Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Дитя слова
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Дитя слова» - роман, в каком-то смысле стоящий особняком в творчестве Айрис Мердок. Почему? На первый взгляд книга сохраняет все «фирменные» черты стиля писательницы - психологизм, тонкий анализ не просто человеческих отношений, но отношений, готовых сложиться - и не складывающихся & Однако есть тут и нечто новое - извечное для английской литературы вообще и нехарактерное в принципе для Мердок ощущение БЕЗНАДЕЖНОСТИ, сумеречного осеннего очарования КОНЦА ЭПОХИ - конца жизненного уклада и мироощущения для людей, внутренне к этой эпохе принадлежащих...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

— Если вы этого не понимаете, не мешает вам заняться психологией. — О, я знаю, говорят, что человек, которому вы причинили зло, должен вызывать у вас отвращение. Но всему есть пределы. — Здесь никаких пределов не существует. — Ведь в конце-то концов с тех пор прошло почти двадцать лет. — Не для меня. Для меня все было вчера. — Вы же знаете, что я теперь не в состоянии выносить напряженных ситуаций. У меня есть и свои неприятности. — Он снова женился. — А почему бы и нет? Он продолжал жить, а вы сидели и кисли, парализованный жалостью к самому себе. — Вы меня презираете, не так ли? Вам стыдно, что вы мой друг. Вы считаете, что упадете в глазах сослуживцев, если они узнают, что вы мой друг. В таком случае — катитесь-ка. И не ждите меня в понедельник. — И прекрасно, не буду. Прощайте. Я смотрел ему вслед, потом прищурился, и фигура его слилась с безразличными мне людьми, прогуливавшимися теперь, когда дождь перестал, в лучах бледного солнца. Я дошел до конца моста и медленно двинулся назад по другой стороне озера. Прошел вверх по Грейт-Джордж-стрит и у парламента свернул на Уайтхолл. Заворачивая за угол, я столкнулся с Артуром, только что перешедшим улицу от станции метро. — Хилари! Ой, Хилари! Один взгляд на Артура все мне сказал. Это был другой человек. Он сдернул с головы шапку и замахал ею. Радость нимбом сияла над его головой, ее источали глаза, нос, рот. Весь он светился, точно намасленная репа. Даже волосы у него лежали красиво. — Хилари, Кристел говорит, что выйдет за меня замуж. Я получил от нее сегодня утром письмо. После этого я просто ничего делать не мог. Не мог пойти на службу… я почувствовал себя таким счастливым… лег на пол… меня просто ноги не держали от радости… дыхание перехватило… а хотелось кричать, петь, но я страшно ослаб от радости… и лежал на полу, точно меня кулаком огрели. Хилари, вы ведь одобряете, правда? То есть, я хочу сказать, вы не возражаете? Кристел говорит, что вы… Послушайте, Хилари, вы что, сердитесь? О Господи… вы что… у вас такой вид… — Нет, нет, — сказал я. — Я рад за тебя и за Кристел, конечно же, очень рад. Просто я вдруг почувствовал себя совсем больным. Пойду-ка я, пожалуй, домой. — Разрешите, я пойду с вами. Что случилось? Вы выглядите, как привидение. — Нет, нет. У меня просто грипп. Я пойду и лягу. Я так рад… за тебя и… — Я остановил такси. Вид у Артура был озадаченный. Он помахал мне вслед. Из такси, остановившегося в потоке машин, я видел, как он поравнялся со мною и, не замечая ничего вокруг, прошел мимо. Я заметил, какая идиотская улыбка сияла на его лице, привлекая внимание прохожих, а он вдруг замахал руками и пустился в пляс. Люди шли мимо и улыбались. Такси мое двинулось дальше. Дома я обнаружил, что парень с резинкой в волосах все еще торчит у меня на кухне, и я выставил его вон. Кристофер, впервые разобидевшись, недвусмысленно сказал мне, кто я есть, и ушел вместе с ним. А я прошел к себе в спальню и по примеру Артура грохнулся на пол. ЧЕТВЕРГ — Спой мне песню глубоко социальную! — промурлыкал Фредди Импайетт. Был четверг. Утром я явился на службу. Лучше уж сидеть в конторе, чем лежать у себя дома на полу. По этой же причине я был сейчас и у Импайеттов. В Зале я объявил, что у меня расстроился желудок и я ужасно себя чувствуя. Ко мне сразу перестали приставать. Я убедил и Артура не приставать ко мне. Но я слышал, как он напевает в своем чулане. А сейчас передо мной напевал Фредди и даже пританцовывал на ковре, разливая напитки. Его высокий гладкий, как резина, лоб прорезали морщины самодовольства и наслаждения жизнью. Он уже испортил несколько анекдотов, не сумев удержаться от хохота, когда рассказывал их. Лора, с распущенными волосами, в платье, похожем на палатку, позвякивая украшениями, внимательно наблюдала за мной. Я поменял свою хворь на зубную, но видел, что она мне не верит. Явился Клиффорд Ларр. Я поднял на него взгляд. Он с каменным выражением лица посмотрел куда-то мимо меня. Я подумал, не лучше ли мне уйти домой. — Я слышал, иена все-таки не девальвирует, — объявил Клиффорд. — Хилари, в чем дело? — спросила Лора. — Я же сказал: зуб болит. — Нет, дело в Томми. — Ни в какой не в Томми. Если бы все мои неприятности сводились к Томми, я бы распевал целыми днями. — Значит, не только зуб болит. — А мы тем не менее утверждаем, что выиграли войну! Мы сели ужинать. — Вы ведь любите артишоки, правда, Хилари? — Их едят, чтобы чем-то занять себя. Это как конструктор. Я такое не могу назвать едой. — В другой раз я дам вам бобы и большую ложку. — Я не считаю еду забавой. Мы оба с Лорой болтали автоматически, и я мог, поддерживая беседу с ней и прислушиваясь к разговору Фредди и Клиффорда, обсуждавших международный валютный кризис, одновременно предаваться своим мрачным думам. Теперь я жевал какое-то мясо, превращенное в безвкусное желе, отдававшее главным образом чесноком. Я думал, следует ли мне пойти все-таки к Кристел, как всегда, после ужина, чтобы вытянуть оттуда Артура. Пожалуй, нет. Теперь уже нет смысла вытягивать Артура. И однако же мне необходимо рассказать Кристел о том, что я узнал в среду утром. И мне необходимо увидеть Кристел и прикинуться, что я благословляю ее скоропалительное решение. Она ведь с нетерпением ждет этого. Вчера вечером я был просто не в состоянии поехать к ней. Лучше уж искусственное спокойствие каждодневной отупляющей рутины. Да, конечно, я сам сказал: «Напиши ему», по теперь-то я сознавал, что, говоря это, думал, она поймет мое истинное желание! Она устроила такую спешку, потому что боялась, как бы я не передумал? Или все так вышло из-за какого-то дурацкого ужасного недопонимания? Не следует ли мне сейчас же положить этому конец? Эти мои размышления перемежались картинами из далекого прошлого, такими живыми и яркими, что по сравнению с ними мое настоящее казалось игрой теней. Как странно, что за улыбающейся болтающей маской скрывается мозг, воссоздающий в мельчайших деталях мизансцены и разговоры, превращая это в пытку, и ты, укрывшись за маской, можешь плакать, можешь кричать от боли. — А какой язык вы станете теперь изучать, Хилари? — Санскрит. Я встретил удивительную индианочку, которая будет меня учить. — Я ревную! Не понимаю, с чего это вы решили изучать мертвый язык. — Потому что он знает все живые, — сказал Фредди. — Нет, не знаю. Я не знаю китайского и японского, не знаю ни одного из индийских, африканских или полинезийских языков. Турецкий знаю весьма приблизительно. Финский — плохо… — Хилари любит покрасоваться. — Я всегда считал миф о Вавилонской башне таким мрачным, — заметил Фредди. — Кто может любить Бога, который преднамеренно так безжалостно перемешал всех людей? — Его можно уважать, — заметил Клиффорд. — Он знал, что делал. — Я вот думаю, будет когда-нибудь настоящий международный язык? — заметил Фредди. — Он уже существует. Английский. — Хилари — такой шовинист. — А как насчет эсперанто? — вмешалась Лора. — Хилари, вы знаете эсперанто? — Конечно. — Вы считаете, что он…? — Ну, как можно всерьез принимать язык, где вместо слова «мать» говорят «маленький отец»? — В самом деле? — На эсперанто «patrino» означает «мать». — Долой эсперанто! — заявила Лора. — Вы совершенно правы, говоря, что Бог знал, что делал, — заметил я, обращаясь к Клиффорду. Мне хотелось восстановить с ним контакт, но он по-прежнему не смотрел на меня. — Только не надо быть слишком уж циником. Ничто так не унижает человека, как непонимание чужого языка. Это как нельзя ярче подтверждает ограниченность наших духовных возможностей. Умнейший человек выглядит полным идиотом, если он плохо говорит на каком-то языке. — Вы поэтому хотите знать все языки, Хилари? — спросила Лора. — Естественно. — Значит, Господу было угодно показать нам нашу ограниченность? — сказал Фредди. — Ему угодно было показать нам, что творить добро так же трудно, как говорить на иностранном языке. — Сегодня Хилари склонен к метафизике, — заметил Фредди. — Просто не понимаю, как у вас в голове не перемешаются все эти слова из стольких разных языков, — сказала Лора. — В моей голове все бы уже перемешалось. — Слоеный пирог из слов. Клиффорд молчал и держался холодно, без улыбки, ковыряя ложечкой сладкое — кусочки ананаса, облитые каким-то отвратительным ликером. Внезапно он повернулся к Фредди и спросил: — Что вы думаете по поводу преемника Темплер-Спенса? — Ах да, — откликнулся Фредди. — Ганнер Джойлинг. Вам не кажется, что это — удачная кандидатура? Насколько я понимаю, он появится у нас через неделю-другую. — Я не могу этого есть, — сказал я Лоре. — Из-за зуба. Нельзя ли мне выпить виски? — Да, конечно. Он швед или кто, раз его зовут Ганнер? Кстати, красивое имя. — Нет, самый настоящий англичанин. Возможно, у него кто-нибудь из предков был швед. Где только он не служил. Начал с казначейства. Потом занимался пассажирской авиацией. Потом был в Международном валютном фонде, потом — в Объединенных Нациях. Очень способный человек. У меня такое впечатление, что его прочат главой министерства по делам государственной службы. — А он не собирался одно время уйти в политику? — заметила Лора. — По-моему, в лейбористской партии вздохнули с облегчением, когда он от этого отказался! Он мог бы довольно быстро дойти до самого верха. Это человек неуемного честолюбия. Безусловно, совсем другой, чем эта старая овца Темплер-Спенс. Он хоть немного встряхнет наш департамент. — А мне он понравится? — спросила Лора. — Женщины всегда на все смотрят со своей колокольни, — оказал Фредди. — Так понравится он ей? — А он женат? — Ты что, дорогая, уже наметила его в качестве жертвы? Да, женат. На леди Китти Мэллоу. — Ах да, я теперь вспомнила. Это та дебютантка. Она, должно быть, намного моложе его. Кажется, она невероятно богата? — Я слышал, они купили дом на Чейн-уок, — заметил Фредди. — Мне сказал Данкен, когда мы встретились в канцелярии кабинета министров. — Должно быть, как сыр в масле катается. Она ведь у него вторая жена, верно? А первая… с ней, кажется, что-то случилось… — Его первая жена погибла в автомобильной катастрофе, — сказал Клиффорд. — О да. А сын покончил самоубийством. — Это было много позже. — Бедняга, — сказала Лора. — Я думаю, этим объясняется его безграничное честолюбие. А когда мы пригласим его на ужин? Он представляется мне таким интересным человеком. Кстати, ты так и не сказал, понравится ли он мне. — Я видел его только на совещаниях. Это человек холодный, так что трудно сказать. А вы с ним сталкивались, Клиффорд? — Я немного знал его, когда учился на первом курсе, — сказал Клиффорд. — И наблюдал его на совещаниях. Но адресоваться по всем вопросам надо к Хилари. Они ведь с Хилари — давние друзья. Все заахали. Я быстро допил виски и подтянул под себя ноги, намереваясь встать. Удар, ехидно нанесенный Клиффордом, застал меня врасплох, и я не успел подготовиться, чтобы удачно соврать. Передо мной было лицо Лоры в ореоле седеющих прядей, раскрасневшееся от вина, горящее неуемным любопытством. — Хилари, какой же вы скрытный, вы, значит, его друг — вот забавно! А леди Китти вы тоже знаете? — Ну, теперь Хилари у нас пойдет вверх! — заметил Фредди, который, казалось, вовсе не был так уж доволен этим неожиданным известием. — Хилари станут приглашать на Чейн-уок. — Хилари будет знать все секреты. — Придется нам теперь подлизываться к Хилари. — Мы вовсе не друзья, — сказал я. — То есть я хочу сказать… я не знаю его так уж хорошо… мы не виделись многие годы… мы абсолютно чужие люди… я думаю, он даже и не помнит меня… — Что вы, Хилари, раз увидев, вас уже не забыть! — Хилари такой скромный. — Глупости все это, Хилари. Ну, расскажите же нам о нем все-все. Какой он на самом деле? Славный человек? — Ну, так как же, славный он или не славный? — спросил Клиффорд с этакой ехидной улыбочкой, появившейся все-таки на его губах, пока я обдумывал, что сказать. — О, даже очень, — сказал я. — Но право же, по-настоящему я не знаю его, право. Так что, пожалуйста, не рассчитывайте… — А леди Китти вы знаете? — Нет… послушайте… ведь я двадцать лет не встречался с ним… — А его первую жену вы знали? — спросил Клиффорд с уже более заметной улыбочкой. — Нет… Лора, мне ужасно жаль, но меня совсем замучил этот зуб. Вы не возражаете, если я пойду домой? Лора проводила меня до гостиной, где все еще золотисто светились лампы, в камине горел огонь и стояла странная тишина. Здесь Лора удержала меня за рукав, пытливо вглядываясь в мое лицо. — Вот, мой дорогой, выпейте еще немного виски. Да не спешите вы так. Вы жутко странно выглядите. У вас действительно болит зуб? — Да. — Выпейте. И возьмите с собой домой. Вот теперь у вас зуб совсем не болит, правда, признайтесь. — Нет. — Какой же вы милый старый лгунишка. Я так и знала. Это все из-за Томми. — Да. — Расскажите мне, Хилари, расскажите же… — Не только из-за Томми, — сказал я. — Из-за Кристел. Она собирается замуж за Артура Фиша. — А-а-а-а… и вы считаете, что вам с Томми… Дорогой мой, вы вовсе не обязаны жениться на Томми только потому, что Кристел выходит замуж за Артура. — Смотрите, никому не говорите про Кристел. — Нет, не скажу. Я понимаю, она еще может изменить решение. Ах, я так вам сочувствую. Я даже Фредди не скажу. Но надо мне будет к вам забежать, и тогда поговорим обо всем. Я приду в субботу. — Мне надо идти, Лора, дорогая. — Теперь я все поняла. Я видела, что вы страдаете. Вы ведь для меня как открытая книга. Милый мой Хилари, я так вас люблю. — И встав на цыпочки, Лора обхватила меня руками и прижалась горячей щекой к моей щеке. Позвякивающие украшения ее врезались мне в грудь. Она поцеловала меня в уголок рта. Несколько капель виски упало на платье-палатку. ЧЕТВЕРГ Громко стуча каблуками, я шел очень быстро, как машина, по Куинс-Гейт-террейс, вниз по Глостер-роуд, затем но Кромвель-роуд, вниз по Эрл-Корт-роуд, затем по Олд-Бромптон-роуд, затем по Лилли-роуд. Вечер стоял ветреный, холодный — дождя не было, подмораживало. Я чувствовал, как под ногами на мокрых тротуарах образуется слой льда — скользкий, блестящий. Проходя мимо ограды Бромптонского кладбища, я физически чувствовал, как мороз шевелится там, в темноте, ходит, щупая траву, щупая могилы, — призрак, тщетно ищущий других призраков. Я шел со скоростью машины — голова высоко поднята, руки болтаются, сердце стучит, качая кровь. Я не в состоянии был думать о разговоре, который только что оборвал. На сердце у меня лежал камень — камень ненависти, страха. К Кристел я пришел раньше обычного. Тихонько открыл парадную дверь, на цыпочках поднялся до середины лестницы и прислушался. Наверху царила полнейшая тишина. Из-под двери виднелась полоска желтого света. Горе и ярость кипели вокруг меня в темноте, проникая мне в мозг и вырываясь оттуда снопом черных атомов. Одним прыжком я одолел последние ступени и распахнул дверь. Кристел и Артур сидели за столом. Я так внезапно ворвался в комнату, что успел все увидеть. Кристел с Артуром молча сидели за столом; стулья их стояли боком, так что они сидели совсем рядом и смотрели друг другу в глаза. Оба сняли очки. Артур сбросил и пиджак. Рукава у обоих были закатаны, и они ласково гладили друг другу руки. Оба тотчас повернулись ко мне с виноватым видом, красные от смущения, поспешно опустили рукава и надели очки. И вскочили на ноги. Я тяжело опустился на третий стул, со скрежетом протащив его по полу. Изрядное количество выпитого виски и быстрая ходьба не улучшили дела. Атомы продолжали кипеть вокруг меня, только теперь они были уже не черные, а золотые. Артур надел пиджак, затем взял пальто и свою вязаную шапочку. — Садись, — сказал я ему. Он сел, села и Кристел. Я плеснул себе в бокал остатки бургундского, пролив немного на стол. — Давайте поболтаем, — сказал я. — Чем вас сегодня кормили на ужин? — спросил Артур. — Забыл. Я вообще ничего не ел. — А мы ели рыбные палочки, жареный картофель и заказной фруктовый пирог от «Лайонс», — сказал Артур. Он видел, что я пьян, но он и раньше уже видел меня таким. Он был до того счастлив, что идиотская улыбка все время растягивала его губы, делая лицо каким-то чужим. — Как ваш грипп, Хилари? — Какой грипп? — Мне казалось… — От меня разит чесноком, — заметил я. — Я не чувствую, — сказал Артур. — А я говорю, что разит. — На улице холодно? — спросила Кристел. — Я не заметил. Настало молчание. Оба смотрели на меня: Кристел — с явной тревогой, Артур — со смутно-счастливой доброжелательностью. Кристел снова сняла очки и потерла глаза. Она смотрела на меня теперь своими незащищенными прекрасными золотистыми глазами, словно так между нами могла возникнуть более прямая связь. Она подстерегала хоть какой-нибудь знак благоволения с моей стороны. Какой угодно. Я не подал никакого. Я сказал ей: — Попробуй догадаться, кто у нас новый начальник? — Кто же? — Наш давний друг Ганнер Джойлинг. Кристел судорожно глотнула воздух. Затем она медленно надела очки, рот ее раскрылся, пухлая нижняя губа задрожала, увлажнилась, по лицу и по шее разлилась краска. Артур, который в этот момент не смотрел на Кристел, спросил: — Вы что, знаете его? — Знал. Ну что же! Двинулись. Пошли, Артур. Спокойной ночи, зверюшка. — Подождите, — сказала Кристел. — Подождите, пожалуйста… Хилари, а мы не могли бы… — Ей явно хотелось поговорить со мной наедине. А мне хотелось быть жестоким и несговорчивым. Я даже не взглянул на нее. Встал из-за стола. Пальто я так и не снял и теперь, громко напевая, чтобы не разговаривать, помог Артуру надеть пальто. — Ты не мог бы задержаться, прошу тебя! — громко сказала Кристел, перекрывая мое пение. — Извини. Мне пора. Увидимся в субботу. — Я взял бутылку с бургундским, намереваясь вылить себе остатки, по рука у меня так дрожала, что я вынужден был снова ее поставить. И взглянул на Кристел. Она тихонько охнула. Я вытолкал Артура из комнаты, не давая ему времени даже попрощаться, и вышел следом за ним. За дверью я снова принялся напевать. Было ужасно холодно. Артур на ходу натягивал на уши вязаную шапочку. Он вежливо ждал, пока, дойдя до Хэммерсмит-роуд, я не прекратил свое мурлыканье. — Как интересно, что вы знаете Джойлинга. Он славный человек? — Очаровательный. — А где вы с ним встречались? — В колледже. — Ему приятно будет увидеть на работе знакомого человека, — заметил Артур. Произнес он эти глупые слова вполне искренне. Он действительно считал, что человек вроде Джойлинга может поначалу почувствовать себя одиноко и ему станет веселее, если он увидит друга детства. — Мы не очень-то близки с ним — мы ведь долгие годы не виделись. — Нелегко было, конечно, втягивать Артура в эту историю, но мне хотелось как-то отыграться, перепугав Кристел и удалившись без всяких объяснений. А ведь мне было просто необходимо, чтобы Кристел узнала о случившемся. Мне всегда, всю жизнь легче было переносить несчастья, если Кристел знала о них. Даже если она ничего не могла поделать, одно сознание, что ее любящая душа делит со мной горе, облегчало мою боль. Вот и сейчас я нуждался в ее поддержке, раздумывая о том, что же будет дальше и как мне быть в связи с появлением на службе Ганнера Джойлинга. — В колледже я вызывал у него немалую досаду, потому что получал все призы. И когда мы встретимся теперь, то, по всей вероятности, будем вежливы друг с другом, но сдержанны. Кстати, Артур, я не хочу, чтобы на службе знали, что мы знакомы. Это между нами. — Конечно, я не скажу ни слова, — заверил меня Артур. То обстоятельство, что Ганнер Джойлинг после колледжа получил от жизни все возможные призы, а я не получил ни одного, должно быть, пришло Артуру в голову, но, возможно, его поистине кретиническая тактичность помешала такой мысли даже созреть. Мозг Артура склонен был отталкивать от себя порочащие кого-либо мысли. Мы перешли улицу и остановились под фонарем. — Ну, спокойной ночи. — Хилари, а насчет меня и Кристел все по-прежнему в порядке, да? Вы ведь не против, верно? Если б вы были… Я хотел сказать: «О да, все это великолепно», но вместо этого я зацепился за неоконченную фразу: — Ну, а что вы стали бы делать, если бы я был против? Артур какое-то время молчал, и впервые за этот вечер я заглянул ему в лицо. Оно было красное, мокрое и горело от холода. — Не знаю, — сказал он. И посмотрел на меня покорно, даже как-то отрешенно. А я смотрел на него, в его взволнованные карие глаза, влажные, напряженные, чуть прищуренные от холода. Нелепая вязаная шапочка придавала ему вид иностранца, а усы делали похожим на французского солдата времен первой мировой войны. И вдруг он начал уменьшаться. И стал похож на призрак. И исчез. Я рассмеялся и, смеясь, повернул на восток и зашагал по Хэммерсмит-роуд. Наползал легкий туман, и фонари уходили в даль почти пустынной улицы, окруженные — каждый — расплывающимся ореолом. ПЯТНИЦА Была пятница, утро. Когда я подошел к нашему учреждению, уже почти совсем рассвело. Ночью весь Лондон окутало туманом, но не плотным, густым туманом, а чем-то похожим на дымку над морем — сероватую, а не коричневую; в воздухе словно висела вуалевая завеса, испещренная холодными капельками воды, и они садились на пальто рано вышедших из дому лондонцев, покрывая их паутиной влаги, которая в тепле поездов метро и контор превращала вышеуказанные пальто в дымящиеся пудинги. Снова всюду запахло шерстью с примесью грязи и пота. Я повесил мое мокрое вонючее пальто на вешалку в вестибюле, оставил там же зонт и кепку, которая в то утро впервые познакомилась с зимней улицей, и, войдя в Залу, которая, как всегда в это время дня, была еще погружена во тьму, включил свет, — на потолке тотчас зашипели две длинные неоновые полосы. Они дважды мигнули, и холодный, очень яркий свет озарил Залу. Все переменилось. Прежде всего я увидел, что весь пол затянут ковром. Затем я увидел, что мой стол снова стоит в «фонаре». Стол миссис Уитчер поставлен за моим, а стол Реджи Фарботтома — у двери, там, где еще совсем недавно стоял мой стол. На ближайшей ко входу стене над столом Реджи появилась еще одна гравюра — портрет герцога Веллингтонского. Теперь Зала выглядела даже уютной. Должно быть, из-за ковра. — Вам правится, мистер Бэрд? — послышался за моей спиной голос Скинкера. Я обернулся. Скинкер и Артур стояли в коридоре. Они, должно быть, спрятались в чулане у Артура, чтобы подстеречь мое удивление, когда я войду. Глаза у Артура блестели. Я сразу понял, какого мужества эта акция потребовала от Артура и как вдохновляла его любовь Кристел, если он отважился на такой шаг. Я даже не улыбнулся. Я сказал: — Я вовсе не желаю, чтобы миссис Уитчер сидела сзади и заглядывала мне через плечо. Пожалуйста, поставьте ее стол туда, где он стоял. Скинкер с Артуром быстро передвинули стол миссис Уитчер и поставили его у стены. — Прекрасно. Вот теперь все в порядке. — И тут я улыбнулся. (Это было для Скинкера. Артур же и так мог все прочесть по моему лицу.) — Мы считали, что вы будете довольны, право же, — сказал Скинкер. — Я и доволен, — сказал я. — Очень мне охота посмотреть на лица нашей парочки, когда они увидят эти чудеса в решете. — А где вы взяли ковер? — спросил я Артура. — Я слазил на чердак, — сказал он. — Не знаю, имеем ли мы на это право. Там оказалось несколько комнат, забитых всякой всячиной — старыми коврами, ломаными стульями и тому подобное. Там же я нашел и герцога. Надеюсь, у меня не будет неприятностей. — Смутная мысль о возможных «неприятностях» частенько отравляла Артуру жизнь на службе. И то, что он подверг себя опасности ради меня, было выше всякой похвалы. — Спасибо, Артур, спасибо, Скинкер. Я это очень ценю. Явилась миссис Уитчер. Мы втроем молча наблюдали за ней. Она задержалась на пороге, увидев происшедшие перемены, и проследовала мимо нас к своему столу. — Ну и умники, ничего не скажешь! — бросила она через плечо. И опустилась на стул. Прибыл Реджи. — Эй, кто это сделал? — Мы, — сказал я. — Есть возражения? — Чертовски самонадеянный вы тип, вот что, — заметил Реджи. — Мерзкий самонадеянный тип. Верно, Эдит? Ну, ладно, детка, пусть будет по-твоему… — Эдит молчала. Реджи уселся за свой стол. Мы победили. Я направился к двери в сопровождении своих союзников. Скинкер отбыл, сияя от удовольствия. Я зашел с Артуром в его чулан. — Спасибо. — Все в порядке, Хилари. Надеюсь, они не будут возражать против ковра. — Конечно, нет. — Послушайте… вчера вечером… вы не… — Не сказал того, что тебе хотелось услышать. Я скажу сейчас. Конечно, я не возражаю, чтобы ты женился на Кристел. Даю вам свое благословение, если оно чего-то стоит. Самому себе мне как-то не удается пожелать счастья. Но вам я желаю его много-много. — О, слава тебе, Господи, — сказал Артур. — То есть, я хочу сказать, я знал, что вы не… и все же чертовски приятно, чертовски приятно услышать это от вас. Мне только это и было нужно. — Для полного счастья. — Ну, в общем, да. — Значит, все в порядке. Все отлично. Я вернулся в Залу и прошел к своему столу у окна. Все еще освещенный циферблат Биг-Бена смотрел на меня сквозь туман. Я соскучился по нему. — Надеюсь, вам доставляет удовольствие эта мелкая месть, — заметила Эдит. — Но даже и тут ему потребовалась помощь, — сказал Реджи. — Сам он способен был только хныкать, пока Артур не взялся за дело. Я погрузился в изучение очередной бумаги. Скоро в Зале узнают о помолвке Артура. Известие это будет встречено ахами и охами. Внезапно потух свет. — Чертовы электрики, а, чтоб их, — раздался в полумраке голос Реджи. Послышался звук отодвигаемых стульев, в коридоре зазвучали шаги. Смех. — Сейчас принесут свечи! — произнес голос Скинкера. Я продолжал сидеть на своем месте, вперив взгляд в серый мрак за окном. Циферблат Биг-Бена тоже потух. Я думал о Бисквитике. Кто она и увижу ли я ее еще когда-нибудь? — Свечи — это даже занятно, верно? — сказала Томми. Лондон был по-прежнему погружен во тьму. Томми попыталась устроить из этого праздник. Я был костяком этого празднества. Я промолчал. Гостиная у Томми, обогреваемая парафином, была довольно холодная. В тот вечер она накрыла стол индийской материей с коричневыми запятыми по желтому полю. В современных глиняных подсвечниках стояло шесть свечей. Наш ужин состоял из бифштекса с салатом и пирога с патокой, который она приготовила сама. Она знала, что я люблю такой пирог. А я не мог есть. Я выпил немного «Сент-Эмилиена». Вино покупала она. Вкус у него был отвратительный, однако я выпил еще. Я подумывал о том, чтобы рассказать все Томми. Я просто вынужден буду рано или поздно все кому-то рассказать. Но нет, не Томми. Ведь такое признание свяжет меня с тем, кому я сделаю его. Томми выглядела сегодня совсем викторианкой. В известной мере из-за кудряшек. Вид у нее был усталый, И это ей шло. Неверный свет подчеркивал контуры ее лица, выделявшегося белым пятном на темпом фоне, но не обнаруживал цвета глаз. Носик ее и рот морщила гримаса озадаченности, сочувствия и любви. На ней была сегодня белая кружевная блузка с гагатовой брошью в форме креста, длинный черный жакет и черная бархатная юбка до лодыжек, которую она чуть приподняла, обнажив изящную икру, топкую лодыжку в белом ажурном чулке и маленькую бархатную туфельку. Ноги у нее были совсем маленькие. Ее унизанные серебряными кольцами руки то и дело нервно отбрасывали назад длинные волосы, закрывавшие высокий воротник блузки, белизну которой подчеркивало пламя свечей. Все эти детали, несмотря ни на что, я подметил и даже нашел Томми привлекательной — секс ведь заявляет о своем всепоглощающем присутствии почти при любом положении вещей. В моих глазах притягательность Томми то возрастала, то убывала по совершенно неопределенным законам. Когда меня начинало тянуть к ней, я пытался с этим бороться, и на время обычным проявлениям доброты и нежности приходил конец. Я подумал было дотянуться до нее через желтую скатерть, а ей так этого хотелось, но не стал. При том, как обстояли нынче мои дела, мне уж безусловно придется избавиться от Томми. А она была сейчас бесконечно терпелива и изобретательна. Она все испробовала — и разговор на самые разные темы, и молчание. Кусок пирога со взбитыми сливками лежал у меня на тарелке и мокнул. Я выпил еще немного вина и скривил в гримасе лицо. Я ничего не говорил Томми про Кристел и Артура. Мне была бы невыносима ее радость. — Не налить еще виски, родной? — Нет. — А что ты хотел бы получить на Рождество? — Заряженный револьвер. — В чем дело… Хилари… любовь моя… что-то с тобой происходит. И явно не из-за меня. — Извини, Томкинс. — Ты сегодня точно мертвый, точно зомби. — Мне бы и хотелось быть мертвым. — Не говори так — это грешно. Расскажи мне лучше. Расскажи хоть немножко. Расскажи намеками. — Смешная ты девчонка. Ты иногда мне нравишься. — Ты тоже иногда мне нравишься. Расскажи же. — Не могу, Томми. Много лет тому назад я поступил очень дурно. И забыть об этом никогда не смогу. — Настолько я с Томми еще ни разу не был откровенен, и она это знала. Я услышал, как она судорожно, победоносно вздохнула, и я сразу ушел в свою скорлупу. — Продолжай же. Пожалуйста. Ты ведь знаешь, что я тебя люблю. Мне просто хочется стать на твое место. Быть для тебя прибежищем, где бы ты мог расслабиться. Избавиться от боли. — Я не могу избавиться от боли, — сказал я. — Грех и боль неразрывно связаны друг с другом. Один только Господь Бог способен их разделить. — Так позволь мне быть Госиодом Богом. В конце-то концов… говорят же… что мы можем… — Нет, Томкинс, извини, ты не можешь. Ты — это ты. Вот ты приготовила мне пирог с патокой, который, к сожалению, я не в состоянии есть. Надеюсь, он не пропадет. — Патока долго не портится. — Ты маленькая шотландочка, которая знает, что патока не портится. А моя беда — космическая. — А не слишком ли много ты мнишь о себе? — сказала, помолчав, Томми. — В конце-то концов ты — это всего лишь ты, человек с вьющимися волосами, с угрюмым лицом и разными носками на ногах… — Это придумала Лора Импайетт. — Почему ты вспомнил сейчас про Лору? — Сам не знаю. Не потому, что она имеет к этому какое-либо отношение. — Значит, Лора. Вот в чем дело. Лора. Почему ты вдруг вспомнил о ней? — О Томми, перестань… Я пошел домой. — Почему ты вдруг упомянул Лору? — Не знаю. Потому что у меня мысли скачут. И, конечно же, я слишком много мню о себе. Ну, кто я такой, чтобы у меня было космическое горе? Ладно, Томас, будь ко мне подобрее. — Ты даешь мне слово, что это не…? — Да, да, да, Томми. Мне надо идти. Извини уж. Томми вскочила и опустилась на пол у моих ног, что с ней иногда случалось. Она стояла на коленях, уткнувшись головой в мои колени, ища руками мои руки, волосы ее, пахнувшие шампунем (она всегда мыла их по пятницам), разметались по полам моего пиджака. — Ох, Томас, маленькая моя… — Любовь моя… о любовь моя… позволь мне тебе помочь… я ведь так люблю тебя. — Просто не могу понять — почему. Томми, мы должны расстаться. — Не говори мне так сейчас, когда между нами установилось взаимопонимание… — Никакого взаимопонимания между нами нет. Ты в каком-то трансе. А я холоден, как селёдка. — Ты же хочешь меня. — Нет. — Я грубо оттолкнул ее, чтобы она не почувствовала, что это так. Она качнулась назад и села на пол. Я встал. — Ненавижу тебя.. — О'кей, Томсон. Доброй ночи. — Не уходи. Расскажи мне. Расскажи, что ты наделал. Расскажи намеками. Я оторвался от нее. Улицы были черные, если не считать крошечных огоньков то тут, то там, — это брели в потемках люди, освещая себе дорогу электрическими фонариками. А наверху, над их головой, шел праздник. Ярко сверкал широкий, бриллиантовый пояс Млечного Пути, молча услаждающий слух Разума. Звезд было столько, и они лепились так близко друг к другу, что с земли казались сегментом золотого кольца. Однако светили они лишь друг другу, видимо, не подозревая о нашем существовании, и здесь, внизу, было темно. Но я знал мой Лондон наизусть. Я двинулся на север. На дорогу от Томми до Артура у меня ушло почти полчаса. Было половина одиннадцатого, когда я позвонил в дверь Артура. А минуту спустя я уже сидел в его маленькой комнатке, освещенной одинокой свечой. Я решил рассказать все Артуру. ПЯТНИЦА * * * Теперь я расскажу о том, что является основой данной истории, но о чем нельзя было рассказывать до тех пор, пока по ходу повествования я сам об этом не стал рассказывать. Расскажу я все с той достоверностью, на какую способен, и так, как это было на самом деле, а не так, как я рассказывал вечером в ту пятницу Артуру. В своем рассказе Артуру я опустил некоторые детали — правда, несущественные — и, естественно, описал все в благоприятном для себя свете, хотя обелить себя, поскольку я изложил ему основные факты, — все равно не мог. Ну и, конечно, рассказ мой шел рывками, с паузами, во время которых Артур задавал мне вопросы. И были детали, которые я вспомнил позже, в последующие дни, когда снова говорил с ним об этом. Я рассказал ему потому, что он (теперь я в это уже верил) собирался стать мужем Кристел, и потому, что он был мягким, безобидным существом, и еще потому, что мне надо было кому-то все рассказать, выпустить призрак из склепа, каким являлись наши с Кристел души. Сейчас трудно даже представить себе, что в тот памятный летний день, когда я устроил вечеринку у себя на квартире в колледже, а Кристел воскликнула: «Это счастливейший день в моей жизни», там была и Энн Джойлинг. Действительно была в той комнате, в тот день. Я впервые встретился с Ганнером Джойлингом, когда учился на последнем курсе, а он был младшим преподавателем по другой дисциплине (преподавал историю литературы) и в другом колледже. Вместе с моим наставником, мягким человеком по имени Элдридж, он читал курс «Французская революция и литература», и я посещал эти лекции. Мы собирались но вторникам в колледже Ганнера, в темной комнате за длинным столом, накрытым зеленым сукном. Семинар был устроен для весьма узкого круга избранных, и все посещавшие его гордились этим. Я решил там блеснуть. У меня уже была к тому времени репутация лингвиста-полиглота. Ганнера впервые я встретил не там. В первый раз я увидел его на противоположной стороне Главной улицы. Он шагал в своей мантии под руку с Энн. Кто-то сказал: «Вон идет Ганнер Джойлинг». — «А кто эта хорошенькая девчонка?» — «Миссис Ганнер Джойлинг». У Ганнера была особая репутация — есть такие люди, которые пользуются особой репутацией по не очень попятным причинам. Он был, конечно, человек умный, по в Оксфорде полно умных людей. Внешность его привлекала к себе внимание, но тоже — не в такой уж мере. Он был шести футов двух дюймов росту (па дюйм выше меня), крупный, грузный (он играл в сборной по регби и отменно боксировал), с густыми прямыми светлыми волосами, синеглазый, бело-розовый, гладкий. Глаза у него были довольно красивые — цвета летней лазури с темными крапинками. Кто-то из его предков был скандинав. Сам же он был англичанин из англичан, воспитанник привилегированной частной школы. Мне нравился семинар, и я отличался на нем — но, к сожалению, отличались и другие. Мы считали себя поистине блистательной когортой. Поскольку Ганнер был личностью более яркой, чем Элдридж, я стремился заслужить его доброе мнение, и мне это удалось. Уже в середине семестра Элдридж, человек сухой, но не лишенный человечности, сказал, что Ганнер расспрашивал его обо мне. Элдридж вкратце рассказал Ганнеру о моем происхождении, и это, очевидно, вызвало у того интерес — к такому я, во всяком случае, пришел выводу, судя по тому, как внимательно смотрели теперь на меня синие в крапинку глаза. Я, наверно, вообще казался немного странным. Хотя ничего такого уж особенного в моем поведении не было. Просто я старался заслужить доброе мнение каждого дона,[45] которого я уважал. Я всегда считал, что любому почтенному Дамету[46] приятно будет услышать мою песню. Через некоторое время (думается, подсказал эту мысль Элдриджу сам Ганнер) я стал посещать лекции Ганнера по Рисорджимеито.[47] Время от времени мы беседовали с Ганнером после занятий, и раз или два я встречался с ним на улице, но он ни разу не пригласил меня к себе. Да я особенно и не домогался этой чести, хотя такое приглашение, безусловно, польстило бы мне. Когда я на экзаменах занял первое место, Ганнер прислал мне карточку, на которой его мелким почерком было написано: «Хорошо сработано». Затем, когда некоторое время спустя меня избрали членом совета ганнеровского колледжа, он послал мне приветственное письмо, составленное в приятно-дружественных тонах, что побудило меня прийти к выводу, что мое избрание, видимо, произошло не без его участия. Оксфордский колледж представляет собой весьма любопытную демократическую общину. И члены совета, управляющие колледжем, могут играть в его жизни существенную роль. Я был прекрасно осведомлен (ибо подобного рода вещи не остаются тайной) о том, что мое избрание не прошло гладко. Были люди, которые утверждали, что я — лингвист в самом узком и нудном смысле слова. «Бэрд читает стихотворение лишь с точки зрения грамматики», — такую крылатую фразу пустил обо мне мой враг Ститчуорзи, который, как мне, естественно, мигом сообщили, отчаянно возражал против моего избрания в совет. И тут доброе мнение Ганнера, должно быть, имело немалое значение. Узнав, что меня избрали, что я добился того, чего жаждал больше всего на свете, я задрожал от счастья и одновременно от страха. Мне ведь пришлось с боем завоевывать каждый дюйм пройденного теперь уже пути, и я ничего не мог бы достичь, если бы не был уверен в том, что я настоящий ученый. Однако знал я и то, что был еще очень далек от желанной цели, когда можно сказать, что ты — «на уровне». В моих познаниях еще были большие лакуны, провалы, в которые я мог упасть, пробелы, которые люди типа Ганнера, или Элдриджа, или Клиффорда Ларра спокойно заполнили еще в школе, даже и не заметив, как это произошло. И сейчас меня страшило то, что я могу публично допустить какую-нибудь ошибку, которая запомнится всем. Словом, вступая в мой рай, я был внутренне чрезвычайно уязвим для сарказмов Ститчуорзи и ему подобных и соответственно исполнен благодарности к Ганнеру за то, что мог положиться на его уважительное отношение. Итак, я обосновался в колледже. Студенты спокойно приняли меня и не падали со стульев от хохота, когда я представал перед ними в качестве преподавателя. Мои коллеги оказались куда менее значительными (а в некоторых случаях и гораздо менее блестящими), чем я предполагал. Доны помоложе издевались над Ститчуорзи, называя его между собой Госпожа Ститч. Я начал потихоньку обставлять свое жилье, беря пример с Ганнера и других моих коллег, которые, как мне казалось, обладали хорошим вкусом. Я даже начал строить планы о том, чтобы перевезти Кристел в Оксфорд и устроить ее в каком-нибудь элегантном гнездышке, а потом, возможно, даже подобрать ей весьма высокопоставленного мужа. Я начал также составлять план ее образования, которым наконец следовало заняться. Все это время мы оба с Кристел были вне себя от счастья. Она по-прежнему жила на севере, где закапчивала курсы шитья. (Тетя Билл, хвала Всевышнему, к тому времени уже умерла.) Кристел, по-моему, немного волновалась в связи с предстоящим переездом в Оксфорд, боясь «опозорить» меня. Ее мало занимала перспектива блестящего замужества, как, впрочем, если говорить серьезно, и меня. Больше всего ее восхищала — после моих успехов, конечно, — мысль о том, что я буду учить ее. Буду говорить ей, какие книги надо прочесть, и она будет их читать. Она будет трудиться ради меня, — трудиться, чтобы стать более достойной, более полезной, более подходящей мне сестрой. Постепенно я начал успокаиваться и, вживаясь в мою среду, стал приобретать защитную окраску. Я купил машину. Это привело в полный восторг Кристел. Довольно скоро я установил вполне приемлемые отношения с большинством моих коллег, хотя и не приобрел еще среди них друзей. Я все еще был неловок и легко раним, держался агрессивно и особняком. Ганнер вел себя со мной как со своим протеже, что иногда раздражало меня, несмотря на его неизменную доброту. Я восхищался им, мне хотелось стать его другом, и в то же время я бывал резок с ним. Собственно, мы однажды чуть даже не поссорились из-за Ститчуорзи. Этот Ститчуорзи, который был еще и историком, написал статью для одного ученого журнала о Кромвеле, в которую включил высказывания Марвелла[48] и цитату из «Посланий» Горация. Анализ приведенной им цитаты показывал, что он неправильно ее толкует. Обнаружив это, я с трудом поверил своему счастью. Я написал в журнал короткое деловое письмо, указав в нем на ошибку Ститчуорзи, и закончил так: «Грамматисты, возможно, и не способны должным образом прочесть стихотворение, но люди, невежественные в грамматике, не способны прочесть его вообще». Я показал свой маленький шедевр Ганнеру в расчете позабавить его, однако это вызвало у него лишь досаду, и он сказал, что мне не следует публиковать письмо. Он сказал, что оно составлено в ядовитом тоне и что нехорошо, не успев стать членом совета, нападать на старшего дона из своего же колледжа и злорадствовать по поводу его ошибок. Все мы можем допустить ошибку, сказал он. Я счел его позицию нелепой, и на этом мы расстались, весьма недовольные друг другом. Мое письмо было опубликовано. Ганнер меня простил. А Ститчуорзи, естественно, — нет. Еще до этой истории я познакомился с Энн Джойлинг. Мы встретились впервые, когда я осматривал мою новую квартиру до того, как переехать в нее. Был июль, стоял солнечный жаркий день, и в каком-то блаженно-счастливом состоянии я любовался из моего окна необычайно изысканным фасадом моего нового колледжа; тут Ганнер и Энн вышли из-под арки. На Энн было сиреневое платье в цветах из какой-то очень легкой, как газ, материи, с широким сиреневым поясом. Она была очень тоненькая. Подняв глаза, она увидела меня в окне и улыбнулась, тем самым давая попять, что знает, кто я. Потом сказала что-то Ганнеру. Он крикнул: «Можно нам зайти посмотреть ваши комнаты?» Я сказал — да, конечно, пожалуйста. «Мы будем у вас через несколько минут». И они с Энн явились с бутылкой шампанского и тремя бокалами. «Мы решили, что надо отметить ваш переезд». От благодарности и счастья я еле мог говорить. Это была одна из тех идеально счастливых минут, которые довольно редко выпадают на долю человека, когда люди встречаются не только в силу обстоятельств, но и потому, что так хотят. Ганнер представил меня Энн, которая сказала, что много уже слышала обо мне и давно хотела со мной познакомиться. Описать Энн не так просто. Лицо ее до сих нор кажется мне самым прекрасным из всех, какие я когда-либо видел, хотя, быть может, и не все сочли бы ее такой уж красавицей. Была в ее лице какая-то скрытая чистая росистая прелесть, которая взывала ко мне. Ее тускло-каштановые прямые волосы были подстрижены коротко и просто. Высокий лоб венчал довольно худое лицо с голубовато-сероватыми, большими, навыкате глазами и длинным, красиво очерченным, подвижным и нервным ртом. Она не употребляла косметики. Тонкая кожа ее казалась почти прозрачной и чуть влажной. В глазах, положительно светившихся умом, тоже был влажный блеск. Сказать, что это было «умное лицо», хотя оно было, конечно, умное, значило бы ничего не сказать. У нее было светлое лицо, лучившееся добрым умным любопытством, заинтересованностью, и остроумием, и теплом. Оно светилось в тот момент, когда мы пили шампанское в моих пустых комнатах в тот солнечный Летний день, и болтали, и смеялись, и были бесконечно счастливы. Мы были очень молоды тогда. Мне было двадцать три. Ганнеру — двадцать семь. Эпн — двадцать пять. Они оба были членами совета. У них был сын четырех лет. Я сказал, что надеюсь видеть их на вечеринке, которую устраиваю на будущей педеле на своей старой студенческой квартире, — вечеринке, на которой Кристел была потом так счастлива, — и они сказали, что придут. (Это была первая вечеринка, которую я в своей жизни устраивал.) И они пришли, и оба постарались проявить поистине ангельскую доброту к Кристел, и я готов был за это целовать им ноги. Кристел, наверное, выглядела на этой вечеринке презабавно. Должен сказать, что я сам выглядел, наверно, презабавно. Как-то во время этих долгих летних каникул Джойлинги, не уезжавшие из Оксфорда, пригласили меня поужинать. Потом пригласили еще раз. Они жили в северной части Оксфорда, в большом запущенном викторианском доме, полном красивых вещей, но отнюдь не казавшемся музеем. Оба (как я тогда понял) происходили из зажиточных семей. Их маленький сынишка по имени Тристрам был умненький, хорошенький, воспитанный мальчик. (Правда, я не люблю детей.) Они производили впечатление очень счастливой пары. И были чрезвычайно добры ко мне. Начался осенний Михайлов триместр, когда я впервые выступил в качестве наставника, и я часто встречался с Ганнером и Энн — встречался у них дома, в других домах, в колледже. В бытность мою студентом я машинально, как это бывает у мужчин, интересовался девушками, которые попадались на моем пути. Ни в каких обществах я не участвовал (лишь ненадолго заинтересовался Марксом, следуя любви к русскому языку) и спортом занимался лишь чисто мужским. Все, казалось, умели заводить друзей среди мужчин или женщин лучше меня. Я иногда заговаривал с девушками, с которыми сталкивался по работе (одна довольно умная девушка посещала семинар Ганнера), по они тут же принимались хихикать, я мгновенно оскорблялся и отступал. Несколько раз я даже приглашал девушек на чай, но мне было так трудно поддерживать с ними беседу, я казался самому себе таким нескладным и был так застенчив, что они быстро уставали от меня, да и я — от них. И уж конечно, ни одна не пошла бы прямиком ко мне в спальню и не легла бы сразу со мной в постель — сначала надо было мило поболтать с нею. (Так, во всяком случае, мне казалось. Возможно, я был не прав.) На протяжении моих студенческих лет я оставался девственником, нимало по этому поводу не волнуясь, что часто случается с мужчинами, не имеющими возможности проверить себя в этой области. Куда больше меня волновали экзамены. Я был занят. Словно рыцарь, принявший присягу, я чувствовал себя посвященным, всецело принадлежащим моему ордену. Я должен был спасти себя и Кристел, вытащить нас обоих на солнечный свет, на волю из мрачной дыры, в которой мы выросли. Я должен был добыть те несомненные привилегии, которые совершенно необходимы для нашего спасения. Я должен был полностью обезопасить себя. И пока этого не произойдет, все остальное не имело значения. А вот в тот июльский день, когда я стоял в моих новых комнатах и смотрел из окна, я чувствовал себя наконец в безопасности. Я вытянул жребий. Я это сделал. Сказать, что я тогда почувствовал себя вправе влюбиться, — значило бы упростить дело. Это был лишь один аспект. Шоры, побуждавшие меня смотреть только вперед, на одну-единственную цель, были сняты. Я внезапно увидел широкий мир. Я отдыхал. Или, во всяком случае, старался отдыхать. Привычку к непрестанной деятельности так сразу не сломаешь. Да, я готов был открыть мое сердце любви. Но я влюбился не в первую встречную, а влюбился в Энн, хотя все, казалось, должно было удержать меня от этого, — влюбился потому, что ее сияющие умные ласковые глаза каким-то образом с первой минуты проникли мне в душу и я почувствовал, что впервые в жизни меня понимают. Конечно, Кристел понимала меня, но мы с Кристел были так неразрывно связаны, что правильнее было бы сказать: Кристел — это я. Между нами не было разграничения, мы не пытались посмотреть друг на друга со стороны. Энн же встретилась со мной как с чужим человеком, судила обо мне как о чужом человеке и чудом поняла меня. В ее присутствии я отдыхал, каждый мой мускул, каждый атом моего тела успокаивались и расслаблялись. Я жил, я видел, я существовал. Время, представлявшееся мне в виде огромных часов, отсчитывающих минуты моей гонки — экзамена, на котором я просто не мог провалиться, — внезапно остановилось и стало огромным. Нельзя сказать, чтобы наши беседы были так уж содержательны — во всяком случае, вначале. Просто от одного ее присутствия я чувствовал необыкновенное спокойствие и радость, которые сначала не принял за любовь. Только к зимнему триместру святого Иллариона я уяснил себе, что впервые по-настоящему влюбился, что это так, что я безумно влюблен в Энн Джойлинг. Сознание, что ты влюблен, автоматически преисполняет тебя восторгом, если нет каких-то очень сильных противодействующих факторов. А в данном случае сильные противодействующие факторы существовали. Она была женой человека, которого я любил и уважал и который к тому же был моим благодетелем. Их брак был счастливым. И она не была влюблена в меня. Но, поскольку я вовсе не собирался обольщать ее или как-либо ей докучать признанием о моем удивительном состоянии, я решил, что могу наслаждаться им втайне, чувствуя, как поразительно расширяется вокруг меня мир, как он таинственно трансформируется, каким он становится прекрасным, — иными словами, могу наслаждаться втайне всем тем, что приносит с собой любовь. Конечно, я в то же время и страдал — я чувствовал себя пронзенным, пригвожденным, я извивался в агонии. Я ходил по Оксфорду с тайной мукой и радостью, совсем не думая о будущем и, уж конечно, даже и отдаленно не помышляя о том, чтобы завоевать любимую. А потом настал день, когда она поцеловала меня. Конечно, это было не впервые. Взрослые люди в Оксфорде то и дело целуются, что удивило и даже шокировало меня, когда я начал свободно вращаться в этом весьма своеобразном обществе. Оксфорд — очень гедонистическое место. (Говорят, Кембридж совсем другой.) На ужинах и далее на коктейлях люди, едва знающие друг друга, обнимаются и целуются. Энн донельзя удивила меня, поцеловав в щеку, когда я во второй раз пришел к ним на ужин. Тогда я еще не был влюблен в нее или, во всяком случае, не сознавал этого. Я до сих пор отчетливо помню прикосновение свежих губ к моей щеке на крыльце большого дома в летних сумерках почти двадцать лет тому назад. Но, как я уже сказал, это был поцелуй того рода, какими в Оксфорде вообще то и дело обмениваются, и он ровно ничего не значил. По-настоящему мы поцеловались у меня на квартире второго марта — это было на шестой неделе зимнего триместра. К этому времени у Энн уже вошло в привычку приносить мне всякие мелочи — украшения для квартиры, крючки для занавесок, крючки для картин, пепельницы, подушечки. Она вела себя так не только со мной: ей правилось делать подарки и «опекать» молодых донов-холостяков. Она поставила крест (быть может, неразумно? Они с Ганиером часто обсуждали это) на собственной академической карьере. (Она ведь тоже получила диплом первой степени.) Ребенок у них был всего один, хотя они очень хотели иметь еще. Поэтому у Энн было достаточно свободного времени да и творческой энергии тоже. К тому моменту, о котором я рассказываю, я уже месяц как был по уши влюблен в нее. Я как-то умудрялся преподавать и вести себя нормально, только вся моя светская жизнь, если можно так выразиться, прекратилась, поскольку я все время проводил дома: а вдруг позвонит Энн. В тот день, о котором я рассказываю, ярко светило солнце, было около одиннадцати утра. У меня сидел ученик, но лишь только появилась Энн, я отпустил его. Она побранила меня за это. Она принесла мне промокашки. (Я как-то пожаловался на то, что у меня нет ни одной.) И сейчас она принесла мне толстую пачку промокашек разного цвета. Разорвав обертку, она со смехом веером разложила их на столе. Я предложил ей шерри, но она отказались, заметив, что пить еще рано, да и вообще она спешит. Ей надо идти. Мы не виделись целых шесть дней, и я за это время выбегал из своей квартирки лишь в столовую. И вот теперь она пришла и тут же собирается уходить. Мы оба стояли, прислонясь к каминной доске, — она любовалась своим веером из промокашек, а я смотрел на нее. Она отпустила какую-то шутку и рассмеялась. Потом повернулась ко мне, и смех ее оборвался. Выражение моего лица, должно быть, говорило само за себя, и тайна перестала быть тайной. Наверное, терзаясь мыслью, что она вот-вот уйдет, я сам положил этому конец. Она с минуту смотрела на мое мрачное лицо, затем поцеловала меня в губы. Я тотчас потерял власть над собой. Я схватил ее в объятья, притянул к себе и крепко прижал в слепом экстазе безмолвной страсти. Не говоря ни слова, я долго-долго изо всех сил сжимал ее в объятьях. Сначала она не противилась, потом стала вырываться. Я медленно отпустил ее. Я увидел ее лицо — совсем другое, изменившееся уже навсегда. Я все еще не владел собой. Я сказал: — Я люблю тебя. Давай пойдем туда, пойдем со мной, ляжем! Хотя бы на минуту. Я хочу почувствовать тебя всю. Я ведь никогда никого еще не любил. Пойдем со мной, прошу тебя, прошу. Она повела себя удивительно прямодушно. Ее рука, как бы сдерживая меня, еще лежала на моем плече. — Хилари. Извините. Прекратим это. Вы просто… вы хотите убедиться… можете ли обладать женщиной? — Я люблю вас, Энн, я боготворю вас. Я все время думаю о вас. Я никого еще не любил. А вас полюбил до безумия, до смерти, я ничего не могу с собой поделать. Ох, пожалуйста, не уходите, не оставляйте меня. — Я упал на колени и, обхватив ее ноги, принялся целовать ее юбку, плащ, потом прижался головой к ее бедру. — Вставайте, Хилари. Да вставай же! Дверь очень тихо и бесшумно отворилась, и, словно кошка, в комнату вошел Тристрам. Я встал с колен. Энн с пылающим лицом быстро повернулась, взяла Трист рама за руку и исчезла вместе с ним за дверью. Только после ее ухода я, словно в галлюцинации, почувствовал, как отчаянно билось ее сердце рядом с моим. Я вбежал в спальню, кинулся лицом на постель и долго лежал, стеная и кусая себе руки. Через три дня мне предстояло вместе с Джойлингами идти на ужин. Эти три дня были для меня кромешным адом, мрак которого лишь изредка прорезали короткие вспышки преступной радости. Я, конечно, довольно скоро все объяснил себе про этот поцелуй. Она поцеловала меня в порыве великодушия, от сознания полноты своей счастливой жизни, из чувства симпатии, которую ей не жаль было проявить по отношению к такому обездоленному, как я, человеку. Словом, инцидент закрыт. И поцелуй этот ровным счетом ничего не значит. Разве лишь то, что Энн больше уже не придет навестить меня. Я даже не был уверен, следует ли мне ехать на ужин. Тем не менее поехал, потому что не мог поступить иначе. Не мог не видеть ее. А когда я ее увидел, все мои объяснения рассыпались в прах. На ужине были Элдридж и один приезжий итальянский ученый. Мы говорили по-итальянски. Энн владела этим языком даже лучше, чем Ганнер. Держалась она как обычно — разве что, когда я вошел, глаза ее сказали мне, что она все помнит. И мне почему-то стало ясно, что она ничего не говорила Ганнеру. За эти три дня мне ни разу не пришло в голову, что она может рассказать все мужу. Я просто забыл о существовании Ганнера. Когда я уходил, она, по обыкновению, поцеловала меня в щеку. Я крепко сжал ей руку, а потом пожалел об этом: я ведь лишил себя возможности почувствовать, пожала ли она мою. Вот после этого действительно разверзся ад. Конечно, рано или поздно Энн все расскажет Ганнеру. И они никогда больше не пригласят меня и не придут ко мне. Что же я буду делать? А единственным моим серьезным занятием было думать об Энн. Я продолжал преподавать и есть, но делал все словно в полубессознательном состоянии — впрочем, семестр все равно подходил к концу. Я избегал встреч с Ганнером в колледже, хотя, когда мы встречались, он был неизменно дружелюбен и вел себя как обычно. А потом я услышал, как кто-то сказал в холле, что Джойлинги, лишь только начнутся каникулы, уезжают в Италию. Я еще больше замуровался. Триместр кончился, и я сидел у себя, не в состоянии даже отвечать на письма Кристел. Я не размышлял, не раздумывал и не строил планов. Просто страдал от отсутствия Энн, как человек, всецело поглощенный своей физической болью. Ничего, кроме боли, не было — лишь временами возникало дразнящее желание помчаться к ней и выяснить, там ли еще она. Итак, я сидел в кресле у себя дома и страдал. Даже не ждал ее, а просто страдал. Я желал лишь — если я вообще чего-то желал, — чтобы поскорее прошло побольше дней и я бы уже не сомневался, что Энн уехала из Оксфорда. А потом как-то утром — опять около одиннадцати — она вдруг появилась в моей квартирке. Она подошла ко мне, и я схватил ее в объятия. Я не мог слова вымолвить. С минуту она стояла тихо, потом попыталась высвободиться. — Хилари. Пожалуйста. Только послушайте, что я скажу, поверьте тому, что я скажу, и не думайте, что тут что-то другое. Мы уезжаем в Италию. Я просто не могла вот так уехать. Думала, что смогу. Но меня не оставляет тревога за вас. Я не могла уехать, не увидев вас снова. Так что я пришла, только чтобы попрощаться. Только для этого. Не страдайте, ох, пожалуйста, не страдайте, не надо… Прощайте… — Она кинулась к двери и исчезла. А я продолжал стоять, словно пригвожденный. Ах, если бы, если бы она не приходила вообще! Не приди она, я бы, возможно, сумел совладать с собой, сумел безжалостно утопить свою любовь в безнадежности ради спасительной лжи соблюдения приличий. Не будь этого, я бы не дал себе поверить, что интересую ее, снова бы не почувствовал, как слитно бьется ее сердце с моим. А теперь у меня было чем жить — даже больше, чем просто жить — до конца каникул. Теперь я знал, что снова увижу ее, снова буду держать в объятиях. И вдруг я почувствовал неизъяснимое счастье. Я смог даже работать. Приехала Кристел, и я повозил ее в машине по Котсуолду. Однако я сократил ее визит и уже не говорил с ней о будущем — просто не мог. И, конечно же, ничего не сказал об Энн. Оставшуюся часть каникул я провел в моей квартирке — читал, работал. Читал много поэзии, наслаждаясь и грамматикой стихов, и самими стихами. С восторгом изучал русский. Побаловался с турецким. Продвинулся в венгерском. Подготовил лекции к следующему семестру. А потом — стал ждать. Джойлинги вернулись перед самым началом занятий. Я встретил Энн на университетском дворе. Ганнер стоял у входа — достаточно далеко, чтобы не слышать нашего разговора, — и беседовал с органистом колледжа. (Он был большой мастер устраивать музыкальные вечера.) Ганнер помахал мне рукой. Я махнул в ответ. И сказал Энн: «Я хочу тебя, хочу, и пусть потом я умру, но я хочу и добьюсь своего». Шагая прямо по траве, к нам подошел Ганнер. «Привет, Хилари». — «Привет. Хорошо провели время в Италии?» — «Отлично. Мы были в Калабрии. Чуть не купили там ферму. Почему бы вам не зайти к нам завтра поужинать? Это было бы о'кей, верно, Энн?» Я пришел на этот ужин и коленом крепко прижался к колену Энн под столом. Она отодвинулась. Через три дня она пришла ко мне. Сдалась она наконец в среду днем, на четвертой неделе весеннего триместра. Она пришла ко мне, сказала Энн, прежде всего из жалости и потому что боялась, как бы я не совершил какого-нибудь отчаянного поступка. Думается, если бы я не сказал ей тогда, что никогда не любил и хочу переспать с ней, если бы я сказал более нежно и сентиментально, что влюблен в нее, возможно, она нашла бы в себе силы сопротивляться. А так ей, видимо, показалось, что все обстоит очень просто и быстро кончится, ибо она способна дать то, что мне необходимо, и из великодушия рано или поздно все равно мне это даст. Ей хотелось, чтобы я убедился, что способен любить. Я-то, собственно, никогда в этом и не сомневался — просто нам обоим было легче оттого, что я не мешал ей так думать. Я был влюблен по уши, но в то же время жаждал физической любви, жаждал обладать Энн с такою силой, с какой я ничего еще не желал, и такая моя любовь сыграла свою роль, как сыграла свою роль и псевдооткровенная оболочка, в которую я ее облек. Конечно, Энн понимала и все другое тоже и не согласилась бы, если бы не знала, что я безраздельно принадлежу ей. Но прежде всего она пошла навстречу моей физической страсти. Остальное могло подождать. Мы делали вид, будто никакой огромной любви не существует, тогда как оба знали, что это — единственно возможная почва для сближения. Так в молчаливом сговоре мы обманули друг друга. Собственно, Энн к тому времени, хоть она и пыталась это скрыть, уже физически тянуло ко мне. Вначале я с трудом мог этому поверить, и как ярко вспыхнул окружавший меня мрак, когда я это понял. Ее влекло ко мне словно магнитом, и она не могла ко мне не прийти. Она, как на крыльях, летела по Оксфорду на юг, летела в мою квартирку, потеряв голову от острой потребности быть со мной, со вздохом облегчения раствориться в счастье моего присутствия. А я по-прежнему твердил о ее доброте, о моей благодарности. После великого священнодействия в ту среду днем мы оделись и стояли потрясенные, держась за руки, оба такие несчастные, точно жалели друг друга, ошарашенные силой урагана, который взмыл нас ввысь и переселил в другую страну. Простая ситуация, когда один нуждается, а другой дает, — исчезла. Мы создали лабиринт и затерялись в нем. И теперь мы увидели, что может возникнуть боль — для нас и для наших близких. После того как Энн впервые пришла ко мне по возвращении из Италии, я положил конец всем затеям, связанным с Кристел. А она намеревалась прожить большую часть весеннего триместра в Оксфорде. Я сказал ей, что это невозможно, что я не могу подыскать ей подходящую квартиру, что я слишком занят и вообще надо подождать. Кристел, конечно, не стала хныкать. Словом, я очистил арену для действий, — но каких? Что я мог еще сделать, кроме того, чтобы молить замужнюю женщину тайно посещать меня? Да и как долго это может сохраниться в тайне? Энн посещала уйму людей, но всякий раз, когда она пересекала университетский двор, десятки любопытных глаз могли подметить, куда она идет. Наше расставанье было пылким, однако без всяких планов на будущее. Мы не могли даже говорить о каких-либо планах. И я целую неделю не имел от Энн вестей. В конце недели я получил от нее письмо, в котором она писала, что лучше нам больше не встречаться. Я не ответил. Я сидел у себя и ждал. Она пришла. Мы кинулись в объятия друг другу. Звучит сейчас все так, словно мы занимались любовью, никакого чувства при этом не испытывая. Любую историю можно ведь рассказать по-разному, и есть какая-то справедливость в том, чтобы нашу рассказывать цинично: молодая жена и мать развлекается втихомолку; распутник обманывает своего лучшего друга и так далее. Сами факты уже предосудительны — от этого никуда не уйдешь. Во всяком случае, я вовсе не хочу оправдываться, но хочу попытаться оправдать Энн. Все было так сложно и произошло не сразу, а скачками, каждый из которых был по-своему неизбежен и имел свой особый смысл. Мы были молоды и попали в тенета страшной всесокрушающей физической любви. Я-то с самого начала был безоглядно влюблен. А Энн влюбилась постепенно. Она жалела меня. Жалость незаметно переросла в поработившее ее влечение. Она чувствовала во мне зародыши буйства, и это ее огорчало. Я рассказал ей о моем прошлом. Рассказал то, чего не рассказывал даже Кристел. Она рассказывала о своем прошлом. Я чувствовал полнейшую общность с ней — общность, граничащую с чудом. Она понимала меня, она пеклась обо мне больше, чем кто-либо на свете, больше даже, чем мистер Османд. Такое впечатление, точно я оказался под благостным оком Господа Бога. Энн купала мою уязвленную душу в живительной росе. И однако же оба мы были в аду. Она ужасно страдала. Я видел, как меняется ее сияющее личико, как из него уходит радость, и от отчаяния и злости на судьбу скрипел зубами. Если бы эта женщина не была замужем, если бы все обстояло иначе, если бы… Она не хотела ко мне приходить — и, однако же, хотела и приходила. Она любила мужа и сына, но любила и меня, ее тянуло ко мне с такою силой (я так думаю — сама-то она никогда мне этого не говорила), как никогда не тянуло к мужу. Мы терпели эту муку весь май и июнь, и утешали друг друга, и решали расстаться, и не могли расстаться, и плакали. Потом настал день, когда она пришла, и по ее лицу я сразу понял, что произошло. Ганнер узнал. Мы так и не выяснили, как он узнал, но узнать было нетрудно. Он напрямик спросил ее, и (как мы и условились) она сказала ему все. Я не стал ее спрашивать, как он повел себя. Ушла она от меня глубоко несчастная — такой несчастной я никогда еще ее не видел; она была, как ходячий труп. На другое утро я получил от Ганнера записку, в которой было сказано всего лишь: «Пожалуйста, оставьте Энн в покое. Пожалуйста». Потом несколько дней — ничего. В колледже Ганнер не появлялся. Кончился триместр. Я был как в лихорадке, зато теперь у меня появилась безумная надежда. Я не собирался отказываться от Энн. Мы, так сказать, ждали момента, когда Ганнер узнает, так же, как мы ждали, когда Энн сама сдастся, — это были своего рода барьеры, стена, за которой все должно измениться, за которую бесполезно заранее заглядывать. Теперь, когда последний барьер был пройден, я понимал, что должен просто убедить Энн прийти ко мне, прийти навсегда, разорвать свой брак, покончить с ним и выйти за меня замуж. Понимал я и то, что при той власти, какую я имел тогда над ней, это было возможно. В качестве первого шага надо просто увезти ее, украсть, если нужно, пробыть с ней подольше наедине — долго-долго, чтобы между нами больше уже не стояла ложь. Ожидание теперь превратилось в муку, так как я чувствовал, что каждый час, проведенный Энн с Ганнером, ослабляет мою власть над нею. На четвертый день я позвонил ей и попросил встретиться со мной в Сент-Джонсском парке. Моя квартирка перестала быть безопасным убежищем. Мы встретились, и Энн плакала целый час. Мы ушли в самую заросшую часть парка, и она все плакала и плакала. Я сказал ей о своих чувствах, о своих намерениях. Она что-то бормотала на грани истерики. А я голову терял от горя. Ничего ни планировать, ни даже обсуждать было невозможно. На другой вечер, часов около девяти, она явилась ко мне — лицо у нее было белое, застывшее, она вся тряслась и дрожала. Я дал ей виски и выпил сам, не разбавляя водой. Она сказала: «Мне буквально пришлось сбежать из дому». Именно этого я и ждал. Я сказал: «Я увезу тебя. Поехали». Я швырнул несколько вещей в чемодан, спустился вместе с Энн по лестнице и посадил ее в мою машину. Я весь вспотел от страха: а вдруг Ганнер явится сейчас. Боялся я не того, что он может напасть на меня, избить, — мне хотелось использовать этот ниспосланный Богом случай, чтобы увезти Энн, пока она была в состоянии, способствовавшем бегству. Меня самого так трясло, что я с трудом мог завести машину. Энн, словно в трансе, сидела рядом и тупо смотрела перед собой. Когда мы мчались через Хедингтон к шоссе, ведущему на Лондон, она спросила: «Куда мы едем?» — «В Лондон». — «Нет… пожалуйста… отвези меня домой…» — «Ни в коем случае. Я увожу тебя навсегда. У нас теперь с тобой будет общий дом». Она заплакала. Перед самым выездом на шоссе она сказала: «Хилари, остановись, пожалуйста. Я должна тебе кое-что сказать». — «Нечего больше мне говорить, дорогая. Мы любим друг друга. А для сожалений время уже прошло. Ты — моя». — «Остановись, пожалуйста. Я должна тебе кое-что сказать. Остановись же». Я сбавил скорость и свернул на обочину. Спускались голубые летние сумерки, небо все еще горело, а земля уже лежала темная. В полумраке я повернулся к Энн. Мчавшиеся мимо машины с зажженными фарами на мгновение освещали ее лицо. — Энн, дорогая, я люблю тебя. Не покидай меня. Ты теперь пришла ко мне, не покидай меня больше, иначе я умру. Она обвила руками мою шею с таким доверием, с такой безграничной любовью, что на минуту страх покинул меня. Затем она отстранилась и сказала: — Хилари, все это ни к чему. — Не надо. Я завожу машину. Мы ведь уже сбежали, остается лишь продолжать. Ты — моя. — Нет, нет, послушай. Мы не можем уехать. Я беременна. Я уставился на ее лицо, смутно белевшее в сгущавшихся сумерках. Глаз ее я видеть не мог, по но дрожи, сотрясавшей ее тело, понял, что она плачет. — Так скоро, — сказал я. — Ну, вот теперь мы и связаны навсегда. Теперь ты уже не можешь от меня уйти. А ты уверена? — В душе я был все же несколько потрясен. — Да. Но, Хилари, ты не понял… — Что… ты хочешь сказать… — Да. Это не твой ребенок, это ребенок Ганнера. Ледяной холод заполнил мое сердце, растекся но сосудам. Но голос у меня звучал жестко и твердо: — Ты хочешь сказать, что это не исключено? — Нет. Так оно и есть. Об этом говорят сроки. Никаких сомнений. Я думала, может быть… мне так не хотелось знать. Я только теперь в этом уверилась… считала, что это просто невозможно… и потом я ведь раньше собиралась порвать с тобой… собиралась порвать, как только узнает Ганнер: я считала, что придется на это пойти… и вот я… просто плыла по течению… и все надеялась, что это не так… и не ходила к доктору… ох, какая же я плохая, какая глупая… — Понятно, — сказал я. — Ты намеревалась порвать со мной, как только узнает Ганнер. Но мне-то ты об этом никогда не говорила. — Ничего я не намеревалась. Что я могла поделать? Я не думала, что будет дальше. Я очутилась в капкане. Я люблю Ганнера. Я люблю Тристрама. И такая уж мне выпала судьба — полюбить тебя. Ты не знаешь, даже ты до конца не знаешь, сколько я выстрадала за эти последние месяцы… — Ты говоришь с какой-то обидой, — сказал я все тем же холодным, жестким тоном. — Наверное, так оно и есть. Я ведь была счастлива — до того, как появился ты. — Очень жаль. Я тоже был счастлив до того, как появилась ты. — Значит, все ясно… верно… мы должны расстаться… о Господи… мы оба должны постараться… чтобы все было как прежде… иначе — такая мука… мне очень жаль, мой дорогой, очень, очень, очень жаль… Пожалуйста, отвези меня домой, хорошо? О Господи, я так люблю тебя, так люблю тебя… Но все это безнадежно… — Она всхлипывала, и ее всю трясло. Я спросил: — Ганнер знает? — О ребенке? Да. Если бы она солгала мне хотя бы тут. Если бы она мне не сказала и этого. — Значит, он считает, что ты привязана к нему… из-за этого чертова ребенка? — Я действительно к нему привязана. — Нет, — сказал я. — Ничего ты не привязана. Ты ошибаешься. И ты поедешь сейчас со мной — с ребенком или без ребенка. И куда бы мы сейчас ни направились, мы поедем вместе, моя дорогая. — Неуемная ярость и горе владели мной, превратив меня в жестокий, четко работающий автомат. Я включил зажигание, и машина тронулась с места. — Хилари, пожалуйста, отвези меня домой, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… Я молчал. Мы выехали на шоссе. — Хилари, прошу тебя, не гони так, ты что, хочешь, чтобы мы разбились… Хилари, не гони так… Хилари, Хилари… ох, пожалуйста, пожалуйста, отвези меня домой… ох, остановись, остановись же, остановись, не гони так… Машину занесло — она пересекла среднюю полосу на скорости около ста миль в час. С какой машиной из шедших нам навстречу мы столкнулись — решил случай. Столкнулись мы с «бентли», в которой почти с такой же скоростью ехал биржевой маклер. Обе машины были разбиты вдребезги и еще шесть машин серьезно повреждены. Биржевой маклер отделался переломом ног. Никто больше серьезно не пострадал, кроме меня и Энн. У меня было много травм. Энн умерла в больнице на другой день. У меня не было ни малейшего сомнения в том, что я вел себя тогда подло. Это сознание многие годы потом жило со мной. Но наш роман представлял собою такое сплетение противоречий, недопониманий, ошибок, мелких хитростей и просто слепого ожидания и надежды. Откуда нам было знать, что все придет к такому концу? Я был отчаянно влюблен — я любил эту женщину какой-то безнадежной, властной, всеобъемлющей любовью, так глубоко проникающей в душу, что она как бы служит сама себе оправданием. On n'aime qu'une fois, la première.[49] Я думаю, это верно, если иметь в виду единственного и неповторимого Эроса, хотя, быть может, единственный и неповторимый Эрос и не величайший из богов. Энн тоже была отчаянно влюблена, только у нее любовь была с надрывом — от безнадежности, которую она, очевидно, понимала, а я — нет. Она любила мужа, и я помнил — даже в минуты величайшего моего торжества, — как она была счастлива, когда мы впервые встретились, и я видел потом, как она бывала сломлена, как рухнуло ее счастье из-за меня и моей страшной любви. Позднее — не раз за эти годы, проведенные почти в непрерывных размышлениях о событиях того лета, — мне приходило в голову, что я, пожалуй, переоценивал силу ее страсти. Вполне возможно. Даже если бы она не обнаружила, что беременна, решилась бы она когда-нибудь бросить Ганнера и прийти ко мне? Как складывались их отношения после того, как Ганнеру стало все известно? Я этого не знал, да и не хотел знать. С другой стороны, если бы я не обезумел от ярости после слов Энн, если бы я просто увез ее в тот вечер, осталась бы она со мной, не вынужден ли был бы я уступить и отвезти ее назад, к Ганнеру и Тристраму? Она, конечно, любила меня, в этом нет сомнения. Возможно, ее поразила сила моей любви, а этого иногда вполне достаточно, чтобы полюбить. Ах, если бы она не вернулась ко мне после того первого поцелуя. Если бы не сказала мне, что Ганнер знает про ее беременность. Это известие в тот момент почему-то произвело на меня страшное впечатление. Если бы она мне этого не сказала, я бы посчитал это осложнением, препятствием, чем-то требовавшим от меня решения, я бы не впал в такую ярость и отчаяние. Есть люди, которые утверждают, что мир давно потерян для любви. Я так не считал. Я любил Энн всем своим существом, что бывает только раз. Но я всю жизнь жалел, что это случилось. Жалел, что вообще встретил ее, ибо мир теперь был действительно для меня потерян — потерян не только для меня, но и для Кристел. Я, естественно, тотчас подал в отставку. Подал в отставку и Ганнер. Он ненадолго занялся политикой, баллотировался даже в парламент от лейбористской партии, потом стал государственным чиновником, приобрел имя и известность. А я на многие годы заболел (по-моему, это точно описывает мое состояние). Заболел не психически. Я никогда не считал, что могу сойти с ума. Просто я был раздавлен, уничтожен. Я утратил самоуважение и с ним — способность управлять своей жизнью. Грех и отчаяние сопутствуют друг другу, и только покаяние может трансформировать грех в чистую боль. А я не мог отделить от горя обиду. Раскаивался ли я? Этот вопрос не раз волновал меня на протяжении лет. Может ли испытывать раскаяние полураздавленное, кровоточащее нечто? Может ли эта бесконечно сложная теологическая концепция проникнуть в поистине страшные закоулки человеческой натуры? Возможно ли такое, если у тебя нет Бога? Сомневаюсь. Можно ли одним лишь страданием обрести искупление? Мне искупления оно не принесло, а только сделало более слабым. Я, столь долго взывавший к справедливости, готов был за все заплатить, но платить было нечем и некому. Я сознавал, что убил Энн (и ее нерожденное дитя) — совсем как если бы ударил ее топором. Вся эта история была мастерски замята Ганнером. (Неудивительно, что он потом так преуспел в дипломатии высокого уровня.) Он распустил слух, что я любезно согласился подвезти Энн в Лондон. Потом мое имя и вовсе выпало из этой истории. И я исчез из Оксфорда, словно никогда там и не жил. Много времени спустя я слышал, как кто-то говорил, что первая жена Ганнера Джойлинга погибла в аварии, разбившись в своей машине. А я-то считал, что всю жизнь буду носить на груди бирку «Убийца». Но у каждого свои заботы, и люди склонны забывать. Не так уж ты всем интересен. Даже Гитлера и то мы забыли. Кристел, конечно, вела себя идеально. Какое-то время было неясно, выживу ли я. Но я выжил и полностью оправился. Кристел провела у моей постели не одну неделю и не один месяц. Сначала я не все ей раскрыл, но в конце концов рассказал все. Она понимала, что жизнь для обоих нас кончена. И вела себя идеально. Я целый год не мог работать — и не из-за телесных травм, а из-за отчаяния. Меня мучили угрызения совести из-за Энн, я страдал физически и целыми днями сидел скрючившись. Меня мучила проблема ответственности за прошлое, перераставшая в проблему моего «я» — что же я собою представлял. Я без конца оплакивал крушение моих надежд. Утрату Оксфорда, всего, чему я научился, всех моих ученых званий и благ, утрату возможности перестроить жизнь Кристел и сделать Кристел счастливой. Я переехал на север и около года жил с Кристел в одной комнате в родном городке. Люди, знавшие меня и завидовавшие мне, с удовлетворением наблюдали крах умного, честолюбивого, удачливого Хилари Бэрда. (Какая жалость, что тетя Билл не дожила до этого. Ей бы это доставило такое удовольствие.) Мистер Османд к тому времени уже уехал из городка. Надеюсь, он так и не услышал о том, что произошло. Я оплакивал Кристел. Кристел оплакивала меня. Она меня и содержала, снова пойдя работать на шоколадную фабрику. Запах шоколада и по сей день возрождает в моей памяти то ужасное время. Я, конечно, вполне мог бы оправиться и снова пуститься на завоевание всего того, чего я жаждал и что в значительной степени сумел обрести, когда встретил Энн. Оксфорд, безусловно, исключался, но ведь были и другие университеты, где я мог бы обосноваться, дать образование Кристел и зажить жизнью, более или менее похожей на ту, к какой я так стремился. Все это было бы возможно в том смысле, что какой-то другой человек в аналогичных обстоятельствах мог бы так поступить. Я не мог. Во всяком случае, не поступил так. Сколь это ни парадоксально, но мне было бы легче, будь я один. Главным камнем преткновения была для меня мысль о том, как пострадала Кристел, сколько она потеряла, как она разочарована, и горе по поводу участи Кристел подорвало мою волю как-то выправить положение. Мне просто хотелось умереть — во всяком случае, такое в ту пору было у меня настроение. Покончить с собой я не мог из-за Кристел. Мне хотелось спрятаться ото всех. Прожив год на севере, я направился в Лондон, как обычно делают преступники и люди раздавленные, потому что это самое подходящее место, чтобы спрятаться. И я спрятался. Потом приехала Кристел и тоже спряталась ото всех. Я нашел работу — стал клерком в фирме по прокату автомобилей. И потерял место, когда мне понадобилось сесть за руль. После катастрофы я ведь на всю жизнь был лишен права садиться за руль. Я нашел ерундовое место у агента по продаже недвижимости, потом не менее ерундовое место в муниципалитете. И наконец добрался до государственной службы, где с тех пор и работал, занимая весьма скромное положение, так что уже начал считать себя стариком. А Ганнер исчез из моей жизни — я думал, навсегда. По мере того как он приобретал все больший вес и преуспевал, до меня стали доходить о нем слухи, я читал о нем в газетах, и, хотя упоминание его имени точно кинжалом ранило меня, я воспринимал эти вести, будто речь шла о незнакомом мне человеке. Ганнер стал крупным деятелем международного масштаба, человеком, действовавшим в Брюсселе, Женеве, Вашингтоне, Нью-Йорке, человеком, с которым мой путь никогда не пересечется. Я видел его после катастрофы только раз. Он пришел ко мне в больницу, как только я был в состоянии разговаривать. (У меня ведь была раздроблена челюсть, и некоторое время я совсем не мог говорить.) Он держался холодно, вежливо и попросил меня — совсем точно полицейский, расследующий мелкое нарушение, — рассказать, как все произошло. Я рассказал — во всяком случае, сообщил все технические подробности: скорость, с какой шла машина, как ее занесло. В момент столкновения я потерял сознание и не видел Энн после случившегося. Гаинер больше ни о чем меня не спросил. Он вышел из палаты — бесстрастный, без единого слов., или взгляда, которые могли бы установить между нами какую-то связь. Я, в свою очередь, тоже был холоден. Позже я снова и снова прокручивал в мозгу нашу последнюю встречу, думал о том, что я мог бы ему сказать. «Мне очень жаль. Простите меня». Но как я мог это произнести — он должен был помочь мне! Выкажи он хотя бы проблеск волнения, меня бы прорвало. Но волнения не было, и меня не прорвало. Позже я подумывал было написать ему, но так и не написал. А Тристрам в шестнадцать лет покончил с собой. СУББОТА Была суббота, утро. День стоял холодный, с резким холодным ветром, по небу неслись низкие бурые облака, сквозь которые изредка проглядывало размытое солнце, лишь подчеркивавшее, каким мокрым и грязным был Лондон. Мне снились скверные сны, большинство их я забыл, но ощущение ужаса осталось. Почему нам не дано так же быстро забывать грехи, как мы забываем наши сны? Впрочем, один сон я запомнил. Я находился в тихом жутком месте у воды, где какое-то крупное преступление то ли было совершено, то ли должно было совершиться. Весь кошмар этого сна состоял в том, что я не знал этого точно. Утром я от души пожалел, что рассказал все Артуру. Рассказывая ему, я чувствовал, как мне становится легче. В этом было удовлетворение, близкое к оргазму. Я послал Артура за вином и почти все выпил сам. А сейчас, утром, я чувствовал себя ужасно: меня тошнило, кружилась голова, и я был сам себе противен. Я проглотил три таблетки аспирина и выпил уйму воды. И дело было не в том, что я сомневался в деликатности Артура или пожалел, что он все теперь знает. Мне было бы невыносимо, если бы об этом знал кто-то другой, Артур же никогда не воспользуется моей тайной. Просто то, что я все ему выложил, казалось мне теперь страшной ошибкой. Вся эта нескромная болтовня, все эти бесконечные пьяные откровения с ужасающей силой оживили прошлое. Отзвуки его жутко отдавались даже в моей унылой голой квартире. А я намеренно оставил свою квартиру голой, как оголил и свою жизнь в тщетной попытке убрать из нее все, что могло бы напомнить мне об Энн. Сегодня, раскрыв польский словарь, я увидел в нем засохший цветок, белую фиалку, которую Энн обнаружила в своем саду и подарила мне в ту прелестную невинную пору, когда я любил ее, а она еще об этом не знала. День начался с письма от Томми. Любовь моя. Мне так жаль, что я оказалась такой никчемной вчера вечером, и, пожалуйста, извини за то, что я сказала насчет Лоры Импайетт: я знаю, что это было глупо. Ты знаешь, что я люблю тебя и хочу выйти за тебя замуж, но больше всего на свете мне хотелось бы облегчить твою боль, и я уверена, что если бы ты только поделился со мной своими бедами, тебе бы стало легче. Я не могу поверить, чтобы ты когда-либо мог совершить что-то плохое. Но даже если это так, ты должен простить себя. Чувство вины никогда никому не помогало, верно ведь? Так или иначе, я прощаю тебя во имя Господа нашего. Не хочешь принять это от меня в качестве рождественского подарка? Я так люблю тебя, что, мне кажется, я имею право тебя простить… (И так далее, и тому подобное.) Я подумал, как это трогательно со стороны Томми предлагать мне прощение Господа Бога в качестве рождественского подарка, особенно если учесть, что она ведь понятия не имеет, в чем мой проступок; я понимал: мне очень повезло, что меня любит такая умная и милая молодая женщина, как Томми, но она была просто мне ни к чему, и я послал ее к черту. Электричества по-прежнему не было. В квартире стоял ужасный холод. Я надел свитер и пальто — чувствовал я себя нелепым и неуклюжим, но все равно не согрелся. Зажигая спиртовую горелку, чтобы вскипятить чай, я обжег себе палец. Мистер Пеллоу постучал в дверь и попросил одолжить ему свечу. Я сказал, что у нас нет лишней. А немного спустя я поймал Кристофера, пытавшегося потихоньку выскользнуть за дверь, чтобы передать свечу мистеру Пеллоу. Я отобрал у него свечу. Кристофер сообщил, что Мика Лэддерслоу арестовали — в связи с кампанией краж, которую для пополнения своих фондов проводили маоисты; не дам ли я немного денег, чтобы взять его на поруки из тюрьмы? Я заявил, что нет. Кристофер ушел к себе и стал практиковаться на своей табле. Я велел ему заткнуться. Он вернулся на кухню и так крутанул винтик спиртовой горелки, что сломал его. Я сказал ему, что он мне осатанел и чтобы он убирался, но он и ухом не повел, так как я уже не раз это ему говорил. Тут явился Джимбо Дэвис — вид у него был вдохновенный, в руках зеленые ветки иммортели. Он пожал мне руку как-то особенно сочувственно (или, может, мне это показалось?) и прошептал: «Да, да…» И они с Кристофером уединились в комнате Кристофера, откуда вскоре донесся смех — должно быть, они веселились на мой счет. Явилась Лора Импайетт. Мне отчаянно не хотелось видеть ее, но не хватило ума тотчас что-нибудь соврать. («Ах, какая обида, а я как раз уезжаю в Хоунслоу».) Сегодня, несмотря на сухую погоду, на ней была широкая желтая клеенчатая накидка с капюшоном, подвязанным под подбородком, стеганое пальто и синие саржевые брюки, схваченные у щиколоток велосипедными зажимами. Она не стала снимать пальто. Мы сели у кухонного стола — два нелепых, закутанных, продрогших существа с красными носами. Она бы с удовольствием выпила кофе, но у меня теперь не было никакой возможности согреть воду. Мы вглядывались друг в друга в полумраке. — Хилари, а вы сможете это перенести, если Кристел выйдет замуж за Артура? — Не говорите глупостей, Лора, только не говорите глупостей, моя хорошая. — Я ведь знаю, как вы близки с Кристел. — Я хочу, чтобы она вышла замуж за Артура. — Тогда почему же вы были так бесконечно несчастны в четверг? — Нисколько я не был несчастен, просто у меня болел зуб. Артур отличный малый. — Артур не такая уж находка. — Нищие не выбирают. И Кристел — не такая уж прекрасная английская роза. — Я просто ушам своим поверить не могу, когда вы говорите так о Кристел. — Я всегда вижу очевидное, даже если речь идет о моей сестре. Она может считать себя счастливой, что у нее вообще появился ухажер. — Я как-то ждала от вас большей разборчивости. — А кто я такой, чтобы проявлять разборчивость? — Но неужели вам все равно! И, уж конечно, вы не можете всерьез говорить о том, что женитесь на Томми. — Кто сказал, что я женюсь на Томми? — Вы — в четверг. — Я просто болтал что попало — лишь бы вы молчали. — Как это мило с вашей стороны! Знаете, Хилари, вы себя недооцениваете. В вас так много заложено, а вы так мало это используете. Такое впечатление, точно из вас весь дух выпустили, точно вы окончательно потеряли весь запал. — Так оно и есть. — Но почему? Хилари, вы должны сказать мне. Вам же легче станет, если вы кому-то все расскажете. Я знаю, что-то тут есть. Хилари, ну разрешите мне помочь вам. Я же так люблю вас, мой дорогой, разрешите мне помочь. Не ставьте на себе крест. Я знаю, вам нужен дом и вам захочется иметь свой дом еще больше, когда Кристел выйдет замуж. Обопритесь на меня, воспользуйтесь мной. Вы же знаете, что можете считать наш дом на Куинс-Гейт-террейс — своим. И он станет еще больше вашим, если вы хоть немножко приоткроете свою душу. У нас же нет детей. Фредди так привязан к вам… — Лора, меня сейчас стошнит. — Ах, дорогой мой, я ведь так хорошо вас знаю. Право. Расслабьтесь — вы так напряжены, так физически напряжены, расслабьтесь, видите, у вас даже свело руки… — Да потому что здесь чертовски холодно. Лора взяла мою руку в свои ладони, с энтузиазмом принялась ее мять и тереть. Руки у нее были такие холодные, что эта процедура, даже если бы доставляла мне удовольствие, помочь делу едва ли могла. В полном отчаянии я закрыл глаза. Мне хотелось прикрикнуть на Лору, испугать ее. В темноте, под сомкнутыми веками, передо мной с ясностью галлюцинации возникло лицо Энн — словно спроецированное магическим фонарем на лондонское ночное небо. Нет, надо мне писать заявление об отставке. И сделать это надо сегодня же. Я должен уйти из департамента, прежде чем он придет. Слова «Мне очень жаль», которые я не сумел сказать ему тогда, были уже много раз с тех пор мною сказаны, но это не помогало: никто меня не слышал. В этот момент электричество вдруг зажглось, и в кухпе вспыхнул яркий свет. Мальчишки крикнули «Ура». Я выдернул руку из холодных лап Лоры. В дверь позвонили. Я подошел к двери. Это был телефонный мастер. Я глупо уставился на пего. — Сам хозяин собственной персоной. Привет. — Да, но телефон… — сказал я. — Вы ведь с ним уже все проделали, верно? Больше ничего не требуется, так? Телефон же снят. — Телефон? При чем тут это? Я сейчас не дежурю. — А что же?.. — Я пришел в гости, дружище. Как Лен, а не как служащий ее величества. — Вам, значит, нужен Кристофер. — С этого мы с вами начали. — Что? — Вы ведь тогда сказали: «Вам, значит, нужен Кристофер!» Именно это вы мне в первый раз сказали. — Ну, так вам нужен он? — По-моему, это бестактный вопрос. Я крикнул: «Кристофер!» и вернулся на кухню, но дверь за собой не закрыл. Кристофер выскочил из своей комнаты. Лора сказала: — Мне нужно перекинуться двумя словами с Кристофером. Фредди хочет, чтобы он написал музыку на слова «Сейчас позднее, чем ты думаешь». — «Сейчас позднее, чем ты думаешь». Да, действительно. — Бог ты мой, да это же Лен. Как мило! Мы с Леном давние друзья! — В самом деле, Лора? Кристофер, Лен и Лора тотчас заполнили кухню своей болтовней. Джимбо, продолжавший оставаться в комнате Кристофера, расставлял зелень в вазе. Сквозь приоткрытую на лестницу дверь я увидел Бисквитика, стоявшую на площадке в своем сари. Я медленно вышел к ней и прикрыл за собой дверь. Сари было однотонное, синевато-бордовое с золотой каймой. Поверх сари Бисквитик надела пальто, но сейчас его сняла. Оно лежало аккуратно сложенное возле нее на полу. Волосы она подобрала наверх, образовав из них на затылке замысловато скрученный, блестящий шар. С этой прической она казалась старше. Да и сари придавало ей странный вид — точно она надела униформу и находилась при исполнении обязанностей. Зачесанные вверх волосы делали ее светло-кофей-ное личико еще тоньше, а глаза — больше, и в глубине их отражались синевато-бордовые отблески роскошного сари. — Привет, таинственное дитя. — Привет, Хилари. — Значит, я сегодня — Хилари, да? Почему ты тогда убежала? Я осторожно, копчиками пальцев, взял ее за запястье. Худенькая ручка казалась уже хорошо знакомой. Слегка поглаживая запястье, я передвинул пальцы и так же мягко взял в ладонь ее ручку. Она была влажная и теплая и шевелилась в моей руке, точно свернувшийся калачиком зверек. — У меня там полным-полно, — сказал я, кивком указав через плечо на дверь в квартиру. — Извините. Тогда, может быть, вы выйдете со мной? Не согласитесь ли вы зайти со мной в кафе? Мне надо кое-что передать вам. — Она сказала «в кафе», как могла сказать только иностранка, и оттого вся фраза прозвучала до смешного предосудительно. Я посмотрел на нее сверху вниз. Ее рука напомнила мне руку Энн. Вернее, не мне, а моей руке. Ведь моя рука не знала, что Энн умерла, и что с тех пор прошло двадцать лет, и что я — убийца. Ганнер, наверно, видел Энн в больнице до того, как она умерла. Ее лицо осталось прежним или пострадало от катастрофы? А он держал ее в объятиях, когда она умирала? — Прошу вас, пойдемте со мной, хорошо? — Нет, — сказал я, — я занят. Мне нужно написать одно важное письмо. Я не хочу играть в эти игры с таинственными девочками. Так что валяй отсюда и оставь меня в покое, слышишь? Хватает у меня всяких неприятностей и без разных проституток. Я вернулся в квартиру и захлопнул за собой дверь. Лора и мальчики готовили кофе. Я был с Кристел. Она держала меня за руку. Видно, такой уж выпал сегодня у меня день — держаться за руку с женщинами. Теперь я жалел, что отшил Бисквитика. Я бы не возражал лечь с ней в постель. А по всей вероятности, к этому все и шло. Это бы отвлекло меня. Интересно, подумал я, вернется ли она. Она была так хороша в этом своем сари. И она вполне могла бы быть какой-то частицей моего будущего. А мне сейчас так не хватало перспективы на будущее. Электричество, хоть и вполнакала, горело весь день и продолжало гореть — правда, электрики грозились снова прервать подачу тока. Я слегка поужинал и опустошил почти всю литровую бутылку испанского бургундского. Ужин состоял из бифштекса, пудинга с консервированными тушеными почками, брюссельской капусты и сладкого пирога. На столе лежала белая кружевная скатерть, и я снова пролил на нее вино. А Кристел каждую неделю добела ее отстирывала. — Ты по-прежнему хочешь видеть младенца Христа на Риджент-стрит? — О-о… дорогуша моя… ты уже подал прошение? — Я его еще не написал. — А ты непременно должен уйти со службы? — Конечно. — Но тебе ведь не обязательно встречаться с ним. — Он же будет в департаменте. И будет знать, что я тоже там. — Только тут мне пришло в голову, как это ужасно для Ганнера — обнаружить, что я, словно насекомое, словно некий отвратительный жучок, засел в его учреждении. — Самое меньшее, что я могу сделать, — это уйти до того, как он появится, не напоминать ему о том, что я существую. Толстое, почти квадратное лицо Кристел сморщилось от волнения, горя и любви. Ее пушистые ярко-рыжие волосы были спутаны, словно она весь вечер крутила их между пальцев. На этот раз она не сняла очков, и ее увеличенные стеклами золотистые глаза смотрели в другой конец комнаты на эбеновых слоников, маршировавших но буфету, в то время как рука сжимала мою руку. Лора месила мою руку, Бисквитик зарывалась в нее. Кристел же держала мою руку твердо, крепко — так, наверное, держат руку человека перед расстрелом. — Я скоро найду себе другую работу, — сказал я. — А если мне не удастся, вы с Артуром будете меня содержать! Так что с голоду не помру. — Если бы тебе было легче от того, что я перестала бы встречаться с Артуром… — Не будь идиоткой, Кристел! Будь я уверен, что ты счастлива и что о тебе заботятся, я бы… — Что? — Ну, я бы не покончил с собой, нет. И даже не эмигрировал бы. Возможно, я женился бы на Томми. — Мы тогда потеряем друг друга, — сказала Кристел. Она выпустила мою руку и повернулась ко мне лицом. Сняла очки и посмотрела на меня своими прекрасными, бесхитростными, незащищенными, близорукими глазами. — Не говори так, дорогая. Ты же знаешь, что мы не можем друг друга потерять. Мы с тобой — единое целое. — Я так боялась. Вчера вечером внизу был какой-то странный шум. — Ах, глупости. — Прежде у Кристел никогда не было подобных страхов. Или, скорее всего, были, но только она не хотела волновать меня и никогда не говорила о них. — Все вдруг стало таким страшным. Ох, если бы ничего не произошло, если бы он снова не появился. Я чувствую: прошлое уничтожит нас, что-то страшное вылезет из прошлого и нас проглотит. — Прекрати, Кристел. Я просто перейду на другую работу — ничего больше не произойдет. — Я чувствую, что ты в опасности. Я вчера молилась за тебя. Как бы я хотела действительно верить в Бога. — Молись — и Бог появится. Должен же кто-то услышать твои молитвы. Я поведу тебя на Риджент-стрит, и мы посмотрим на младенца Христа и поужинаем где-нибудь, хорошо, как в тот раз. Ох, Кристел, до чего же я хочу, чтобы ты была счастлива. Если бы я был уверен, что ты счастлива, я бы радостно вздохнул и перестал существовать. — Ну, как же я могу быть счастлива, когда я знаю, что ты все время, все время страдаешь из-за того, и теперь это настигло нас, точно… точно некий мстительный демон… — Ничего подобного, Кристел. Уж лучше молись. Знаешь, что написала мне милая старушка Томми? Она написала, что прощает меня от имени Господа! — Но ты же ничего не говорил Томми? — Нет. И никогда не скажу. Что бы ни случилось. Кристел, послушай. Я ведь и тебе ничего не говорил. Я рассказал только Артуру. — Рассказал Артуру — когда? — Вчера вечером. — Все? — Да. — О Господи… — вырвалось у Кристел. — О Господи… — В больших золотистых глазах появились слезы. Я был потрясен. — Но, Кристел, мне казалось, что ты это одобришь, что ты будешь довольна… я думал… раз ты собираешься замуж за него… с моей стороны это было жестом… и потом он такой… и мне просто надо было кому-то рассказать… а ты не хотела, чтобы он знал? — Нет. Я не хотела, чтобы он знал. Не хотела, чтобы кто-либо знал. Не хотела, чтобы это существовало, как что-то известное людям. Я хочу, чтобы этого словно не было вообще. Меня и привлекало в Артуре как раз то, что он не знал…. — О великий Боже! — вырвалось у меня. Я обозлился. Неужели я всю жизнь должен считаться с уязвимостью Кристел? А она была до глупости легко ранима. — Возьми себя в руки, Кристел. Ведь все это в самом деле случилось. Скрывай не скрывай, случившегося не перечеркнешь! Ты не должна считать, что Артур стал от этого хуже. Просто пора ему становиться взрослым. И тебе пора. В мире бывают страшные вещи. Да и вообще Артур должен знать, что его будущий шурин — убийца! — А что он сказал? Что он сказал? Я не обратил особого внимания на то, что сказал Артур, — главное для меня было выговориться, и большую часть времени я даже не сознавал, что Артур вообще существует. — Неважно, что он сказал. Болтал что-то насчет прощения. А ну, Кристел, перестань плакать. Неужели, помимо всего прочего, я должен терпеть еще твои чертовы слезы! Кристел руками вытерла глаза и принялась шарить под юбкой, ища платок, который она, как маленькая девочка, держала в панталонах. — Как бы мне хотелось, чтобы мы все еще верили в Иисуса Христа — тогда он мог бы смыть с нас грехи наши. — Смыть кровью агнца. Помнишь эту старую дребедень? Омовение в чужой крови — с какими отвратительными образами можно беспечно мириться в детстве. Волны крови Иисуса Христа, словно могучее море, снова и снова катятся, омывая людей. — Не кровь Христова, а его любовь омывает людей. — Ну, а раз Христа нет, придется твоей любви спасать меня, Кристел. Так что не переставай молиться, хорошо? ПОНЕДЕЛЬНИК Был понедельник, вторая половина дня (похоже, что по воскресеньям никогда ничего не происходит, но потерпите немного), темнело — желтоватый сумрак, царивший весь день, начал сгущаться, превращаясь в желтоватую мглу. Круглый лик Биг-Бена оставался освещенным весь день. Я сидел за столом, смотрел на этого своего друга и пытался составить прошение об отставке. Мысль о том, что надо искать другую работу и притом быстро, поскольку никаких сбережений у меня не было, наполняла меня страхом, лишала сил и вызывала желание ни о чем не думать. Кто-то (Реджи?) стянул мое вечное перо, и я мучился, сражаясь со стальным пером, которое купил в магазине и которое то и дело прорывало бумагу или весело делало кляксы. Воскресенье кое-как прошло. Я дважды ходил в кино, а в промежутках — напивался. Я также много гулял. Гулять можно по-разному. Я гулял с особой, отвлеченной грустью, неизменно сопутствующей прогулкам по Лондону, — так я гулял и раньше, только сейчас я проделывал это сосредоточенно, как ритуал. По-русски нет единого слова, выражающего движение. Надо непременно указать, идет человек или едет, да еще есть глаголы совершенного и несовершенного вида для обозначения действия повторяющегося или единичного, и все — разные. Мое гуляние в то воскресенье заслуживает особого слова, которое отражало бы его коренное отличие от других прогулок. Когда утро понедельника подходило к концу, у нас на работе появился один из Артуровых «несчастненьких» — он только что вышел из тюрьмы и потому срочно напился, а теперь явился к Артуру за деньгами, чтобы напиться совсем уж вдрызг. Я помог Артуру выпроводить его из здания. Артур вышел с ним и не вернулся — по всей вероятности, не сумел избавиться от своего захмелевшего дружка, а возможно, решил отвести его в какое-нибудь подходящее убежище. Швейцар, тщетно пытавшийся воспрепятствовать вторжению, сообщил об этом Фредди Импайетту, который пришел ко мне, точно я был во всем виноват, и устроил разнос под приглушенное хихиканье Реджи Фарботтома и миссис Уитчер. Однако после обеда атмосфера переменилась и отношение ко мне стало более уважительным. Когда я вошел в комнату, Реджи оживленно делился чем-то с миссис Уитчер. При моем появлении оба умолкли и уставились на меня. — Послушайте, Хилари, правда, что вы и Джойлинг — старые друзья? — Нет. — Вот видите, Реджи, я ведь говорила вам — этого не может быть. — Но вы же знаете его, верно? А мне сказали, что вы давние друзья, что вы учились вместе. — Никак они не могли учиться вместе, — заметала Эдит. — Хилари неизмеримо моложе. Я уселся в своем защищенном уголке, куда широкой полосой падал желтый свет от старины Биг-Бепа. Вот этого мне будет очень не хватать. — Хилари-и! Вы что же, теперь даже не отвечаете, когда люди обращаются к вам? — Я не считал, что тут требуется ответ. — Но вы все-таки знаете его? В баре говорили, что вы хорошо его знаете. — Я знал его немного. Мы очень давно не виделись. — Подумать только: Хилари знает Джойлинга! — Я понятия не имел, что Хилари вообще кого-то знает. — Придется теперь звать его мистер Бэрд. — Мистер Бэрд, эй вы там — мистер Бэрд. И так далее, и тому подобное. Я решил пораньше уйти домой. Я не в состоянии был писать прошение об отставке и не в состоянии был заниматься чем-либо другим. Со службой у меня все было уже покончено. Я решил прибегнуть к способу, которым пользовался, когда бывал в плохом настроении, — сесть на Внутреннее кольцо и ездить и ездить по нему до тех пор, пока не откроются бары, а тогда сойти либо на станции Ливерпул-стрит, либо на станции Слоан-сквер, в зависимости оттого, которая в этот момент будет ближе. При такой методе весы склонялись чуть-чуть в сторону Ливериул-стрит, если ехать в западном направлении, и в сторону Слоан-сквер, если ехать в восточном, поскольку в западном направлении между Ливерпул-стрит и Слоан-сквер было пятнадцать станций, а в противоположном направлении — двенадцать. Я предоставил случаю решать, в каком направлении мне ехать. Элемент игры, который я в это дело привнес, немного отвлек меня от моих мыслей — хотя и не в той мере, в какой отвлекло бы пребывание в одной постели с Бисквитиком. Вечером я, естественно, намеревался, как всегда, отправиться к Клиффорду Ларру. Он привык к моим приступам раздражительности и умел их игнорировать. Я, естественно, не поверил тому, что моя вспышка в парке положила конец нашей дружбе. Своими разоблачениями в четверг он отомстил мне и, как я надеялся, удовлетворил свое самолюбие, хотя, конечно, всякое могло быть и он вполне мог по-прежнему жаждать моей крови, а потому не принять меня или просто уйти из дома. От такого человека любой реакции можно ожидать, и он вполне может вдруг решить, что дело зашло слишком далеко и пора это кончать. По мере того как шел день, эта возможность становилась все более явственной, ощутимой, особой болью среди других, — она мешала думать, побуждала бежать. Вскоре после четырех я поднялся и тихонько выскользнул из комнаты. Реджи и Эдит играли в крестики и нолики. Артур еще не возвращался. Я прошел в раздевалку, надел пальто и кепку. Я не мог заставить себя ходить в котелке или шляпе — кепка была моим защитным признаком, хотя и не закрывала ушей. Опуститься до уровня вязаной шапчонки, какую носил Артур, я не мог. Я двинулся вниз по лестнице. Поднимался я всегда на лифте, а спускался по лестнице. Лифт нес с собой опасность общения. Только уступая возрасту, я не поднимался наверх пешком. Сообразно установленным правительством нормам экономии электроэнергии, лестница была очень плохо освещена. Я спустился уже на два пролета и начал спускаться по третьему, когда снизу из-за угла появился плотный немолодой муж-чипа и, держась за перила, стал медленно подниматься мне навстречу. Мы прошли друг мимо друга. На секунду я увидел его лицо. Дошел до площадки и завернул за угол. Ухватившись за степу, постоял немного и сел на верхнюю ступеньку следующего пролета. В этот момент на лестнице появился Артур. — Послушайте, Хилари, что случилось? Вам плохо? Голова закружилась? Я сказал: — Убирайся. — Хилари, не могу ли я… — Убирайся! Стремясь поскорее избавиться от Артура, я заставил себя встать и быстро пошел вниз по лестнице, а он стоял и смотрел мне вслед. Я вышел на улицу. Когда он проходил мимо, передо мной мелькнули синие глаза, — иначе я бы его не узнал. Он облысел, поплотнел. Он шел и держался как человек пожилой, человек намного старше меня, старше своих лет. И вид у него даже в этот краткий миг был величественный — вид государственного деятеля. Возможно, от этого он и казался старше. Но больше всего меня потрясло не то, что я увидел его, а то, что он увидел меня. Я ведь намеревался быть уже далеко, когда Ганнер Джойлинг появится у нас. А теперь он увидел меня. Но узнал ли, мог ли он узнать за эти несколько секунд? Я, правда, не изменился в такой мере, как он. С другой стороны, он никак не ожидал меня увидеть. Нет, он не смотрел на меня. Он шел наверняка занятый своими мыслями, не глядя. К этому времени каким-то образом, ибо я находился в полубессознательном состоянии, я уже ехал по Внутреннему кольцу в направлении Пэддингтона. Снова и снова я прокручивал в мозгу случившееся. На лестнице было так темно, мы прошли друг мимо друга так быстро. И я был в кепке — нет, нет, он никак не мог меня узнать. Но прошли-то мы друг мимо друга на лестнице, наши тела находились на расстоянии двух футов одно от другого. Я бы мог дотронуться до его рукава. Я сидел в поезде метро, закрыв лицо руками. Какая-то добрая старушка спросила, не плохо ли мне, и когда я не ответил, сунула фунтовую бумажку мне в карман. На секунду-другую я почувствовал благодарность. Прошел не один час, и настало время открытия баров. Рулетка Внутреннего кольца остановилась — мне выпала станция Ливерпул-стрит, чему я был даже рад и что бессознательно предопределил, избрав Пэддингтонское направление. Ливерпул-стрит — ужасающая псевдовеличественная станция, на которой тебя охватывает страшное чувство обреченности и конца света, словно ты попал туда, где разворачиваются фантастические видения Эдгара По. Я напился, стоя на платформе, глядя на приходящие и уходящие поезда. Наконец я снова сел в поезд и отправился на Глостер-роуд. Окно гостиной слабо мерцало. Стеклянная панель над дверью была освещена. Я вошел, воспользовавшись, по обыкновению, своим ключом. — Привет, Клиффорд. — Привет. Он был на кухне — резал лук. — Вы ждали меня?.. — Нет. — Вы меня не?.. — Вы же сказали, что не придете. Я заглянул сквозь открытую дверь в столовую. Стол был накрыт на одного. На моем месте лежала шахматная доска. Я достал ножи и вилки, стакан и одну из вычурных салфеток, которыми пользовался Клиффорд, и разложил все это на блестящем красном дереве, предварительно отодвинув доску для шахмат вместе с нерешенным на ней ходом. Я вернулся в кухню. — Извините, что я так возмутительно себя вел. — О'кей. — Он улыбнулся, не глядя на меня, и смахнул нарезанный лук в красное варево, булькавшее в кастрюле. Тут, по крайней мере, все было в порядке. Я опустился на стул, на котором обычно сидел, когда Клиффорд готовил. Мне было приятно видеть его. Хотелось с ним поговорить. — Можно я чего-нибудь выпью? — Похоже, вы уже выпили. Я плеснул себе в стакан виски. — Я сегодня видел Ганнера. Клиффорд заинтересовался и, повернувшись, посмотрел на меня, но своих кухонных манипуляций не прекратил. — В самом деле? На службе? И он пригвоздил вас к стене, молча, не в силах от ярости произнести ни слова? — Не думаю, чтобы он меня узнал… мы встретились на лестнице — прошли друг мимо друга… не думаю… в конце концов он ведь не знает, что я там работаю. — Знает. — Что? — Фредди сказал ему. — О Господи! А вы сказали Фредди. Чертовски предусмотрительно с вашей стороны. Откуда же вы знаете, что Фредди сказал ему? — Фредди болтал тут о всякой всячине во время заседания и между прочим сказал, что сообщил Ганнеру про вас, а Ганнер сказал — как это славно. Да не смотрите вы на меня так! — О-о… Вы видели его? — Так получилось, что пока еще нет, но рассчитываю скоро увидеть. Он выходит на работу завтра. — Завтра? Я думал, что пройдет не одна педеля, прежде чем он появится. — Ну, так нет. — Я, конечно, ухожу с работы. — Почему «конечно»? — спросил Клиффорд, вытирая руки о цветастую кухонную бумагу и наливая себе шерри. — Ну, это очевидно. Не могу же я торчать там и встречаться с ним на лестнице и в дверях. Я этого сам не вынесу и не вижу оснований, почему его надо подвергать такому испытанию. Решая уйти, я думаю прежде всего о нем. Вы-то уж безусловно все понимаете. — Не уверен. Я не считаю, что вы должны бежать. — А я как раз и собираюсь бежать. Именно бежать. — Я считаю, что вы должны остаться на службе, высидеть, а там видно будет.

The script ran 0.016 seconds.