якшаться!.. И благодарности захотел… Рот больного сводило. Он заметался на постели. Нетову сделалось очень жутко. Сам он готов был сейчас пойти в душеприказчики, но за дядю отвечать не мог. — Христа ради, Константин Глебович, — заговорил он, — не извольте так расстраиваться-с. Я, с своей стороны, готов. — Не хочу!.. — крикнул гневно Лещов. — Не хочу!.. Убирайтесь!.. Найду и других. Дворника позову, кучера, вон Андрея своего… не хуже вас будут… и в безграмотстве не уступят… Вот… умирать как пришлось… — Я за честь почту-с, — продолжал Нетов, — быть свидетелем, коли ваше на то желание, Константин Глебович. — Не надо!.. Не нуждаюсь… Я вас насквозь вижу… Вы уж и теперь подыскиваете человека на мою ваканцию. Чего глаза-то опускаешь, Евлампий Григорьевич?.. Ваше степенство! Вон и щеки у тебя пятнами пошли… — Помилуйте-с!.. — прошептал Нетов. Ему ужасно захотелось съежиться. — Ха, ха! — разразился Лещов, и его смех перешел в новые раскаты кашля. Нетов переполошился, вскочил, схватил стакан с питьем. Из полуотворенной двери показалось лицо жены. — Микстура белая, — шепотом подсказала она Нетову и скрылась. — Прикажете лекарства? — спросил тот больного. Лещов ничего не ответил. Он с усилием откашливался. Жилы налились у него на лбу и висках. Лицо посинело. Надо было поддерживать ему голову. После припадка он упал пластом на подушки и с минуту лежал, не раскрывая глаз. В спальне слышалось его дыхание. На цыпочках отошел Нетов к двери. Вдруг больной схватился за колокольчик и позвонил. Дверь отворила жена. — Качеев здесь? — чуть слышно спросил он. — Нет еще! — Разбойник!.. Селадон проклятый!.. Он уже не обращал никакого внимания на гостя. — Не угодно ли мой экипаж? — предложил Нетов, обращаясь к жене. — Не хочу! — крикнул Лещов. — Не надо!.. Благоприятели удружили! Оставьте меня! Все, все!.. И он замахал рукой. XIV Нетов вышел за двери с Лещовой. Она улыбнулась ему, сложила руки, как на картинах складывают, становясь перед образом, и подняла глаза. — Ради Бога, — заговорила она, уводя его в гостиную, — не раздражайте его. Простите. Он вне себя. — Да, я понимаю-с, — заторопился Нетов, — совершенно верно изволите говорить. Вне себя. — Пожалуйста, прошу вас… согласитесь… Она опустилась на диван и приложила к глазам батистовый платок с разноцветной монограммой. — Да я с полной готовностью. И дядюшка Алексей Тимофеевич согласны в свидетели. — Какие свидетели? — вдруг спросила она наивным тоном и отняла платок от покрасневших глаз. — По духовной… Евлампий Григорьевич прикусил себе язык. Он, быть может, проврался. Ведь этих вещей не говорят женам. Кто ее знает? Живут они, кажется, не очень-то ладно. — По завещанию? — томно переспросила она и склонила голову на плечо. — Собственно… я полагаю так, — начал путаться Евлампий Григорьевич. — Ах, monsieur Нетов… я далека от всего этого… я ничего не знаю… мой муж никогда меня не посвящал в дела… Никогда… Он смотрит на меня, как на дурочку… И вот теперь поймите мое положение… в такие минуты… я как в лесу… Волю свою он не передает мне на словах! О нет!.. Я недостойна… Я не ропщу… вы понимаете, Евлампий Григорьевич… какая будет воля моего мужа — я не знаю… Но выбор исполнителей… так важен… ваше участие… — Да я всей душой… Только Константин Глебович разгневались… Они не пожелают меня без дядюшки; а Алексей Тимофеевич раз что скажет, решения своего не изменит. — Кто же будет? — всхлипнула Лещова и опять закрыла глаза платком. Евлампий Григорьевич увидал себя в эту минуту на постели, обложенного подушками, больного, при смерти… Какое-то он будет составлять завещание? А его Марья Орестовна что станет выделывать? Она и этак, пожалуй, не прослезится. Но на нее он не посмеет так кричать, как Лещов. Все они на один лад. Вбежал лакей. — Пожалуйте… — позвал он барыню. — Гневаются… Опять Аполлона Федоровича требуют. — Меня зовет? — спросила Лещова с видом жертвы. — Да-с! Приказали вас звать. Звонок в передней. Должно быть, Аполлон Федорович. Лакей убежал. — Вы не побудете? — спросила Лещова, вставая, и протянула Нетову белую круглую руку, всю в кольцах. — Да ведь теперь что же-с, бумаги еще не готовы. Константин Глебович разгневались… Пожалуй, и в свидетели не пожелают… что же их беспокоить? Вы сами изволите видеть… А если что нужно… дайте знать. — Ах, Евлампий Григорьевич, — она оперлась об его руку и поникла головой, — разве я что значу? — Ну вот, быть может, доверие имеют к адвокату. — К Качееву? — Да-с. — Не думаю… Я в стороне… И хочу… чтобы потом никто не имел права… — Однако все-таки-с… Доверенный человек и закон знает… Да и сам Константин Глебыч рассудят, когда поспокойнее будут, кого им лучше выбрать… Я с своей стороны… А сам думал: "Еще впутаешься с тобой. Почнешь ты оттягивать имущество, если тебе мала покажется твоя доля…" Он торопливо стал раскланиваться. — Пожалуйста… не извольте меня провожать, ваш больной как бы опять не разгневался… Нетов пятился к двери весь в испарине, не зная, как ему поскорее уйти из этого дома, где еще так недавно его, как говорил Краснопёрый, "натаскивали". Лещова проводила его до залы и на пороге еще раз подняла глаза кверху. XV В спальне она застала адвоката Качеева. На краю постели сидел, нагнув вправо голову и весело глядя на больного, молодой блондин небольшого роста. Его бакенбарды расчесаны, точно две пуховки из-под пудры, на розовых щеках. Лоснящиеся мягкие волосы лежали на голове послушно, на лбу городками, а на висках разбитые пробором на две половины. Усы, светлее волос, кончались тонкими нитями, по которым прошелся брильянтин. Голубые глаза смотрели на больного, как баловники глядят на детей. Фрак со значком сидел на Качееве, точно будто он ехал на бал. По вырезу жилета, в виде сердца, широкий галстук с прямо обрезанными концами падал на грудь. В манжетах желтели круглые матовые шарики с жемчужиной посредине. По всей комнате пошел запах пресных духов и смешался с удушливым воздухом лекарств. Качеев держал больного за руку, там, где пульс, докторским приемом. — Вот и вижу, — говорил он нараспев женоподобным голосом; в эту минуту вошла Лещова, — что кипятились на кого-то. За это штраф. А! Аделаида Петровна, bonjoir! — Он вскочил и приложился к руке. Лещова поглядела на него с таким же выражением, как и на Нетова. — Дурно ведет себя Константин Глебович… Мученическое выражение разлилось по всему лицу. Лещовой. — Подай бумаги! — прохрипел больной. Она не расслышала. — Бумаги! — закричал он. — Кому я говорю? Рада! Заплела коклисы! Приятный мужчина явился. Как же тут хребтом не вилять? И браслеты все надо напялить. Качеев и Лещова обернулись к больному разом. Лицо ее продолжало улыбаться; адвокат подошел к кровати. — Опять начали! — пригрозил он. — Воля ваша, доктору пожалуюсь. Как же это вы меня приглашаете? Вам надо быть в полном обладании своих духовных способностей, а не так себя вести, Константин Глебович… Вы этак до состояния невменяемости дойдете! Больной стих и даже улыбнулся. — Ах, батюшка, — начал он жаловаться, — раздражает она меня, мочи нет. Он ткнул указательным пальцем по направлению жены. Адвокат присел опять на край постели. — Уговор! — сказал он. — Какой? — О деле будем толковать — не кипятиться, а то сейчас уйду. — Ладно! — Или я ваш поверенный, или вы меня для одной трепки пригласили? — Пригласил! — повторил Лещов. — Нарочных гонять надо!.. Семью собаками не сыщешь!.. У какой барыни под юбкой нашли? — Константин Глебович! — остановил адвокат и кивнул головой в сторону Лещовой. Она подала шкатулку красного дерева с медной отделкой. — А на что же поставить-то? — грубо спросил больной. — Писать-то где он будет?.. И этого сообразить не может!.. Господи!.. Полудурья, полудурья!.. Лещова ни на каплю не изменилась в лице. Только ее глаза встретились с глазами адвоката. Качееву стало неловко, хотя он уже привык к таким супружеским сценам и до болезни своего доверителя. — Я прикажу, — особенно кротко выговорила Лещова. — А сама не можешь? Лакеев звать, чтобы всякий скот видел, что я делаю, и сейчас всем просвирням протрубил… Барин, мол, с аблакатом запирался. Умна!.. — Да вот стол, — нашелся Качеев, — мы сейчас же приставим… Тут все есть, что нужно… Пожалуйте. Они придвинули ломберный стол к кровати. Портфель Лещов придерживал на груди. — Отлично так будет! — вскричал Качеев и отодвинул табуретку. — Ну, Константин Глебович, коли не станете ругаться, я с вами три короля в пикет сыграю после. — Ой ли? — обрадованно спросил больной, и в первый раз глаза его улыбнулись. Жена его, не дожидаясь нового окрика, вышла из спальни. XVI Портфель лежал уже на раскрытом столе. Лещов сначала отпер его, держа перед собой. Ключик висел у него на груди в одной связке с крестом, ладанкой, финифтевым образком Митрофания и золотым плоским медальоном. Он повернул его дрожащей рукой. Из портфеля вынул он тетрадь в большой лист и еще две бумаги такого же формата. — Что же, — дурачливо начал Качеев, — мы опять сказку про белого бычка начнем? — Какого бычка? — полусердито, полушутливо переспросил Лещов. — А то как же? В десятый раз будем перебирать пункты духовной. — Да вы что кричите! — перебил его больной. — Дверь-то хорошенько притворите, дверь… За каждой скважиной уши! И Христа ради потише… Не можете, что ли, тенор-то ваш сдержать?.. Подслушивает!.. Все ложь!.. Глазами и так и этак… И жертву из себя… агнец на заклание… Улыбка-то одна все у меня внутри поворачивает! Ан и будет с фигой. И он злобно рассмеялся. Рассмеялся и адвокат, но по-другому, весело и бесцеремонно. — Вы точно из последней пьесы Островского, — сказал он, еле сдерживая смех. — Какой пьесы? — Мне рассказывали, он на днях читал в одном доме, как купец-изувер собрался тоже завещание писать и жену обманывал, говорил, что все ей оставит и племяннику миллион, а сам ни копейки им. Все за упокой своей души многогрешной… Ха, ха!.. — Чего вы зубоскалите?.. Разве я так? Обманываю я?.. Боюсь я сказать? Хитрю?.. Небось, на ваших глазах: она знает, — и он указал на дверь, — что нечего ей рассчитывать. Никаких чтоб расчетов. И улыбками она своими меня не подкупит!.. Коли что — так я, как этот самый купец… ни единой полушки!.. — Да полноте, Константин Глебович, что вы юродствуете! Ведь завещание я же писал.

The script ran 0.004 seconds.