1 2 3
Питание на работе » 4/6
Проезд » 1/6
Стирка белья » 1/0
– – – – – – – – – – – – – – – – —
И т о г о: 18/0
Итак, ни на одежду, ни на театр, ни на лекарство в случае болезни не остается ничего. К тому же многие из этих девушек получают не восемнадцать шиллингов, а четырнадцать, двенадцать и даже одиннадцать шиллингов в неделю! Но им ведь необходимо одеваться и хочется хоть немножко развлечься, а…
Мужчина с мужчиной часто жесток,
А с женщиной – неизменно.
На конгрессе профсоюзов, заседающем в настоящее время в Лондоне, союз рабочих газовых заводов внес предложение обратиться в парламент с требованием издать закон, запрещающий наемный труд детей моложе пятнадцати лет. Против этой резолюции выступил представитель объединения ткачей северных графств, член парламента Шаклтон; он заявил, что при существующих ставках ткачи не могут сводить концы с концами без заработка детей. За резолюцию голосовали представители пятисот тридцати пяти тысяч рабочих, против – представители пятисот четырнадцати тысяч. Если полмиллиона рабочих протестуют против запрещения детского труда, это говорит о том, какое огромное количество взрослых рабочих не обеспечено прожиточным минимумом.
Я беседовал в Уайтчепеле с женщинами, которые шьют пиджаки в потогонных мастерских, зарабатывая менее одного шиллинга за двенадцатичасовой рабочий день, и с женщинами, которые подшивают брюки, получая за это «по-царски» – от трех до четырех шиллингов в неделю.
Недавно промелькнуло сообщение об одном богатом торговом доме, который платит своим рабочим шесть шиллингов (со столом) за шесть шестнадцатичасовых рабочих дней. «Человек-реклама» зарабатывает четырнадцать пенсов в день, и этого должно ему хватить на все. Средний недельный заработок уличного торговца от силы десять – двенадцать шиллингов. Рабочие средней квалификации всех профессий, за исключением портовых грузчиков, получают меньше шестнадцати шиллингов в неделю, а грузчики – от восьми до девяти шиллингов. Цифры эти точные, они почерпнуты мною из отчета королевской комиссии.
Представьте себе такое: больная, умирающая старуха содержит себя и четверых детей (и платит три шиллинга в неделю за квартиру) тем, что клеит коробки для спичек по два с четвертью пенса за гросс. Два с четвертью пенса за двенадцать дюжин коробок, да еще покупай за свой счет клей и шпагат для увязки! Эта женщина никогда, ни на один день не прекращала работы – ни по болезни, ни ради отдыха или развлечения. Каждый день, включая воскресенье, она работает по четырнадцать часов, дабы выполнить норму – семь гроссов, – за что ей платят один шиллинг три и три четверти пенса. Стало быть, ее рабочая неделя – девяносто восемь часов, нормы труда – семь тысяч шестьдесят шесть спичечных коробок и заработок – восемь шиллингов десять с четвертью пенсов, за вычетом стоимости клея и шпагата.
Некто Томас Холмс, пользующийся известностью священник при полицейском суде, получил в прошлом году в качестве отклика на свою статью о положении женщин-работниц следующее письмо:
«Сэр! Простите мою смелость, но, прочитав то, что вы пишете о бедных женщинах, работающих по четырнадцать часов в день за десять шиллингов в неделю, я хотела бы сообщить вам о своем положении. Я шью галстуки и за целую неделю получаю не больше пяти шиллингов, а у меня на руках больной муж, которого я должна кормить, так как сам он уже десять лет ничего не зарабатывает».
Понимаете? Женщина, способная написать такое толковое, грамотное письмо, живет вдвоем с мужем на пять шиллингов в неделю! М-р Холмс побывал у нее. Он с трудом мог протиснуться в ее комнатушку, где на кровати лежал больной муж и где целыми днями работала она. Тут же они ели, мылись и спали. Кровать больного оказалась единственным местом, где мистер Холмс мог присесть, да и та была завалена кусками шелка и галстуками. Больной находился в последней стадии туберкулеза; он непрерывно кашлял, отхаркивая мокроту, и жене приходилось то и дело отрываться от работы и подбегать к нему. Шелковая пыль от галстуков попадала ему в легкие, а зараза из его легких попадала на галстуки. Нельзя сказать, что это очень полезно для тех, кто будет торговать этими галстуками или носить их.
М-р Холмс посетил еще один дом, где живет двенадцатилетняя девочка, которую судили за кражу чего-то съестного. Оказалось, что эта девочка заменяет мать двум братьям – девяти и семи лет (второй – калека) – и маленькой сестренке, а мать их, вдова-белошвейка, не разгибая спины, работает целый день. Она платит пять шиллингов в неделю за комнату. Вот запись ее последних хозяйственных расходов: чаю на полпенса, сахару на полпенса, хлеба на четверть пенса, маргарина на один пенс, керосина на полтора пенса, дров на полпенса. Милые, добрые хозяюшки, представьте себе, что это вы ходите за покупками и должны прокормить на такие гроши семью из пяти душ да еще следить за двенадцатилетней «мамой», как бы она не стащила чего-нибудь для своих подопечных малышей, пока вы все шьете и шьете бесконечные блузки, и этими блузками устилается дорога во мрак – туда, где ждет вас зияющая яма нищенской могилы!
ГЛАВА XIX. ГЕТТО
Можно ль славить наше время? Чем оправдана хвала,
Если в городской клоаке гибнут души и тела?
Там, в извилистых проулках, в царстве рабского труда,
Женщин гонят на панели преступленье и нужда,
Там людская жизнь проходит в тесноте и темноте,
Там хозяин отнимает хлеб последний у детей,
Там гнилая лихорадка по сырой ползет стене,
И с живым в одной постели спит мертвец, окостенев.
Теннисон[32]
Было время, когда европейские нации обрекали нежеланных им евреев на жизнь в городских гетто. Сегодня господствующий класс при помощи менее грубых, но не менее жестоких средств обрекает нежеланных и все же необходимых ему рабочих на существование в гетто, поражающем своими гигантскими масштабами и невообразимо чудовищными условиями жизни. Восточный Лондон – не что иное, как гетто. Богатые и могущественные не обитают в подобных местах, туда не забредает случайный путешественник, там, сбившись в кучу, живут, плодятся и умирают два миллиона рабочих.
Не следует думать, что все рабочее население Лондона ютится на Восточной стороне; впрочем, дело явно идет к тому. В основной части города бедные кварталы один за другим уничтожаются, и лишившиеся крова перекочевывают главным образом на Восточную сторону. Только за последние двенадцать лет в одном из восточных районов, по ту сторону Олдгейта, Уайтчепела и Майл-Энда, число жителей увеличилось на двести шестьдесят тысяч, то есть больше, чем на шестьдесят процентов. Кстати сказать, церкви в этом районе в состоянии вместить лишь одного молящегося из каждых тридцати семи «новоселов».
«Город убийственной монотонности» – так отзываются о Восточном Лондоне многие, в особенности упитанные, оптимистически настроенные, праздношатающиеся туристы, поражаясь однообразию и убожеству здешних мест. Было бы еще полбеды, если бы Восточный Лондон характеризовала только «убийственная монотонность», коль скоро рабочие не заслуживают, видно, красоты и многообразия впечатлений. Но Восточный Лондон достоин худшего наименования. Его следует назвать «городом деградации».
Некоторые думают, что Восточный Лондон состоит из одних только трущоб. Это не так, хотя и не будет ошибкой сказать, что в целом Восточный Лондон – одна гигантская трущоба. В отношении элементарной пристойности и общепринятой нравственности любая из его ужасных улиц – трущоба. Если там можно увидеть и услышать такое, что не полезно видеть и слышать моему или вашему ребенку, то это также не полезно и другим детям. Если моей жене или вашей жене не подобает жить в подобных условиях, то это в равной мере не подобает и женам других людей. Ибо на Восточной стороне все грубое, все непристойное цветет пышным цветом. Здесь нет ничего интимного. Дурные портят хороших и разлагаются вместе. Казалось бы, что может быть милее и прекраснее младенческой невинности? Но в Восточном Лондоне невинность улетучивается так быстро, что за младенцем в колыбели надо смотреть в оба, не то, начав ползать, он уже окажется посвященным во все дела житейские не меньше нас, грешных.
Следуя Золотому правилу из Евангелия, нельзя никого заставлять жить в Восточном Лондоне. Вы считаете неподходящим для вашего ребенка расти, развиваться и набираться житейского опыта в таких местах? Значит, это неподходящее место и для ребенка других родителей расти, развиваться и набираться житейского опыта. Золотое правило – очень простая вещь, и если следовать ему, то больше ничего не требуется. К черту политическую экономию и теорию естественного отбора, если там это трактуется по-иному. Я говорю: то, что вредно для меня, столь же вредно для других. И точка.
Десятки тысяч семей в Лондоне, общим числом триста тысяч человек, занимают по одной комнате. Семей, живущих в двух-трех комнатах, еще больше, но у них так же тесно, и они так же сбиты все в одну кучу, без различия пола и возраста, как и те, кто ютится в одной комнате. По закону требуется одиннадцать кубических метров на человека, в казармах на солдата отводится в полтора раза больше, а вот профессор Хаксли, в прошлом видный деятель здравоохранения Восточного Лондона, настаивал, что норма на каждого должна быть около двадцати кубических метров, при наличии хорошей вентиляции. Тем не менее девятьсот тысяч человек из числа живущих в Лондоне не имеют минимальных одиннадцати.
По данным Чарльза Бута, в течение многих лет занимающегося экономическими исследованиями быта трудового населения Лондона, в этом городе миллион восемьсот тысяч бедных и очень бедных жителей. Любопытно отметить, что бедными он называет те семьи, которые живут на заработок от восемнадцати до двадцати одного шиллинга в неделю, а очень бедными – семьи, не имеющие даже такого заработка.
Капиталисты все с большим рвением изолируют рабочих как класс и все больше принуждают их жить в чудовищной тесноте, впритык друг к другу, что порождает не столько безнравственность, сколько полную аморальность. Привожу выдержку из протокола недавнего заседания совета лондонского графства, сухую и сжатую, в которой между строк можно прочесть немало страшного.
«М-р Брус задал вопрос председателю комиссии по народному здравоохранению: известны ли ему факты, свидетельствующие о чрезвычайной скученности населения на Восточной стороне. В Восточном Сент-Джордже отец, мать и восьмеро детей: дочери – двадцати, семнадцати, восьми, четырех лет и самая младшая грудного возраста, и сыновья – пятнадцатилетний, тринадцатилетний и двенадцатилетний, – проживают все в одной маленькой комнате. В Уайтчепеле муж, жена, три дочери – шестнадцати, восьми и четырех лет, и два сына – двенадцати и десяти лет – занимают одну комнату еще меньших размеров. В Бетнал-Грине в одной каморке ютится семья из восьми человек: отец, мать, четыре сына – двадцати трех лет, двадцати одного года, девятнадцати и шестнадцати лет – и две дочери – четырнадцати и семи лет. М-р Брус спросил, не считают ли местные власти своим долгом бороться с такой непомерной скученностью».
Когда девятьсот тысяч человек живут фактически в условиях, запрещаемых законом, для властей это, конечно, тоже изрядная морока. Например, выселяют жителей из битком набитого дома, и те перебираются в другую берлогу; переезд обычно совершается ночью (на ручной тележке умещается весь домашний скарб и спящие дети), и власти почти неизбежно теряют их след. Если бы власти вдруг решили полностью выполнить закон 1891 года о народном здравоохранении, то пришлось бы выселить девятьсот тысяч человек прямо на улицу, и чтобы водворить их опять под крышу, потребовалось бы построить пятьсот тысяч комнат.
На первый взгляд эти скверные, грязные улицы кажутся просто-напросто скверными, грязными улицами. Но загляните в дома – и вам откроются неслыханные нищета, убожество и трагедии.
Следующий факт, возможно, вызовет у читателя отвращение, но еще отвратительнее то, что такой факт мог произойти. На Девоншайр-плейс недавно скончалась старуха семидесяти пяти лет. Представитель следственных органов заявил, что все имущество покойной состояло из кучи тряпья, усеянного насекомыми. Пока следователь находился в комнате, вши переползли и на него. Никогда еще он не видел ничего подобного: решительно все в комнате было усеяно вшами.
По свидетельству врача, покойная лежала в одной рубашке и чулках на поваленной решетке камина. Тело ее кишело вшами, и вся одежда, какая была в комнате, казалась серой от насекомых. Осмотр тела выявил предельное физическое истощение покойной. Ноги ее были покрыты язвами от укусов, и чулки прилипли к язвам.
Другой свидетель заявил следующее: «Я имел несчастье видеть труп бедной женщины в морге и до сих пор не могу без содрогания вспомнить это страшное зрелище. Она лежала в мертвецкой худая, как щепка, – кости да кожа. Волосы на голове свалялись, как войлок, и в них гнездилось несметное количество насекомых. По костлявой груди ползали сотни, тысячи, мириады вшей».
Я не желал бы такой смерти своей матери, а вы – своей, так не будем желать ее другим матерям тоже.
Священник Уилкинсон, побывавший в Зулуленде, недавно писал: «Никогда бы вождь африканского племени не разрешил столь непристойного смешения полов: молодых мужчин и женщин, мальчиков и девочек». Он имел в виду детей гетто, которые спят вповалку со взрослыми и уже в пятилетнем возрасте знают такое, чего им лучше бы не знать, но только уже поздно их переучивать.
Общеизвестно и позорно то, что дома в гетто, населенные бедняками, приносят владельцам больше дохода, чем барские особняки. Мало того, что бедняк-рабочий вынужден жить в скотских условиях, он еще должен платить за свою конуру относительно более высокую плату, нежели богач за просторные апартаменты. Существует целая категория людей, выгодно эксплуатирующих трущобы – ведь для всех нуждающихся не хватает жилья и бедняки берут его с боя, а многие вынуждены волей-неволей идти в работный дом. В аренду сдается все: дома, квартиры, комнаты и углы.
«Сдается часть комнаты» – такое объявление я видел недавно в окне дома в пяти минутах ходьбы от Сент-Джеймс-Холла[33]. Священник Хью Хьюз утверждает, что койки сдаются на основе трехсменной системы. Это значит, что на одну койку приходится по три жильца; каждый из них занимает ее восемь часов, – постель не успевает остыть. На три смены сдается даже пол под койкой. Санитарные инспектора нередко обнаруживают такую картину: в комнате объемом в двадцать восемь кубических метров спят на одной кровати три женщины, а на полу под кроватью – еще две. В другой комнате в сорок девять кубических метров на кровати спит мужчина с двумя детьми, а под кроватью – две женщины.
А вот типичный образец более «респектабельного», двухсменного, пользования комнатой: днем ее занимает молодая женщина, работающая по ночам в гостинице, а с семи часов вечера, когда она уходит на работу, и до семи утра в комнате располагается рабочий-каменщик.
У. Дайвис, настоятель храма Христа в Спайтелфилдзе, произвел перепись населения некоторых улиц своего прихода, и вот что он отметил:
«В одном переулке десять домов, и в них пятьдесят одна комната; все одинаковой площади, все крошечные. Общее число жильцов – двести пятьдесят четыре человека. Но по двое живут только в шести комнатах, в остальных помещается от трех до девяти человек. В соседнем переулке шесть домов, в них двадцать две комнаты и восемьдесят четыре жильца, причем в некоторых из комнат проживают по шесть, восемь и девять человек. В одном доме на восемь комнат приходится сорок пять жильцов: девять в одной, восемь в другой, по семи в третьей и четвертой и шесть в пятой».
Гетто перенаселено не потому, что людям нравится так жить, а потому, что у них нет другого выхода. Почти половина рабочих платит за квартиру от двадцати пяти до пятидесяти процентов своего заработка. Средняя квартирная плата за комнату в Восточном Лондоне колеблется от четырех до шести шиллингов в неделю. Квалифицированный рабочий из своего заработка в тридцать пять шиллингов отдает домохозяину пятнадцать шиллингов за две крохотные клетушки, прилагая отчаянные усилия к тому, чтобы поддержать некое подобие семейной жизни. При этом квартирная плата непрерывно растет. На одной из улиц в Степни только за два года плата за жилище возросла с тринадцати до восемнадцати шиллингов, на другой улице – с одиннадцати до шестнадцати, на третьей – с одиннадцати до пятнадцати, а в Уайтчепеле, где прежде за домик из двух комнат брали десять шиллингов, теперь берут двадцать один. На востоке, западе, севере к юге Лондона квартирная плата неуклонно ползет вверх. Когда акр земли ценится от двадцати до тридцати тысяч фунтов стерлингов, кто-то должен возмещать расходы домовладельцу!
Член палаты общин У. Стедмен, выступая по поводу положения своих избирателей района Степни, заявил следующее:
«Сегодня утром меня остановила возле моего дома некая вдова. У нее шестеро детей, их надо кормить. Она арендует домик за четырнадцать шиллингов в неделю и в свою очередь сдает углы. Кроме того, занимается поденной стиркой и уборкой. Она с плачем рассказала мне, что домовладелец увеличил квартирную плату до восемнадцати шиллингов. Что ей остается делать? Свободных домов в районе Степни нет: каждый угол занят, все переполнено».
Господство одного класса зиждется на вырождении другого; когда рабочие согнаны в гетто, им трудно избежать процесса вырождения. В гетто вырастает низкорослое, физически недоразвитое, слабовольное племя, резко отличающееся от племени хозяев. Мужчина здесь – это какая-то карикатура на физически здорового человека. А женщины? А дети? Они бледны и малокровны, сутулы и кривобоки, под глазами пролегли глубокие тени. Все женственно привлекательное гибнет здесь, не успев расцвесть.
Хуже всего то, что только такие и остались в гетто – вырождающееся племя, которому предстоит дальнейшее вырождение. Уже полтора столетия, не меньше, истощаются людские резервы. Сильные, мужественные, инициативные, предприимчивые люди уезжали в новые, более свободные страны, строили новые государства, создавали новые нации. Те, кто не обладал этими качествами, – люди слабовольные, неспособные, неумелые или безнадежно больные и отчаявшиеся, – оставались в Англии продолжать род. Но и дальше, из года в год, все, что они производили лучшего, отнималось у них: стоит юноше подняться здоровым и рослым, как его немедленно призывают в армию. По словам Бернарда Шоу, солдат – «это якобы героический, полный патриотических чувств защитник родины, а на самом деле – горемыка, которого нищета заставила за дневной паек, крышу над головой и одежду продаться в качестве пушечного мяса».
Этот постоянный отсев всего лучшего, что родится в рабочей среде, истощил породу, а самые жалкие ее остатки опускаются в гетто на «дно». Лучшие жизненные соки высосаны и впрыснуты в кровь новых поколений в далеких заморских странах. В гетто остаются деклассированные элементы; их изолируют и предоставляют своей судьбе, и они теряют облик человеческий. Если они совершают убийства, то, убив, тупо отдают себя в руки палачей. Они грешат, не дерзая. Такой пырнет тупым ножом приятеля или размозжит ему голову чугунным горшком, а потом усядется ждать полицию. Бить жену – привилегия мужчины, которую дает ему брак. Мужчины носят здесь удивительные сапоги, подбитые железными гвоздями. Украсив мать своих детей синяком под глазом, супруг валит ее на землю и топчет подковами, как техасский жеребец топчет гремучую змею.
Женщина из беднейших слоев гетто – такая же рабыня мужа, как индейская скво. И лично я, на месте такой женщины, предпочел бы быть индейской скво. Мужчины находятся в экономической зависимости от своих хозяев, женщины – от своих мужей. В результате кулачная расправа, которую по справедливости заслужил хозяин, выпадает на долю жены. А она беспомощна: муж – кормилец семьи, и у них дети, – не сажать же его в тюрьму, чтобы самой с детьми помереть с голоду! При разборе в суде дела о рукоприкладстве почти невозможно бывает получить доказательства, которые позволили бы вынести приговор виновному: обычно пострадавшая от мужниных кулаков жена, истерически рыдая, молит судью отпустить ее мужа на свободу – ради детей.
Жены становятся сущими ведьмами или по-собачьи покорными, утрачивают самоуважение и те скудные понятия о приличиях, которые они имели во времена девичества, и все вместе, и мужчины и женщины, безотчетно погружаются глубже и глубже в трясину.
Иногда я пугаюсь собственных обобщений относительно массовой нищеты в гетто и начинаю обвинять себя в преувеличении, боясь, что стою слишком близко от изображаемого предмета и мне не хватает перспективы. В такие минуты я нахожу полезным прибегнуть к свидетельству других людей для подтверждения того, что нервы у меня в порядке и голова на месте. Фредерик Гаррисон[34] всегда производил на меня впечатление разумного, уравновешенного человека, однако вот что пишет он:
«Для меня, во всяком случае, есть достаточно оснований сказать, что современный общественный строй едва ли представляет шаг вперед по сравнению с рабовладельческим или крепостным строем, если навсегда сохранится то положение, которое мы наблюдаем; девяносто процентов фактических производителей материальных благ владеют правом на свой угол только до конца недели, у них нет ни клочка земли, ни даже собственной комнаты и никаких ценностей вообще, за исключением домашнего хлама, целиком умещающегося на одной ручной тележке; они не уверены даже в своем скудном недельном заработке, которого едва хватает, чтобы поддержать душу в теле; они живут чаще всего в таких местах, где хороший хозяин не стал бы держать лошадь; они никак не застрахованы от нужды, ибо один месяц безработицы, болезни или любое другое несчастье приводит их на грань голода и нищеты… Если такое положение есть норма для рядового рабочего города и деревни, то еще хуже приходится огромной массе отщепенцев – безработных, этому резерву промышленной армии, составляющему минимум одну десятую часть всего пролетариата; для этих людей нормальное положение – полная обездоленность. Если такое устройство современного общества закрепится навсегда, мы должны будем признать, что цивилизация несет проклятие огромному большинству человечества».
Девяносто процентов! Страшное дело! Однако священник Стопфорд Брук, рисующий ужасную картину жизни одной лондонской семьи, считает необходимым помножить ее на полмиллиона. Цитирую Брука:
«В бытность мою помощником приходского священника в Кенсингтоне я часто видел, как люди целыми семьями двигались в Лондон по Хаммерсмит-роуд. Я познакомился с одной из таких семей, состоящей из отца-рабочего, матери, сына и двух дочерей. Долгое время они жили в деревне, работали в чьем-то имении и кое-как кормились благодаря тому, что существовал общественный выгон. Но потом общественный выгон был ликвидирован, владелец имения перестал нуждаться в их услугах, и их преспокойно выселили из дома. Куда идти? В Лондон, разумеется, где, как они полагали, работы хватает на всех. Им удалось сберечь немного денег, и они надеялись снять две приличные комнаты. Но в Лондоне перед ними встал неумолимый жилищный вопрос: две комнаты в мало-мальски благоустроенном доме стоили десять шиллингов в неделю. Продукты в городе были дорогие и плохого качества, питьевая вода скверная. Все это очень быстро сказалось на здоровье приезжих. Работу найти было трудно, платили мало, – и скоро появились долги. Отвратительные жилищные условия – грязь и темнота – и нескончаемая работа все больше подрывали их здоровье и сломили дух. Вскоре пришлось искать квартиру подешевле. Сняли одну комнату, тоже за безбожную цену, и очутились в самой настоящей клоаке. Мне это место хорошо знакомо. С таким адресом им стало еще труднее находить работу, и они попали в лапы людей, которые за гроши тянут из рабочих последние соки, не считаясь с тем, мужчина это, женщина или ребенок. На новом месте было еще темнее и грязнее, пища и вода еще хуже, и здоровье их все убывало, а дурная среда лишала последних остатков человеческого достоинства. Зеленый змий одолевал их. Само собой разумеется, что на каждом углу этой улицы было по кабаку. Туда и устремлялись эти несчастные – согреться, побыть среди людей, забыть на время свое горе. Оттуда они выходили отягощенные новыми долгами, с отуманенной головой, готовые ради выпивки на все. И не прошло и нескольких месяцев, как отец попал в тюрьму, мать слегла, чтобы больше не встать, сын сделался преступником, а дочки пошли по рукам. Помножьте этот случай на полмиллиона, и тогда вы начнете только добираться до истины».
На всем свете нельзя найти более мрачного зрелища, чем этот «ужасный Восточный Лондон» с его районами Уайтчепел, Хокстон, Спайтелфилдз, Бетнал-Грин и Уоппинг до Ост-индских доков. Жизненные краски здесь серые, тусклые. Вокруг – бедность, безнадежность, уныние, грязь. Ванны никто никогда и в глаза не видел, – обитателям Восточного Лондона это представляется каким-то мифом о наслаждениях, которыми пользовались боги. Народ живет в грязи, а если кто и делает жалкие попытки поддерживать чистоту, то это выглядит и смешно и трагично. Даже воздух здесь какой-то грязный, насыщенный гадкими запахами, и дождь больше похож на грязь, чем на чистую воду с неба. Каменные мостовые заросли грязью. Словом, кругом грязь без конца и края, и смыть ее может только извержение вулкана Пеле или Везувия.
Унылы и однообразны бесконечные мили кирпичных домов, и так же унылы и однообразны люди. Религия, по существу, обошла их стороной, и они с головой погрязли в земном, в грубом и пошлом, губительном для духа и возвышенных чувств.
Когда-то англичане любили похваляться: «Мой дом – моя крепость». Сегодня эти слова звучат анахронизмом. У жителей гетто нет дома. Они не знают, что такое семейный очаг, и потому не чтут его святости. Даже муниципальные дома, где живут квалифицированные рабочие, это лишь густонаселенные казармы. Здесь и не пахнет семейным очагом, что, кстати, проявляется даже в их лексиконе: например, отец, вернувшийся с работы, спрашивает на улице свою девочку, где мать, и та отвечает: «Мама в помещении».
Образовалась новая порода людей – люди улицы. Вся их жизнь проходит или на работе, или на улице. У них есть какие-то крысиные норы, куда можно заползти, чтобы переночевать, – и ничего больше. Мы не вправе оскорблять наш язык, называя подобную нору домом. Традиционный сдержанный, молчаливый англичанин исчез. Люди улицы шумны, крикливы, нервны, взвинчены, – я имею в виду молодых. Те, кто постарше, выглядят угрюмыми, отупевшими от пива. Когда они не заняты, они часто стоят, уставясь в одну точку, точно жующие жвачку коровы. Таких можно встретить на любой улице – они стоят и тупо смотрят перед собой. Последите за любым из них, и вы увидите, что он способен часами не двигаться с места и после вашего ухода будет стоять все так же неподвижно, вперив пустой взгляд в пространство, точно завороженный. На пиво у него нет денег; в свою нору он забирается, только чтобы поспать. Куда же деваться? Он уже знает цену всему – и девичьей любви, и любви жены, и любви ребенка. По его мнению, все это притворство и обман и испаряется, как роса, бесследно исчезает под напором суровой жизненной правды.
Повторяю: молодые нервны, взвинчены и легко возбудимы; пожилые тупы, неповоротливы, флегматичны. Нелепо даже на миг предположить, что эти люди в состоянии конкурировать с рабочими Нового Света. Доведенные до нечеловеческого состояния, опустившиеся и отупевшие обитатели гетто не смогут быть полезными Англии в ее борьбе за мировое господство в области промышленности, в борьбе, которая, по свидетельству экономистов, уже началась. Они не сумеют достойным образом проявить себя ни в качестве рабочих, ни в качестве солдат, когда Англия в нужде обратится к ним, своим забытым сыновьям. А если положение их родины в мире индустрии пошатнется, они погибнут, как осенние мухи. Или же, когда дела Англии примут скверный оборот, то обитатели гетто, доведенные до полного отчаяния, могут стать опасными: толпами ринутся они на Западную сторону, чтобы отомстить за все беды, причиненные ею жителям Восточной стороны. В этом случае под огнем скорострельных пушек и прочих современных средств ведения войны они погибнут еще быстрее и проще.
ГЛАВА XX. КОФЕЙНИ И НОЧЛЕЖНЫЕ ДОМА
Во имя чего должны мы жить, как
сельди в бочке?
Роберт Блэтчфорд
Еще одно понятие сверкнуло и кануло в Лету, лишившись своей литературной, овеянной романтикой традиции и всего того, что делает иные слова дорогими нашему сердцу! Отныне слово «кофейня» будет порождать во мне самые неприятные ощущения. Там, за океаном, одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать в памяти множество исторических персонажей – завсегдатаев кофеен – денди и острословов, памфлетистов и наемных бандитов и, разумеется, нищей богемы лондонской Граб-стрит.
Но здесь, на месте, – увы! – само название бессмысленно. Кофейня – место, где люди пьют кофе. Неверно. Вы не раздобудете там кофе ни за какие блага. Правда, по вашему заказу принесут какую-то бурду, именуемую кофе, но, отхлебнув глоток, вы с разочарованием убедитесь, что это отнюдь не то, чего вы ждали.
И кофе не кофе, и кофейни не кофейни. Это грязные «обжорки», посещаемые главным образом рабочим людом, и тот, кто пришел сюда закусить, не может после этого уважать себя. О скатертях и салфетках здесь и не слыхивали; на обеденных столах навалена грязная посуда с чужими объедками; чтобы очистить тарелку или кружку, содержимое вываливают прямо на стол или на пол. В дневные часы, когда там особенно людно, я буквально утопал в скользких помоях и если умудрялся проглотить кусок в такой обстановке, то лишь потому, что был зверски голоден и способен съесть что угодно.
Рабочий человек к этому, по-видимому, привык и недовольства не выражает: еда – необходимость, какие там еще для нее украшения! Он приходит, ест с жадностью троглодита и уходит, я полагаю, только раздразнив аппетит. Когда вы видите, что человек по пути на работу заказывает кружку водицы, именуемой чаем и столь же похожей на чай, как на амброзию, и запивает ею вытащенный из кармана ломоть черствого хлеба, будьте уверены, что после такого завтрака он много не наработает. И, разумеется, ни он, ни тысяча его собратьев не смогут дать столько продукции хорошего качества, сколько дают те люди, которые плотно позавтракали добрым куском мяса с картофелем и выпили настоящего кофе.
Кружка чаю, кусок копченой сельди и два ломтика хлеба с маслом считаются для лондонского рабочего роскошным завтраком. Не было случая, чтобы хоть кто-нибудь заказал при мне в кофейне порцию мяса за пять-шесть пенсов (самая дешевая цена), а когда я требовал себе бифштекс, то каждый раз должен был дожидаться, пока хозяин кофейни пошлет в мясную лавку за куском мяса.
Посаженный в калифорнийскую тюрьму, куда я попал за бродяжничество, я получал лучшую пищу, чем та, которую подают лондонскому рабочему в кофейнях; а когда я был в Америке рабочим, то за двенадцать пенсов ел такой завтрак, какой британскому рабочему и не снился. Правда, его завтрак обходится только в три-четыре пенса, но соотношение одинаковое, ибо он зарабатывает два – два с половиной шиллинга, а мне платили шесть. Зато я и делал за рабочий день куда больше, чем он. Вот вам обе стороны медали. Человек, материально лучше обеспеченный, всегда работает производительнее того, чей материальный уровень низок.
Моряки говорят, что между службой в английском торговом флоте и в американском существует вот какая разница: на английских пароходах дрянная кормежка, ничтожная плата, но работа легкая. На американских же кормежка хорошая и плата хорошая, зато заставляют много работать. То же самое можно сказать и вообще о положении рабочего люда обеих стран. Чтобы машины на океанском пароходе производили энергию, им необходимо топливо. С рабочим такая же картина. А если ему не на что приобретать питание, тогда у него не будет энергии, вот и все. Обратный пример: английский рабочий приезжает в Соединенные Штаты. Уже в Нью-Йорке он укладывает больше кирпичей, чем в Лондоне, в Сент-Луисе еще больше, а в Сан-Франциско больше, чем в Сент-Луисе[35]. Это потому, что уровень его жизни все время соответственно повышается.
По утрам, когда люди спешат на работу, на уличных тротуарах сидят торговки, которые выносят в мешках хлеб на продажу. Почти все рабочие покупают этот хлеб и едят тут же, всухомятку, даже не заходя в кофейню, чтобы запить его чаем по пенни за кружку. Ясно, что при таком питании человек будет работать плохо, ясно также и то, что его наниматель – и вся нация заодно – потерпят убыток. Уже давно политические деятели кричат: «Англия, пробудись!» Право, они проявили бы больше здравого смысла, если бы изменили свой клич на «Англия, поешь досыта!»
Мало того, что пища рабочих плохая, – она еще и грязная. Я стоял возле мясной лавки, где толпились озабоченные домашние хозяйки, и наблюдал, как они рылись в куче жалких обрезков говядины и баранины, какие в Америке покупают для собак. Не буду ручаться за чистоту рук этих женщин, как не буду ручаться за чистоту их жалких жилищ, а меж тем они перебрасывали мясо руками, поворачивали его так и этак, придирчиво рассматривая и прикидывая, как повыгоднее истратить свои медяки. Я видел, что один наиболее отвратительный кусок побывал по крайней мере в двадцати руках, покуда мясник не всучил его маленькой робкой женщине. Так продолжалось до вечера: вместо проданных обрезков добавлялись новые, уличная пыль оседала на мясе, по нему ползали мухи, и множество грязных рук шарило и шарило в этой куче.
На тележках торгуют битыми и гнилыми фруктами; очень часто торговцы хранят товар ночью у себя в комнатах, где спят целой семьей, дышат, потеют, плюют, заражая фрукты всевозможными бациллами, а наутро опять выносят их на продажу.
Бедняк-рабочий Восточного Лондона не знает вкуса свежего мяса или свежих фруктов, да и вообще-то мясо и фрукты почти для него недоступны. Даже квалифицированный рабочий не может похвастать своим столом. Если судить по тому, что едят в кофейнях, – а это довольно показательно, – английский рабочий не имеет представления о настоящем кофе, чае, какао. Помои и бурда, подаваемые в кофейнях, могут еще кое-как отличаться по качеству в разных местах, но они даже отдаленно не напоминают того, что мы с вами привыкли называть кофе или чаем.
Вспоминается мне такой случай в кофейне неподалеку от Джюбили-стрит, на Майл-Энд-роуд.
– Дашь мне, доченька, чего-нибудь вот на эти деньги? Давай, что хочешь, мне все равно, – с утра еще крошки во рту не было, сил больше нет.
То говорила старуха, облаченная в опрятное черное старье. «Доченька», которой она протягивала монетку в один пенс, была хозяйка кофейни, она же и подавальщица, – изможденная женщина лет сорока.
Я ждал ответа хозяйки, волнуясь не меньше, пожалуй, чем старуха. Было четыре часа дня. Посетительница, казалось, вот-вот упадет от слабости. После минутного колебания хозяйка пошла на кухню и принесла порцию «рагу из барашка с молодым зеленым горошком». В тот момент я сам ел такое же блюдо, но у меня сложилось впечатление, что барашек окончил земное существование довольно-таки старым бараном, а горох, будь он даже помельче и помягче, все равно не оправдал бы названия «молодой». Но не в этом дело; блюдо это стоило шесть пенсов, а хозяйка взяла со старухи один пенс, лишний раз доказав извечную истину, что бедняки – самые щедрые люди на свете.
Старуха, рассыпаясь в благодарностях, присела напротив меня за маленький столик и принялась жадно поглощать горячее рагу. Оба мы молча, энергично ели. Вдруг она громко и весело воскликнула, обращаясь ко мне:
– Я продала коробку спичек! Да! – Радость просто бурлила в ней. – Я продала коробку спичек! Вот и заработала пенни!
– Вам уж, видно, порядочно лет? – высказал я предположение.
– Семьдесят четыре стукнуло вчера, – ответила она и снова склонилась над своей тарелкой.
– Эх, дьявол, я бы рад помочь старушке, да, поверишь ли, сам до сих пор не ел сегодня, – сказал парень, сидевший рядом. – Вот сейчас только случайно подработал шиллинг: черт знает сколько горшков заставили меня за это перемыть.
– Я уже шесть недель не работаю по своему делу, – ответил он на мои расспросы. – Время от времени попадается работа, да редко, очень редко.
Чего только не насмотришься в этих кофейнях! Я никогда не забуду воинственную официантку из кофейни близ Трафальгарской площади; я дал ей золотой соверен, чтобы расплатиться по счету. Кстати, в кофейнях полагается платить вперед, а уж для плохо одетых это правило совершенно обязательно!
Официантка попробовала монету на зуб, звякнула ею о стойку, потом окинула испепеляющим взглядом меня и мой оборванный костюм и, наконец, спросила:
– Где ты ее взял?
– Какой-то тип забыл на столе. Что, не верите?
Она посмотрела мне прямо в глаза.
– Ври больше!
– Ну, тогда я сам их делаю, – сказал я.
Она презрительно фыркнула и сдала мне одной мелочью, а я в отместку ей пробовал на зуб и на звук каждую серебряную монетку.
– Прибавьте кусок сахару в чай, я заплачу вам еще полпенни, – попросил я.
– Раньше ты издохнешь, – последовал любезный ответ, который она подкрепила выразительными, непристойными жестами.
Я никогда не был находчив и скор на язык, но тут почувствовал, что сражен окончательно, и кое-как, не помня себя от обиды, проглотил свой чай, а она продолжала злобствовать даже тогда, когда я уже выскочил на улицу.
Как уже говорилось, триста тысяч человек в Лондоне живут семьями в одной комнате, а девятьсот тысяч прозябают в отчаянных условиях, запрещаемых законом. Но есть еще один вид жилья для бедных – это частные ночлежные дома, и за ними числится еще тридцать восемь тысяч лондонцев. Таких заведений здесь множество – от маленьких, тонущих в грязи хибарок до предприятий-гигантов, приносящих пять процентов дохода и расхваливаемых самодовольными буржуа на все лады (хотя сами они никогда там не бывали). Но все они одинаково непригодны для человека. Не то чтобы там протекали крыши или дуло в окна, нет, – я имею в виду обстановку в них: нездоровую и унижающую человеческое достоинство.
Такие учреждения часто называют «гостиницами для бедных», но эти слова звучат как насмешка. Хороша гостиница, если человек не располагает отдельной комнатой, где он мог бы побыть наедине с собой, если его срывают с постели чуть свет и гонят вон, если он имеет право уплатить только за одну ночь и должен каждый вечер заново снимать койку!
Не подумайте, что я пытаюсь огульно предать анафеме все крупные частные и муниципальные заведения подобного рода и все дома для одиноких рабочих. Отнюдь нет. В таком общежитии рабочий избавлен от многих ужасов мелких ночлежных домов, он получает здесь на свои деньги то, чего не получит нигде, – но все равно это не место для жилья; человек, который делает какое-то общественно полезное дело, не должен жить в таких условиях.
Мелкие ночлежные дома, как правило, – сплошной ужас; я это изведал на себе. Но не буду говорить о них, перейду сразу к «гигантам». Один такой дом находится неподалеку от Миддлэссекс-стрит; его постояльцы – почти исключительно рабочие. Прямо с улицы вы по нескольким ступенькам спускаетесь в подвал. Две большие полутемные комнаты заполнены мужчинами, занятыми поглощением пищи, которую они тут же собственноручно готовят. Я тоже собирался приготовить что-нибудь для себя, но запах, ударивший мне в нос, отбил всякий аппетит, и я ограничился тем, что решил понаблюдать, как стряпают и едят другие.
Какой-то человек – видимо, только что вернувшийся с работы, – сел за некрашеный деревянный стол напротив меня и принялся за еду. Соль, насыпанная кучкой на довольно грязном столе, заменяла ему масло. Он макал в нее хлеб и уписывал свой «бутерброд», запивая чаем из большой кружки, а на закуску съел еще кусочек рыбы. Он ни с кем не разговаривал и ни на кого не смотрел. Так же безмолвно ужинали и другие. Никто в этой большой, скудно освещенной комнате не произносил ни слова, уныние и подавленность царили здесь. Люди мрачно размышляли о чем-то за своей убогой трапезой. И я, как рыцарь Роланд, додумал: за какие же грехи эти люди заслужили такое наказание?
Из кухни, однако, доносились оживленные звуки, и я пошел туда – к плите, за которой мужчины варили себе еду. Вонь, ударившая мне в нос при входе, была здесь еще сильнее, я почувствовал тошноту и выбежал на улицу глотнуть свежего воздуха.
Потом я вернулся в дом, заплатил пять пенсов за «кабину» для спанья (вместо квитанции мне вручили огромную медную бирку) и поднялся наверх в курительную. Там я увидел два настольных бильярда и несколько шашечных досок. Вокруг толпились люди: одни играли, другие ждали своей очереди. Вдоль стен тоже сидел народ – кто курил, кто читал, кто занимался починкой одежды. Молодежь весело шумела, старики угрюмо молчали. Можно сказать, что здесь были люди двух типов: веселые и мрачные, – причем грань прокладывал их возраст.
Но как и подвальные помещения, этот зал не может сойти за «домашний очаг», особенно для нас с вами, познавших смысл этого выражения! На стенах висят чудовищные, оскорбительнейшие правила поведения постояльцев. В десять часов гасят свет, и людям не остается ничего другого, как идти спать. Для этого извольте снова спуститься в подвал, вручить свою бирку дородному сторожу и подняться по другой лестнице в спальное отделение. Я вскарабкался на самую верхотуру и потом прошел вниз, обойдя несколько этажей, заполненных спящими. «Кабина» считается высшим разрядом, туда вдвинута узенькая кровать, и остается еще достаточно места, чтобы человек мог стоя раздеться. Постель неплохая, белье чистое, – в этом отношении претензий предъявить не могу. Но побыть одному и тут никак нельзя.
Чтобы представить себе помещение, заполненное «кабинами», вообразите пчелиные соты, увеличьте мысленно каждую ячейку до двух метров в высоту, остальное – пропорционально, потом поставьте эти увеличенные соты на пол большого сарая – и вот вам все, как в натуре. «Кабины» без потолков, они разделены тонкими перегородками, и вы слышите храп всех спящих, чувствуете каждое движение ваших соседей. Но и эта клетушка-уголок сдается вам на весьма короткий срок! Рано утром вы обязаны покинуть ее; вам не разрешается оставлять там вещи, приходить и уходить, когда заблагорассудится, или, чего доброго, запирать дверь (впрочем, и двери-то никакой нет, имеется лишь дверной проем). Если вы согласны оставаться постояльцем «гостиницы для бедных», то придется мириться с этим, равно как и с тюремными порядками, посредством которых все время подчеркивается, что вы нуль, ничтожество и нечего вам ерепениться.
А по-моему, человеку, который трудится целый день, необходимо иметь отдельную комнату с собственным ключом, где сохраняются в целости его пожитки, где он может почитать или поглядеть в окно, где он свободен бывать когда захочет, где он может завести какие-то собственные вещи, помимо тех, которые он носит на себе и в карманах, где он может прибить на стенку фотографии матери, сестры, возлюбленной, балерин, собак по собственному усмотрению, – словом, человеку необходимо иметь такой уголок, про который он имел бы право сказать: «Это мое, это моя крепость, внешний мир кончается на пороге, здесь я царь и бог!» Имея это, человек будет лучше относиться к своим гражданским обязанностям и будет лучше работать тоже.
Я стоял посреди спальни и слушал. Я переходил от койки к койке и вглядывался в лица спящих. По большей части это были люди молодые, в возрасте от двадцати до сорока лет, – старикам не по карману ночлежный дом, старики ходят в работный дом. Я смотрел на этих молодых мужчин и думал о том, что у них ведь красивые лица – такие лица созданы для женских поцелуев, а тела – для объятий. Они достойны любви и сами способны на любовь. Влияние женщины благотворно, а этим людям не хватает облагораживающего и смягчающего влияния, – они, наоборот, с каждым днем становятся грубее и бесчувственнее. «Где же эти женщины?» – думал я. И мне послышался «блудницы пьяный смех». Эхом отозвались Леман-стрит, Ватерлоо-роуд, Пикадилли и Стрэнд, – и я понял, где эти женщины.
ГЛАВА XXI. НЕОБЕСПЕЧЕННОСТЬ
– Чем вы занимаетесь? Вы кажетесь больным.
– Это из-за моих легких. Я работаю на
производстве серной кислоты.
– Вы работаете на производстве
сернокислого натрия?
– Да.
– Трудная у вас работа?
– Дьявольски трудная.
– Зачем вы избрали себе такую каторжную
профессию?
– Я женат. У меня дети. Не голодать же нам
всем!
– Почему вы ведете такой образ жизни?
– У меня семья. В наших местах пропасть
безработных.
– Какую работу вы называете тяжелой?
– Мою, какую же еще! Попробовали бы вы
поворочать пятидесятифунтовым ломом глыбы по
три центнера каждая, когда из печи так и
полыхает!
– Мне-то не надо. Я философ.
– Ах, так? Тогда держитесь за свое дело.
Хуже нашего и в аду не сыщешь.
Из бесед Роберта Блэтчфорда с разными рабочими.
Я разговорился с одним чрезвычайно озлобленным человеком. По его убеждению, жена обошлась с ним несправедливо и столь же несправедливо обошелся суд. Неважно, кто здесь прав, а кто виноват. Дело в том, что жена добилась развода, и его присудили к выплате десяти шиллингов в неделю на содержание ее и пятерых детей.
– Вы только подумайте, – жаловался он мне, – что будет с нею, если я перестану платить эти десять шиллингов? Вдруг какое-нибудь несчастье случится со мной и я не смогу работать или заболею грыжей, ревматизмом, холерой… Что с ней тогда будет, что? – Он уныло покачал головой. – Пропадет ведь, одна ей дорога – в работный дом, а там, знаете, какая собачья жизнь? А не захочет туда, так будет еще того хуже. Пойдемте, я покажу вам десяток женщин, спящих в подворотне. И это еще не самое страшное, что ее ждет, если не будет меня и моих десяти шиллингов.
Уверенность, с какой этот человек предрекал судьбу своей семьи, заслуживает внимания. Умудренный жизнью, он понимал, как непрочно обеспечена его жена куском хлеба и пристанищем. Крышка ей, если бывший муж потеряет – окончательно или даже на время – способность работать. Раздвиньте рамки этого случая, и вы обнаружите, что точно в таком же положении находятся сотни тысяч и даже миллионы супружеских пар, которые не разводились, а вместе, полюбовно несут заботы о своей семье.
Факты действительно чудовищные. В одном только Лондоне миллион восемьсот тысяч человек относятся к разряду малоимущих, а частично даже неимущих; добавьте к ним еще миллион таких, которых недельная получка спасает от нищенства. Восемнадцать процентов населения Англии и Уэльса вынуждены пользоваться пособием, причем в Лондоне, по данным совета лондонского графства, эти лица составляют двадцать один процент. Разумеется, между получающими пособие и абсолютными нищими есть известная градация, но Лондон кормит и сто двадцать три тысячи полностью обездоленных тоже (цифра, равная населению целого города). Каждый четвертый лондонец умирает в благотворительном учреждении; из каждой тысячи жителей Англии девятьсот тридцать девять человек умирают в бедности; восемь миллионов человек живут впроголодь и, наконец, двадцать миллионов не знают самых элементарных жизненных удобств.
Интересно более подробно рассмотреть данные о лондонцах, умерших в благотворительных учреждениях.
В период от 1886 до 1893 года процент нищих по отношению ко всему населению был в Лондоне ниже, чем по всей Англии в целом; в дальнейшем, однако, Лондон стал перегонять. Но даже из статистического отчета за 1886 год явствует, что в 1884 году в Лондоне скончалось 81 951 человек, из них:
в работных домах 9 909
в больницах 6 559
в сумасшедших домах 278
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —
Всего в благотвортельных учреждениях 16 746 человек
Один писатель, член Фабианского общества, комментировал эту таблицу так:
«Учитывая, что приведенные цифры включают сравнительно небольшое количество детей, можно предположить, что каждому третьему взрослому лондонцу суждено умереть в благотворительном учреждении, причем среди них явно преобладают люди физического труда».
Эти цифры помогают понять, насколько близок рядовой трудящийся к нищете. Причины обнищания бывают разные. Вот, например, объявление из вчерашней газеты:
«Требуется конторщик со знанием стенографии, машинописи и счетоводства. Жалованье 10 шиллингов в неделю. Обращаться письменно и т. д.».
А сегодня я прочитал в газете о том, что обитатель одного из лондонских работных домов, конторщик по профессии, тридцати пяти лет, был привлечен к судебной ответственности за отказ от трудовой повинности. Человек этот утверждал, что за время пребывания в работном доме беспрекословно выполнял все наряды, когда же надзиратель послал его дробить камень, не сумел кончить работу вовремя, ибо руки у него покрылись волдырями. Он признался, что никогда не держал в руках более тяжелого инструмента, чем перо. Судья вынес приговор ему и его несчастным рукам: семь дней тяжелых принудительных работ.
Одних людей приводит к нищете старость, других – несчастный случай, третьих – болезнь или смерть кормильца семьи. Возьмем семью, которая состоит из мужа, жены и троих детей и еле-еле сводит концы с концами на двадцать шиллингов в неделю (а таких семей в Лондоне сотни тысяч). Заработок мужа уходит у них весь до последнего гроша, и если вдруг они его лишатся, то через неделю семья будет обречена на нищету и голод. А что, если с кормильцем семьи произойдет несчастный случай? Мать, обремененная тремя детьми, много не заработает. Перед ней выбор: либо отдать детей обществу по призрению малолетних нищих, а самой поступить куда-нибудь, либо приносить работу из потогонной мастерской в свою берлогу (куда придется перебраться, ибо прежняя комната будет уже ей не по карману). Но в потогонных мастерских основной контингент надомниц – замужние женщины, чей заработок в семье является не главным, а подсобным, да женщины-одиночки, которым нужно кормить лишь себя, и это определяет расценки. И они настолько ничтожны, что мать и трое ее детей вынуждены жить хуже животных, голодать и мучиться, пока смерть не положит конец их страданиям.
Два факта из газет подтверждает, что мать – кормилица троих детей – на может выдержать конкуренции тех, которые согласны на еще более мизерную плату, чем она.
Некий человек написал письмо в редакцию, в котором выразил свое возмущение. Его дочь вдвоем с товаркой делают коробки по восемь с половиной пенсов за гросс. Ежедневно они изготовляют четыре гросса. При этом восемь пенсов они должны расходовать на транспорт, два – на этикетки, два с половиной – на клей и один – на шпагат для обвязывания коробок. Им остается один шиллинг девять пенсов, то есть по девять с половиной пенсов на каждую.
Второй случай: на днях в опекунский совет Лутона обратилась за вспомоществованием старушка семидесяти двух лет. По словам газеты, «она шила соломенные шляпы, но вынуждена была бросить это занятие, так как платили баснословно мало: два с четвертью пенса за шляпу, которую требовалось изготовить собственноручно от начала до конца и поставить за свой счет отделку».
Между тем мать и трое детей, о которых говорилось выше, ничем решительно не согрешили, чтобы заслужить подобное наказание. Просто стряслась беда – и все; вышел из строя кормилец семьи. Обезопасить себя на этот счет невозможно: кому как повезет. Каждая семья имеет столько же шансов избежать падения на дно Бездны, сколько и угодить туда. Возможности эти отражены в холодных, безжалостных цифрах. Некоторые из них уместно здесь привести.
Сэр А. Форвуд подсчитал, что ежегодно один рабочий из 1 400 бывает убит, один из 2 500 превращается в полного инвалида, один из 300 превращается в полуинвалида и один из 8 выходит из строя на три-четыре недели по болезни.
Но это касается только несчастных случаев в промышленности. А ведь ужасную роль играет и общая высокая смертность в гетто. Средняя продолжительность жизни обитателей Западного Лондона пятьдесят пять лет, жителей же Восточного Лондона – тридцать лет. Иными словами обитателю Западного Лондона дается возможность прожить вдвое дольше, чем обитателю Восточного Лондона. А еще толкуют об ужасах войны! Да перед лондонскими цифрами меркнет все, что было в Южной Африке и на Филиппинских островах.[36] Вот где проливается кровь – здесь, в самой мирной обстановке! И в этой войне не соблюдается никаких гуманных правил: женщин и грудных детей убивают здесь с такой же жестокостью, как и мужчин. Нечего ссылаться на войну, если в Англии ежегодно убивают и превращают в инвалидов полмиллиона мужчин, женщин и детей, занятых в промышленности.
На Западной стороне умирают, не достигнув пяти лет, восемнадцать процентов детей. На Восточной стороне в том же возрасте погибнут пятьдесят пять процентов детей. В Лондоне есть такие кварталы, где из каждых ста младенцев пятьдесят умирают после года, а из пятидесяти оставшихся в живых двадцать пять гибнут, не дожив до пяти лет. Убийство – вот это что! Ирод посрамлен: ведь он истребил лишь половину младенцев!
О том, что из-за несчастных случаев в промышленности гибнет больше людей, чем на войне, свидетельствует следующая выдержка из недавнего отчета санитарного инспектора города Ливерпуля (его заявление верно не только в отношении Ливерпуля):
«Во дворы здесь почти никогда не заглядывает солнце, а в домах постоянное зловоние, вызываемое главным образом тем, что стены и потолки, сделанные из пористого материала, за многие годы насквозь пропитались всеми запахами. Убедительным доказательством того, что солнечные лучи не проникают в эти помещения, может служить такой факт: комитет садов и парков постановил подарить беднякам ящики с цветами для украшения их жилищ, но это ни к чему не привело, так как цветы чахли в столь нездоровой атмосфере».
М-р Джордж Хоу составил следующую таблицу, характеризующую положение в трех приходах Сент-Джордж в Лондоне:
Процент населения, Смертность
живущего в условиях на тясячу
скученности человек
В Западном 10 13,2
В Южном 35 23,7
В Восточном 40 26,4
А так называемые вредные профессии, в которых занято бесчисленное множества рабочих! Жизнь этих людей поистине висит на волоске и подвергается куда большей опасности, чем жизнь солдата двадцатого века. При обработке льна в полотняном производстве, где работать приходится с мокрыми ногами и в мокрой одежде, чрезвычайно многие болеют бронхитом, пневмонией и острым ревматизмом, а в чесальных и прядильных цехах мелкая пыль вызывает хронические легочные заболевания. Женщина, начавшая работать там с семнадцати – восемнадцати лет, к тридцати годам превращается в развалину. Рабочие химической промышленности (а на химические заводы обычно принимают самых крепких людей, с великолепным телосложением) в среднем не доживают до сорока восьми лет.
О труде гончаров доктор Арлидж говорит следующее: «Пыль в этом производстве убивает не сразу, но из года в год все плотнее оседает на легких, образуя в конце концов как бы панцирь. Дыхание становится все более затрудненным и, наконец, прекращается совсем».
Стальная пыль, каменная пыль, глиняная и известковая пыль, пыль от пуха и древесного волокна – все это уносит больше жизней, чем пулеметы и пушки. Страшнее всего свинцовое отравление, которому люди подвергаются на производстве белил. Вот весьма типичная картина гибели молодой, здоровой, хорошо сложенной девушки-работницы с производства свинцовых белил.
«Соприкасаясь в течение некоторого времени с ядовитыми веществами, девушка заболевает малокровием. На деснах проступает синяя кайма. Но это необязательной признак – иногда десны и зубы сохраняются в хорошем состоянии. Развивается малокровие, и девушка худеет, – но это происходит постепенно, и ни она, ни ее близкие не придают этому значения. Однако болезнь прогрессирует, ей сопутствуют головные боли, которые все нарастают и нередко сопровождаются ухудшением зрения, даже временной слепотой. Появляются симптомы, принимаемые родственниками, а иногда и врачом за обыкновенную истерию. Внезапно возникают судороги. Сначала сводит половину лица, затем руку и ногу с той же стороны и, наконец, все тело. Больная, потеряв сознание, бьется в тяжелом эпилептическом припадке. Приступы следуют один за другим с нарастающей силой, и она умирает. Иногда же сознание возвращается на несколько минут, несколько часов или даже на несколько дней. Больная жалуется все время на невыносимую головную боль или же крайне возбуждена, бредит; это напоминает картину острого маниакального состояния. В некоторых случаях у больной, наоборот, наблюдается подавленность, как при меланхолии. Сознание затемнено, больная перестает понимать, что с ней происходит, речь ее бессвязна. Внезапно (если не считать того, что со стороны пульса уже имелись сигналы: бывший до того мягким и почти нормальным пульс становится замедленным и твердым) начинается новый приступ судорог, и девушка умирает – сразу или после комы. Бывают случаи, когда судороги постепенно прекращаются, головная боль исчезает и больная выздоравливает; но, к сожалению, она слепнет – временно или навсегда».
Приведу несколько конкретных случаев свинцового отравления.
Шарлотта Рафферти, рослая, красивая молодая женщина, пышущая здоровьем (за всю свою жизнь она не болела ни одного дня), поступила на фабрику свинцовых белил. Первый приступ судорог случился в цеху, она стояла в это время на стремянке. Доктор Оливер осмотрел ее и обнаружил кайму на деснах – свидетельство свинцового отравления. Для него было ясно, что судороги скоро начнут повторяться. Так и случилось. Девушка умерла.
Мери Энн Толер, семнадцати лет, никогда в жизни не страдавшая припадками, поступив на фабрику, трижды заболевала и была вынуждена оставить работу. Ей еще не было девятнадцати лет, когда у нее обнаружились признаки свинцового отравления – припадки с пеной на губах. Вскоре она скончалась.
Мери А., необычайно выносливая женщина, сумела продержаться на свинцовом производстве двадцать лет. За все это время только один раз у нее были судороги. Она родила восьмерых детей, но все они умерли в младенчестве от эклампсии. Однажды утром, расчесывая волосы, она внезапно перестала владеть кистями обеих рук.
У Элизы Х., двадцати пяти лет, после пяти месяцев работы на фабрике свинцовых белил начались припадки. Ее уволили с работы. Она перешла на другую фабрику и работала там без перерыва два года. Вдруг у нее появились прежние симптомы болезни – судороги, и через два дня она умерла от острого отравления свинцом.
Вот что говорит м-р Воэн Нэш: «Дети, матери которых работают на производстве свинцовых белил, появляются на свет лишь для того, чтобы умереть от эклампсии в результате свинцового отравления, – они родятся недоношенными или погибают, не прожив года».
И, наконец, разрешите мне рассказать о Гарриет Уоркер, совсем юной девушке, которую убила безнадежная борьба за кусок хлеба. Работа Гарриет заключалась в том, что она покрывала посуду эмалью, вызывающей свинцовое отравление. Ее отец и брат были безработными. Девушка держала в тайне свою болезнь, ходила пешком на фабрику – шесть миль туда и шесть обратно, зарабатывала свои семь-восемь шиллингов в неделю и умерла семнадцати лет от роду.
Спады производства тоже играют немалую роль в том, что рабочие скатываются в Бездну. Если недельная получка – единственная защита семьи рабочего от нищеты, то легко понять, что вынужденная безработица в течение одного месяца сопряжена с неописуемыми страданиями и муками, от последствий которых жертвы безработицы уже не могут избавиться, даже когда получают работу. Только что я прочел отчет о собрании Карлеильского отделения профсоюза портовых грузчиков, в котором говорится, что многие рабочие на протяжении ряда месяцев зарабатывали четыре-пять шиллингов в неделю, не больше. Такое положение приписывают тому, что в лондонском порту наблюдается застой.
Молодой рабочий, молодая работница, холостые или женатые, не могут надеяться ни на счастливую, здоровую жизнь в среднем возрасте, ни на безбедную старость. Как ни трудятся они, им не удается обеспечить свое будущее. Все зависит от случая, от того – произойдут или не произойдут события, над которыми они не властны. Никакая предосторожность, никакие увертки тут не помогут. Раз они решили остаться на этом поле битвы, именуемом промышленным производством, то пусть знают, что они идут на риск и шансы на успех у них ничтожны. Разумеется, человек может покинуть поле битвы, при условии, что он вообще удачник и не связан никакими семейными узами. В таком случае мужчине лучше поступить на военную службу, а женщине стать сиделкой Красного Креста или постричься в монахини. Но тогда они вынуждены отказаться от семьи, от детей, от всего того, что придает жизни ценность и спасает от страшного одиночества в старости.
ГЛАВА XXII. САМОУБИЙСТВА
Англия – это рай для богатых,
чистилище для мудрых и ад для бедняков.
Теодор Паркер[37]
Когда человек так необеспечен и надежды его на счастье так несбыточны, жизнь, естественно, теряет ценность и самоубийства становятся заурядным явлением. Настолько заурядным, что, какую газету ни открой, обязательно натолкнешься на заметку о том, что кто-то покончил с собой. Причем к неудачному покушению на самоубийство полиция проявляет не больше интереса, чем к делу какого-нибудь пьяного дебошира, решая его с одинаковой быстротой и равнодушием.
Такой случай произошел при мне в Темзенском полицейском суде. Я льщу себя мыслью, что у меня зоркий глаз, чуткий слух и неплохое знание жизни, но должен признаться, что, попав в зал суда, я далеко не все улавливал – по причине молниеносной быстроты, с которой машина правосудия обрабатывала пьяных хулиганов и скандалистов, драчливых мужей, бродяг, воров, укрывателей краденого, шулеров и проституток. В центре зала, на самом светлом месте, стояла скамья подсудимых, и по мере того как судья изрекал свой очередной приговор, на этой скамье непрерывным потоком появлялись все новые фигуры женщин, мужчин и детей.
Я еще находился под свежим впечатлением от последнего подсудимого – чахоточного «укрывателя краденого», присужденного к году тяжелых принудительных работ, несмотря на его попытку добиться снисхождения ссылкой на то, что у него жена и ребятишки и что из-за болезни он не может работать, как на скамье подсудимых уже появился новый обвиняемый – юноша лет двадцати. Я расслышал его имя и фамилию – Альфред Фримен, но не мог разобрать, в чем его преступление. На свидетельское место поднялась добродушного вида толстуха – жена шлюзового сторожа на канале. Дело было ночью на шлюзе «Британия», – поведала она суду. Услышав всплеск воды, она кинулась к шлюзу и увидела вот этого самого парнишку в воде.
Я перевел взгляд на юношу. Так вот в чем он обвиняется – в покушении на самоубийство! Он стоял неподвижно, точно утратив и слух и зрение; прядь красивых темных волос свисала ему на лоб, в его лице, худом и изможденном, было что-то детское.
– Да, сэр, – тараторила свидетельница, – я тяну его что есть силы, хочу вытащить, а он рвется назад. Я давай кричать: «Помогите!» Спасибо, шли мимо рабочие, мы вместе вытащили его и передали констеблю.
Судья сделал комплимент толстухе, воздав хвалу ее мускулам, и в зале рассмеялись. А я не отводил взгляда от этого юноши, который, едва вступив в жизнь, уже страстно ищет смерти в грязных водах канала. Тут-то не до смеха!
Затем свидетельское место занял какой-то мужчина, очень лестно охарактеризовавший юношу и пытавшийся привести смягчающие вину обстоятельства. Он мастер в цехе, Альфред работал у него.
– Парень хороший, – сказал свидетель, – только очень уж заморочен домашними неприятностями денежного порядка. Да еще мать у него больная. Беспокойная натура у парня, все расстраивался, пока не довел себя до того, что уже не смог работать. Я побоялся, как бы мне самому не влетело из-за его плохой работы, и вынужден был дать ему расчет, – закончил мужчина свои показания.
– Имеете что-нибудь сказать? – рявкнул судья.
Юноша что-то пробормотал; он все еще не пришел в себя.
– Констебль, что он говорит? – раздраженно спросил судья.
Дюжий человек в синей форме пригнулся к лицу подсудимого, затем произнес во всеуслышание:
– Он говорит, ваша честь, что очень сожалеет.
– Заключить под стражу, следствие продолжить, – изрек почтенный судья и тут же перешел к слушанию следующего дела, свидетеля по которому уже приводили к присяге.
А юношу, по-прежнему не замечавшего ничего вокруг, увел стражник. Вот и все. Дело Альфреда Фримена от начала до конца заняло пять минут. На скамье подсудимых уже находились два парня со зверскими физиономиями, которые пытались взвалить друг на друга вину за кражу какой-то удочки, ценою, небось, в десять центов.
Беда в том, что эти бедняки действуют весьма неумело, и только при втором или третьем покушении им удается покончить с собой. Суду и полиции это, разумеется, доставляет массу беспокойства и ужасно их раздражает. Иные судьи не скрывают своего отношения к неумелым самоубийцам и откровенно бранят их за то, что они не довели дело до конца. М-р Р. Сэйкс, председатель суда в Стейлибридже, рассматривая несколько дней тому назад дело некоей Энн Вуд, пытавшейся утопиться в канале, спросил ее гневно:
– Если уж вы решили покончить с собой, так почему не сделали этого? Топиться так топиться, зачем же причинять людям хлопоты?!
Нищета, обездоленность, страх перед работным домом – вот главные причины самоубийства людей из рабочего класса. «Утоплюсь, но в работный дом не пойду», – говорила Эллен Хьюз Хант, пятидесяти двух лет. И в прошлую среду в Шордиче проводилось следствие и опознание ее трупа. Из Айлингтонского работного дома был вызван в качестве свидетеля муж покойной. Когда-то он торговал вразнос молочными продуктами, но банкротство и нищета погнали его в работный дом. Жена отказалась последовать за ним.
В последний раз Эллен Хант видели в час ночи. Через три часа на причале канала Риджент были обнаружены ее шляпка и жакет, а позднее был вытащен из воды ее труп. Заключение присяжных: «Самоубийство в состоянии временного умопомешательства».
Такие заключения – преступная ложь! Закон – воплощение лжи, и, пользуясь законом, люди лгут особенно бесстыдно. Например, обесчещенная женщина, отвергнутая всеми, отравляет себя и своего новорожденного ребенка настойкой опия. Младенец умирает, а мать, пробыв долгое время в больнице, остается в живых. После выздоровления ее судят за убийство, признают виновной и приговаривают к десяти годам каторжных работ. Она выжила, и закон считает ее ответственной за свои поступки. Умри она вместе с ребенком – тот же закон признал бы, что она находилась в «состоянии временного умопомешательства».
Но вернемся к делу Эллен Хант. С одинаковым основанием можно утверждать, что мужем этой женщины овладело временное умопомешательство, когда он пошел жить в Айлингтонский работный дом, как и то, что временное умопомешательство овладело Эллен, когда она пошла топиться. Какое из двух мест выбирать – это уж дело вкуса и каждый его решает по-своему.
Если бы я очутился в подобном положении, то, зная, что такое работный дом и что такое канал, я избрал бы последний. И я беру на себя смелость заявить, что я не больший психопат, чем Эллен Хант, ее муж или все остальное племя людское.
В наше время человек уже не находится в плену у слепых инстинктов. Он обладает способностью к мышлению, ум его достаточно развит, чтобы он мог сознательно выбирать между жизнью и смертью в зависимости от того, что обещает ему жизнь – радость или страдание. Смею утверждать, что Эллен Хант, обманутая во всех своих надеждах и полностью лишенная радостей жизни, которые она, несомненно, заслужила своим многолетним трудом, не видя впереди ничего, кроме ужасов работного дома, поступила весьма благоразумно и трезво, избрав смерть в водах канала. Далее, смею утверждать, присяжные вынесли бы куда более мудрое решение, если бы признали, что в состоянии «временного умопомешательства» находилась не она, а общество, допустившее, чтобы эта женщина после стольких лет труда на его благо была обманута в своих надеждах и лишена радостей жизни.
Временное умопомешательство! Ох, эти проклятые лживые слова, которыми сытые, тепло одетые люди хотят прикрыть свою вину перед голодными братьями и сестрами, одетыми в рубище!
А вот несколько обыденных происшествий, описанных в одном номере газеты «Обсервер», издающейся на Восточной стороне:
«Джонни Кинг, по профессии пароходный кочегар, обвинялся в покушении на самоубийство. Явившись в среду в полицейский участок, Кинг заявил, что он принял дозу фосфора, так как нигде не мог достать работу и находился в крайней нужде. Кинга задержали и дали ему рвотного; в рвоте было обнаружено большое количество яда. Привлеченный к суду Кинг заявил, что очень сожалеет о случившемся. Он нигде не мог устроиться на работу, хотя предъявлял отличные аттестации за шестнадцать лет службы. М-р Дикинсон распорядился увести подсудимого в камеру для беседы со священником.
Тимоти Уорнер, тридцати двух лет, был заключен под стражу для продолжения следствия в связи с аналогичным преступлением. Он спрыгнул в воду с пристани Лаймхауз, а когда его спасли, заявил: «Я сделал это преднамеренно».
Молодая, приличного вида женщина, назвавшаяся Элен Грей, обвинялась в попытке покончить с собой. В воскресенье, в половине девятого утра, постовой полисмен № 834 – К нашел ее лежащей в подъезде одного из домов на Бенворт-стрит; с трудом удалось ее разбудить. В руке она сжимала пустой пузырек. Элен Грей призналась, что часа два-три тому назад выпила дозу опиума. Так как состояние женщины оказалось тяжелым, был вызван районный врач. Он велел напоить больную кофе и не давать ей спать. На суде Элен Грей заявила, что покушалась на жизнь потому, что совершенно одинока и не имеет пристанища».
Я не стану утверждать, что все самоубийцы – психически нормальные люди, но это отнюдь не значит, что психически нормален всякий, кто не наложил на себя рук. Кстати, очень часто люди сходят с ума от неуверенности в завтрашнем дне и тревоги за кусок хлеба. Если сравнить разные профессии, то уличные торговцы, специфика работы которых лишает их всякой обеспеченности, дают наивысший процент психических заболеваний. Из десяти тысяч уличных торговцев-мужчин ежегодно попадают в психиатрические больницы двадцать семь человек, и из такого же числа женщин – тридцать семь. В армии, среди солдат, которые уж едой-то и постелью всегда обеспечены, психически заболевают тринадцать человек на десять тысяч, а среди фермеров и скотоводов – пять человек на десять тысяч. Таким образом, уличный торговец подвергается вдвое большей опасности сойти с ума, чем солдат, и в пять раз большей, чем фермер.
Неудачи и бедственное положение часто лишают людей рассудка, доводя одних до психиатрической больницы, других до морга или виселицы. Когда приходит беда и отец семейства, несмотря на любовь к жене и детям, несмотря на все свое трудолюбие, не в силах найти работу, нечего удивляться, что он теряет рассудок. И чем больше он истощен голодом и болезнью, чем сильнее исстрадалась его душа от жалости к семье, тем скорее это может случиться.
«Красивый густоволосый шатен с темными выразительными глазами, правильными тонкими чертами лица и пушистыми усами, одетый в очень потрепанный серый костюм, без воротничка», – так описал репортер Фрэнка Кавиллу, представшего перед судом в один пасмурный сентябрьский день.
Фрэнк Кавилла служил в Лондоне маляром-обойщиком. Его характеризуют как хорошего рабочего: он был старателен, трудолюбив, никогда в рот не брал спиртного. Все соседи Кавиллы в один голос утверждают, что это был нежный отец и любящий муж.
Жена Фрэнка Кавиллы, Ганна, была рослая, красивая, жизнерадостная женщина. Она всегда заботилась, чтобы дети ее ходили в школу чистенькие, аккуратно одетые, – все соседи заявили об этом в один голос. Довольство царило в этой семье, глава которой всегда имел работу и не пьянствовал.
И вдруг судьба переменилась. Фрэнк служил у подрядчика по фамилии Бэк и занимал квартиру в одном из его домов на Трэндли-роуд. М-ра Бэка выбросила из двуколки лошадь, и он был убит на месте. В данном случае судьба приняла обличье норовистой лошади. Фрэнк Кавилла очутился перед необходимостью искать другую работу и другую квартиру.
Это случилось полтора года тому назад. Кавилла мужественно боролся с обстоятельствами. Он переехал в маленький домишко на Батавия-роуд, но и тут не мог свести концы с концами. Постоянную работу найти было невозможно. Кавилла не отказывался ни от какой случайной работы, и все же жена и четверо детей голодали у него на глазах. Он и сам голодал, терял силы, и, наконец, три месяца тому назад болезнь свалила его. И тогда в доме совершенно нечего стало есть. Ни сам Кавилла, ни его жена никогда не жаловались, не говорили никому о своих злоключениях. Но бедняки – народ чуткий: соседки посылали семье Кавиллы еду, хотя, зная, какие это почтенные люди, делали это тайно, анонимно, чтобы не обидеть гордых соседей.
Стряслась беда, и выхода не было. Кавилла бился, недоедал и мучился полтора года. А потом, как-то сентябрьским утром, поднялся рано, взял карманный нож и перерезал горло жене Ганне, тридцати лет, сыну Фрэнку, двенадцати лет, сыну Уолтеру, восьми лет, дочери Нелли, четырех лет, и самому маленькому – Эрнсту, которому был год и четыре месяца. После этого он сел сторожить убитых. Когда поздно вечером явилась полиция, Кавилла попросил полисменов бросить пенни в счетчик-автомат, чтобы можно было зажечь газовый рожок и осветить комнату.
Фрэнк Кавилла стоял перед судом в потрепанном сером костюме, без воротничка. Красивый густоволосый шатен с темными выразительными глазами, правильными, тонкими чертами лица и пушистыми усами.
ГЛАВА XXIII. ДЕТИ
В лачугах тупеем, без солнца хиреем,
Забыв, что прекрасен мир.
Одно зрелище радует глаз на Восточной стороне, одно-единственное: это дети, пляшущие на улице под звуки шарманки. Стоишь и смотришь на них, словно зачарованный, – до чего же они хороши, эти малютки, наша подрастающая смена! Как непринужденны их движения, как легки и стремительны их прыжки, как плавно они выступают, кружатся, приседают, подражая виденному и импровизируя, создавая собственные ритмы, каким не обучают в балетных школах.
Я вступал в разговор с этими детьми при всяком удобном случае, и у меня создалось впечатление, что они такие же смышленые, как и все прочие дети, а во многих отношениях даже смышленее. У них необыкновенно живое воображение и поразительная способность переноситься в мир романтики и фантазии. В их крови бурлит веселье, они наслаждаются музыкой, танцами, пестрыми красками, и нередко сквозь грязь и лохмотья мне удавалось разглядеть удивительно красивое личико и прелестную фигурку.
Но злой колдун, живущий в Лондоне, похищает их. Они исчезают. Напрасно станете вы искать кого-нибудь, хоть отдаленно похожего на них, среди взрослых. Вы обнаружите лишь хилых недоростков с уродливыми лицами, с вялым, неразвитым умом. Пропало все: грация, красота, фантазия, гибкость ума и эластичность мускулов. Порой, впрочем, можно увидеть на улице, как женщина, не старая еще, но уже утратившая всякую женственность, опухшая от пьянства, подхватит вдруг свои обтрепанные юбки и пустится отплясывать на панели какой-нибудь нелепый танец. Это в ней заговорил голос минувшего, когда она маленькой девчуркой плясала под звуки шарманки. Нелепый, неуклюжий танец – все, что осталось от надежд, которые сулило детство; в затуманенном мозгу женщины вдруг мелькнуло давно забытое воспоминание. Собирается толпа зрителей. Девочки, взявшись за руки, танцуют вокруг пьяной плавно и легко, и она смутно помнит, что сама плясала так когда-то, но теперь, увы, ее танец лишь пародия на былое. Вскоре женщина устает, начинает жадно ловить воздух и, спотыкаясь, уходит из круга. А девочки продолжают танцевать.
Дети гетто обладают всеми качествами, которые необходимы для лепки благородных характеров, но гетто, как дикий зверь, набрасывается на своих детенышей, терзает молодое поколение, губит в нем эти качества, душит жизнерадостность и загоняет многих в могилу, а тех, кого не удается уничтожить, превращает мало-помалу в горьких, несчастных пропойц, огрубевших, опустившихся, низведенных до скотского состояния.
Как это происходит, я подробно описал в предшествующих главах, а теперь даю слово профессору Хаксли.
«Каждый, кто знаком с крупными промышленными центрами в Англии и за границей, – пишет он, – знает, что большая и все увеличивающаяся часть населения живет там в условиях, которые французы называют „la misere“ [38]. В этих условиях человек лишен самого необходимого для нормальной жизнедеятельности его организма: пищи, тепла и одежды. В этих условиях мужчины, женщины и дети вынуждены ютиться в каких-то звериных логовах, жизнь в которых несовместима с понятием о приличии; люди лишены всяких средств для поддержания здоровья, а пьянство и драка – единственно доступные для них развлечения. Голод и болезни многократно увеличивают страдания, усугубляют физическое и нравственное вырождение, и даже упорный, честный труд не помогает в борьбе с голодом, не спасает от смерти в нищете».
При таких условиях положение детей безнадежно. Они мрут, как мухи, выживают лишь те, кто обладает исключительной выносливостью и чей организм приспосабливается к воздействию среды. Ребенок здесь не знает, что такое домашний очаг. В берлоге, где он живет, он привыкает к бесстыдству и непристойностям; в бедности, тесноте и грязи чахнет его душа и хиреет тело. Если отец, мать и трое-четверо детей ютятся в одной комнатушке и дети должны по очереди дежурить ночью, чтобы отгонять крыс от спящих, жить постоянно впроголодь и буквально погибать от паразитов, легко себе представить, в каких мужчин и женщин превратится уцелевшая в гетто молодая поросль.
Жизни нищенских семей
Как не быть извечно грустной?
Гнусным смехом, бранью гнусной
Там баюкают детей.
Молодые поженились, сняли комнату. Денег стало уходить больше, хотя заработок не увеличился, – хорошо еще, что глава семьи здоров и не потерял работы! Рождаются дети. Пора бы, пожалуй, переменить квартиру, но это не по карману: ведь чем больше детей, тем больше расходов. А семья все растет, и скоро уже в маленькой комнатушке не повернуться. Большую часть времени дети проводят на улице, а лет в четырнадцать, когда теснота становится для них невыносимой, они покидают родителей. Мальчику, возможно, удастся снять для себя угол, вообще у него какие-то перспективы имеются. Но у девочки четырнадцати или пятнадцати лет, которую те же обстоятельства гонят из родительского дома, то бишь из одной комнаты, у девочки, способной в лучшем случае заработать жалких пять-шесть шиллингов в неделю, путь один. И конец этого пути весьма скорбный, как тот конец, который постиг неизвестную женщину, найденную мертвой в подъезде одного дома на Дорсет-стрит в Уайтчепеле. Ей было шестьдесят два года; она торговала спичками. Бездомная, больная, одна-одинешенька в свой последний час, она умерла, как в лесу умирают звери.
У меня не выходит из головы мальчуган, которого я видел на скамье подсудимых в полицейском суде Восточной стороны. Его макушка едва доходила до барьера. Было установлено, что он украл два шиллинга у какой-то женщины. Деньги он истратил не на конфеты и пирожные и не на развлечения, а на еду.
– Почему ты не попросил у этой женщины поесть? – брюзгливо спросил его судья. – Она бы, наверное, тебя накормила.
– Станешь просить – посадят в тюрьму за попрошайничество, – отвечал мальчик.
Судья нахмурился и молча принял упрек. Никто не знал ни мальчика, ни его родителей. Это был безродный оборвыш, в полном смысле слова дикий зверек, рыщущий в джунглях империи, чтобы хоть как-нибудь утолить свой голод; такой нападет на слабого и сам, в свою очередь, станет жертвой более сильного.
Благотворители собирают детей гетто и устраивают для них однодневные экскурсии за город. Они утверждают, что вряд ли найдется один десятилетний ребенок, не участвовавший хоть раз в подобной экскурсии. Некий автор пишет по этому поводу: «Нельзя недооценивать перемену, происшедшую в сознании ребенка, который провел целый день за городом. Дети хотя бы узнают, что представляют собой лес и поле, и таким образом то, о чем они читали в книжках, приобретает для них новый смысл».
Итак, если счастье улыбнется ребенку, то он попадет в число тех, кого благотворители вывезут на денек за город! Но ведь эти бедняки плодят такое количество детей, что всех-то мудрено вытащить за город даже на один день. Один день! За всю жизнь единственный! А про остальное время неплохо сказал один мальчуган священнику: «В десять лет мы отлыниваем, в тринадцать норовим слямзить что-нибудь, а в шестнадцать подставляем фонари фараону». На обычном языке это означает, что в ребячестве они убегают с уроков, в тринадцать лет воруют, а в шестнадцать, став уже достаточно опытными хулиганами, избивают полисменов.
Священник Картмел Робинсон рассказывает о мальчике и девочке из его прихода, которые задумали пойти в лес. Дети долго брели по нескончаемым улицам в надежде когда-нибудь выбраться из города и, вконец измученные, присели отдохнуть. Какая-то добрая женщина доставила их домой. Очевидно, про этих детей забыли щедрые филантропы.
Тот же Робинсон утверждает, что на одной из улиц Хокстона (так называется часть Восточного Лондона) в восьмидесяти домишках проживает более семисот детей в возрасте от пяти до тринадцати лет. «Лондон запер детей в лабиринты улиц и мышеловки домов и отнял у них законное право наслаждаться небом, полями и гладью реки. Вот откуда у нас столько хилых мужчин и женщин», – заключает Робинсон.
М-р Робинсон рассказывает также об одном прихожанине его церкви, который сдал комнату в подвале супружеской чете. «Эти люди заявили, что у них двое детей, – повествует его преподобие, – а когда въехали, оказалось, что ребят не двое, а четверо. Вскоре родился пятый, и домовладелец предложил квартирантам очистить помещение. Жильцы не послушались. Явился санитарный инспектор. Он привык смотреть сквозь пальцы на многие нарушения, но на сей раз пригрозил владельцу дома составить протокол. Хозяин оправдывался, что не в состоянии выселить жильцов, – они не хотят выезжать, ибо за доступную им плату их никуда не пустят с такой кучей детей. Это, кстати, общий довод большинства бедняков. Что тут будешь делать? Домовладелец очутился, что называется, между молотом и наковальней. Он подал заявление в суд, и оттуда тоже приходил инспектор. Но уже дней двадцать прошло с тех пор, а все остается без перемены. Вы думаете, это единственный случай? Наоборот – самый обыденный».
На прошлой неделе полиция совершила облаву на какой-то притон и в одной из комнат нашла двух девочек. Девочки были арестованы наравне со взрослыми, живущими в этом доме, проститутками. Отец их заявил на суде, что снимает там комнату со своим семейством, состоящим из жены и детей: двух старших и этих двух, посаженных на скамью подсудимых; а живут они там потому, что другой комнаты за полкроны в неделю не найти. Судья освободил малолетних «преступниц», но прочел нотацию их отцу насчет того, что он воспитывает своих детей в нездоровой обстановке.
Можно было бы умножить подобные примеры. В Лондоне «избиение младенцев» [39] приняло такие чудовищные размеры, каких еще не знала история. И поистине чудовищна бессердечность людей, которые молятся Иисусу Христу, верят в бога и регулярно посещают по воскресеньям церковь, а остальные дни недели кутят на деньги, запятнанные кровью детей и выжимаемые у обитателей Восточной стороны в виде квартирной платы и прибылей от различных предприятий. А иной раз они способны выкинуть и такую штуку: возьмут полмиллиона накопленных таким путем денег, да и пошлют куда-нибудь в Судан, чтобы учить грамоте детей негров.
ГЛАВА XXIV. НОЧНЫЕ ПРИЗРАКИ
Некогда все они были крошечными
красными младенцами, с еще не
затвердевшим костяком, и из них можно
было вылепить кого угодно, придать им
любую социальную форму.
Карлейль
Вчера поздно вечером я прошелся пешком по Коммершл-стрит от Спайтелфилдза до Уайтчепела и дальше на юг, по Леман-стрит, к пристани, и воочию убедился, чего стоят хвастливые заверения преисполненных гражданской гордости газет Восточного Лондона о том, что жители этого района живут как нельзя лучше.
Трудно описать хотя бы десятую долю того, что я увидел, – для многого просто не подыщешь слов. Могу сказать только, что это было нечто кошмарное – какое-то сборище отбросов человечества; я видел и слышал на улицах уйму непередаваемо непристойного, затмевавшего даже «ночные ужасы» Пикадилли и Стрэнда. Это был зверинец, где расхаживали двуногие в брюках и юбках, лишь отдаленно похожие на людей, а в остальном – скорее звери. Картину дополняли стражи в мундирах с медными пуговицами, наводившие порядок, если в зверинце начинали вести себя слишком беспокойно.
Я был рад присутствию там блюстителей порядка, ибо не надел своего «матросского» костюма и мог послужить приманкой для хищников, шнырявших взад и вперед. Когда стражей не было поблизости, эти трущобные волки ощупывали меня голодным взглядом, и я боялся их рук, их страшных голых рук, похожих на обезьяньи лапы. Да и вообще эти люди были похожи на горилл – приземистые, сутулые, уродливые. Казалось, природа поскупилась, не дала им ни могучих играющих мускулов, ни мужественных, широких плеч, а отпустила ровно столько всего, сколько требуется для пещерного человека. Но в их тощих телах заключена дикая, первобытная сила, – такие руки могут вцепиться, терзать, рвать на части. Говорят, при нападении они так перегибают свою жертву, что у нее ломается позвоночник. Из-за десяти шиллингов они готовы без всякой жалости убить первого встречного, был бы только случай. Это новая порода дикарей – дикари больших городов. Место их охоты – улицы и дома, переулки и дворы. Дома и улицы для них то же, что для дикаря горы и долины. Их джунгли – городские трущобы; здесь они живут, здесь рыскают в поисках добычи.
Благородные, изнеженные господа – обитатели роскошных особняков и завсегдатаи раззолоченных театров Западного Лондона – не видят подобных созданий и даже не подозревают об их существовании. Но дикари эти существуют; они здесь и готовы к прыжку. И горе Англии в тот день, когда она отступит на свои последние рубежи и все способные держать оружие мужчины окажутся на линии огня! Ибо в тот день дикари выползут из своих нор и берлог, и жители Западного Лондона увидят их, как увидали когда-то благородные, изнеженные аристократы феодальной Франции им подобных и спрашивали друг друга: «Откуда они? Неужели это люди?»
Но не только этими существами населен зверинец; они лишь появляются то тут, то там, выискивая уголки потемнее, скользя вдоль стен, подобно теням. Но женщины, женщины, давшие им жизнь, – те бродят повсюду! Они нахально приставали ко мне, назойливо выпрашивая пенни и делая непристойные предложения. Они пьянствовали во всех кабаках – грязные, косматые и бесстыдные до предела, – бормотали похабные слова, подмигивая осоловелыми глазами. Напившись, они засыпали на скамьях, за стойками – где попало и являли невыносимо омерзительное зрелище.
И были там еще другие: страшные, похожие на призраки существа, подлинные отбросы общества, чудовищные в своей уродливости, ходячие скелеты, живые трупы, – женщины, доведенные недугами и пьянством до того, что, продаваясь с публичного торга, не могли получить за себя даже двух пенсов, и мужчины с искаженными лицами, в фантастических лохмотьях, утратившие всякое человеческое подобие, переступавшие с идиотической ухмылкой с ноги на ногу, как обезьяны, и, казалось, не имевшие сил сделать еще хоть шаг. Но были и юные девушки, восемнадцати – двадцати лет, стройные, красивые, с лицами, еще не испорченными пороком и пьянством, эти, должно быть, внезапно и стремительно скатились в Бездну. Заметил я также одного четырнадцатилетнего мальчика и другого – лет шести-семи; оба бледные, болезненные, явно бездомные, они сидели на тротуаре, прислонившись к ограде дома, и наблюдали за тем, что творилось вокруг.
Непригодные и лишние! Промышленность не нуждается в них. Нет таких предприятий, где ощущалась бы нехватка рабочих рук. Портовые грузчики толпятся у причалов и уходят оттуда с проклятиями, потому что их не берут. Механики, имеющие работу, отдают шесть шиллингов в неделю в пользу безработных товарищей. Пятьсот четырнадцать тысяч текстильщиков протестуют против предложения запретить использовать труд детей моложе пятнадцати лет. Женщины-работницы, которых избыток, трудятся на хозяев потогонных мастерских, получая десять пенсов за четырнадцатичасовой рабочий день. Альфред Фримен, лишившись работы, ищет смерти в грязных водах канала. Элен Хьюз Хант тоже предпочитает утопиться, лишь бы не идти в Айлингтонский работный дом. Фрэнк Кавилла, не найдя работы, которая дала бы ему возможность прокормить семью, перерезает горло жене и детям.
Непригодные и лишние, брошенные на произвол судьбы, окруженные презрением, эти несчастные гибнут в Бездне. Они – порождение проституции, проституции мужчин, женщин и детей, вынужденных продавать предпринимателю плоть и кровь, ум и душу. Если это все, что цивилизация может дать человеку, то уж лучше вернуться в дикое, первобытное состояние, лучше переселиться в пустыни и леса, жить в пещерах и кочевать с места на место, чем быть людьми машинного века и обитать на дне Бездны.
ГЛАВА XXV. ВОПЛЬ ГОЛОДНЫХ
Мне кажется, если бы всемогущий
господь задумал создать племя людей,
которые должны были бы есть за всех и
никогда не работать, он дал бы им
только рты, но сделал бы их без рук; а
пожелай он создать таких людей, которые
должны были бы работать за всех и
ничего не есть, он сделал бы их без
ртов, но зато с большим количеством
рук.
Авраам Линкольн[40]
Один смышленый юноша с Восточной стороны жаловался мне на свою физическую недоразвитость:
– Мой отец куда сильнее меня, он ведь из деревни. Вот поглядите, какие у меня худые руки! – Он засучил рукав рубашки. – И все от недоедания. Нет, сейчас-то я ем, что хочу. Но дела этим уже не поправишь. Теперь не восполнишь ту нехватку, которую я ощущал в детстве. Отец приехал в Лондон из Ирландии. Мать умерла. Нас, детей, было шестеро, и жили мы с отцом в двух комнатушках.
Ну и туго же ему приходилось! Он мог бросить нас, но не захотел. Целый день, бывало, работает, как вол, а вечером придет домой, варит обед, возится с нами, чтоб мы не чувствовали, что мы сироты. Старался, из кожи лез, а еды все равно не хватало. Мясо мы редко когда ели, да и то брали самый последний сорт. А разве это обед для ребенка – хлеб да кусочек сыра, и того не вдоволь?
И видите, что получилось. Потому я и щуплый такой, и нет у меня отцовской силы. Заморили в детстве голодом. Еще одно-два поколения, и от таких, как я, следа не останется. А вот младший мой братишка – тот выше и крепче; это потому, что у нас была дружная семья, понимаете?
– Нет, не понимаю, – сказал я. – Казалось бы, в таких условиях младшие дети должны быть еще слабее.
– Но только не в дружных семьях, – возразил он. – Походите по Восточной стороне, приглядитесь хорошенько. И когда увидите крупного, здорового ребенка лет восьми – десяти, двенадцати, – так это уж наверняка один из младших, если не самый младший в семье. И очень просто почему – старшим приходится голодать больше, чем младшим. Младшие родятся на свет, когда старшие уже работают, – и денег в семье больше и питание получше.
Он опустил рукав. Его тощая рука была наглядным доказательством того, что хроническое недоедание если и не убивает людей, то делает их заморышами. Я услышал здесь лишь одного из миллионов, чьи голоса сливаются в общий голодный вопль в величайшей империи мира.
Ежедневно более миллиона бедняков получают в Соединенном Королевстве государственное пособие. В течение года каждый одиннадцатый рабочий обращается за пособием в благотворительные учреждения. Тридцать семь с половиной миллионов англичан живут с семьями на месячный заработок менее двенадцати фунтов. И постоянная восьмимиллионная армия бедняков находится на грани голода.
Один из комитетов при Лондонском управлении школ выступил со следующим заявлением: «Только в Лондоне в те периоды, когда не ощущается особых экономических бедствий, насчитывается пятьдесят пять тысяч голодающих школьников, которых в силу этого обстоятельства бесполезно обучать». Фраза «когда не ощущается особых экономических бедствий» выделена мною, и сделал я это потому, что в устах англичан она означает хорошие времена, ибо просто «бедствия», то есть нужду и недоедание, они научились принимать как неотъемлемую часть существующего социального строя. Хроническое недоедание – заурядное явление для них. Только когда люди начинают гибнуть от голода массами, англичанам приходится признать это обстоятельством из ряда вон выходящим.
Никогда не забуду горькой повести, которую поведал мне на исходе пасмурного дня один слепой в лавчонке на Восточной стороне. Он был старшим из пятерых детей, выросших без отца. По долгу старшего он работал и голодал, уступая свой кусок хлеба младшим. По три месяца подряд он не видел мяса, за всю жизнь ни разу не поел досыта. Он считает, что до слепоты его довело вечное недоедание. Даже Королевская комиссия по делам слепых, сказал он, подтверждает это. И он процитировал наизусть из отчета комиссии: «Слепота чаще всего поражает бедняков, и чем беднее человек, тем скорее постигает его это несчастье».
Он еще многое говорил, этот слепой, и в его голосе звучала горькая обида человека, которого общество обрекло на голод. Он был одним из громадной армии лондонских слепых и жаловался, что в специальных приютах они не получают даже половины минимально необходимой пищи. Вот их дневной рацион:
Завтрак: миска похлебки с черствым хлебом.
Обед: 3 унции мяса, полфунта картофеля, ломтик хлеба.
Ужин: миска похлебки с черствым хлебом.
Оскар Уайльд[41] – упокой, господи, его душу! – поведал о страданиях ребенка в тюрьме. Но это вопль не только детей, но и взрослых арестантов – мужчин и женщин. «Второе, что причиняет ребенку в тюрьме страдания, – пишет Уайльд, – это голод. В половине восьмого ему дают на завтрак ломоть скверно выпеченного тюремного хлеба и кружку воды, в полдень – обед: миску жидкой похлебки из грубо размолотой кукурузы, а в половине шестого – ужин: ломоть хлеба и кружку воды. Даже крепкий, закаленный взрослый заболевает от подобной еды; особенно страдают арестанты от поносов, которые их обессиливают. В больших тюрьмах принято выдавать арестантам закрепляющие средства, не дожидаясь их просьб. Что касается детей, то они, как правило, просто не могут переварить такую пищу. Каждый, кто так или иначе соприкасается с детьми, знает, как легко нарушается пищеварение ребенка от всякого огорчения. Терзаемый страхом в темноте одиночной камеры, проплакавший весь день, иногда до глубокой ночи, ребенок не в состоянии есть эту грубую, мерзкую пищу. Один малыш проплакал во вторник все утро от голода – тюремный хлеб не лез ему в горло. Надзиратель Мартин сжалился над ним: окончив раздачу завтраков, он пошел и купил для него сладких галет. Мартин совершил добрый поступок, ребенок почувствовал это и, не зная тюремных порядков, рассказал одному из старших надзирателей о доброте младшего надзирателя. На Мартина был, разумеется, подан рапорт, и его уволили».
Роберт Блэтчфорд сравнивает паек работного дома с солдатским пайком, какой получал он сам в бытность свою солдатом. Паек этот считался не слишком сытным и все же был в два раза больше того, что получает современный бедняк в работном доме.
Наименование Рацион бедняка Рацион
продуктов в работном доме солдата
Мясо 3 1/4 унции 12 унций
Хлеб 15 1/2 » 24 »
Овощи 6 » 8 »
Мужчина в работном доме получает порцию мяса, не считая супа на костном бульоне, лишь раз в неделю; и потому у всех, по словам Блэтчфорда, «бледные, землистые лица – явное следствие голодания».
А вот нормы продуктов на неделю обитателя работного дома и надзирателя этого же дома:
Наименование Норма Норма
продуктов надзирателя бедняка
Хлеб 7 фунтов 6 1/4 фунта
Мясо 5 » 1 фунт 2 унции
Бекон 12 унций 2 1/2 унции
Сыр 8 » 2 »
Картофель 7 фунтов 1 1/2 фунта
Овощи 6 » 0
Мука 1 » 0
Сало 2 унции 0
Масло 12 » 7 унций
Рисовый пудинг 0 » 1 фунт
Тот же Блэтчфорд пишет: «Норма надзирателя гораздо больше нормы бедняка, – и все же, как видно, она не считается достаточной, поскольку под графой надзирателя имеется специальное примечание, что „обслуживающему персоналу и надзирателям, проживающим в работном доме, кроме того, выдается еженедельно по два с половиной шиллинга наличными“. Если бы обитатель работного дома получал пищи вволю, зачем было бы тогда давать надзирателю больше? Но если даже увеличенной нормы надзирателю не хватает, то как может бедняк насытиться менее чем половинной долей?»
Но голодают не только жители гетто, арестанты и нищие. Сельский батрак тоже не знает, что значит есть досыта. Собственно говоря, именно пустой желудок и гонит жителей деревни в город. Посмотрим, как живет семья рабочего с двумя детьми в колонии для бедных в Беркшире. Предположим, что глава семьи имеет постоянную работу, за которую получает тринадцать шиллингов в неделю и пользуется бесплатным жильем. Вот его недельный бюджет:
Шиллингов Пенсов
Хлеб – 5 куртенов[42] 1 10
Мука (1/2 гал[43]) 0 4
Чай (1/4 фунта) 0 6
Масло (1 фунт) 1 3
Сало (1 фунт) 0 6
Сахар (6 фунтов) 1 0
Бекон или другое мясо (около 4 фунтов) 2 8
Сыр (1 фунт) 0 8
Молоко (полбанки сгущенного молока) 0 3 1/4
Керосин, свечи, синька, мыло, соль, перец и т.п. 1 0
Уголь 1 6
Пиво 0 0
Табак 0 0
Страхование от несчастного случая 0 3
Профсоюзные взносы 0 1
Дрова, инструменты, аптека и др. 0 6
Страхование от огня и остаток на одежду 1 1 3/4
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —
И т о г о: 13 шиллингов 0 пенсов
Опекуны работного дома в этой колонии похваляются своим умением экономно вести хозяйство. Их затраты на призрение бедняков составляют еженедельно:
На мужчину – 6 шиллингов 1 1/2 пенса
На женщину – 5 » 6 1/2 »
На ребенка – 5 » 1 1/4 »
Значит, если человек, чей бюджет я привел выше, останется без работы и попадет в работный дом, то содержание его с семьей выразится в следующей сумме:
На главу семьи – 6 шиллингов 1 1/2 пенса
На его жену – 5 » 6 1/2 »
На двоих детей – 10 » 2 1/2 »
– – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – – —
И т о г о: 21 шиллинг 10 1/2 пенсов
Итак, содержание семьи, существовавшей на тринадцать шиллингов в неделю, обошлось бы в работном доме больше чем в двадцать один шиллинг. А ведь всем известно, что при оптовой закупке провизии и совместном питании большого числа людей это должно быть не дороже, а дешевле.
Кстати, когда составлялась смета расходов указанной семьи из четырех человек, я узнал, что в том же районе семья из одиннадцати человек существует на заработок не в тринадцать, а в двенадцать шиллингов (зимой даже одиннадцать) и не пользуется при этом бесплатным жильем, а расходует три шиллинга в неделю на аренду дома.
Запомним – и запомним твердо: осе примеры нищеты и деградации в Лондоне относятся ко всем Англии о целом. Говорят, что Париж – не Франция, но Лондон – это Англия. Ужасные условия, превращающие Лондон в ад, превращают в ад и все Соединенное Королевство. Утверждение, что разукрупнение Лондона улучшит якобы положение дел, лживо и ни на чем не основано. Если бы шестимиллионное население Лондона разделить на сто городов по шестьдесят тысяч человек в каждом, нищета, конечно, была бы разукрупнена, но нисколько от этого не уменьшилась; общий итог остался бы прежним.
М-р Б. Раунтри в своем исчерпывающем исследовании пришел к тем же выводам в отношении провинции, что и Чарлз Бут в отношении столицы, то есть что и там и здесь четвертая часть населения обречена на нищету, губящую людей морально и физически; и там и здесь четвертая часть населения систематически недоедает, плохо одета, не обеспечена ни жильем, ни теплой одеждой в условиях сурового климата. В смысле же чистоты и соблюдения приличий эти англичане стоят ниже дикарей и обречены на нравственное вырождение.
Старик ирландец в Керри жаловался Роберту Блэтчфорду на свою горемычную жизнь. «А чего бы ты хотел?» – спросил его Блэтчфорд. Опершись на заступ, крестьянин долго смотрел на мрачные тучи, нависшие над черными торфяными полями, потом переспросил: «Чего бы хотел?» – И сказал печально, точно беседуя с самим собой: – «Самые лучшие наши парни уехали за море, хорошие девушки тоже, агент отнял у меня свинью, дожди погубили весь урожай картофеля, и я уже стар. Чего же мне теперь хотеть? Только Страшного суда».
Он хочет увидеть Страшный суд! И не он один! Со всех концов страны доносятся вопли голодных – из гетто и деревень, из тюрем и ночлежек, из приютов для убогих и работных домов. Это голоса людей, которые никогда не едят досыта. Голодают миллионы: мужчины, женщины, дети и грудные младенцы; слепые, глухие, убогие, больные; бродяги и труженики, арестанты и нищие; ирландцы и англичане, шотландцы и валлийцы. И это так, несмотря на то, что пять человек способны напечь хлеба для тысячи ртов, несмотря на то, что один рабочий способен произвести ситца на двести пятьдесят человек, шерсти – на триста, а обуви – на тысячу. Сорок миллионов человек живут как бы одним большим домом, но порядка в нем нет. Общий доход в стране не так уж мал, но управляется страна преступно плохо. Кто посмеет возразить против того, что она управляется преступно, если пять человек в состоянии напечь хлеба, чтобы накормить тысячу ртов, и тем не менее миллионы людей живут впроголодь?
ГЛАВА XXVI. ПЬЯНСТВО, ТРЕЗВЕННОСТЬ И ЭКОНОМНОСТЬ
Иногда бедных хвалят за экономность. Но советовать бедняку быть экономным и нелепо и оскорбительно. Это то же самое, что советовать человеку, умирающему от голода, есть поменьше. Давать такие советы рабочему человеку – будь то сельскому или городскому – просто безнравственно. Человек не должен мириться с тем, что ему приходится жить как скотине, которую плохо кормят.
Оскар Уайльд
Не будет преувеличением сказать, что английские рабочие насквозь пропитаны пивом. Пиво делает их вялыми, тупыми и менее трудоспособными; они утрачивают находчивость, изобретательность и живость воображения, свойственные им от природы. Едва ли правильно назвать склонность англичан к пьянству благоприобретенной, ибо, зачатые пьяными родителями, они уже в утробе матери пропитываются алкоголем. Пиво – первое, что им дают понюхать и отведать, едва они успевают появиться на свет, с ним же связаны все дальнейшие картины их детства.
Кабаки встречаются повсюду – на каждом углу и даже еще чаще. Женщин бывает там, пожалуй, не меньше, чем мужчин. Заходят туда и дети: ждут мать или отца. Малыши прихлебывают из стаканов взрослых, слушают грубости и непристойности, наблюдают пьяные скандалы и набираются ума-разума.
Миссис Грэнди так же властно диктует свои правила рабочим, как и буржуа; однако, когда дело касается пива, она смотрит сквозь пальцы на пристрастие рабочих к питейным заведениям. Ни женщине, ни даже молоденькой девушке посещение кабака не грозит позором.
Одна подавальщица в кофейне говорила при мне своей товарке: «Я никогда не пью крепких напитков в пивной». Это была юная миловидная девушка, и она хотела дать почувствовать другой официантке, что такое благовоспитанность и скромность. Миссис Грэнди не дозволяет девушкам пить крепкие напитки, но пиво она считает вполне допустимым и посещение пивных тоже.
Дело не только в том, что пиво не годится для людей, – сами люди очень часто не пригодны для пива. Но это-то как раз и гонит их в кабак. Истощенный дурным питанием, исстрадавшийся в тесноте, бедняк Восточного Лондона чувствует нездоровую тягу к алкоголю совершенно так же, как манчестерский текстильщик томится от жажды, наевшись с усталости и с голодухи соленых огурцов и прочей неудобоваримой пищи. Нездоровый труд и нездоровые условия жизни порождают и нездоровые желания. Не может человек, трудясь, как вол, и питаясь, как свинья, сохранять чистые идеалы и здоровые желания.
Когда рушатся надежды на семейное счастье, власть над человеком приобретает кабак. Жаждут напиться не только те, кто устал и замучен работой, кто болен желудком и страдает от тяжелых бытовых условий, не только те, кто уже без сопротивления тянет унылую лямку, но и живые, общительные мужчины и женщины из-за того, что они лишены семейной жизни. Они спешат в ярко освещенный и шумный кабак, безуспешно пытаясь как-то отвести за разговорами душу. Ведь разве это семейная жизнь, если все ютятся в одной крохотной каморке!
Заглянем в любое из таких жилищ, и мы поймем одну из важных причин пьянства. По утрам вся семья встает в одно время и начинает одеваться: мать, отец, сестры и братья совершают туалет, мешая друг другу в общей тесноте. Мать готовит завтрак, и здесь же, где они спали, в этой самой непроветренной комнатушке, отвратительно пропахшей потом, семья садится есть. Потом отец уходит на работу, старшие дети бегут в школу или на улицу, а мать, оставшись с маленькими, берется за хозяйственные дела. Устраивается стирка, и к общему аромату добавляется запах грязного белья и мыла. Мокрое белье развешивается для просушки здесь же, в комнате.
Настает вечер, и в этой провонявшей всеми запахами конуре начинаются приготовления ко сну. Это значит, что все, кто уместится, лягут на кровать (если таковая имеется!), остальные же прямо на пол. Так вот и живут они из месяца в месяц, из года в год, не зная, что такое свежий воздух, разве лишь когда их выселят на улицу… Если умирает ребенок, – а это здесь не редкость, ибо пятьдесят пять процентов детей Восточной стороны гибнут, не достигнув пятилетнего возраста, – труп остается в комнате. И он лежит до тех пор, пока не наскребут денег на похороны, – чем беднее семья, тем дольше. Днем он лежит на кровати, ночью его перекладывают на стол, а утром – снова на кровать, так как за этим столом будут завтракать. Иногда тело кладут на полку, которая служит для хранения продуктов. Недавно я узнал, что одна женщина, не имея средств на похороны, продержала трупик ребенка в комнате три недели.
Каждому понятно, что это не жизнь, а ужас, и те мужчины и женщины, которые бегут из такого «дома» в кабак, заслуживают не порицания, а сочувствия. В Лондоне триста тысяч человек ютятся целыми семьями в одной комнате, а еще девятьсот тысяч живут в запрещенных условиях, если иметь в виду закон о народном здравоохранении 1891 года. Вот что поддерживает торговлю спиртными напитками и поставляет завсегдатаев кабаков!
К этому присоединяются и другие мощные факторы, побуждающие к пьянству: полная неуверенность в завтрашнем дне и страх перед будущим, – надо сказать, весьма обоснованный. Человек, чувствуя себя несчастным, ищет облегчения своим мукам, а алкоголь притупляет остроту чувств, дает временное забытье. Это вредно. Но ведь так же вредно и все прочее в жизни обитателя Бездны, и в кабаке он находит забвение, которого ему недостает. Там он приобретает даже какую-то уверенность в себе, возвышается в собственных глазах, хотя на самом деле кабак затягивает его на «дно» и огрубляет еще больше. И несчастный бедняк всю жизнь старается размыкать здесь свое горе, пока не закроет глаза навеки.
Таким людям бесполезно проповедовать воздержание и трезвенность. Привычка к пьянству порождает многие несчастья, но и сама она – результат тех или иных несчастий. Поборники трезвенности могут сколько угодно надрывать глотки, распинаясь о зле, порождаемом пьянством, но до тех пор, пока не уничтожат зло, заставляющее людей пить, пьянство будет процветать и приносить зло.
Пока благотворители не поймут этого, все их добрые намерения останутся бесплодными и будут вызывать только смех. Как-то раз я посетил выставку японского искусства, устроенную для бедняков Уайтчепела, дабы облагородить их души и вселить в них жажду Красоты, Истины и Добра. Допустим (хотя на самом деле это не так!), что удалось таким путем привить беднякам стремление к Красоте, Истине и Добру. Но для них это явилось бы лишь новым проклятием, ибо совсем нестерпимой показалась бы тогда бедным людям та жалкая жизнь, на которую обрекает их существующий социальный порядок, сулящий каждому третьему бедняку смерть в благотворительном учреждении. Ведь они почувствовали бы себя еще более обездоленными, чем прежде, когда еще ничего не познали и ни к чему не стремились! Если бы судьба превратила меня на всю жизнь в одного из рабов Восточного Лондона, обещая при этом выполнить последнее мое желание, я сказал бы, что хочу забыть о Красоте, Истине и Добре, забыть обо всем, что вычитал из книг или слышал, обо всех людях, которых когда-либо знал, обо всех странах, где побывал. А если судьба отказала бы мне в этом моем последнем желании, то почти наверняка я стал бы шляться по кабакам и пьянствовать, чтобы избавиться от воспоминаний.
Ох, уж эти благотворители! Все их просветительные и религиозные миссии и разные филантропические затеи – это же чушь, бессмыслица! И ничего этим не будет достигнуто, ибо все это в корне неверно, даже если и задумано с искренним стремлением помочь. Эти жалостливые люди совершенно не понимают жизни. Они еще не раскусили Западную сторону, а уже спешат на Восточную – в качестве наставников и мудрецов. Не познав простого христианского учения, они являются к несчастным, отверженным беднякам в пышном обличье избавителей от социального зла. Они стараются, как могут, но им удается облегчить лишь страдания незначительной части бедняков да записать кое-какие данные, которые можно было бы, кстати, собрать более научными путями и с меньшими затратами средств.
Как метко выразился кто-то, эти люди делают для бедняка все, за исключением одного, – они не слезают с его шеи. Деньги, которые они тратят по капле на осуществление своих ребяческих затей, высосаны из бедняков. Удачливые хищные двуногие, они стоят между рабочим и его заработком и стараются научить рабочего, что он должен делать с той мизерной частью, которая остается на его долю. Объясните ради всего святого, какая польза устраивать ясли для детей, матери которых, ну, скажем, делают бумажные фиалки в Айлингтонском работном доме по три фартинга за гросс, если и детей и цветочниц становится все больше и больше и благотворителям все равно никак не управиться? Цветочница должна повернуть в руках каждую фиалку четыре раза и сделать пятьсот семьдесят шесть таких движений за три фартинга, а в день – шесть тысяч девятьсот двенадцать движений за девять пенсов. Эту женщину грабят. Кто-то плотно уселся у нее на шее, и никакие порывы к Красоте, Истине и Добру не облегчат ее участи. Ведь эти дилетанты ничего не делают для нее, а если что и делают для ее ребенка, то все это идет насмарку, когда мать приносит его домой на ночь.
И все они хором твердят одну главную, основную ложь. Они не ведают, что это ложь, но их неведение не превращает ее в правду. Ложь эта – проповедь «экономности». Докажу на примере. В перенаселенном Лондоне идет острая борьба за работу, поэтому оплата труда падает до самого низкого прожиточного минимума. Для рабочего быть экономным – значит тратить меньше, чем он зарабатывает; это значит снизить свой прожиточный минимум. Соревнуясь с другими в погоне за куском хлеба, человек, привыкший плохо жить, отобьет работу у человека, привыкшего жить получше. И везде, где в промышленности много свободных рук, кучка «экономных» рабочих будет систематически подрывать заработную плату. И вскоре эти экономные перестанут быть таковыми, ибо их заработок будет падать до тех пор, пока не сравняется с самыми наискромнейшими тратами.
Словом, экономность сама себе роет могилу. Если каждый английский рабочий, наслушавшись проповедников экономности, сократит свои расходы вдвое, то (учитывая, что на всех не хватает работы) заработная плата тоже снизится вдвое. И тогда уже никому из рабочих в Англии нечего будет сберегать. Недальновидные проповедники, разумеется, придут в ужас от таких результатов. И эти результаты станут тем разительнее, чем успешнее будет их пропаганда. Да и вообще ведь это нелепость, вздор – проповедовать какую-то экономность среди миллиона восьмисот тысяч семейных рабочих, зарабатывающих меньше двадцати одного шиллинга в неделю да еще вынужденных от четверти до половины этого заработка отдавать за жилье.
Говоря о бесплодности благотворительной деятельности, я должен упомянуть все же об одном благородном исключении. Это доктор Барнардо[44] и его детские дома. Доктор Барнардо – «ловец» детей. Он подбирает их, пока они еще юны и не успели загрубеть в нездоровой социальной среде, и отсылает за границу, помещая в лучшую социальную среду. Он уже успел вывезти из Англии тринадцать тысяч триста сорок мальчиков – большинство в Канаду, – и лишь очень немногие обманули его ожидания: из каждых пятидесяти сорок девять сделались людьми. И это отличный результат, если помнить, что подобранные доктором дети были беспризорными, бездомными сиротами, отвоеванными у Бездны.
Ежесуточно доктор Барнардо подбирает с панели девять беспризорных ребят, – отсюда уже можно понять, как велик размах его деятельности. Благотворителям есть чему поучиться у него. Он не забавляется полумерами, он доискался до истоков социальных бедствий. Он вырывает детей трущоб из губительной для них обстановки и переносит в иную, здоровую среду, где и происходит их дальнейшее формирование.
Когда благодетели бедных бросят свои дилетантские забавы, все эти детские ясли и японские выставки, а вместо этого постараются понять, что представляет собой Западная сторона и чему учил Христос, они сумеют с большей пользой взяться за дело. Если они всерьез займутся им, то последуют примеру доктора Барнардо уже в широком, общенациональном масштабе. Они не будут тогда призывать цветочницу, делающую фиалки по три фартинга за гросс, к Красоте, Истине и Добру, но заставят кое-кого слезть с ее шеи и перестать обжираться, дабы не пришлось ему, как древним римлянам, спускать жир в горячей бане. И тогда, к их изумлению и ужасу, окажется, что на шее этой женщины и многих других женщин и детей сидят также они сами. А они-то, добрые люди, и не подозревали этого!
ГЛАВА XXVII. СИСТЕМА УПРАВЛЕНИЯ
Семь человек, работая шестнадцать часов на усовершенствованных машинах, могли бы накормить тысячу человек.
Эдуард Аткинсон[45]
В этой последней главе следовало бы расширить понятие социальной Бездны и поставить перед Цивилизацией некоторые вопросы, – ответы на них покажут, выстоит ли Цивилизация или погибнет. Зададим, например, такой вопрос: улучшила ли Цивилизация условия жизни человека? Слово «человек» я употребляю в его демократическом смысле, в значении «простой человек». Пожалуй, лучше спросить точнее: улучшила ли Цивилизация условия жизни простого человека?
Обратимся к фактам. На Аляске вдоль берегов Юкона, близ его устья, живут иннуиты. Это – первобытное племя, имеющее весьма смутное представление о такой огромной махине, как Цивилизация. Его национальный доход составляет что-то около двух фунтов стерлингов на душу. Пропитание себе иннуиты добывают ловлей рыбы и охотой; для этого им служат стрелы и копья с костяными наконечниками. Они никогда не страдают из-за отсутствия крова; они носят теплую одежду из звериных шкур. У них постоянно есть дрова для очага и лес для постройки жилищ, которые они делают наполовину в земле и спасаются в них во время зимней стужи. Летом они переселяются в палатки – прохладные, насквозь продуваемые свежим ветерком. Эти люди здоровы, сильны и счастливы. У них только одна забота – пища. Периоды изобилия сменяются периодами голодовок. В хорошие времена они пируют, в плохие гибнут от голода. Но массовый хронический голод им неведом. Кроме того, у них нет долгов.
В Великобритании, на островах Атлантического океана, проживает английский народ. Это в высшей степени цивилизованный народ. Его национальный доход составляет минимум триста фунтов стерлингов на душу населения. Англичане добывают себе пропитание не охотой и не рыбной ловлей, а трудом на колоссальных предприятиях. Подавляющая часть англичан страдает от нехватки жилья, живет в отвратительных условиях, не имеет топлива, чтобы обогреться, и очень плохо одета. Есть немало и таких, которые лишены вообще всякого крова и спят просто под открытым небом, причем количество их никогда не уменьшается. Многих можно увидеть летом и зимой на улицах одетыми в лохмотья и дрожащими от холода. Бывают у них хорошие времена, бывают и плохие. В хорошие времена большинство из них как-то умудряются прокормиться; в плохие времена они гибнут от голода. Они гибнут от голода сегодня, гибли вчера и в прошлом году, будут гибнуть завтра и через год, ибо они пребывают в состоянии хронического голода, которого не знают иннуиты. Численность английского народа – сорок миллионов человек, и из каждой тысячи девятьсот тридцать девять умирают в бедности, а постоянная восьмимиллионная армия обездоленных находится на грани голодной смерти. Далее надо сказать, что каждый только что родившийся на свет младенец уже имеет долг в сумме двадцать два фунта стерлингов. За это он может благодарить тех, кто изобрел «национальный долг».
Сравнивая беспристрастно простого иннуита с простым англичанином, убеждаешься, что жизнь иннуита менее сурова, чем жизнь англичанина: первый страдает от голода только в тяжелые времена, второй же – постоянно; у первого всегда имеется топливо, кров и одежда, второй же никогда не бывает этим надежно обеспечен. Здесь уместно привести мнение такого человека, как Хаксли. Будучи муниципальным врачом Восточного Лондона, а впоследствии изучая быт дикарей, Хаксли на основе своего опыта приходит к следующему выводу: «Если бы мне предстояло выбирать – жить ли, как дикарь, или прозябать, как эти люди в христианском Лондоне, я, не колеблясь, выбрал бы первое».
Жизненные блага, которыми пользуются люди, являются продуктом человеческого труда. Поскольку Цивилизация не сумела обеспечить простого англичанина пищей и кровом даже в такой мере, в какой обеспечен иннуит, то встает вопрос, развивает ли Цивилизация производительные силы простого человека? Если нет, то такая Цивилизация не может существовать.
Но ведь Цивилизация развивает производительные силы человека, это факт! Пять человек могут напечь хлеба на тысячу человек. Один рабочий может произвести ситца на двести пятьдесят человек, шерсти на триста и обуви на тысячу. Однако, как показывает каждая страница этой книги, миллионы англичан не получают ни пищи, ни одежды, ни обуви в достаточном количестве. И вот неизбежно возникает третий вопрос: если Цивилизация развивает производительные силы простого человека, почему же она не улучшает условий жизни простого человека?
Ответ один: негодная система управления. Цивилизация несет с собой всевозможные жизненные блага, но простой англичанин не получает своей доли. Если так будет и дальше, Цивилизация падет – система, столь явно не оправдавшая себя, не имеет права на существование. Но ведь не может же быть, чтобы возвели такое грандиозное здание совершенно зря! Это немыслимо. Признаться в таком страшном поражении – значило бы нанести смертельный удар всякому прогрессу, всякому стремлению к лучшему будущему.
Есть только один выход, один-единственный: Цивилизацию нужно заставить служить интересам простого человека. А если это так, то сейчас же встает проблема управления страной. То, что полезно, должно быть оставлено, то, что вредно, – уничтожено. Приносит ли империя пользу Англии или вред? Если только вред, – надо с империей покончить. Если же пользу, – то надо управлять ею так, чтобы простой человек получал свою долю благ.
Если борьба за рынки сбыта полезна, продолжайте ее. Если нет, если она наносит ущерб рабочему человеку и делает его жизнь тяжелее, чем жизнь дикаря, то долой иностранные рынки заодно с индустриальной империей! Ибо не требует доказательств тот факт, что когда сорокамиллионный народ, оснащенный Цивилизацией, достигает более высокого развития производительных сил, чем иннуиты, то этот народ должен пользоваться и большими жизненными благами, чем иннуиты.
Если четыреста тысяч английских джентльменов «без определенных занятий» (согласно их собственному признанию во время переписи 1881 года) не приносят пользы, – долой их! Пошлите их работать: пахать землю, сажать картофель. Если вам выгодно их сохранить, – что ж, пожалуйста; но только пусть и простой англичанин участвует в распределении прибылей, которые получают эти люди, не имея «определенных занятий».
Короче говоря, общество должно быть реорганизовано под надежным управлением. О том, что нынешнее никуда не годится, не может быть двух мнений. Оно обескровило Великобританию. Оно высосало жизненные соки из своих верных подданных и лишило их способности бороться за то, чтобы Англия сохранила свое былое место среди соревнующихся государств. Всю Великобританию оно разделило на Западную сторону и Восточную сторону, из которых первая развращена и насквозь прогнила, а вторая страдает от болезней и голода.
Колоссальная империя идет к распаду при этом негодном управлении. Под словом «империя» подразумевается политическая машина, объединяющая все страны, говорящие на английском языке, за исключением Соединенных Штатов. И я к этому не отношусь пессимистически. Империя крови сильнее, чем политическая империя, а англичане в Новом Свете и их антиподы по-прежнему сильны[46] и жизнедеятельны. Но политическая империя, формально объединяющая этих англичан, идет к гибели. Политическая машина, носящая название Британской империи, катится в пропасть. При этой системе управления она утрачивает свою жизнеспособность с каждым днем.
Эта система, столь грубо и преступно попирающая права людей, будет неизбежно уничтожена. И надо сказать, что она не только расточительная и бездарная, но также и грабительская система. Каждый изможденный бедняк без кровинки в лице, каждый слепой, каждый малолетний преступник, попавший в тюрьму, каждый человек, желудок которого сводят голодные спазмы, страдает потому, что богатства страны разграблены теми, кто ею управляет.
И ни один из представителей этого правящего класса не сумеет оправдаться перед судом Человека. Каждый младенец, гибнущий от истощения, каждая девушка, выходящая по ночам на панель Пикадилли после целого дня изнурительного труда на фабрике, каждый несчастный труженик, ищущий забвения в водах канала, требует к ответу «живых в домах и мертвых в могилах». Восемь миллионов человек, никогда не евшие досыта, и шестнадцать миллионов, никогда не имевшие теплой одежды и сносного жилья, предъявляют счет правящему классу за пищу, которую он пожирает, за вина, которые он пьет, за роскошь, которой он себя окружил, за дорогое платье, которое он носит.
Сомнений нет. Цивилизация увеличила во сто крат производительные силы человечества, но по вине негодной системы управления люди в условиях Цивилизации живут хуже скотов. У них меньше пищи, меньше одежды, меньше возможностей укрыться от непогоды, чем у дикаря иннуита на крайнем севере, жизнь которого сегодня мало чем отличается от жизни его предков в каменном веке, десять тысяч лет тому назад.
ПРОКЛЯТИЕ
Откуда-то преданье
Пришло на память мне —
Испанская легенда
О давней старине.
У Саморы король Санчес
Предательски был убит,
И рать его, осаждая,
Вкруг города стоит.
Дон Дьего де Ордоньес
Выезжает грозно вперед,
Он стражников на стенах
Обличает и клянет.
В измене уличает,
Клеймит позором он
Всех горожан Саморы,
Кто рожден и не рожден.
Клянет живых под кровом,
Покойников в земле.
Воду в ручьях и реках,
Яства на столе.
…Но есть иное войско:
Горшую из осад
Ведет голодное войско
У Жизни замкнутых врат.
Клянут миллионы нищих
Яства на нашем столе,
Обличают нас в измене —
Всех, кто жив и кто спит в земле.
И часто на шумном пире
Средь шуток весельчаков,
Сквозь музыку и хохот
Я слышу ужасный зов.
Изможденные, тощие лица
Мне видны в окно сквозь мглу.
Иссохшие тянутся руки
За крохами на полу.
Внутри – изобилье пира,
Благовонья, праздничный свет,
А снаружи – отчаянье, голод,
Во тьме надежды нет.
И там, во стане голодных,
Где ветер, мрак, мороз,
Мертв лежит средь долины
Той рати вождь – Христос.
Лонгфелло
|
The script ran 0.016 seconds.