1 2 3 4
— Аминь, любимый брат мой, — промолвил Эдуард. — Не забывай: нам не должно в беспечные минуты докучать небесам, памятуя, что к ним мы обращаемся в нашей скорби. Не сердись на то, что я сейчас скажу, дорогой брат. С недавних пор ты стал чуждаться меня, не знаю почему. Правда, я не отличаюсь ни атлетической силой, ни резвостью и отвагой, которыми ты отличался с детства, но ведь до последнего времени ты не гнушался моего общества. Поверь, что втайне я не раз плакал, не решаясь, однако, нарушить твое уединение. Было время, когда ты дорожил мною; пусть я не умею гнаться за дичью с таким жаром и убивать ее так метко, как ты, но ты всегда с удовольствием внимал мне, когда, завтракая с тобой на привале у какого-нибудь живописного ручейка, я пересказывал тебе увлекательные легенды из далекого прошлого, слышанные от кого-нибудь или прочитанные в книгах. Теперь же, не знаю почему, я потерял твои расположение и привязанность. Послушай, успокойся, не размахивай руками, это все от дурных снов, — продолжал Эдуард. — Боюсь, не лихорадит ли тебя. Позволь мне получше закутать тебя плащом.
— Не надо, — ответил Хэлберт, — не волнуйся попусту, твое беспокойство и слезы обо мне напрасны.
— Нет, послушай, брат, — настаивал Эдуард, — твои слова во сне и теперешний бред наяву показывают, что ум твой занят существом, не принадлежащим роду человеческому. Наш добрый отец Евстафий разъяснял, что хотя не подобает прислушиваться ко всем вздорным россказням о духах и привидениях, но в священном писании сказано, что в местах пустынных и уединенных гнездятся злые бесы, и те, кто посещает подобные пустоши в одиночку, становятся добычей или потехой разных блуждающих демонов… И потому прошу тебя, братец мой, разреши мне сопровождать тебя, когда ты в следующий раз пойдешь вверх но ущелью; там, как тебе известно, есть места с дурной славой. Ты не нуждаешься в моей охране, но знай, Хэлберт, подобные опасности успешнее побеждаются рассудком, чем отвагой. Хоть я не смею хвалиться собственной премудростью, зато имею знания, почерпнутые из мудрых книг прошедших поколений.
Слушая брата, Хэлберт едва не поддался искушению открыться Эдуарду
— поведать ему о том, что тяжелым камнем лежало у него на сердце. Но когда Эдуард напомнил ему, что завтра большой церковный праздник и Хэлберту следовало бы, отложив в сторону все прочие обязанности или удовольствия, пойти в монастырь и покаяться в грехах отцу Евстафию, который весь день будет принимать кающихся в исповедальне, в юноше заговорила гордость и положила конец его колебаниям.
«Нет, — решил он, — не буду признаваться! Выслушав мой удивительный рассказ, меня могут счесть обманщиком или еще того хуже. Не буду я увиливать от встречи с этим англичанином — его рука и оружие, может быть, не сильнее моих. Ведь предки мои сражались с людьми и почище его, даже если он дерется так же ловко, как произносит цветистые речи».
Гордость, как известно, часто спасает мужчин, да и женщин от нравственного падения, но когда в душе человека к голосу гордости присоединяется голос страсти, эти два чувства почти всегда торжествуют над совестью и разумом. Приняв окончательное, хоть и не самое правильное решение, Хэлберт наконец крепко заснул и проснулся только с рассветом.
ГЛАВА XXI
Он, правда, хладнокровен, но зато
В подобном ремесле совсем не мастер.
Но кровь пустить фехтующему франту
Способен иногда простолюдин.
Старинная пьеса
Едва занялась заря, Хэлберт Глендининг вскочил, наскоро оделся, опоясался мечом и взял свой самострел, как будто собираясь на обычную охоту. Ощупью спустился он по темной винтовой лестнице и почти бесшумно отворил внутреннюю дверь и калитку железной ограды. Очутившись наконец во дворе, он обернулся, чтобы взглянуть на башню, и увидел, что кто-то махнул ему платком из окна. Не сомневаясь, что этот знак подает ему сэр Пирси, он остановился, чтобы подождать его. Но то была Мэри
Эвенел, которая, как призрак, выскользнула из массивных и низких ворот. Хэлберта удивило ее появление, и он почувствовал себя, сам не зная почему, человеком, пойманным на месте преступления. Общество Мэри Эвенел никогда еще не было ему в тягость вплоть до этой минуты, когда ему показалось, что она неспроста с грустью и осуждением в упор спросила его, что он сейчас собирается делать.
Он указал на самострел и хотел было отговориться, сославшись на охоту, но Мэри перебила его:
— Не надо, Хэлберт, такие уловки недостойны человека, который всегда говорил правду. Не оленя идешь ты убивать… Рука и сердце твои устремлены к другой цели. Ты ищешь бранной встречи с этим приезжим.
— Для чего это мне враждовать с нашим гостем? — возразил Хэлберт, густо покраснев.
— Действительно, многое должно было бы удержать тебя от этого шага, — сказала Мэри. — Нет никакой разумной причины для вашей ссоры, а между тем ты к ней стремишься.
— Почему ты так думаешь, Мэри? — спросил Хэлберт, стараясь скрыть свои истинные намерения. — Этот англичанин — гость моей матери, ему покровительствуют аббат и вся монастырская братия, а от них мы все зависим. Притом он знатного рода. Почему же ты решила, что я захочу, что я осмелюсь мстить ему за какое-то опрометчивое слово, которое вырвалось у него против меня скорее по легкомыслию, чем со зла?
— Увы, — ответила девушка, — ты спрашиваешь меня об одном, а на уме у тебя совсем другое. С самого детства ты был смельчаком, искал опасности, вместо того чтобы ее избегать, горел страстью к приключениям, требующим мужества. Страх тебя и теперь не удержит. Так пусть тебя остановит жалость! Жалость, Хэлберт, к твоей престарелой матери, которую и смерть и победа твоя равно лишат утешения и поддержки в старости.
— У нее остается мой брат Эдуард, — воскликнул Хэлберт, отвернувшись от Мэри.
— Да, в этом ты прав, — ответила она. — Спокойный, великодушный, заботливый Эдуард, обладающий твоим мужеством, Хэлберт, но без твоей запальчивости, гордый, как ты, но более благоразумный. Он не допустил бы, чтобы мать и названая сестра тщетно умоляли его не губить свою жизнь, он не растоптал бы их надежды на счастье и на защиту.
При этом упреке сердце Хэлберта переполнилось горечью.
— К чему этот разговор? У вас есть защитник куда лучше, чем я, разумнее, осмотрительнее, даже храбрее, как оказывается; вы не беспомощны, и я вам не нужен.
И он снова повернулся, чтобы уйти, но тут Мэри Эвенел коснулась его руки, и так нежно, что, едва ощутив это легкое прикосновение, Хэлберт почувствовал себя прикованным к месту. Так и застыл он, выставив одну ногу вперед, словно собирался бежать, но внезапно утратил решимость и способность шевельнуться, подобно страннику, который по мановению руки чародея окаменел на бегу.
Молодая девушка воспользовалась его минутным смятением.
— Послушай меня, — сказала она, — послушай меня, Хэлберт! Я сирота, а мольбам сирот внимает даже небо… Мы с тобой друзья с детства, и если даже ты не хочешь выслушать меня, так кто окажет Мэри Эвенел это жалкое снисхождение? !
— Я слушаю тебя, дорогая Мэри, — сказал Хэлберт, — но говори короче, ты неправильно толкуешь мои намерения. Летнее утро зовет нас на охоту.
— Не надо, — прервала его девушка, — не надо так со мной говорить. Ты можешь обмануть других, но меня но обманешь. Еще когда я была ребенком, что-то внутри меня отгоняло ложь и коварство, нечестные люди избегали меня. Не знаю, для чего судьба так распорядилась: хотя я выросла в этой уединенной долине и образования мне не дали, мои глаза слишком часто видят то, что люди хотели бы скрыть. Я вижу черные замыслы, даже если они прячутся под приятной улыбкой. Один мимолетный взгляд человека открывает мне больше, чем клятвы и уверения открывают другим.
— Если ты умеешь читать в сердцах человеческих, — молвил Хэлберт, — скажи, дорогая Мэри, что ты видишь в моем? Скажи прямо, что ты видишь? То, что ты прочла там, в моей груди, не оскорбляет тебя? Скажи только это, и я отныне и впредь стану глиной в руках твоих, и ты будешь направлять мои поступки, и я последую за тобой, куда ты укажешь, пусть ждет меня честь или бесчестье!
Лицо Мэри, сначала вспыхнувшее румянцем, покрылось мертвенной бледностью. Хэлберт замолчал, подошел к ней и взял ее за руку. Она кротко отстранилась и сказала:
— Нет, Хэлберт, не умею я читать в сердцах, и не г у меня желания узнать о твоем сердце больше, чем приличествует нам обоим… Я умею толковать только внешние приметы, слова и поступки — их я понимаю вернее, чем люди, которые меня окружают. Ты и сам знаешь, что мои глаза замечали то, чего не видели другие.
— Так пусть твои глаза хорошенько вглядятся в человека, которого больше никогда не увидят! — воскликнул Хэлберт и выбежал за ограду, даже не оглянувшись.
Из груди Мэри Эвенел вырвался легкий стон, и она судорожно закрыла лицо руками. С минуту простояла она так и вдруг услышала за собой чей-то приветливый голос:
— Поистине великодушно поступаете вы, моя всемилостивейшая Скромность, что скрываете блистательные глаза свои от не в пример более тусклых лучей, ныне начинающих золотить восточный небосклон. Страшно подумать, что превзойденный в блеске Феб мог бы в великом смущении обратить колесницу свою вспять и погрузить вселенную в полнейший мрак, лишь бы избежать неминуемого позора от подобной встречи. Поверьте, пленительная Скромность…
Но как только сэр Пирси Шафтон (читатель без труда распознал, кто автор сих цветов красноречия) попытался прижать к своему сердцу руку Мэри Эвенел, чтобы продолжать речь в том же духе, она стремительно отняла руку, метнула на него взгляд, полный волнения и ужаса, и убежала к себе.
Рыцарь посмотрел ей вслед — лицо его выражало обиду и презрение.
— Клянусь моим рыцарским званием, — вскричал он, — напрасно расточал я перед сей неотесанной деревенской Фиделией слова, которые самая горделивая красавица при дворе Фелицианы (так называю я Элизиум, откуда меня изгнали) сочла бы утренним приветом самого Купидона. Да, жестока и неумолима судьба, сославшая тебя сюда, о Пирси Шафтон, где изящество ума попусту растрачивается на бесчувственных поселянок, а доблесть твоя — на деревенских наглецов! Нанесенное мне оскорбление, сей дерзостный афронт… Как бы ни был ничтожен обидчик, он должен умереть от моей руки, ибо чудовищность преступления заставляет забыть низкое звание того, кто его совершил. Надеюсь, что найду этого хвастливого мужлана и что он будет драться так же охотно, как придумывал разные издевательства.
Рассуждая сам с собой таким образом, сэр Пирси Шафтон быстро приближался к березовой роще, где была назначена встреча. Он отвесил противнику учтивый поклон, сопроводив его следующим пояснением:
— Прошу заметить, что я, снимая шляпу перед вами, нисколько не роняю своего достоинства, несмотря на неизмеримое превосходство моего звания над вашим, в силу того, что, сделав вам честь и приняв ваш вызов, я (по мнению лучших знатоков дуэли) тем самым на определенное время возвышаю вас до своего уровня. Эту честь вы можете и должны считать большим счастьем для себя, даже заплатив за нее жизнью, если таков будет исход нашего поединка.
— Не видать бы мне такой милости, — заметил Хэлберт, — если бы не иголочка, которую я преподнес вам.
Рыцарь переменился в лице и яростно заскрежетал зубами.
— Обнажай меч! — крикпул он Глендинингу.
— Только не здесь, — ответил юноша. — Нам могут помешать. Пойдемте, я проведу вас в такой уголок, куда никто не заглядывает.
Он направился вверх по ущелью, так как решил, что поединок должен состояться у входа в Корри-нан-Шиан. По слухам, здесь водились духи, и дурная слава отгоняла путешественников; кроме того, Хэлберт считал, что его судьба каким-то таинственным образом связана с этим ущельем и потому оно должно стать свидетелем его гибели или торжества.
Некоторое время они шли молча, как благородные противники, не имеющие тем для дружелюбной беседы и не желающие вступать в перебранку. Однако молчание всегда тяготило сэра Пирси; к тому же характер у него был вспыльчивый и гнев — скоропреходящий. Утвердившись в привычной для него снисходительной любезности к сопернику, он не видел более причины принуждать себя к томительному безмолвию и начал с того, что похвалил Хэлберта за ловкость и проворство, с каким тот преодолевал кручи и преграды на их пути.
— Верь мне, достойный поселянин, — заговорил он, — даже на наших придворных празднествах я не встречал более легкого и твердого шага. Если нарядить тебя в атласные панталоны да обучить плавности телодвижений, твои ноги могли бы вызывать восхищение и в паване и в гальярде. И я нисколько не сомневаюсь, — присовокупил он, — что ты здесь воспользовался каким-нибудь случаем для изучения фехтовального искусства, которое имеет более близкое отношение к цели нашей встречи, нежели умение танцевать.
— В фехтовании я знаю только то, — сказал Хэлберт, — чему выучил меня один из наших старых пастухов, Мартин, и еще мне случилось взять несколько уроков у Кристи из Клинт-хилла. Впрочем, я больше всего полагаюсь на добрый меч, крепкую руку и стойкое сердце.
— Клянусь, я рад этому, юная Смелость! (Пока между нами существует сие искусственное равенство, я буду называть тебя моей Смелостью, а тебе разрешаю именовать меня твоей Снисходительностью.) Да, я от души рад твоей неопытности. Мы, любимцы Марса, имеем обыкновение соразмерять наказания, налагаемые на наших противников, со временем, которое мы тратим на то, чтобы проучить их, и с риском, которому при этом подвергаемся. Ну, а раз уж ты в этом новичок, я могу считать тебя достаточно наказанным за дерзословие и заносчивость, если лишу тебя одного уха, одного глаза, на худой конец — одного пальца, с добавлением в виде раны, которая глубиной и серьезностью будет соответствовать степени твоей вины. А будь ты более способен к самозащите, заглаживать свою дерзость тебе пришлось бы смертью, никак не меньше.
— Нет, это уж слишком! — воскликнул Хэлберт, будучи не в силах сдержать свое негодование. — Клянусь богом и пресвятой девой, ты сам сверх меры дерзок, когда столь высокомерно говоришь об исходе боя, который еще и не начинался… Разве ты божество, имеющее власть заранее распорядиться моей жизнью и моим телом? Или ты судья, сидишь за судейским столом и, не торопясь, безбоязненно решаешь, куда девать голову, руки и ноги четвертованного преступника?
— Ты ошибаешься, о юноша, которому я разрешил именоваться моей Смелостью! Я, твоя Снисходительность, вовсе не выдаю себя за божество, предрешающее исход поединка еще до начала боя, я не являюсь и судьей, определяющим по своей воле и без всякого риска для себя, как поступить с телом и головой осужденного преступника. Зато я порядочный знаток фехтовального искусства, будучи лучшим учеником лучшего мастера в лучшей школе фехтования, учрежденной в английском королевстве. И сей вышеупомянутый мастер есть не кто иной, как высокоблагородный и неподражаемо искусный Винченцо Савиола, сообщивший мне устойчивость поступи, быстроту глаза и меткость руки; и тебе, моя неотесанная Смелость, будет дано вкусить от плодов моего учения, как только мы найдем подходящее место для указанных упражнений.
Тем временем противники дошли до входа в лощину. Хэлберт вначале хотел остановиться именно здесь, но, присмотревшись, решил, что слишком трудно было бы ему на стиснутой скалами площадке возместить одним проворством недостаточность своих навыков в так называемой науке фехтования. Тщетно искал он подходящего места, пока они не добрались до известного нам источника. Здесь, прямо перед скалой, из которой вытекал источник, находилась возвышенная, покрытая дерном площадка в виде амфитеатра, правда не слишком обширная, по сравнению с громадной высотой утесов, окружавших ее с трех сторон, но достаточно просторная для цели, которую они себе ставили.
Очутившись в уединенной суровой местности, словно созданной для тайной схватки не на жизнь, а на смерть, они оба с изумлением увидели у самого подножия скалы могилу, вырытую весьма старательно и аккуратно; с одной стороны могилы лежал нарезанный зеленый дерн, а с другой — куча вырытой земли. Тут же были заступ и лопата.
Сэр Пирси Шафтон, нахмурив брови, с не свойственной ему серьезностью пристально посмотрел на Глендининга и сурово спросил:
— Вы замыслили предательство, молодой человек? Вы намеренно завели меня сюда в ловушку или засаду?
— Клянусь небом, у меня этого и в мыслях не было, — ответил юноша, — я никому не сообщал о нашем намерении, и, предложи мне в вознаграждение трон Шотландии, я не стану заманивать человека в ловушку.
— Полагаю, что тебе можно верить, моя Смелость, — ответил рыцарь, снова впадая в жеманство, ставшее у него второй натурой, — но тем не менее я должен тебе заметить, что углубление это вырыто великолепно и может по праву считаться образцовой работой мастера по последним пристанищам, то есть могильщика. Итак, возблагодарим случай или неизвестного друга, уготовившего для одного из нас благопристойное погребение, и приступим к решению вопроса, кому же из нас суждено наслаждаться в этой могиле безмятежным покоем.
С этими словами он сбросил плащ и камзол, бережно свернул их и положил на большой камень. Хэлберт, волнуясь, последовал его примеру. То, что они находились по соседству с любимым местопребыванием Белой дамы, внушило ему догадку, что могила является делом ее рук. «Она предвидела роковой исход поединка и заранее сделала необходимые приготовления, — думал он. — Я уйду отсюда убийцей или усну здесь вечным сном».
Об отступлении думать было уже нечего, и надежда выйти из этого дела с честью, не лишая жизни ни себя, ни противника (такая надежда питает слабеющее мужество многих, выходящих к барьеру), казалось, тоже исчезла безвозвратно. Но после минутного размышления Хэлберт почувствовал, что именно отчаянность положения, оставляющая ему только две возможности — победу или смерть, пробудила в нем новую отвагу и новую стойкость.
— У нас, — объявил сэр Пирси, -^ отсутствуют друзья и секунданты, поэтому следовало бы вам ощупать мою грудь, а мне — вашу. Я не подозреваю вас в том, что вы защитили себя тайной кольчугой, но желал бы соблюсти древний и похвальный обычай, применявшийся во всех подобных случаях.
В то время как Хэлберт, повинуясь желанию противника, совершал требуемую церемонию, сэр Пирси не отказал себе в удовольствии обратить внимание юноши на красоту и тонкость своей расшитой рубашки.
— В этой самой рубашке, о моя Смелость, — объявил он, — в этом самом наряде, в котором я сейчас собираюсь скрестить оружие с таким шотландским мужланом, как ты, мне выпала завидная честь возглавить победившую сторону в изумительной игре в мяч, затеянной между божественным Астрофелом (нашим неотразимым Сиднеем) и достопочтеннейшим и достойнейшим лордом Оксфордом. Все красавицы Фелиции (этим прозвищем почтил я нашу возлюбленную Англию) теснились в галерее, размахивая платочками при каждом метком ударе, меняющем счет игры, и награждая победителей рукоплесканиями. Велел за этой благородной забавой нас потчевали роскошным ужином, за которым благородная Урания (то есть несравненная графиня Пемброк) соизволила предложить мне свой собственный веер, дабы охладить мое быть может излишне пылающее лицо. Принося благодарность за сию любезность, я с меланхолической улыбкой произнес:
«О божественная Урания, возвращаю тебе губительный дар твой, который отнюдь не освежает меня, как подобало бы зефиру, но, подобно дыханию сирокко, разжигает то, что уже стало добычей пламени». После чего она взглянула на меня как будто с презрительной усмешкой, но каждый знаток этикета усмотрел бы в ее глазах проблеск нежного поощрения.
Тут нить воспоминаний рыцаря оказалась прерванной вмешательством Хэлберта, который заставил себя терпеливо слушать, пока не понял, что конца сей повести не видать, поскольку сэр Пирси весьма склонен к многословию.
— Сэр рыцарь, — сказал юноша, — если то, что вы говорите, не имеет прямого отношения к нашему делу, то, если вам угодно, приступим к предмету нашей встречи. При такой охоте тратить время на пустые разговоры вам следовало бы оставаться в Англии — мы здесь к этому не привыкли.
— Умоляю вас о прощении, моя неотесанная Смелость, — ответил сэр Пирси. — Я действительно забываю обо всем на свете, когда в моей ослабевшей памяти возникает рой воспоминаний о божественном дворе Фелицианы. В такие минуты я уподобляюсь святому, мысленно созерцающему неземное видение. Ах, счастливая Фелициана, нежная воспитательница всего прекрасного, избранное обиталище всего мудрого, месторождение и колыбель благородства, храм изящества, чертог блистательного рыцарства. Ах, райский дворец, или, вернее, дворцовый рай, оживляемый балами, убаюкиваемый гармонией и пробуждающийся для скачек и турниров, разукрашенный шелком и парчой, сверкающий золотом и самоцветами, горящими на бархате, атласе и тафте!
— Вспомните иголку, сэр рыцарь, иголочку! — вскричал Хэлберт Глендининг.
Выведенный из терпения нескончаемым словоизвержением сэра Пирси, он напомнил ему причину ссоры, чтобы заставить его перейти к делу, ради которого они встретились.
Он не ошибся. Услышав эти слова, англичанин воскликнул:
— Настал твой смертный час! К оружию! Via! note 49 Мечи обнажились, и поединок начался. Хэлберт сразу убедился в справедливости своего предположения — в искусстве владеть оружием он был гораздо слабее своего противника. Сэр Пирси говорил чистейшую правду, называя себя отличным фехтовальщиком, и Глендининг вскоре убедился, что ему нелегко будет уберечь и жизнь и честь свою от такого соперника. Английский кавалер в совершенстве владел всеми тайнами stoccata, imbroccata, punto-reverso, incartata и т. д. note 50, которые, с легкой руки итальянских учителей фехтования, получили ныне широкое распространение. Однако и Глендининг тоже не был совершенным новичком. Он умел сражаться на старинный шотландский лад и обладал основными достоинствами бойца — упорством и выдержкой. Сначала, стремясь испытать искусство противника и присмотреться к его приемам, он ограничивался самозащитой, и, соразмеряя малейшее движение рук, ног и всего тела, держал меч накоротке и направлял его острие прямо в лицо врага, из-за чего сэр Пирси был вынужден держаться в рамках обычной атаки, не прибегая к ложным выпадам, на которые он был большой мастер; все эти удары Хэлберт отражал быстрой переменой позиции или ответными ударами. Когда сэр Пирси убедился, что юноше удалось отбить все его резкие атаки или ловко уклониться от них, он сам перешел к обороне из боязни истощить свои силы непрерывным нападением. Но Хэлберт был слишком благоразумен, чтобы очертя голову броситься на противника, боевой задор которого уже не раз угрожал ему смертью, — так что он избежал этой участи только благодаря повышенной настороженности и проворству.
Соперники сделали по одному — по два ложных выпада, и вдруг оба, словно сговорившись, опустили мечи и безмолвно взглянули друг на друга. В эту минуту тревога за семью в душе Хэлберта заговорила громче, чем раньше, когда он воочию не представлял себе силу своего противника и, с другой стороны, не успел доказать сэру Пирси меру своего бесстрашия; не удержавшись, юноша воскликнул:
— Сэр рыцарь, неужто причина нашей ссоры так смертельна, что тело одного из нас непременно должно занять эту могильную яму? Не лучше ли нам теперь, с честью доказав друг другу свое мужество, убрать мечи и разойтись друзьями?
— О доблестная и неотесанная Смелость! — воскликнул английский кавалер. — Вы не могли бы избрать во всем мире человека достойнее меня для суждения о кодексе чести. Сделаем небольшую паузу, пока я не изложу вам свое мнение по этому поводу; нет сомнения в том, что отважным людям не приличествует кидаться в пасть смерти очертя голову, подобно тупым и разъяренным диким зверям, — нет, убивать своего ближнего человек должен невозмутимо, вежливо и по всем правилам. Поэтому, если мы хладнокровно обсудим предмет нашего спора, мы сможем доскональнее разобраться, действительно ли три сестрицы обрекли одного из нас искупить своей кровью… Ты меня, надеюсь, понимаешь?
— Да, отец Евстафий как-то рассказывал, — ответил Хэлберт после минутного раздумья, — о трех фуриях с их нитями и ножницами.
— Замолчи, довольно! — завопил сэр Пирси, вспыхивая от нового приступа ярости. — Оборвалась нить твоей жизни!
И он с такой стремительностью и свирепостью напал на молодого шотландца, что тот едва успел стать в оборонительную позицию. Но, как это часто случается, безудержное неистовство атакующего не привело к желаемому результату. Хэлберт Глендининг уклонился от грозного удара, и, прежде чем рыцарь успел подготовиться к защите, меч молодого шотландца сокрушительным stoccata (пользуясь выражением самого рыцаря) пронзил грудь сэра Пирси, и тот замертво упал на землю.
ГЛАВА XXII
Да, жизнь ушла! И каждый проблеск мысли,
Любой порыв, привязанность, любовь,
Способность чуять зло, таить печаль -
Все в бледном трупе сразу исчезает.
И я виной, что тот, кто молвил, мыслил,
Шагал, страдал и полон жизни был,
Теперь лежит кровавой грудой праха
И вскоре станет пищей для червей.
Старинная пьеса
Я полагаю, что далеко не каждый из тех, для кого дуэль счастливо окончилась (если выражение «счастливо» применимо к столь роковой удаче), может равнодушно глядеть на распростертого у его ног противника, не испытывая желания отдать ему собственную кровь вместо той, которую суждено было пролить. Подобного равнодушия, во всяком случае, не мог проявить молодой Хэлберт Глендининг, никогда не видевший человеческой крови, пораженный горем и ужасом при виде сэра Пирси Шафтона, распростертого перед ним на зеленой мураве, па которую непрерывно капала кровь изо рта раненого. Отшвырнув окровавленный меч, он бросился на колени и стал приподнимать рыцаря, стараясь одновременно остановить кровотечение, которое, казалось, было более внутренним, нежели внешним.
Временами приходя в себя, бедный кавалер старался что-то сказать, и эти едва внятные слова по-прежнему выражали его вздорный, чванный, но не лишенный благородства, характер.
— О, юноша из захолустья! — проговорил он. — Твое счастье пересилило рыцарское искусство, и Смелость взяла верх над Снисходительностью, подобно коршуну, которому иной раз удается вцепиться в благородного сокола и швырнуть его оземь. Беги, спасайся! Возьми мой кошелек… он в нижнем кармане моих панталон телесного цвета… простому парню не стоит от него отказываться. Позаботься доставить мои сундуки с платьем в обитель святой Марии (тут голос его стал слабеть, а сознание затуманиваться). Завещаю мой короткий бархатный камзол с узенькими панталонами того же цвета на… ох… на помин моей души.
— Не отчаивайтесь, сэр, вы поправитесь, я уверен, — успокаивал его Хэлберт, полный сострадания и мучимый угрызениями совести. — О, если бы найти лекаря!
— Если бы ты нашел даже двадцать врачей, о великодушнейшая Смелость, а это было бы внушительное зрелище… они не спасли бы меня… жизнь моя угасает… Привет от меня сельской нимфе, которую назвал я моей Скромностью. О Кларидиана, истинная владычица этого истекающего кровью сердца, ныне истекающего по-настоящему, как ни печально! Уложи меня поудобнее, мой неотесанный победитель, рожденный, чтобы угасить блистательнейшее светило счастливейшего двора Фелицианы… О, святые и ангелы, рыцари и дамы, празднества и театры, затейливые эмблемы, драгоценности и вышивки, любовь, честь и красота!
Последние слова он ронял как бы в забытьи, еще созерцая угасающим взором блеск английского двора; затем доблестный сэр Пирси Шафтон вытянулся, глубоко вздох-пул, закрыл глаза и застыл в неподвижности.
Победитель в отчаянии рвал на себе волосы, вглядываясь в бледное лицо своей жертвы. Ему казалось, что в атом теле еще теплится жизнь; но как отдалить смерть, не имея под руками никакой помощи?
— О, зачем, — восклицал он в тщетном раскаянии, — зачем вызвал я его на этот гибельный поединок? Клянусь богом, лучше бы мне стерпеть самое тяжкое оскорбление, какое мужчина способен нанести мужчине, но только не оказаться кровавым орудием, совершившим это кровавое злодеяние. Будь дважды проклято это окаянное место, которое я выбрал для боя, хотя знал, что тут водится ведьма или сам дьявол. В любом другом месте помощь нашлась бы, я бы бросился за ней, стал бы кричать. Но здесь кого я найду, кроме злой колдуньи, виновницы этого бедствия? Теперь не ее час, но что ж такое! Попробую вызвать ее заклинанием, и, если она может мне помочь, она должна мне помочь, иначе я покажу ей, на что способен человек, доведенный до безумия. Он страшен даже для нечистой силы!
Хэлберт сбросил забрызганный кровью башмак и повторил обряд заклинания, уже известный читателю, но ответа не последовало. Тогда в горячности отчаяния, с мужественной решительностью — основной чертой его характера, он оглушительно закричал:
— Чародейка! Колдунья! Ведьма! Ты что, глуха, когда тебя зовут на помощь? Как быстро ты являешься, чтоб сделать людям зло! Явись и отвечай, не то я сейчас же засыплю твой фонтан, вырву с корнем твой остролист — все здесь погублю и опустошу, как ты опустошила мою душу и погубила мой покой!
Эти яростные, неистовые крики были внезапно прерваны отдаленным звуком, похожим на человеческий голос, который несся от входа в ущелье.
— Хвала святой Марии! — воскликнул юноша, поспешно надевая башмак.
— Там живой человек, и в этом страшном несчастье он может дать мне совет и оказать помощь.
Надев башмак, Хэлберт пустился бежать вниз по дикому ущелью, временами издавая пронзительные возгласы; он мчался с быстротой преследуемого оленя, так, как будто впереди его ждал рай, а позади оставался ад со всеми его фуриями, как будто спасение или гибель его души зависели от скорости, на какую он был способен. Только шотландский горец под влиянием глубокого, страстного порыва мог с такой невероятной быстротой добежать до выхода из ущелья, где маленький ручеек, протекающий по Корри-нан-Шиапу, впадает в речку, орошающую Гдендеаргскую долину.
Здесь он остановился и огляделся, но ни наверху, в скалах, ни внизу, в долине, не увидел человека, па голос которого примчался. Сердце у него так и замерло. Правда, извилины узкого ущелья не давали ему окинуть взглядом большое пространство, и этот человек мог быть где-нибудь близко, за одним из поворотов. Рядом, из расселины высокого утеса, выдавался вперед могучий дуб, ветви которого представились ему удобными ступенями, чтобы взобраться наверх и оглядеть окрестности, — затея, которая по силам далеко не каждому, а только человеку стойкому, смелому и уверенному в себе. Одним прыжком предприимчивый юноша ухватился за нижнюю ветвь, вторым — взобрался на. дерево и еще через минуту достиг вершины скалы, с которой сразу увидел фигуру путешественника, спускавшегося в долину. По-видимому, это был не пастух и не охотник, никто из тех, кто обычно странствует здесь по безлюдной глуши, и самым удивительным было то, что человек этот шел с севера, где, как читатель, вероятно, помнит, находилась большая и опасная трясина, откуда брал начало ручеек.
Но Хэлберт Глендининг не стал и раздумывать о том, кто этот путник и что его сюда привело. В ту минуту с него было достаточно, что он воочию видел живого человека и в безысходности отчаяния сразу поверил, что сможет воспользоваться советом и помощью этого посланца рода человеческого. Он соскочил с верхушки скалы на сук старого дуба, верхние ветви которого покачивались высоко над землей, а корни, подобно якорю, гнездились в глубокой расселине. Ухватившись за ближайшую ветку, он смело спустился с большой высоты на землю; благодаря своей ловкости и силе он не расшибся и спрыгнул так легко, как слетает сокол, утомившись кружиться в воздухе.
Через минуту Хэлберт уже несся во всю прыть вверх по ущелью, но поворот за поворотом оставались позади, а путника все не было, так что он уже начинал опасаться, не растаял ли в воздухе этот путешественник, не был ли он призраком, которого создало его воображение, иди шуткой злых духов, обитающих, по народному поверью, в этой долине.
Но, к его невыразимой радости, обогнув стоящую особняком высокую скалу, он увидел невдалеке перед собой человека, в котором уже с первого взгляда по одежде можно было угадать пилигрима.
Это был человек преклонных лет, с длинной бородой, в широкополой шляпе без какой-либо ленты или пряжки, надвинутой на самые глаза. Его одежда состояла из черного саржевого плаща, в просторечии называемого гусарским, с длинным капюшоном, который покрывал плечи и спускался ниже пояса. Его снаряжение дополняли небольшая котомка с фляжкой за спиной и толстый посох в руке. Шел он с трудом, как человек, изнемогающий от долгого странствия.
— Спаси и помилуй вас, отец мой! — воскликнул юноша. — Бог и пресвятая дева послали вас ко мне на помощь.
— Чем же может помочь тебе столь немощное создание, как я? — ответил старик, немало озадаченный неожиданным появлением красивого юноши, встревоженное лицо которого пылало от быстрого бега, а руки и одежда пестрели кровавыми пятнами.
— Здесь, в долине, в двух шагах отсюда человек истекает кровью. Пойдемте со мной! Пойдемте со мной! В ваши годы… У вас есть опыт. Вы по крайней мере в полном уме, а я совсем растерялся.
— Человек, истекающий кровью… здесь, в столь пустынном месте? — удивился старик.
— Сейчас не время расспрашивать, отец мой, — торопил его юноша, — спешите спасти его. Следуйте за мной! За мной, не теряя ни минуты.
— Не горячись, сын мой, — возразил старик, — не так легко следуем мы за первым встречным посреди дикой пустыни. Раньше чем я пойду за тобой, объясни мне, кто ты такой, что имеешь в мыслях и что произошло.
— Объяснять некогда, — воскликнул Хэлберт. — Говорю тебе: дело идет о жизни человека, и ты пойдешь со мной, иначе я потащу тебя силой!
— Напрасно! Зачем прибегать к силе? — сказал путник. — Если ты говоришь правду, я последую за тобой по доброй воле. Притом я немного разбираюсь во врачевании, и в котомке моей найдется, чем помочь твоему другу. Но только замедли шаг, прошу тебя, я изнемогаю от усталости.
С трудом сдерживая нетерпение, как пылкий скакун, вынужденный по воле всадника идти в паре с медлительной клячей, Хэлберт шагал в ногу со стариком, стараясь скрыть от него свое мучительное беспокойство, чтобы не вселять тревогу в душу человека, который, по-видимому, относился к нему с большой опаской. Когда они подошли к повороту, за которым ущелье суживалось и начиналась теснина Корри-нан-Шиан, странник остановился в нерешительности, как бы не желая сворачивать на еще болев узкую и мрачную дорогу.
— Молодой человек, — сказал он, — если то, что ты замыслил, угрожает моим сединам, твоя жестокость принесет тебе мало пользы — нет при мне земных сокровищ, соблазнительных для грабителя или убийцы.
— Я не грабитель и не убийца, — ответил Хэлберт, — и все же, господи помилуй, могу оказаться убийцей, если вы вовремя не окажете помощь этому несчастному.
— Вот как! — удивился странник. — Неужели людские страсти врываются даже сюда, нарушая глубочайшее уединение природы? Впрочем, стоит ли удивляться: где царство мрака, там совершаются мрачные дела. По плодам судим мы о дереве. Веди меня, нетерпеливый юноша. Я следую за тобой.
И незнакомец зашагал с новым рвением, напрягая все свои силы и пренебрегая усталостью, чтобы не отставать от нетерпеливого провожатого.
Каково же было изумление Хэлберта, когда, придя к роковому месту, он не нашел тела сэра Пирси Шафтона. Правда, других следов кровавого столкновения было достаточно. Вместе с телом рыцаря исчез и его плащ, но куртка осталась там, куда он положил ее перед поединком, и на траве, где лежал сэр Пирси, сгустками темнела запекшаяся кровь.
Оглядевшись кругом в ужасе и недоумении, Хэлберт бросил взгляд на могилу, которая так недавно, казалось, разинула свою пасть в ожидании жертвы. Сейчас могила была засыпана, как будто поглотив уготованную ей добычу. Там, где совсем недавно зияла черная яма, теперь возвышался обычный могильный холмик, так тщательно обложенный зеленым дерном, как будто тут потрудилась рука опытного могильщика. Хэлберт был ошеломлен. Одна мысль неотвязно сверлила его мозг: «Вот кучка земли перед моими глазами прикрывает собою то, что еще так недавно было живым, деятельным, жизнерадостным человеком, которого я из-за сущего пустяка злодейски превратил в прах, холодный и бесчувственный, как земля, где этот человек сейчас покоится. Рука, вырывшая могилу, теперь завершила начатое дело. Чья же это рука, если не того таинственного и злокозненного существа, которое я безрассудно вызвал из потустороннего мира и которому позволил вмешаться в свою судьбу?»
Сжав кулаки и отвернувшись от могилы, Хэлберт стал горько проклинать свою горячность. Его отвлек от горестных размышлений голос незнакомца, подозрения которого возникли с новой силой, когда он на месте поединка увидел вовсе не то, что описал ему Хэлберт.
— Молодой человек, — промолвил он, — значит, ты лживой речью своей заманил меня сюда и хочешь укоротить жизнь, дни которой, может быть, сочтены самой природой; стоит ли преступлением пресекать земное странствие мое, которое скоро кончится и без вины с твоей стороны?
— Клянусь благостным небом и пречистой богородицей! .. — вскричал Хэлберт.
— Не божись, — перебил его старик, — и не клянись небом — престолом господа бога, ни землей — подножием его, ни тварями, которых он сотворил, потому что они не более чем пыль и прах, как и мы с тобой. Пусть твое «да» будет — да! и твое «нет» будет — нет! А теперь скажи мне, да покороче, ради чего ты сочинил свою сказку и увел заблудившегося путника еще дальше в сторону?
— Говорю тебе так же истинно, как то, что я христианин, — ответил юноша, — я оставил здесь человека, истекающего кровью, а сейчас его нигде не видно, и я подозреваю, что эта могила, которую ты видишь, сокрыла в себе его бездыханное тело.
— А кто же он, о чьей судьбе ты так печалишься? — спросил незнакомец. — И как могло случиться, что раненый был отсюда похищен или здесь похоронен, когда эта местность совершенно безлюдна?
— Его зовут, — сказал Хэлберт после минутного колебания, — Пирси Шафтон. Здесь, на этом самом месте я оставил его — он был весь в крови, а каким образом он потом исчез, я знаю не лучше тебя.
— Пирси Шафтон? — повторил незнакомец. — Сэр Пирси Шафтон из Уилвертона, родственник, как говорят, великого Пирси, графа Нортумберлендского? Если ты убил его, возвращаться во владения самовластного аббата обители святой Марии — все равно что самому надеть себе петлю на шею. Этот Пирси Шафтон хорошо известен как слепое орудие в руках заговорщиков поумнее. Опрометчиво продав свою совесть приверженцам папы римского, он был пешкой, обреченной на гибель; интриганы, которым он служил, зло творить умеют, а отвагой не отличаются. Ступай за мной, юноша, и ты спасешься от гибельных последствий своего поступка. Веди меня в Эвенелский замок, и в награду ты обретешь там защиту и безопасность.
Хэлберт задумался — вопрос был сложный и требовал всестороннего обсуждения. Не приходилось сомневаться в том, что аббат жестоко отомстит за убийство Шафтона, своего сторонника, друга и некоторым образом гостя. Размышляя перед поединком обо всех возможных последствиях, Хэлберт почему-то не подумал, как ему быть, если сэр Пирси падет от его руки. Раз уж так случилось, то его возвращение в Глендеарг неминуемо навлечет гнев аббата и общины на всю семью, включая Мэри Эвенел; если же он предпочтет бегство, то, возможно, будет считаться единственным виновником смерти рыцаря и негодование монахов не обрушится на остальных обитателей отцовской башни. Хэлберт вспомнил также о дружеских чувствах отца Евстафия ко всей семье Элспет, и в особенности к Эдуарду; выслушав чистосердечное признание Хэлберта, покинувшего Глендеарг, почтенный монах, наверное, окажет свое могущественное покровительство тем, кто остался в башне.
Все эти мысли пронеслись в сознании юноши, и он решил бежать. Общество незнакомца и обещанное им покровительство тоже говорили в пользу этого решения, однако то, что молодой Глендининг слышал о Джулиане, нынешнем узурпаторе Эвенелского замка, как-то плохо вязалось с дружеским приемом, который, во словам старика, будет ему там оказан.
— Добрый отец мой, — сказал Хэлберт, — боюсь, что вы ошибаетесь в человеке, которого считаете способным дать мне приют. Ведь это Эвенел помог Шафтону пробраться в Шотландию, а его подручный, Кристи из Клинт-хилла, доставил его в Глендеарг.
— Все это мне известно, — возразил старик, — однако, если ты доверишься мне, как я доверился тебе, ты найдешь у Джулиана Эвенела радушное гостеприимство или по крайней мере безопасное убежище.
— Отец мой, — промолвил Хэлберт, — хотя твои слова идут вразрез с поступками Джулиана Эвенела, но судьба такого заблудшего человека, как я, меня мало тревожит; к тому же твоя речь звучит честно и правдиво, и, наконец, ты сам доверчиво пошел за мной — вот почему я, отвечая таким же доверием, провожу тебя в замок Эвенелов ближайшей дорогой, которую ты без меня никогда бы не нашел.
С этими словами он пошел вперед, а старик молча последовал за ним.
ГЛАВА XXIII
Когда на холоде застынет рана,
Почует воин боль. Когда утихнет
В душе разбушевавшееся пламя,
То совесть мучить грешника начнет.
Старинная пьеса.
Угрызения совести после этого прискорбного поединка не давали покоя Хэлберту, невзирая на то, что в ту эпоху и в описываемой нами стране человеческая жизнь ценилась крайне дешево. Раскаяние юноши было бы еще горше, если б его душой управляло более возвышенное религиозное учение и если б он был более сведущ в законах общества; как бы то ни было, он жестоко укорял себя, и горе об убитом иногда заглушало в его сердце горе разлуки с Мэри Эвенел и отчим домом.
Старик, шагая рядом с ним, некоторое время хранил молчание, а затем обратился к нему с такими словами:
— Сын мой, недаром говорится, что горе просится наружу. Чем ты так угнетен? Поведай мне свои несчастья; может статься, моя седая голова вразумит добрым советом неопытного юношу.
— Увы, можно ли удивляться, что я впал в отчаяние? — ответил Хэлберт. — Кто я сейчас? — жалкий скиталец, бежавший из родительского дома, от матери и друзей! Я запятнан кровью человека, оскорбившего меня только вздорными словами, за которые я отплатил смертельным ударом. Сердце мое твердит, что я совершил тяжкое зло. Оно было бы суровее этих скал, если бы не страдало от мысли, что я отправил этого человека на суд всевышнего, не дав ему исповедаться и причаститься.
— Остановись, сын мой, — перебил его путник. — То, что ты поднял руку на образ и подобие божие в лице ближнего твоего, что ты, повинуясь суетной злобе или еще более суетной гордыне, отнял у человека жизнь и превратил его в прах, — это тяжкий грех. То, что ты грешнику перед кончиной не дал времени покаяться, хотя небо могло бы ему в этой милости не отказать, есть смертный грех. Но для всего этого есть бальзам в Галааде.
— Я не понимаю вас, отец мой, — проговорил Хэлберт, смущенный торжественностью, зазвучавшей в голосе его спутника.
Старик продолжал:
— Ты убил своего врага — какое жестокое деяние; ты пресек его жизнь, не дав ему замолить грехи, — это отягощает твое преступление. Последуй же моему совету и взамен одной человеческой души, которую ты, может быть, вверг в царство сатаны, убереги от его когтей другую Душу.
— Понимаю, — сказал Хэлберт, — ты хочешь, отец мой, чтобы я искупил свою вину заботами о душе моего противника. Но как это сделать? У меня нет денег, чтобы заказывать заупокойные мессы. Чтобы освободить его душу из чистилища, я с радостью пошел бы в обетованную землю босиком, но…
— Сын мой, — прервал его старик, — грешник, которого ты должен спасти от адского пламени, не мертвец, а живой человек. Я призываю тебя молиться не о душе твоего врага: судья в равной степени милосердный и справедливый уже вынес ей свой окончательный приговор; отлетевшей душе ты ничем не поможешь, даже если превратишь эту скалу в гору золотых дукатов и за каждую мессу будешь платить по дукату. Где дерево упало, там ему и лежать. Но молодой побег имеет гибкость и жизненный сок, его можно изогнуть так, чтобы дать ему нужное направление.
— Скажи, отец мой, ты священник? — спросил молодой человек. — Чью волю исполняешь ты, говоря о таких возвышенных предметах?
— Волю всемогущего моего владыки, знамени которого я присягнул как воин, — ответил путник.
Осведомленность Хэлберта в вопросах религии не шла далее того, что можно извлечь из катехизиса, составленного архиепископом Сент-Эндрю, и брошюры под заглавием «Вера за два пенни» — оба эти издания усердно распространялись и расхваливались монахами обители святой Марии. Но, при всем равнодушном и поверхностном отношении Хэлберта к богословию, он стал подозревать, что очутился в обществе одного из тех проповедников евангелия, или еретиков, учение которых расшатывало самые устои древней религии. Воспитанный, как это легко попять, в священном ужасе перед этими отъявленными раскольниками, юноша не мог сдержать негодования, которое должно было обуять каждого преданного и верующего вассала римской церкви.
— Старик, — воскликнул он, — будь ты достаточно силен, чтобы в рукопашном бою постоять за слова, которые твой язык произнес против нашей святой матери церкви, мы тут же, на этом болоте, проверили бы, которое из наших вероучений имеет лучшего защитника.
— Нет, сын мой, — сказал странник, — если ты ничем не отличаешься от прочих воинов Рима, ты не остановишься в своем намерении, а воспользуешься тем, что и по летам и по физической силе преимущество на твоей стороне. Выслушай меня. Я указал тебе, как примириться с небом, но ты мое предложение отверг. Теперь я укажу тебе, как умилостивить земных правителей. Отдели мою седую голову от хилого тела, которое она венчает, и отнеси ее к аббату Бонифацию, гордо сидящему в своем кресле. Признайся ему в убийстве Пирси Шафтона, а когда гнев его воспламенится, брось к его ногам голову Генри Уордена, и он вместо кары осыплет тебя похвалами.
Хэлберт Глендининг в изумлении отступил от него и воскликнул:
— Как, вы — тот прославленный еретиками Генри Уорден, чье имя у них почти в такой же чести, как имя Нокса? Неужели это ты, и как хватает у тебя дерзости бродить по соседству с обителью святой Марии?
— Можешь не сомневаться, что Генри Уорден — это я, — сказал старик, — и, хотя я недостоин стоять в одном ряду с Ноксом, я всегда готов претерпеть любые невзгоды ради служения моему господу.
— Выслушай теперь меня, — промолвил Хэлберт. — Убить тебя мне не позволяет совесть; повести тебя как пленника в монастырь — значило бы тоже быть виновником твоей смерти; бросить тебя здесь, в глуши, без провожатого — немногим лучше. Я приведу тебя целым и невредимым, как обещал, в замок Эвенелов, но, пока мы в пути, не произноси ни единого слова против учения святой церкви — я ее недостойный, невежественный, но все же ревностный сын. А когда ты прибудешь в замок, будь настороже — за твою голову назначена награда, а Джулиан Эвенел любит блеск золотых шапок note 51.
— Однако ты не утверждаешь, — возразил протестантский проповедник (ибо он таковым был в действительности), — что барон Эвенел способен из корысти продать кровь своего гостя?
— Если ты прибыл по его приглашению и вверился его чести, он этого не сделает, — заявил юноша. — При всей своей низости, Джулиан не осмелится нарушить обычай гостеприимства; с остальными заповедями старины мы, жители болот, мало считаемся, но уважение к гостю доходит у нас до идолопоклонства. Самые близкие родичи Джулиана сочли бы своим долгом смыть его кровью бесчестье, которое постигло бы их имя и род, соверши он подобное предательство. Но если ты идешь к нему без зова, без могущественного покровителя, предупреждаю тебя — берегись!
— Я в руках божьих, — ответил проповедник. — Посланный господом, прохожу я по этой глуши среди многих и всяческих опасностей, и, пока я моему владыке полезен, они не одолеют меня, а когда, подобно бесплодной смоковнице, я перестану приносить плоды, — не все ли равно, когда и кто первый нанесет удар топором по стволу?
— Ваша отвага и благочестие достойны лучшего дела! — воскликнул Глендининг.
— Этого быть не может, — отрезал Уорден, — мое дело лучшее из лучших!
Дальше они шли молча. Все внимание юноши, было направлено на то, чтобы выбраться из лабиринта теряющихся тропинок и опасных трясин среди холмов, отделявших монастырские земли от владений барона Эвенела. Временами ему приходилось останавливаться, чтобы помочь старику перебираться через чернеющую топь, то и дело попадающуюся на пути.
— Смелее, старина, — подбодрил Хэлберт своего спутника, изнемогавшего от усталости, — скоро мы вступим на твердую землю. А здесь, хоть под ногами зыбкое болото, я не раз видел веселых охотников, несущихся с быстротой лани эа убегающим зверем.
— Справедливо говоришь ты, сын мой, — ответил Уорден, — я все-таки продолжаю так называть тебя, хотя ты больше не именуешь меня отцом. Да, так мчится ветреная юность по суетному пути своих забав, пренебрегая трясинами и опасностями, которыми этот путь усеян.
— Я уже сказал тебе, — сурово ответил Хэлберт Глендининг, — что не стану слушать ничего похожего на проповедь.
— Однако, сын мой, — возразил старик, — даже твой духовный отец не стал бы оспаривать истинность слов, которые я сейчас сказал тебе в назидание.
Глендининг строптиво ответил:
— Об этом я судить не берусь, но зато мне хорошо известно, что ваша братия ловит рыбку, насаживая на крючок душеспасительные речи; вы выдаете себя за ангелов света, чтобы расширить царство мрака.
— Прости господи тех, кто подобным образом отзывается о твоих слугах, — сказал проповедник. — Я не хочу обидеть тебя, сын мой, несвоевременной настойчивостью. Ты повторяешь только то, чему тебя учили, но я глубоко верую, что столь главный юноша будет спасен, подобно полену, вовремя выхваченному из пламени.
Тем временем они дошли до края плоскогорья, и сейчас им предстоял спуск. Издали тропинка, по которой они должны были идти, казалась узкой зеленеющей полоской — она резко выделялась на фоне темно-бурого вереска, который пересекала, но для того, кто шел по ней, различие становилось неуловимым note 52. Теперь дорога уже не так утомляла старика; не желая, чтобы его молодой попутчик стал снова рьяно защищать святость римской церкви, он переменил предмет разговора. Речь его была по-прежнему серьезна, высоконравственна и поучительна. Он много путешествовал, знал языки и нравы других народов, и это, естественно, возбуждало живой интерес Хэлберта, подумывавшего о том, не придется ли ему из-за преступления, которое он совершил, бежать за пределы Шотландии. Мало-помалу занимательность беседы пересилила у юноши боязнь заразиться ересью, и он не раз назвал старика отцом, прежде чем перед ними вдалеке обрисовались очертания замка Эвенелов.
Местоположение этой древней крепости было примечательно. Она высилась на небольшом скалистом, острове посреди горного озера, окружность которого равнялась примерно одной миле. Со всех сторон вокруг озера теснились высокие холмы, скалистые или покрытые вереском, а лощины между холмами заросли кустарником или были завалены буреломом. Для каждого путешественника всего удивительнее было найти здесь, высоко над уровнем моря, затерявшуюся среди высоких скал водную гладь, окрестности которой казались не столь поэтичными и величавыми, как попросту дикими, и все же имели свою прелесть. Летом, под палящими лучами солнца, чистая лазурь зеркальной поверхности озера ласкала глаз и создавала блаженное ощущение уединения и покоя. А зимой, когда на окружающие утесы ложился снег, ослепительно белые массы, громоздясь на вершинах гор, превращали их в снеговых великанов, у подножия которых, как потемневшее, растрескавшееся зеркало, лежало защищенное ими озеро, в котором уже не отражались ни мрачный скалистый островок, ни венчающие его стены серого замка.
Занимая своим главным зданием, пристройками и наружными стенами всю надводную поверхность скалистого островка, замок, подобно гнезду дикого лебедя, казался опоясанным водой. Только узкая полоса земли соединяла замок с берегом. Издали крепость представлялась гораздо большей, чем была на самом деле; многие из ее строений разрушились и стали необитаемыми. Там, где во времена великолепия рода Эвенелов размещался многолюдный гарнизон из приверженцев и наемников, теперь большей частью было пусто, и сам Джулиан Эвенел ныне, может быть, выбрал бы для жилья резиденцию, более соответствующую его расстроенному состоянию, если бы его не привлекало местоположение старого замка, который был почти неприступен и этим удобен для человека, ведущего столь беспокойную и опасную жизнь. Действительно, трудно было бы подыскать более удачное обиталище, ибо этот замок, по желанию его владельца, можно было сделать совершенно недосягаемым для непрошеных гостей. Расстояние между островом и берегом было невелико, оно не превышало и сотни ярдов, но зато соединяющая их дамба была очень узка и прорезывалась двумя рвами. Первый был на полпути от берега к острову, второй — у наружных ворот замка. Эти рвы представляли значительное, почти непреодолимое препятствие для всякого вражеского вторжения. Каждый из них был защищен подъемным мостом, причем мост, что был ближе к замку, не спускался даже днем, а ночью всегда поднимались оба note 53.
Такие меры предосторожности были необходимы для безопасности Джулиана Эвенела, враждовавшего с многими баронами и принимавшего участие почти во всех темных и неблаговидных проделках, которых было немало в этой дикой местности у самой границы. Опасности, угрожавшие барону Эвенелу, усиливались из-за его двуличной и коварной политики: он служил попеременно обеим враждующим партиям в королевстве, примыкая то к одной, то к другой, в зависимости от того, что в данную минуту было выгоднее. Вот почему у него не было ни постоянных союзников и покровителей, ни заклятых врагов, Всю жизнь он только и делал, что уклонялся, от подстерегающих его бедствий и придумывал хитроумные уловки для достижения своих целей, но ему часто случалось запутаться, перемудрить и потерять то, что далось бы ему в руки, иди он более прямой дорогой.
ГЛАВА XXIV
Пойду я, крадучись, утроив зоркость,
С бесстрашьем в сердце и с мечом в руках,
Как тот, кто входит в логово ко льву.
Старинная пьеса
Когда путники вышли из ущелья, примыкавшего к самому озеру, и увидели перед собой древний замок Эвенелов, старик остановился, оперся на посох и стал задумчиво рассматривать открывшуюся его взору картину. Замок, как мы уже говорили, был во многих местах разрушен; об этом можно было судить даже на расстоянии по неправильным, рваным очертаниям его стен и башен. Некоторые части замка, казалось, сохранились в целости, и черный столб дыма, который поднимался из трубы на главной башне и тянул свой длинный траурный вымпел но светлому небу, показывал, что замок обитаем. Но на берегу озера не было возделанных полей и зеленых пастбищ, которые обычно составляют неотъемлемую принадлежность усадеб не только богатых, но даже малоземельных баронов, указывая на заботу жителей о насущном хлебе и домашнем уюте. Тут не было домишек с лоскутками обработанной земли, с фермой и фруктовым садом, окаймленным густыми смоковницами; среди долины не высилась церковь с незатейливой колокольней; ни овечьего стада на холмах, ни рогатого скота в низинах. Ничто здесь не говорило о процветании великих искусств — мира и сельского труда. Не могло быть сомнения в том, что люди, живущие в замке — много ли их было или мало, — представляют собой гарнизон крепости, скрываются за ее неприступными стенами и далеко не мирным путем добывают средства к существованию.
Очевидно, к этому убеждению пришел и старик, который, разглядывая замок, пробормотал про себя: «Lapis offensionis et petra scandali!» note 54, а затем, повернувшись к Хэлберту Глендинингу, прибавил:
— Мы можем обратить к этой твердыне слова, сказанные королем Иаковом о другой крепости неподалеку, — что тот, кто ее построил, был в глубине души настоящим разбойником note 55.
— О нет, вовсе не так, — возразил Глендининг, — этот замок построен прежним поколением лордов Эвенелов, которые пользовались любовью в мирное время и уважением во время войны. Они стеной стояли на границе против чужеземцев и защищали шотландский народ от произвола местных властей. А тот, кто сейчас завладел замком Эвенелов и их титулом, похож на них не больше, чем ночной хищник, филин, — на сокола, даже если тот и другой вьют гнезда на одной скале.
— Значит, большой любви и уважения у своих соседей этот Джулиан Эвенел не заслужил? — спросил Уорден.
— Настолько не заслужил, — ответил Хэлберт, — что, кроме «Джеков» и рейтаров, которых он набрал целую шайку, мало кто добровольно водит с ним компанию. Уже не раз то Англия, то Шотландия объявляли его вне закона, назначали награду за его голову и отбирали в казну его имения. Но в наше смутное время у такого головореза, как Джулиан Эвенел, всегда находятся друзья, готовые спасти его от законной кары в обмен на тайные услуги с его стороны.
— Из ваших слов видно, что он человек опасный, — заключил Уорден.
— Вы испытаете это на себе, — ответил юноша, — если только не сумеете его перехитрить. Впрочем, могло случиться, что за это время он тоже изменил истинной церкви и пошел блуждать по тропе ереси.
— То, что ты в слепоте своей называешь тропой ереси, — возразил проповедник, — это единственная прямая и узкая стезя. Идущий по ней не свернет в сторону ни ради мирских сокровищ, ни ради мирских страстей. Дай бог, чтобы хозяином этого замка руководили побуждения не иные и не худшие, чем те, которые одушевляют мои убогие силы, когда я проповедую слово божье. Барона
Эвенела я лично не знаю, он не принадлежит к нашей конгрегации, но его просят за меня лица, которых он если не уважает, то должен опасаться, и, надеясь на это заступничество, я смело иду под его кров… Сейчас мы можем продолжать путь — я достаточно отдохнул.
— Выслушайте мои предостережения, они вам пригодятся, — сказал Хэлберт. — Поверьте, что я хорошо знаю здешние обычаи и жителей этого края. Если у вас есть другое пристанище, лучше не входите в замок Эвенелов; если же вы решаетесь идти туда, постарайтесь получить от барона охранный лист, но смотрите — он должен освятить его клятвой над черным распятием! И вот еще что: следите за тем, сядет ли он вместе с вами за стол, отопьет ли из приветственного кубка раньше, чем передаст его вам. Если он не проявит этих знаков искреннего радушия, значит, таит против вас злой умысел.
— Увы, — сказал проповедник, — сейчас я не вижу для себя другого земного убежища, чем эти хмурые башни, но, идучи сюда, полагаюсь на помощь свыше. А тебе, добрый мой юноша, стоит ли забираться в эту опасную берлогу?
— Для меня там не опасно, — ответил Хэдберт. — Меня хорошо знает Кристи из Клинт-хилла, оруженосец этого барона, но еще лучшей охраной служит то, что во мне нет ничего такого, что могло бы вызвать их озлобление или соблазнить на грабеж.
Услышав, что конский топот, гулко раздававшийся по каменистому берегу озера, становится все громче, путники обернулись и увидели, что к ним во весь опор мчится всадник; его стальной шлем и острие длинного копья сверкали в лучах заходящего солнца.
Хэлберт Глендининг тотчас узнал Кристи из Клинт-хилла и сказал своему спутнику, что это скачет оруженосец барона.
— Эй, мальчуган! — крикнул Кристи Хэлберту, поравнявшись с ним. — Значит, мои слова наконец сбылись и ты идешь записаться в рекруты к моему благородному господину — так, что ли? Ты всегда найдешь во мне доброго друга! И прежде чем наступит день святого Варнавы, ты, брат, изучишь все тропки между равниной Милберн и Незерби так, как будто родился на свет в боевом колете и с копьем в руке. А что это за старый сыч рядом с тобой? Он как будто не из вашей монастырской братии, не черноризец?
— Это дорожный человек, — ответил Хэлберт, — у него есть дело к Джулиану Эвенелу. Что до меня, то я направляюсь в Эдинбург, хочу посмотреть на королеву и ее двор, а потом, когда ворочусь, мы потолкуем о твоем предложении. Пока что — ты ведь не раз приглашал меня в замок — я прошу приюта на эту ночь для меня и для моего спутника.
— Для тебя, мой юный приятель, и спору нет, — сказал Кристи, — но богомольцев и тех, кто на них смахивает, мы к себе не пускаем.
— Позволь сказать тебе, — заговорил Уорден, — что мне дал рекомендательное письмо к твоему господину один из его надежных друзей, для которого барон способен и на большую услугу, чем предоставление мне кратковременного приюта. И знай, я вовсе не богомолец: я сам отвергаю все их обряды и суеверия.
Он показал свои бумаги всаднику, но тот лишь покачал головой.
— Это дело моего господина, — сказал он, — и хорошо, если он сам сумеет прочесть, что тут написано, а мне вот меч и копье заменяют книгу и псалтырь, и это с двенадцатилетнего возраста. Но я доставлю вас в замок, и пусть барон сам разбирается, кто и зачем вас послал.
К этому времени они подошли к дамбе, и Кристи пустился по ней рысью, оповещая стражу в замке о своем прибытии резким, ему одному присущим свистом. По этому сигналу второй мост был тотчас опущен. Всадник проехал по нему и скрылся под мрачными сводами, ведущими в замок.
Глендининг и его спутник, замедлив шаг, пошли по немощеной дамбе к замку и остановились перед воротами, над которыми из темно-красного известняка был высечен старинный герб Эвенелов, изображавший женскую фигуру, наглухо закутанную в покрывало. Происхождение странной эмблемы никому не было известно, но, по преданию, эта женская. фигура, занимающая все поле герба Эвенелов, олицетворяла таинственное существо, известное под именем Белой дамы, покровительницы их рода note 56. При взгляде на осыпающийся от времени щит с гербом у Хэлберта в памяти воскресли загадочные обстоятельства, соединившие его жизнь с судьбой Мэри Эвенел, и вмешательство потустороннего существа, преданного ее семье, чье изображение здесь, на стене замка, живо напомнило ему силуэт закутанной женщины на перстне Уолтера Эвенела, — этот перстень в числе других золотых безделушек уцелел от грабежа и был привезен в Глендеаргскую башню после того, как мать Мэри, Элис Эвенел, изгнали из этого фамильного замка.
— Ты вздыхаешь, сын мой, — сказал старик, заметив тревожное выражение на лице Хэлберта, но не догадываясь об истинной причине его тревоги. — Если ты боишься сюда войти, мы еще можем вернуться.
— Не так-то просто, — воскликнул Кристи, выходя в эту минуту из боковой двери, скрытой в пролете арки, — взгляните и выбирайте, что вам больше по вкусу — прямиком по воде, как дикие утки, или прямиком по воздуху, как птицы небесные.
Они оглянулись и увидели, что подъемный мост, по которому они только что прошли, был снова поднят и его высокий пролет загородил от них заходящее солнце, сгущая мрак у подножия замка. Кристи расхохотался и велел гостям следовать за ним, а по дороге, желая ободрить Хэлберта, прошептал ему на ухо:
— О чем бы барон ни спрашивал, отвечай смело и без запинки. Не подыскивай слов, а главное — не показывай страха. Не так страшен черт, как его малюют.
С этими словами он ввел их в обширную залу с каменными стенами, в верхнем конце которой, в камине, как костер, пылали большие поленья. Длинный дубовый стол, стоявший по обычаю в середине покоя, был незатейливо накрыт для вечерней трапезы барона и ближайших его приспешников; пять или шесть из них, все рослые, сильные, свирепые молодцы, расхаживали взад и вперед по каменному полу, который гулко откликался на лязг их длинных палашей, звякавших при каждом движении, и на тяжелую поступь их ботфорт на высоких каблуках. Кто был в железной кольчуге, кто в колете из буйволовой кожи, а головным убором служили стальные каски или широкополые шляпы с опущенными полями и свисающими, по испанской моде, перьями.
Барон Эвенел был один из тех высоких, мускулистых, воинственных людей, которых любил изображать Сальватор Роза. Он был в плаще, когда-то богато расшитом, но в течение многих лет вышивка полипяла от дурной погоды. Из-под плаща, небрежно наброшенного на внушительную фигуру барона, виднелся короткий камзол из буйволовой кожи, надетый на тонкую кольчугу, которую называли «секрет», потому что она, заменяя наружные, более заметные латы, защищала от предательского убийства. К ременному поясу был с одной стороны прикреплен большой тяжелый меч, а с другой — нарядный кинжал, когда-то называвший своим хозяином сэра Пирси Шафтона; насечки кинжала и его позолота уже сильно потускнели, то ли от нынешней бурной деятельности, то ли от небрежности нового владельца.
Несмотря на простую одежду Джулиана Эвенела, в его осанке и манерах было несравненно больше достоинства, чем у его приближенных. Ему могло быть лет пятьдесят и даже больше, судя по седине, видневшейся в его темных волосах, но годы не укротили его огненного взгляда и не умерили пылкости нрава. Когда-то он был красив — привлекательные черты лица переходили в семье Эвенелов из поколения в поколение, но от жизненных передряг и превратностей погоды его лицо огрубело, а сильные страсти, которым он привык предаваться, оставили на его чертах отпечаток жестокости.
Погруженный в глубокие и мрачные размышления, он шагал из угла в угол в противоположном конце залы, вдали от своих ратников, иногда останавливаясь, чтобы покормить и приласкать соколиную самку, сидевшую на его руке, лапки которой были связаны кожаными постромками. Птица не оставалась равнодушной к хозяйской ласке и в ответ взъерошивала перья и играючи поклевывала его палец. В такие минуты барон улыбался, но тотчас снова впадал в свою отчужденную, мрачную задумчивость. Ни разу не удостоил он вниманием существо, мимо которого немногие могли бы пройти столько раз, не скользнув по нему даже мимолетным взглядом.
Это была женщина редкой красоты, сидевшая на низенькой табуретке у громадного камина и одетая скорее ярко, нежели богато. Судя по золотым браслетам и ожерельям, по яркому зеленому платью, веером лежавшему на полу, по желтой шелковой шапочке, из-под которой выбивались густые темные волосы, наконец, по расшитому серебром поясу со связкой ключей на серебряной цепочке — горделивый символ домовитой хозяйки, — но, пуще всего, судя по обстоятельствам, так деликатно затронутым в старинной балладе, где говорилось: «Ей пояс очень узким стал» и «платье слишком коротко» — эта красавица могла быть только супругой хозяина замка. Но ее скромная скамеечка и отпечаток глубокой грусти на лице, которое озарялось робкой улыбкой, чуть ей казалось, что Джулиан
Эвенел вот-вот посмотрит на нее, немая горесть и внезапные слезы, сменявшие эту деланную улыбку, когда она убеждалась в его равнодушии, — все это были приметы не жены, а униженной и удрученной женщины, которая расточила свою любовь, не сделавшись супругой по закону, перед богом и людьми.
Джулиан Эвенел, как мы уже сказали, продолжал шагать по комнате, не утруждая себя даже мимолетным молчаливым вниманием, которое оказывается почти каждой женщине либо из чувства привязанности, либо из любезности. Он даже, казалось, не замечал ни ее, ни своих приспешников, всецело предавшись мрачным думам, от которых отвлекался, только играя со своей птицей. Зато молодая женщина внимательно следила за этой забавой, по-видимому стараясь улучить удобный случай, чтобы заговорить с бароном или найти сокровенный смысл в словах, обращенных к его любимице. У новоприбывших было достаточно времени, чтобы все это заметить; как только они вошли в залу, их путеводитель Кристи из Клинт-хилла, обменявшись многозначительными взглядами с прислужниками и телохранителями, стоявшими в нижнем конце залы, сделал Хэлберту и его спутнику знак оставаться у двери, а сам подошел ближе к столу и остановился в таком месте, чтобы обратить на себя внимание барона, когда тому заблагорассудится окинуть взглядом комнату, не решаясь, однако, навязываться ему. В присутствии барона этого смелого, порывистого и дерзкого человека нельзя было узнать — точь-в-точь потерявший весь свой задор пес-забияка, который получил основательную трепку от хозяина или юлит перед более могучим противником из своей же собачьей породы.
Несмотря на неопределенность положения и тягостное чувство, щемившее его душу, Хэлберт почувствовал живой интерес к женщине, сидевшей у камина, никем не замечаемой и никому не нужной. Он наблюдал, с какой неотступной, трепетной заботливостью вслушивалась она в отрывистые возгласы Джулиана, как украдкой бросала на него взгляд, готовая мгновенно уйти в себя, чуть ему покажется, что она за ним следит.
Между тем Джулиан продолжал забавляться со своей пернатой любимицей, то кормя ее, то отдергивая лакомые кусочки. Ему нравилось и дразнить птицу и потакать ее жадности.
— Как? Ты еще захотела? Ах, негодная хищница, тебе все мало. Удели тебе немножко, захочешь все целиком!
Да, да! Приглаживай перышки, плутовка, прихорашивайся, многого этим не добьешься. Думаешь, я тебя не понимаю, думаешь, не вижу, что охорашиваешься ты и перышки выщипываешь не в угоду хозяину, а чтобы выклянчить побольше, ты, ненасытная тварь! .. Ну что ж, бери, радуйся, за маленькую подачку ты на все готова, ведь ты тоже женщина. Что ж, тем лучше!
Он отвернулся от птицы и вновь прошелся по зале. И вдруг снова, подойдя к подносу с нарезанным сырым мясом, взял оттуда кусочек и принялся так долго искушать и дразнить птицу, что та совсем рассвирепела.
— Ах, вот как! Драться хочешь, налететь на меня, вцепиться когтями и клювом? Вот как! Хорохоришься! Улетела бы от меня? Шалишь, лапки твои опутаны ремнями, дурочка. Полетишь, когда я захочу! И не кричи! Смотри, сверну я тебе шею не сегодня-завтра! А сейчас бери, ешь на здоровье. Эй, Дженкин! — К нему подошел один из его приближенных. — Возьми эту дрянь в клетку, или подожди, не надо, но присмотри, чтобы ее выкупали, завтра мы дадим ей полетать. А, Кристи, ты уже здесь?
Подойдя к своему повелителю, Кристи стал рассказывать о своей поездке, изъясняясь, как полицейский, делающий доклад начальнику, — то есть словами, вперемежку с жестами.
— Мой благородный господин, — вымолвил достойный сподвижник барона, — лэрд из… — он не назвал местности, но показал пальцем в сторону юго-запада, — не сможет быть вам попутчиком в тот день, когда обещал, потому что лорд-наместник пригрозил ему, что…
Тут последовала еще одна пауза, которую оратор заполнил весьма выразительным жестом — прикоснулся указательным пальцем левой руки к своей шее и слегка склонил голову набок.
— Презренный трус! — вскричал Джулиан. — Клянусь богом, весь мир дошел до такого ничтожества, что настоящему человеку и жить не стоит… Скачи хоть целые сутки подряд, разве увидишь перо на шлеме, разве заслышишь боевую поступь коня? Угас благородный пыл наших предков, нет его у нас! Животные — и те переродились. Скот, что мы пригоняем сюда с опасностью для собственной жизни, — жалкая дохлятина, наши соколы потеряли хватку, наши собаки вертят хвостом на кухне, наши мужчины обабились, а наши женщины…
При этом он в первый раз бросил взгляд на молодую женщину и сразу умолк, не закончив того, что хотел сказать, но во взгляде, брошенном на нее, светилось такое пренебрежение, которое яснее слов говорило: «Наши женщины не лучше, чем эта…»
Вслух он этого не произнес, но она, желая любым путем, ценой любого риска привлечь его внимание, встала и подошла к нему, тщетно стараясь скрыть свою робость под напускной веселостью:
— Наши женщины, Джулиан… Что ты хотел сказать о женщинах?
— Да ничего, — ответил Джулиан Эвенел, — разве только, что они такие же милосердные создания, как ты, Кейт.
Она густо покраснела и вернулась на свое место.
— А что это за люди, которых ты привел с собой, Кристи, те, что стоят там, как две каменных статуи? — спросил барон.
— Того, что повыше, зовут Хэлберт Глендининг, ваша милость, — ответил Кристи, — он старший сын старухи Элспет из Глендеарга.
— Зачем пожаловал? — продолжал барон. — Может быть, с поручением от Мэри Эвенел?
— Как будто нет, — сказал Кристи, — он просто шатается от нечего делать. — Всегда любил бродяжничать. Я-то знал его, когда он был не выше моего меча.
— Он на что-нибудь годен? — продолжал барон.
— Умеет все на свете, — стал перечислять его приспешник: — подстрелить оленя, выследить дичь, спустить сокола, натаскать собаку, бьет без промаха из лука и самострела, копьем и мечом владеет почти как я. Наездник тоже лихой. Не знаю, что еще требуется от мужчины в нашем деле?
— А жалкий старикашка рядом с ним, это кто? — спросил Эвенел.
— Как будто из духовного звания; говорит, что должен передать вам какие-то письма.
— Пусть подойдут, — приказал барон, и когда путники подошли к нему поближе, мужественная осанка Глендининга так привлекла его, что он обратился к юноше со следующими словами:
— Я слышал, молодой удалец, что вы странствуете по свету в поисках счастья. Вы найдете его на службе у Джулиана Эвенела — незачем идти дальше.
— С вашего разрешения, — ответил Глендининг, — одна неприятность вынуждает меня покинуть здешние места. Я направляюсь в Эдинбург.
— Ах, вот как! Бьюсь об заклад, что ты укокошил парочку королевских оленей или уменьшил монастырское стадо на две-три коровы, а может быть, какой-нибудь лунной ночью взял да перемахнул через границу?
— Нет, сэр, — сказал Хэлберт, — у меня дело иного рода.
— Ну тогда, — решил барон, — надо думать, что ты спровадил на тот свет приятеля, подравшись с ним из-за девчонки. Видно, что ты способен по такому поводу затеять ссору!
До нельзя возмущенный тоном Джулиана и его манерой говорить, Хэлберт Глендининг хранил молчание, спрашивая себя, что сказал бы Джулиан Эвенел, если бы узнал, что столкновение, о котором он сейчас говорил с таким пренебрежением, произошло из-за дочери его родного брата?
— Впрочем, оставим в стороне причину твоего бегства, — продолжал Джулиан. — Неужели ты думаешь, что закон и его лазутчики могут настигнуть тебя на этом острове, наложить на тебя лапу, если над тобой реет знамя Эвенелов? Взгляни, призадумайся над глубиной озера, длиной дамбы, толщиной стен моего замка. Взгляни на моих ратников. Таковы ли они, чтобы дать в обиду боевого товарища? А я, их господии, разве похож на человека, способного бросить на произвол судьбы верного слугу, будь он прав или виноват? Поверь, стоит тебе только приткнуть к своей шапке мой значок, и между тобой и правосудием — так, кажется, эта штука у них называется? — наступит вечное и нерушимое перемирие. Ты будешь ездить мимо носа лорда-наместника так же спокойно, как мимо старой рыночной торговки, и ни один пес из его свиты не посмеет тебя облаять.
— Очень признателен вам, благородный сэр, за такое предложение, — ответил Хэлберт, — но скажу напрямик, что не могу им воспользоваться. Моя судьба мне остановиться не велит.
— Ты самонадеянный глупец, пеняй на себя! — воскликнул Джулиан. Отвернувшись от него, барон знаком подозвал к себе Кристи, которому шепнул на ухо: — Из этого молодца получился бы толк, Кристи, нам нужны такие крепкие парни. А ты все вербуешь тощих уродов, отбросы человеческого рода, жаль стрелы, чтобы их прикончить… Этот юнец сложен как сам святой Георгий. Угости его хорошенько вином и всем прочим, пусть наши красотки опутают его своими косами, как паутиной, — смекнул?
Кристи ответил выразительным кивком и удалился на почтительное расстояние от своего повелителя.
— Ну, а ты, старик? — обратился барон к старшему из пришельцев. — Ты тоже странствуешь по свету в поисках счастья? Видать, ты с ним еще не встречался.
— Не во гнев вам будь сказано, — ответил Уорден, — я заслуживал бы большего сожаления, чем сейчас, если бы встретился с тем счастьем, за которым гонялся в юности, подобно другим молодым людям…
— Послушай меня, приятель, — перебил его барон, — если ты вполне доволен своим клеенчатым халатом и длинной палкой, то я тоже очень рад, что ты так нищ и убог, как это полезно для твоей души и тела. Мне только надо узнать у тебя одно: зачем ты забрался в мой замок, куда такие вороны, как ты, предпочитают не залетать. Сдается мне, что ты скитающийся монах из упраздненного монастыря и на старости лет расплачиваешься за молодые годы, проведенные в роскоши и лени. Или ты богомолец с кучей лживых россказней про святого Иакова Компостельского и божью матерь из Лорето; или, наконец, ты торгуешь индульгенциями папы римского, отпускаешь грехи по одному пенни за дюжину и по пенни, сверх того, за болтовню. Вот теперь понятно, почему ты прицепился к этому юноше! Что тут сомневаться! Тебе было удобно пристать к такому крепкому парню и взвалить на него котомку, сняв ее со своих ленивых плеч. Но, клянусь, этому не бывать! Солнцем и луной клянусь, что не позволю морочить голову такому приятному парню. Зачем ему шататься по белу свету с каким-то старым пройдохой, как Симми и его брат note 57. Вон отсюда! — закричал он со все возрастающим гневом, не давая старику возможности ответить, стремясь запугать его и заставить бежать без оглядки. — Убирайся со своей рясой, котомкой и фляжкой, или, клянусь дворянским родом Эвенелов, я велю спустить на тебя свору псов!
Уорден с величайшей невозмутимостью ждал и слушал, пока наконец барон умолк, удивленный тем, что поток его брани и угроз не произвел желаемого впечатления на пришельца.
— Что же ты, черт возьми, мне не отвечаешь? — спросил он старика уже менее повелительным тоном.
— Даю вам высказаться, — по-прежнему степенно сказал Уорден, — времени впереди много, я успею вам ответить.
— Говори, черт бы тебя побрал, но берегись, не начинай клянчить: ни корки от сыра, ни объедков после крыс, ни остатков из собачьей миски, ни крупинки муки, ни самой мелкой монетки не брошу я притворщику в длинном балахоне!
— Может быть, вы меньше презирали бы мой плащ, если бы лучше знали, кого он покрывает, — ответил Уорден. — Я не принадлежу ни к монашествующим, ни к нищенствующим и даже был бы рад послушать, как ты обличаешь лживых слуг церкви и самозваных пророков, если бы слова твои были одушевлены христианским милосердием.
— Но кто же ты и чего ищешь на самой границе, если ты не монах, не воин и не бродяга? — спросил Эвенел.
— Я смиренный проповедник святой истины, — ответил Уорден. — Это письмо от именитого лица объяснит, для чего я пришел сюда в данное время.
Он вручил свой пакет барону, который, бросив недоверчивый взгляд на сургучную печать, стал вглядываться в письмо, показавшееся ему еще более удивительным. Пристально смотря на чужеземца, он угрожающим тоном сказал:
— Полагаю, что ты не дерзнешь обманывать меня и не замышляешь предательства?
— На это я неспособен, — кратко ответил старик. Джулиан Эвенел отошел с письмом к окну, где прочел его, вернее — пытался прочесть, много раз отводя взгляд от бумаги и пристально всматриваясь в незнакомца, вручившего письмо, как бы надеясь найти ключ к посланию в выражении лица посланца.
— Кэтрин, — наконец позвал он молодую женщину, — пошевелись-ка и неси сюда поскорее письмо, которое я велел тебе держать наготове в твоей шкатулке, так как более надежного места у меня нет.
Кэтрин повиновалась с готовностью, радуясь случаю быть полезной; поспешная походка сделала еще заметнее ее состояние, требующее более просторного платья, более широкого пояса и вместе с тем удвоенной заботливости со стороны мужчины. Она вскоре вернулась с нужной бумагой и в благодарность услышала равнодушные слова:
— Спасибо, любезная. Ты исправный секретарь.
Эту вторую бумагу он тоже сверял и перечитывал несколько раз, бросая по временам зоркий и настороженный взгляд на Генри Уордена. Хотя и хозяин замка и самый замок внушали опасения, проповедник выдержал и первое и второе испытание с невозмутимой стойкостью. Орлиный, вернее ястребиный взор барона, казалось, так же мало смущал его, как если бы на него смотрел самый простой и миролюбивый крестьянин. Наконец Джулиан сложил оба письма, сунул их в карман плаща и, подойдя с менее хмурым лицом к своей подруге, сказал:
— Кэтрин, я несправедливо обошелся с этим добрым старцем, я принял его за одного из этих католических трутней. А он — проповедник, Кэтрин, проповедник, ну… этого… нового учения отцов церкви.
— Евангельского учения, — поправил старик. — Священного писания, очищенного от людских домыслов и толкований.
— Как ты сказал? — переспросил Джулиан Эвенел. — Впрочем, называй его как тебе вздумается. Мне это учение по сердцу, оно выкидывает на свалку все эти пьяные бредни о святых, ангелах и чертях, вышибает из седла ленивых монахов, что так долго ездили на нас верхом, да еще нещадно пришпоривали при этом. Конец молебнам и отпеваниям, конец церковным десятинам и поборам, которые превращали людей в нищих, конец молитвам и псалмам, которые превращали людей в трусов, конец крестинам, духовным наказаниям, исповедям и венчаниям.
— Позвольте заметить, — возразил Генри У орден, — мы искореняем извращения, а не основные догматы, и церковь мы стремимся обновить, а не уничтожить.
— Нельзя ли потише, приятель, — промолвил барон, — мы не церковники и не вникаем в ваши распри, лишь бы вы не мешкая избавили нас от тягот, которые портят жизнь. Шотландским горцам новое учение особенно по вкусу. Наше ремесло — ставить все вверх дном, и нам приятнее всего, когда низы берут верх.
Уорден хотел ответить, но барон стукнул по столу рукояткой кинжала и закричал:
— Эй вы, разгильдяи, мошенники! Живей несите ужинать! Не видите разве, что святой отец с голодухи совсем ослабел? Не знаете разве, что священника или проповедника надо кормить пять раз в день, не меньше!
Слуги забегали, засуетились и поспешно принесли несколько больших дымящихся блюд с полновесными кусками отварной и жареной говядины, без всякой приправы, без овощей и почти без хлеба, только перед хозяином замка в корзиночке лежало несколько овсяных лепешек. Джулиан Эвенел счел нужным заговорить с гостем в примирительном тоне:
— Вы прибыли к нам, сэр проповедник, если уж такова ваша профессия, по рекомендации лица, которое мы высоко почитаем.
— И я уверен, — сказал Уорден, — что благороднейший лорд…
— Потише, приятель, — перебил его Эвенел, — к чему называть имена, когда мы понимаем друг друга. Я хотел только объяснить, что это лицо просит позаботиться о вашей безопасности и не скупиться на угощение. Что до безопасности — взгляните на стены и на озеро. Вот потчевать не так просто — своего хлеба у нас нет. Одно дело пригнать сюда скот, а другое — доставить с юга мучной амбар: его кнутом не подстегнешь. Но это еще не беда! Кубок вина ты получишь, и самого наилучшего. Сидеть будешь между Кэтрин и мною, на почетном месте. Ты, Кристи, получше присмотри за нашим молодым кавалером, распорядись, чтобы из погреба дали бутылку самого заветного!
Барон занял свое обычное место во главе стола. Кэтрин тоже села к столу, любезно пригласив дорогого гостя занять предназначенное ему место. Но, пересиливая и голод и утомление, Генри Уорден продолжал стоять.
ГЛАВА XXV
Когда, любви предавшись, дева
Поймет, что он ей изменил…
Джулиан Эвенел с удивлением смотрел на почтенного чужестранца.
— Черт меня побери, — вскричал он, — эти новоявленные священнослужители, оказывается, соблюдают посты, а вот прежние-то — те уступали сладость воздержания своей пастве.
— Мы не признаем поста, — сказал проповедник. — Мы полагаем, что вера заключается не в том, чтобы ость или не есть какую-то пищу в определенные дни; и, каясь, мы раздираем сердца наши, но отнюдь не одежды.
— Тем лучше. Тем лучше для вас и тем хуже для портновского сословия, — пошутил барон. — Но иди сюда и садись, а если тебе уж непременно нужно угостить нас образчиком твоего ремесла, так и быть, бормочи свои заклинания.
— Сэр барон, — ответил проповедник, — я нахожусь на чужой стороне, где и профессия моя и вероучение мало известны и, как видно, толкуются превратно. Потому долг обязывает меня вести себя так, чтобы в лице смиренного слуги господа уважалось достоинство владыки моего и чтобы грех, лишенный узды, не ликовал от безнаказанности.
— Постой! Ни слова больше! — остановил его барон. — Тебя прислали сюда, чтобы я спас твою шкуру, а вовсе не для того, надеюсь, чтобы ты читал мне проповеди или руководил мной. Чего ты, собственно, добиваешься, сэр проповедник? Помни, ты имеешь дело с человеком не особенно терпеливым, который любит, чтобы за его столом поменьше разговаривали и побольше выпивали.
— Короче говоря, — произнес Генри Уорден, — эта леди…
— Что это значит? — закричал барон. — Какое тебе дело до нее? Что ты хочешь от этой дамы?
— Кто она? Твоя хозяйка? — спросил проповедник после минутного молчания, в течение которого он, по-видимому, подыскивал самое приличное выражение для своей мысли. — Я спрашиваю: она твоя жена?
Несчастная молодая женщина, желая спрятать свое лицо, закрыла его обеими руками, но яркая краска, залившая ее лоб и шею, показывала, что щеки ее тоже пылают как в огне; а стекавшие по тонким пальцам слезы свидетельствовали о глубине ее скорби и стыда.
— Клянусь прахом моего отца! — воскликнул барон, выскочив из-за стола и отшвырнув ножную скамеечку с такой силой, что она ударилась о противоположную стену. Но сейчас же, овладев собой, он пробормотал: — Не глупо ли лезть на рожон из-за болтовни какого-то дурака? — Он снова сел на место и продолжал холодно и язвительно: — Нет, сэр священник или сэр проповедник, Кэтрин мае не жена. Перестань хныкать, глупая плакса! Да, она мне не жена, но ее руки соединены с моими, и это дает ей право считаться честной женщиной.
— Соединены руки? — повторил Уорден.
— Разве тебе, святой человек, этот обычай неизвестен? — продолжал Эвенел тем же насмешливым топом. — Изволь, объясню. Мы, жители границы, более осмотрительны, чем ваши простофили из внутренних областей, Файфа или Лотиана. Мы кота в мешке не покупаем. Прежде чем заклепать на себе цепи, мы любим проверить приходятся ли наручники по запястью; и жен мы берем, как лошадей, на предварительное испытание. Если мужчина и женщина соединили руки — значит, они муж и жена на один год и один день. Кончится этот срок — и каждый из них волен выбрать себе другого супруга, или, по обоюдному желанию, они могут призвать священника и соединиться на всю жизнь. Теперь, я думаю, тебе ясно, что значит соединение рук. note 58
— В таком случае, — заявил проповедник, — братски радея о спасении твоей души, благородный барон, я тебе скажу, что обычай этот нечестивый, грубый и развратный; упорствующему в нем он опасен, даже гибелен. Обычай этот связывает тебя со слабым существом — девицею, лишь доколе она внушает тебе страсть, а когда она внушает к себе великое сострадание, сей обычай освобождает тебя от заботы о пей, потакая лишь низменным чувствам и попирая великодушную и нежную привязанность. Истинно говорю тебе, что тот, кто замышляет разорвать подобный союз и бросить обманутую женщину с беспомощным младенцем, тот хуже хищника пернатого. Коршун и ястреб не покинут самки, доколе их детеныши «не научатся летать. Но паче всего, говорю я, противоречит сей обычай чистому христианскому учению, которое того ради соединяет мужчину с женщиной, дабы она разделяла труды его, утешала в скорби, выручала в опасностях, опорою была в печали. Жена — это не игрушка суетных часов и не цветок, сорванный для того, чтобы бросить его, когда вздумается.
— Клянусь всеми святыми, весьма назидательная проповедь! — отпарировал барон. — Задумана хитро, произнесена с толком, и особенно хорош выбор слушателей. Теперь вы раскройте уши, сэр евангелист! Вы думаете, что имеете дело с дурачком? Думаете, я не знаю, как ваша секта окрепла при Гарри Тюдоре именно потому, что вы помогли ему спровадить его Кейт и завести новую? Так почему же мне нельзя с той же христианской свободой разойтись с моей? Знаешь, держи лучше язык за зубами, благослови добрую трапезу и не вмешивайся в чужие дела. Тебе не одурачить Джулиана Эвенела.
— Джулиан Эвенел самого себя одурачил и опозорил, — сказал проповедник, — даже если он ныне пожелает воздать толику справедливости этой бедняжке, разделившей с ним его домашние заботы и печали! Но разве в его силах теперь возвести эту женщину в высокий сан целомудренной и незапятнанной супруги? Разве в его силах избавить своего ребенка от позора незаконного рождения? Правда, он может дать обоим свой титул: ее сделать законной женой, а его — законным сыном, но в общем мнении их имена все равно будут запятнаны клеймом, которого не сотрут его запоздалые усилия. Хоть время и ушло, барон Эвенел, поступи справедливо с этой женщиной. Прикажи мне соединить вас навсегда и ознаменуйте день вашего бракосочетания не пиршеством и попойкой, а раскаянием в былом грехе и решением вести лучшую жизнь. И тогда я благословлю обстоятельства, открывшие мне доступ в этот замок, хотя меня привело сюда бедствие и я не знал своего пути, подобно древесному листу, северным ветром гонимому.
Некрасивые, даже грубые черты лица вдохновенного проповедника оживились и облагородились, выражая горячность и самозабвенность его порыва; и свирепый барон, вопреки необузданности и презрению к религиозным и нравственным законам, ощутил, может быть в первый раз в жизни, что он подавлен умом и волей другого человека и не знает, как ему быть. Предавшись размышлениям, колеблясь между стыдом и гневом, он сидел молча, присмирев под тяжестью справедливого порицания, столь смело брошенного ему в лицо.
Грустная молодая женщина, ободренная молчанием своего властелина и его очевидной нерешительностью, забыла страх и смущение в робкой надежде, что Джулиан смягчится; не спуская с него встревоженного и умоляющего взгляда, она потихоньку приблизилась к нему и наконец положив дрожащую руку на его плечо, осмелилась прошептать:
— О благородный Джулиан, прислушайся к словам этого доброго человека! — Прикосновение Кейт и ее речь оказались несвоевременными и произвели на гордого и самовластного Эвенела действие, противоположное ее надеждам.
Разъяренный барон сорвался с места и грозно закричал;
— Безмозглая девка! Ты еще поддакиваешь этому бродяге, который при тебе оскорбил меня в моем собственном доме? Прочь отсюда и знай, я не поддамся ни лицемерам, ни лицемеркам!
Пораженная громовым окриком барона и яростью в его взоре, Кейт отшатнулась и, смертельно побледнев, попыталась выполнить его приказание; повернувшись к двери, она сделала несколько шагов, но у нее подкосились ноги, и она упала на каменный пол, да так неловко, что в ее положении это могло привести к роковой развязке. Кровь заструилась по ее лицу. При виде такой жестокой сцены Хэлберт Глендининг не мог сдержаться: у него вырвалось глухое проклятие, и, вскочив с места, он схватился за меч, готовый немедленно расправиться с жестокосердным негодяем. Но Кристи из Клинт-хилла, угадав его замысел, успел крепко схватить юношу обеими руками и не дал ему шевельнуться.
Однако гневный порыв Глендининга длился лишь мгновение, так как оказалось, что сам Эвенел, встревоженный последствиями своей жестокой выходки, старался приподнять и на свой лад утешить перепуганную Кэтрин.
— Успокойся, — говорил он, — перестань ты, глупенькая! Успокойся, Кейт! Знаешь, хоть я и не слушаю этого бродягу проповедника, но не известно, что может случиться, если ты родишь мне крепкого мальчугана. Ну, ну, не надо! Утри слезы, позови своих служанок. Эй, вы! Да куда же запропастились эти дряни! Кристи! Роули! Хатчен! Тащите их сюда за волосы!
Вслед за тем в комнату стремительно вбежали встревоженные, растрепанные служанки. Они вшестером унесли на руках свою госпожу, которую, впрочем, с одинаковым правом можно было назвать и их подругой. Кейт казалась чуть живой от страха; она прижимала руки к сердцу и тихонько стонала.
Как только бедняжку унесли, барон, подойдя к столу, налил себе и выпил вместительный кубок вина, затем, видимо стараясь овладеть собой, обратился к проповеднику, которого, недавняя сцена преисполнила ужасом.
— Вы отнеслись к нам чересчур сурово, сэр проповедник, но вы представили мне такие рекомендации, что я не сомневаюсь в ваших добрых намерениях. Мы народ более горячий, чем вы там, в Файфе и Лотиане. Примите мой совет: не пришпоривайте необъезженного коня, не забирайтесь плугом слишком глубоко в целину, проповедуйте нам духовную свободу, и мы будем вас слушать, но духовного ярма не потерпим. А теперь садитесь, выпейте старого хереса за мое здоровье, и поговорим о чем-нибудь другом.
— Именно от духовного рабства я и явился освободить вас, — тем же укоризненным тоном сказал проповедник. — От рабства более страшного, чем самые тяжкие земные оковы, — от ваших собственных низменных страстей.
— Садитесь, — гневно приказал ему Эвенел. — Садись, пока цел! Иначе, клянусь шлемом моего отца и честью моей матери…
— Знаешь, — шепнул Хэлберту Кристи из Клинт-хилла, — если он откажется сесть, я и ломаного гроша не дам за его голову.
— Лорд барон, — произнес Уорден, — ты думаешь, что устрашил меня до крайности. Но если встанет вопрос: схоронить ли свет евангельского учения, которое мне велено нести в мир, или загасить огонек моей жизни
— мой выбор сделан. И я говорю тебе, как Иоанн Креститель говорил Ироду: не должно тебе иметь эту женщину, и пусть разверзнется предо мной темница, грозящая смертью, молчать я не буду, почитая прежде всего не жизнь мою, а долг проповедника.
Взбешенный стойкостью старика, Джулиан Эвенел правой рукой с силой отшвырнул от себя кубок, из которого собирался выпить за здоровье гостя, а с левой согнал птицу, и она стала неистово кружить по комнате. Первым движением барон схватился за кинжал, но, передумав, воскликнул:
— В темницу дерзкого бродягу! И не сметь за него заступаться! Лови сокола, Кристи, остолоп! Если только он улетит, я всех вас пошлю его ловить! И чтоб я больше не видел этого двуличного святошу! Силой тащите его, если будет упираться.
Оба приказания были немедленно выполнены. Кристи успел поймать сокола, наступив ногой на постромки, а Генри Уорден, не проявив ни малейших признаков испуга, был уведен двумя стражниками. Джулиан Эвенел еще некоторое время прохаживался по зале в мрачном молчании, потом отрядил куда-то одного из своих телохранителей, шепотом приказав ему, вероятно, справиться о здоровье бедняжки Кэтрин, — а вслух сказал:
— До чего дерзки эти церковники, клянусь небом! Суются не в свои дела… Без них мы были бы куда лучше!
Тут он получил от своего посланца ответ, несколько умиротворивший его раздражение, и сел за стол, приказав своей свите последовать его примеру. Все уселись и молча принялись за еду.
За ужином Кристи тщетно старался подпоить своего юного гостя или по крайней мере вызвать его на откровенность. Отговариваясь усталостью, Хэлберт не отведал крепкого вина и пил только настойку на вереске — обычный напиток за домашним столом в те времена. Ни одна искорка веселости не оживляла общего хмурого настроения, пока наконец барон, выведенный из терпения гробовым молчанием своей свиты, не стукнул кулаком по столу, закричав:
— Это еще что такое! Господа стражники-кавалеристы, что вы сидите над тарелками, точно сборище монахов или нищенствующих? Если уж говорить неохота, пусть кто-нибудь песню затянет, что ли! К жаркому полагается музыка и веселье, иначе оно плохо переваривается. Луис, — обратился он к одному из самых молодых своих приспешников, — ты всегда рад петь, и просить тебя не нужно.
Луис взглянул на своего господина, потом на сводчатый потолок комнаты, залпом осушил стоявший около него рог с вином или брагой и грубоватым, но приятным голосом запел новую песню на старинный мотив «Голубые береты пограничной стражи»:
I
Вперед, и Этрик и Тевиотдейл!
Пора, черт возьми, вам в строй становиться!
Вперед, вперед, Эскдейл и Лидсдейл!
Голубые береты — все на границу!
Яростный вихрь знамен
Веет со всех сторон,
Шлемы героев — направо, налево!
Все на коней, как один,
Дети гор и долин,
В бой за Шотландию, за королеву!
II
Скорее с холмов, где козы гуляют,
Скорей из долин, где оленей мы бьем,
Скорее к скале, где огонь пылает,
Скорее с луком, щитом и копьем!
Трубы трубят,
Кони храпят,
Пора брать оружье и в строй становиться!
В Англии вспомнят не раз
Битвы кровавой час
С голубыми беретами здесь, на границе!
Эта удалая песня дышала воинственностью, которая в любое другое время нашла бы отзвук в душе Хэлберта, но сейчас чары поэзии не имели власти над ним. Он попросил у Кристи разрешения удалиться на отдых. Эту просьбу достойный начальник «Джеков» решил уважить, видя, что, при теперешнем настроении Хэлберта, нет смысла уговаривать его поступить на службу к барону. Но ни один вербовщик рекрутов, включая сержанта Кайта, не мог бы лучше, чем Кристи из Клинт-хилла, проследить, чтобы его добыча не ускользнула. Он сам проводил Глендининга в выходившую на озеро маленькую каморку с выдвижными нарами в стене и, прежде чем уйти, тщательно осмотрел целость железных перекладин с наружной стороны окна, а выйдя, не преминул запереть дверь двойным поворотом ключа. Это убедило молодого Глендининга в том, что он не должен рассчитывать выбраться из замка Эвенелов, когда ему вздумается. Как ни тревожны были все эти предзнаменования, он счел благоразумным не размышлять о них.
Оставшись в совершенном одиночестве, Хэлберт стал перебирать в памяти все события истекшего дня и, к своему удивлению, обнаружил, что и его собственное незавидное положение и даже смерть Пирси Шафтона взволновали его меньше, чем решительное и бесстрашное поведение его спутника, Генри Уордена. Провидение, всегда умеющее находить для своих целей надлежащих людей, воспитало в Шотландии для дела Реформации целый сонм проповедников, отличавшихся не столько образованностью, сколько неукротимой волей, смелостью духа и стойкостью в вере; пренебрегая всем, что преграждало им до-, рогу, эти люди добивались преуспеяния великого дела, которому служили, пусть самым тягостным путем, лишь бы он был кратчайшим. Иву колеблет дыхание нежного ветерка, а дубовый сук вздрагивает только от могучего голоса бури. В менее жестокий век, у более кротких слушателей эти вдохновенные проповедники не имели бы успеха, но велико было их воздействие на суровых людей того времени.
По этим же причинам Хэлберт Глендининг отнесся к увещаниям проповедника недоверчиво и строптиво, а его стойкостью в столкновении с Джулианом Эвенелом был поражен до глубины души. Речь Уордена, возможно, была неучтива и, безусловно, неосторожна — разве в таком месте и в таком окружении приличествовало укорять в прегрешениях феодала, которому и воспитание и положение обеспечивали независимость и власть? Но все поведение старика — благородное, непреклонное, мужественное — было обусловлено глубочайшей убежденностью в том, что он правильно понимает обязанности, налагаемые на него долгом проповедника и собственной совестью. И чем больше отвращения вызывало у Глендининга поведение Эвенела, тем более восхищался он отвагой Уордена, который сознательно подвергал опасности свою жизнь, чтобы заклеймить порок. Высшую степень доблести у человека, посвятившего себя религии, он сравнивал с воинской доблестью, требующей подавления всех эгоистических помыслов и приложения всех сил и способностей для исполнения долга, диктуемого высокой целью.
Хэлберт был в том юном возрасте, когда сердце человека радостно приемлет великодушные чувства и умеет по достоинству ценить их в других людях: он, пожалуй, сам не мог бы объяснить, почему жизнь этого старика, католик он или еретик, вдруг стала ему так дорога. К этому чувству примешивалось и любопытство; он с изумлением спрашивал себя, в чем же заключается сущность этого учения, которое заглушает в своих сторонниках всякое себялюбие, а своих проповедников обрекает на оковы и казнь. Он не раз слышал о святых и мучениках древности, которые, не отступая от догматов своей веры, бросали вызов палачам и самой смерти. Но пламень их религиозного подвижничества угас в лени и праздности многих следующих поколений церковников, и подвиги первых ревнителей веры, подобно похождениям странствующих рыцарей, рассказывались больше для развлечения, чем для назидания. Чтобы снова разжечь яркое пламя религиозного усердия, нужна была новая сила, и теперь она была устремлена на защиту более чистого учения, с вдохновенным глашатаем которого сейчас впервые встретился молодой Глендининг.
Мысль о том, что он сам всецело во власти свирепого барона, нисколько не расхолаживала горячего сочувствия Хэлберта к товарищу по несчастью: он решил, что, по примеру проповедника, тоже проявит твердость духа и что ни угрозы, ни пытки не принудят его поступить на службу к Джулиану. Затем он задумался о побеге и принялся, хоть и без большой надежды, внимательнее разглядывать окно своей каморки. Эта каморка была в первом этаже, и под ее окном находился один из выступов скалы, служившей основанием замку, так что смелый и предприимчивый человек мог бы даже без посторонней помощи спуститься из окна на скалу, а затем соскользнуть или спрыгнуть в озеро, лежавшее перед ним, — такое серебристое и голубое в безмятежном свете яркой летней луны. «Только бы мне очутиться на том выступе, — подумал Глендининг, — и Эвенелу вместе с Кристи не ведать бы меня как своих ушей!» Ширина окна благоприятствовала побегу, но железная решетка представляла, по-видимому, непреодолимое препятствие.
Как прикованный стоял. Хэлберт у окна; волевой нрав и решимость не поддаваться обстоятельствам поддерживали в нем страстную надежду. Внезапно он услышал какие-то звуки, доносившиеся снизу. Прислушавшись более внимательно, он различил голос проповедника, в уединении творившего молитву. Юноша немедленно решил дать ему знать о себе — сначала чуть слышными восклицаниями, но когда на них не последовало ответа, Хэлберт решился заговорить громче и услышал:
— Это ты, сын мой?
Голос узника теперь звучал гораздо отчетливее, потому что Уорден подошел к маленькому отверстию в толстой крепостной стене, которое заменяло окно и пропускало немного света в этот каменный мешок, находившийся под самым окном Хэлберта: Так близко были они друг к другу, что могли разговаривать вполголоса, и юноша сразу же сообщил проповеднику о своем намерении бежать, добавив, что этому препятствуют только железные перекладины оконной решетки.
— Испытай свою силу во имя господне, сын мой, — ответил Уорден.
Движимый скорее отчаянием, нежели надеждой, Хэлберт повиновался, и, к его величайшему изумлению, даже к некоторому ужасу, вертикальный брус сразу отделился у нижнего конца, а верхний, который удалось отогнуть наружу, оказался не припаянным и легко выпал из гнезда прямо в руку Хэлберта, который тотчас громким шепотом сказал проповеднику:
— Клянусь небом, брус в моих руках!
— Благодари небо, а не клянись им, сын мой, — ответил Уорден из подземелья.
Протиснувшись без особого труда в окно, которое столь удивительным способом открылось, Хэлберт Глендининг, употребил вместо веревки свой кожаный пояс и благополучно спустился на выступ скалы рядом с оконцем проповедника. Но пролезть через это отверстие было невозможно — оно было не больше, чем бойница, и с этой целью, вероятно, и было прорублено.
— Не могу ли я помочь вам бежать, отец мой? — спросил Хэлберт.
— Нет, сын мой, — ответил проповедник, — но ты можешь сохранить мне жизнь, если захочешь.
— Я сделаю все, что смогу, — сказал юноша.
— Возьми для передачи письмо, которое я сейчас напишу. В моей котомке есть все, что нужно для письма, и огниво. Поспеши в Эдинбург! По дороге ты встретишь отряд всадников, направляющийся на юг. Отдай мое письмо начальнику отряда и объясни, в каком положении ты меня оставил. Может быть, твоя услуга и тебе самому принесет пользу.
Минуты через две в окошке блеснул слабый свет, и вскоре проповедник с помощью посоха просунул в отверстие записку.
— Да благословит тебя бог, сын мой, — проговорил старик, — и да завершит он начатое им чудо.
— Аминь! — торжественно произнес Хэлберт, всецело отдавшись мыслям о предстоящем бегстве.
С минуту он был в нерешительности, взвешивая, не лучше ли спуститься к подножию скалы, прыгая с выступа на выступ, но крутизна утесов, даже в лунную ночь, внушала слишком большие опасения. Сложив руки над головой, он смело бросился с кручи, стараясь попасть в воду как можно дальше от берега, чтобы не удариться о подводные камни. Нырнул он так глубоко, что на поверхность выплыл только через минуту. Однако благодаря выносливости, глубокому дыханию и привычке к подобным упражнениям юноша, несмотря на мешавший ему меч, то нырял, то снова появлялся на поверхности воды, как водоплавающая птица, быстро пересекая озеро в северном направлении. Выйдя на берег и оглянувшись на замок, он понял, что там началась тревога: в окнах мелькали огни факелов; со скрежетом опускался подъемный мост, гулко раздавалось цоканье конских копыт. Но, нимало не встревоженный погоней в темную ночь, Хэлберт выжал мокрую одежду и зашагал через болото к северо-востоку, определяя свой путь по Полярной звезде.
ГЛАВА XXVI
Да, это все необычайно странно!
Вы не из кубка ли Цирцеи пили?
Куда посажен — там и должен быть!
Будь он безумцем, разве мог бы он
Здесь защищать себя так хладнокровно?
«Комедия ошибок»
Покинув на время Хэлберта Глендининга и поручив заботу о нем его собственной храбрости и удаче, наше повествование возвращается в Глендеаргскую башню, где произошли события, о которых следует уведомить читателя.
Наступал полдень, и шла приготовления к обеду. Элспет и Тибб, пользуясь припасами, доставленными из монастыря, отдавали стряпне все свое рвение. Между делом они перекидывались оживленными замечаниями, обычными между госпожой и служанкой, но иногда их разговор напоминал беседу двух кумушек примерно одного круга.
— Присмотри за рубленым мясом, Тибб, — сказала Элспет, — а ты, Симми, разиня ты этакий, поворачивай вертел, да как следует! Ты что, ворон считаешь, мальчик мой? Да, Тибб, с тех пор как сюда принесло этого сэра Пирси, мы с тобой совсем с ног сбились, и кто знает, сколько он еще тут проторчит.
— Что правда, то правда, — отвечала верная служанка, — ихняя порода пашей милой Шотландии сроду добра не приносила. И расплодилось же на нашу голову таких, что мало милости, а больше лихости! Сколько жен и детей до сих пор плачут из-за безобразий этих разных Пирси на границе. Чего один Хотспер стоит и все его отродье, что похозяйничали у нас еще со времени Малколма, как говорит Мартин.
— Лучше бы Мартину попридержать свой шершавый язык и не позорить семью нашего гостя, — оборвала се Элспет. — Помни, что святые отцы нашей обители очень уважают сэра Пирси Шафтона, и если нам будет какой убыток от него, они отблагодарят нас добрым словом или добрым делом, я уверена. Лорд-аббат — очень заботливый господин.
— Пуховая подушка под зад — вот что ему всего милей! — возразила Тибб. — Я не раз видела, что благородные бароны сиживали на деревянной скамье и не жаловались. Но если вы довольны, мистрис, я тоже довольна.
— А вот и наша Мизи-мельничиха. Очень кстати. Где же ты была, милая девушка? Все валится из рук, когда тебя нет! — воскликнула Элспет.
— Я ходила поглядеть на речку, — сказала Мизи. — Пашей молодой леди нездоровится — она лежит в постели. Пришлось мне идти одной.
— А я ручаюсь, что ты бегала поглядеть, не идут ли с охоты наши молодые люди, — улыбнулась Элспет. — Вот, Тибб, как поступают с нами молодые девушки. Думают только о забавах, а работу взваливают на нас.
— Вот и не угадали, госпожа Элспет, — ответила Мизи-мельничиха, засучивая рукава и обнажая свои круглые красивые руки. — Я подумала, что и вам захочется узнать, идут ли они домой, чтобы с обедом не запоздать, — прибавила она, весело и добродушно оглядывая кухню, чтобы найти себе работу.
— И ты их увидела? — спросила Элспет.
— Даже самой малюсенькой точечки не увидела, — вздохнула Мизи, — хоть я взобралась на вершину холма, а прекрасное, такое белоснежное перо английского кавалера виднелось бы над всеми кустарниками в долине.
— Белоснежное перо кавалера, — повторила госпожа Глендининг, — ах ты, глупышка! Всегда раньше увидишь голову моего высокого Хэлберта, чем это перышко, как бы оно ни белелось!
Мизи ничего не ответила и принялась усердно месить тесто для сладкого пирога, заметив, что сэр Пирси накануне отведал его и похвалил. Чтобы поставить на плиту сковородку, на которой должен был печься пирог, она слегка сдвинула кастрюльку, в которой варилось другое кушанье, поставленное Тибб. Старая служанка проворчала сквозь зубы:
— Дожили, нечего сказать! Бульон для моей больной Мэри отодвигают, чтобы испечь лакомый пирог для этого английского франта. Вот было благословенное время при Уоллесе или при славном короле Роберте, когда мы английские пудинги месили палкой и обмазывали кровью. Но мы еще посмотрим, чем все это кончится.
Элспет не сочла нужным обратить внимание па воркотню Тибб, хотя неудовольствие старой служанки. запало ей в душу: в вопросах войны и политики Тибб, когда-то служившая камеристкой в замке Эвенелов, была авторитетом для мирных обитателей Глендеарга. Вслух Элспет только выразила изумление, что охотников так долго нет.
— Тем хуже для них, если они не скоро вернутся, — заявила Тибб. — Жаркое пережарится и станет как уголь. И посмотрите на бедняжку Симми: он больше не в силах ворочать вертел. Мальчонка тает, как льдинка в теплой воде! Поди, дитя мое, хлебни свежего воздуха, я тут поверчу вертел, пока ты вернешься.
— Взберись на вышку, мальчуган, — приказала госпожа Глендининг, — там воздух посвежее, и приди нам сказать, когда увидишь в долине нашего Хэлберта и того джентльмена.
Мальчик отсутствовал так долго, что Тибб, заменяя его, не на шутку утомилась от собственного великодушия и от маленькой табуретки у самого огня. Наконец мальчик вернулся с известием, что никого не видно.
Если бы речь шла тут только о Хэлберте Глендининге, то не было бы ничего удивительного, ибо лишения, связанные с продолжительной охотой, его не пугали и он часто оставался в глуши до поздних сумерек. Но сэру Пирси Шафтону никто не приписывал подобную страсть к охоте, да и сама мысль, что англичанин может из-за охоты пропустить обед, совершенно противоречила общему представлению о национальных свойствах англичан. Так, за разными догадками и предположениями, миновало обычное время обеда, и завсегдатаи башни, наскоро закусив чем попало, оставили более изысканные блюда на вечер, к возвращению молодых людей, которые, очевидно, либо забрели слишком далеко, либо затеяли охоту, задержавшую их дольше, чем они предполагали.
Около четырех часов пополудни вместо долгожданных охотников появился неожиданный гость — помощник приора монастыря святой Марии. События предшествовавшего дня не изгладились из памяти отца Евстафия, человека с живым и проницательным умом, который любил разбираться в тайнах и загадках. По своей доброте он лично с большим сочувствием относился к семье Глендинингов, которую знал в течение многих лет, но и помимо того вся монастырская братия желала мира между сэром Пирси Шафтоном и молодым хозяином Глендеарга, потому что любой шум вокруг имени английского кавалера мог бы пагубно отозваться на обители, которой и без того угрожала немилость правительства. Отец Евстафий нашел семью в сборе, кроме Мэри Эвенел, и узнал, что Хэлберт, сопровождая сэра Пирси на охоту, ушел на рассвете и еще но вернулся. Так случалось и раньше. Чего не бывало! Разве молодость и охотничья удаль так уж придерживаются установленных часов! И отец Евстафий нисколько не встревожился.
Он заговорил с Эдуардом о его занятиях, которыми продолжал руководить, как вдруг их испугал пронзительный крик, донесшийся из комнаты Мэри Эвенел, и все мгновенно бросились туда. Мэри лежала без чувств на руках у старого Мартина, который горько укорял себя в том, что убил ее. Бледные черты и сомкнутые веки девушки каз&лрсь безжизненными, как у покойницы. Всю семью охватило смятение. Обуреваемый тревогой и нежностью, Эдуард бережно взял бесчувственную Мэри из рук Мартина и перенес к окну, в надежде на благотворное действие свежего воздуха; отец Евстафий, обладавший, подобно большинству монахов, некоторыми познаниями в медицине, поспешил предписать несколько простейших средств, чтобы привести больную в чувство, а испуганные женщины, наперебой ухаживая за ней, скорее мешали, чем помогали друг другу.
— Ей опять что-нибудь почудилось, — уверяла госпожа Глендининг.
— Точь-в-точь такой же припадок, какие бывали у ее покойной матери, — подхватила Тибб.
— Не получила ли она дурных известий? — предположила Мизи.
Они курили жжеными перьями, обрызгивали бесчувственную девушку холодной водой, пробовали все остальные средства, применяемые при обмороках, — но все безуспешно.
Наконец еще один лекарь, незаметно присоединившийся к общей группе, предложил свою помощь в следующих. выражениях:
— Что же это с вами, моя прелестнейшая Скромность? Какая причина заставила алый источник жизни возвратиться в цитадель сердца, обесцветив тем самым черты лица, в которых сей источник мог бы, виясь в тончайших жилочках, красоваться вечно? Позвольте же мне приблизиться к ней, — промолвил он, — с этой великолепнейшей эссенцией, изготовленной прекрасными руками божественной Урании, который имеет силу возвращать отлетающую жизнь уже на рубеже небытия…
Говоря таким образом, сэр Пирси Шафтон опустился на колени и грациозным жестом поднес к ноздрям бездыханной Мэри Эвенел серебряный, восхитительно гравированный флакон с губкой, пропитанной столь восхваляемой им эссенцией. Да, любезный читатель, это был сэр
Пирси Шафтон собственной персоной, столь неожиданно предложивший свои услуги! Его щеки, правда, были очень бледны, одежда кое-где запятнана кровью, но в остальном он был, пожалуй, такой же, как всегда. К всеобщему изумлению, когда Мэри Эвенел открыла глаза и увидала перед собой услужливого кавалера, она сильно испугалась и закричала:
— Задержите убийцу!
Этот возглас ошеломил присутствующих, а пуще всего самого эвфуиста, услышавшего столь внезапное и необъяснимое обвинение от больной, которую он только что привел в чувство. Теперь она с отвращением отвергала его дальнейшие заботы.
— Уведите его! — восклицала она. — Прочь! Уведите убийцу!
— Клянусь моей рыцарской честью, — ответствовал сэр Пирси, — очаровательные достоинства вашего ума и тела, о моя прелестнейшая Скромность, затуманены неким странным заблуждением. Или глаза ваши не распознают во мне, стоящем перед вами, Пирси Шафтона — вашу наипреданнейшую Приверженность? Или, если глаза ваши не ошибаются, то виноват рассудок, ошибочным образом заключивший, что я повинен в преступлении или насилии, которому чужда моя рука. О разгневанная Скромность, сегодня не было совершено убийственного кровопролития, кроме того злодейства, каковое в сей миг творят ваши грозные взоры, пронзающие вашего наипокорнейшего слугу…
Эту речь прервал отец Евстафий, который тем временем, отойдя в сторону, переговорил с Мартином и узнал от него о событиях, вызвавших обморок Мэри Эвенел.
— Сэр рыцарь, — начал отец Евстафий сурово, но с некоторой нерешительностью в голосе, — нам были сообщены подробности настолько необычайные, что, при всем нежелании призвать к ответу гостя нашей обители, я вынужден потребовать у вас объяснения. Вы сегодня рано утром вышли отсюда вместе с молодым человеком, Хэлбертом Глендинингом, старшим сыном хозяйки этого дома, и возвратились сюда без него. Где и в котором часу вы с ним расстались?
После минутного размышления английский рыцарь ответил:
— Удивляюсь торжественному тону, в котором ваше преподобие предлагает мне столь простой вопрос. С поселянином, которого вы называете Хэлбертом Глендинингом, я расстался через час пли два после восхода солнца.
— А где именно, позвольте узнать? — продолжал монах.
— В глубоком ущелье, где горный ключ водопадом низвергается с огромного утеса, который, подобно титану, рожденному землей, подъемлет ввысь седую главу и подобно…
— Избавьте нас от дальнейших описаний! — остановил его помощник приора. — Мы знаем это место. Но юношу с тех пор никто не видел, и вам придется объяснить, что с ним произошло.
— Мой мальчик! Мой мальчик! — восклицала госпожа Глендининг. — Святой отец, заставьте этого негодяя сказать, где мой мальчик!
— Клянусь вам, добрая женщина, хлебом и водой, первоосновой нашего существования…
— Клянись тогда вином и сладкими пирогами, первоосновой твоей жизни, жадный ты англичанин, — не унималась госпожа Глендининг. — Негодяй, чревоугодник, мы тебя откармливали как на убой, а ты нас в благодарность убиваешь.
— Говорю тебе, женщина, — возразил сэр Пирси, — что я пошел с твоим сыном па охоту, больше ничего.
— Охота, где наш бедный мальчик нашел свою смерть, — вмешалась Тибб. — Я наперед знала это и предсказывала, как увидела твою хитрую английскую харю. Уж когда сэры Пирси начинают охотиться — добра не жди, начиная с погони в Чеви и посейчас.
— Замолчи, женщина, — остановил ее помощник приора. — Перестань оскорблять английского рыцаря, — против него нет улик, одни только подозрения.
— Нет, пусть прольется его кровь! — крикнула госпожа Глендининг, кинувшись вместе со своей верной Тибб на несчастного эвфуиста с такой яростью и так неожиданно, что ему пришлось бы худо, если бы отец Евстафий и Мизи Хэппер не заслонили его от неистовой атаки.
Эдуард, который в начале перепалки вышел из ком-паты, теперь возвратился с мечом в руке и в сопровождении Мартина и Джаспера; у одного в руках было охотничье копье, у другого — арбалет.
— Караульте дверь, — сказал своим спутникам ЭдуАРД, — если он попытается бежать, стреляйте или колите его без пощады. Клянусь небом, если он тронется с места, он умрет!
— Что я слышу, Эдуард? — заговорил отец Евстафий. — Ты забываешься и переходишь всякие границы. Как смеешь ты угрожать насилием нашему гостю, да еще в моем присутствии! Разве не я представляю здесь лорда-аббата, которому ты обязан повиноваться?
Эдуард выступил вперед с обнаженным мечом в руке.
— Простите меня, преподобный отец, — заявил он, — по в этом деле голос крови говорит громче и настоятельнее вашего голоса. Я устремляю острие своего меча против этого чванливого человека и требую ответа за кровь моего брата, за кровь сына моего отца, наследника нашего имени. И если он вздумает уклониться от правдивого ответа, ему не уклониться от моей мести.
Несмотря на все свое замешательство, сэр Пирси Шафтон не струсил.
— Убери, свой меч, юнец, — сказал он. — Не пристало Пирси Шафтону в один и тот же день мериться силами с двумя мужланами.
— Вы слышите, святой отец! — вскричал Эдуард. — Он сознается в преступлении!
— Терпение, сын мой, — промолвил помощник приора, стремясь утихомирить чувства, которые другим путем он обуздать не мог. — Терпение! Вверься мне, и ты добьешься справедливости скорее, чем грубостью и угрозами. — Вы, женщины, тоже не вмешивайтесь. Тибб, уведи свою хозяйку и Мэри Эвенел.
Пока Тибб и все женщины башни переносили убитую горем мать и Мэри Эвенел в другую комнату, Эдуард поспешил стать с мечом в руке у двери, чтобы отнять у сэра Пирси возможность ускользнуть, а отец Евстафий продолжал неотступно выпытывать у растерянного кавалера все подробности его встречи с Хэлбертом Глендинингом. Тут английский рыцарь очутился в более чем затруднительном положении — об исходе своего поединка с Хэлбертом он мог бы рассказать, ничем не рискуя, но то, что произошло, было унизительно для его самолюбия, и описывать это, да еще во всех подробностях, он был не в состоянии; а о дальнейшей судьбе Хэлберта рыцарь, как известно читателю, и сам ничего не знал.
Отец Евстафий тем временем всячески усовещевал и вразумлял кавалера, доказывая, что он чрезвычайно повредит самому себе, если не расскажет самым точным и обстоятельным образом о событиях истекшего дня.
— Вы не можете отрицать, — сказал он, — что вчера крайне разгневались на этого несчастного юношу, и свою
горячность столь мгновенно обуздали, что это всех нас изумило. И вчера же вечером вы предложили ему вместе пойти на охоту и на рассвете куда-то вдвоем ушли. Вы сказали, что разошлись с ним у источника через час или два после восхода солнца, но, не правда ли, перед тем, как вам расстаться, между вами произошла ссора?
— Я этого не сказал, — возразил рыцарь, — и потом не слишком ли много шума из-за исчезновения какого-то поселянина, вассала, который сбежал (да и сбежал ли еще? ), дабы присоединиться к какой-нибудь разбойничьей, мародерской шайке. И от меня, рыцаря из рода Пирси, вы требуете отчета о столь ничтожной особе! Отвечаю: скажите, во что ценится его голова, и я заплачу сколько требуется вашему монастырскому казначею.
— Так вы сознаетесь, что убили моего брата! — вскричал Эдуард, снова вмешиваясь в разговор. — Сейчас я вам покажу, как мы, шотландцы, дорожим жизнью наших родичей.
— Успокойся, Эдуард, успокойся. Заклинаю тебя, приказываю тебе! — остановил его помощник приора. — А вы, сэр рыцарь, видно, плохо нас знаете, если думаете, что можете пролить шотландскую кровь и расплатиться за нее, как за вино, пролитое на хмельном пиру. Этот юноша был не раб и не крепостной, и ты отлично знаешь, что в своей собственной стране ты не осмелился бы зарубить даже самого ничтожного английского подданного, не ответив за убийство перед судом. Не тешьте себя надеждой, что здесь вас помилуют, вы горько ошибетесь.
— Вы выводите меня из терпения! Подобно загнанному быку, я близок к бешенству! — горячился сэр Пирси. — Что могу я сообщить вам о молодчике, которого не видел с самого утра?
— Объясните, при каких обстоятельствах вы с ним расстались, — настаивал монах.
— Какие обстоятельства вам нужны, черт возьми! — вскричал рыцарь.
— Говорите толком! Хотя я протестую против вашего недостойного насилия и негостеприимного поведения, но хочу миролюбиво кончить этот допрос — если его можно кончить словами…
— Что не под силу словам — решат мечи. Мой только того и ждет! — воскликнул Эдуард.
— Тише, неугомонный юноша! — прикрикнул отец Евстафий. — А вы, сэр Пирси Шафтон, благоволите разъяснить мне, почему в Корри-нан-Шиане, близ источника, где, по вашему собственному признанию, вы расстались с Хэлбертом Глендинингом, земля залита кровью?
Решив по мере возможности не признаваться в поражении, кавалер высокомерно ответил, что вполне естественно увидеть кровь там, где охотники убили оленя, — так ему, по крайней мере, кажется.
— На этот раз, убив оленя, вы почему-то решили похоронить его — так, что ли? — в упор спросил монах. — Ответьте нам, сэр Пирси, кто лежит в могиле, в свежевырытой могиле рядом с источником, где по соседству трава густо забрызгана кровью? Теперь ты видишь, что не так просто меня одурачить, и потому расскажи нам чистосердечно, что же произошло с несчастным юношей, тело которого, без сомнения, покоится под окровавленным дерном.
— Если это так, значит его зарыли живым, потому что, клянусь тебе, преподобный отец, этот юный поселянин, покидая меня, был здоровехонек. Прикажите разрыть могилу и, если там окажется его тело, поступайте со мной как вам заблагорассудится.
— Решить твою участь, сэр рыцарь, надлежит не мне, а лорду-аббату и нашему высокочтимому капитулу. Моя обязанность заключается в том, чтобы собрать правдивые сведения, дабы мудрые отцы досконально знали, что произошло.
— Могу ли я отважиться спросить, преподобный отец, — обратился к нему рыцарь, — хотелось бы мне знать, чье свидетельство породило против меня все эти необоснованные подозрения?
— Это сразу можно сказать, — ответил помощник приора, — и я не хочу утаить от вас то, что может послужить вашей защите. Эта девушка, Мэри Эвенел, догадываясь, что вы под маской дружелюбия таите злобу против ее названого брата, благоразумно послала старика Мартина Тэккета вслед за вами, чтобы предотвратить возможную беду. Однако пагубные страсти, овладевшие вами, победили предосторожность, продиктованную дружбой, ибо, дойдя по вашим следам на утренней росе до источника, Мартин нашел только залитую кровью траву и свежую могилу; сколько ни блуждал он потом по лесу, он не разыскал ни Хэлберта, ни вас и воротился с печальной вестью к своей молодой хозяйке.
— Скажите, не попался ли ему на глаза мой камзол? — воскликнул сэр Пирси. — Когда я пришел в себя, на мне, поверх рубашки, был только плащ, а камзол, как ваше преподобие можете сами удостовериться, исчез!
С этими словами он распахнул свой плащ, не подумав, со свойственной ему опрометчивостью, что показывает рубашку, забрызганную кровью.
— Ах ты, жестокий человек, — воскликнул монах, воочию увидев, что его догадки подтверждаются. — Неужели ты будешь отрицать свое злодейство и теперь, когда па твоей одежде вопиет пролитая тобой кровь! Неужели и впредь будешь ты отрицать, что это твоя преступная рука отняла у матери сына, у аббатства — вассала, у шотландской королевы — надежного защитника? Чего можешь ты теперь ожидать от нас? Еще хорошо, если мы только лишим тебя нашего покровительства и передадим английским властям!
— Клянусь всеми святыми! — вскричал доведенный до отчаяния кавалер. — Если сия кровь свидетельствует против меня, то это весьма бунтарская кровь, принимая во внимание, что еще сегодня утром она текла в моих собственных жилах.
— Как это может быть, сэр Пирси, — возразил отец Евстафий, — когда я не вижу раны, откуда могла вытечь эта кровь?
— В этом, — понизил голос рыцарь, — и заключается самое непостижимое. Взгляните сюда!
С этими словами он расстегнул ворот рубашки, обнажил грудь и показал место, куда вонзился меч Хэлберта. Рана была видна, но зарубцевалась и казалась зажившей.
— Тут уж и моему долготерпению пришел конец! — вспылил помощник приора. — Сэр рыцарь, свое кровопролитное злодейство вы завершаете наглостью. Неужто вы считаете меня ребенком или глупцом, которому можно втолковать, что совсем свежая кровь на вашей рубашке есть кровь, пролившаяся из этой раны, которая зажила уже несколько недель или месяцев тому назад? Злосчастный шут, напрасно надеешься ты обмануть нас. Уже слишком ясно для всех, что эти пятна — кровь жертвы, загубленной тобою в неравном смертельном бою.
Сэр Пирси ненадолго задумался и затем сказал:
— Извольте, я буду откровенен с вами, отец мой, только велите этим людям отойти, чтобы нас никто по мог услышать, и я расскажу вам все, что мне известно об этом таинственном происшествии. Однако ж не удивляйся, добрый отец мой, если многого не сможешь уразуметь. Сие оказалось, признаюсь, слишком темно и для моего ума.
Отец Евстафий приказал Эдуарду и двум слугам уйти из комнаты; уверив молодого Глендининга, что его беседа наедине с пленником будет непродолжительной, он разрешил Эдуарду стоять на часах за дверью — без этой уступки было бы, вероятно, нелегко убедить его удалиться. Выйдя из трапезной, Эдуард сразу отправил гонцов к нескольким знакомым семьям, жившим на монастырских землях, с вестью о том, что Хэлберт Глендининг пал от руки англичанина, и с просьбой к сыновьям этих семейств немедленно приехать в Глеыдеарг. Долг отмщения в подобных случаях почитался священным, и Эдуард не сомневался, что они безотлагательно приедут в сопровождении достаточного числа помощников, чтобы держать пленника под стражей. Затем он запер на замок внутренние и внешние двери башни, а также ворота во дворе. Приняв все эти меры предосторожности, он поспешил на женскую половину, чтобы по мере сил утешить мать и названую сестру и уверить их, что убийца его брата не уйдет от наказания.
ГЛАВА XXVII
Ну, божьей матерью клянусь, шериф,
Неладно ведь, что я, вельможа, знатный,
Задержан за случайное убийство
Бродяги, у которого всего лишь
И есть добра, что бронзовая пряжка
На поясе, где заткнут острый нож.
Старинная пьеса
Пока Эдуард, охваченный страстной жаждой мести — чувством, которое у него до сих пор никогда не проявлялось, — принимал меры к тому, чтобы держать под присмотром и покарать предполагаемого убийцу своего брата, сэр Пирси Шафтон вел беседу с помощником приора. Отец Евстафий очень внимательно слушал его, тем более что повествование рыцаря было весьма запутанным — самолюбие заставляло его скрывать или сокращать подробности, а без них никак нельзя было понять, что в действительности произошло.
— Вы должны знать, преподобный отец, — говорил кавалер, — что сей деревенский неуч осмелился — в присутствии вашего почтенного владыки, при вас и при других высокопоставленных и уважаемых персонах, не говоря уже о благородной девице Мэри Эвенел, которую я из самых лучших побуждений именую своей Скромностью, — нанести мне грубое оскорбление, нестерпимое для моей чести, особенно ввиду места и времени сей обиды, после чего мой справедливый гнев превозмог рассудительность, и я оказал ему высокую честь, вызвав его на поединок, как равного.
— Но, сэр рыцарь, — возразил помощник приора, — вы намеренно оставляете в тени два обстоятельства. Во-первых, отчего безделка, которую вам показал Хэлберт, так глубоко оскорбила вас, как мы были тому свидетелями? И затем объясните, как мог юноша, видевший вас если не в первый, то во второй раз в жизни, так хорошо разузнать ваше прошлое, чтобы столь болезненно задеть вас?
На лице кавалера вспыхнул румянец.
— С вашего разрешения, преподобный отец, мы оставим первый вопрос пока в стороне ввиду того, что он к существу дела отношения не имеет; а что касается второго вопроса, то я во всеуслышание заявляю, что знаю сам не больше вас и склоняюсь к убеждению, что противнику моему помогал не иначе, как сам сатана, о чем еще будет речь впереди. Итак, сэр… Вчера вечером мое безмятежное лицо ничем не выдавало нашего уговора о поединке, согласно обычаю, -принятому у нас, потомков Марса, кои сообщают своим чертам вызывающе-воинственное выражение лишь тогда, когда их рука ополчится губительным мечом.
Я забавлял прелестную Скромность романсами и разными пустяками, восхитительными для ее неискушенного слуха. Встав на заре, я встретился с моим противником, который, надо сказать по справедливости, будучи неискушенным поселянином, держал себя так стойко, как я только мог желать… Теперь о самом поединке, высокочтимый сэр; он начался с того, что я, испытывая, какова выдержка моего соперника, обрушил на него с десяток классических ударов, из которых каждый мог бы проткнуть его насквозь; но, гнушаясь пользоваться моим роковым для него превосходством, я обуздал милосердием свое справедливое негодование и стал присматриваться, как бы причинить ему ранение, не опасное для жизни. Но тут, дорогой сэр, он, подстрекаемый, как я думаю, самим дьяволом, снова уязвил мою честь, нанеся мне оскорбление, подобное первому. Тогда, горя желанием проучить его, я пустил в ход эстрамазоне, но в эту минуту поскользнулся… что следует считать не оплошностью с моей стороны, никак не его превосходством в искусстве дуэли, а, как я уже сказал, вмешательством сатаны и скользкой травой! .. Короче говоря, прежде чем я встал в должную позицию, его меч очутился у моей незащищенной груди, так что, мне кажется, я был известным образом проткнут насквозь. Тогда мой мальчуган, безмерно перепуганный неожиданной и незаслуженной удачей в сем удивительном столкновении, пускается в бегство, бросив меня одного, и я от потери крови, растраченной мною столь безрассудно, погружаюсь в глубокий обморок, а когда прихожу в себя, проснувшись как после глубокого сна, я убеждаюсь, что лежу, закутанный в плащ, у одной из берез, растущих неподалеку от места нашей схватки. Ощупываю свои руки, ноги — и боли почти не чувствую, только жестокую слабость. Прикасаюсь рукой к ране — она затянулась и зажила совершенно, как вы ее сейчас видели. И вот я встаю и являюсь сюда. Теперь вы знаете все, что со мной сегодня произошло.
— Выслушав столь необычайный рассказ, я могу ответить только одно, — сказал монах, — вряд ли сам сэр Пирси Шафтон ожидает, что я ому поверю. Много тут непостижимого: что это за ссора, причину которой вы скрываете, что за рана, полученная утром, которая к заходу солнца бесследно заживает, засыпанная могила, в которой никто не похоронен, уцелевший побежденный в добром здравии и пропавший без вести победитель. Подобную -несуразицу, сэр рыцарь, я отказываюсь считать евангельской истиной.
— Преподобный отец, — возразил сэр Пирси, — прежде всего прошу вас заметить, что если я мирно и любезно излагаю вам свои объяснения, за правдивость которых поручился заранее, то делаю сие единственно из благоговения перед саном вашим и облачением. Заявляю, что лишь духовному лицу, даме и законному государю моему склонен я что-либо доказывать повторными уверениями, — остальных, кто сомневается, удостаиваю я убеждать не иначе как острием доброго меча моего. Сделав сие введение, могу прибавить: ручаюсь честью своей как дворянин и совестью своей как правоверный католик, что все события нынешнего дня произошли со мной в точности, как я их вам описал.
— Это звучит убедительно, сэр рыцарь, — ответил помощник приора, — но посудите сами: разве одних заверений достаточно, чтобы заставить людей поверить в то, что противно разуму? Позвольте спросить вас, была ли могила, которую видели у места вашей встречи, уже зарыта, когда начался поединок?
— Преподобный отец, — воскликнул рыцарь, — я не утаю от вас решительно ничего, открою вам сокровенные тайники моей души, и, подобно тому, как кристальные струн ручья позволяют увидеть мельчайшие камешки па песчаном дне, подобно тому…
— Ради самого неба, отвечайте напрямик, — перебил его отец Евстафий, — эта напыщенная болтовня в серьезном деле только мешает. Когда вы скрестили оружие, могила была открыта?
— Да, отец мой, — ответил кавалер, — я это удостоверяю. Подобно тому, кто удостоверил, что…
— Довольно, сын мой, воздержитесь от иносказаний и выслушайте меня. Еще вчера вечером на том месте никакой могилы не было. Старый Мартин случайно забрел туда в поисках пропавшей овцы. Между тем на рассвете, как вы утверждаете, могила была уже готова. Около нее произошел поединок, и вот появляется только один из противников. Он залит кровью, но, судя по всему, не ранен. — Тут сэр Пирси не удержался от негодующего жеста. — Подождите, сын мой, еще минуту внимания! Сейчас могила засыпана и покрыта дерном. Можно сделать только один вывод: там покоится окровавленное тело побежденного.
— Быть не может, клянусь небом! — воскликнул рыцарь. — Разве что сей молодчик сам себя зарезал и сам себя закопал в могилу, дабы меня почитали его убийцей.
— Не позже, чем к завтрашнему утру, могила будет разрыта, — сказал монах. — Я сам буду при этом присутствовать.
— А я заранее протестую против всех улик, которые могут быть обращены против меня в результате раскопок, — заявил англичанин. — Настаиваю, что содержимое сей могилы, каково бы оно ни было, не имеет ко мне отношения. Дьявольское наваждение меня так неотступно преследует, что почем знать: сам сатана может принять образ этого поселянина, дабы ввергнуть, меня в дальнейшие злоключения. Заявляю вам, святой отец, я неколебимо убежден, что все терзания, коим я подвергаюсь, являются проделками нечистой силы. Стоило мне попасть в эту северную страну, где, как говорят, всюду гнездится колдовство, как я стал встречать вместо благоговейного уважения, к которому при дворе Фелицианы привык даже со стороны высочайших особ, — насмешки и дерзости деревенского олуха! Меня, которого Винченцо Савиола называл проворнейшим и искуснейшим из всех его учеников, превзошел какой-то пастух, смыслящий в фехтовании не больше любого деревенского драчуна. При этом, как я понимаю, меня с помощью весьма внушительного стоккато проткнули насквозь, так что я сразу потерял сознание, а опомнившись, не обнаружил на себе ни свежей раны, ни кровоподтека, а одежду — всю в целости, за исключением персикового камзола, подбитого атласом, который я попросил бы разыскать, если только дьявол, перетаскивая меня, не обронил его в лесной глуши, что было бы крайне обидно, поскольку этот редкостный по своей причудливости камзол я в первый раз надел на придворный праздник в Саутуорке.
— Сэр рыцарь, — возразил отец Евстафий, — вы опять отклоняетесь от сути вопроса. То, о чем я вас спрашиваю, имеет значение для жизни человека и может быть важно для вашей собственной участи, а вы мне отвечаете какой-то побасенкой о поношенном камзоле.
— Поношенном! — возмутился рыцарь. — Однако! Клянусь всеми богами и всеми святыми, поищите при британском дворе кавалера более изысканно деликатного и более деликатно изысканного, более чарующе своеобразного и более своеобразно чарующего, меняющего принадлежности своих щегольских нарядов столь непрерывно, как сие приличествует общепризнанному светилу высшего света, и если таковой найдется, я разрешу вам именовать меня холопом и лжецом.
Отец Евстафий ничего не сказал, но подумал, что имеет основания сомневаться в правдивости кавалера, рассказавшего ему столь неправдоподобную историю. Вспомнив, однако, свое собственное загадочное приключение и то, что случилось с отцом Филиппом, он решил воздержаться от выводов. Ограничившись вследствие этого замечанием, что все сие, без сомнения, весьма странно, монах попросил сэра Пирси припомнить, были ли у пего еще какие-либо причины подозревать, что существует особый к нему интерес со стороны нечистой силы и всякой чертовщины.
— Благочестивый сэр, — ответствовал англичанин, — я еще не поведал вам об одном необычайном обстоятельстве, каковое оставляет в тени все прочие: если бы я даже не был осмеян в споре, побежден в бою, ранен и исцелен в течение нескольких часов, все равно, — это обстоятельство само по себе и без связи с чем-либо уже убедило бы меня в том, что я стал игрушкой в руках злокозненных демонов. Благородный сэр, рассказы о любви и любовных похождениях не для вашего слуха, да и не таков сэр Пирси Шафтон, чтобы кому бы то ни было хвастать своими успехами у самых избранных и изящных красавиц при дворе, тем более что одна леди из блистательного созвездия чести, веселья и красоты, имени которой я не открою, удостоила назвать меня своей Молчаливостью. И все же истина должна быть провозглашена. Согласно суждениям при дворе и толкам в больших и малых городах, сэр Пирси Шафтон признан первым кавалером своего времени, как непревзойденный в находчивости при знакомстве, в нежном и внимательном ухаживании, в скромности после одержанной победы, наконец — в благородстве при расставании. До такой степени сумел он расположить к себе первых красавиц при дворе, что, затмив собою и царедворцев в шелковых панталонах и украшенных перьями победителей в турнирах, он стал высшим образцом для всех знатных и щедрых юношей. И после всего этого, преподобный сэр, встретив в этом заброшенном краю некую особу, заслуживающую по крови и рождению титула леди, я, не желая терять навыков в науке нежной страсти и проявляя преданность всему женскому полу, согласно данной когда-то клятве, осыпал стрелами комплиментов эту Мэри Эвенел, называя ее моей Скромностью, и не щадил других изящных и ловко придуманных любезностей, руководствуясь при этом более своей снисходительностью, нежели достоинствами сей девицы, подобно малолетнему охотнику, который, при отсутствии стоящей дичи, будет стрелять и в ворону и в сороку.
— Мэри Эвенел, без сомнения, ценит ваше внимание, — сказал монах, — но с какой целью распространяетесь вы о своем легкомысленном поведении в прошлом и ныне?
— Ах, для того, — воскликнул рыцарь, — чтобы с очевидностью доказать вам, что кого-то из нас околдовали: или мою скромность, или меня! Подумайте, вместо того чтобы отвечать на мое приветствие вежливым поклоном, на мой многозначительный взгляд — сдержанной улыбкой, на мой уход — затаенным вздохом, чем, клянусь, вознаграждали мое скромное поклонение самые знаменитые танцовщицы и надменнейшие красавицы при дворе Фелицианы. Мэри Эвенел обращается со мной так небрежно и так холодно, как будто перед ней какой-то неуклюжий простофиля с этих мрачных гор. Даже сегодня, когда я опустился у ее ног на колени, чтобы привести ее в чувство крепчайшей эссенцией, изготовленной самыми очаровательными руками при дворе Фелицианы, она отстранила меня взглядом, в котором ясно сквозило отвращение, и, кажется, вдобавок оттолкнула ногой, дабы я поскорее убирался прочь. Согласитесь, преподобный отец, что такие происшествия странны, противоестественны и даже зловещи; они противоречат обычному течению жизни и объясняются лишь колдовством и наваждением. А теперь, представив вашему преподобию полное, правдивое и безыскусственное изложение всего, что мне известно, оставляю вашей мудрости разрешить то, что в сей загадке разрешимо, сам же я намереваюсь с первым лучом рассвета направиться в Эдинбург.
— Сожалею, что должен воспрепятствовать вашим намерениям, сэр рыцарь, — возразил монах. — Это желание ваше едва ли осуществимо.
— Как так, преподобный отец! — воскликнул рыцарь в изумлении. — Если ваше замечание относится к моему отъезду, извольте знать, что он должен состояться, потому что я так решил.
— Сэр рыцарь, — повторил помощник приора, — я должен еще раз указать вам, что это невозможно без соизволения лорда-аббата.
— Уважаемый сэр, — горделиво отчеканил рыцарь, — я выражаю лорду-аббату свою сердечную и благодарную признательность, но позволю себе заметить, что для решения данного вопроса не требуется ничьего соизволения, кроме моего собственного.
— Извините меня, — сказал отец Евстафий, — именно в этом вопросе лорд-аббат имеет решающий голос. Щеки кавалера зарделись.
— Меня изумляют речи вашего преподобия, — промолвил он. — Неужели из-за предполагаемой смерти ничтожного буяна-грубияна вы решитесь посягнуть на свободу дворянина из рода Пирси?
— Сэр рыцарь, — вежливо возразил помощник приора, — ваша знаменитая родословная и ваш пламенный гнев равно бессильны помочь вам в этом деле. Не должно искать убежища на шотландской земле, а получив его, лить шотландскую кровь, как воду.
— Повторяю вам еще раз, — воскликнул кавалер, — что тут была пролита только моя собственная кровь!
— Это надо еще доказать, — ответил монах. — Мы, члены общины святой Марии в Кеннаквайре, не имеем обыкновения принимать волшебные сказки в обмен на жизнь наших вассалов.
— А мы, члены рода Пирси, — воскликнул Шафтон, -не терпим ни угроз, ни насилия. Заявляю, что завтра я еду, будь что будет.
— А я, — с той же решительностью произнес отец Евстафий, — заявляю, что не позволю вам уехать, а там будь что будет.
— А кто воспротивится мне, если я проложу себе путь силой? — воскликнул кавалер.
— Благоразумие подскажет вам воздержаться от подобного шага, — спокойно ответил монах. — В монастырских владениях достаточно людей, которые встанут на защиту обители и ее прав, попираемых пришельцами,
— Мой двоюродный брат, граф Нортумберленд, сумеет отомстить за обиду, причиненную его любимому и близкому родственнику, — сказал англичанин.
— А лорд-аббат сумеет защитить свои территориальные права и светским и духовным мечом, — возразил отец Евстафий. — Притом рассудите сами: если мы завтра препроводим вас к вашему родственнику в Элнвик или Уоркуорт, разве он не будет вынужден заковать вас в кандалы и отправить к английской королеве? Поймите, сэр рыцарь, вы стоите на зыбкой почве, и разумнее всего будет, если вы останетесь здесь пленником, пока лорд-аббат не скажет своего слова. У нас достаточно вооруженных людей, чтобы помешать вашему побегу. Пусть кротость и терпение будут вашими советниками и внушат вам необходимую покорность.
С этими словами он хлопнул в ладоши и позвал стражу. Вошел Эдуард в сопровождении двух хорошо вооруженных молодых людей, которые успели прибыть в Глендеарг по его призыву.
— Эдуард, — сказал помощник приора, — позаботься о том, чтобы английскому рыцарю приготовили все, что нужно для ужина и ночлега в этой комнате, и обращайся с ним так любезно, как будто между вами ничего не произошло. Но у дверей поставь надежную стражу, чтобы он не учинил побега. Если пленник захочет пробиться силой, не щади его жизни — в противном случае даже волосу не дай упасть с его головы, ибо ты за это в ответе.
— Преподобный сэр, — возразил Эдуард Глендининг, — чтобы выполнить ваши приказания, мне лучше больше не видеться с этим человеком, потому что я навлеку на себя позор, если нарушу мир в монастырских владениях, и не меньший позор, если оставлю смерть моего брата неотмщенной.
Юноша так волновался, что кровь отхлынула от его лица и губы мертвенно побледнели. Он хотел уйти, но отец Евстафий подозвал его и заговорил медлительно и веско:
— Эдуард, я знаю тебя с самого детства. Я старался сделать для тебя все, что было в моих силах. Сейчас я не напоминаю тебе о том, что являюсь представителем твоего духовного владыки… не напоминаю о покорности, которую ты, как вассал, обязан оказывать помощнику приора. Но отец Евстафий надеется на ученика, которого он взрастил, надеется, что Эдуард Глендининг не совершит никакого насильственного деяния, хотя бы оно оправдывалось в его собственных глазах обидой, которую он претерпел. Эдуард не нарушит уважения к правосудию и покажет себя достойным доверия, которое ему оказывается.
— Не опасайтесь, высокочтимый отец (вы стократ заслужили, чтобы я вас так называл), — сказал молодой человек. — Не опасайтесь, что я погрешу против уважения к общине, которая издавна покровительствовала нашей семье, и еще менее способен я на поступок, противоречащий моему безграничному уважению к вам. Но кровь моего брата не должна тщетно взывать о мщении, а вы знаете исконные обычаи нашей пограничной стороны.
— «Мне отмщение, и аз воздам», говорит господь, — возразил монах.
— Между тем в нашей стране господствует языческий обычай кровной мести, который обязывает каждого собственноручно мстить за смерть родственника или друга, и земля Шотландии обагрена потоками шотландской крови, пролитой руками соотечественников — сынов одной родины. Невозможно исчислить пагубные последствия этого обычая. На восточной границе род Хоумов враждует с Суинтонами и Кокбернами, в средней части страны семьи Скоттов и Керри, воюя между собой из-за ничтожных распрей, которых ни те, ни другие не смогли простить и забыть, пролили столько доблестной крови, сколько нужно было бы для решительного сражения с Англией. На западе Джонстоны на ножах с Максуэллами, а Джардины поклялись в смертельной вражде к Беллам. Цвет нашего юношества, которое призвано грудью защищать нас от внешнего врага — от Англии, гибнет в кровавых расправах и стычках, что приводит к опустошению родной страны, и без того раздираемой внутренними несогласиями. Не давай этому кровавому предрассудку овладеть твоей душой, дорогой сын мой Эдуард. Я не могу просить тебя хладнокровнее относиться к предполагаемому преступлению, так, как будто кровь Хэлберта тебе не очень дорога. Увы, я знаю, что это невозможно. Но я призываю тебя, во имя любви к тому, кого мы, может быть, потеряли (ибо до сих пор ничего достоверного мы не знаем), помнить, что для признания подозреваемого лица преступником нужны несомненные доказательства. Я сейчас говорил с этим человеком, и столь невероятен его рассказ, что я, не колеблясь ни минуты, объявил бы его нелепостью, если бы не вспомнил происшествия, которое случилось со мной в той же самой долине. Но об этом в другой раз. Сейчас достаточно сказать, что, руководствуясь своим личным опытом, несмотря на всю неправдоподобность слов сэра Пирси Шафтона, я не могу утверждать, что он лжет от начала до конца.
— Отец мой, — промолвил Эдуард Глендининг, когда его наставник умолк, по-видимому не желая пояснить, почему он одновременно верил и не верил неправдоподобному повествованию сэра Пирси Шафтона, — отцом вы мне были всегда и во всем. Вы знаете, что моя рука охотнее тянулась к книге, чем к мечу, и что я даже в малой степени не обладал удалью и горячностью, которыми отличался… — Тут речь его прервалась, и он на мгновение остановился, но сразу же заговорил быстро и решительно: — Я хочу сказать, что не мог бы состязаться с Хэлбертом в отваге духовной и телесной, но Хэлберта уже нет, и на мою долю выпало быть его представителем, преемником моего отца, старшим в роде (тут в его глазах сверкнул огонь). Я обязан помышлять и действовать, как он бы помышлял и действовал, и я стал другим человеком: с новыми правами и требованиями в меня влилось новое мужество. Высокочтимый отец мой, с должной почтительностью, но откровенно и твердо объявляю вам, что за кровь моего брата, если только она пролита его рукой, этот человек поплатится жизнью. Хэлберт не будет забыт в своей уединенной могиле, как будто с ним навеки угас боевой дух моего отца. Его кровь струится в моих жилах, и она не даст мне покоя, пока не свершится возмездие за кровь брата. Моя бедность и низкое звание не спасут знатного убийцу. Мой тихий нрав и миролюбивые наклонности не оградят его. Не поможет ему и моя покорность вам, святой отец, которую я еще раз подтверждаю. Я терпеливо ожидаю приговора лорда-аббата и капитула над убийцей их вассала, принадлежащего к одному из древнейших дворянских родов. Хорошо, если они воздадут должное памяти моего брата. Но если правосудие будет нарушено, знайте, отец мой, несмотря на мое отвращение к насилию, сердце младшего Глендининга и его рука исправят эту ошибку. Преемник моего брата должен отомстить за его смерть.
Отец Евстафий с удивлением отметил, что в душе Эдуарда, наряду с основными чертами его характера — прилежанием, скромностью и неверием в свои силы, — бушевали те же неукротимые страсти, которым подчинялись его предки и все, кто его окружал. Он трепетал, глаза его сверкали, и жажда мести, оживлявшая его лицо, придавала ему выражение нетерпеливой радости.
— Да поможет нам бог, — проговорил отец Евстафий. — Мы, слабые создания, бываем не в силах одолеть внезапные и сильные искушения. Эдуард, я полагаюсь на твое слово. Ты сказал, что ничего опрометчивого не совершишь.
— Нет, лучший из отцов, нет! — воскликнул Эдуард. — Ничего опрометчивого я не совершу! Но кровь брата, слезы матери… и… и… и Мэри Эвенел будут отомщены. Я не стану обманывать вас, отец мой: если этот Пир-си Шафтон лишил жизни моего брата, он умрет, хотя бы вся кровь всего рода Пирси текла в его жилах.
В голосе Эдуарда Глендининга звучала страстная убежденность, свидетельствующая о том, что его решение глубоко продумано и непоколебимо. Помощник приора тяжело вздохнул и предпочел в данную минуту больше не настаивать. Приказав подать огня, он принялся молча расхаживать по комнате.
Тысячи мыслей и противоречивых суждений рождались и сталкивались в его сознании. Рассказ англичанина о поединке и обо всем, что за ним последовало, казался ему весьма сомнительным. Но удивительные и сверхъестественные события, происшедшие в этой же самой долине с ним самим и с отцом ризничим, не позволяли ему начисто отвергать рассказ сэра Пирси о сказочном исцелении его раны, не позволяли ему объявить невозможным то, что было только неправдоподобно. Затем его мучил вопрос, как утихомирить горячность Эдуарда, по отношению к которому он чувствовал себя как укротитель, вырастивший львенка или тигренка, который ему всецело подчинялся, а возмужав, внезапно разъярился, ощетинился, оскалил зубы, выпустил когти и, повинуясь инстинкту хищника, готовится растерзать и своего укротителя и всех на свете.
Как обуздать и смягчить ярость кровной мести, требующей смерти за смерть, к которой призывают обычаи старины и повсеместные примеры, — вот что тревожило отца Евстафия. Вместе с тем он понимал, что, оставив неотмщенным убийство одного из своих вассалов, община покрыла бы себя бесчестьем и позором. Одного такого случая в эти трудные времена было достаточно, чтобы среди ненадежных вассалов вспыхнул бунт против аббатства, которое их не защищает. С другой стороны, обитель могла бы навлечь па себя неминуемую беду, поступив круто с английским подданным
— человеком знатного рода, состоявшим в родстве с графом Нортумберлендом и другими аристократическими семьями северной Англии, которые, таким образом, получили бы удобный предлог, чтобы в отместку разгромить владения монастыря святой Марии в Кеннаквайре, чего они, разумеется, желали и для чего имели достаточно средств.
Отец Евстафий хорошо понимал, что, как только представится какой-нибудь, даже мнимый, предлог к войне, восстанию или набегу, уладить дело полюбовно будет уже поздно. Взвесив неизбежные последствия, грозящие обители в том и другом случае, он пришел к выводу, что как ни изворачивайся, а беды не миновать, — и в душе возроптал. Не только как монах, но и по-человечески возмущался он предполагаемым убийством молодого Глендининга, монастырского вассала, гораздо менее искусного в пользовании оружием, чем английский рыцарь. Скорбя и негодуя о гибели юноши, которого он знал с его раннего детства, отец Евстафий все яснее ощущал, что, оставив это оскорбительное злодеяние неотмщенным, все члены обители покроют себя несмываемым позором. А дальше возникало серьезное опасение — как посмотрят на это влиятельные лица при нынешнем потрясенном бурями шотландском дворе, которые сочувствовали Реформации и были связаны с английской королевой общей религией и общими интересами? Отцу Евстафию было хорошо известно, что эти высшие сановники (говоря обычным языком служителей церкви) алчно зарятся на монастырские доходы. С какой радостью уцепятся они, для захвата владений монастыря святой Марии, за такой удобный предлог для набега, как безнаказанное убийство исконного шотландца, совершенное католиком, англичанином, участником заговора против королевы Елизаветы!
Не так просто было решиться на то, чтобы выдать преступника английским или, что почти то же самое, шотландским властям: ведь это был английский дворянин, связанный с домом Пирси и родством и участием в тайном заговоре; это был верный слуга католической церкви и гость обители, явившийся искать здесь убежища. Отдать такого человека в руки его врагов значило, по убеждению отца Евстафия, совершить деяние недостойное, заслуживающее небесного проклятия и сулящее, кроме того, неприятности в земной юдоли. Хотя правительство Шотландии было почти целиком в руках протестантов, королева оставалась католичкой, и, при внезапных переворотах, волновавших эту мятежную страну, нельзя было предугадать, не окажется ли королева вдруг носительницей неограниченной власти, могучей защитницей своих единоверцев. Затем, хотя английская королева и ее двор были ревнителями протестантства, северные графства Англии — дружба или неприязнь которых имела для обители святой Марии первостепенное значение — насчитывали множество католических семейств, достаточно влиятельных и воинственных, чтобы отомстить за любую обиду, нанесенную сэру Пирси.
Как ни вдумывался в будущее отец Евстафий, стремясь по совести и чувству долга оградить от опасностей свою обитель, он со всех сторон видел всевозможные беды — бесчестье, набеги, конфискацию земель. Ему оставалось только одно — уподобиться мужественному кормчему, занять место у руля, прозорливо предугадывать всевозможные случайности, обходить каждый риф и каждую мель, а остальное уж предоставить воле неба и заступничеству святой Марии.
Когда помощник приора выходил из комнаты, английский кавалер остановил его и попросил распорядиться, чтобы сюда, в трапезную, перенесли сундуки с его платьем. Сэру Пирси было ясно, что до утра отсюда не выйти, а между тем ему хотелось внести некоторые изменения в свой наряд.
— Да, да, — бормотал монах, взбираясь по винтовой лестнице, — прислать его тряпье, да поскорей! Подумать только! Человек, который мог бы вдохновиться высокими целями, будет забавляться, как шут гороховый, кружевами, галунами и шапкой с колокольчиками! А мне предстоит скорбная задача — утешать сердце, не поддающееся утешению, сердце матери, оплакивающей своего первенца.
Тихонько постучав в дверь, он вошел на женскую половину. Мэри Эвенел совсем расхворалась и была уже в постели, а вдова Глендининг и Тибб сидели у догоравшего камина, поверяя друг другу свою печаль при свете маленькой железной лампы. Бедняжка Элспет, накрыв голову передником, безутешно рыдала и причитала:
— Такой красавец, такой смельчак, вылитый муж мой, покойничек Саймон, опора моей вдовьей жизни, надежда моей старости…
Преданная Тибб вторила плачу своей хозяйки, но к ее шумным жалобам примешивались угрозы отплатить злодею Пирси, которому не миновать кары, «покуда в Шотландии хоть один мужчина умеет натянуть лук, хоть одна женщина умеет свить тетиву». Когда вошел помощник приора, она притихла. Отец Евстафий сел рядом с несчастной матерью, силясь доводами веры и разума направить ее мысли в другое русло, но это ему не удалось. Правда, Элспет стала внимательнее слушать, когда он упомянул о том, что употребит все свое влияние на аббата, чтобы община впредь оказывала особое покровительство семье, потерявшей старшего в роде по вине гостя, принятого в дом согласно приказанию его высокопреподобия; и чтобы поместье, принадлежавшее Саймону Глендинингу, с прирезанными угодьями и дополнительными привилегиями было закреплено за Эдуардом. Но лишь на несколько мгновений затихли рыдания матери и, казалось, смягчилась ее скорбь. Элспет сразу же стала упрекать себя в том, что у нее мелькнула мысль о мирских благах, в то время как ее бедный Хэлберт, весь окровавленный, лежит в сырой земле. Отцу Евстафию не удалось успокоить ее обещанием, что тело Хэлберта будет погребено в освященной земле и что братия будет молиться за упокой его души. У скорби свои пути, и голос утешителя был бессилен.
ГЛАВА XXVIII
Он на свободе, я его спасла!
Ежели за это
Закон меня приговорит, то девы
Мне песню погребальную споют…
Узнает мир, что умерла достойно,
Почти как мученица я.
«Два знатных родича»
Выйдя из трапезной, где делались необходимые приготовления для ночлега сэра Пирси Шафтона, поскольку это помещение было самым надежным для содержания пленника под стражей, помощник приора оставил в горестном смятении не только самого сэра Пирси, но и еще одно существо. Рядом с трапезной, в выступе наружной стены, помещалась небольшая каморка, не имевшая самостоятельного выхода; в обычное время она служила спальней Мэри Эвенел, но из-за большого стечения гостей, приехавших в Глендеарг накануне, сюда поместили и Мизи Хэппер, дочку мельника. Как в старину, так и в наши времена жилище шотландца неизбежно оказывается слишком тесным и не под стать широкому гостеприимству хозяина, так что при каждом событии, сопряженном с приездом гостей, для их удобного размещения домашним приходится потесниться.
Роковая весть о смерти Хэлберта Глендининга опрокинула весь установленный ранее распорядок. Захворавшую Мэри Эвенел, которая нуждалась в самом внимательном уходе, перенесли в комнату братьев Глендинингов, так как Эдуард намеревался простоять на карауле всю ночь, чтобы не дать англичанину улизнуть. Никто не вспомнил о бедной Мизи, и она, как и следовало ожидать, уединилась в своей комнатушке, не подозревая о том, что трапезная, через которую ей надо проходить, будет превращена в опочивальню сэра Пирси Шафтона. Решение поместить рыцаря именно там было принято так внезапно, что МИЗИ узнала о нем только после того, как из трапезной, по приказанию отца Евстафия, были удалены другие женщины, а пропустив удобный случай уйти вместе с ними, она, по своей застенчивости и глубокому уважению к монашескому сану, не решилась обнаружить свое присутствие и показаться па глаза отцу Евстафию, который в это время беседовал наедине с англичанином. Ей волей-неволей пришлось подождать, а так как дверь была тонкая и притворялась неплотно, Мизи услышала от слова до слова все, что они говорили.
Таким образом, случилось, что, без всякой навязчиВОСТИ с ее стороны, молодая девушка оказалась посвященной во все подробности переговоров между отцом Евстафием и английским рыцарем, и, кроме того, из окна своей каморки она видела, как один за другим прибывали в башню молодые люди, которых вызвал Эдуард. Все это внушило ей печальную уверенность в том, что жизни сэра Пирси угрожает страшная и неминуемая опасность.
Сердце женщины от природы склонно к милосердию и тем более не скупится на него, когда человек, возбудивший сострадание к себе, молод и хорош собой. На благородную и возвышенную душу Мэри Эвенел красивая наружность, изысканная одежда и изысканная речь сэра Пирси не произвели никакого впечатления, но бедную дочь мельника совокупность этих достоинств совершенно очаровала и покорила. Кавалер это приметил и, польщенный тем, что его совершенства нашли наконец надлежащую оценку, стал расточать ей не в пример больше любезностей, чем, по его собственному мнению, заслуживала столь незначительная особа. Тут (благосклонность рыцаря не пропала даром: Мизи принимала знаки его внимания со смиренной признательностью, а когда к благоговению перед рыцарем примешался страх за его жизнь, в ее молодом и нежном сердце забушевали пылкие чувства.
«Спору нет, очень нехорошо он поступил, что убил Хэлберта Глендининга (рассуждала она сама с собой), но он, что ни говори, прирожденный джентльмен и человек военный, да притом такой ласковый и вежливый, что ссору наверняка затеял сам молодой Глендининг. Всем известно, что оба брата врезались по уши в эту Мэри Эвенел, даже не замечают ни одной девушки во всей нашей монастырской округе, как будто мы из другого теста выпечены. И одежда у Хэлберта самая что ни на есть мужицкая, а заносчивости-то сколько! Как не повезло этому бедному молодому джентльмену (одетому как настоящий принц). Сначала он попал в немилость на родине, потом его втянул в ссору наш забияка-грубиян, а теперь его преследуют, и похоже на то, что убьют родственники и друзья этих Глендинингов».
При этой мысли Мизи горько заплакала, сокрушаясь, что теснят и сживают со света беззащитного изгнанника, который одевается так красиво и говорит так приятно; она стала раздумывать, не может ли протянуть ему руку помощи в эту тяжелую минуту.
Течение ее мыслей сейчас пошло совсем по другому пути. Сначала она тревожилась только о том, как бы ей самой незаметно выбраться из своего уголка, а теперь решила, что само провидение позаботилось оставить ее тут, чтобы поддержать и спасти гонимого чужестранца. В характере Мизи простодушие и сердечность уживались с бойкостью и предприимчивостью; при этом она отличалась большей физической силой и большим мужеством, чем это свойственно женщинам, что не мешало ей приходить в такой восторг от нарядного костюма и сладких речей кавалера, как на это уповают в своих видах изящные щеголи всех времен и народов.
«Я спасу его, — думала она. — Это главное, а потом посмотрим, что он скажет бедной дочери мельника, которая сделала для него то, на что не отважились бы все модницы-раскрасавицы из Лондона или Холируда».
Рисуя себе одно опасное приключение за другим, Мизи как будто услышала рядом с собой шепот благоразумия, которое подсказывало ей не искать горячей благодарности сэра Пирси, так как именно такая благодарность может оказаться опасной для его благодетельницы. Увы, бедное благоразумие, ты можешь сказать вместе с нашим духовным наставником:
Всегда я проповедую напрасно!
И пока ты, благоразумие, стучишься в девичье сердце, Мизи при свете маленького фонаря смотрится в зеркальце, в котором отражаются ее искрящиеся глаза и миловидное лицо, сейчас облагороженное огнем дерзания, как у человека, замыслившего и готового осуществить самоотверженный поступок.
«Неужели это лицо, эти глаза и в придачу услуга, которую я окажу сэру Пирси Шафтону, не уничтожат преграды, стоящей между ним и дочерью мельника?»
С этим вопросом девичье тщеславие обратилось к фантазии, но так как даже девичья фантазия не могла ничего обещать наверняка, было принято половинчатое решение:
Дай вызволю сначала храбреца,
А там судьбе доверимся…
Итак, отбросив все личные соображения, опрометчивая, но великодушная девушка собрала всю свою изобретательность для выполнения задуманного плана.
Препятствий на пути у нее было много, и каждое из них представлялось значительным. Непременной чертой характера шотландца является готовность мстить за убийство родича, и даже Эдуард, несмотря на свое добросердечие, во имя любви к брату был готов отомстить за него со всей жестокостью, на которую ему давал право древний обычай. Чтобы освободить рыцаря, надо было распахнуть перед ним дверь его комнаты, первые и вторые ворота башни и ворота наружной ограды; мало того — беглецу были необходимы средства передвижения и проводник, иначе как спастись от преследования? Но если женщина собрала всю свою волю для того, чтобы довести до конца задуманное дело, ей часто удается восторжествовать над самыми непреодолимыми препятствиями.
Прошло немного времени после ухода помощника приора, а у Мизи уже сложился план побега — правда, весьма дерзкий, но при известной ловкости он мог бы увенчаться успехом. Прежде всего ей надо было тихо сидеть у себя, пока не отойдут ко сну все обитатели башни, за исключением тех, кому надлежало стоять в карауле. Этот промежуток времени она посвятила наблюдению за человеком, которому отныне собиралась самоотверженно служить.
Она слышала, как сэр Пирси Шафтон расхаживал по своей комнате, без сомнения раздумывая о превратностях судьбы и ненадежности своего положения. Вскоре до нее донесся шорох одежды. Вероятно, стремясь отвлечься от мрачных мыслей, рыцарь рассматривал и перекладывал содержимое сундуков, доставленных ему по приказанию отца Евстафия. Обзор гардероба, по-видимому, вернул ему спокойствие и жизнерадостность: он снова начал расхаживать по комнате, то порывался декламировать сонет, то принимался насвистывать гальярду, то напевал сарабанду. Наконец Мизи могла догадаться, что он, наскоро пробор-. мотав молитву, растянулся на своем временном ложе, и вскоре заключила, что, должно быть, он крепко заснул.
Непрестанно проверяя с разных точек зрения свой рискованный план, она заранее приняла в соображение все его опасные стороны и надежно подготовилась, чтобы не быть застигнутой врасплох. Чувство любви и великодушное сострадание способны порознь окрылить женское сердце, а в данном случае они сплелись воедино, наделив Мизи всепобеждающим мужеством.
Был уже час ночи. Все обитатели башни спали глубоким сном, за исключением часовых, стороживших английского кавалера, а если печаль и сострадание отгоняли сон от изголовья госпожи Глендининг и ее приемной дочери, они были слишком поглощены своим горем, чтобы прислушиваться к звукам извне. Найдя в своей каморке все необходимое, чтобы зажечь свет, Мизи засветила маленький фонарь. Дрожа от волнения, с трепещущим сердцем отворила она дверь, отделявшую ее спаленку от покоя, отведенного рыцарю, но, очутившись в одной комнате со спящим пленником, едва не поколебалась в своей решимости. Не смея поднять на него глаза, отвернувшись, она тихонько дернула за плащ, в который он закутался, ложась на свой соломенный тюфяк; но это движение было настолько нерешительным, что не разбудило его. Он не шевельнулся. Ей пришлось повторить свою попытку, и только после третьего раза оы открыл глаза и чуть не вскрикнул от изумления.
Мизи испугалась так, что забыла свою застенчивость. Она приложила палец к губам в знак того, что надо соблюдать строжайшую тишину, и указала на дверь, давая понять, что по ту сторону стоит часовой.
Тем временем сэр Пирси уже совершенно пришел в себя, приподнялся па своем ложе и с изумлением смотрел на миловидную девушку, стоявшую перед ним. Тусклый свет фонаря, который она держала в руке, придавал новое очарование ее девичьей фигуре, распущенным волосам и приятным чертам лица. Романтическое воображение привычного дамского угодника уже подсказывало ему подходящий случаю комплимент, по Мизи заговорила первая.
— Я пришла, — прошептала она, — спасти вам жизнь. Вы в большой опасности. Отвечайте как можно тише — у ваших дверей вооруженная стража.
— Прелестнейшая мукомолочка, — ответил сэр Пирси, усевшись поудобнее на своем ложе, — не опасайтесь за мою жизнь. Верьте мне, я не пролил багрово-мутную водичку (каковую здешние поселяне именуют кровью) неотесаннейшего родственника здешних хозяев, так что последствия сего насилия надо мной меня нимало не тревожат и никакого вреда не сулят. Все же приношу тебе, о пленительнейшая дочь мельника, благодарность, которую твое любезное участие вправе от меня ожидать.
— Нет, сэр кавалер, — ответила девушка еле слышным, прерывистым шепотом, — я заслужу вашу благодарность, только если уговорю вас послушаться меня. Эдуард Глендининг вызвал сюда Дэна из Хаулетхэрста и молодого Эди из Эйкеншоу, и с ними прибыли еще каких-то трое с копьями, мечами и самострелами, и я слышала, как они между собой говорили во дворе, когда слезали с коней… Они говорили, что отомстят за смерть Хэлберта, а там будь что будет! Теперь вассалы ужас как своевольничают, сам аббат им не перечит — боится, что они объявят себя еретиками и перестанут платить ему подати.
— Это действительно большое искушение, — согласился сэр Пирси, — и еще может статься, что монахи, стремясь избавиться от хлопот и передряг, передадут меня через болото английской пограничной страже — сэру Джону Фостеру или лорду Хансдону и таким способом, пожертвовав мной, одновременно помирятся со своими вассалами и с Англией. Да, обольстительнейшая мукомолка, отныне я подчиняюсь тебе во всем, и если ты вызволишь меня из сей гнусной конуры, я так прославлю чары твоего ума и красоты, что булочница Рафаэля из Урбино прослывет цыганкой по сравнению с Молннарой note 59.
— Умоляю вас, тише, — прошептала Мизи, — если они услышат ваш голос — все пропало. Только по милости неба и пресвятой девы нас еще не подслушали и не поймали.
— Я нем, как беззвездная ночь, — шепнул в ответ англичанин, — но еще только одно слово: если твой замысел может причинить тебе малейшую беду, о столь же прелестная, сколь и великодушная девица, то недостойно Пирси Шафтона принять от тебя сию жертву.
— Не тревожьтесь обо мне, — торопливым шепотом ответила Мизи, — меня никто не тронет. Я успею позаботиться о себе, когда помогу вам выбраться из этого места, где вы окружены опасностями. Если вы хотите взять с собор что-нибудь из вещей, не теряйте времени.
Но сэр Пирси потерял немало времени, прежде чем окончательно решил, что из гардероба взять с собой и что оставить; каждая вещь была ему дорога по воспоминаниям о балах и празднествах, когда она красовалась на его особе. Мизи оставила его на несколько минут одного, чтобы не мешать ему и самой собраться в дорогу. Но, вернувшись с небольшим узелком в руке и застав его все в той же нерешительности, она напрямик сказала ему, что надо или поторопиться со сборами, или отказаться от побега. Делать было нечего, безутешный рыцарь наскоро собрал несколько своих нарядов, бросил на сундуки прощальный взгляд немой печали и объявил, что совершенно готов следовать за своей великодушной путеводительницей.
Тщательно затушив свой фонарь, Мизи сделала знак рыцарю следовать за ней и, подойдя к двери, тихонько постучала раз, другой, третий, пока не отозвался Эдуард Глендининг, спрашивая, кто стучит и в чем дело.
— Говорите потише, — сказала Мизи, — не то вы разбудите английского рыцаря. Это я, Мизи Хэппер. Выпустите меня. Вы меня заперли, и мне пришлось ждать, пока он заснет.
— Вы там заперты? — удивился Эдуард.
— Ну да, — ответила девушка, — вы же меня и заперли, я была в комнатке Мэри Эвенел.
— А не можете ли вы остаться там до утра, раз уж так случилось? — предложил Эдуард.
— Что вы! — воскликнула Мизи тоном оскорбленной невинности. — Да я не останусь здесь ни на секунду. Мне надо выскочить незамеченной. За все сокровища обители я не останусь больше ни минуты рядом с комнатой, где спит мужчина. За кого или за что вы меня принимаете? Вам, видно, надо напомнить, что дочь моего отца не так воспитана, чтобы рисковать своим честным именем!
— Хорошо, выходите и без шума отправляйтесь к себе, — сказал Эдуард.
Он отодвинул засов. На лестнице была кромешная тьма, в этом Мизи убедилась заранее. Переступив порог, она ухватилась за руку Эдуарда, как бы желая опереться на нее, и, таким образом, заслонила собой сэра Пирси Шафтона, который крадучись шел за ней. Сняв обувь и ступая на цыпочках, кавалер проскользнул незамеченным, пока Мизи жаловалась Эдуарду на темноту и говорила, что ей нужен свет.
— Я не могу принести вам свечку, — сказал он, — так как не имею права отлучиться с поста, но я знаю, что внизу горит огонь.
— Придется просидеть внизу до утра, — ответила молодая мельничиха.
Спускаясь с лестницы, она слышала, с какой заботливостью Эдуард запирал на задвижку и на засов дверь опустевшей комнаты.
У нижней ступеньки лестницы ее дальнейших указаний дожидался человек, ставший предметом ее забот. Мизи указала ему на необходимость хранить строжайшее молчание, и в первый раз в жизни он, казалось, решил беспрекословно подчиниться этому требованию. С большими предосторожностями, точно ступая по ломкому льду, проводила она его в чулан, где хранились дрова, и велела спрятаться за вязанками хвороста. Добыв огня из кухонной печи, девушка вновь зажгла свой фонарь и, не желая, чтобы ее застали без дела, на случай, если кто-нибудь войдет, взяла прялку и веретено. Время от времени она па цыпочках подкрадывалась к окну, ожидая первого проблеска рассвета, чтобы продолжить столь отважно начатое дело. Наконец, увидев, к своей великой радости, что тучи, затянувшие все небо, прорезал первый луч утренней зари, она молитвенно сложила руки и возблагодарила божью матерь за помощь, умоляя о покровительстве, пока беглецам будет угрожать опасность. Не успела она кончить молитву, как вздрогнула, почувствовав, что на ее плечо легла чья-то тяжелая рука и грубый голос произнес над самым ухом:
— Вот как! Прелестная дочь мельника уже за молитвой! Хвала прекрасным глазкам, что открываются вместе с зарей! Сорву-ка я поцелуй в честь наступающего дня!
Этим ретивым сердцеедом был Дэн из Хаулетхэрста. Когда он, после столь лестной речи, вздумал от слов перейти к делу, то получил в виде обычного вознаграждения за деревенский способ ухаживания звонкую затрещину, которую принял так же кротко, как светский кавалер принимает удар веера по пальцам, хотя крепкая ручка молодой мельничихи, без сомнения, обескуражила бы не столь дюжего любезника.
— Куда это годится, — поддразнила его Мизи. — Вместо того чтобы сторожить английского рыцаря, вы пугаете порядочных девушек своими лошадиными нежностями!
— Понапрасну нападаете на меня, красотка Мизи, — возразил Дэн. — Я только еще иду сменить Эдуарда. Совестно заставлять его торчать там лишнее время, а то я, клянусь, охотно остался бы с вами еще часика на два.
— Разве мало времени у вас впереди, чтобы побыть со мной? — ответила Мизи. — А теперь вам надо подумать о несчастье, которое свалилось на эту семью, и дать Эдуарду поспать — ведь он целую ночь простоял в карауле.
— Все это так, — ответил Дэн, — но сначала я хочу еще один поцелуй.
Однако теперь Мизи была настороже и, помня о дровяном чулане по соседству, оказала такое доблестное сопротивление, что рьяный поклонник, весьма неделикатно и раскатисто обругав несговорчивое настроение прелестницы, отступил и отправился наверх, чтобы сменить Эдуарда на посту. Подкравшись к двери, она подслушала те несколько слов, которыми обменялись молодые люди, после чего Эдуард удалился, а на его место встал Дэн.
Некоторое время она не мешала ему степенно прохаживаться перед дверью трапезной, а когда совсем рассвело, Мизи, решив, что Дэн уже успел забыть оплеуху, как ни в чем не бывало появилась перед бдительным стражем и потребовала у него ключи от наружных дверей башни и от ворот в ограде.
— Это еще зачем? — спросил часовой.
— Чтобы подоить коров и выгнать их на пастбище, — объяснила Мизи.
— Неужели вы хотите, чтобы бедные животные оставались в хлеву все утро? Тут целая семья в таком горе, и некому позаботиться о чем-нибудь, кроме меня и скотницы.
— А где эта скотница? — спросил Дэн.
— Сидит со мной на кухне, на случай, если этим несчастным людям что-нибудь понадобится.
— Ладно, вот вам ключи, злючка вы, Мизи! — сказал часовой.
— Тысячу благодарностей, никудышный ты Дэн, — ответила молодая мельничиха — ив мгновение ока очутилась внизу.
Еще минута — и она успела вбежать в чулан и нарядить английского рыцаря в заранее захваченные юбку и кофту. Потом она открыла наружную дверь башни и направилась к хлеву в углу двора. Сэр Пирси Шафтон принялся возражать, указывая на опасность подобного промедления.
— Обольстительная и великодушная Молинара, — сказал он, — не лучше ли нам отпереть ворота и, не теряя времени, улететь отсюда, подобно двум морским чайкам, которые уносятся в свое убежище посреди скал, спасаясь от грозной бури?
— Сперва надо выгнать коров на пастбище, — ответила Мизи, — грешно было бы мучить скот бедной госпожи Глендининг — жалко хозяйку, да и животных жалко; мне кажется, что сейчас никто не собирается за нами гнаться. А главное, нужна ваша лошадь — иначе нам не убежать.
С этими словами она накрепко заперла внутреннюю и наружную двери башни, вошла в хлев, вывела оттуда скот и, передав сэру Пирси поводья его коня, намеревалась еще вернуться за своей собственной лошадкой. Но шум во дворе привлек настороженное внимание Эдуарда, и он, выглянув из окна, спросил, что там внизу происходит.
Мизи с большой готовностью ответила, что она выгоняет на пастбище коров, а то они совсем зачахнут в хлеву.
— Спасибо тебе, добрая душа, — сказал Эдуард, — но вот что, — прибавил он после минутной паузы, — кто эта девушка рядом с тобой?
Мизи хотела было ответить, но сэр Пирси Шафтон, видимо не желая, чтобы великое дело его освобождения осуществилось без его собственного талантливого вмешательства, громогласно воскликнул:
— О идиллический юноша, ты лицезришь ту, что охраняет млеконосных матрон твоего стада.
— Провались я в преисподнюю! — завопил Эдуард в порыве бешенства и изумления. — Да это же Пирси Шафтон! Держите! Измена! Измена! Эй вы там! Дэн, Джаспер, Мартин, держите злодея!
— На коня! — скомандовала Мизи, мгновенно вскочив на лошадь и усаживаясь позади рыцаря, уже успевшего вскочить в седло.
Схватив первый попавшийся лук, Эдуард выпустил стрелу, просвистевшую над самым ухом Мизи.
— Гоните что есть духу, сэр кавалер! Следующая попадет в вас. Будь Хэлберт на месте Эдуарда, мы бы уже отдали богу душу.
Рыцарь погнал коня во весь опор, и тот вихрем пронесся мимо стада коров, вниз с холма, па котором высилась башня. Несмотря на двойную ношу, благородный скакун вскоре доставил беглецов в долину, куда не доносились шум и суматоха, поднявшиеся в Глендеаргской башне из-за исчезновения англичанина.
По странной игре случая, двое людей одновременно бежали в разных направлениях, и каждый из них обвинялся в убийстве другого.
ГЛАВА XXIX
… Нет, поступить так низко
Не может он, покинув здесь меня.
Ведь если так, то девушки мужчинам
Не будут больше верить.
«Два знатных родича»
Продолжая путь со всей скоростью, на какую был способен их конь, беглецы миновали Глендеаргское ущелье и добрались до широкой долины реки Твид, величественно катившей кристально чистые воды свои, за которыми на противоположном берегу возвышалось огромное серое здание монастыря святой Марии, с башнями и зубцами, еще не заблестевшими от лучей рассвета, — так высоки были горы, теснившиеся у здания монастыря с южной стороны.
Повернув налево, рыцарь продолжал путь по северному берегу реки, пока они не прибыли к запруде или дамбе, где отец Филиппа завершил свой удивительный плавучий рейс.
Сэр Пирси Шафтон, в уме которого редко умещалось больше одной мысли зараз, до сих пор несся вперед, не отдавая себе ясного отчета, куда он, собственно говоря, держит путь. Однако при виде монастыря он вспомнил, что все еще находится на опасной территории и необходимо составить себе какой-нибудь определенный план бегства. Тут невольно возник вопрос о судьбе его спутницы или спасительницы — черствость и неблагодарность ему не были свойственны. В эту минуту ему послышалось всхлипывание, и он обнаружил, что молодая девушка горько плачет, припав головой к его плечу.
— О чем ты горюешь, моя великодушная мукотмолочка? — спросил он. — Может ли Пирси Шафтон хоть чем-нибудь на свете выразить признательность своей освободительнице?
Мизи указала пальцем на противоположный берег реки, но взглянуть в ту сторону не осмелилась.
— Нет, прошу тебя, изъяснись понятнее, наивеликодушнейшая девица, — недоумевал кавалер, не будучи в силах разгадать значение ее жеста, подобно тому как слушатели часто бывали озадачены его выспренней речью. — Клянусь, что не разумею сего движения прелестного перста твоего.
— Там дом моего отца, — проговорила Мизи голосом, прерывающимся от внезапной вспышки отчаяния.
— А я безжалостно увлекал тебя прочь от родного крова? — воскликнул рыцарь, вообразив, что сумел отгадать причину ее скорби. — Горе тому часу, когда Пирси Шафтону вздумалось бы ради собственной безопасности пренебречь покоем женщины, да еще тем более — покоем своей самоотверженной спасительницы. Сходи же с копя, прелестная Молинара, или стоит тебе сказать одно только слово, и я домчу тебя до самого жилища твоего мукомольного родителя, невзирая на все опасности, могущие возникнуть для моей личности со стороны монаха или мельника.
Мизи подавила рыдания и, с трудом подбирая слова, объяснила, что предпочитает слезть с коня и действовать самостоятельно. Как истинный дамский угодник, сэр Пирси считал себя обязанным оказывать некоторое внимание каждой женщине, даже самого низкого сословия, а Мизи, и в самом деле, имела право на его признательность. Немедленно соскочив с коня, он принял в объятия бедную девушку, рыдавшую так горько, что, ступив на землю, она едва могла стоять на ногах и, по-видимому, бессознательно продолжала клониться к нему. Рыцарь привел ее к плакучей иве у живописной извилины дороги, усадил на траву и стал успокаивать. Постепенно его природная доброта взяла верх над напускным жеманством.
— Верьте мне, великодушнейшая из девиц, Пирси Шафтон сочтет, что эта услуга куплена слишком дорогой ценой, если она стоит таких слез и рыданий. Откройте мне причину своего горя, и, если я в силах вас утешить, поверьте, я сделаю все. Вы приобрели право приказывать, и ваши желания для меня священны, как воля самой королевы. Говорите же, прелестная Молинара, распоряжайтесь тем, кто одновременно стал вашим должником и вашим рыцарем. Что вы мне приказываете?
— Бежать, думать только о своем спасении, — сказала Мизи, собрав все силы, чтобы выговорить эти слова.
— Но я не могу покинуть вас, не оставив вам чего-нибудь на память, — промолвил кавалер. Если бы слезы не мешали Мизи говорить, она сказала бы, что в этом пет никакой нужды, и это было бы чистейшей правдой. — Пирси Шафтон не богат, — продолжал он, — но пусть эта цепочка свидетельствует о его признательности.
Сняв с себя драгоценную цепь с медальоном, о которой мы упоминали ранее, он положил ее в бессильно опущенную руку заплаканной девушки, которая и не отвергла и не приняла подарка, ибо была поглощена более сильными чувствами и, казалось, совсем не сознавала того, что сделал рыцарь.
— Мы непременно встретимся, — обещал сэр Пирси, — по крайней мере я надеюсь, что так будет. А теперь перестань плакать, прелестная Молинара, если любишь меня.
Последние слова он произнес, как общепринятую в те времена светскую любезность, но бедняжка Мизи наделила их более сокровенным смыслом. Девушка вытерла слезы, и когда кавалер, в порыве добросердечной рыцарственности, наклонился, чтобы на прощание обнять ее, она смиренно приподнялась, с кротостью и благодарностью принимая честь, которую ей оказывал сэр Пирси. Затем он вскочил на коня и поехал, но любопытство, а может быть, более сильное чувство вскоре побудило его обернуться, и он увидел, что Мизи по-прежнему стоит под деревом, где он ее оставил, и смотрит ему вслед, а цепь с медальоном, как ненужная побрякушка, свешивается с ее руки.
Только в эту минуту в сознании кавалера мелькнула догадка об истинных чувствах Мизи и о причине, побудившей девушку спасти его. Светские щеголи того времени, при всем своем фатовстве, отличались бескорыстием, возвышенным образом мыслей и великодушием; они чуждались низменных, постыдных похождений, которые обычно именуются легкими интрижками. Они не «охотились за деревенскими красотками» и не унижали своего достоинства, лишая сельских девушек покоя и чести. Тогда успех у женщин этого сословия не ласкал тщеславия джентльменов, и они таких побед не считали, не замечали, не пользовались (как сказал бы человек нашего времени) тем, что, как в данном случае, само падало в руки. Ближайший друг Астрофела, победитель в турнирах при дворе Фелицианы, так же мало помышлял о том, что его остроумие и изящество могут завоевать любовь Мизи Хэппер, как любая красавица, сидя в своей ложе, не задумывается над сердечной раной, которую ее чары нанесли какому-нибудь восторженному судейскому писцу на галерке. При обычных обстоятельствах сознание своего превосходства и сословная гордость, вероятно, побудили бы сэра Пирси отнестись к влюбленной поселянке с тем же высокомерием, с каким непревзойденный денди Филдинг изрек, обращаясь ко всем представительницам прекрасного пола в целом: «Пусть любуются и умирают!» По признательность обязывала сэра Пирси по-рыцарски, в полном смысле этого слова, поступить с влюбленной девушкой, хотя она была всего лишь дочерью мельника, и потому он, польщенный ее чувствами и скрывая свое смущение, вернулся к Мизи, чтобы попытаться ее утешить.
Несмотря на врожденную скромность, бедняжка Мизи при возвращении рыцаря пе могла скрыть своего восторга. Яснее всяких слов говорили ее засверкавшие глаза и ласковое движение, когда она робко обвила шею коня, который возвратил ей дорогого всадника.
— Чем еще я могу быть вам полезен, прекрасная Молинара? — спросил сэр Пирси, сам смущаясь и краснея. К чести нравов века королевы Бесс, надо сказать, что придворные того времени имели стальную грудь, но не медный лоб, и, при всей спесивости, оставались верны той угасающей рыцарственности, которая вдохновляла деликатнейшего героя Чосера, что
в величии был скромен, как девица.
Мизи зарделась, потупив глаза, а сэр Пирси так же смущенно и участливо продолжал:
— Не боитесь ли вы вернуться домой одна, нежная моя Молинара? Если вам угодно, я провожу вас.
— Увы, — вздохнула Мизи, внезапно побледнев, п, взглянув на рыцаря, промолвила: — У меня больше нет дома!
— Как это — нет дома? — повторил Шафтон. — Моя великодушная Молинара говорит, что у нее нет дома, между тем как дом ее отца виднеется отсюда, находясь по ту сторону сего кристального ручья?
— Ах, ни дома у меня больше нет, ни отца! — воскликнула Мизи. — Он — верный слуга аббатства, а я оскорбила аббата. Если я вернусь домой, отец убьет меня.
— Он не посмеет обидеть тебя, клянусь небом! — вскричал кавалер. — Своей честью и рыцарским званием я заверяю тебя, что, если хоть один волосок упадет с твоей головы, войска моего двоюродного брата графа Нортумберленда разрушат это аббатство до основания — так, что даже конь не споткнется о его развалины. Будь же беззаботна и весела, нежная Мизинда, и знай, что ты оказала услугу человеку, который не только готов, но и в силах отомстить за самую ничтожную обиду, причиненную тебе.
Воспламененный собственным красноречием, он соскочил с коня и крепко сжал послушную руку Мизи (или Мизинды, как он теперь окрестил ее). Он видел перед собой прекрасные черные глаза, устремленные на него с выражением, в котором, наряду с девичьей застенчивостью, светилось что-то, в чем ошибиться было невозможно. Перед ним были ее щечки, которым луч надежды возвращал их обычную окраску, ее полуоткрытые в ожидании уста, подобные розовым бутонам, с белеющей в них нитью чистого жемчуга. Созерцать все это было крайне опасно, и сэр Пирси, повторяя все менее настойчиво свое предложение отвезти прекрасную Мизинду в отчий дом, кончил тем, что попросил ее сопровождать его в дальнейшем странствии.
— По крайней мере, — пояснил он, — пока я не найду для вас надежного убежища.
Мизи Хэппер ничего не ответила, но, алея от радости и смущения, без слов изъявила свое согласие сопровождать английского рыцаря — поплотнее стянула свой узелок и поближе подошла к коню, чтобы вскочить в седло.
— А как вы прикажете мне поступить с этим? — спросила она, показывая рыцарю золотую цепь, по-видимому только сейчас заметив ее в своей руке.
— Сохрани эту вещицу на память обо мне, прелестнейшая Мизинда, — сказал рыцарь.
— Нет, сэр, — с важностью возразила Мизи, — девушки моей страны не принимают таких подарков от знатных господ. Сегодняшнее утро я и так буду вспоминать, без всякой цепочки.
Рыцарь продолжал учтиво и настойчиво упрашивать ее принять этот знак признательности, но Мизи была неумолима. Она, видимо, опасалась, что, взяв на память ценную вещь, она низведет порыв, подсказанный ей сердцем, до уровня услуги, оказанной в корыстных целях. Однако, признав, что сэра Пирси могут по этой цепочке узнать, она согласилась оставить ее у себя, пока его жизни угрожает опасность.
Вскочив на коня, они продолжали путь. Мизи, в характере которой простодушие и чувствительность сочетались со смелостью и сообразительностью, осведомилась о том, куда сэр Пирси намерен отправиться, и, узнав, что он хочет добраться до Эдинбурга, где надеется найти друзей и покровителей, взяла на себя роль путеводительницы. Она воспользовалась своим знанием местности, чтобы поскорее перебраться из владений монастыря святой Марии на земли одного из баронов, который, по слухам, склонялся к реформатскому учению. Здесь, по ее мнению, преследователи не посмеют поднять на них руку. Впрочем, она не слишком страшилась погони, полагая, что обитателям Глендеарга будет нелегко взломать свои собственные замки и засовы, которые она тщательно заперла снаружи в последнюю минуту перед бегством.
Они продолжали свое путешествие без всяких волнений, и сэр Пирси коротал время, чередуя разные высокопарно-цветистые рассуждения с пересказом длинных придворных анекдотов. Хотя Мизи не понимала и половины из того, что говорил ее спутник, она слушала с величайшим вниманием, ловила каждое слово и восхищалась на веру, подобно тому как люди умные снисходительно относятся к разговору со своей очаровательной, но глупенькой любовницей. А сэр Пирси блаженствовал, чувствуя внимание и восторг своей слушательницы; он извергал целые потоки эвфуизмов необыкновенной туманности и длины. Так прошло утро, а к полудню путники очутились у извилистого ручья, на берегу которого возвышался старинный баронский замок, окруженный раскидистыми деревьями. Невдалеке виднелся поселок с разбросанными там и сям домиками и деревенской церковью в центре.
— В этом селе два постоялых двора, — сказала Мизи, — и тот, что похуже, для нас более удобен: он стоит в стороне и я хорошо знаю хозяина, так как он покупает солод у моего отца.
Этот causa scientiae note 60, говоря языком законников, был приведен совершенно некстати, потому что сэр Пирси, опьянив себя фимиамом собственного красноречия, чем дольше ораторствовал, тем больше проникался уважением к своей спутнице. Умиленный тем, что она чистосердечно восхищалась его талантом рассказчика, рыцарь почти совсем забыл, что его дама не принадлежит к тем знатным красавицам, о которых он сейчас злословил, — и тут ее неудачное замечание сразу напомнило ему нелестные обстоятельства, относящиеся к родословному древу его Мизинды. Однако он промолчал. Да и что мог бы он сказать? Совершенно естественно, что дочь мельника зналась с трактирщиками, покупавшими солод у ее отца. Удивляться надо было другому — тому стечению обстоятельств, в силу которых такая особа, как дочь мельника, стала спутницей и руководительницей сэра Пирси Шафтона из Уилвертона, родственника самого графа Нортумберленда, которого благодаря крови Пирси, текущей в его жилах, называли своим кузеном принцы и даже государи note 61. Он почувствовал, как унизительно для него странствовать по Шотландии верхом с дочерью мельника за спиной, и оказался настолько неблагодарным, что, остановив коня у ворот постоялого двора, ощутил нечто похожее на стыд за свою спутницу.
Но проворство и сообразительность Мизи Хэппер избавили его от тягостной неловкости. Она мгновенно спрыгнула с коня и сумела совершенно заговорить трактирщика, вышедшего с разинутым ртом навстречу такому постояльцу, как английский рыцарь. В ее вымышленном рассказе разные происшествия были сплетены так ловко, что сэр Пирси Шафтон, сам далеко не отличавшийся находчивостью, был положительно озадачен. Она сообщила хозяину, что приезжий — весьма знатный английский кавалер, который, согласно обету, побывал в аббатстве святой Марии, а теперь направляется ко двору шотландской королевы, и что ей, Мизи Хэппер, поручено проводить высокого гостя до Кпрктауна, но Шарик, ее пони, по дороге свалился в изнеможении, потому что измучился, когда перевозил муку в Лэнгхоуп, и пришлось оставить его пастись в Таскеровой роще, близ Крипплкросса, иначе от усталости он отказывался сдвинуться с места, ну, совсем как жена Лота… А после этого рыцарь великодушно настоял на том, чтобы сна вскочила на его коня, на что она согласилась, лишь бы доставить его в гостиницу своего доброго друга, а не то он мог бы попасть в трактир гордеца Питера Педди, который покупает солод на мельнице в Меллерстейне, а теперь хозяин должен потчевать рыцаря всем, что есть лучшего в доме, и при этом быстрее пошевеливаться, и сама она готова пойти помогать на кухню.
Бойкая, без единой запинки речь Мизи не внушила хозяину никакого подозрения. Лошадь нового постояльца отвели в конюшню, а его самого проводили в чистую комнатку в гостинице и вкатили туда самое лучшее кресло. Мизи, всегда проворная и услужливая, принялась за стряпню, попутно накрывая на стол и стараясь, в меру своей опытности, предупредить малейшее желание своего спутника. Нельзя сказать, чтобы эти хлопоты были ему по душе. Хотя заботливость и распорядительность девушки невольно внушали благодарность, ему было невыразимо больно видеть, что его Мизинда поглощена грубой кухонной работой, с которой она, вдобавок, справлялась легко, как с самым привычным делом. И все же это щемящее чувство постепенно смягчилось, а может быть, и вовсе исчезло при виде изящных движений ее ловких рук, которые, выполняя, казалось бы, малопривлекательные обязанности, на глазах превращали жалкий уголок дрянного постоялого двора в сказочный грот, где влюбленная фея или, на худой конец, аркадская пастушка тщетно окутывает заботливой нежностью рыцаря, стремясь завоевать сердце того, кто предназначен судьбой для более возвышенных стремлений и для более блистательного союза.
Пусть грациозность и легкость движений Мизи, когда она накрывала круглый столик белоснежной скатертью и подавала наскоро зажаренную индейку в сопровождении бутылочки бордо, были не более чем плебейскими добродетелями, по, лаская глаз, они рон. дали самые отрадные ощущения. Стройность девушки, подвижность и изящество, белоснежные руки, милый румянец па улыбающемся лице, глаза, устремленные на кавалера, когда он этого не замечал, и тотчас опускавшиеся при встрече с его взглядом, — все это придавало ей неотразимую прелесть. Предупредительность и скромность ее поведения сейчас, в сочетании со смелостью и находчивостью, проявленными раньше, возвеличивали в глазах сэра Пирси ее услуги, и ему казалось, что
… Грация, нежна, мила,
Для путешествия одета,
Прислуживает у стола.
Но вместе с тем возникала оскорбительная мысль, что не любовь научила ее этому обхождению, подсказывая, как лучше угодить избраннику сердца; нет, все эти хлопоты были привычным делом для дочери мельника, которая, без сомнения, всегда хозяйничает подобным образом, оказывая ласковый прием каждому из мужиков побогаче, кто приезжал к ее отцу. Эта мысль заглушила в сознании рыцаря и тщеславие и любовь, взлелеянную тщеславием, еще быстрее, чем это сделал бы целый куль муки, опрокинутый ему на голову.
Охваченный противоречивыми чувствами, сэр Пирси Шафтон не забыл пригласить виновницу своих переживаний к столу, чтобы разделить с ней вкусную еду, которую она заботливо приготовила и подала. Он представлял себе, что его приглашение будет принято с должным смущением, но, конечно, с величайшей благодарностью; когда же Мизи почтительно, но наотрез отказалась сесть к столу, рыцарь был и польщен и в то же время обижен этим отказом. А она тотчас же скрылась, предоставив эвфуисту полную волю — досадовать на ее исчезновение или радоваться ему.
Разобраться в этом вопросе было бы, пожалуй, нелегко. Но так как никакой настоятельности в принятии какого-либо решения не предвиделось, сэр Пирси выпил несколько. бокалов красного вина и пропел (для собственного удовольствия) несколько строф из канцонетт божественного Астрофела. Но и вино и сэр Филипп Сидней, вместе взятые, не могли вытеснить из его сознания размышлений о настоящих и будущих взаимоотношениях с пленительной мельничихой, или Мизиндой, как ему было угодно именовать Мизи Хэппер. Нравы того времени (как мы уже указывали), к счастью, находились в полном соответствии с врожденной порядочностью сэра Пир-си, которая, скажем прямо, доходила почти до чудачества; он считал бы, что совершает три смертных греха — против своей чести, против рыцарства и против нравственности, если бы в ответ на самоотверженность девушки злоупотребил ее доверчивостью. И, надо отдать справедливость сэру Пирси, у него никогда не возникало подобной мысли, и со всяким, кто вздумал бы подстрекать его на подобный низменный и неблагодарный поступок, он расправился бы, пустив в ход все таинства imbroccata, stoccata или punto reverse, которым научил его Винченцо Савиола. Вместе с тем, как человек взрослый, он понимал, что их совместное путешествие в столь тесном соседстве может вызвать разные нелестные толки и явиться для него ловушкой. А как светский кавалер и придворный щеголь, он чувствовал, что смешно и унизительно разъезжать по Шотландии верхом на коне с какой-то дочерью мельника за спиной и давать повод к подозрениям, обидным для обоих, и насмешкам, оскорбительным лично для него.
— Хорошо бы, — произнес он почти вслух, — если бы мне удалось мирно и безмятежно расстаться с нею, не обидев ее, не повредив репутации сей весьма честолюбивой и чересчур достойной мельничихи, и чтобы каждый из нас впредь пошел своей дорогой, подобно тому как величественный корабль, предназначенный для дальних плаваний, расправляет паруса и уносится вдаль, а скромная лодочка возвращает к домашнему очагу милых подружек, которые с израненным сердцем и заплаканными глазами проводили на дерзновенные подвиги команду гордого фрегата.
Едва успел он выговорить свое желание, как оно исполнилось: вошедший хозяин доложил ему, что, согласно приказанию, лошадь его светлости оседлана и готова в путь. А на вопрос сэра Пирси о молодой девушке, которая… словом, о той девице…
— Мизи Хэппер, — ответил хозяин, — отправилась домой и просила передать вашей милости, что вы теперь уже по пути в Эдинбург не заблудитесь: тут не так далеко и развилок больше не будет.
Не часто случается, что наши желания исполняются в ту самую минуту, когда мы их выражаем: может быть, мудрое провидение заведомо не спешит, потому что по опыту знает людскую неблагодарность. Именно так было с сэром Пирси. Когда трактирщик сообщил ему, что Мизи повернула восвояси, он едва не закричал от изумления и досады, забрасывая хозяина вопросами, куда она уехала и когда уехала. Благоразумие удержало его от восклицания — он ограничился вопросами.
— Куда она делась? — переспросил хозяин, с удивлением глядя на рыцаря. — Домой, к отцу, а то куда же? Уехала сразу, как только распорядилась насчет лошадки вашей светлости, да еще присмотрела, как ее накормили (могла бы, кажется, довериться мне, но мельники и вся их порода думают, что все кругом такие же воры, как они сами). Теперь она, думаю, уж мили три отмахала, не меньше.
— Значит, уехала! — бормотал сэр Пирси, шагая из угла в угол по узкой комнатке. — Неужели уехала? Ну что ж, пусть будет так. От моего общества могла пострадать ее репутация, а от ее соседства мне мало чести. А я-то думал, что отделаться от нее мне будет нелегко! Уверен, что она уже сейчас любезничает с первым встречным деревенским олухом, и моя увесистая цепь окажется недурным приданым. А в сущности, разве это не справедливо? Разве она не заслуживает в десять раз более ценной награды? Пирси Шафтон! Пирси Шафтон! Неужели ты жалеешь о подарке, который твоя спасительница получила столь дорогой ценой? Безжалостный ветер этой северной стороны забрался к тебе в душу и заморозил цветы твоего великодушия, подобно тому как он, говорят, губит цветы тутового дерева… И все-таки, — продолжал он после некоторого раздумья, — я никак не ожидал, что она так легко и добровольно расстанется со мной. Но думать об этом бесполезно. Дайте мне счет, любезный хозяин, и велите конюху подвести моего коня.
Честный хозяин, по-видимому, тоже решал в этот момент какой-то важный вопрос, потому что ответил не сразу — возможно, он размышлял о том, позволит ли ему совесть потребовать деньги по уже оплаченному счету. Надо полагать, что совесть после некоторого колебания дала отрицательный ответ, ибо трактирщик наконец сказал:
— Не буду врать, ваша милость, по счету я получил сполна. Но если вашему благородному рыцарству угодно что-нибудь прибавить за хлопоты…
— Как это сполна? — перебил кавалер. — Кто же уплатил по моему счету?
— Да все она же, Мизи Хэппер если говорить начистоту; я уж толковал об этом, — ответил честный трактирщик, который, решив в данном случае говорить правду, испытывал жестокие муки, более естественные, казалось бы, у лжеца. — Уплатила она из тех денег, что лорд-аббат отпустил на дорожные расходы вашей милости, так она мне сама сказала. II я никогда не позволю себе обирать джентльмена, который переступил мой порог. — Но тут же, не выдержав, он прибавил — в убеждения, чтд прямота равносильна честности: — Если же благородный джентльмен по собственному желанию… за дополнительные хлопоты…
Кавалер прервал его красноречие, бросив на стол целый нобль, который, при ценах в Шотландии, вероятно» вдвое превысил поданный счет, хотя в «Трех журавлях» или в «Вэнтри» пришлось бы заплатить вдвое больше. Щедрость гостя привела трактирщика в такой восторг, что он поспешил нацедить отъезжающему прощальный кубок (по традиции — бесплатно), выбрав, однако, для этого бочонок с вином попроще, чем то, которым он поил рыцаря за обедом. Сэр Пирси степенно подошел к своему коню, отведал предложенного вина, поблагодарил хозяина со снисходительным высокомерием настоящего елизаветинского вельможи, вскочил в седло и поехал на север по дороге, ведущей в Эдинбург. Как ни мало походила эта дорога на современное шоссе, но от проселочных и пешеходных дорог она отличалась настолько, что сбиться с нее было невозможно.
«Я, кажется, смогу обойтись без ее указаний, — рассуждал сам с собой рыцарь, не подгоняя медленно трусившего коня, — и в этом разгадка ее внезапного отъезда, которого я никак не мог ожидать. Что ж, хорошо; по. крайней мере я развязался с нею. Разве мы не просим в молитвах избавить нас от искушения? Непростительно только, что она позволила себе уплатить по моему счету в гостинице — неужели она забыла, кто она и кто я? Хотелось бы повидать ее еще хоть раз, чтобы объяснить ей, какую грубую ошибку она совершила по своей неопытности. Впрочем, боюсь. — продолжал он, выехав из редкого леса и глядя на теснящиеся кругом холмы, подножия которых утопали в болоте, — боюсь, что скоро мне придется плохо — без путеводной нити моей Ариадны как выберусь я из тайников сего горного лабиринта?»
Размышления кавалера были прерваны конским топотом, н по одной из лесистых дорожек на так называемое шоссе выехал мальчуган небольшого роста на сером шотландском пони.
Мальчик был одет по-деревенски, но опрятно и с некоторым щегольством. На нем была серая суконная куртка со шнурами, черные суконные штаны и сапожки из оленьей кожи с изящными серебряными шпорами. Капюшон пунцового плаща, накинутого на плечи, скрывал нижнюю часть его лица, и черная бархатная шапочка с перьями была надвинута на самые брови.
Сэр Пирси Шафтон любил общество. Довольный тем, что подвернулся попутчик, видимо знающий дорогу, да еще такой привлекательный, рыцарь не замедлил спросить его, откуда он едет и куда держит путь. Мальчик, глядя в сторону, ответил, что едет в Эдинбург, чтобы «наняться в услужение к какому-нибудь благородному господину».
— А мне кажется, что ты убежал от своего хозяина, — сказал сэр Пирси, — и потому, отвечая на мой вопрос, боишься смотреть мне в глаза.
— О нет, сэр, уверяю вас, — застенчиво проговорил мальчик, как бы против воли взглянув на сэра Пирси и снова отворачиваясь. Но этого мгновения было достаточно, чтобы восторжествовала истина. Ошибки быть не могло — он узнал большие темные глаза молодой дочери мельника, ее простодушную улыбку, проглядывавшую сквозь видимое смущение, ее девичью фигуру в этом мужском наряде. Неожиданная встреча так развеселила сэра Пирси, он был так обрадован возвращением своей спутницы, что сразу забыл все превосходные доводы, которыми утешал себя, когда она исчезла.
На вопрос, откуда она достала этот костюм, девушка ответила, что получила его от одной своей знакомой в Кирктауне, — это был праздничный наряд ее сына, который сейчас был призван под знамена своего ленного лорда, одного из местных баронов. Костюм Мизи взяла под предлогом, что она собирается участвовать в сельском маскараде, и взамен оставила всю свою одежду, которая стоит не меньше десяти крон, в то время как за костюм мальчика не получить и четырех.
— А лошадка, моя изобретательная Мизинда, — продолжал сэр Пирси, — откуда взялась лошадка?
— Я взяла ее в долг у нашего трактирщика, у хозяина «Коршунова гнезда», — ответила она, с трудом сдерживая смех, — а он взамен послал за нашим Шариком, которого я оставила в Таскеровой роще у Крипплкросса.
Вот будет чудо, если он его там найдет!
— Но в таком случае, хитроумнейшая Мизинда, бедняга лишится лошадки, — сказал сэр Пирси. В его английские понятия о собственности не укладывался подобный способ приобретения чужого имущества, может быть, не пугающий дочку мельника (к тому же жительницу пограничного района), но уж вовсе не присущий знатному англичанину.
— Если он даже и лишится этого пони, — смеясь возразила Мизи, — то ведь в наших пограничных местах не с ним первым и не с ним последним приключается такая неприятность. По он не останется в накладе. Ручаюсь, что он вычтет полную стоимость лошадки из тех денег, что давно уже должен моему отцу.
— В таком случае, убыток потерпит ваш отец, — с настойчивой прямолинейностью упорствовал сэр Пирси.
— К чему сейчас толковать о моем отце! — проговорила девушка с досадой, но сейчас же, дав волю более глубоким чувствам, прибавила: — Сегодня мой отец потерял то, что ему дороже всего имущества.
Грусть и раскаяние, прозвучавшие в этих немногих словах его спутницы, так поразили английского рыцаря, что он счел себя обязанным по чести и совести в самых решительных выражениях разъяснить Мизи, какому риску она подвергает свое честное имя и как благоразумно поступит, если вернется к отцу. Наставления его, несмотря на излишнюю цветистость речи, делали честь его уму и сердцу.
Молодая девушка слушала плавно льющиеся рассуждения рыцаря, опустив голову на грудь, как человек, погруженный в глубокое раздумье и еще более глубокую печаль. Когда он умолк, Мизи подняла голову, в упор посмотрела ему в лицо и с твердостью заявила:
— Если мое общество вам наскучило, сэр Пирси Шафтон, скажите одно словечко — и дочь мельника исчезнет с ваших глаз. Но не думайте, что я буду вам в тягость, если мы вместе поедем в Эдинбург. У меня хватает здравого смысла и самолюбия — обузой я никогда не буду. Но если вы сейчас решите ехать со мной и не боитесь, что я вас стесню впоследствии, не говорите мне о возвращении домой. Все, что вы можете по этому поводу сказать, я не раз говорила самой себе. Если я здесь, значит, всякие рассуждения бесполезны. Не будем больше никогда об этом говорить. Я уже оказала вам небольшую услугу, а в дальнейшем могу еще больше пригодиться. Вы сейчас не в Англии, — там, говорят, закон одинаково справедливо относится и к большим и к маленьким людям, там судью нельзя задобрить или запугать, а у нас законом является сила, и защищаться надо смелостью и находчивостью. И, поверьте, я лучше знаю опасности, которые могут вам угрожать.
Сэр Пирси Шафтон был несколько задет тем, что юная Мизи собиралась не только указывать ему дорогу, но и заботиться о его безопасности, и, отвечая, намекнул, что почитает излишним всякое покровительство, полагаясь только на собственную руку и добрый меч. Мизи ответила очень кротко, что никогда не сомневалась в его отваге, но именно отвага скорее всего вовлекает в беду. Английский рыцарь, никогда не отличавшийся последовательностью мышления, не стал больше спорить, решив про себя, что девушка говорит все это, стремясь скрыть настоящую причину своих поступков, то есть свою влюбленность в него, в Пирси Шафтона. Романтическая сторона путешествия льстила его тщеславию и окрыляла воображение; он приравнивал себя к романтическим героям литературных произведений, где нередко совершаются подобные переодевания.
Искоса поглядывая на своего пажа, рыцарь убедился в том, что деревенские навыки и привычка к верховой езде оказались весьма кстати для роли, которую Мизи взяла на себя. Она правила маленькой лошадкой умело и даже грациозно, ничем не обнаруживая своего перевоплощения; заподозрить обман можно было, только проследив, как смущается паж, чувствуя на себе пристальный взгляд своего спутника; но это смущение только увеличивало привлекательность девушки.
Довольные собой и друг другом, они продолжали путь и только к вечеру остановились на ночлег в деревне, где все постояльцы маленькой гостиницы, мужчины и женщины, стали наперебой превозносить благородную внешность и изысканные манеры английского кавалера и необычайную миловидность юного пажа.
Тут Мизи Хэппер в первый раз дала понять сэру Пирси Шафтону, какой сдержанности в отношениях она от него потребует. Объявив его своим господином, она прислуживала ему с почтительностью и усердием настоящего слуги, не допуская, однако, никакой вольности с его стороны, хотя короткость обращения была свойственна кавалеру и пе свидетельствовала о каких-либо дурных намерениях. Так, например, будучи, как мы знаем, большим знатоком красивой одежды, сэр Пирси стал рассказывать Мизи, что собирается сразу после прибытия в Эдинбург одеть ее в свои цвета — розовый и телесный, заказав для нее соответствующий костюм, который будет ей гораздо больше к лицу, чем нынешний. Пока рыцарь благоговейно распространялся об оторочках, кружевах, разрезах и вышивках, Мизи слушала с большим увлечением, но случилось так, что он, в порыве вдохновения, доказывая преимущество гладкого воротничка перед испанскими брыжами, дотронулся до камзола своего пажа. Девушка мгновенно отошла от него и сурово напомнила, что она одинока и считает себя в безопасности под его покровительством.
— Вы знаете, почему я оказалась здесь, — продолжала она. — Стоит вам хоть чуточку вольнее повести себя со мной, чем вы держались бы с принцессой, которую окружает весь ее двор, — и вы больше меня не увидите. Дочь мельника исчезнет, как улетает е гумна соломинка, когда подует западный ветер.
— Вы меня не поняли, прекрасная Молинара, — начал cap Пирси Шафтон, но прекрасная Молинара исчезла, не дослушав его возражений.
«Очень странная особа, — подумал он, — и, клянусь моей правой рукой, она скромна в такой же мере, как прекрасна. Конечно, непростительно было бы ее обидеть или оскорбить ее честь! Но когда она украшает свою речь сравнениями, видно, какого она сословия. Если бы она прочла „Эвфуэса“ и предала забвению эту проклятую мельницу вместе с гумном, я убежден, она научилась бы вплетать в свою речь такие же перлы остроумия и любезности, какими пересыпают свои слова самые искусные в риторике дамы при дворе Фелицианы. Надеюсь все же, что она вернется и проведет со мной этот вечер?»
Но это не входило в планы благоразумной Мизи. Уже, наступали сумерки, и рыцарь увидел своего пажа только на следующее утро, когда их лошади были поданы к крыльцу и надо было продолжать путешествие.
Но здесь мы вынуждены прервать течение нашего рассказа и проститься с английским рыцарем и его слугой, чтобы перенестись в башню Глендеарг.
ГЛАВА XXX
Злым духом называете? Возможно!
Но знаю я: средь ангелов отпавших
Он первый, кто помочь стремился людям
Познать добро, отвергнутое им.
Старинная пьеса
Наше повествование возобновляется с того дня, когда Мэри Эвенел перенесли в комнату братьев Глендининг. Преданная служанке Тибб не отходила от постели больной, тщетно стараясь ободрить и утешить ее. Отец Евстафий доброжелательно и усердно применял все обычные увещания и доводы, которыми дружба стремится смягчить страдание, хотя они редко достигают цели. Наконец все ушли, и Мэри вволю предалась отчаянью. Она испытывала безмерное горе, охватывающее человека, который в первый раз в жизни полюбил и сразу же потерял любимое существо; ни зрелый возраст, ни повторные удары судьбы еще не могла научить девушку тому, что все утраты так или иначе забываются и раны заживают.
Тяжко предаваться скорби, но описывать ее и вовсе невозможно — это памятно каждому, кто страдал. В силу особых условий, в которых она выросла, Мэри Эвенел привыкла считать себя игрушкой в руках судьбы; грусть и задумчивость придавали ее тяжелым переживаниям особую глубину. Она не переставала думать о могиле, окровавленной могиле, где покоился юноша, которого она втайне пламенно любила; мужество н горячность Хэлберта находили странный отклик в ее душе, способной на большие порывы. Скорбь молодой девушки не изливалась в стонах и слезах. Чуть только миновала первая вспышка отчаяния, она принялась, как несостоятельный должник, горестно и сосредоточенно размышлять о громадности своей потери. Казалось, больше ничто не связывает ее с окружающим миром. До сих пор она не признавалась даже самой себе, что мечтает соединить свою судьбу с Хэлбертом, а с его гибелью как будто не стало единственного дерева, которое могло защитить ее от бури. В младшем Глендининге она ценила уступчивость, мягкость и более миролюбивые наклонпости, но от ее внимания не ускользнуло (это никогда не ускользает от женщины в подобных случаях), что Эдуард в силу этих качеств считал себя более достойным ее любви, между тем как она, отпрыск гордого и воинственного рода, преклонялась именно перед мужественностью погибшего. Более всего несправедлива женщина к отвергнутому поклоннику, когда она только что потеряла возлюбленного и сравнивает дорогой ее сердцу образ покойного с соперником, оставшимся в живых.
Материнская, хоть и грубоватая ласковость госпожи Глендининг и безграничная преданность старой служанки казались теперь единственными добрыми чувствами, которыми она могла располагать, — но как мало значили они по сравнению с глубокой привязанностью чистого душой юноши, который слушался каждого ее взгляда, подобно тому как самый порывистый скакун покоряется поводьям всадника. Погрузившись в эти безрадостные думы, Мэри Эвенел ощутила душевную пустоту — неизбежное следствие невежества и суеверий, в которых римская церковь воспитывала свою паству. Верующие видели в католичестве только обрядовую сторону, их молитвы сводились к бормотанию заученных непонятных слов, которые приносили мало утешения людям, по привычке повторяющим их в тяжелые минуты. Не умея молиться и не зная, как вознестись духом к верховному существу, она с тоской воскликнула:
— Некому помочь мне на земле, а как просить помощи у неба, я не знаю!
Чуть вырвались у нее эти горестные слова, как посредине комнаты, освещенной лунным светом, она увидела Белую даму, всегда оберегающую судьбы рода Эвенелов. Читатель знает, что этот призрак уже не раз являлся ей; играла ли тут роль врожденная смелость девушки или странность ее характера, но она без страха глядела на привидение. Сейчас, однако, Белая дама была так хорошо видна и находилась так близко, что Мэри охватил ужас. Первым ее желанием было заговорить с призраком, но старинное предание утверждало, что только посторонние люди могли безнаказанно задавать Белой даме вопросы и получать от нее ответы; если же к ней отваживались обращаться потомки рода Эвенелов, их вскоре постигала смерть. В ответ на пристальный взгляд приподнявшейся в постели девушки видение знаком предложило ей хранить молчание и внимательно слушать.
Казалось, Белая дама многозначительно нажимает ногой на одну из досок в полу, тихо напевая своим грустным мелодичным голосом:
Тебя жалеют Мертвецы Живые,
Но ждет в грядущем Мертвый, но Живой!
Внимай же, дева! Здесь найдешь впервые
Закон и Слово под моей ногой
И Путь, который ищешь ты напрасно…
О, если б духи слезы лить могли,
Оплакала б я жребий свой несчастный:
Мне загражден навеки путь земли!
Удел мой — вечный сон и тьма забвенья,
Но ты в юдоли не грусти земной:
Здесь обретешь от бед и зол спасенье,
Его еще не ведал род людской.
Возьми, владей! Ведь он не мой, а твой!
С последними словами неземная посетительница нагнулась, словно. желая дотронуться рукой до половицы, на которой стояла. Но тут ее облик стал постепенно редеть и расплываться, как тает перистое облачко, проносящееся мимо яркой луны, и вскоре все исчезло.
Еще никогда не испытывала Мэри такого гнетущего страха: ей казалось, что она теряет сознание. Сделав над собой усилие, она поборола смятение и, как предписывает в таких случаях католическая церковь, обратилась с молитвой к святым и ангелам. Вконец измученная, она погрузилась в тревожный прерывистый сон, а на рассвете ее разбудили крики: «Измена! Предательство! Держите их! В погоню!» Эта суматоха поднялась в башне, когда стало известно, что сэру Пирси Шафтону удалось бежать.
Предчувствуя новое несчастье, Мэри Эвенел, наскоро оправив на себе платье, которого на ночь не снимала, отважилась выйти из своей комнаты и тотчас столкнулась с растрепанной, как седая сивилла, старой Тибб, которая носилась из комнаты в комнату, причитая, что подлый англичанин, смертоубийца, сбежал, а бедный ребенок Хэлберт Глендининг, неотмщенный, вовек не найдет покоя в своей кровавой могиле. Снизу раздавались громовые возгласы молодых людей. Убедившись в том, что из-за предосторожности хитроумной Мизи Хэппер они очутились взаперти в башне и не имеют возможности пуститься в погоню за беглецами, они изливали свое бешенство в проклятиях и угрозах. Вскоре раздался повелительный голос отца Евстафия, потребовавшего прекратить шум. Мэри Эвенел почувствовала, что ей тяжело быть па людях и участвовать в обсуждении происшедших событий, и снова удалилась в свою уединенную ком-пату.
Остальные члены семьи собрались на совет в трапезной. Эдуард был вне себя от бешенства, а отец Евстафий в не меньшей степени возмущался дерзостью, с какой Мизи составила план бегства, смелостью и ловкостью, с которыми она привела его в исполнение. Но удивление и гнев были равно бессильны. Железные перекладины на окнах, установленные для того, чтобы не допустить вторжения извне, теперь оказались тюремными решетками, не выпускающими никого изнутри. Были, правда, открыты верхние бойницы башни, но без лестницы или веревки, необходимых всем бескрылым существам, спуститься с такой вышины на землю было невозможно. Шум и крики, доносившиеся из башни, быстро привлекли к ограде Глендеарга жителей близлежащих домов; но мужчины явились в башню еще накануне, для караульной службы в течение ночи, а женщины и дети, кроме бесполезных возгласов удивления, никакой помощи оказать не могли; ближайшие же соседи находились на расстоянии нескольких миль. Госпожа Элспет заливалась слезами, но сохранила достаточное присутствие духа, чтобы докричаться до стоявших за оградой женщин и детей, приказывая им сейчас же перестать скулить, а вместо этого присмотреть за коровами! Мало того, что на душе горько, так дрянная девчонка заперла всю семью в их собственной башне, да так крепко, точно в джеддартской тюрьме.
Между тем мужчины, не придумав ничего лучшего, единодушно решили ломать двери, пустив в ход ломы и те инструменты, какие были в доме. Все эти орудия мало подходили для данной цели, а двери в свое время были сделаны на совесть. Внутренняя, дубовая дверь в течение трех убийственно медленных часов сопротивлялась их натиску, а следующая, железная, сулила отнять у них в лучшем случае двойное количество труда и времени.
Пока мужчины были заняты этой неблагодарной работой, Мэри Эвенел с гораздо меньшими усилиями доискалась до истинного смысла таинственных заклинаний Белой дамы. Разглядывая место, на которое указывало привидение, она заметила отстающую половицу — приподнять ее не стоило никакого труда. Вынув эту доску, Мэри, к своему изумлению, обнаружила черную книгу, ту самую, которую постоянно читала ее покойная мать; завладев дорогой находкой, она почувствовала самую большую радость, доступную ее сердцу в минуты столь глубокой скорби.
Почти не зная ее содержания, Мэри с детства, повинуясь матери, с благоговением относилась к этой книге.
Покойная супруга сэра Уолтера Эвенела, вероятно, потому не торопилась посвящать свою дочь в тайны священного писания, чтобы девушка со временем лучше поняла и его наставления и опасность, грозившую в ту эпоху всем, кто его изучал. Смерть унесла леди Эвенел раньше, чем прекратилось преследование реформатства, и дочь ее еще не настолько выросла, чтобы оцепить всю важность нового религиозного учения. Любящая мать, однако, позаботилась о воспитании Мэри в духе реформатства, что ей было дороже всего на свете. В черную книгу были вложены рукописные листки, в которых подробно пояснялись и сопоставлялись различные места из священного писания, указывавшие на заблуждения и человеческие домыслы, которыми римская церковь исказила здание христианства, воздвигнутое божественным зодчим. Эти сопоставления были изложены спокойно, в духе христианской терпимости, так что могли бы служить примером для богословов той эпохи; они были понятны, убедительны, справедливы и подкреплены необходимыми ссылками и доказательствами. Кроме того, там было несколько записей, не имевших отношения к полемике между вероучениями: их можно было бы определить как сокровенную беседу набожного человека с самим собой. На одном из листков, который, судя по его ветхости, бывал в ходу очень часто, мать Мэри начертала несколько проникновенных изречений, которые могли ободрить отчаявшегося человека и уверить его в благоволении и покровительстве свыше. В нынешнем подавленном настроении девушку привлекали именно эти записи, сделанные дорогой рукой, ниспосланные ей в минуту такого душевного смятения и столь удивительным образом. Мэри перечитывала задушевное обещание: «Я никогда не забуду и не покину тебя», и утешительный призыв: «Помяни меня в день скорби, и ты обрящешь спасение». Она шептала эти слова, и ее сердце соглашалось: воистину, это слово божье.
Есть люди, к которым религиозное чувство пришло среди бурь и тревог; у других оно проснулось в минуты разгула и мирской суеты; у некоторых первые слабые ростки его показались среди сельского досуга, в безмятежной тишине. Но, может быть, чаще всего религия в ореоле непогрешимости влечет к себе людей, подавленных великим горем, когда их слезы, подобно благодатному дождю, способствуют укоренению и произрастанию небесных семян в их сердце. Именно так случилось с Мэри Эвенел.
Она как будто не слышала снизу ни дребезжания, ни скрежета, ни скрипа и лязга железных рычагов о железные решетки, к ней не доносились размеренные возгласы мужчин, с помощью которых они объединяли своп усилия, чтобы всем бить одновременно и с определенной скоростью; она оставалась глуха к проклятиям и угрозам по адресу беглецов, которые, скрывшись, обрекли стольких людей на изнурительно тяжелый труд. Как ни резали слух дикие звуки, чуждые прощению, согласию и любви, ни этот грохот и ничто другое не могло бы отвлечь Мэри от нового направления мыслей, возникшего в связи с книгой, которая таким необычайным путем попала к ней в руки. «Безмятежность небесная надо мной, — говорила она себе, — а шум, что раздается вокруг, — это шум низменных земных страстей».
Уже миновал полдень, а железная дверь никак не поддавалась. Но тут узники Глендеарга получили подкрепление: у ворот башни нежданно-негаданно появился Кристи из Клинт-хилла во главе маленького отряда из четырех всадников, у которых на шапках торчали ветки остролиста — эмблема барона Эвенела.
— Эй, хозяева! — крикнул Кристи. — Я вам привез в. подарок одного человека.
— Подари нам лучше свободу, — ответил Дэн из Хаулетхэрста.
Кристи очень удивился, когда узнал, что тут произошло.
— Хоть повесьте меня, — крикнул он, — если у вас хватит совести повесить человека за такую малость, — но мне не удержаться от смеха! Интересно вы выглядите за вашими собственными решетками, ни дать ни взять — крысы в мышеловке! Там сзади у вас еще бородач какой-то, крысиный дед, что ли?
— Замолчи, грубиян, — оборвал его Эдуард, — это наш помощник приора. Тут тебе не время, не место и не компания для непристойных шуток!
— Го-го! Мой молодой господин не в духе? — воскликнул Кристи. — Вы упираете на то, что пол-Шотландии именует его своим духовным отцом; так будь он моим собственным родным отцом, я бы и то над ним посмеялся. А теперь довольно, вижу, вам без меня не обойтись. Сноровки нет у вас решетки высаживать; надо ломом у самого крюка ковырнуть — понимаешь, молодо-зелено? Просунь-ка мне сюда тот рычаг! Ах, хороша птичка, любые запоры откроет, и ищи ветра в поле. Да, частенько влетал я за тюремные решетки, у вас столько зубов во рту не наберется… и выбирался оттуда, не задерживался, об этом хорошо знает комендант Лохмабенской крепости.
Кристи не зря похвалялся своим мастерством. Под руководством столь многоопытного механика узники Глендеарга сбили крюки и болты; не прошло и получаса, как решетчатые ворота, так долго не уступавшие их усилиям, распахнулись настежь.
— А теперь на коней, друзья, — воскликнул Эдуард, — в погоню за Шафтоном!
— Стон! — вмешался Кристи из Клинт-хилла. — Что за погоня! Шафтон ваш гость, друг моего господина и мой собственный Друг к тому же. Объясните в двух словах: какого дьявола вздумалось вам за ним гнаться?
— Прочь с дороги! — гневно крикнул Эдуард. — Меня никто не удержит. Этот негодяй убил моего брата!
— Что он толкует? — обратился Кристи к остальным молодым людям. — Убил? Кто убил? Кого убил?
— Англичанин, сэр Пирси Шафтон, — стал объяснять Дэн из Хаулетхэрста, — вчера утром убил молодого Хэлберта Глендининга; и вот мы все собрались, как полагается, отплатить за убийство.
— Что за сумасшествие! — воскликнул Кристи. — Во-первых, я застаю вас взаперти в вашей собственной башне; во-вторых, я еще должен удержать вас от мщения за убийство, которое вам приснилось.
— Говорю тебе, — вскипел Эдуард, — что вчера утром этот коварный англичанин зарезал и похоронил моего брата.
— А я говорю вам, — возразил Кристи, — что вчера вечером видел вашего брата живым и здоровым. Хотел бы я поучиться у него, как выбираться из могилы. Неспроста люди говорят, что зеленая травка держит крепче, чем толстая решетка.
Все затихли, глядя на Кристи с изумлением. Отец Евстафий, до сих пор избегавший разговора с начальником «Джеков», сейчас подошел к нему и сурово спросил, действительно ли он уверен, что Хэлберт Глендининг жив.
— Отец мой, — ответил Кристи более почтительно, чем он привык разговаривать со всеми, кроме своего господина, — признаюсь, я иногда подшучиваю над вашей братией долгополыми, но только не над вами, потому что, если вспомните, один разок вы мне спасли жизнь. Так вот, если правда, что днем светит солнце, а ночыо луна, та правда, что вчера в замке моего господина барона Эвенела ужинал Хэлберт Глендининг, а пришел он к нам вместе с одним стариком, о котором будет речь впереди.
— А где он сейчас?
— На это пусть уж вам дьявол ответит, — проворчал Кристи, — потому что дьявол, как видно, завладел всей семьей. Взбалмошный этот Хэлберт, испугался, что ли, обычной выходки нашего барона (а у того настроение бывает разное), чего-то ради бросился в озеро и не хуже дикой утки переплыл его. Робин из Редкасла загнал хорошую лошадку, когда гнался за ним на рассвете.
— А зачем за ним гнались? — спросил помощник приора. — Что дурного он совершил?
— Ничего дурного за ним я не знаю, — сказал Кристи, — но таков был приказ барона, который чего-то взбеленился. Я ведь уже говорил, что там все поголовно с ума спятили.
— А ты куда спешишь, Эдуард? — спросил монах.
— В Корри-нан-Шиан, отец мой, — ответил юноша. — Мартин и Дэн, берите заступы и мотыги, следуйте за мной, если не боитесь!
— Это дельно, — одобрил отец Евстафий. — И сейчас же дай нам знать, что вы там найдете.
— Эй, Эдуард! — крикнул ему вслед Кристи. — Если вы найдете там такую дичину, как Хэлберт Глендининг, я обязуюсь съесть ее даже без соли. А здорово зашагал этот юнец Эдуард, приятно посмотреть. Пока мальчишку не проверишь на серьезном деле, не знаешь, что у него на сердце. Хэлберт — тот всегда носился, как дикий козел, а этот вечно торчал в уголку у камина с книжкой или с другой ерундой. Так бывает и с заряженным ружьем — стоит себе в углу, как старый костыль, а нажмешь курок, и оттуда валом и огонь и дым. А вот и мой пленник! Преподобный сэр, давайте отложим все прочие дела в сторону: мне надо сказать вам несколько слов про него. Я для того и приехал пораньше, но помешала вся эта канитель.
В это время во дворе башни Глендеарг появились еще два всадника с эмблемой барона Эвенела на шапках, и между ними на лошади со связанными руками ехал реформатский проповедник Генри Уорден.
ГЛАВА XXXI
Товарищ школьный мой, юнец смышленый,
Задумчивый и замкнутый с друзьями…
Трудясь, он забывал еду и отдых,
Терзая тело, чтоб возвысить ум.
Старинная пьеса
По просьбе начальника «Джеков» отец Евстафий вернулся в башню вместе с ним. Закрыв за собой дверь, Кристи приблизился к помощнику приора и весьма самоуверенно и развязно приступил к изложению своего дела.
— Мой господин, — сказал он, — шлет вам через меня свои лучшие пожелания, преподобный сэр. Вам — больше, чем всей братии и даже самому аббату; хотя он всюду именуется лордом и прочее, всему свету известно, что козырный туз в колоде — это вы.
— Если у вас есть надобность поговорить со мной о о делах обители, — сказал помощник приора, — хорошо бы это сделать незамедлительно. Время дорого, и участь Хэлберта Глендининга не дает мне покоя.
— Ручаюсь за его целость своей головой, руками и ногами, — воскликнул Кристи, — повторяю вам, он жив-здоров не хуже меня.
— Не следует ли мне передать эту радостную весть его несчастной матери? — сказал отец Евстафий. — Впрочем, лучше подождем, пока раскопают могилу. Итак, сэр «джек», что велел передать мне твой господин?
— Моему лорду и повелителю стало известно, — начал Кристи, — что аббатство святой Марии поверило в россказни некоторых притворных друзей (барон в свободную минуту еще отблагодарит их! ) и будто у вас считают, что Джулиан Эвенел отдаляется от святой церкви, связывается с еретиками и с их покровителями и зарится па богатства обители.
— Покороче, любезный нарочный, — перебил его помощник приора. — Дьявол всего опаснее, когда он опутывает своими назиданиями.
— Короче? Можно! Мой господин желает жить с вами в дружбе, и, чтобы посрамить клеветников, он посылает вашему аббату того самого Генри Уордена, который своими проповедями взбудоражил весь мир. Можете поступить с ним так, как велит святая церковь и как будет угодно господину аббату.
При этом известии глаза отца Евстафия так и засверкали. Уже давно считалось, что очень важно захватить этого проповедника, рвение которого находило такой отклик в сердцах, что он, пожалуй, был не менее любим народом и не менее страшен для римской церкви, чем сам Джон Нокс.
Научившись весьма искусно приспособлять свои доктрины применительно к потребностям и вкусам варварской эпохи, римская церковь позднее, с изобретением книгопечатания и развитием пауки, уподобилась огромному Левиафану, в тело которого, колеблемое волнами, вонзали свои гарпуны десятки тысяч реформатских рыбаков. В Шотландии римская церковь уже дышала на ладан, но, повинуясь инстинкту самосохранения, она, истекая кровью, напрягала все усилия, чтобы отразить удары врагов, наседающих на ее владения и на ее авторитет. Во многих больших городах монастыри были сметены с лица земли народной яростью, кое-где дворяне, примкнувшие к повой церкви, захватывали монастырские земли, однако католическое духовенство оставалось под защитой государства и сохраняло свои богатства и привилегии повсюду, где оно опиралось на силу и заставляло себя уважать. Именно в таком положении находилось аббатство святой Марии в Кеннаквайре. Ни территория обители, ни ее влияние не были ущемлены; соседние крупные землевладельцы воздерживались от расхищения монастырского имущества — отчасти потому, что партия, к которой они принадлежали, по-прежнему поддерживала старую религию, отчасти потому, что каждый из баронов зарился на всю добычу целиком и опасался, что при дележе ему мало достанется. Сверх того, было известно, что аббатство святой Марии находится под покровительством могущественных графов Нортумберленда и Уэстморленда, ревностных сторонников католичества, впоследствии ставших во главе восстания в десятый год правления Елизаветы.
Приверженцы отживающей римской церкви считали, что пример неустрашимости со стороны монастыря, сохранившего свои привилегии и право суда над еретиками, может сдержать распространение новых веяний; при поддержке законов, никем не отмененных, при покровительстве королевы, монашество, оставаясь на должной высоте, сохранит за Римом владения шотландских монастырей и, может быть, даже вернет в лоно церкви утраченные ею поместья.
Католики северной Шотландии деятельно обсуждали этот вопрос между собой и со своими единоверцами на юге страны. Отец Евстафий, связанный с католичеством и монашеским обетом и внутренними убеждениями, тоже загорелся пламенем нетерпимости и потребовал со всей суровостью покарать за ересь первого реформатского проповедника, или, проще говоря, первого видного еретика, который осмелится ступить на монастырскую землю. Человек от природы добрый и отзывчивый, он, как это нередко бывает, оказался на ложном пути, увлекаемый собственным благородством. Никогда отец Евстафий не стал бы страстным деятелем инквизиции в Испании, где инквизиторы были всемогущи, — их приговоры приводились в исполнение, а судьи не подвергались никакой опасности. В таком положении его суровость наверняка смягчалась бы в пользу преступника, которого он мог бы по собственной прихоти казнить или миловать. Но в Шотландии в эту переломную эпоху дело обстояло совсем не так. Тут надо было решить, отважится ли кто-нибудь из духовенства, рискуя жизнью, выступить в защиту прав церкви? Найдется ли человек, который решится испепелить грешника церковным громом? Или у церкви не больше власти, чем у намалеванного Юпитера, чьи громы вызывают одни только насмешки? Сплетение многих противоречивых обстоятельств не переставало терзать отца Евстафия — ему предстояло решить, хватит ли у него присутствия духа, сознавая грозящую ему опасность, со стоической суровостью совершить расправу, которая, по общему мнению, была выгодна для церкви, а по древнему закону и его собственному убеждению — заслуживала не только оправдания, но даже похвалы.
В то самое время, когда католики лелеяли эти планы, случай послал им в объятия искомую жертву. Пылкий и прямодушный, как все восторженные реформаторы этого века, Генри У орден так далеко перешагнул границы того, о чем его секте было дозволено рассуждать, что теперь, как выяснилось, личное достоинство шотландской королевы требовало предания его суду. Уорден бежал из Эдинбурга, заручившись рекомендательными письмами от лорда Джеймса Стюарта (впоследствии прославленного графа Мерри) к некоторым из малоземельных баронов, владения которых граничили с Англией. В этих письмах лорд Джеймс негласно просил помочь проповеднику благополучно переправиться через границу; одно из них было адресовано Джулиану Эвенелу, которого лорд считал одним из самых подходящих людей для подобного поручения. И в эти годы и долгое время спустя лорд Джеймс предпочитал полагаться на второстепенных деятелей, а не па влиятельных магнатов, державших большое войско. Джулиан Эвенел без всяких угрызений совести втирался в доверие к обеим партиям, но, при всей своей низости, никогда не причинил бы зла гостю, прибывшему с письмом от именитого лорда Джеймса, если бы проповедник не стал назойливо вмешиваться в его семейную жизнь. Решив, что он заставит старика раскаяться в своих оскорбительных нравоучениях и в безобразном переполохе, который он учинил в его доме, Джулиан, со своей обычной изворотливостью, придумал способ одновременно жестоко отомстить и хорошо нажиться, и вместо того, чтобы примерно наказать Генри Уордена в своем собственном замке, распорядился препроводить его в обитель святой Марии; отдавая своего обидчика монахам на растерзание, он получал право требовать от монастыря награду деньгами или земельными угодьями по низкой цене — в последнее время продажа земли из-под палки, за гроши, стала весьма распространенной формой, под прикрытием которой дворяне грабили духовенство.
Вот каким образом случилось, что стойкий, деятельный и неутомимый противник римской церкви очутился во власти помощника приора обители святой Марии, и тому теперь предстояло осуществить обещание, которое он дал своим единоверцам, и потопить ересь в крови одного из самых рьяных ее проповедников.
К чести отца Евстафия, доброта которого иногда шла вразрез с логикой, надо сказать, что известие о поимке Генри Уордена огорчило его больше, нежели обрадовало; правда, вскоре сердце его возвеселилось.
«Печально, — говорил он самому себе, — причинять человеку мучения и жестоко проливать кровь своего ближнего, но судья, которому доверены меч апостола Павла и ключ апостола Петра, не должен уклоняться от своего долга. Наше оружие обратится против нашей собственной груди, если мы не направим его неутомимой и безжалостной рукой против непримиримых врагов святой церкви. Pereat iste! note 62 Человек этот сам навлек на себя гибель, и пусть хоть все еретики Шотландии с оружием в руках встанут на его защиту, приговор над ним будет произнесен и, если возможно, приведен в исполнение».
— Введите этого еретика, — приказал он громко и властно.
Проповедника ввели. На ногах у него оков не было, а руки стискивала веревка.
— Пусть уйдут все, — распорядился отец Евстафий, — кроме необходимой стражи.
Из всего патруля остался один Кристи из Клинт-хилла, который, отослав своих дружинников, обнажил меч и стал у двери, показывая этим, что взял на себя обязанности часового.
Судья и подсудимый очутились лицом к лицу, и в чертах каждого светилось благородное убеждение в своей правоте. Монах собирался, невзирая на опасность, которой он подвергал себя и всю общину, выполнить до конца то, что он в своем невежестве считал священным долгом католика. Проповедник, столь же усердный и пламенный, черпая вдохновение из более просвещенного источника, был готов хоть сейчас принять муку во славу божью и скрепить собственной кровью свою миссию проповедника. Живя в более позднее время, мы можем вернее оценить правоту убеждений каждого из них, и нас бы не затруднил вопрос, чью веру считать истинной. Но страстность отца Евстафия была так же чиста и чужда личной корысти и себялюбия, как если бы она была направлена на защиту более достойного дела.
Они подошли друг к другу, и каждый был вооружен и подготовлен для духовного поединка; их пронзительные взгляды скрещивались, как будто каждый из них выискивал какой-нибудь изъян в доспехах противника. Под этим пристальным взглядом в сердце каждого стали пробуждаться старые воспоминания, всегда возникающие при виде лиц, давно не виденных, сильно изменившихся, но не забытых. Постепенно разгладились суровые повелительные складки на челе отца Евстафия, и мало-помалу растаяло выражение предвзятого угрюмого вызова в глазах Генри Уордена; мрачная скованность на мгновение покинула обоих. Когда-то, в молодости, их связывала тесная студенческая дружба, они учились за границей в одном университете, но потом надолго потеряли друг друга из вида. Оба переменили имя: проповедник — в целях безопасности, а отец Евстафий — повинуясь монастырскому уставу; вот почему каждый из них не подозревал, какую враждебную роль играл его бывший друг в великой религиозной и политической драме того времени. Но сейчас помощник приора воскликнул: «Генри Уэлвуд!» Проповедник тотчас же отозвался: «Уильям Аллан!» Растроганные ушедшими в прошлое старыми именами и неизгладимыми воспоминаниями об университетской дружбе и университетских занятиях, они соединили руки в дружеском пожатии.
— Развяжи его, — приказал отец Евстафий и стал собственноручно помогать Кристи снять веревки, стягивавшие руки старика, хотя пленник несколько противился, восторженно повторяя, что бесчестие, которое он претерпевал, только укрепляло его веру. Но, когда его руки были освобождены, Уорден проявил свою признательность, ласково взглянув на отца Евстафия и вторично пожав ему руку.
Взаимные приветствия, сейчас сблизившие их, были чистосердечны и доброжелательны, но дружелюбная встреча эта все же напоминала рукопожатие противников, которые, враждуя, повинуются голосу чести, а не ненависти.
Тотчас почувствовав гнет того нового, что ныне разделяло их, они разъединили руки, отодвинулись друг от друга и застыли в неподвижности, выражая всем своим видом горестное спокойствие. Первым заговорил отец Евстафий:
— Так вот к чему привела эта неутомимая пытливость ума, эта пылкая и неутолимая жажда истины, которая толкала на взятие последних рубежей познания и, кажется, готовилась захватить приступом само небо? Вот как завершается жизненный путь Генри Уэлвуда? Как же случилось, что мы, зная и любя друг друга в самые светлые молодые годы, в старости встречаемся как судья и преступник?
— Нет, не как судья и преступник, — воскликнул Генри Уорден (во избежание недоразумений, мы будем называть его этим именем, ибо оно получило большую известность), — не как судья и преступник встречаемся мы, а как ослепленный угнетатель и его бестрепетная, обреченная жертва. Я тоже могу спросить, какой же урожай дали радостные надежды, которые возлагались на Уильяма Аллана с его классическим образованием, острым логическим мышлением и разнообразными познаниями? Неужто он опустился до положения одинокого, засевшего в своей ячейке трутня, на которого, в отличие от остального роя, возложена высокая миссия — по указке Рима беспощадно расправляться со всеми, кто противостоит его беззаконию.
— Будь уверен, — провозгласил монах, — что ни тебе и никому из смертных не намерен я отдавать отчет во власти, какою меня облекла святая церковь. Эта власть была мне вручена, чтобы я усердствовал в служении церкви, и усердствовать я буду, невзирая на опасности, никого не страшась и никому не покровительствуя.
— Ничего другого я и не ожидал от вашего ложно направленного рвения, — ответил проповедник. — Во мне вы встретили человека, над которым можете безбоязненно чинить свой суд, зная, что он останется силен, по крайней мере духом, подобно тому, как снег Монблана, которым мы вместе любовались, не тает под лучами самого палящего летнего солнца.
— Верю тебе, — сказал помощник приора. — Верю, что твой дух выкован из металла, — который силой не согнешь. Пусть же он уступит доводам. Обсудим наши расхождения — ведь некогда нам поручали вести схоластические диспуты, и мы часами, даже целыми днями, состязались в знаниях и способностях наших. Может случиться, что ты еще внемлешь голосу пастыря и вернешься в общее стадо.
— Нет, Аллан, — ответил проповедник, — нас разделяют не праздные вопросы, придуманные хитроумными школярами, которые так долго вострят о них свои мозги, пока от мозгов ничего не остается. Заблуждения, против которых я восстаю, подобны бесам — их можно изгнать только постом и молитвой. Увы, мало кто из мудрых и ученых наследует царствие небесное! В наши дни хижины и деревушки дадут больше избранных, чем католические школы и их ученики. Твоя собственная мудрость не что иное, как безумие. Побуждаемый безумием, ты, подобно древним грекам, называешь безумием то, что является единственной, подлинной мудростью.
— Вот он, язык невежества, — сурово произнес помощник приора, — которое в своей запальчивости отвергает знания и авторитеты, восстает против светоча истины, дарованного нам богом в постановлениях вселенских соборов и в учениях отцов церкви. Вы дерзаете заменить светоч сей опрометчивым, своенравным, произвольным толкованием священного писания по усмотрению каждого лжемудрствующего еретика.
— Не приличествует мне отвечать на подобное обвинение, — возразил Уорден. — Основное расхождение между твоей церковью и моей заключается в том, долито ли нас судить согласно священному писанию или согласно взглядам и решениям людей, так же склонных заблуждаться, как мы сами. Ваши пастыри исказили святое учение суетными измышлениями, воздвигли идолов из камня и дерева по образу и подобию усопших, которые при жизни были самыми обыкновенными грешниками, — а ныне их идолам вы заставляете воздавать поклонение, коим мы обязаны только творцу. Это ваши пастыри учредили счетную контору между небом и адом, этакое доходное чистилище, ключи от которого в руках у папы римского, так что он, подобно лихоимствующему судье, за взятки смягчает наказания и…
— Замолчи, богохульник, — сурово перебил его помощник приора, — не то я прикажу кляпом унять твое крикливое злоречие.
— Вот, — ответил Уорден, — таково оно, право христианина свободно высказываться на диспутах, куда нас любезно приглашают римские священники. Кляп… дыба… топор — вот ratio ultima Romae note 63. Но знай, друг моей юности, что характер твоего старого приятеля с годами мало изменился, и он все так же дерзостно готов претерпеть во славу истины все муки, каковым дерзнет подвергнуть его твоя обуянная гордыней церковь.
— В этом я нисколько не сомневаюсь, — сказал монах, — ты по-прежнему лев, готовый метнуться на копье охотника, а не олень, трепещущий при звуке охотничьего рога. — Он молча сделал несколько шагов по комнате. — Уэлвуд, — произнес он наконец, — мы больше не можем быть друзьями. Наше вероучение, наша надежда, наш якорь спасения
— все разделяет нас.
— Глубоко скорблю, что ты сейчас сказал истинную правду. Видит бог, — ответствовал проповедник, — я отдал бы последнюю каплю крови, чтобы обратить тебя на путь истинный.
— То же самое и с большим основанием я говорю тебе, — сказал помощник приора. — Такой человек, как ты, должен бы защищать твердыню церкви, а ты пробиваешь тараном брешь в ее устоях и открываешь дорогу, по которой в наш век нововведений устремляется для разрушения и наживы все низменное, все подлое, все шаткое и сумасбродное. Но если судьба препятствует нам сражаться бок о бок как друзьям, будем по крайней мере биться как благородные противники. Вы не могли забыть:
О, пыл и доблесть древних паладинов!
Они сражались в битвах бесконечных!
— Впрочем, — продолжал он, прерывая цитату, — ваша новая вера, может быть, запрещает вам хранить в памяти стихи великих поэтов, воспевающие религиозную доблесть и возвышенные чувства.
— Вера Джорджа Бьюкэнана, — возразил проповедник, — вера Бьюкэнана и Безы не может быть враждебна литературе. Но стихи поэта, которые вы вспомнили, больше подходят для беспутного королевского двора, чем для монастыря.
— Я бы мог в связи с этим сообщить кое-что о вашем Теодоре Беза, — с улыбкой заметил отец Евстафий, — но мне противны суждения, напоминающие мух, которые пролетают мимо свежего мяса и садятся на гниль. Но обратимся к делу. Если я отведу или отошлю тебя как плен-пика в наше аббатство, то сегодня вечером ты попадешь в каземат, а завтра — на виселицу. Если бы я возвратил тебе свободу, то причинил бы этим вред святой церкви и нарушил бы свой торжественный обет. Между тем в столице могут прийти к другому решению; есть надежда, что в скором времени наступят лучшие времена. Согласен ли ты остаться нашим пленником под честное слово? Если тебя придут освобождать, ты не спрячешься от нас в кусты, как говорят воины нашей страны? Согласен ли ты поклясться мне, что по первому требованию явишься на суд аббата и капитула, что не отдалишься от этого дома дальше, чем на четверть мили? Согласен ли ты, повторяю я, дать мне в этом свое честное слово? И столь неколебимо доверяю я твоей совести, что ты останешься здесь без стражи и надзора, пленником на свободе, повинным лишь предстать перед нашим судом, когда тебя позовут.
Проповедник задумался.
— Мне не по душе самому ограничивать себе свободу какими-либо добровольными обязательствами. Но я в вашей власти, и вы можете принудить меня к ответу. Значит, давая слово, что я не удалюсь за определенную черту и явлюсь, когда меня позовут, я не отказываюсь от свободы, которой располагаю и пользуюсь. Наоборот, находясь в оковах и в вашей власти, я благодаря этому соглашению приобрету свободу, которой пока не имею. Поэтому я принимаю твое предложение, ибо все, что с твоей стороны предлагается с учтивостью, может быть мною принято с честью.
— Постой, я упустил одно важное условие нашего договора, — спохватился помощник приора. — Ты еще должен обещать, что, будучи оставлен на свободе, не будешь ни прямо, ни косвенно распространять или проповедовать свою тлетворную ересь, которая в наши дни совратила столько душ, переманив их из царства света в царство тьмы.
— Если так, я отказываюсь, от нашего договора, — с твердостью объявил Уорден. — Горе мне, если я перестану проповедовать евангелие!
Лицо отца Евстафия омрачилось, и он снова зашагал по комнате, бормоча: — Провалиться бы тебе на месте, упрямый дурак! — Затем, круто остановившись, стал снова убеждать пленника:
— Опомнись, Генри, вспомни свои собственные доводы! Твой отказ — бессмысленное упрямство. В моей власти заточить тебя в такое место, где ничье ухо не услышит твоей проповеди. Таким образом, обещая мне воздержаться от своей деятельности, ты соглашаешься только на то, чего сам не в силах изменить.
— Этого я не знаю, — ответил Генри Уорден. — Ты действительно можешь бросить меня в подземелье, но может случиться, что творец приготовил для меня поле деятельности даже в том мрачном заточении. Цепи, налаженные на великомучеников, не раз служили им орудием против сатанинских сетей. Находясь в темнице, апостол Павел обратил в истинную веру своего тюремщика и всю его семью.
— Ну, знаешь ли! — гневно и презрительно воскликнул отец Евстафий.
— Если ты считаешь себя под стать святому апостолу, нам больше не о чем толковать. Готовься изведать все, что ты заслужил и ересью своей и своим упорством. Вяжи его, стражник!
С гордостью покоряясь своей участи и глядя на помощника приора с чуть заметной улыбкой, в которой угадывалось снисходительное сознание своего превосходства, проповедник сам протянул руки, чтобы их было удобнее связать.
— Вяжи крепче, не щади меня, — сказал он Кристи, потому что даже атот грубиян не решался стянуть веревку потуже.
Тем временем отец Евстафий, пристально следя за пленником, натянул свой клобук почти на самые глаза, как бы желая скрыть свое волнение. Такое чувство испытывает охотник при близкой встрече с благородным оленем, рога и осанка которого столь величественны, что у охотника не хватает духа в него прицелиться. Такое чувство охватывает стрелка, который поднял ружье на могу чего орла и не решается спустить курок, видя, что царственная птица продолжает парить в вышине и гордо презирает грозящую опасность. Сердце помощника приора (при всем его фанатизме) смягчилось, и он усомнился, окупит ли ревностное исполнение долга, как он его понимал, угрызения совести, которые будут его мучить, если он предаст смерти человека с такой благородной и независимой душой, да еще друга самых счастливых лет, когда они состязались в успешном овладении знаниями, а часы досуга посвящали труду более легкому — изучению античной и новой литературы.
Затенив рукой лицо, наполовину прикрытое клобуком, отец Евстафий потупил взор, словно скрывая борьбу чувств в своей душе и побеждающее милосердие.
«Если бы мне только уберечь Эдуарда от этой заразительной ереси! — думал он. — Не будь здесь Эдуарда, такого пылкого и восприимчивого ко всему новому, что его может увлечь видимость науки, я бы спокойно оставил этого упрямца с женщинами, должным образом предупредив их, как опасно и грешно прислушиваться к его бредням».
Продолжая раздумывать над участью пленника, но не отваживаясь произнести окончательный приговор, монах вдруг услышал шум, который отвлек его внимание, и в комнату, запыхавшись, пылая решимостью и отвагой, вбежал Эдуард Глендининг.
ГЛАВА XXXII
Под серым, сумрачным плащом
Пойду один тропинкой горной
Вперед, уверенным путем,
Туда, к святыне чудотворной.
Там, в монастырской тишине,
Обиды, беды — все простится…
И хоть сурова ты ко мне,
Там буду за тебя молиться.
«Жестокая леди с гор»
Эдуард воскликнул:
— Мой брат жив, преподобный отец! Жив, слава создателю, он не погиб! Во всем Корри-нан-Шиане нет никакой могилы — даже признаков могилы. Земля вокруг источника не взрыта ни заступом, ни лопатой, ни киркой, наверное, с самого всемирного потопа. Хэлберт жив!
Горячность юноши, его стремительность, упругая походка, размашистые движения и сверкающие глаза напомнили Уордену его недавнего спутника. Братья были действительно очень похожи между собой, хотя каждому бросалось в глаза, что Хэлберт выше ростом, лучше сложен, более мускулист и подвижен, а у Эдуарда самым примечательным было одухотворенное и вдумчивое выражение лица. Слова юноши взволновали проповедника не меньше, чем отца Евстафия.
— О ком вы говорите, сын мой? — спросил он так участливо, как будто его собственная судьба в эту минуту не трепетала на чаше весов, как будто не перед ним сейчас маячила темница и смерть. — Я хочу знать, о ком ты говоришь? О юноше немного постарше тебя? У него темные волосы и мужественное лицо? Кажется, он несколько шире и выше ростом, но сильно напоминает тебя чертами лица и голосом. Если таков брат, которого ты ищешь, то, может быть, я могу подать тебе весть о нем.
— Говори же, ради бога! — воскликнул Эдуард. — Что у тебя на языке, жизнь или смерть?
Отец Евстафий присоединился к этой просьбе, и проповедник, не дожидаясь дальнейших уговоров, обстоятельно рассказал о своей встрече со старшим Глендинингом и так подробно описал его наружность, что у его собеседников исчезли все сомнения. Когда старик упомянул о том, что юноша привел его в долину, где они увидели на траве пятна крови и рядом — свежую могилу, у которой Хэлберт каялся, обвиняя себя в убийстве сэра Пирси, отец Евстафий с удивлением посмотрел на Эдуарда:
— Не говорил ли ты только что, — спросил он, — что вы там не обнаружили никаких следов могилы?
— Там нет ни малейших следов того, что кто-нибудь рыл землю, — ответил Эдуард. — Дерн нетронут, как будто по нему со времен Адама не ступала нога человеческая. Правда, у самого источника трава помята и забрызгана кровью.
— Это дьявольское наваждение, — произнес помощник приора, осеняя себя крестом. — Каждому христианину это должно быть ясно.
— Если так, — возразил Уорден, — то каждому христианину лучше бы ограждать себя орудием молитвы, а не бессмысленным каббалистическим знаком.
— Негоже так называть символ нашего спасения, — сурово'сказал помощник приора. — Знамение креста обезоруживает всех злых духов.
— Верно! — воскликнул Генри Уордеп, готовый к пылкому спору, — но его надо носить в сердце, а не чертить пальцами в воздухе. Разве бесчувственный воздух, по которому скользит ваша рука, сохраняет отпечаток символа? Точно так же бесцельны все телодвижения ханжествующих святош, суетные коленопреклонения и целования креста, которыми они заменяют истинную, глубокую веру и добрые дела.
— Мне жаль тебя, — ответил помощник приора, тоже готовясь к пылкой полемике. — Мне жаль тебя, Генри, и потому я не отвечаю. Как бессилен ты, сколько бы ни старался, вычерпать решетом океан, так же не способен ты измерить силу священных слов, знаков и подвигов ошибочной мерой своего рассудка.
— Не моим рассудком руковожусь я, — сказал Уорден, — а словом божьим, этим неугасимым и непреложным светочем на нашем пути, рядом с которым человеческий разум — не более чем дрожащий, мерцающий и догорающий огарок, а ваше хваленое учение — обманчивый огонек на болоте. Укажи мне место в священном писании, где говорится о святости показных движений и знаков!
— Я предлагал тебе честное поле для поединка, — сказал монах, — но ты его отверг. Теперь я не хочу возвращаться к нашим разногласиям.
— Будь мои слова последними перед смертью, — провозгласил реформатский проповедник, — будь я уже на костре, полузадушенный дымом, среди пылающего хвороста, я в самую последнюю минуту проклинал бы суеверия и ханжество римской церкви.
Отец Евстафий с трудом подавил вспыльчивый ответ, готовый сорваться с его уст, и, обращаясь к Эдуарду Глендинингу, сказал:
— Теперь уже, без всякого сомнения, надо известить твою мать, что ее сын жив.
— Я сказал это целых два часа назад, — вмешался Кристи из Клинт-хилла, — и вы могли бы мне поверить. Но, как видно, вы охотнее слушаете старого, седовласого проходимца, который всю жизнь бормотал разную ересь, чем мои слова, хотя я еще никогда не отправлялся на раз-бон. не прочитав, как полагается «Отче наш».
— Ступай же, — обратился отец Евстафий к Эдуарду, — и возвести своей страждущей матери, что сын ее восстал из могилы, как некогда вернулся ребенок к сарентской вдовице. Вернется по заступничеству, — прибавил он, глядя на Генри Уордепа, — праведного святого, которому я воссылал молитвы о Хэлберте.
— Обманывая себя, ты обманываешь других, — немедленно отозвался проповедник. — Не к мертвецу, не к созданию из праха взывал праведный фесфитянин, когда, уязвленный укорами сунамитянки, молился, чтобы душа ее сына вернулась в безжизненное тело.
— Но помогло все-таки его заступничество, — повторил помощник приора, — ибо что мы читаем в «Вульгате»? Сказано: Et exaudivit Dominus vocem Helie; et reversa est anima pueri intra eum, et revixit note 64. И неужели ты думаешь, что заступничество прославленного святого менее значительно для господа, нежели молитва этого святого в течение его жизни, когда он ступал по земле в своем бренном образе и взирал на все лишь плотскими очами?
В продолжение этого диспута Эдуард Глендининг не находил себе места от нетерпения; однако по выражению его лица нельзя было определить, какое чувство его так сильно волнует — радость, горе или надежда. Наконец он решился на небывалую вольность и прервал речь отца Евстафия, который, вопреки своему решению не вступать в богословский спор, зажегся полемическим азартом и прекратил диспут только тогда, когда Эдуард попросил его уделить ему несколько минут для разговора наедине.
— Уведи пленника, — приказал помощник приора, обращаясь к Кристи.
— Усердно следи, дабы он не скрылся, но ежели оскорбишь его, поплатишься жизнью. Идите!
Когда это приказание было исполнено, монах, оставшись с глазу на глаз с. Эдуардом, заговорил с ним так:
— Что это на тебя нашло, Эдуард? Почему в глазах твоих вспыхивает непонятный огонь, а щеки покрываются то румянцем, то бледностью? Для чего ты так торопливо и опрометчиво вмешался в отповедь, которой я сокрушал помыслы этого еретика? И отчего ты до сих пор не известил свою мать, что к ней возвратится ее сын, который, как вещает нам святая церковь, остался в живых благодаря молению святого Бенедикта, покровителя нашего ордена? Ибо никогда еще не молился я ему с таким усердием, как для блага твоей семьи, и ты собственными глазами видишь действенность этих молитв. Иди же и объяви радостную весть своей матери.
— Тогда я должен объявить ей, — сказал Эдуард, — что если она обретает одного сына, то второй для нее потерян навсегда.
— Что у тебя па уме, Эдуард? Что это за слова? — удивился отец Евстафий.
— Отец мой, — прошептал юноша, опускаясь перед ним на колени, — тебе я открою мой позор и мой грех, и ты будешь свидетелем моего покаяния.
— Твои слова мне непонятны, — ответил помощник приора. — Что мог ты совершить, чтобы столь жестоко себя обвинять? Или в твои уши уже проник демон ереси, — продолжал он, нахмурившись, — опаснейший искуситель именно для тех, кто, подобно этому горемычному старцу, одержим страстью к познанию?
— В этом я неповинен, — ответил Глендининг. — Никогда бы я не осмелился отойти от веры, которую ты, мой добрый отец, внушил мне; я всегда буду послушен святой церкви.
— Что же, в таком случае, так томит твою совесть, сын мой? — ласково продолжал отец Евстафий. — Откройся мне, дабы я мог утешить тебя, ибо велико милосердие церкви к ее послушным сынам, не дерзающим усомниться в ее могуществе.
— Моя исповедь покажет, как я нуждаюсь в милосердии, отец мой, — сказал Эдуард. — Мой брат Хэлберт — такой добрый, неустрашимый, чуткий. В его словах, мыслях, поступках было столько любви ко мне, его рука выручала меня из всех затруднений, его глаза следили за мной, подобно тому как орлы наблюдают за орлятами, впервые вылетающими из гнезда. Таким был мой добрый, великодушный, любящий брат. И вот я услышал о его внезапной кровавой, насильственной смерти — и обрадовался, услышал о его неожиданном воскресении — и опечалился.
— Эдуард, — произнес его духовный отец, — с тобой происходит что-то неладное! Что за причина столь презренной неблагодарности? В горячке и волнении ты ошибся в своих собственных смятенных чувствах. Поди, сын мой, и найди успокоение в молитве. Мы побеседуем в другой раз.
— Нет, отец мой, нет! — пылко запротестовал юноша. — Теперь или никогда! Я найду средство усмирить мятежное сердце в моей груди или вырву его прочь! Ошибся в своих чувствах? Нет, отец мой, скорбь с радостью не перепутаешь. Все вокруг меня плакали, все предавались отчаянию; мать, слуги, она сама, виновница моего прегрешения, — все рыдали, а я… я делал вид, что пылаю жаждой мести, а сам с трудом скрывал жестокую и безумную радость. «Брат мой, — думал я, — не могу я дать тебе моих слез, но я дам тебе кровь». Да, отец мой, стоя на карауле у дверей этого английского пленника, я отсчитывал час за часом и говорил себе: «Вот я еще на целый час ближе к надежде и счастью…»
— Не понимаю тебя, Эдуард, — перебил его монах. — Не могу постичь, отчего известие о смерти брата могло вызвать у тебя столь неестественную радость? Неужели низменное желание завладеть его небольшим имуществом…
— Пусть бы пропал весь его жалкий скарб! — взволнованно воскликнул Эдуард. — Нет, отец мой, соперничество, жгучая ревность, любовь к Мэри Эвенел — вот что сделало меня безнравственным чудовищем, и в этом я приношу покаяние.
— К Мэри Эвенел! — повторил священнослужитель. — К молодой особе, которая настолько выше вас по происхождению и по положению в свете? Как осмелился Хэлберт, как осмелился ты взирать на нее иначе, чем с уважением и преданностью, как это подобает каждому, взирающему на особу высшего сословия?
— Разве любовь зависит от геральдики? — возразил Эдуард. — Да и чем Мэри, приемная дочь и воспитанница нашей матушки, отличалась от нас, выросших вместе с нею? Длинным рядом давно умерших предков? Словом, мы полюбили ее. Оба полюбили! Но его страстная любовь встретила взаимность. Он не знал, не замечал этого, а я был зорче его. Что с того, что она иногда меня больше хвалила? Его-то она больше любила! Когда мы вместе готовили уроки, она сидела рядом со мной безмятежно и равнодушно, как сестра, а с Хэлбертом она была сама не своя. Менялась в лице, трепетала, когда он подходил к ней, а стоило ему уйти — грустила, задумывалась и тосковала. Я все терпел. Видел, как растет ее любовь к нему, к моему сопернику, и терпел все это, отец мой, и не стал его ненавидеть — не мог его ненавидеть.
— Хвалю тебя за это, — отозвался отец Евстафий. — При всем неистовстве и сумасбродстве, мог ли ты возненавидеть родного брата за то, что он оказался таким же безумцем, как ты?
— Отец мой, — ответил Эдуард, — общеизвестно, что. ты мудрый наставник и хорошо знаешь жизнь и людей; но твой вопрос показывает, что ты никогда не испытывал страстной любви. Только усилие воли спасло меня от ненависти к чуткому и нежному брату, который не подозревал во мне соперника, всегда был ласков и добр. У меня бывало настроение, когда я мог восторженно и горячо ответить па его доброту. В последнюю ночь перед разлукой я чувствовал это сильнее чем когда-либо. Но вопреки всему я обрадовался, когда его не стало па моем пути, и не мог подавить в себе горя оттого, что он снова преградил мне дорогу.
— Да хранит тебя небо, сын мой! — сказал монах. — Тяжко и мрачно у тебя на душе. В таких же сумерках духа поднял руку на своего брата первый убийца, оттого что жертвоприношение Авеля было более угодно господу.
— Я буду бороться с демоном, который преследует меня, отец мой, — твердо заявил юноша. — Я буду бороться с ним и одолею его. Но сначала я должен удалиться отсюда, чтобы не быть свидетелем того, что здесь произойдет. Меня страшит, что я увижу, как засияют глаза Мэри Эвенел, когда к ней вернется ее возлюбленный. Как знать, не превращусь ли я тогда в Каина? Тревожная, неистовая, шальная радость в моей душе сменилась жаждой преступления, и как знать, на что толкнет меня бешенство отчаяния?
— Безумец! — воскликнул помощник приора. — К какому ужасному преступлению влечет тебя греховное неистовство!
— Моя участь решена, отец мой, — с твердостью проговорил Эдуард. — Я посвящаю себя религии, как вы мне часто советовали. У меня сейчас одна цель — вернуться с вами в обитель святой Марии и там, с благословения пресвятой девы и святого Бенедикта, просить лорда-аббата принять мой обет.
— Не теперь, сын мой, — остановил его отец Евстафий. — Ты чересчур возбужден и расстроен. Человек мудрый и добрый никогда не принимает даров, расточаемых сгоряча, о которых дающий может впоследствии пожалеть. Так подобает ли нам приносить дары высшей премудрости и благости, когда нами не руководят обдуманность и благочестие, необходимые, дабы наше подношение было приемлемо для обыкновенных людей и всей юдоли мрака и печали? Говорю тебе все это, сын мой, не с целью отвратить тебя от избранной доброй стези, по чтобы ты уверился в правильности твоего выбора и призвания.
— Есть такие решения, отец мой, которые не терпят отсрочек, — возразил Эдуард, — и это одно из них. Я должен действовать сейчас — или никогда. Разрешите мне следовать за вами! Разрешите не видеть возвращения Хэлберта под эту кровлю. Стыд и сознание моей вины перед ним, слившись воедино со страстной любовью к ней, могут довести меня до самого худшего. Повторяю, разрешите поехать с вами!
— Взять тебя с собой я, конечно, согласен, сын мой, — сказал монах, — но наш устав, благоразумие и установленный порядок требуют, чтобы ты провел известное время с нами в качестве послушника на искусе, прежде чем ты произнесешь окончательный обет, в силу которого навсегда отречешься от мирской суеты и посвятишь себя служению господню.
— А когда мы поедем, отец мой? — спросил юноша с таким нетерпением, как будто предстоящее путешествие сулило ему безмятежные удовольствия летнего отдыха.
— Хоть сейчас, если хочешь, — ответил отец Евстафий, уступая его порыву. — Вели приготовить все, что необходимо для нашего отъезда. Впрочем, повремени, — сказал он, видя, с какой несвойственной ему горячностью Эдуард бросился к двери. — Подойди ко мне, сын мой, и преклони колена.
Эдуард повиновался и опустился перед ним на колени. Не обладая внушительной фигурой и величественными чертами лица, помощник приора благодаря властному голосу и строгости в осанке умел внушать и кающимся и ученикам своим подлинное чувство благоговения. Каждую из своих обязанностей он выполнял с глубоким религиозным чувством, а духовный пастырь, сам твердо убежденный в важности своей деятельности, почти всегда сообщает эту убежденность своим слушателям. В такие минуты, как сейчас, его тщедушное тело, казалось, приобретало могучую осанку, изможденное лицо освещалось смелым, вдохновенным и повелительным выражением; его всегда благозвучный голос трепетал, как бы повинуясь доносящимся к нему божественным указаниям, — из обыкновенного смертного он преображался в символ церкви, наделенный ее властью снимать с кающихся грешников бремя греховности.
— Возлюбленный сын мой, — произнес он, — правдиво ли ты изложил мне все обстоятельства, столь внезапно побудившие тебя вступить в иноческое братство?
— В грехах моих я покаялся чистосердечно, отец мой, — ответил Эдуард, — но еще не сказал об одном странном видении, которое повлияло на меня и, я полагаю, укрепило мою решимость.
— Говори, — приказал помощник приора, — твой долг не скрывать от меня ничего, дабы я мог судить об искушениях, кои тебя одолевают.
— Не хотелось бы мне рассказывать об этом, — сказал Эдуард. — Бог свидетель, я не лгу, но хотя мои собственные уста говорят чистейшую правду, мои собственные уши отказываются верить.
— Ничего не утаивай, не бойся, — ободрил его отец Евстафий. — Знай, что у меня есть основания считать истиной то, что другие объявили бы вздорной небылицей.
— Так знайте же, отец мой, — проникновенно начал Эдуарда — что в ущелье Корри-нан-Шиан я помчался, гонимый отчаянием и надеждой. Великий боже, что за надежда — найти изувеченное тело моего брата, доброго, нежного, отважного брата, наскоро зарытое в окровавленную землю, которую попирала нога надменного победителя… Но, как вам уже известно, преподобный отец, мы не нашли его могилы, которую, вопреки лучшим сторонам души, жаждали мои низменные желания. Ни малейшего следа вскопанной земли не было в том уединенном месте, где вчера утром Мартин видел роковой холмик. Вы знаете жителей наших долин, отец мой. Ущелье пользуется дурной славой. Исчезновение могилы испугало моих спутников, и они бросились бежать, словно их застигли на месте преступления. Надежды мои рушились, мысли перемешались, я уже не боялся ни живых, ни мертвых. Совсем медленно стал я спускаться в долину, часто оглядываясь и даже радуясь трусости моих спутников, которые удрали из темного ущелья и оставили меня наедине с моими мрачными и тревожными думами. Когда они, затерявшись в извилистых оврагах, скрылись из виду, я оглянулся и увидел у источника фигуру женщины…
— Как ты сказал, возлюбленный сын мой? — перебил его помощник приора. — Смотри не шути в такую серьезную минуту.
— Я не шучу, отец мой, — возразил молодой человек. — Кажется, я потерял охоту к шуткам навсегда или, во всяком случае, надолго. Так вот, я увидел фигуру женщины в белом одеянии, похожую на призрак, который, по преданию, охраняет дом Эвенелов. Поверьте мне, отец мой, клянусь небом и землей, я говорю только то, что видел своими глазами!
— Я верю тебе, сын мой, — сказал монах, — продолжай свое удивительное повествование.
— Призрачная женщина запела, — продолжал Эдуард, — и я могу, как ни странно это вам покажется, повторить ее песню. Слова так запечатлелись у меня в памяти, как будто я запомнил их еще в детстве:
«Ты, кто пришел к волнам потока,
С надеждой, с мыслью столь жестокой,
Чье сердце радостно стучит,
Хоть часто сумрачен твой вид, -
Прочь, прочь! Ведь здесь, в глуши унылой,
Нет гроба, трупа и могилы.
Мертвец Живой ушел, и сам
Иди к Живым ты Мертвецам!
Живые Мертвецы! В них тоже
Есть мысль, она с твоею схожа…
Не излечились до конца
От бурной страсти их сердца:
В них под личиною смиренья
Пылают дико вожделенья!
О келье тихой думай ты,
Где ждут молитвы и посты,
На серый цвет смени зеленый
И в монастырь уйди, спасенный!»
— Странная это песня, — сказал отец Евстафий, — и боюсь, что пропета она была не с добрыми намерениями. Но мы обладаем властью обратить козни сатаны против него самого. Ты отправишься со мной, Эдуард, как тебе это желательно, изведаешь жизнь, для которой, по моему давнему убеждению, ты лучше всего подходишь. Ты поможешь моей дрожащей руке, сын мой, поддерживать святой ковчег, который стремятся схватить и осквернить дерзновенные святотатцы. А с матерью ты не хочешь повидаться перед отъездом?
— Я не хочу видеться ни с кем! — торопливо воскликнул Эдуард. — Мольбы матери могут поколебать веление моего сердца. О моем новом призвании они услышат из обители. Пусть все о нем узнают: моя мать, Мэри Эвенел, мой воскресший и счастливый брат. Пусть все узнают, что Эдуард умер для света и не будет помехой их счастью. Мэри больше не придется из-за того, что я нахожусь поблизости, придавать своему лицу и своим словам нарочитую холодность. Она сможет…
— Сын мой, — прервал его отец Евстафий, — готовясь принять духовный сан, не следует оглядываться назад, на суетность мирской жизни и на сопряженные с нею треволнения. Поди вели седлать лошадей, и дорогой я открою тебе истины, с помощью которых наши предки и древние мудрецы овладели чудесной алхимией, позволяющей превращать страдания в счастье.
ГЛАВА XXXIII
Все здесь запуталось, скажу по чести,
Как нитки у вязальщицы уснувшей,
Когда котенок возится с клубком,
Покуда дремлет у огня старушка…
Распутать узел — надобно уменье!
Старинная пьеса
Торопясь, как человек, сомневающийся в незыблемости своего собственного решения, Эдуард отправился седлать лошадей, попутно поблагодарив соседей, прибывших к нему на выручку, и простившись с ними. Внезапный отъезд Эдуарда и неожиданный оборот всего дела их немало удивил.
— Довольно прохладное гостеприимство, — заметил Дэн из Хаулетхэрста, обращаясь к своим товарищам. — В дальнейшем пускай Глендининги во всем мире умирают и воскресают сколько им угодно: они не дождутся, чтобы я снова ради них занес ногу в стремя.
Желая умиротворить их, Мартин предложил им подкрепиться и выпить вина. Обед прошел как-то хмуро, и все они разъехались по домам в дурном настроении.
Радостная весть, что Хэлберт жив, мгновенно облетела весь дом. Элснет то плакала, то благодарила небеса, но вскоре в ней проснулась привычная рассудительность хозяйки, и она заворчала:
— Не так просто починить ворота. Как прикажете жить, когда все двери настежь, каждая собака забежать может!
У Тибб было свое мнение: она-де всегда знала, что Хэлберт не ударит лицом в грязь и так легко не даст себя убить какому-то там сэру Пирси. Пусть про англичан говорят что угодно, но, когда дело доходит до рукопашной, им не устоять против нашего шотландца — не та сила и кулак не тот.
Переживания Мэри Эвенел были несравненно глубже. Она только недавно научилась молиться, и у нее создалось впечатление, что небо тотчас ответило на ее молитвы. Милосердие, о котором она молила, повторяя слова священного писания, снизошло на нее как некое чудо. Вняв ее горестным жалобам, провидение раскрыло могилу и вернуло ей усопшего. Опасная восторженность стала овладевать ее чувствами, хотя проистекала она из искреннего благочестия.
Найдя между немногими ценными вещами своего гардероба шелковое вышитое покрывало, Мэри завернула в него, спрятав от всех, священную книгу, которую впредь решила беречь, как самое заветное сокровище, и сокрушалась о том, что без сведущего толкователя многое в текстах окажется для нее «книгой за семью печатями». Она не подозревала, что произвольное или ложное толкование наиболее ясных с первого взгляда изречений таит в себе гораздо большую опасность. Но небеса уберегли ее от этих искаженных толкований.
Пока Эдуард седлал лошадей, Кристи из Клинтхилла снова спросил, каковы будут приказания относительно реформатского проповедника Генри Уордена, и достойный монах снова оказался в затруднении, не зная, как примирить свой долг по отношению к церкви с состраданием и уважением, которые ему, помимо его воли, внушал его бывший единоверец и друг. Однако благодаря неожиданному отъезду Эдуарда отпадало главное возражение против пребывания Уордена в Глендеарге.
«Если я отправлю этого Уэлвуда или Уордена в наше аббатство, — размышлял отец Евстафий, — он умрет, умрет в ереси, загубив душу и тело. Такое наказание когда-то считалось целесообразным для устрашения еретиков, но в настоящее время их число так неудержимо растет, что казнь одного вызовет у всех остальных ярость и жажду мести. Правда, он отказывается дать зарок и больше не сеять своих плевел среди доброй пшеницы, но на здешней почве его семена не взойдут. Я не боюсь его влияния на этих бедных женщин, подвластных церкви и воспитанных в должном повиновении ее заветам. Эдуард с его острой любознательностью, горячностью и смелостью мог бы воспламениться от пагубного огня, но его здесь не будет, а больше гореть некому. Таким образом, Уэлвуд не сможет распространять свое губительное учение, но жизнь его сохранится, и, как знать, может быть удастся спасти его душу, как птицу, попавшую в тенета. Я буду сам состязаться с ним в споре — ведь в юношеских диспутах я ему не уступал, а теперь, если силы мои поубавились, меня поддержит само дело, за которое я ратую. Только бы этот грешник признал свои заблуждения — духовное возрождение отщепенца во сто крат полезнее для церкви, чем его телесная смерть.
После этих размышлений, внушенных добротой души, узостью кругозора, изрядным самомнением и немалым самообольщением, помощник приора велел ввести узника.
— Генри, — сказал он, — чего бы ни требовало от меня неумолимое чувство долга, давняя дружба наша и христианское милосердие не позволяют мне послать тебя на верную смерть. При всей своей суровости и непреклонности ты всегда умел широко мыслить. Пусть же преданность тому, что ты считаешь своим долгом, не заведет тебя слишком далеко — дальше, чем повиновение долгу увлекло меня. Помни, что за каждую овцу, которую ты уведешь из стада, тебе в надлежащее время придется держать ответ перед всевышним, который пока позволяет тебе творить подобное зло. Я не требую от тебя никаких обязательств, кроме того, что ты на честное слово останешься в этой башне и явишься, когда тебя позовут.
— Ты изобрел способ связать мне руки крепче, чем если бы их сковали самыми тяжелыми цепями в тюрьме твоего монастыря, — ответил проповедник. — Я не совершу опрометчивого шага, который мог бы навлечь на тебя гнев твоих злосчастных начальников, и буду тем более осмотрителен, что надеюсь: если нам представится возможность еще раз побеседовать — я вырву твою душу из когтей сатаны, подобно тому как из пламени выхватывают обгоревшую головню. Сорвав с тебя одеяние антихриста, торгующего людскими грехами и людскими душами, я смогу еще помочь тебе обрести скалу незыблемую.
Это увещание, которое почти в точности соответствовало собственным чувствам отца Евстафия, зажгло его тем же воинственным пылом, какой охватывает боевого петуха, когда он слышит задорный голос своего будущего противника и отвечает ему.
— Благодаря богу и пречистой деве, — сказал он, выпрямившись во весь рост, — моя вера бросила якорь у скалы, на которой основал свою церковь святой Петр.
— Это искажение текста, — резко возразил Уорден, — пустая игра словами, бессмысленная парономазия.
Спор чуть было не разгорелся снова и, весьма возможно, кончился бы отправкой проповедника в монастырский каземат (разве спорящие могут удержаться в границах благоразумия! ), но, к счастью, Кристи из Клинт-хилла заметил, что становится поздно и ему не слишком желательно проезжать после захода солнца по ущелью, которое пользуется дурной славой. Ввиду этого помощник приора подавил в себе полемический азарт и, повторив проповеднику, что полагается на его признательность и благородство, стад с ним прощаться.
— Будь уверен, мой старый друг, — сказал ему Уорден, — что намеренно я не причиню тебе неприятности. Но если владыка ниспошлет мне поручение, я должен подчиниться воле господа.
Обладая большими природными способностями и большим запасом накопленных знаний, эти два человека во многом напоминали друг друга, хотя каждый из них неохотно признался бы в этом. По существу, главное различие между ними состояло в том, что католик, отстаивая религию, которая оскорбляла чувства своей жестокостью, руководствовался более рассудком, чем сердцем, и был дальновиден, осторожен и хитер, между тем как протестант, действуя под сильным влиянием недавно обретенного убеждения и страстно уверовав в его правоту, восторженно, настойчиво и неудержимо стремился распространять новые идеи. Монах желал уберечь, проповедник жаждал завоевывать и действовал поэтому более круто и решительно. Они не могли расстаться, не обменявшись повторным рукопожатием, и каждый из них, прощаясь со старым другом и глядя ему в лицо, выражал всем своим обликом сердечность, соболезнование и печаль.
Затем отец Евстафий в нескольких словах объяснил госпоже Глендининг, что приезжий будет в течение некоторого времени ее гостем, причем ей и всем домашним под страхом строжайших духовных наказаний возбраняется вести с ним какие-либбо беседы на религиозные темы во всем прочем, однако, ей надлежит окружить гостя большим вниманием.
— Да простит мне пресвятая дева, — сказала госпожа Глендининг, несколько смущенная этим известием, — но приходится все-таки сказать вам, преподобный отец, что когда гостей чересчур много, хозяину несдобровать. Вот увидите, погубят гости наш Глендеарг. Поначалу к нам приехала леди Эвенел (упокой господи ее душу! ), она ничего дурного не желала, но с тех пор пошли у нас разные духи да оборотни — покоя от них нет! С той поры мы все живем как во сне. Потом свалился к нам этот английский рыцарь, с вашего позволения, и пусть он не убил моего сына, но из дому выгнал, и, может быть, много воды утечет, пока я его снова увижу, а о поломке ворот и внутренней двери лучше не вспоминать. После всего вы; ваше преподобие, оставляете моим заботам еретика, который, похоже на то, накличет на нас самого большущего черта с рогами. Этому, говорят, ни окон, ни дверей не надо, выломает и утащит целую стену старой башни — и поминай как звали. Во всяком случае, преподобный отец, как вы распорядитесь, так мы и сделаем.
— Начинай действовать, хозяйка, — приказал помощник приора. — Отправь кого-нибудь в поселок за плотниками. Счет за работу пусть представят в монастырь, я велю казначею расплатиться. Сверх того, при определении арендной платы и других налогов мы сделаем скидку за все хлопоты и издержки, выпавшие на твою долю. Я позабочусь также, чтобы немедленно разыскали твоего сына.
При каждом милостивом обещании вдова Глендининг низко кланялась и глубоко приседала, а когда отец Евстафий умолк, она выразила надежду, что помощник приора с ее слов расскажет мельнику о судьбе его дочери, непременно объяснив при этом, что она, Элспет, нисколечко не виновата в том, что случилось.
— Мне что-то не верится, отец мой, — заключила она, — что Мизи в скором времени вернется домой на мельницу. Во всем виноват сам мельник — он позволял ей рыскать где попало, скакать верхом безо всякого седла, смотрел сквозь пальцы, что она никакой домашней работы не делает, лишь бы только она приготовляла обжоре отцу к обеду что-нибудь вкусненькое.
— Ты напоминаешь мне, хозяюшка, об одном срочном деле, — заметил отец Евстафий. — Одному господу известно, сколько их накопилось у меня. Необходимо разыскать английского рыцаря и сообщить ему обо всех этих странных событиях. Надо также найти неблагоразумную девушку. Если сие горестное недоразумение повредит ее доброму имени, я буду считать себя отчасти виноватым. Но как найти беглецов, я не знаю.
— Если вам угодно, — вмешался Кристи из Клинт-хилла, — я, пожалуй, возьмусь поохотиться за ними и доставлю их вам по добру или силком. Хоть вы всегда при встрече со мной хмуритесь, что черная ночь, но я-то не забыл, что кабы не вы, так моя шея уже давно бы узнала, сколько весят мои четыре лапы. Если есть на свете человек, кому по силам изловить эту парочку, так это только я — говорю открыто в лицо всем «джекам» Мерса, Тевиотдейла, да еще и всем лесничим вдобавок. Но сперва мне надо кой о чем переговорить с вами по поручению моего господина, если вы дозволите мне вместе с вами проехать по ущелью.
— Однако, друг мой, — возразил отец Евстафий, — ты бы лучше вспомнил, что у меня есть основательные причины избегать твоего общества в столь уединенном месте.
— Ну, ну, не бойтесь! — воскликнул предводитель «Джеков». — Передо мной уже маячила смерть, так неужели я опять возьмусь за эти проделки? А потом, разве я не говорил уже десять раз, что обязан вам жизнью? Если человек мне сделал добро или зло, я рано или поздно расплачусь по заслугам. Ко всему этому, черт меня побери, не хочу я ехать по этому ущелью один или даже с моими молодцами, хотя каждый из них такое же дьявольское отродье, как я сам. А вот если ваше преподобие (видите, я знаю, как выражаться) возьмете четки и псалтырь, и я буду рядом в панцире и с копьем, так от вас бесы взлетят в воздух, а от меня грабители полягут в землю.
Тут вошел Эдуард и доложил, что лошадь его преподобия готова. При этом глаза юноши встретились с глазами матери, и, предвидя прощальный разговор с нею, молодой Глендининг почувствовал, что его решимость слабеет. Помощник приора заметил его замешательство и поспешил ему на выручку.
— Хозяюшка, — сказал он, — я забыл предупредить вас, что Эдуард поедет со мной в монастырь и вернется только дня через два-три.
— Вы хотите помочь ему найти Хэлберта? Пусть все святые наградят вас за доброту!
Ответив благословением на ласковые слова, которых он в этом случае, честно говоря, не заслуживал, отец Евстафий отправился в путь в сопровождении Эдуарда. Вскоре к ним присоединился Кристи, который со своими дружинниками мчался за ними с большой быстротой — очевидно, его желание путешествовать по ущелью под охраной духовного воинства было вполне искренним, Имелась, впрочем, и другая причина, почему Кристи так спешил, — он должен был передать помощнику приора поручение от своего господина, Джулиана Эвенела, неспроста приславшего Генри Уордена в распоряжение аббатства. Уговорив отца Евстафия отъехать вместе с ним вперед, чтобы отделиться на несколько ярдов от Эдуарда и дружинников, Кристи начал излагать поручение своего господина, то и дело умолкая, — страх перед сверхъестественными существами пересиливал в нем веру в святость его спутника.
— Мой господин, — сказал «джек», — думал вам очень угодить, прислав этого старого еретика, но вы так мало заботитесь о его целости, что, видно, подарок вас не слишком-то обрадовал.
— Твое суждение ошибочно, — ответил монах. — Наша община высоко ценит эту услугу и достойно вознаградит твоего господина. Но этот человек был когда-то моим другом, и я надеюсь вернуть его с гибельной стези на путь истинный.
— Вот как! — воскликнул телохранитель Джулиана. — Когда я уже поначалу увидел, как вы пожимаете ему руку, — ну, думаю, у них пойдет все тихо-благородно, безо всяких крайностей. Впрочем, моему господину до этого дела нет. Пресвятая Мария! Сэр монах, видите, что это такое?
— Ивовая ветка, что свешивается над дорогой и чернеет на светлом небе.
— Черт меня побери, точь-в-точь человеческая рука с мечом! — воскликнул Кристи… Да, так вернемся к моему господину. Как благоразумный человек, он в наше шальное время держится посередке, пока ему не станет ясно, в какую сторону лучше податься. Большие барыши ему сулили лорды из конгрегации, которых вы зовете еретиками, и если говорить начистоту, так одно время он уже совсем было собрался пристать к ним — поверил, что лорд Джеймс note 65 подвигается сюда со своими удалыми конниками, которых у него немало. Сам лорд Джеймс так понадеялся на моего господина, что прислал этого Уордена — или как там его зовут — под крылышко барона, как к своему верному другу, да еще с известием, что сам лорд уже в пути и будет здесь в скором времени во главе всех своих кавалеристов.
— Защити нас матерь божия! — воскликнул монах.
— Аминь! — отозвался Кристи с испугом. — Ваше преподобие увидели что-нибудь страшное?
— Ничего не увидел, — ответил монах. — Твой рассказ исторг у меня это восклицание.
— И не мудрено, — заметил молодчик из Клинт-хилла, — явись только лорд Джеймс — и дым коромыслом пойдет от вашей обители. Но будьте покойны, поход кончился, не успев даже как следует начаться. Мой господин доподлинно узнал, что лорду Джеймсу пришлось, хошь не хошь, отправиться со своими весельчаками на запад, на подмогу к лорду Семплу, который сцепился там с Кассилисом и с Кеннеди. Провалиться мне на этом месте, если он не получит там здоровой трепки. Вы, конечно, знаете песенку:
Там, между Уигтоном и Эйром,
Между Портпатриком и Кри,
Нельзя шататьея кавалерам,
|
The script ran 0.034 seconds.