Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фридрих Ницше - Так говорил Заратустра [1885]
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_philosophy

Аннотация. Ни один из родоначальников современной западной мысли не вызывал столько споров и кривотолков, как Фридрих Ницше (1844-1900). Сверхчеловек, Воля к власти, Переоценка ценностей (с легкой руки Ницше это выражение стало крылатой фразой), утверждение о том, что «Бог умер», концепция Вечного Возвращения - почти всё из идейного наследия философа неоднократно подвергалось самым разнообразным толкованиям и интерпретациям, зачастую искажающим самую суть его взглядов. Мы надеемся, что знакомство с философской поэмой «Так говорил Заратустра» (последний раз в старом переводе книга издавалась в 1915 г.) позволит читателю объективно и беспристрастно оценить выдающееся произведение одного из самых оригинальных мыслителей, чей духовный опыт оказал влияние на формирование взглядов и творчество Л. Шестова, Б. Шоу, Т. Манна, Г. Гессе, А. Камю, Ж. П. Сартра и многих других деятелей культуры.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

О сострадательных Друзья мои! до вашего друга дошли насмешливые слова: «Посмотрите только на Заратустру! Разве не ходит он среди нас, как среди зверей?» Но было бы лучше так сказать: «Познающий ходит среди людей, как среди зверей». Но сам человек называется у познающего: зверь, имеющий красные щёки. Откуда у него это имя? Не потому ли, что слишком часто должен был он стыдиться? О, друзья мои! Так говорит познающий: стыд, стыд, стыд — вот история человека! И потому благородный предписывает себе не стыдить других: стыд предписывает он себе перед всяким страдающим. Поистине, не люблю я сострадательных, блаженных в своём сострадании: слишком лишены они стыда. Если должен я быть сострадательным, всё-таки не хочу я называться им; и если я сострадателен, то только издали. Я люблю скрывать своё лицо и убегаю, прежде чем узнан я; так советую я делать и вам, друзья мои! Пусть моя судьба ведёт меня дорогою тех, кто, как вы, всегда свободны от сострадания и с кем я вправе делить надежду, пиршество и мёд! Поистине, я делал и то и другое для всех, кто страдает; но мне казалось всегда, что лучше я делал, когда учился больше радоваться. С тех пор как существуют люди, человек слишком мало радовался; лишь это, братья мои, наш первородный грех! И когда мы научимся лучше радоваться, тогда мы тем лучше разучимся причинять другим горе и выдумывать его. Поэтому умываю я руку, помогавшую страдающему, поэтому вытираю я также и душу. Ибо когда я видел страдающего страдающим, я стыдился его из-за стыда его; и когда я помогал ему, я прохаживался безжалостно по гордости его. Большие одолжения порождают не благодарных, а мстительных; и если маленькое благодеяние не забывается, оно обращается в гложущего червя. «Будьте чопорны, когда принимаете что-нибудь! Вознаграждайте дарящего самим фактом того, что вы принимаете!» — так советую я тем, кому нечем отдарить. Но я из тех, кто дарит: я люблю дарить как друг — друзьям. Но пусть чужие и бедные сами срывают плоды с моего дерева; это менее стыдит их. Но нищих надо бы совсем уничтожить! Поистине, сердишься, что даёшь им, и сердишься, что не даёшь им. И заодно с ними грешников и угрызения совести! Верьте мне, друзья мои: угрызения совести учат грызть. Но хуже всего мелкие мысли. Поистине, лучше уж совершить злое, чем подумать мелкое! Хотя вы говорите: «Радость мелкой злобы бережёт нас от крупного злого дела», но здесь не следует быть бережливым. Злое дело похоже на нарыв: оно зудит, и чешется, и нарывает, — оно говорит откровенно. «Гляди, я — болезнь» — так говорит злое дело; в этом откровенность его. Но мелкая мысль похожа на грибок: он и ползёт, и прячется, и нигде не хочет быть, пока всё тело не будет вялым и дряблым от маленьких грибков. Но тому, кто одержим чёртом, я так говорю на ухо: «Лучше, чтобы ты вырастил своего чёрта! Даже для тебя существует ещё путь величия!» — Ах, братья мои! О каждом знают слишком много! И многие делаются для нас прозрачными, но от этого мы не можем ещё пройти сквозь них. Трудно жить с людьми, ибо так трудно хранить молчание. И не к тому, кто противен нам, бываем мы больше всего несправедливы, а к тому, до кого нам нет никакого дела. Но если есть у тебя страдающий друг, то будь для страдания его местом отдохновения, но также и жёстким ложем, походной кроватью: так будешь ты ему наиболее полезен. И если друг делает тебе что-нибудь дурное, говори ему: «Я прощаю тебе, что ты мне сделал; но если бы ты сделал это себе, — как мог бы я это простить!» Так говорит всякая великая любовь: она преодолевает даже прощение и жалость. Надо сдерживать своё сердце; стоит только распустить его, и как быстро каждый теряет голову! Ах, где в мире совершалось больше безумия, как не среди сострадательных? И что в мире причиняло больше страдания, как не безумие сострадательных? Горе всем любящим, у которых нет более высокой вершины, чем сострадание их! Так говорил однажды мне дьявол: «Даже у Бога есть свой ад — это любовь его к людям». И недавно я слышал, как говорил он такие слова: «Бог мёртв; из-за сострадания своего к людям умер Бог». — Итак, я предостерегаю вас от сострадания: оттуда приближается к людям тяжёлая туча! Поистине, я знаю толк в приметах грозы! Запомните также и эти слова: всякая великая любовь выше всего своего сострадания: ибо то, что она любит, она ещё хочет — создать! «Себя самого приношу я в жертву любви своей и ближнего своего, подобно себе» — так надо говорить всем созидающим. Но все созидающие тверды. Так говорил Заратустра. О священниках И однажды Заратустра подал знак своим ученикам и говорил им эти слова: «Вот — священники; и хотя они также мои враги, но вы проходите мимо них молча, с опущенными мечами! Также и между ними есть герои; многие из них слишком страдали; поэтому они хотят заставить других страдать. Они — злые враги: нет ничего мстительнее смирения их. И легко оскверняется тот, кто нападает на них. Но моя кровь родственна их крови{11}, и я хочу, чтобы моя кровь была почтена в их крови». — И когда прошли они мимо, напала скорбь на Заратустру; но недолго боролся он со своею скорбью, затем начал он так говорить: Жаль мне этих священников. Они мне противны; но для меня они ещё наименьшее зло, с тех пор как живу я среди людей. Я страдаю и страдал с ними: для меня они — пленники и клеймёные. Тот, кого называют они избавителем, заковал их в оковы: В оковы ложных ценностей и слов безумия! Ах, если бы кто избавил их от их избавителя! К острову думали они некогда пристать, когда море бросало их во все стороны; но он оказался спящим чудовищем! Ложные ценности и слова безумия — это худшие чудовища для смертных, — долго дремлет и ждёт в них судьба. Но наконец она пробуждается, выслеживает, пожирает и проглатывает всё, что строило на ней жилище себе. О, посмотрите же на эти жилища, что построили себе эти священники! Церквами называют они свои благоухающие пещеры. О, этот поддельный свет, этот спёртый воздух! Здесь душа не смеет взлететь на высоту свою! Ибо так велит их вера: «На коленях взбирайтесь по лестнице, вы, грешники!» Поистине, предпочитаю я видеть бесстыдного, чем перекошенные глаза стыда и благоговения их! Кто же создал себе эти пещеры и лестницы покаяния? Не были ли ими те, кто хотели спрятаться и стыдились ясного неба? И только тогда, когда ясное небо опять проглянет сквозь разрушенные крыши на траву и пунцовый мак у разрушенных стен, только тогда опять обращу я своё сердце к жилищам этого Бога. Они называли Богом, что противоречило им и причиняло страдание; и поистине, было много героического в их поклонении! И не иначе умели они любить своего Бога, как распяв человека! Как трупы, думали они жить; в чёрные одежды облекли они свой труп; и даже из их речей слышу я ещё зловоние склепов. И кто живёт вблизи их, живёт вблизи чёрных прудов, откуда жаба, в сладкой задумчивости, поёт свою песню. Лучшие песни должны бы они мне петь, чтобы научился я верить их избавителю: избавленными должны бы выглядеть его ученики! Нагими хотел бы я видеть их: ибо только красота должна проповедовать покаяние. Но кого же убедит эта закутанная печаль! Поистине, сами их избавители не исходили из свободы и седьмого неба свободы! Поистине, сами они никогда не ходили по коврам познания! Из дыр состоял дух этих избавителей; и в каждую дыру поместили они своё безумие, свою затычку, которую они называли Богом. В их сострадании утонул их дух, и, когда они вздувались от сострадания, на поверхности всегда плавало великое безумие. Гневно, с криком гнали они своё стадо по своей тропинке, как будто к будущему ведёт только одна тропинка! Поистине, даже эти пастыри принадлежали ещё к овцам! У этих пастырей был маленький ум и обширная душа; но, братья мои, какими маленькими странами были до сих пор даже самые обширные души! Знаками крови писали они на пути, по которому они шли, и их безумие учило, что кровью свидетельствуется истина. Но кровь — самый худший свидетель истины; кровь отравляет самое чистое учение до степени безумия и ненависти сердец. А если кто и идёт на огонь из-за своего учения — что же это доказывает! Поистине, совсем другое дело, когда из собственного горения исходит собственное учение! Душное сердце и холодная голова — где они встречаются, там возникает ураган, который называют «избавителем». Поистине, были люди более великие и более высокие по рождению, чем те, кого народ называет избавителями, эти увлекающие всё за собой ураганы! И ещё от более великих, чем были все избавители, должны вы, братья мои, избавиться, если хотите вы найти путь к свободе! Никогда ещё не было сверхчеловека! Нагими видел я обоих, самого большого и самого маленького человека. Ещё слишком похожи они друг на друга. Поистине, даже самого великого из них находил я — слишком человеческим! — Так говорил Заратустра. О добродетельных Громом и небесным огнём надо говорить к сонливым и сонным чувствам. Но голос красоты говорит тихо: он вкрадывается только в самые чуткие души. Тихо вздрагивал и смеялся сегодня мой гербовый щит: это священный смех и трепет красоты. Над вами, вы, добродетельные, смеялась сегодня моя красота. И до меня доносился её голос: «Они хотят ещё — чтобы им заплатили!» Вы ещё хотите, чтобы вам заплатили, вы, добродетельные! Хотите получить плату за добродетель, небо за землю, вечность за ваше сегодня? И теперь негодуете вы на меня, ибо учу я, что нет воздаятеля? И поистине, я не учу даже, что добродетель сама себе награда. Ах, вот моё горе: в основу вещей коварно волгали награду и наказание — и даже в основу ваших душ, вы, добродетельные! Но, подобно клыку вепря, должно моё слово бороздить основу вашей души; плугом хочу я называться для вас. Всё сокровенное вашей основы должно выйти на свет; и когда вы будете лежать на солнце, взрытые и изломанные, отделится ваша ложь от вашей истины. Ибо вот ваша истина: вы слишком чистоплотны для грязи таких слов, как мщение, наказание, награда и возмездие. Вы любите вашу добродетель, как мать любит своё дитя; но когда же слыхано было, чтобы мать хотела платы за свою любовь? Ваша добродетель — это самое дорогое ваше Само. В вас есть жажда кольца; чтобы снова достичь самого себя, для этого вертится и крутится каждое кольцо. И каждое дело вашей добродетели похоже на гаснущую звезду: её свет всегда находится ещё в пути и блуждает — и когда же не будет он больше в пути? Так и свет вашей добродетели находится ещё в пути, даже когда дело свершено уже. Пусть оно будет даже забыто и мертво: луч его света жив ещё и блуждает. Пусть ваша добродетель будет вашим Само, а не чем-то посторонним, кожей, покровом — вот истина из основы вашей души, вы, добродетельные! Но есть, конечно, и такие, для которых добродетель представляется корчей под ударом бича; и вы слишком много наслышались вопля их! Есть и другие, называющие добродетелью ленивое состояние своих пороков; и протягивают конечности их ненависть и их зависть, просыпается также их «справедливость» и трёт свои заспанные глаза. Есть и такие, которых тянет вниз: их демоны тянут их. Но чем ниже они опускаются, тем ярче горят их глаза и вожделение их к своему Богу. Ах, и такой крик достигал ваших ушей, вы, добродетельные: «Что не я, то для меня Бог и добродетель!» Есть и такие, что с трудом двигаются и скрипят, как телеги, везущие камни в долину: они говорят много о достоинстве и добродетели — свою узду называют они добродетелью! Есть и такие, что подобны часам с ежедневным заводом; они делают свой тик-так и хотят, чтобы тик-так назывался — добродетелью. Поистине, они забавляют меня: где бы я ни находил такие часы, я завожу их своей насмешкой; и они должны ещё пошипеть мне! Другие гордятся своей горстью справедливости и во имя её совершают преступление против всего — так что мир тонет в их несправедливости. Ах, как дурно звучит слово «добродетель» в их устах! И когда они говорят: «Мы правы вместе», всегда это звучит как: «Мы правы в мести!»{12} Своею добродетелью хотят они выцарапать глаза своим врагам; и они возносятся только для того, чтобы унизить других. Но опять есть и такие, что сидят в своём болоте и так говорят из тростника: «Добродетель — это значит сидеть смирно в болоте. Мы никого не кусаем и избегаем тех, кто хочет укусить; и во всём мы держимся мнения, навязанного нам». Опять-таки есть и такие, что любят жесты и думают: добродетель — это род жестов. Их колени всегда преклоняются, а их руки восхваляют добродетель, но сердце их ничего не знает о ней. Но есть и такие, что считают за добродетель сказать: «Добродетель необходима»; но в душе они верят только в необходимость полиции. И многие, кто не могут видеть высокого в людях, называют добродетелью, когда слишком близко видят низкое их; так, называют они добродетелью свой дурной глаз. Одни хотят поучаться и стать на путь истинный и называют его добродетелью; а другие хотят от всего отказаться — и называют это также добродетелью. И таким образом, почти все верят, что участвуют в добродетели; и все хотят по меньшей мере быть знатоками в «добре» и «зле». Но не для того пришёл Заратустра, чтобы сказать всем этим лжецам и глупцам: «Что знаете вы о добродетели! Что могли бы вы знать о ней!» — Но чтобы устали вы, друзья мои, от старых слов, которым научились вы от глупцов и лжецов; Чтобы устали от слов «награда», «возмездие», «наказание», «месть в справедливости»; Чтобы устали говорить: «Такой-то поступок хорош, ибо он бескорыстен». Ах, друзья мои! Пусть ваше Само отразится в поступке, как мать отражается в ребёнке, — таково должно быть ваше слово о добродетели! Поистине, я отнял у вас сотню слов и самые дорогие погремушки вашей добродетели; и теперь вы сердитесь на меня, как сердятся дети. Они играли у моря — вдруг пришла волна и смыла у них в пучину их игрушку: теперь плачут они. Но та же волна должна принести им новые игрушки и рассыпать перед ними новые пёстрые раковины! Так будут они утешены; и подобно им, и вы, друзья мои, получите своё утешение — и новые пёстрые раковины! Так говорил Заратустра. О людском отребье Жизнь есть родник радости; но всюду, где пьёт отребье, все родники бывают отравлены. Всё чистое люблю я; но я не могу видеть морд с оскаленными зубами и жажду нечистых. Они бросали свой взор в глубь родника; и вот мне светится из родника их мерзкая улыбка. Священную воду отравили они своею похотью; и когда они свои грязные сны называли радостью, отравляли они ещё и слова. Негодует пламя, когда они свои отсыревшие сердца кладут на огонь; сам дух кипит и дымится, когда отребье приближается к огню. Приторным и гнилым становится плод в их руках: взор их подтачивает корень и делает сухим валежником плодовое дерево. И многие, кто отвернулись от жизни, отвернулись только от отребья: они не хотели делить с отребьем ни источника, ни пламени, ни плода. И многие, кто уходили в пустыню и вместе с хищными зверями терпели жажду, не хотели только сидеть у водоёма вместе с грязными погонщиками верблюдов. И многие приходившие опустошением и градом на все хлебные поля хотели только просунуть свою ногу в пасть отребья и таким образом заткнуть ему глотку. И знать, что для самой жизни нужны вражда и смерть и кресты мучеников, — это не есть ещё тот кусок, которым давился я больше всего: Но некогда я спрашивал и почти давился своим вопросом: как? неужели для жизни нужно отребье? Нужны отравленные источники, зловонные огни, грязные сны и черви в хлебе жизни? Не моя ненависть, а моё отвращение пожирало жадно мою жизнь! Ах, я часто утомлялся умом, когда я даже отребье находил остроумным! И от господствующих отвернулся я, когда увидел, что́ они теперь называют господством: барышничать и торговаться из-за власти — с отребьем! Среди народов жил я, иноязычный, заткнув уши, чтобы их язык барышничества и их торговля из-за власти оставались мне чуждыми. И, зажав нос, шёл я, негодующий, через все вчера и сегодня: поистине, дурно пахнут пишущим отребьем все вчера и сегодня! Как калека, ставший глухим, слепым и немым, так жил я долго, чтобы не жить вместе с властвующим, пишущим и веселящимся отребьем. С трудом, осторожно поднимался мой дух по лестнице; крохи радости были усладой ему; опираясь на посох, текла жизнь для слепца. Что же случилось со мной? Как избавился я от отвращения? Кто омолодил мой взор? Как вознёсся я на высоту, где отребье не сидит уже у источника? Разве не само моё отвращение создало мне крылья и силы, угадавшие источник? Поистине, я должен был взлететь на самую высь, чтобы вновь обрести родник радости! О, я нашёл его, братья мои! Здесь, на самой выси, бьёт для меня родник радости! И существует же жизнь, от которой не пьёт отребье вместе со мной! Слишком стремительно течёшь ты для меня, источник радости! И часто опустошаешь ты кубок, желая наполнить его! И мне надо ещё научиться более скромно приближаться к тебе: ещё слишком стремительно бьётся моё сердце навстречу тебе: Моё сердце, где горит моё лето, короткое, знойное, грустное и чрезмерно блаженное, — как жаждет моё лето-сердце твоей прохлады! Миновала медлительная печаль моей весны! Миновала злоба моих снежных хлопьев в июне! Летом сделался я всецело, и полуднем лета! Летом в самой выси, с холодными источниками и блаженной тишиной — о, придите, друзья мои, чтобы тишина стала ещё блаженней! Ибо это — наша высь и наша родина: слишком высоко и круто живём мы здесь для всех нечистых и для жажды их. Бросьте же, друзья, свой чистый взор в родник моей радости! Разве помутится он? Он улыбнётся в ответ вам своей чистотою. На дереве будущего вьём мы своё гнездо; орлы должны в своих клювах приносить пищу нам, одиноким!{13} Поистине, не ту пищу, которую могли бы вкушать и нечистые! Им казалось бы, что они пожирают огонь, и они обожгли бы себе глотки! Поистине, мы не готовим здесь жилища для нечистых! Ледяной пещерой было бы наше счастье для тела и духа их. И, подобно могучим ветрам, хотим мы жить над ними, соседи орлам, соседи снегу, соседи солнцу — так живут могучие ветры. И, подобно ветру, хочу я когда-нибудь ещё подуть среди них и своим духом отнять дыхание у духа их — так хочет моё будущее. Поистине, могучий ветер Заратустра для всех низин; и такой совет даёт он своим врагам и всем, кто плюёт и харкает: «Остерегайтесь харкать против ветра!» Так говорил Заратустра. О тарантулах Взгляни, вот яма тарантула! Не хочешь ли ты посмотреть на него самого? Вот висит его сеть — тронь, чтобы она задрожала. Вот идёт он добровольно: здравствуй, тарантул! Чёрным сидит на твоей спине твой треугольник и примета; и я знаю также, что сидит в твоей душе. Мщение сидит в твоей душе: куда ты укусишь, там вырастает чёрный струп; мщением заставляет твой яд кружиться душу! Так говорю я вам в символе, вы, проповедники равенства, заставляющие кружиться души! Тарантулы вы для меня и скрытые мстители! Но я выведу ваши притоны на свет; поэтому и смеюсь я вам в лицо своим смехом высоты. Поэтому и рву я вашу сеть, чтобы ярость ваша выманила вас из вашей пещеры лжи и чтобы месть ваша выскочила из-за вашего слова «справедливость». Ибо, да будет человек избавлен от мести — вот для меня мост, ведущий к высшей надежде, и радужное небо после долгих гроз. Но другого, конечно, хотят тарантулы. «По-нашему, справедливость будет именно в том, чтобы мир был полон грозами нашего мщения» — так говорят они между собою. «Мщению и позору хотим мы предать всех, кто не подобен нам» — так клянутся сердца тарантулов. И ещё: «Воля к равенству — вот что должно стать отныне именем для добродетели; и против всего власть имущего поднимаем мы свой крик!» Проповедники равенства! Бессильное безумие тирана вопиет в вас о «равенстве»: так скрывается ваше сокровенное желание тирании за словами о добродетели! Истосковавшийся мрак, скрытая зависть, быть может, мрак и зависть ваших отцов — вот что прорывается в вас безумным пламенем мести. То, о чём молчал отец, начинает говорить в сыне; и часто находил я в сыне обнажённую тайну отца. На вдохновенных похожи они; но не сердце вдохновляет их — а месть. И если они становятся утончёнными и холодными, это не ум, а зависть делает их утончёнными и холодными. Их зависть приводит их даже на путь мыслителей; и в том отличительная черта их зависти, что всегда идут они слишком далеко; так что их усталость должна в конце концов засыпать на снегу. В каждой жалобе их звучит мщение, в каждой похвале их есть желание причинить страдание; и быть судьями кажется им блаженством. Но я советую вам, друзья мои: не доверяйте никому, в ком сильно стремление наказывать! Это — народ плохого сорта и происхождения; на их лицах виден палач и ищейка. Не доверяйте всем тем, кто много говорят о своей справедливости! Поистине, их душам недостаёт не одного только мёду. И если они сами себя называют «добрыми и праведными», не забывайте, что им недостаёт только — власти, чтобы стать фарисеями! Друзья мои, я не хочу, чтобы меня смешивали или ставили наравне с ними. Есть такие, что проповедуют моё учение о жизни — и в то же время они проповедники равенства и тарантулы. Они говорят в пользу жизни, эти ядовитые пауки, хотя они сидят в своих пещерах, отвернувшись от жизни: ибо этим они хотят причинять страдание. Этим они хотят причинять страдание всем, у кого теперь власть: ибо у этих преобладает ещё проповедь смерти. Будь иначе, и тарантулы учили бы иначе: ибо они некогда были худшими клеветниками на мир и сожигателями еретиков. Я не хочу, чтобы меня смешивали или ставили наравне с этими проповедниками равенства. Ибо так говорит ко мне справедливость: «люди не равны». И они не должны быть равны! Чем была бы моя любовь к сверхчеловеку, если бы я говорил иначе? Пусть по тысяче мостов и тропинок стремятся они к будущему и пусть между ними будет всё больше войны и неравенства: так заставляет меня говорить моя великая любовь! Изобретателями образов и призраков должны они стать во время вражды своей, и этими образами и призраками должны они сразиться в последней борьбе! Добрый и злой, богатый и бедный, высокий и низкий, и все имена ценностей: всё должно быть оружием и кричащим символом и указывать, что жизнь должна всегда сызнова преодолевать самое себя! Ввысь хочет она воздвигаться с помощью столбов и ступеней, сама жизнь: дальние горизонты хочет она изведать и смотреть на блаженные красоты, — для этого ей нужна высота! И так как ей нужна высота, то ей нужны ступени и противоречия ступеней и поднимающихся по ним! Подниматься хочет жизнь и, поднимаясь, преодолевать себя. И посмотрите, друзья мои! Здесь, где пещера тарантула, высятся развалины древнего храма, — посмотрите на них просветлёнными глазами! Поистине, тот, кто некогда здесь, в камне, воздвигал свои мысли вверх, знал о тайне всякой жизни наравне с мудрейшим из людей! Что даже в красоте есть борьба, и неравенство, и война, и власть, и чрезмерная власть, — этому учит он нас здесь с помощью самого ясного символа. Как божественно преломляются здесь, в борьбе, своды и дуги; как светом и тенью они устремляются друг против друга, божественно стремительные, — Так же уверенно и прекрасно будем врагами и мы, друзья мои! Божественно устремимся мы друг против друга! — Горе! Тут укусил меня самого тарантул, мой старый враг! Божественно уверенно и прекрасно укусил он меня в палец! «Должны быть наказание и справедливость — так думает он, — ведь недаром же ему петь здесь гимны в честь вражды!» Да, он отомстил за себя! И, горе! теперь мщением заставит он кружиться и мою душу! Но чтобы не стал я кружиться, друзья мои, привяжите меня покрепче к этому столбу! Уж лучше хочу я быть столпником, чем вихрем мщения! Поистине, не вихрь и не смерч Заратустра; а если он и танцор, то никак не танцор тарантеллы! — Так говорил Заратустра. О прославленных мудрецах Народу служили вы и народному суеверию, вы все, прославленные мудрецы! — а не истине! И потому только платили вам дань уважения. И потому только выносили ваше неверие, что оно было остроумным окольным путём к народу. Так предоставляет господин волю своим рабам и ещё потешается над их своеволием. Но кто же ненавистен народу, как волк собакам, — свободный ум, враг цепей, кто не молится и живёт в лесах. Выгнать его из его убежища — это называлось всегда у народа «чувством справедливости»; на него он всё ещё натравливает своих самых кусачих собак. «Истина существует: ибо существует народ! Горе, горе ищущему!» — так велось исстари. Своему народу хотели вы дать оправдание в его поклонении; это называли вы «волею к истине», вы, прославленные мудрецы! И ваше сердце всегда говорило себе: «Из народа вышел я, оттуда же низошёл на меня голос Бога». Упрямые и смышлёные, как ослы, вы всегда были ходатаями за народ. И многие властители, желавшие ладить с народом, впрягали впереди своих коней — ослёнка, какого-нибудь прославленного мудреца. А теперь, прославленные мудрецы, хотелось бы мне, чтобы вы наконец совсем сбросили с себя шкуру льва! Пёструю шкуру хищного зверя и космы исследующего, ищущего и завоёвывающего! Ах, чтобы научился я верить в вашу «правдивость», вам надо сперва отказаться от вашей воли к поклонению. Правдивым называю я того, кто идёт в пустыни, где нет богов, и разбивает своё сердце, готовое поклониться. На жёлтом песке, палимый солнцем, украдкой смотрит он с жадностью на богатые источниками острова, где всё живущее отдыхает под тенью деревьев. Но его жажда не может заставить его сделаться похожим на этих довольных: ибо, где есть оазисы, там есть и идолы. Быть голодным, сильным, одиноким и безбожным — так хочет воля льва. Быть свободным от счастья рабов, избавленных от богов и поклонения им, бесстрашным и наводящим страх, великим и одиноким, — такова воля правдивого. В пустыне жили исконно правдивые, свободные умы, как господа пустыни; но в городах живут хорошо откормленные, прославленные мудрецы — вьючные животные. Ибо всегда тянут они, как ослы, — телегу народа! За это не сержусь я на них; но слугами остаются они для меня и людьми запряжёнными, даже если сбруя их сверкает золотом. И часто бывали они хорошими слугами, достойными награды. Ибо так говорит добродетель: «Если должен ты быть слугою, ищи того, кому твоя служба всего полезнее!» «Дух и добродетель твоего господина должны расти благодаря тому, что ты его слуга, — так будешь ты расти и сам вместе с его духом и его добродетелью!» И поистине, вы, прославленные мудрецы, вы, слуги народа! Вы сами росли вместе с духом и добродетелью народа — а народ через вас! К вашей чести говорю я это! Но народом остаётесь вы для меня даже в своих добродетелях, близоруким народом, — который не знает, что такое дух! Дух есть жизнь, которая сама врезается в жизнь: своим собственным страданием увеличивает она собственное знание, — знали ли вы уже это? И счастье духа в том, чтобы помазанным быть и освящённым быть слезами на заклание, — знали ли вы уже это? И слепота слепого, и его искание ощупью свидетельствуют о силе солнца, на которое глядел он, — знали ли вы уже это? С помощью гор должен учиться строить познающий! Мало того, что дух двигает горами, — знали ли вы уже это? Вы знаете только искры духа — но вы не видите наковальни, каковой является он, и жестокости его молота! Поистине, вы не знаете гордости духа! Но ещё менее перенесли бы вы скромность духа, если бы когда-нибудь захотела она говорить! И никогда ещё не могли вы ввергнуть свой дух в заснеженную яму: вы недостаточно горячи для этого! Оттого и не знаете вы восторгов его холода. Но во всём обходитесь вы, по-моему, слишком запросто с духом; и из мудрости делали вы часто богадельню и больницу для плохих поэтов. Вы не орлы — оттого и не испытывали вы счастья в испуге духа. И кто не птица, не должен парить над пропастью. Вы кажетесь мне тёплыми; но холодом веет от всякого глубокого познания. Холодны, как лёд, самые глубокие источники духа: услада для горячих рук и для тех, кто не покладает рук. Вот стоите вы, чтимые, строгие, с прямыми спинами, вы, прославленные мудрецы! — вами не движет могучий ветер и сильная воля. Видели ли вы когда-нибудь парус на море, округлённый, надутый ветром и дрожащий от бури? Подобно парусу, дрожащему от бури духа, проходит по морю моя мудрость — моя дикая мудрость! Но вы, слуги народа, вы, прославленные мудрецы, — как могли бы вы идти со мною! — Так говорил Заратустра. Ночная песнь Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И моя душа тоже бьющий ключ. Ночь: теперь только пробуждаются все песни влюблённых. И моя душа тоже песнь влюблённого. Что-то неутолённое, неутолимое есть во мне; оно хочет говорить. Жажда любви есть во мне; она сама говорит языком любви. Я — свет; ах, если бы быть мне ночью! Но в том и одиночество моё, что опоясан я светом. Ах, если бы быть мне тёмным и ночным! Как упивался бы я сосцами света! И даже вас благословлял бы я, вы, звёздочки, мерцающие, как светящиеся червяки на небе! — и был бы счастлив от ваших даров света. Но я живу в своём собственном свете, я вновь поглощаю пламя, что исходит из меня. Я не знаю счастья берущего; и часто мечтал я о том, что красть должно быть ещё блаженнее, чем брать. В том моя бедность, что моя рука никогда не отдыхает от дарения; в том моя зависть, что я вижу глаза, полные ожидания, и просветлённые ночи тоски. О горе всех, кто дарит! О затмение моего солнца! О алкание желаний! О ярый голод среди пресыщения! Они берут у меня; но затрагиваю ли я их душу? Целая пропасть лежит между дарить и брать; но и через малейшую пропасть очень трудно перекинуть мост. Голод вырастает из моей красоты; причинить страдание хотел бы я тем, кому я свечу, ограбить хотел бы я одарённых мною — так алчу я злобы. Отдёрнуть руку, когда другая рука уже протягивается к ней; медлить, как водопад, который медлит в своём падении, — так алчу я злобы. Такое мщение измышляет мой избыток; такое коварство рождается из моего одиночества. Моё счастье дарить замерло в дарении, моя добродетель устала от себя самой и от своего избытка! Кто постоянно дарит, тому грозит опасность потерять стыд; кто постоянно раздаёт, у того рука и сердце натирают себе мозоли от постоянного раздавания. Мои глаза не делаются уже влажными перед стыдом просящих; моя рука слишком огрубела для дрожания рук наполненных. Куда же девались слёзы из моих глаз и пушок из моего сердца? О одиночество всех дарящих! О молчаливость всех светящих! Много солнц вращается в пустом пространстве; всему, что темно, говорят они своим светом — для меня молчат они. О, в этом и есть вражда света ко всему светящемуся: безжалостно проходит он своими путями. Несправедливое в глубине сердца ко всему светящемуся, равнодушное к другим солнцам — так движется всякое солнце. Как буря, несутся солнца своими путями, в этом — движение их. Своей неумолимой воле следуют они, в этом — холод их. О, это вы, тёмные ночи, создаёте теплоту из всего светящегося! О, только вы пьёте молоко и усладу из сосцов света! Ах, лёд вокруг меня, моя рука обжигается об лёд! Ах, жажда во мне, которая томится по вашей жажде! Ночь: ах, зачем я должен быть светом! И жаждою тьмы! И одиночеством! Ночь: теперь рвётся, как родник, моё желание — желание говорить. Ночь: теперь говорят громче все бьющие ключи. И душа моя тоже бьющий ключ. Ночь: теперь пробуждаются все песни влюблённых. И моя душа тоже песнь влюблённого. — Так пел Заратустра. Танцевальная песнь Однажды вечером проходил Заратустра со своими учениками по лесу; и вот: отыскивая источник, вышел он на зелёный луг, окаймлённый молчаливыми деревьями и кустарником, — на нём танцевали девушки. Узнав Заратустру, девушки бросили свой танец; но Заратустра подошёл к ним с приветливым видом и говорил эти слова: «Не бросайте пляски, вы, милые девушки! К вам подошёл не зануда со злым взглядом, не враг девушек. Ходатай Бога я перед дьяволом, а он — дух тяжести. Как бы мог я, вы, быстроногие, быть врагом божественных танцев? Или женских ножек с красивыми сгибами? Правда, я — лес, полный мрака от тёмных деревьев, — но кто не испугается моего мрака, найдёт и кущи роз под сенью моих кипарисов. И маленького бога найдёт он, любезного девушкам: у колодца лежит он тихо, с закрытыми глазами. Поистине, среди бела дня уснул он, ленивец! Не гонялся ли он слишком много за бабочками? Не сердитесь на меня, прекрасные плясуньи, если я слегка накажу маленького бога! Быть может, кричать будет он и плакать — но он готов смеяться, даже когда плачет! И со слезами на глазах пусть просит он у вас о пляске; а я спою песнь к его пляске: Песнь пляски и насмешки над духом тяжести, моим величайшим и самым могучим демоном, о котором говорят, что он “владыка мира”». — И вот песня, которую пел Заратустра, в то время как Купидон и девушки вместе плясали: В твои глаза заглянул я недавно, о жизнь! И мне показалось, что я погружаюсь в непостижимое. Но ты вытащила меня золотою удочкой; насмешливо смеялась ты, когда я тебя называл непостижимой. «Так говорят все рыбы, — отвечала ты, — чего не постигают они, то и непостижимо. Но я только изменчива и дика, и во всём я женщина, и притом недобродетельная: Хотя я называюсь у вас, мужчин, “глубиною” или “верностью”, “вечностью”, “тайною”. Но вы, мужчины, одаряете нас всегда собственными добродетелями — ах, вы, добродетельные!» Так смеялась она, невероятная; но никогда не верю я ей и смеху её, когда она дурно говорит о себе самой. И когда я с глазу на глаз говорил со своей дикой мудростью, она сказала мне с гневом: «Ты желаешь, ты жаждешь, ты любишь, потому только ты и хвалишь жизнь!» Чуть было зло не ответил я ей и не сказал правды ей, рассерженной; и нельзя злее ответить, как «сказав правду» своей мудрости. Так обстоит дело между нами тремя. От всего сердца люблю я только жизнь — и поистине, всего больше тогда, когда я ненавижу её! Но если я люблю мудрость и часто слишком люблю её, то потому, что она очень напоминает мне жизнь! У ней её глаза, её смех и даже её золотая удочка — чем же я виноват, что они так похожи одна на другую? И когда однажды жизнь спросила меня: что такое мудрость? — я с жаром ответил: «О, да! мудрость! Её алчут и не насыщаются, смотрят сквозь покровы и ловят сетью. Красива ли она? Почём я знаю! Но и самые старые карпы ещё идут на приманки её. Изменчива она и упряма; часто я видел, как кусала она себе губы и путала гребнем свои волосы. Быть может, она зла и лукава, и во всём она женщина; но когда она дурно говорит о себе самой, тогда именно увлекает она всего больше». И когда я сказал это жизни, она зло улыбнулась и закрыла глаза. «О ком же говоришь ты? — спросила она. — Не обо мне ли? И если даже ты прав, можно ли говорить это мне прямо в лицо! Но теперь скажи мне о своей мудрости!» Ах, ты опять раскрыла глаза свои, о жизнь возлюбленная! И мне показалось, что я опять погружаюсь в непостижимое. — Так пел Заратустра. Но когда пляска кончилась и девушки ушли, он сделался печален. «Солнце давно уже село, — сказал он наконец, — луг стал сырым, от лесов веет прохладой. Что-то неведомое окружает меня и задумчиво смотрит. Как! Ты жив ещё, Заратустра? Почему? Зачем? Для чего? Куда? Где? Как? Разве не безумие — жить ещё? — Ах, друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне мою печаль! Вечер настал: простите мне, что вечер настал!» Так говорил Заратустра. Надгробная песнь «Там остров могил, молчаливый; там также могилы моей юности. Туда отнесу я вечно зелёный венок жизни». Так решив в сердце, ехал я по морю. — О вы, лики и видения моей юности! О блики любви, божественные миги! Как быстро исчезли вы! Я вспоминаю о вас сегодня как об умерших для меня. От вас, мои дорогие мертвецы, нисходит на меня сладкое благоухание, облегчающее моё сердце слезами. Поистине, оно глубоко трогает и облегчает сердце одинокому пловцу. И всё-таки я самый богатый и самый завидуемый — я самый одинокий! Ибо вы были у меня, а я и до сих пор у вас; скажите, кому падали такие розовые яблоки с дерева, как мне? Я всё ещё наследие и земля любви вашей, цветущий, в память о вас, пёстрыми, дико растущими добродетелями, о вы, возлюбленные мои! Ах, мы были созданы оставаться вблизи друг друга, вы, милые, нездешние чудеса; и не как боязливые птицы приблизились вы ко мне и к желанию моему — нет, как доверчивые к доверчивому! Да, вы были созданы для верности, подобно мне, и для нежных вечностей; должен ли я теперь называть вас именем вашей неверности, вы, божественные блики и миги: иному имени не научился я ещё. Поистине, слишком быстро умерли вы для меня, вы, беглецы. Но не бежали вы от меня, не бежал и я от вас: не виновны мы друг перед другом в нашей неверности. Чтобы меня убить, душили вас, вы, певчие птицы моих надежд! Да, в вас, вы, возлюбленные мои, пускала всегда злоба свои стрелы — чтобы попасть в моё сердце! И она попала! Ибо вы были всегда самыми близкими моему сердцу, вы были всё, чем я владел и что владело мною, — и потому вы должны были умереть молодыми и слишком рано! В самое уязвимое, чем я владел, пустили они стрелу: то были вы, чья кожа походит на нежный пух, и ещё больше на улыбку, умирающую от одного взгляда на неё! Но так скажу я своим врагам: что значит всякое человекоубийство в сравнении с тем, что вы мне сделали! Больше зла сделали вы мне, чем всякое человекоубийство: невозвратное взяли вы у меня — так говорю я вам, мои враги. Разве вы не убивали ликов и самых дорогих чудес моей юности! Товарищей моих игр отнимали вы у меня, блаженных духов! Памяти их возлагаю я этот венок и это проклятие. Это проклятие вам, мои враги! Не вы ли укоротили мою вечность, подобно звуку, разбивающемуся в холодную ночь! Одним лишь взглядом божественного ока промелькнула она для меня, — одним бликом! Так говорила в добрый час когда-то моя чистота: «божественными должны быть для меня все существа». Тогда напали вы на меня с грязными призраками; ах, куда же девался теперь тот добрый час! «Все дни должны быть для меня священны» — так говорила когда-то мудрость моей юности; поистине, весёлой мудрости речь! Но тогда украли вы, враги, у меня мои ночи и продали их за бессонную муку; ах, куда же девалась теперь та весёлая мудрость? Когда-то искал я по птицам счастливых примет; тогда пустили вы мне на дорогу противное чудовище — сову. Ах, куда же девалось тогда моё нежное стремление? Когда-то дал я обет отрешиться от всякого отвращения — тогда превратили вы моих близких и ближних в гнойные язвы. Ах, куда же девался тогда мой самый благородный обет? Как слепец, шёл я когда-то блаженными путями — тогда набросали вы грязи на дорогу слепца; и теперь чувствует он отвращение к старой тропинке слепца. И когда я совершал самое трудное для меня и праздновал победу своих преодолений, тогда вы заставили тех, что любили меня, кричать, что причиняю я им жестокое горе. Поистине, вы всегда поступали так: вы отравляли мне мой лучший мёд и старания моих лучших пчёл. К щедрости моей посылали вы всегда самых наглых нищих; вокруг моего сострадания заставляли вы всегда тесниться неисправимых бесстыдников. Так ранили вы мои добродетели в их вере. И если приносил я в жертву, что было у меня самого священного, тотчас присоединяло сюда и ваше «благочестие» свои жирные дары, так что в чаду вашего жира глохло, что было у меня самого священного. И однажды хотел я плясать, как никогда ещё не плясал: выше всех небес хотел я плясать. Тогда уговорили вы моего самого любимого певца. И теперь он запел заунывную, мрачную песню; ах, он трубил мне в уши, как печальный рог! Убийственный певец, орудие злобы, ты виновен менее всех! Уже стоял я готовым к лучшему танцу — тогда убил ты своими звуками мой восторг! Только в пляске умею я говорить символами о самых высоких вещах — и теперь остался мой самый высокий символ неизречённым в моих телодвижениях! Неизречённой и неразрешённой осталась во мне высшая надежда! И умерли все лики и утешения моей юности! Как только перенёс я это? Как избыл и превозмог я эти раны? Как воскресла моя душа из этих могил? Да, есть во мне нечто неранимое, незахоронимое, взрывающее скалы: моей волею называется оно. Молчаливо и не изменяясь проходит оно через годы. Своей поступью хочет идти моими стопами моя закадычная воля; её чувство безжалостно и неуязвимо. Неуязвима во мне только моя пята. Ты жива ещё и верна себе, самая терпеливая! Всё ещё прорываешься ты сквозь все могилы! В тебе живёт ещё всё неразрешённое моей юности; и как жизнь и юность, сидишь ты здесь, надеясь, на жёлтых обломках могил. Да, ты ещё для меня разрушительница всех могил; здравствуй же, моя воля! И только там, где есть могилы, есть и воскресение. — Так пел Заратустра. О самопреодолении «Волею к истине» называете вы, мудрейшие, то, что движет вами и возбуждает вас? Волею к мыслимости всего сущего — так называю я вашу волю! Всё сущее хотите вы сделать сперва мыслимым: ибо вы сомневаетесь с добрым недоверием, мыслимо ли оно. Но оно должно подчиняться и покоряться вам! Так водит ваша воля. Гладким должно стать оно и подвластным духу, как его зеркало и отражение в нём. В этом вся ваша воля, вы, мудрейшие, как воля к власти, и даже когда вы говорите о добре и зле и об оценках ценностей. Создать хотите вы ещё мир, перед которым вы могли бы преклонить колена, — такова ваша последняя надежда и опьянение. Но немудрые, народ, — они подобны реке, по которой плывёт челнок, — и в челноке сидят торжественные и переряженные оценки ценностей. Вашу волю и ваши ценности спустили вы на реку становления; старая воля к власти брезжит мне в том, во что верит народ как в добро и зло. То были вы, мудрейшие, кто посадил таких гостей в этот челнок и дал им блеск и гордые имена, — вы и ваша господствующая воля! Дальше несёт теперь река ваш челнок: она должна его нести. Что за беда, если пенится разбитая волна и гневно противится килю! Не река является вашей опасностью и концом вашего добра и зла, вы, мудрейшие, — но сама эта воля, воля к власти — неистощимая, творящая воля к жизни. Но чтобы поняли вы моё слово о добре и зле, я скажу вам ещё своё слово о жизни и свойстве всего живого. Всё живое проследил я, я прошёл великими и малыми путями, чтобы познать его свойство. Стогранным зеркалом ловил я взор жизни, когда уста её молчали, — дабы её взор говорил мне. И её взор говорил мне. Но где бы ни находил я живое, везде слышал я и речь о послушании. Всё живое есть нечто повинующееся. И вот второе: тому повелевают, кто не может повиноваться самому себе. Таково свойство всего живого. Но вот третье, что я слышал: повелевать труднее, чем повиноваться. И не потому только, что повелевающий несёт бремя всех повинующихся и что легко может это бремя раздавить его: Попыткой и дерзновением казалось мне всякое повелевание, и, повелевая, живущий всегда рискует самим собою. И даже когда он повелевает самому себе — он должен ещё искупить своё повеление. Своего собственного закона должен он стать судьёй, и мстителем, и жертвой. Но как же происходит это? — так спрашивал я себя. Что побуждает всё живое повиноваться и повелевать и, повелевая, быть ещё повинующимся? Слушайте же моё слово, вы, мудрейшие. Удостоверьтесь серьёзно, проник ли я в сердце жизни и до самых корней её сердца! Везде, где находил я живое, находил я и волю к власти; и даже в воле служащего находил я волю быть господином. Чтобы сильнейшему служил более слабый — к этому побуждает его воля его, которая хочет быть господином над ещё более слабым: лишь без этой радости не может он обойтись. И как меньший отдаёт себя большему, чтобы тот радовался и власть имел над меньшим, — так приносит себя в жертву и больший и из-за власти ставит на доску — жизнь свою. В том и жертва великого, чтобы было в нём дерзновение, и опасность, и игра в кости насмерть. А где есть жертва, и служение, и взоры любви, там есть и воля быть господином. Крадучись, вкрадывается слабейший в крепость и в са́мое сердце сильнейшего — и крадёт власть у него. И вот какую тайну поведала мне сама жизнь. «Смотри, — говорила она, — я всегда должна преодолевать самое себя. Конечно, вы называете это волей к творению или стремлением к цели, к высшему, дальнему, более сложному — но всё это образует единую тайну: Лучше погибну я, чем отрекусь от этого; и поистине, где есть закат и опадение листьев, там жизнь жертвует собою — из-за власти! Мне надо быть борьбою, и становлением, и целью, и противоречием целей: ах, кто угадывает мою волю, угадывает также, какими кривыми путями она должна идти! Что бы ни создавала я и как бы ни любила я созданное — скоро должна я стать противницей ему и моей любви: так хочет моя воля. И даже ты, познающий, ты только тропа и след моей воли: поистине, моя воля к власти ходит по следам твоей воли к истине! Конечно, не попал в истину тот, кто запустил в неё словом о “воле к существованию”: такой воли — не существует! Ибо то, чего нет, не может хотеть; а что существует, как могло бы оно ещё хотеть существования! Только там, где есть жизнь, есть и воля; но это не воля к жизни, но — так учу я тебя — воля к власти! Многое ценится живущим выше, чем сама жизнь; но и в самой оценке говорит — воля к власти!» — Так учила меня некогда жизнь, и отсюда разрешаю я, вы, мудрейшие, также и загадку вашего сердца. Поистине, я говорю вам: добра и зла, которые были бы непреходящими, — не существует! Из себя должны они все снова и снова преодолевать самих себя. При помощи ваших ценностей и слов о добре и зле совершаете вы насилие, вы, ценители ценностей; и в этом ваша скрытая любовь, и блеск, и трепет, и порыв вашей души. Но ещё большее насилие и новое преодоление растёт из ваших ценностей: об них разбивается яйцо и скорлупа его. И кто должен быть творцом в добре и зле, поистине, тот должен быть сперва разрушителем, разбивающим ценности. Так принадлежит высшее зло к высшему благу; а это благо есть творческое. — Будем же говорить только о нём, вы, мудрейшие, хотя и это дурно. Но молчание ещё хуже; все замолчанные истины становятся ядовитыми. И пусть разобьётся всё, что может разбиться об наши истины! Сколько домов предстоит ещё воздвигнуть! — Так говорил Заратустра. О возвышенных Спокойна глубина моего моря; кто бы угадал, что она скрывает шутливых чудовищ! Непоколебима моя глубина; но она блестит от плавающих загадок и хохотов. Одного возвышенного видел я сегодня, торжественного, кающегося духом; о, как смеялась моя душа над его безобразием! С выпяченной грудью, похожий на тех, кто вбирает в себя дыхание, — так стоял он, возвышенный и молчаливый. Увешанный безобразными истинами, своей охотничьей добычей, и богатый разодранными одеждами; также много шипов висело на нём — но я не видел ещё ни одной розы. Ещё не научился он смеху и красоте. Мрачным возвратился этот охотник из леса познания. С битвы, где бился с дикими зверями, вернулся домой он; и сквозь серьёзность его проглядывает ещё дикий зверь — непобеждённый! Как тигр, всё ещё стоит он, готовый прыгнуть; но я не люблю этих напряжённых душ: не по вкусу мне все эти ощерившиеся. И вы говорите мне, друзья, что о вкусах и привкусах не спорят? Но ведь вся жизнь есть спор о вкусах и привкусах! Вкус: это одновременно и вес, и весы, и весовщик; и горе всему живущему, если бы захотело оно жить без спора о весе, о весах и весовщике! Если бы этот возвышенный утомился своею возвышенностью, — только тогда началась бы его красота; и только тогда вкусил бы я его и нашёл бы вкусным. И только когда он отвратится сам от себя, перепрыгнет он через свою собственную тень — и поистине прямо в своё солнце. Слишком долго сидел он в тени, щёки побледнели у кающегося духом; почти умер он с голоду в своих ожиданиях. Презрение ещё в его взоре, и отвращение таится на его устах. Хотя отдыхает он теперь, но его отдых ещё не на солнце. Он должен был бы работать, как вол; и его счастье должно бы разить землёю, а не презрением к земле. Белым волом хотел бы я его видеть, идущим, фыркая и мыча, впереди плуга, — и его мычание должно бы хвалить всё земное! Темно ещё его лицо; тень руки пробегает по нему. Затемнён ещё взор его глаз. Самое дело его есть ещё тень на нём: рука затемняет того, кто трудится, не покладая рук. Ещё не преодолел он своего дела. Как люблю я в нём выю вола; но теперь хочу я ещё видеть взор ангела. И от воли своей героя должен он отучиться: вознесённым должен он быть для меня, а не только возвышенным, — сам эфир должен вознести его, лишённого воли! Он победил чудовище, он разгадал загадки; но он должен ещё победить своих чудовищ и разгадать свои загадки, в небесных детей должен он ещё превратить их. Ещё не научилось его познание улыбаться и жить без зависти; ещё не стих поток его страстей в красоте. Поистине, не в сытости должно смолкнуть и утонуть его желание, а в красоте! Осанистость свойственна щедрости благородно мыслящего. Закинув руку за голову — так должен был бы отдыхать герой, так должен был бы преодолевать он даже свой отдых. Но именно для героя красота есть самая трудная вещь. Недостижима красота для всякой сильной воли. Немного больше, немного меньше: именно это значит здесь много; это значит здесь всего больше. Стоять с расслабленными мускулами и распряжённой волей — это и есть самое трудное для всех вас, вы, возвышенные! Когда власть становится милостивой и нисходит в видимое — красотой называю я такое нисхождение. И ни от кого не требую я так красоты, как от тебя, могущественный; твоя доброта да будет твоим последним самопреодолением. На всякое зло считаю я тебя способным; поэтому я и требую от тебя добра. Поистине, я смеялся часто над слабыми, которые мнят себя добрыми, потому что у них расслабленные лапы. К столпу добродетели должен ты стремиться: чем выше он подымается, тем становится он красивее и нежнее, а внутри твёрже и выносливее. Да, возвышенный, когда-нибудь должен ты быть прекрасным и держать зеркало перед своей собственной красотою. Тогда твоя душа будет содрогаться от божественных вожделений — и поклонение будет в твоём тщеславии! Это и есть тайна души: только когда герой покинул её, приближается к ней, в сновидении, — сверхгерой. — Так говорил Заратустра. О стране культуры Слишком далеко залетел я в будущее; ужас напал на меня. И, оглянувшись кругом, я увидел, что время было моим единственным современником. Тогда бежал я назад домой — и спешил всё быстрее; так пришёл я к вам, вы, современники, и в страну культуры. Впервые посмотрел я на вас как следует и с добрыми желаниями; поистине, с тоскою в сердце пришёл я. Но что случилось со мной? Как ни было мне страшно, — я должен был рассмеяться! Никогда не видел мой глаз ничего более пёстро-испещрённого! Я всё смеялся и смеялся, тогда как ноги мои и сердце дрожали: «ба, да тут родина всех красильных горшков!» — сказал я. С лицами, обмазанными пятьюдесятью кляксами, — так сидели вы, к моему удивлению, вы, современники! И с пятьюдесятью зеркалами вокруг себя, которые льстили и подражали игре ваших красок! Поистине, вы не могли бы носить лучшей маски, вы, современники, чем ваши собственные лица! Кто бы мог вас — узнать! Исписанные знаками прошлого, а поверх этих знаков замалёванные новыми знаками, — так сокрылись вы от всех толкователей! И если даже быть испытующим утробы{14}, кто поверил бы, что есть у вас утробы! Из красок кажетесь вы выпеченными и из склеенных клочков. Все века и народы пёстро выглядывают из-под ваших покровов; все обычаи и все верования пестроязычно глаголят в ваших жестах. Если бы кто освободил вас от ваших покрывал, мантий, красок и жестов, — всё-таки осталось бы у него достаточно, чтобы пугать этим птиц. Поистине, я сам испуганная птица, однажды увидевшая вас нагими и без красок; и я улетел, когда скелет стал подавать мне знаки любви{15}. Ибо скорее хотел бы я быть подёнщиком в подземном мире и служить теням минувшего!{16} — Тучнее и полнее вас обитатели подземного мира! В том и горечь моей утробы, что ни нагими, ни одетыми не выношу я вас, вы, современники! Всё, что есть удушливого в будущем и что некогда пугало улетевших птиц, поистине более задушевно и внушает больше доверия, чем ваша «действительность». Ибо так говорите вы: «Мы всецело действительность, и притом без веры и суеверия»; так выпячиваете вы грудь — ах, даже и не имея груди! Но как могли бы вы верить, вы, размалёванные! — вы, образа́ всего, во что некогда верили! Вы — ходячее опровержение самой веры и раскромсание всяких мыслей. Неправдоподобные — так называю я вас, вы, сыны действительности! Все времена пустословят друг против друга в ваших умах; но сны и пустословие всех времён были всё-таки ближе к действительности, чем ваше бодрствование! Бесплодны вы; потому и недостаёт вам веры. Но кто должен был созидать, у того были всегда свои вещие сны и звёзды знамения — и верил он в веру!{17} — Вы — полуоткрытые ворота, у которых ждут могильщики. И вот ваша действительность: «Всё сто́ит того, чтобы погибнуть»{18}. Ах, вот стоите вы предо мной с торчащими рёбрами! И многие из вас хорошо понимали это и сами. И они говорили: «Кажется, Бог, пока спал я, что-то отнял у меня? Поистине, достаточно, чтобы сделать из этого самку! Удивительна скудость рёбер моих!» — так говорили уже многие из людей настоящего. Да, смех вызываете вы во мне, вы, современники! И в особенности когда вы удивляетесь сами себе! И горе мне, если бы не мог я смеяться над вашим удивлением и должен был глотать всё, что есть противного в ваших мисках! Но я хочу отнестись к вам легче, ибо нечто тяжёлое должен нести я; и что мне за дело, если жуки и летучие гады сядут на мою ношу! Поистине, не станет же она от того тяжелее! И не от вас, вы, современники, должна прийти ко мне великая усталость. — Ах, куда же ещё подняться мне с моей тоской! Со всех гор высматриваю я страны отцов и матерей. Но родины не нашёл я нигде: тревожно мне во всех городах и рвусь я прочь из всех ворот. Чужды мне и смешны современники; к ним ещё недавно влекло меня сердце; и изгнан я из стран отцов и матерей. Так что люблю я ещё только страну детей моих, неоткрытую, лежащую в самых далёких морях; и пусть ищут и ищут её мои корабли. Своими детьми хочу я искупить то, что я сын своих отцов; и всем будущим — это настоящее! — Так говорил Заратустра. О непорочном познании

The script ran 0.002 seconds.