Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Герман Мелвилл - Белый Бушлат [1850]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман «Белый Бушлат» американского писателя Германа Мелвилла посвящен плаванию на военном фрегате США середины XIX в. В 1843 году автор завербовался на такой фрегат простым матросом и прослужил на нем более года. В романе (1850), который является хроникой только отчасти, детально описываются жизнь и быт военных моряков, их колоритные фигуры, а также особенности судов и морской службы в ту эпоху. Представлен ряд философских, романтических и общественно-политических размышлений.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Мне очень понравился старый седой музыкант, стоявший у грот-люка с огромным басовым барабаном, по которому он лупил изо всей силы в лад с «Боже, храни короля», нисколько не щадя своих барабанных перепонок. Двое мальчишек между тем били в тарелки, а третий, раздув щеки, дул в маленькую флейту. Когда мы вернулись на корабль, командиру был оказан положенный прием, который всегда поражал меня своей крайней уморительностью. Первым долгом нужно сказать, что, пока судно в гавани, один из рулевых унтер-офицеров непрерывно наблюдает с полуюта в подзорную трубу за всеми приближающимися шлюпками и рапортует о них вахтенному офицеру, а также сообщает о том, кто может на них оказаться, так чтобы успеть вовремя принять соответственные меры. Посему, едва командирская шлюпка поравнялась с фрегатом, на нем раздался пронзительный свист, как если бы куча мальчишек прославляла грошовыми свистульками четвертое июля. Источником этих звуков оказался боцманмат, стоявший у забортного трапа и приветствовавший этим способом возвращение капитана после длительного и чреватого опасностями путешествия. Командир не спеша поднялся по трапу и важно прошел между двумя шеренгами фалрепных, разодетых в самое лучшее обмундирование и строящих ему в спину рожи; тут его приветствовали лейтенанты в полном составе, держащие головные уборы в руке и прилежно кланяющиеся и шаркающие ножкой, как будто они только что окончили классы во французской школе танцев. Между тем командир, сохраняя самое прямое и несгибаемое положение корпуса, словно он проглотил прибойник, и лишь слегка прикасаясь к треуголке, торжественно проследовал в свой салон и исчез за кулисами, как картонная тень отца Гамлета. Но все эти церемонии ничто по сравнению с тем, что происходит при возвращении коммодора, случись ему хоть двадцать раз отлучиться с корабля. Тогда на шканцах выстраивают, за исключением часовых, всю морскую пехоту, которая берет на караул при его появления, между тем как ее командир отдает честь саблей, делая при этом нечто вроде масонских знаков [207]. Тем временем боцман — сам боцман, заметьте, а не боцманмат — продолжает непрерывно свистать захождение в свою серебряную дудку, ибо коммодору не приличествует быть приветствуемым грубым свистом какого-то подчиненного боцману: это было бы прямым оскорблением. Все лейтенанты и кадеты, не говоря уже о самом командире корабля, выстраиваются в единую шеренгу и снимают с себя фуражки как по команде. Фалрепные, число которых по этому случаю увеличивается до десяти или двенадцати, располагаются на трапе самым картинным образом, между тем как духовой оркестр в полном составе, вознесенный на полуют, разражается торжественными звуками «Глянь, вот шествует герой!» [208]. Во всяком случае именно эту мелодию неизменно требовал от капельмейстера символическим жестом руки наш командир, всякий раз когда коммодор возвращался с берега. Этим он самым лестным образом намекал на героизм, проявленный коммодором в последнюю войну. Но вернемся к командирской шлюпке. Так как мне весьма не по душе было играть роль какого-то слуги капитана Кларета, ибо команду шлюпки часто заставляли драить палубу в его каюте и выполнять ряд его поручений, я приложил всевозможные усилия, чтобы возможно быстрее избавиться от этого назначения, и на другой же день обеспечил себя заместителем, который был весьма счастлив занять столь недооцениваемую мною должность. Вот таким-то образом, комбинируя свои симпатии и антипатии с антипатиями и симпатиями других, мы ухитряемся гармонически построить свою жизнь на корабле и создать некое хитроумное целое, как китайскую составную картинку. Но совершенно так же как в китайской головоломке иным кусочкам оказывается весьма затруднительным найти подходящее место, так и на корабле попадаются неудачники, которых никак не удается окончательно пристроить, и, таким образом, китайская головоломка превращается в самую настоящую головоломку — а это и есть точная характеристика величайшей головоломки в мире — самого нашего мира, образом которого служит военный корабль. XL О том, что некоторые церемонии на военном корабле бесполезны и даже вредны Над церемониями на военном корабле, некоторые из коих были описаны в предыдущей главе, стоит призадуматься. В американском флоте в настоящее время господствуют порядки, унаследованные от флота монархической Англии в том виде, в каком они были приняты там более века назад; и с тех пор существенных изменений в них не произошло. Между тем, как и Англия, и Америка успели за это время в значительной мере проникнуться либеральным духом и помпезность в высших сферах на берегу стала представляться более развитым людям абсурдной, смехотворной и некоей пародией на героическое, между тем, как самый истинно великий из всех властителей земли — президент Соединенных Штатов — может запросто войти в свой дом с зонтиком под мышкой, не сопровождаемый ни военной охраной, ни духовым оркестром, и сесть в вагон железной дороги, в дилижанс или в омнибус рядом с самым скромным гражданином, на американских военных кораблях все еще держатся давно отошедшие в прошлое ходульный церемониал и ребячливая помпезность старомодного Мадридского двора. В самом деле, если обращать внимание только на внешность, коммодор выглядит куда более важным лицом, нежели президент двадцати миллионов свободных граждан. Мы, простые сухопутные жители, охотно предоставили бы коммодорам спокойно наслаждаться всеми этими позлащенными свистульками, трещотками и безделушками, раз они доставляют им такое удовольствие, не будь это связано с самыми плачевными последствиями для их подчиненных. Вряд ли кто станет отрицать, что морского офицера следует поставить в условия, способные внушить к нему необходимое уважение, но вместе с тем не менее очевидно, что излишняя торжественность, окружающая начальника, неизбежно и естественно порождает известное чувство унижения и раболепства в душах большинства подчиненных, которые непрерывно видят такого же смертного, как и они, витающего высоко над ними этаким тысячекрылым архангелом Михаилом. А так как эта важность в постепенно уменьшающейся степени является принадлежностью всех офицеров вплоть до кадета, зло соответственно приумножается. Надлежащие чинопочитание и чувство субординации нимало не пострадали бы, если бы начисто отказались от всей этой праздной мишуры, которая льстит лишь офицерскому высокомерию и ни малейшей пользы государству не приносит. Но чтобы добиться этого, мы, избиратели и законодатели, не должны трепетать перед авторитетами. То, что говорят о равнении на высшее, а не на низшее, может казаться вполне убедительным тем, кто не видит заключенной в этом положении бессмыслицы. Дело в том, что ради достижения должного уровня необходимо срезать вершины. Не сделаешь же каждого матроса коммодором? И как поднять уровень долин, не срыв для этого ненужные верхушки окрестных холмов. В этом смысле весьма желательны осторожные, но демократичные законодательные нововведения. И несколько принизив, хотя бы в этом отношении, морских офицеров, отнюдь не посягая на их законное достоинство и авторитет, мы соответственно возвысим простого матроса, не ослабив субординации, которую ему следует всемерно внушать. XLI Библиотека военного корабля Нигде для большинства матросов время не тянется так гнетуще долго, как во время стоянки корабля в гавани. Одним из главных моих противоядий против ennui[209] во время пребывания нашего в Рио было чтение. На корабле имелась общедоступная библиотека, содержавшаяся на казенный счет и находившаяся в ведении одного из капралов морской пехоты, сухонького человека, до известной степени приверженного к литературе. В былые времена на берегу он служил почтовым чиновником. Привыкнув выдавать письма до востребования, он сменил теперь письма на книги. Держал он их в большой бочке на жилой палубе, и когда ему приходилось доставать какую-нибудь определенную книгу, вынужден был опрокидывать всю бочку так, как будто высыпал из нее картофель. Это приводило его в очень дурное настроение и делало чрезвычайно раздражительным, что свойственно большинству библиотекарей. Кому был поручен выбор этих книг, я не знаю, но некоторыми мы, верно, были обязаны священнику, который так любил гарцевать на Колриджевом немецком скакуне [210]. Среди них были «Книга о природе» Мейсона Гуда [211], превосходное сочинение, хотя и не слишком приспособленное для матросского чтения; «Искусство войны» Макьявелли [212] — материя достаточно сухая; фолиант «Проповедей» Тиллотсона [213] — прекрасное чтение для лица духовного, но неспособное доставить особенное удовольствие грот-марсовому; «Опыты» Локка [214] — несравненные опыты, как всем известно, но никуда не годное чтение на море; «Жизнеописания» Плутарха [215] — изумительные биографии, написанные великолепным языком, где жизнеописанию каждого грека противопоставлено жизнеописание римлянина, но, с точки зрения матроса, мало что стоящие по сравнению с «Жизнеописаниями адмиралов». Наконец, «Лекции» Блера [216], университетское издание, прекрасное руководство по риторике, но, увы, ничего не говорящее о таких морских выражениях, как сплеснить грота-брас [217], скрепить бушприт с водорезом, обнести тросом свайный куст и связать его концы плоским штыком. Были здесь и многочисленные бесценные, но неудобочитаемые тома, вероятно купленные по дешевке на распродаже библиотеки какого-нибудь университетского профессора. Но я черпал для себя немало приятного в книгах иных славных старых авторов, на которые я натыкался в разных углах корабля у разных унтер-офицеров. Одна из этих книг была «История Алжира» Моргана, чудеснейший старинный том in quarto[218], изобилующий живописными повествованиями о корсарах, пленных, тюрьмах и морских сражениях и упоминающий о некоем жестоком старом дее, которого под конец жизни так заела совесть за все живодерства и преступления, которые он совершил, что в страшной тревоге он просыпался в четыре часа утра и должен был отправляться гулять до завтрака, чтобы хоть немного успокоиться. Было еще почтенное сочинение с заключением, подписанным сэром Кристофером Ренном [219], который удостоверяет, что изложенное в книге соответствует действительности, — «Пленение на Цейлоне» Нокса [220], издания 1681 года, с массой историй о черте, который, по мнению суеверных жителей, наводил ужас на страну. Чтобы умаслить его, жрецы приносили ему в жертву пахтанье[221], рыжих петухов и колбасу. А дьявол с воем носился по лесам и пугал путников до сумасшествия. Островитяне горько жаловались Ноксу, что у них в стране проходу нет от чертей и посему нет надежды, что им когда-либо станет лучше. Нокс клянется, что собственными ушами слышал, как выл дьявол, хотя ему так и не удалось увидеть его рогов; звук этот был ужасен и чем-то напоминал лай голодного мастифа. Затем были «Письма» Уолпола [222], весьма остроумные и дерзкие при всей своей вежливости, и несколько разрозненных томов пьес, каждый из которых представлял собой сокровищницу чудеснейших произведений, не сравнимых с той дрянью, которую ныне выдают за драмы. Там были «Мальтийский еврей» [223], «Древний Фортунатус» [224], «Светская барыня» [225], «Вольпоне», «Алхимик» [226] и множество других великолепных драм эпохи Марло, Бен Джонсона и литературных Дамона и Пифия [227] — дивных, сочных Бомонта и Флетчера [228], тень славы которых бок о бок с тенью Шекспира протянулась далеко-далеко по беспредельной долине последующих поколений. И не дай бог, чтобы тень эта когда-либо уменьшилась, но и не дай бог, чтобы тень святого Шекспира когда-либо удлинилась, иначе немедленно поднимется туча комментаторов и, покрыв весь священный текст, как саранча, сожрет его начисто, не оставив и точки над i. Разнообразил я свое чтение с помощью взятой у Розовой Воды поэмы Мура «Любовь ангелов» [229], сочинения, которое владелец его характеризовал как «замую брелездную гнижгу», а также негритянского песенника, содержащего «Сидя на ограде», «Каша из окры» [230], «Джим вместе с Джози», заимствованного у Бродбита, матроса при запасном якоре. Низменный вкус этого старика, восхищавшегося такой пошлятиной, резко осуждался Розовой Водой, приверженного к литературе более утонченного и возвышенного свойства, что явствовало из чрезвычайно высокого мнения его о поэме Мура. На «Неверсинке» я отнюдь не был единственным прилежным читателем. Вкусы мои разделялись еще несколькими матросами, хотя интересы их лежали за пределами изящной литературы. Любимыми авторами их были те, которых вы можете встретить на книжных лотках вокруг Фултонского рынка [231]; отличались они некоторой физиологичностью. Опыт пользования судовой библиотечкой подтвердил мнение, сложившееся, вероятно, до меня у каждого книголюба, а именно, что хотя общественные библиотеки и производят весьма внушительное впечатление и, без сомнения, содержат множество бесценных книг, однако получается так, что самым приятным развлекательным и благодарным чтением оказываются книги, попавшие нам в руки случайно и как бы вложенные в них самим провидением, те книги, которые как будто обещают не так уж много, но оказываются истинным кладезем наслаждений. XLII Как убить время на военном корабле, пока он стоит в порту Чтение было отнюдь не единственным способом, избранным моими товарищами, чтобы убить нестерпимо медленно тянущееся время, пока мы стояли в гавани. Да по правде сказать, не многие из них могли бы занять себя так, даже если бы и захотели, ибо в ранней юности они самым прискорбным образом пренебрегали букварями. Это не значит, что они не находили, чем развлечься: кое-кто искусно орудовал иглой и занят был шитьем затейливых рубашек, на воротниках которых вышивались живописные орлы, якоря и все звезды федеративных штатов, так что, когда они наконец заканчивали такую рубашку и надевали ее, про них можно было сказать, что они подняли американский флаг. Другие умели весьма успешно производить татуировки, или наколки, как их обычно называют моряки. Среди этих специалистов двое уже давно пользовались славой непревзойденных мастеров своего дела. У каждого было по коробочке с соответственным инструментом и красками, за свою работу они назначали столь высокую цену, что к концу плавания должны были заработать по меньшей мере четыреста долларов. Они способны были наколоть вам пальму, якорь, распятие, девицу, льва, орла — словом все, что вы только пожелаете. Все матросы из католиков обычно просили, чтобы им накололи на руке распятие, и вот почему: если бы им случилось умереть в католической стране, они могли быть уверены, что они будут пристойно похоронены в освященной земле, ибо священник, без сомнения, не пропустит этого символа матери-церкви. Им не пришлось бы разделить судьбу протестантских моряков, умирающих в Кальяо, которых зарывают в песках Сан-Лоренсо, уединенного, кишащего змеями вулканического острова в бухте, ибо их еретическому праху не разрешают покоиться в более приютном суглинке города Лимы. Впрочем, и многие некатолики горели желанием начертать на себе тот же знак, и всё из-за странного поверья. Они утверждали — по крайней мере некоторые из них, — что если вам наколоть распятие на все четыре конечности, вы можете спокойно упасть за борт, и ни одна из семисот семидесяти пяти тысяч голодных белых акул не посмеет даже понюхать у вас мизинчик. Одному фор-марсовому все время, пока длилось плавание, накалывали бесконечную якорную цепь вокруг туловища, так что, когда он снимал рубаху, он выглядел чем-то вроде шпиля, обнесенного в несколько рядов цепью. Этот матрос платил по восемнадцати пенсов за звено, да еще мучился все плаванье от повторных уколов, так что якорная цепь эта обошлась ему весьма дорого. Другим развлечением в порту была чистка и драйка медяшки, ибо, да будет вам известно, что на военном корабле каждому матросу поручено следить за чистотой и блеском какого-либо медного или стального предмета, как служанке, заботящейся о чистоте ручки парадной двери или каминной решетки в гостиной. За исключением рым-болтов, огболтов и кофель-нагелей, разбросанных по палубам, эти некрашеные металлические предметы встречаются преимущественно у пушек, охватывая подъемные винты карронад, свайки и прочие мелкие железки. Ту часть металла, которая выпала на мою долю, я поддерживал в исключительном порядке. Надраена она была как лучшие ножевые изделия Роджерса [232]. Хвалили меня за них сверх всякой меры. Один офицер даже готов был биться об заклад, что я переплюну любого драятеля медяшки во флоте ее британского величества. И в самом деле, этой работе я отдавался душой и телом и не жалел ни трудов, ни усилий, чтобы добиться ярчайшего блеска, достижимого для нас, бедных заблудших чад Адама. Как-то раз даже, когда шерстяные тряпки стали редкостью и у подшкипера иссякли запасы кирпича, я пустил в ход уголки моей фланелевки и немного собственного зубного порошка. Порошок оказал магическое действие, и нарезка карронадного винта оскалилась и засверкала, словно вставные зубы в устах искателя богатых невест. Существовал еще один способ проводить время. Заключался он в том, чтобы напялить на себя свои самые нарядные тряпки и прогуливаться в них взад и вперед по гон-деку, любуясь сквозь порты берегом, что, принимая во внимание великолепный амфитеатр, окружающий бухту Рио, — все эти в высшей степени разнообразные и прелестные виды чередующихся холмов, долин, лишайников, лугов, дворов, замков, башен, рощ, лоз, виноградников, акведуков, дворцов, площадей, островов и укреплений, — весьма походит на прогулку по площадке круговой косморамы [233], когда ты время от времени заглядываешь то тут то там в окуляры. Да, и в нашей матросской жизни бывают времена, искупающие все ее тяготы. Взглянешь на виноградную беседку, хотя бы она отстояла от тебя на кабельтов, — и это почти компенсация за то, что тебе пришлось за обедом довольствоваться соленым мослом. Этими прогулками преимущественно увлекалась морская пехота, особенно же Колбрук, замечательно красивый капрал, отличавшийся отменными манерами. Это был типичнейший сердцеед: прекрасные черные глаза, яркий румянец, блестящие, как вороново крыло, бакенбарды и какая-то утонченность во всем облике. Он имел обыкновение облекаться в полковую форму и прогуливаться по палубе, подобно какому-нибудь офицеру колдстримской гвардии [234], неторопливо направляющемуся в свой клуб в Сент-Джеймсе. Всякий раз, как он проходил мимо меня, грудь его вздымалась в меланхолическом вздохе, и он вполголоса напевал: «Та, с кем пришлось расстаться». Этот красавец-капрал впоследствии стал представителем в Нижней палате от штата Нью-Джерси, ибо я встретил его имя в числе избранных в Конгресс год спустя после моего возвращения из плавания. Впрочем, когда вы стоите в порту, особенно много места для прогулок не остается, по крайней мере на гон-деке, так как весь левый борт освобожден для господ офицеров, которые весьма ценят возможность беспрепятственной прогулки вдоль корабля и считают, что матросам куда лучше толпиться у борта — так по крайней мере не пострадают фалды их сюртуков от соприкосновения с просмоленными брюками матросни. Еще один способ убить время в гавани — игра в шашки; конечно, когда она разрешена, ибо не всякий командир потерпит на своем корабле подобное безобразие. Что до капитана Кларета, хоть он и питал неумеренную слабость к мадере и был несомненным потомком героя сражения при Брэндивайне и выглядел подозрительно раскрасневшимся, когда лично наблюдал за экзекуцией матроса, напившегося, несмотря на его прямой запрет, я все же должен сказать, что капитан Кларет относился к своей команде скорее снисходительно, пока она проявляла полнейшую покорность. Он разрешал ей играть в шашки сколько влезет. Не раз мне приходилось видеть, как, направляясь на бак, он тщательно прокладывал свой курс между десятками парусиновых шашечных досок, разостланных на палубе, стараясь не потревожить пешек — как деревянных, так и в человеческом облике. Впрочем, с известной точки зрения разницы между ними особенной не было: во время боевой тревоги матросы становились теми же пешками в руках офицеров. Весьма возможно, что терпимость капитана Кларета в этом вопросе явилась следствием некоего небольшого инцидента, о котором мне было конфиденциально сообщено. Вскоре после того, как «Неверсинк» отправился в плавание, на шашки был наложен запрет. Это вызвало величайшее раздражение среди матросов, и как-то ночью, когда капитан Кларет обходил полубак, бим! мимо его ушей просвистел кофель-нагель. Не успел он от него уклониться, как — бим! с другой стороны полетел второй. Темнота в ту ночь была полнейшая, узнать, кто бросал нагели, было невозможно, не было видно ни зги, посему командир почел за благо возможно быстрее вернуться к себе в салон. Спустя некоторое время, казалось бы вне всякой связи с кофель-нагелями, был распущен слух, что шахматные доски можно снова извлечь на свет божий. Это лишний раз показало, как заметил один мой философски настроенный товарищ по плаванию, способность капитана Кларета не упорствовать в заблуждениях и понимать намеки, даже если они выражены несколькими фунтами железа. Некоторые матросы очень бережливо относились к своим шашечным доскам и доходили до такой щепетильности, что не позволили бы вам засесть с ними за партию, если вы предварительно не помыли рук, особенно же если вы перед этим смолили такелаж. Еще один способ коротать томительно тянущееся время заключается в том, чтобы найти какое-нибудь укромное местечко и углубиться в самые уютные мечты, какие только возможны в данной обстановке. А если сидячего места не обнаружится, прислониться к фальшборту и погрузиться в мысли о доме и о хлебе с маслом — два образа, неразрывно связанных с воспоминанием странника, отчего у вас вскоре на глазах навернутся слезы, ибо каждому известно, чтó за роскошная вещь печаль, когда вы можете предаться ей в уединении, вдали от нескромного взора какого-нибудь Пола Прая [235]. Некоторые из моих сухопутных друзей, когда с ними приключается крупная неприятность, обязательно спешат в ближайший устричный подвальчик, где закрываются в своем отделеньице в обществе тарелки тушеных устриц, сухого печенья, перечницы и графинчика выдержанного портвейна. Очередной рецепт, как убить время в гавани, состоит в том, чтобы перегнуться через фальшборт и задуматься, куда судьба вас загонит в этот день ровно через год. Занятие это для каждой живой души представляет живейший интерес. У меня даже есть определенный день определенного месяца в году, который я с самых ранних пор старался особо выделить в памяти, так что даже теперь я в точности могу сказать, где я был в этот самый день в том-то и том-то году, начиная с двенадцатилетнего возраста. И когда я совершенно один, перелистывать в памяти этот альманах почти столь же занятно, как перечитывать собственный дневник, и много веселей, чем читать в дождливый день таблицы логарифмов. Я всегда отмечаю его годовщину жарким из молодого барашка с зеленым горошком и пинтой хереса, так как день этот приходится на весну. Но когда вспоминать о нем пришлось на «Неверсинке», ни о барашке, ни о горошке, ни о хересе, разумеется, не могло быть и речи. Но, может быть, самый действительный способ гнать перед собой часы, словно четверку коней, — это выбрать на батарейной палубе доску помягче и завалиться спать. Чудное средство, конечно, если вы только не проспали перед этим целые сутки подряд. Всякий раз, как я принимаюсь убивать время в гавани, я приподнимаюсь на локте и оглядываю окружающих. Все они заняты одним и тем же делом; все они под замком; все такие же безнадежные арестанты, что и я; надо всеми тяготеют законы военного времени; все питаются одной и той же солониной и галетами; все носят одинаковую форму; все зевают, широко раскрывая рты; все потягиваются, как по команде. И вот тогда-то я начинаю проникаться к ним неким чувством любви и привязанности, основанном, надо думать, на общности наших судеб. И хотя раньше я говорил, что держал себя на «Неверсинке» несколько в стороне от матросской массы, и хотя это было действительно так, и близких знакомых у меня было сравнительно мало, а закадычных друзей и того меньше, однако, по правде говоря, невозможно прожить так долго с пятьюстами таких же человеческих существ, как и ты сам, даже если они не принадлежат к самым лучшим семействам страны, и нравственный облик их нисколько бы не пострадал от дальнейшего воспитания; совершенно невозможно прожить, говорю я, с пятьюстами таких же человеческих существ, как и ты, не испытывая к ним сочувствия, а в дальнейшем не интересуясь в какой-то мере вопросом, как улучшить их бытие. Истинность этого положения была довольно любопытно подтверждена, когда я познакомился с одной довольно сомнительной личностью, ходившей среди товарищей под кличкой «Ворсы». Приписан он был к носовому трюму, откуда иногда всплывал на поверхность, чтобы поболтать с матросами на палубе. Вид его никогда не внушал мне доверия. Заверяю, что честью знакомства с ним я обязан чистой случайности, ибо обычно, когда он, крадучись как закоренелый преступник, выползал из своей норы на вольный воздух, я старался убраться от него подальше. И тем не менее то, что рассказал мне этот трюмный житель, несомненно стоит внимания. Особенно же примечательна откровенность, с которой все это было сообщено человеку, относительно незнакомому. Рассказ Ворсы сводился к следующему. Сам он, по-видимому, просидел долгие годы в тюрьме штата Нью-Йорк Синг-Синг за преступление, которого, если верить его торжественной клятве, никогда не совершал. По его словам, когда он отсидел свой срок и был выпущен на свободу, не бывало случая, чтобы, встретив кого-либо из своих товарищей по заключению, он не отправился вместе с ним в какое-либо питейное заведение, чтобы предаться воспоминаниям о былых временах. А когда ему приходилось особенно туго и он не знал, что делать, и все вокруг бесило его, он почти готов был пожалеть, что не сидит в тюрьме, где по крайней мере был бы освобожден от всякой заботы о хлебе насущном и содержался бы на общественный счет, как президент Соединенных Штатов или принц Альберт [236]. По его словам, у него была удивительно уютная маленькая камера, где он жил совершенно один и мог не бояться грабителей, так как стены ее были необыкновенно толсты, а люди заботились о том, чтобы дверь его была надежно заперта, и в то время как он крепко спал и видел сны, покой его охранял надзиратель, прогуливавшийся взад и вперед по коридору. В заключение тюремный житель добавлял, что все это он рассказал лишь потому, что сообщенное им вполне применимо к военному кораблю, каковой, как он утверждал, есть не что иное, как плавучая тюрьма. Касательно же странной склонности к братанью и общительности, проявляемой, по словам Ворсы, решительно всеми бывшими обитателями Синг-Синга, позволительно будет задать вопрос: не окажется ли это тем самым чувством — в какой-то мере напоминающим стремление вспомнить совместно пережитое, — которое братски соединит воедино всех нас смертных, когда мы сменим этот наш тюремно-военно-корабельный мир на нечто иное и лучшее? Из вышеизложенного отчета о том, как нелегко было убивать время в порту, не следует, однако, делать вывод, что на «Неверсинке», пока он стоял в Рио, не производилось решительно никаких работ. Так, через долгие промежутки времени нам предлагали разгружать барказ, привозивший с берега бочки с пресной водой, которые опорожнялись в железные систерны, расположенные в трюме. Таким вот образом в чрево корабля было перелито почти пятьдесят тысяч галлонов воды[237] — трехмесячный запас. С этим огромным озером Онтарио в своих недрах могучий «Неверсинк» можно было сравнить с объединенным материком восточного полушария, как бы плывущим в огромном океане, вмещая в себя Средиземное море. XLIII Контрабанда на военном корабле Именно вышеописанному безделью следует приписать то, что во время стоянок в порту матрос на военном корабле всего более подвергается искушениям и чаще всего попадает в беду. Ибо хотя корабль и стоит на якоре в доброй миле от берега и днем и ночью вдоль бортов его прохаживаются часовые, однако все это не может совершенно воспрепятствовать проникновению на корабль береговых соблазнов. А тот, кто более всего накликает на голову матроса бедствий во время стоянок, разумеется, исконный враг и искуситель всех мореходцев — сатанинский бог пьянства. Замурованный в своем корабле, где он отбывает томительные три года в некоем плавучем Ньюгейте [238], из которого он не может бежать ни через крышу, ни подкопавшись под стены, он слишком часто обращается к бутылке, чтобы избавиться от невыносимой скуки безделья и невозможности никуда уйти. Казенной порции спиртного — четверти пинты в день — не хватает, чтобы взбодрить его; он готов поклясться, что грог безбожно разбавляют: он презрительно фыркает на него, утверждая, что вино стало что марля — жидель одна — он жаждет покрепче нажать на снасть, потуже выбрать конец, и многие, если бы только могли дорваться до опиума, отгородили бы себя стеной непроницаемого дыма от ненавистной действительности. Попробуйте втолковать ему, что delirium tremens и mania a potu[239] подстерегают пьяниц, он вам ответит: «Все, что отдает жизнью, лучше, чем если тебе Деви Джонс [240] крышкой от ящика нос придавит». Он идет напролом, как лавина, ему дела нет, увлечет ли он другого в своем падении, — любая встряска лучше, чем мертвенное прозябание в невыносимом одиночестве. Стоит ли удивляться после этого, что он способен пуститься во все тяжкие, чтобы раздобыть себе то, чего так страстно жаждет; стоит ли удивляться, что он готов платить втридорога, нарушать все уставы, подвергать себя риску постыдной порки, лишь бы не оказаться без этого живительного стимула. Между тем ничто так сурово не карается на корабле, как тайная доставка спиртного и пьянство — и за то и за другое существует одно лишь наказание, неукоснительно применяемое: порка у трапа. Строевое начальство принимает все мыслимые меры, чтобы не допустить тайного проникновения на корабль спиртных напитков. Так, при стоянке в иностранном порту ни одна шлюпка с берега не имеет права приблизиться к кораблю без разрешения вахтенного офицера. Даже лодки, привозящие с дозволения начальства для нижних чинов фрукты, которые те могут приобретать за свои деньги, неизменно подвергаются осмотру, прежде чем хозяевам их разрешат вступить в какие бы то ни было сношения с командой. Осматриваются не только лодки торговцев, но без обыска, иногда по двадцати раз на дню, не обходятся даже многочисленные судовые шлюпки, непрестанно снующие между кораблем и берегом. Производится обыск этот следующим образом: едва старшина-рулевой заметит шлюпку с полуюта, он немедленно докладывает о ней вахтенному офицеру, который вызывает к себе начальника судовой полиции. Сие должностное лицо становится у входа с трапа, и по мере того как команда гуськом проходит на корабль, он осматривает каждого, заставляя снимать шляпу, а затем, положив обе руки на голову проходящего, медленно проводит ладонями по его телу вниз до ступней, ощупывая все непривычные выпуклости. Если ничего подозрительного не замечено, матроса пропускают, и так продолжается до тех пор, пока не пройдет вся команда шлюпки, в среднем шестнадцать человек. После этого начальник полиции спускается в шлюпку и просматривает ее от носа до кормы, тыкая своей ратановой тростью во все уголки и щели. По завершении этой операции, если ничего не найдено, он поднимается по трапу, козыряет вахтенному офицеру и докладывает, что на шлюпке все чисто, после чего ее протягивают к выстрелу. Из этого явствует, что ни одна душа из команды не может пронести с берега что бы то ни было недозволенное, не будучи накрыта на месте преступления. Те, кому разрешается вступать на борт корабля без осмотра, — лица, обыскивать которых было бы нелепо: сам коммодор, командир корабля, лейтенанты и т. д., а также кавалеры и дамы, прибывающие на корабль в качестве гостей. Тайком просунуть ночью что-нибудь через нижние порты в высшей степени трудно, поскольку старшина-рулевой бдительно окликает все подходящие шлюпки задолго до того, как они подойдут к борту, а часовым, расположенным на площадках, выдающихся за борт, приказано открывать огонь по всякой чужой шлюпке, которая, невзирая на приказ удалиться, упорствовала бы в намерении подойти к кораблю. Мало того, на носу корабля подвешивают тридцатидвухфунтовые ядра, чтобы топить всякое суденышко, кое, несмотря на все предосторожности, подкрадется ночью под нос корабля с запасом спиртного. Собственно, все могущество законов военного времени призвано на борьбу с этим явлением, и каждый из многочисленных начальников на корабле помимо радения о том, чтобы все на корабле творилось по уставу, еще заботится и о собственном спокойствии, поскольку трезвость в команде уменьшает его заботы и тревоги. Каким же образом, невзирая на всевидящее око полицейских аргусов [241] и не считаясь ни с какими штыками и пулями, ухитряются матросы протаскивать контрабандой спиртное? Не буду останавливаться на мелких ухищрениях, вроде попытки пронести спиртное в длинной кожаной сосиске, замотанной в шейный платок. Не успеет такой хитрец сойти со шлюпки и подняться на палубу, как его тут же разоблачают. Ничего не получается и тогда, когда открыто проносят приобретенные у жуликоватого продавца кокосовые орехи или дыни, наполненные спиртом, вместо молока или сока. Мы здесь упомянем лишь о двух-трех других способах, которые мне довелось видеть самому. Во время нашей стоянки в Рио один из фор-марсовых, приписанный ко второй шлюпке, уговорился с неким лицом, с которым познакомился на Дворцовой пристани, за определенную сумму денег, каковая была ему тут же выплачена, что тот в безлунную ночь доставит три галлона [242] спирта в бурдюках к томбую [243] станового якоря — на порядочном расстоянии от корабля — и прикрепит их к нему, прицепив к ним груз так, чтобы они опустились и исчезли из виду. В ночную вахту фор-марсовой выскальзывает из своей койки и, проползши там, куда не достигает свет, обманывает бдительность начальника полиции и его подручных, добирается до порта, осторожно спускается в воду, почти не вызвав ряби на ее поверхности, между тем как часовые прохаживаются взад и вперед по площадкам над его головой. Пловец он умелый и может долго плыть под водой, лишь изредка подымаясь на поверхность и ложась на спину, чтобы отдышаться, выставив наружу один лишь нос. Добравшись до томбуя, он освобождает бурдюки, привязывает их к поясу и тем же ловким способом благополучно возвращается восвояси. Такой фокус редко проделывают, ибо для этого нужна крайняя осторожность, ловкость и проворство. И никто, кроме взломщика самого высшего класса, да еще беспримерного Леандра [244] по части плавания, на него не отважится. Баковая аристократия в лице артиллериста, боцмана и т. д. в силу своего привилегированного положения имеет гораздо больше возможностей успешно пронести контрабанду, нежели простой матрос. Подойдя как-то ночью на катере к «Неверсинку», наш боцман Ярн каким-то непостижимым образом ухитрился просунуть несколько мехов водки в порт своей каюты. Фокус этот, однако, был замечен кем-то из команды шлюпки, и тот, поднявшись на палубу, не теряя ни минуты, кубарем скатился по трапам, ринулся в боцманскую каюту и скрылся со своим призом за три минуты до того, как в нее вошел законный владелец мехов. Хотя по некоторым признакам пострадавший и мог догадаться, кто похититель, однако никому пожаловаться не мог, поскольку сам явился первым нарушителем устава. Однако на следующий день он имел удовольствие (для него это было праздником) в качестве главы судовых палачей присутствовать при экзекуции вора, ибо последний был обнаружен пьяным от той самой водки, которую пронес боцман, и присужден к кошкам. Этот случай приводит на память другой, ярко иллюстрирующий всю запутанную, трижды переплетенную подлость, накапливающуюся со сложными процентами на военном корабле. Старшина коммодорской баржи осторожно прощупывает по отдельности всех своих гребцов на предмет определения их верности — но отнюдь не Соединенным Штатам Америки, а ему лично. Трех матросов, в которых он не уверен, ему как-то удается списать и заменить новыми по своему выбору, ибо он все же влиятельное лицо, этот старшина с коммодорской баржи. Но перед этим он позаботился, чтобы никто из получающих заслугу, то есть деньги вместо грога, не остался в команде шлюпки. Итак, проверив людей, он раскрывает им свой план, получает клятвенное заверение, что все будут блюсти тайну, и дожидается первого удобного случая, чтобы привести в исполнение свой злостный замысел. И вот возможность эта представляется. Как-то вечером баржа отвозит коммодора через бухту в прелестный приморский поселок Прайа Гранде, состоящий из вилл местной знати. Коммодор приехал навестить португальского маркиза, и оба они долго сидят за обедом, сервированным в садовой беседке. Тут пред старшиной шлюпки открывается возможность отправиться в разведку. Он обнаруживает место, где можно раздобыть отборный красный глаз (водку), покупает шесть больших бутылей и прячет их под деревьями. Под предлогом наполнить шлюпочный анкерок водой, которую всегда держат на шлюпке, чтобы утолять жажду команды, он относит его в рощу, выбивает дно, кладет бутылки внутрь, ставит дно на место, наполняет анкерок водой, относит на шлюпку и дерзко ставит его на прежнее, самое видное место посредине баржи, втулкой вверх. Когда коммодор возвращается и они отваливают от берега, старшина громко приказывает ближайшему к анкерку гребцу вынуть из него втулку, чтобы драгоценная вода не испортилась. Когда шлюпка подошла к борту, команду обыскивают как обычно при выходе с трапа и, поскольку ничего запретного не находят, распускают. После этого в баржу спускается начальник полиции и, не найдя ничего подозрительного, докладывает, что все на ней чисто. При осмотре он не преминул засунуть палец в анкерок и проверить на вкус, действительно ли там вода. Баржу подают под выстрел, и старшина дожидается непроницаемой темноты, чтобы извлечь бутылки из анкерка. Но, на горе этому ловкому контрабандисту, кто-то из его гребцов оказывается болтливым во хмелю и, хватив лишнего на берегу, прогуливается по батарейной палубе, бросая туманные намеки на некие готовящиеся действия, о которых следует хранить глубокое молчание. Старый матрос из приписанных к запасному якорю, сообразительный, но неразборчивый в средствах, сопоставив то и другое, разнюхивает тайну и решает собрать жатву с поля, засеянного старшиной. Он разыскивает его, отводит в сторону и обращается к нему со следующими словами: — Старшина, вы раздобыли красного глазу, который сейчас спрятан в барже на выстреле. Так вот, старшина, я поставил двух своих товарищей у портов с этого борта, и, если только они доложат мне, что вы или кто-нибудь из вашей команды пытается забраться в эту баржу до побудки, я доложу вахтенному офицеру, что вы занимаетесь контрабандой. Старшина потрясен, ибо подобный донос неизбежно повлек бы за собой порку, а затем и разжалованье в нижние чины с лишением добавочных четырех долларов в месяц — разницы в жалованье между матросом первой статьи и унтер-офицером. Он пробует купить его молчанье, обещая половину добычи. Но матрос твердокаменно неподкупен, он-де не какая-нибудь продажная тварь, чтобы его можно было соблазнить такими пустяками. Старшине волей-неволей приходится поклясться, что ни он, ни кто-либо из его команды не проникнет в баржу до утра. Засим хитрый старик идет к своим наперсникам, и они разрабатывают план дальнейших действий. Короче говоря, все шесть бутылок достаются ему; пять из них он продает по восьми долларов за штуку, а шестую распивает между двумя пушками со своими сообщниками, между тем как, задыхаясь от злобы, беспомощный старшина в отчаянии наблюдает за ними издали. Говорят, что у воров есть своя честь. Но совести у водочных контрабандистов на кораблях что-то не наблюдается. XLIV Плут при должности на военном корабле Последняя история с контрабандой, которую я сейчас расскажу, относится также ко времени нашей стоянки в Рио. Приводится она с особой целью — показать на любопытном примере почти невероятную растленность, встречающуюся на иных военных судах почти на всех ступенях корабельной иерархии. В течение нескольких дней количество пьяных матросов, схваченных за ворот начальником полиции и доставленных к грот-мачте на предмет освидетельствования их вахтенным офицером перед положенной поркой у трапа, вызвало величайшее удивление и раздражение командира и старших офицеров. Столь строги были меры, принятые командиром, чтоб воспрепятствовать проникновению спиртного на корабль, столь определенны указания, данные всем лейтенантам и их подручным на фрегате, что он ума не мог приложить, каким образом такое количество спиртного могли спроворить на корабль, невзирая на все препоны и предосторожности. Были приняты еще более энергичные меры для изобличения контрабандистов. Блэнда, начальника полиции, вместе с его капралами специально привели к мачте, где командир корабля публично обратился к ним с речью, призывая приложить все усилия, для того чтобы положить конец торговле водкой. При этом присутствовали толпы матросов, которые собственными глазами видели, как начальник полиции униженно козырял командиру, торжественно обещая ему, что он, как и прежде, будет стараться изо всех сил. Закончил он свое слово изъявлением величайшего отвращения ко всем видам пьянства и контрабанды и твердого решения с божьей помощью не смыкать ночью ни на мгновенье глаз, дабы выследить все преступные деяния. — Не сомневаюсь в вас, начальник, — объявил капитан, — а теперь возвращайтесь к своим обязанностям. Этот начальник полиции пользовался у командира особым расположением. На следующее утро перед завтраком, когда шлюпка, ежедневно посылаемая за свежей провизией для господ офицеров, подошла к фрегату, начальник полиции, тщательно обыскав по заведенному порядку как ее, так и ее команду, доложил вахтенному офицеру, что ничего подозрительного замечено не было. Затем провизия была поднята на палубу, в том числе порядочных размеров деревянный ящик, адресованный «Г-ну… ревизору корабля Соединенных Штатов „Неверсинк“». Разумеется, всякий частный груз такого рода, предназначенный кому-либо из господ офицеров, осмотру не подлежал, а посему начальник полиции приказал одному из капралов отнести его в каюту ревизора. Но последние события повысили бдительность вахтенного офицера до необычной степени, и, видя, что ящик исчезает в люке, он спросил, что это такое и для кого предназначается. — Все в порядке, сэр, — произнес, приложив руку к козырьку, начальник полиции, — ревизорское имущество. — Пусть пока остается на палубе, — распорядился лейтенант. — Мистер Монтгомери, — подозвал он кадета, — спросите ревизора, ожидает ли он получение нынче утром ящика. — Есть, есть, сэр! — воскликнул, козырнув, кадет. Но вот он вернулся, доложив, что ревизор отлучился на берег. — Ясно. В таком случае, мистер Монтгомери, распорядитесь отправить этот ящик в карцер и строго накажите часовому никого до него не допускать. — А может быть, отнести его к нам в унтер-офицерскую кают-компанию, пока не придет ревизор? — почтительно предложил начальник полиции. — Я уже сказал, как с ним распорядиться, — отрезал лейтенант и отвернулся. Когда ревизор возвратился, выяснилось, что ни о каком ящике он ведать не ведал и слыхом не слыхал. Принесли его опять к вахтенному офицеру, который немедленно вызвал начальника полиции. — Вскройте ящик! — Есть, сию минуту, сэр! — ответил тот. Крышку сорвали, и в ящике оказалось двадцать пять аккуратно уложенных в солому глиняных бутылей, словно двадцать пять бурых поросят. — Не дремлют контрабандисты, — заметил начальник полиции, взглянув на лейтенанта. — Откупорьте и попробуйте, — приказал офицер. Начальник полиции повиновался и, причмокнув губами в некотором недоумении, сказал, что не знает, американское ли это виски или голландский джин, так как пить не привык. — Брэнди, по запаху узнаю, — сказал офицер. — Отнести ящик назад в карцер. — Есть отнести! — отозвался начальник полиции, проявляя удвоенное усердие. О происшествии немедленно доложили командиру, который, взбешенный дерзостью уловки, принял все меры к тому, чтобы разоблачить виновных. Велись расспросы и на берегу, но так и не удалось выяснить, кто доставил ящик на шлюпку с провизией. На этом дело пока заглохло. Но несколько дней спустя одного из юнг с крюйс-марса подвергли экзекуции за пьянство. И в то время как он корчился на решетчатом люке, из него выудили признание, от кого он раздобыл выпивку. Человека этого вызвали; им оказался некий Скриггс, отслуживший свой срок морским пехотинцем, а теперь исполнявший обязанности кока для сержантов морской пехоты и начальника полиции. Этот морской пехотинец обладал поистине самой мерзкой рожей на корабле, серые глаза его косили и воровато глядели на вас, ходил он как побитая собака. Как мог столь невоинственного вида бродяга втереться в доблестную морскую пехоту, оставалось совершенной загадкой. Славился он исключительной неряшливостью и нечистоплотностью. Кроме того, всем решительно матросам на корабле было известно, что он невероятный скряга, отказывавший себе не только в маленьких прихотях, скрашивающих жизнь на военном корабле, но даже порой и в самом необходимом. Видя, что спасенья ему нет, Скриггс упал на колени перед командиром и признал справедливость возведенного на него обвинения. Поняв, что старик обезумел от страха при виде боцманматов с их кошками и всей грозной торжественности публичной экзекуции, командир решил, что сейчас самый момент вытянуть из него все тайны. Перепуганного кока в конце концов заставили признаться, что он уже некоторое время являлся орудием в сложной системе закулисных негодяйств, зачинщиком которых был не кто иной, как сам неутомимый начальник корабельной полиции. Выяснилось, что это должностное лицо имеет на берегу своих тайных агентов, снабжающих его спиртным, которое в различных ящиках, узлах и упаковках, адресованных ревизору и другим лицам, доставлялось на пристань к провизионной шлюпке. Обычно появление таких грузов в адрес ревизора и других офицеров не вызывало удивления, ибо не проходило дня, чтобы им не привозили чего-либо с берега, особенно ревизору, а, так как начальник полиции неизменно присутствовал при разгрузке шлюпки, ему ничего не стоило под видом того, что ящик или узел отправляют в каюту ревизора, запрятать его в собственной каюте. Скупой морской пехотинец Скриггс с вороватым взглядом и был тем лицом, которое тайно продавало спиртное матросам, таким образом прикрывая собой начальника полиции. Водка продавалась по самым невероятным ценам: одно время она дошла до двенадцати долларов за бутылку наличными или тридцати долларов письменным распоряжением о выплате подателю по возвращении из плаванья. Трудно поверить, что матросы платили такие цены, но, когда кому-нибудь из них приспичит выпить, а добыть выпивки нет никакой возможности, иной, если б только мог, готов был бы отдать за одну чарку чуть ли не десять лет жизни. Матросы, усладившиеся водкой, доставленной таким образом на корабль начальником полиции, потом в огромном количестве случаев задерживались этим же лицом и подвергались порке у трапа. Выше мы уже говорили, какую видную роль играло оно при экзекуции. Богатые барыши, нажитые в результате этой бессовестной операции, распределялись между всеми ее участниками. Скриггсу при этом доставалась одна треть. Когда принесли на палубу его ларь с кухонными принадлежностями, в нем было обнаружено четыре парусиновых мешка серебра на сумму, немного не достигавшую стольких же сотен долларов. Все виновные были подвергнуты порке, закованы в наручники и кандалы и на несколько недель засажены в карцер под присмотр часового; все, за исключением начальника полиции, который был лишь уволен со службы и некоторое время находился под арестом в наручниках. После освобождения его сунули в одну из команд и для вящего унижения причислили к шкафутным, самому презираемому подразделению корабля. Как-то, когда я пошел обедать вместе со своей артелью, я обнаружил его за нашим столом. Хотя он вел себя в высшей степени смиренно, мне сперва казалось как-то зазорно сидеть с ним за одним бачком. Однако вскоре я понял, что человека этого стоит изучить и полученный урок усвоить, так что в конечном счете присутствие его даже оказалось для меня не лишенным смысла. Меня, однако, поразило, как это он ухитрился втереться в нашу компанию, когда столько артелей отклонило эту честь, пока наконец я не установил, что он уломал одного из наших товарищей, приходившегося ему дальней родней, уговорить нашего постоянного кока принять его. Дело заключалось в том, что любой другой бачок просто не в состоянии был пойти на такой шаг, ибо таким образом непоправимо запятнал бы свою репутацию, но наша артель № 1 — «Клуб сорокадвухфунтовых» — состояла из таких молодцов, стольких марсовых старшин и старшин-рулевых — людей, заслуженно занимающих особое положение на корабле, имеющих давно установившуюся репутацию и пользующихся уважением всей батарейной палубы, что она могла позволить себе сколько угодно рискованных действий, совершенно немыслимых в артелях с более скромными претензиями. А кроме того, хотя нам всем был в высшей степени ненавистен грех как таковой, однако в силу нашего привилегированного положения, утонченности воспитания, полученного в чистом эфире марсов и широкого охвата жизненных явлений во всей их сложности, мы в значительной степени были свободны от излишних предрассудков по отношению к отдельным личностям и мещанской ненависти к грешникам, к грешникам, а не к греху, которые так часто приходится видеть у людей с извращенным интеллектом и сердцами, утратившими всякое христианское милосердие. Нет. Все суеверия и догмы, связанные с грехом, не оставили иссушающего следа в наших сердцах. Мы способны были уразуметь, что зло всего лишь личина добра, и мошенника с какой-то точки зрения можно рассматривать как святого, а то, что мы почитаем злом, на других планетах, быть может, слывет добром, точно так как некоторые вещества, не претерпевая никаких внутренних изменений, совершенно меняют свой цвет в зависимости от освещения. Мы понимали, что чаемый золотой век начался должно быть в то самое утро, когда были сотворены первые миры и что, вообще-то говоря, в мире, доставшемся нам, — на нашем фрегате, — людям живется не хуже и не лучше, чем на любой другой посудине с круглой кормой из тех, что обретаются в Млечном Пути. И хотя многие из нас на батарейной палубе были порой обречены на всякие физические и нравственные страдания, испытывали горечь унижения и тревогу за свою судьбу, все же мы понимали, что, несомненно, лишь наше неправильное представление о вещах заставляет нас воспринимать их как горестные муки, а не как самые сладостные удовольствия. Мне как-то приснилась планета, говорит Пинцелла, где подвергнуть человека колесованию почитается самым великим наслаждением, которое вы можете ему доставить; где любой дворянин, одержавший победу над другим дворянином, покрывается несмываемым позором; где свалить человека после смерти в яму и бросать холодные комья земли на его обращенное вверх лицо считается оскорблением, которому подвергают лишь самых отъявленных злодеев. Но что бы мы, однокашники, ни думали, в каких бы обстоятельствах ни оказывались, мы ни на минуту не забывали, что как бы ни был плох наш фрегат, а идет он домой. По крайней мере в такие мечтания мы погружались, несмотря на то что всякие случавшиеся время от времени неприятности вносили диссонирующую ноту в наше благодушие и как будто опровергали нашу философию. Ибо в конце концов философия, то есть самая высокая мудрость, когда-либо и каким-либо образом явленная нашему военно-морскому миру, не что иное, как топь и трясина, с немногими кочками здесь и там, на которые можно уверенно поставить ногу. Лишь один человек за нашим столом и знать не хотел о нашей философии — грубый, раздражительный, суеверный старый медведь самого нефилософского склада, он твердо верил в геенну огненную и соответственно себя к ней готовил. Помнится, я уже упоминал о нем. Звали его Прайминг, и был он артиллерийским унтер-офицером. Кроме всего прочего, этот начальник полиции Блэнд не был низкопробным, грязным мошенником. Порок в нем, если перефразировать выражение Бёрка [245], казалось (но только казалось!), терял добрую половину своей отвратительности, утратив внешнюю грубость. Плут он был ловкий, умеющий себя вести, и галеты свои он преломлял не без изящества. Во всем его облике было много светского лоска, в речах — уступчивая вкрадчивость, способная в обществе покорить все сердца. Если не считать моего благородного старшины Джека Чейса, он оказался самым занимательным, я чуть было не сказал, самым приятным собеседником в нашем клубе. Ничто, за исключением слишком малого рта, изгибавшегося наподобие мавританской арки и зловеще нежного, и его змеиного черного глаза, загоравшегося порой, как потайной фонарь в ювелирной лавке, не говорило, какой за этим привлекательным обличьем скрывается мерзавец. Но речи его не таили в себе ничего зловещего, он не позволял себе никаких двусмысленностей, тщательно избегал нескромностей, никогда не употреблял бранных слов и лишь походя рассыпал каламбуры и остроты, перемежаемые остроумными параллелями между жизнью на берегу и на корабле и приятными и колоритными анекдотами, рассказанными с большим вкусом. Одним словом, с чисто психологической точки зрения, плут это был очаровательный. На берегу такой человек, вероятно, был бы безупречным жуликом по торговой части, вращающимся в весьма приличном обществе. Но этим его характеристика не исчерпывалась. Я требую для этого начальника полиции высокое и почетное место в Ньюгейтском календаре истории. Его бесстрашие, хладнокровие и изумительное самообладание, когда ему пришлось примириться с судьбой, низвергшей его с должности, где он был грозой пяти сотен смертных, многие из которых питали к нему жгучую ненависть, были просто невероятны. Его бестрепетность, повторяю, когда теперь он, не выказывая ни малейшей робости, скользил между нами, подобно обезоруженной рыбе-меч среди стаи свирепых белых акул, конечно, свидетельствовала о том, что человек этот был недюжинный. Пока он занимал свой пост, на его жизнь не раз покушались матросы, которых он подвел под плеть. Темными ночами они роняли на него из люков ядра в тайной надежде «попортить его перечницу», как они выражались, завязывали мертвые петли на веревках, которые пытались набросить на него в темных углах. И теперь им был отдан на растерзание человек, исключительная низость которого всплыла наконец на свет божий, но это не мешало ему улыбаться как ни в чем не бывало, учтиво предлагать свой мундштук совершенно незнакомому матросу, смеяться и болтать с кем попало и выглядеть бодрым, гибким, жизнерадостным, словно совесть у него чиста, как у ангела, и, куда бы он ни пошел, он был уверен, что встретит одних лишь друзей, как в этой жизни, так и в грядущей. Пока он сидел закованный в карцере, мне не раз пришлось быть свидетелем, как кучки матросов обсуждали, каким образом они его проучат, когда он окажется на воле. Но стоило ему выйти из заточения, его бодрый, сердечный, уверенный тон, его учтивость, общительность и полнейшее бесстрашие сбили их с панталыку. Из неумолимого полицейского, бдительного и жестокого, он внезапно превратился в не преследующего никакой цели, ничем не занятого фланера, смотрящего сквозь пальцы на все нарушения судовых правил, готового смеяться и зубоскалить с любым. Тем не менее первое время матросы избегали его, но разве есть возможность устоять против чар сатаны, когда он предстает в образе джентльмена, ведет себя независимо, благовоспитан и откровенен. Хотя богобоязненная Маргарита у Гете ненавидит дьявола с рогами и хвостом, цепким, как гарпун, она улыбается и кивает обаятельному черту в лице такого вкрадчивого, прелестного, елейного и совершенно безвредного Мефистофеля. Но как бы там ни было, я относился к начальнику полиции со смешанным чувством отвращения, жалости, восхищения и чего-то противоположного неприязни. Что мог я испытывать к нему как не ненависть, если я думал о его поведении? Но я чувствовал к нему и жалость, ибо видел червя, непрерывно точащего его душу, несмотря на искусно наброшенную личину; я восхищался его героической выдержкой в столь неблагоприятной для него обстановке. А когда я думал о том, как произвольно Свод законов военного времени относит матроса к разряду злодеев и сколько нераскрытых преступлений прикрывает наш аристократический шканцевый тент, сколько цветущих ревизоров, украшений кают-компаний, пользовались защитой закона, чтобы бессовестно обманывать людей, я не мог не сказать себе: «Ладно, пусть этот человек законченный злодей, но он куда более несчастен, чем испорчен». Кроме всего прочего, тщательное наблюдение за Блэндом убедило меня в том, что мерзавец он органичный и неисправимый, творящий зло так же естественно, как скот щиплет траву на пастбище, ибо злодеяния представлялись в нем лишь законным проявлением всей его дьявольской жизнедеятельности. Если подходить к нему френологически [246], у него не было души. Как же после этого удивляются, что черти безбожны? Так кого же винить, размышлял я, в том, что он вышел таким? Скажу прямо, я не беру на себя ответственности авторитетно заявить, что тот или иной матрос в день Страшного суда обязательно угодит в преисподнюю, а христианство научило меня, что в Последний день матросов судить будут не по Своду законов военного времени и вообще не по Своду законов Соединенных Штатов, но по непреложным законам, бесконечно превосходящим разумение досточтимого Совета коммодоров и начальников департаментов Морского ведомства. Но хотя я буду поддерживать даже вора на корабле, чтобы его не схватили и не расправились с ним у трапа, если только это окажется в моих силах, памятуя, что Спаситель тоже висел когда-то между двумя разбойниками и обещал одному из них вечную жизнь, однако после полнейшего разоблачения злодея я не предоставил бы ему снова полной свободы тиранить матросов на всех трех палубах от носа до кормы. Но капитан Кларет это как раз и сделал, и, хотя то, что я собираюсь рассказать, может показаться невероятным, умолчать об этом не могу. После того как начальник полиции поболтался среди матросов в течение нескольких недель, и только дни отделяли нас от конца плаванья, его вызвали к грот-мачте и при всем народе восстановили в прежней должности. Возможно, капитан Кларет читал «Мемуары» Видока и верил в старое правило: посади мошенника ловить другого мошенника. А то, возможно, он был человек очень чувствительного склада, весьма доступный чувству благодарности, и не мог оставить в беде человека, который, движимый одной только широтой своей натуры, преподнес ему за год до этого замечательную табакерку, изготовленную из кашалотова зуба с изящным серебряным шарниром, которой была весьма искусно придана форма кита; а также великолепную трость из драгоценного бразильского дерева с золотым набалдашником и золотой табличкой, украшенной именем капитана и местом и датой его рождения; под надписью было оставлено пустое место, предусмотрительно дававшее его наследникам возможность вписать и сведения о его кончине. Было доподлинно известно, что за несколько месяцев до своего разжалования, начальник полиции презентовал эти предметы капитану с изъявлением своей любви и почтения, а последний их принял и редко съезжал на берег без этой трости и никакой другой табакеркой никогда не пользовался. Чувство приличия побудило бы иных капитанов возвратить эти подарки, когда щедрый даритель оказался недостойным того, чтобы о нем хранили память, но капитан Кларет был не из людей, способных наносить такую жгучую рану самолюбию какого-либо офицера, хотя давно установившиеся морские традиции приучили его при случае пороть людей без малейших колебаний. Так вот, если бы капитан Кларет решил, что положение его обязывает отказываться от всяких подарков, преподносимых подчиненными, чувство благодарности не взяло бы верх над справедливостью. А так как многие подчиненные способны вызвать доброжелательство командиров кораблей и размягчить их совесть дружескими презентами, не лучше ли было бы для всякого командира корабля вдохновляться примером президента Соединенных Штатов, которому Маскатский султан [247] прислал в подарок несколько львов и арабских боевых коней. Зная, что господин его и повелитель — самодержавный американский народ запрещает ему принимать какие-либо дары от иноземных держав, президент передал оные аукционеру, и вырученная сумма была направлена в государственное казначейство. Таким же манером, когда капитан Кларет получил табакерку и трость, он мог бы принять их с величайшей благодарностью, а затем продать тому, кто больше бы за них дал, возможно, самому дарителю, который в этом случае закаялся бы соблазнять его презентами. По возвращении домой Блэнду было выплачено полностью все его жалованье, в том числе и за тот промежуток времени, когда он был отстранен от должности. И он снова поступил на службу начальником полиции. Так как больше к этому предмету нам возвращаться уже не придется, можно, забегая вперед, сказать, что в тот весьма короткий период — между восстановлением его в должности и окончательным расчетом у ревизора по прибытии в порт, начальник полиции вел себя в высшей степени осторожно, искусно лавируя между ослаблением дисциплины, способным возбудить неудовольствие офицеров, и неразумной строгостью, которая возродила бы с удесятеренной силой все старые обиды матросов, находившихся у него в зависимости. Никогда еще не обнаруживал он столько таланта и такта, как в то время, когда он оказался в этом в высшей степени щекотливом положении. А для проявления самой изощренной ловкости оснований было более чем достаточно, ибо, после того как матросов распустили по домам, если бы и тогда они рассматривали его как врага, им ничего бы не стоило, как свободным и независимым гражданам устроить ему засаду где-нибудь на улице и жестоко расправиться с ним за все его беззакония, прошлые, настоящие и могущие быть в будущем. Не раз случалось, что начальника полиции хватала ночью доведенная до бешенства команда и проделывала с ним то, что проделал с собой Ориген, или что проделали с Абеляром его враги [248]. Но хотя, будучи доведенными до крайности, люди на военном корабле и способны на самую безумную жестокость, в обычное время они в высшей степени кротки и незлопамятны даже по отношению к тем, которые обращались с ними самым бессовестным образом. Многое можно было бы привести в подтверждение этого, но я воздержусь. Этот рассказ о начальнике полиции лучше всего заключить красочным, кратким, крепким и всеобъемлющим, без единого упущения или недоговоренности определением, данным ему фор-марсовым старшиной: «Два конца и середина трехстрендной сволочи». Высказывалось также сомнение, можно ли было бы, прочесав преисподнюю частым гребнем, найти второго такого отъявленного гада. XLV Как на военном корабле выпускают в свет стихи На другой или на третий день после нашего прибытия в Рио с моим приятелем юным Лемсфордом, корабельным пиитом, приключилась довольно занятная история. Дула больших пушек на корабле закрывают выкрашенными в черный цвет деревянными цилиндрами, называемыми дульными пробками. Применяют их для того, чтобы защитить канал от брызг. Пробки эти вставляются и вынимаются так же легко, как крышки на масляных бочонках. По совету одного из друзей Лемсфорд, трепеща за участь своей поэтической шкатулки, использовал в последнее время канал одного из орудий на батарейной палубе в качестве хранилища своих манускриптов. Для этого ему приходилось вылезать на полкорпуса из порта, вынимать пробку, засовывать туда свои плотно скрученные в трубку рукописи и водворить заглушку на прежнее место. [249] В это утро мы валялись с ним после завтрака на грот-марсе, куда я его пригласил с разрешения моего благородного повелителя Джека Чейса, как вдруг услышали канонаду. Стреляли с нашего корабля. — А, — сказал один из марсовых, — видно, отвечают на салют береговой батареи, что нас вчера приветствовала. — Господи! — воскликнул Лемсфорд, — мои «Песни сирен»! — и он ринулся вниз к батареям, но, как раз в тот момент, когда он ступил на главную палубу, его литературный несгораемый шкаф — орудие № 20 — пальнуло с оглушительным грохотом. — Ну как, мой кормовой Вергилий, — обратился к поэту Джек Чейс, когда тот медленно поднимался по вантам, — спасли? Впрочем, и так ясно, вижу, что опоздали. Но не огорчайтесь, дружище, с таким треском еще ни одна книга не выходила. Вот это называется в свет выпустить. Белый Бушлат, — повернулся он ко мне. — Пали в них, не стесняйся! Каждая песня — сорокадвухфунтовое ядро. Пробивай их тупые головы, хотят ли они этого или нет. И заметьте себе, Лемсфорд, чем опустошительней ваш снаряд, тем тише враг. Убитый наповал даже лепетать не в силах. — Джек — вы чудо! — воскликнул Лемсфорд и бросился к старшине, чтобы пожать ему руку. — Повторите, чтó вы сказали, и взгляните мне в глаза. Клянусь всеми Гомерами, душа у меня от ваших слов взвилась ввысь, как воздушный шар. Джек, я несчастный стихоплет. За два месяца до того, как я нанялся сюда на корабль, я выпустил книжку стихов, где миру нашему порядком досталось. Один бог знает, во что это мне обошлось. Выпустил я ее, Джек, а проклятый издатель предъявил мне иск за нанесенный ущерб; друзья оробели; двое-трое из тех, которым книжка понравилась, вели себя уклончиво; а что до безмозглой толпы и черни, они решили, что нашли дурака. А-а, чтоб им пусто было! То, что принято называть публикой, Джек, — просто чудовище, подобное тем, которых мы с вами видели в Овайи [250], — голова осла, тело бабуина, а хвост как у скорпиона! — Не согласен, — заявил Джек, — когда я на берегу, я тоже часть публики. — Прошу прощения, Джек, нисколько; вы тогда часть народа, так же как и здесь, на фрегате. Публика одно дело, Джек, а народ другое. — Вы правы, — сказал Джек, — правы, как эта правая нога. Вергилий, вы молодец, вы просто сокровище. Публика и народ! Эй, братцы, давайте возненавидим одних и будем держаться других! XLVI Коммодор на полуюте, а один из «людей» в руках у хирурга Дня через два после «выпуска в свет» «Песен сирен» Лемсфорда с одним из моих однокашников, крюйс-марсовым старшиной, случилось несчастье. Был это славный маленький шотландец, преждевременно утративший волосы на макушке, отчего он ходил под прозвищем «Лысый». Плешь эта была, без сомнения, в значительной мере вызвана той же причиной, по которой редеют волосы у большинства матросов на военных кораблях, — а именно жесткой, негнущейся, тяжелой уставной просмоленной шляпой, на которой, когда она новая, можно спокойно сидеть и которая и в самом деле служит иной раз рядовому матросу скамьей, а при случае — заменяет с успехом кулак. Должен вам сказать, что ничем на свете коммодор соединения так не гордится, как скоростью, с которой его люди орудуют парусами. Особенно это бросается в глаза на стоянках, когда флагмана окружают корабли его отряда, а быть может, и соперники — военные суда других стран. В этих случаях, окруженный своими сатрапами — капитанами 1-го ранга, каждый из которых царь и бог на своем корабле, коммодор возвышается над ними всеми — словно император всего этого дубового архипелага, да что тут говорить, такой же всевластный и великолепный, как султан каких-нибудь восточных островов. Но точно так, как могущественнейший император, да еще кесарь в придачу, великий глава Германии Карл V, когда выжил из ума, любил следить за раскручиванием пружин и вращением зубчатых колес в длинном ряде стенных часов, пожилые коммодоры любят проводить ничем не занятое время, наблюдая за артиллерийскими и парусными учениями, заставляя брасопить, тóпить и ставить козлом реи в один и тот же миг на всем соединении, в то время как сами они сидят, подобно королю Кануту [251], на оружейном рундуке и любуются этой картиной с высоты полуюта их флагманского судна. Но куда более царственный, чем любой потомок Карла Великого [252], более высокомерный, нежели на Востоке Великие Моголы [253], и столь же таинственный и безгласный в своем всевластии, как Великий дух Пяти племен [254], коммодор не снисходит до того, чтобы выразить свои приказания словами, — передаются они сигналами. И как для Карла V были выдуманы пестрые игральные карты, чтобы помочь ему как-нибудь развлечь его старческое слабоумие, точно так же из кусочков флагдука с красными и синими пятнышками были скроены хорошенькие сигнальные флаги для увеселения престарелых коммодоров. Под боком у коммодора стоит кадет-сигнальщик с мешком цвета морской волны, повешенным через плечо (как охотник носит свой ягдташ), с сигнальной книгой в одной руке и подзорной трубой в другой. Поскольку сигнальная книга содержит все знаки, принятые во флоте, и была бы бесценна для неприятеля, переплет ее всегда окаймлен свинцом, так чтобы обеспечить ее потопление в случае, если корабль будет взят в плен. Насколько Белый Бушлат смог разобраться, сигналы эти состоят из разнообразно окрашенных флагов, причем каждый обозначает определенное число. Скажем, у нас имеется десять флагов, означающих числа: красный флаг — единицу, синий — двойку, зеленый — тройку и т. д. Итак, если бы мы подняли синий флаг над красным — это означало бы 21, а если бы к тому же под красным был поднят зеленый, то сигнал означал бы 213. Как легко, таким образом, путем бесконечных перестановок умножить количество цифр, поднимаемых на ноке гафеля, даже располагая всего тремя или четырьмя флагами. Каждой цифре присваивается определенное значение. Цифра 100 может, скажем, означать: «Пробить боевую тревогу»; 150 — «Команде выстроиться у ендовы»; 2000 — «Спустить брам-реи»; 2110 — «Видите ли что-либо с наветренной стороны?»; 2800 — «Нет». И так как всякий военный корабль снабжен сигнальной книгой, где все эти вещи расположены по порядку, два американских фрегата, почти совершенно друг друга не знающие и пришедшие с противоположных полюсов, уже на расстоянии свыше мили могут начать вести весьма обстоятельный разговор. Когда несколько военных кораблей одной нации стоят на якоре в гавани, вокруг своего царя и повелителя, весьма интересно наблюдать как все они повинуются приказаниям коммодора, который между тем даже губ не разжимает. Так вот обстояли дела у нас в Рио, и с ними связано происшествие, случившееся с моим бедным лысым однокашником. Как-то утром, повинуясь сигналу с нашего флагмана, различные суда, принадлежащие американской эскадре, одновременно отдали паруса для просушки. Вечером был поднят сигнал убрать их. В этих случаях между старшими офицерами различных кораблей возникает великое соревнование, они спорят друг с другом, кто первый уберет все паруса. Соперничество это распространяется и на всех офицеров каждого корабля, поскольку в их подчинении находятся марсовые каждой мачты; так что грот-мачта горит желанием обогнать фок-мачту, а бизань-мачта — переплюнуть и ту и другую. Подбадриваемые криками своих офицеров, матросы на всем отряде из кожи лезут вон. — Марсовые по вантам! По реям! Паруса убирать! — крикнул старший офицер «Неверсинка». Услышав команду, матросы бросились к вантам и на всех трех мачтах стали лихорадочно взбираться на реи, забыв об опасности, так торопились они выполнить приказание. Когда убирают марсели или нижние паруса, вопросом чести и самой трудной задачей является успешно свернуть рубашку паруса, среднюю его часть. Задача эта неизменно поручается первому старшине-марсовому. — Что вы там возитесь, крюйсельные, — заорал старший офицер в рупор, — черт вас побери, русские медведи какие-то, разве вы не видите, что грот-марсовые уже скоро с рея спускаться будут? Поднажмите, поднажмите, а не то я вас всех чарки лишу. А ты, Лысый, что? Спать что ли в рубашке собрался? Все это время несчастный Лысый на середине рея, сбросив шляпу, в поте лица лихорадочно громоздил друг на друга тяжелые складки парусины, по временам поглядывая на своего удачливого соперника Джека Чейса, трудившегося на грот-марса-рее перед ним. Наконец, когда парус был правильно сложен, Лысый обеими ногами прыгнул на рубашку, придерживаясь одной рукой за драйреп, и таким образом энергично трамбовал парусину, чтобы она легла поплотнее. — Черт тебя подери, Лысый, дохлый ты что ли? Как гусеница ползаешь! — заорал старший офицер. Лысый всей своей тяжестью налег на непокорный парус и, увлеченный делом, перестал держаться за драйреп. — Ты что, Лысый, упасть боишься? — крикнул старший офицер. В этот миг Лысый со всей силой прыгнул на парус; крестовый сезень лопнул, и темная фигура канула в пустоту; ударившись об обечайку, она была отброшена в корму; еще миг — и с отвратительным треском дробящихся костей Лысый громовой стрелой грохнулся на палубу. На большинстве крупных военных судов на шканцах по каждому борту расположена массивная дубовая площадка четырех футов в длину и четырех в ширину, на которую поднимаются по трем или четырем ступеням. Она окружена со всех сторон медными поручнями. С нее обычно и отдает в море свои приказания вахтенный начальник. Вот одна из таких платформ, на которой в этот момент никого не было, и задержала падение несчастного Лысого. Упал он горизонтально поперек медных поручней, превратив их в коленчатые трубки и разломав всю дубовую площадку вместе со ступеньками в щепы, так что она сравнялась с палубой. Бесчувственное тело подняли и снесли вниз к хирургу. Кости его словно перебили на колесе. Никто не сомневался, что до утра он не доживет. Но благодаря умелому лечению дело быстро пошло на поправку. Врач Кьютикл пустил тут в ход всю свою науку. Для покалеченного человека была сколочена странного вида рама; в нее и положили его с распростертыми руками и ногами. Много недель пролежал Лысый в лазарете. Когда мы вернулись домой, он способен был кое-как проковылять до берега на костылях, но из крепкого и бодрого человека с загорелым лицом он превратился в какой-то бледный как мел развинченный скелет. Впрочем, возможно уже сейчас переломанные кости его обрели целость и исцеление в месте, где матросы находят последний покой. Всего через несколько дней после несчастного случая с Лысым при той же лихорадочной уборке парусов на соседнем английском линейном корабле под крики подгоняющего офицера рухнул с грот-бом-брам-рея другой матрос. Упал на ноги и по щиколотку ушел ими в палубу, оставив в ней углубление, какое мог бы сделать плотник полукруглой стамеской. Бом-брам-рей образует с мачтой крест, и сорваться с этого креста на линейном корабле все равно, что сорваться с креста собора святого Павла, или почти то же, что низвергнуться, подобно Люциферу [255], из родника вечного утра в ночные воды Флегетона [256]. Бывали случаи, когда человек, сорвавшийся с рея, падал на марс и увлекал таким образом в губительную бездну своих же товарищей. Почти не было случая, чтобы военный корабль возвращался домой после плавания, не потеряв кого-либо из матросов при подобных же обстоятельствах, между тем как паденье с мачт в торговом флоте, принимая во внимание его значительно большую численность, случается сравнительно редко. Да что топтаться вокруг да около. Скажем без обиняков, что в смерти большинства этих людей повинны офицеры, которые, стоя в безопасности на палубе, не совестятся пожертвовать бессмертным человеком для того только, чтобы показать высокую дисциплинированность команды на их корабле. И, таким образом, люди с батарейной палубы вынуждены страдать ради вящей славы коммодора на полуюте. XLVII Аукцион на военном корабле Кое-что о скуке, испытываемой матросами военного корабля во время стоянки, уже было сказано. Но время от времени на нем разыгрываются сценки, несколько оживляющие общую унылую картину. Главными из них являются аукционы, устраиваемые ревизором тогда, когда судно стоит на якоре. Несколько недель, а может быть и месяцев, после смерти кого-либо из команды содержимое его мешка продается с аукциона, а вырученная сумма переводится его наследникам или душеприказчикам. Один из этих аукционов имел место в Рио вскоре после несчастного случая с Лысым. Было сонное, спокойное время после обеда; команда, томясь от безделья, валялась на палубе, но вот неожиданно раздалась боцманская дудка, за которой последовало объявление: «Эй вы там, слушайте все! Аукцион у ревизора на верхней палубе!». При этих звуках матросы повскакали на ноги и поспешили выстроиться вокруг грот-мачты. Вскоре появился баталер, предшествуемый тремя или четырьмя из его подчиненных с мешками, которые сложили у подножия мачты. Баталер наш был человек довольно благовоспитанный. Подобно многим молодым американцам своего круга, он с беззаботностью веселого и добродушного искателя приключений успел сменить изрядное количество самых разнообразных профессий, чтобы обеспечить себе пропитание: вел конторские дела на пароходе, курсировавшем по Миссисипи; был аукционщиком в Огайо и актером театра «Олимпик» в Нью-Йорке; теперь он пристроился в военный флот баталером. За жизнь, столь богатую различными профессиями, его природное остроумие и шутливость необычайно обострились и приобрели определенное своеобразие; он даже выработал в себе нелегкое умение вытягиваться в лице, в то время как лица собеседников расплывались в улыбке, и сохранять величайшую серьезность, заставляя слушателей заходиться от смеха. Он пользовался большой популярностью у матросов, в значительной мере объясняющейся его юмором, а также изобретательной, неотразимой, романтической, театральной манерой обращения. С самым степенным видом он взобрался на пьедестал, образованный кнехтами для завертывания грот-марса-шкотов, и театральным жестом руки водворил молчание; тем временем приспешники его рылись в мешках и выкладывали перед ним их содержимое. — Итак, благородные мореходцы, — начал он, — мы откроем настоящий аукцион с предложения отменно великолепной пары подержанные сапог, коими вы в честном соревновании поспешите завладеть. С этими словами он высоко поднял и потряс в воздухе в качестве образчика некий топорно стачанный цилиндр из воловьей шкуры, размером чуть ли не с пожарное ведро. — Ну так сколько, доблестные матросы, за эту отменную пару морских сапог? — А где другой? — воскликнул опасавшийся подвоха шкафутный. — Помню эти сапоги. Их Боб, артиллерийский унтер, носил. Два их было. Покажи второй. — Милейший и достойнейший соплаватель, — произнес аукционщик самым ласковым голосом, — к сожалению, второго сапога у меня сейчас под рукой нет, но даю вам честное слово, что он во всех отношениях под стать этому. Я вам верно говорю. И я торжественно заверяю, благородные воители морской стихии, — добавил он, обращаясь ко всем окружающим, — что второй сапог в точности соответствует этому. Ну, так назовите вашу цену, молодцы-мореходцы. Что вы даете за эти сапоги? Десять долларов вы сказали? — осведомился он, вежливо наклоняясь в сторону некоего неопределенного лица в задних рядах. — Нет, десять центов, — ответил голос. — Десять центов, всего десять центов, доблестные матросы, за эту великолепную пару сапог! — воскликнул аукционщик в притворном ужасе. — Придется прекратить аукцион, сыны Колумбии; так дело не пойдет. Ну, кто еще? Давайте, давайте, — добавил он самым вкрадчивым и убедительным тоном. — Сколько сказали? Доллар. Итак, один доллар. Один доллар, кто больше, кто больше? Нет, вы только посмотрите, как он качается, — продолжал он, размахивая сапогом. — Эта роскошная пара морских сапог за один доллар! Одни гвозди в каблуках дороже стоят. Кто больше? Раз… два… продано — и сапог полетел вниз. — Какая жертва! Какая жертва! — вздохнул он, жалостно посмотрев на одинокое пожарное ведро, а затем оглядывая присутствующих в поисках сочувствия. — Ничего себе жертва! — воскликнул Джек Чейс, стоявший поблизости. — Баталер, вы прямо Марк-Антоний над телом Юлия Цезаря [257]. — Верно, верно, — отозвался аукционщик, не дрогнув и мускулом. — Глядите! — воскликнул он, неожиданно схватив сапог и высоко подняв его. — Глядите, благородные матросы, и если вы способны плакать, приготовьтесь пролить слезу. Вам всем прекрасно знаком этот сапог. И сейчас помню, как наш Боб надел его впервые. Дело было зимним вечером где-то у мыса Горн, между двумя карронадами на правом борту — в этот день его лишили бесценной чарки. Гляньте-ка, в этом месте мышка прогрызла дырку, а тут, какую прореху учинила завистливая крыса, это отверстие пропилила себе другая, и когда она убрала свой чертов напильник, посмотрите, как запросило каши голенище. Это, пожалуй, самое жестокое. Но кто же приобрел эти сапоги? — принял он неожиданно деловой тон. — Ваши? Ваши? Ваши? Но никто из друзей покойного Боба не отозвался. — Матросы Колумбии! — воскликнул аукционщик повелительным тоном, — сапоги эти должны быть проданы во что бы то ни стало, и если мне не удастся продать их так, я вынужден буду продать их по-другому. Так вот, сколько за фунт этих отменных старых сапог? Идут на фунты, не забудьте, на фунты, доблестные мореходцы! Ну, какая ваша цена? Один цент, вы сказали? Один цент за фунт, кто больше? Один цент раз, один цент два, проданы! Кому достались? Вам, шкафутный старшина. Ну-с, милейший и достойнейший друг мой, вам их взвесят по окончании аукциона. Подобным же образом распорядился он содержимым всех вещевых мешков, всеми старыми тельняшками, штанами и куртками, различные суммы за которые списывались ревизором со счетов покупателей. Поприсутствовав на таком аукционе, хоть ничего и не купив, и убедившись, что благодаря магическим талантам высокоодаренного аукционщика ему удается с легкостью сбыть с рук самый ветхий хлам, я решил, что, если по зрелом размышлении я соберусь расстаться со своим пресловутым бушлатом, самым простым делом будет прибегнуть к его услугам. Я долгое время рассматривал вопрос этот с разных сторон. Погода в Рио стояла мягкая и теплая, и представлялось почти невероятным, что мне когда-либо еще потребуется столь тяжелая вещь, как бушлат на теплой подкладке. Однако тут на память мне приходило побережье Америки: по всей вероятности, когда мы окажемся там, наступит уже осень. Да, не сомневайтесь, все эти соображения я учитывал. И тем не менее меня охватило непреодолимое желание разделаться с бушлатом, а там будь что будет. Посудите сами, бушлат этот был просто чудовищный. В какие только неприятности он меня не вовлекал! А сколько раз я из-за него попадал в беду! Не подвергалась ли из-за него моя жизнь однажды смертельной опасности? У меня было ужасное предчувствие, что, если я и дальше буду его носить, он меня подведет еще раз. «Хватит! — произнес я про себя. — Продам его, и дело с концом». И, бормоча себе под нос, я засунул руки поглубже за пояс и направился на грот-марс, окончательно укрепившись в своем решении. На следующий день, услышав, что в ближайшем будущем ожидается новый аукцион, я пошел в баталерку, с хозяином которой я был на достаточно дружеской ноге. Довольно туманно намекнув сначала на цель своего визита, я вскоре без обиняков спросил его, не согласится ли он подсунуть мой бушлат в один из мешков с вещами, подлежащими распродаже, и таким образом найти на него покупателя на аукционе. Он любезно согласился, и все было сделано, как я замыслил. В должное время команда была снова собрана вокруг грот-мачты. Баталер взобрался на свой пьедестал, и церемония началась. Тем временем я постарался укрыться на батарейной палубе так, чтобы, оставаясь в тени, все услышать и издали наблюдать за ходом событий. Так как времени с тех пор утекло немало, чистосердечно признаюсь, что я тогда вступил в тайные переговоры с одним приятелем-янки — школьным учителем и коробейником Уильямсом. В задачу его входило вертеться по соседству с аукционом и, если спрос на мой бушлат окажется слабым, вливать в него новую силу, а когда предложения посыплются со всех сторон, с тупым упорством повышать цену, доведя разохотившихся конкурентов до самых безумных и непомерных предложений. После того как был продан ряд предметов, белый бушлат был неторопливо выставлен на обозрение и, зажатый между большим и указательным перстом аукционщика, представлен придирчивым ценителям. Здесь уместно будет еще раз описать мой бушлат, ибо, подобно тому как портрет человека в юности вряд ли будет иметь сходство с изображением его в старости, так и мой бушлат, претерпевший столько изменений, должен всякий раз быть заново описанным, дабы отразить все стадии его метаморфоз. Его постигла преждевременная старость, он был весь покрыт печальными рубцами от замурованных карманов, некогда перерезавших его поверхность в различных направлениях. Некоторые участки его покрылись от сырости налетом плесени; с одной стороны он утратил часть своих пуговиц, остальные же были поломаны или надтреснуты, между тем как мои неоднократные попытки сообщить ему более темную окраску, натирая им палубу, придали ему крайне неопрятный вид. Но как бы то ни было, аукционщик продемонстрировал его со всеми его изъянами. — Достопочтенные старцы, приписанные к запасным якорям, вы, отважные фор-марсовые! И вы, драгоценные шкафутные, что вы скажете при виде этого несравненного белого бушлата? Со всеми пуговицами и рукавами, подкладкой и полами он должен быть сегодня безоговорочно продан. Сколько дадите за него, славные мореходцы Колумбии? Называйте цену! — Вот те раз! — воскликнул фор-марсовой, — никак эта куча старого тряпья — бушлат любимчика Джека Чейса? И впрямь это белый бушлат! — Белый бушлат! — откликнулось с полсотни голосов, — точно, белый бушлат! Крик прокатился по всему кораблю, как боевой клич, совершенно захлестнув одинокий голос моего приятеля Уильямса, в то время как все матросы напрягали зрение, чтобы получше рассмотреть его, и никак не могли взять в толк, как он мог затесаться в вещевой мешок покойного матроса. — Да, славные матросы, — воскликнул аукционщик, — понимаю ваш интерес. Второго такого бушлата вы не найдете ни по эту, ни по ту сторону мыса Горн, можете мне поверить. Нет, вы только посмотрите на него! Ну, сколько даете? Называйте цифру, но только не действуйте необдуманно. Осмотрительность, друзья, осмотрительность! Помните, сколько у вас на текущем счету. Держите себя в узде! — Баталер! — воскликнул Граммет, один из артиллерийских унтер-офицеров, медленно перекладывая жвачку с одной щеки на другую, точно балластный камень. — Я и за грош этих старых тряпок не куплю, если вы не приложите к ним десяти фунтов мыла. — Не слушайте этого старца! — воскликнул аукционщик. — Сколько за бушлат, благородные пловцы? — Бушлат? Это — бушлат? — воскликнул щеголь из каюткомпанейских шестерок. — Его кроил, верно, парусник. Сколько саженей парусины на него ушло, баталер? — Сколько за такой бушлат? — повторил, выделяя слово «бушлат», аукционщик. — Бушлатом его называешь? — воскликнул подшкипер, — а почему бы не назвать его побеленной военной шхуной? Ты только посмотри на порты — воздух в холодные ночи впускать. — Форменная селедочная сеть, — вставил Граммет. — В дрожь бросает, только взглянуть на него, — отозвался крюйс-марсовой. — Молчать! — воскликнул аукционщик. — Ну, начинайте, назначаете цену, ребята, любую, какую угодно. Он должен быть продан. Ну, сколько я за него получу? — Э, баталер! — крикнул шкафутный, — чтоб всучить его даже новичку, ему нужно новые рукава поставить, новую подкладку, да и весь верх обновить в придачу. — Что вы на эту одёжу зубы скалите? — произнес пожилой баковый. — Разве вы не видите, что это самая что ни на есть парадная форма: три пуговицы с одной стороны и ни одной с другой. — Молчать! — повторил аукционщик. — Ну сколько, морские волки, за этот отменный подержанный бушлат? — Уж если на то пошло, один цент я за него дам. На ветошь пойдет. — Ну кто еще? Скажите же хоть что-нибудь, колумбийцы! — Ну ладно, — произнес Граммет, как-то сразу придя в неподдельное негодование, — если ты хочешь, чтоб мы что-нибудь сказали, тогда слушай: спиши ты эти старые лохмотья за борт и покажи нам что-нибудь, на что посмотреть бы стоило. — Так что? Никто ничего не дает? Ладно, отложим в сторону. Посмотрим другое. В то время как разыгрывалась эта сцена и белый бушлат мой терпел всякие поношения, все во мне бушевало. Три раза я чуть было не выскочил из своего укрытия, дабы унести его подальше от насмешников. Но я все медлил, льстя себя надеждой, что все наконец наладится и белый бушлат обретет покупателя. Увы! Этого не случилось, иного способа отделаться от него не было, как завернуть в него сорокадвухфунтовый снаряд и предать его волнам. И хотя во время какого-то приступа отчаяния у меня промелькнула эта мысль, однако тут же совершенно непонятным образом, вероятно, из каких-то суеверных соображений, такое решение мне вдруг стало претить. «Если я утоплю свой бушлат, — фантазировал я, — он без сомнения расстелется на дне как постель, на которую рано или поздно мне придется лечь утопленником». Так, бессильный спихнуть его на кого-либо другого и удерживаемый от мысли навеки убрать его с глаз долой, я и остался при своем бушлате, который прилип ко мне, как роковая одежда Несса [258]. XLVIII Ревизор, баталер и почт мейстер на военном корабле Поскольку баталер играл столь видную роль при неудачной попытке продать мой бушлат с аукциона, я вспомнил, что уместно было бы рассказать, какая на кораблях это важная персона. Он правая рука, доверенное лицо и счетовод ревизора, который перепоручает ему все расчеты с командой, в то время как сам в большинстве случаев просматривает подшитые газеты в уютной каюте, вместо того чтобы углубляться в свои гросбухи. Из всех нестроевых на военном корабле ревизор, быть может, самая важная персона. Хотя он такой же член кают-компании, как и другие, однако по традиции он признается стоящим несколько выше священника, врача и Профессора. Кроме того, его то и дело видят занятым какими-то доверительными разговорами с коммодором, который на «Неверсинке» даже иногда позволял себе с ним пошутить. Мало того, ревизора несколько раз вызывали в коммодорский салон, и там они по нескольку минут о чем-то совещались. И я не припомню, чтобы когда-либо произошло совещание каюткомпанейской аристократии — лейтенантов в коммодорском салоне — и не был бы приглашен на него ревизор. Надо полагать, то важное обстоятельство, что ведению ревизора подлежат все финансовые дела корабля, и придает ему такую важность. Недаром в каждом правительстве, будь то монархия или республика, лицо, поставленное во главе финансов, неизменно занимает доминирующее положение. Так, по рангу своему в правительстве Соединенных Штатов министр финансов почитается стоящим выше лиц, возглавляющих остальные министерства. Подобным же образом в Англии истинный пост, занимаемый премьером, как всем известно, не что иное, как должность первого лорда государственного казначейства. Так вот, служащий, находившийся под началом этого высокого должностного лица и известный под названием баталера, был на корабле главным письмоводителем по финансовой части. В жилой палубе у него была самая настоящая контора, забитая приходо-расходными книгами и всевозможными журналами. Его конторка была не менее завалена бумагами, чем конторка какого-нибудь коммерсанта на Пёрл-стрит [259], и на ведение счетов у него уходило немало времени. Сквозь окошечко его подземной конторы было видно, как он, не отрываясь целыми часами, что-то строчит при свете лампады. Ex officio[260] баталер большинства кораблей является и чем-то вроде почтмейстера, а контора его являет собой подобие почтовой конторы. Когда на «Неверсинк» приходили мешки с письмами для эскадры — почти таких же размеров, как почтовые мешки в Соединенных Штатах, не кто иной, как баталер раздавал из своего окошечка в жилой палубе письма или газеты матросам, если таковые были им адресованы. Кое-кто из тех, кто возвращался с пустыми руками, предлагал более счастливым товарищам продать им их письма, пока печать их была еще цела, считая, что прочесть наедине длинное нежное письмо от домашних, пусть даже не твоих, много лучше, чем остаться вовсе без письма. По соседству с конторой баталера находятся главные кладовые ревизора, где хранятся в больших количествах всевозможные товары. На тех кораблях, где команде разрешается покупать их для перепродажи на берегу в целях наживы, больше сделок совершается в конторе баталера за то утро, когда команду увольняют на берег, чем их совершили бы за неделю все галантерейные лавки порядочного села. Раз в месяц у баталера бывает дел по уши. Ибо раз в месяц на руки матросам выдаются печатные листки для заказов в судовую лавочку; и что бы вы ни захотели получить у ревизора — будь то табак, мыло, парусина, синее рабочее платье, иголки, нитки, ножи, пояса, миткаль [261], ленты, трубки, бумага, перья, шляпы, чернила, ботинки, носки — словом, что бы то ни было, записывается на листок заказов и вручается на другой день баталеру, который и выдает «барахлишко», как его называют матросы, а цена его записывается им в расход. К счастью для матросов, практиковавшееся еще немного лет назад возмутительное обжуливание их со стороны этой службы корабля и бессовестное стяжательство многих ревизоров теперь уже в значительной мере отошло в область преданий. Ревизоры, которым раньше предоставлялась свобода как угодно наживаться на продаже своих товаров, в настоящее время получают установленный законом оклад. Доходы иных из этих офицеров при упраздненной системе были просто невероятны. За время плавания в Средиземное море ревизор одного из американских линейных кораблей, по вполне достоверным сведениям, положил себе в карман ни много ни мало 50.000 долларов. После этого он вышел в отставку и поселился на лоне природы. Вскоре его три дочери, не слишком прельстительные, заключили весьма выгодные браки. Представление, которое имеют матросы о ревизорах, выражено в следующей грубоватой, но меткой поговорке: «Ревизор — все равно что заклинатель: он и покойника заставит табак жевать», чем намекают, что текущий счет покойника иной раз подвергается посмертным манипуляциям. У моряков ревизоры ходят под прозвищем сырокрадов. Неудивительно поэтому, что на старом фрегате «Ява» чистый расчет с восьмьюдесятью человеками команды после четырехлетнего плаванья составил всего тысячу долларов на всех, между тем как общая сумма их окладов должна была составить 60.000 долларов. Даже и при теперешней системе ревизор на линейном корабле, например, оплачивается много лучше, чем любой другой офицер, за исключением командира корабля и коммодора. В то время как лейтенанты обычно получают лишь тысячу восемьсот долларов, флагманский врач тысячу пятьсот, священник тысячу двести, ревизор на линейном корабле огребает три тысячи пятьсот долларов. Правда, говоря о его вознаграждении, не следует забывать и об ответственности, которую он несет, а она не так мала. Но есть во флоте и ревизоры, про которых матросы ничего дурного не думают, и как особая категория, ревизоры уже не являются по отношению к матросам теми вредными личностями, какими они были раньше. Так, пышущий здоровьем старый ревизор на «Неверсинке», не имевший никакого отношения к судовой дисциплине, к тому же обладавший нравом веселым и, по-видимому, незлобивым, был даже в известной мере любимцем у значительной части команды. XLIX Слухи о войне, и как они были приняты населением «Неверсинка» В то время как мы стояли в Кальяо, в Перу, до нас дошли слухи о возможной войне с Англией, вызванной давнишними спорами о северо-восточной границе. В Рио слухи эти стали еще более определенными, так что вероятность военных действий побудила нашего коммодора разрешить некоторые мероприятия, живейшим образом напоминавшие каждому члену экипажа, что он в любое время может быть убит у своей пушки. Так, часть команды была отряжена вынимать из снарядных ящиков в трюме заржавевшие ядра и передавать их наверх на предмет очистки их от ржавчины. Коммодор, как очень чистоплотный джентльмен, не хотел стрелять в неприятеля ржавыми ядрами. Для спокойного наблюдателя тут открылось широкое поле деятельности, и возможностью этой не пренебрегали. Не буду повторять весьма определенные высказывания матросов, в то время как они через люк перебрасывали из рук в руки ядра, точно школьники, играющие на берегу в мяч. Достаточно сказать, что по общему тону их речей, как бы шутливы они ни были, было ясно, что почти всем без исключения перспектива участвовать в бою представлялась в высшей степени ненавистной. А-с чего, спрашивается, им рваться в бой? Стали бы им больше платить? Ни гроша. Правда, некоторый соблазн могли представить призовые деньги. Но из всех наград за добродетель призовые деньги вещь самая неопределенная, и матрос это прекрасно знает. Чего же ему ожидать от войны? Лишь более тяжелой работы и более крутого обращения, чем в мирное время; деревянной руки или ноги; смертельной раны и смерти? Итак, огромное большинство простых матросов на «Неверсинке» были явно удручены возможностью военных действий. Но с офицерами дело обстояло как раз наоборот. Никто из них, конечно, не выражал открыто своего удовлетворения, во всяком случае в моем присутствии. Но ликование их давало о себе знать в бодром и веселом тоне обращения к товарищам и непривычной живости, с которой они в течение нескольких дней отдавали приказания. Голос Шалого Джека — словно колокол в звоннице — сейчас гудел как знаменитый английский колокол — Большой Том в Оксфорде [262]. Что до Шкимушки, то саблю свою он носил с изысканной небрежностью, а вестовой его ежедневно надраивал клинок ее до блеска. Но почему такая разница между баком и шканцами, между простым матросом и его начальником? А потому, что, хотя война и ставит под угрозу жизнь как одного, так и другого, для матроса она не обещает продвижения в чинах и того, что называется славой, между тем как эти вещи воспламеняют офицеров. Погружаться в иные человеческие души занятие и неприятное и неблагодарное, но бывают случаи, когда грязь, поднятая со дна, помогает нам понять, на какой глубине мы находимся и у какого берега. Как могли эти офицеры покрыть себя славой? Одним только блестящим истреблением своих ближних. Как могли они ожидать повышения? Только через трупы убитых товарищей и однокашников. Непримиримое противоречие между чувствами простого матроса и офицера на «Неверсинке» в ожидании более чем вероятной войны — один из многих примеров, которые можно было бы привести, чтобы показать противоположность их интересов, неискоренимый антагонизм, на который они обречены. Но как могут люди, интересы которых так расходятся, когда-либо жить в согласии, не прибегая к принуждению? Может ли братство между людьми когда-либо воцариться на военном корабле, когда то, что для одного является злом, для другого почти что благо? Отменяя телесные наказания, покончим ли мы с тиранией, той тиранией, которая по необходимости должна сохраниться там, где непрерывно сталкиваются два антагонистических класса, из коих один неизмеримо сильнее другого? Это кажется почти невозможным. А так как прямой целью военного корабля, как видно из его названия, являются те самые военные действия, которые, естественно, столь ненавистны матросам, то пока существуют военные корабли, они должны представлять собой картину всего того, что в человеческой природе имеется тиранического и отвратительного. Будучи институтом гораздо более значительным, нежели американский флот, английские военно-морские силы дают нам еще более разительный пример этого, особенно потому, что война вызывает столь огромный рост флота по сравнению с мирным временем. Хорошо известно, какую радость вызвало известие о внезапном возвращении Бонапарта с Эльбы среди множества английских морских офицеров, которые боялись, что их спишут на берег и посадят на половинное жалованье. Таким образом, в то время как во всем мире раздавались вопли отчаянья, офицеры эти находили возможным благодарить судьбу. Я не ставлю им это в упрек, ибо чувства эти присущи их профессии. Не будь они морскими офицерами, они не ликовали бы среди всеобщего отчаяния. Скоро ли наступит время, когда тучи, сгущающиеся порой над горизонтом народов, не будут уже с радостью восприниматься каким бы то ни было классом человечества и, увидев эти тучи, люди не будут желать, чтобы гроза разразилась? Постоянные флоты, равно как и постоянные армии, поддерживают воинственный пыл даже в самой мирной обстановке. Даже там, где остались лишь зола и уголья, они пытаются поддержать этот роковой огонь, и офицеры на половинном окладе, как жрецы Марса, продолжают охранять капище, хотя бога там нет. L Бухта всех красот Выше я говорил, что Рио я описывать не буду, но сейчас на меня нахлынул такой поток ароматных воспоминаний, что приходится поневоле отступить и отречься от первоначального намерения, вдыхая этот благоуханный воздух. Более ста пятидесяти миль зеленых холмов обнимают обширную хрустальную бухту, столь хорошо укрытую кольцом поросших травою сьерр, что место это у индейских племен носило название «Скрытой воды». Со всех сторон вдали поднимаются высокие конические пики, горящие в часы восхода и заката, точно гигантские свечи, а с них, через виноградники и леса, спускаются по радиусам потоки в гавань. Не говорите мне о Bahia de Todos os Santos — Бухте Всех Святых [263], ибо хотя она изумительна, однако бухта Рио — это бухта всех рек, бухта всех услад, бухта всех красот. С окружающих склонов гор неутомимое лето взирает на вас террасами яркой зелени, а в долинах гнездятся замшелые древние замки и монастыри. Со всех сторон узкие морские заливы, подобно фьордам, врезаются в зеленый гористый берег, и на фоне высоких хребтов бухточки эти смахивают скорее на Лох-Катрин [264], нежели на озеро Леман [265]. И хотя Лох-Катрин был воспет знатным шотландцем Скоттом, а Женевское озеро — не менее знатным лордом Байроном, здесь, в Рио, и Лох и озеро показались бы всего лишь двумя дикими цветками среди пейзажа, почти не охватного для глаза. Ибо широкая синева бухты простирается далеко-далеко, вплоть до тех округло вздымающихся бледно-зеленых холмов, фоном для которых служат фиолетовые вершины и трубы гранитных Органных гор, как нельзя более удачно названных, ибо в грозовую погоду они громовым грохотом отдаются в заливе, заглушая многоголосый бас всех соборов Рио. Напрягайте свои глотки, возвышайте свои голоса, притопывайте ногами, ликуйте, Органные горы! И пусть ваши Te Deum'ы[266] прокатятся вокруг всего земного шара! Что из того, что более пяти тысяч пятисот лет [267] эта великолепная бухта Рио оставалась скрытой горами, неведомой католикам-португальцам? За века до того, как Гайдн исполнял свое «Сотворение мира» перед императорами и королями, эти Органные горы сыграли его ораторию перед самим Создателем. Но слабонервный Гайдн не смог бы вынести этот громозвучный, словно пушечные раскаты, хор, ибо автор музыкальных гроз под конец сам не выдержал страшного грохота, вызванного бомбардировкой Вены Наполеоном и умер. Впрочем оргáнами являются все горы: Альпы и Гималаи, Аппалачская цепь, Урал, Анды, Зеленые и Белые горы. Все они вечно будут играть оратории: и «Мессию», и «Самсона», и «Израиля в Египте», и «Саула», и «Иуду Маккавея», и «Соломона» [268]. А архипелаг твой, Рио! Прежде чем на древнем Арарате Ной поставил свой ковчег на якорь, в бухте твоей уже стояли на якоре все эти зеленые скалистые острова, которые я теперь вижу. Но не бог построил на вас, острова, эти длинные ярусы батарей; и не был Спаситель крестным отцом на крестинах угрюмой крепости Santa Cruz[269], хотя она и получила название в честь его, божественного Князя Мира! А твой амфитеатр! На широком просторе твоей бухты могли бы восстать из мертвых в день Страшного суда все военные корабли всего мира, представленные флагманами их флотов: флагманами финикийских вооруженных галер Тира и Сидона [270], эскадр царя Соломона, ежегодно плававших в Офир [271], откуда много-много лет спустя отправились акапулькские флоты [272] испанцев со слитками золота вместо балласта; флагманы всех греческих и персидских судов, что сцепились в смертельной схватке при Саламине [273]; всех римских и египетских галер, которые, как орлы, окровавленными таранами клевали друг друга при Акциуме [274]; всех ладей датских викингов; всего москитного флота Абба Туле [275], короля Пелу [276]; всех венецианских, генуэзских и папских флотов, столкнувшихся с турками при Лепанто [277]; обоих рогов полумесяца испанской Армады [278]; португальского отряда, который под началом отважного Гамы [279] покарал мавров и открыл Молуккские острова; всех голландских флотов, ведомых Ван Тромпом [280] и потопленных адмиралом Хоком [281]; сорока семи французских и испанских линейных кораблей, в течение трех месяцев тщетно пытавшихся снести Гибралтар; всех семидесятичетырехпушечных кораблей Нельсона, метавших громы под Сент-Винсентом [282], при Абукире, Копенгагене [283] и Трафальгаре; всех вооруженных торговых фрегатов Ост-Индской компании [284]; военных бригов, шлюпов и шхун Перри [285], рассеявших английские военные силы на озере Эри; всех берберийских корсаров, захваченных Бейнбриджем [286]; военных каноэ полинезийских королей Тамеамеа [287] и Помаре [288] — да, все они до единого с коммодором Ноем в качестве их старшего лорда адмиралтейства могли бы в лице своих флагманов стать на якорь в этой гостеприимной бухте Рио и, развернувшись, салютовать старейшему в мире мореходцу. Рио представляет собой Средиземное море в миниатюре, и то, о чем говорили сказания насчет входа в него, здесь до известной степени осуществлено, ибо тут, у входа, стоит один из Геркулесовых столпов [289] — гора Сахарная Голова тысячу футов высотой, слегка наклоненная в сторону, подобно Пизанской башне [290]. У ее подножия притаились, словно два сторожевых пса, батареи Жозе и Теодозия, между тем как на противоположном берегу вам угрожает расположенный на скале форт. Пролив между ними, единственный вход в гавань, кажется настолько узким, что ничего не стоило бы перебросить с одного берега на другой галету. Вы ничего не увидите из замкнутого горами участка моря, пока изрядно не продвинетесь вглубь. Но что за вид открывается тогда! Столь же разнообразный, что и Константинопольский порт, но тысячекрат [291] грандиозней. Когда «Неверсинк» входил в гавань, была подана команда: — Марсовые по вантам, брамсели и бом-брамсели убрать! В тот же миг я бросился взбираться по вантам и вскоре оказался на своем насесте. В каком восторге повис я над грот-бом-брам-реем! Паря высоко в эфире над этой несравненной бухтой, меж тем как перед упоенным взором моим раскрывались все новые красоты этого прекрасного мира, я чувствовал себя головным в станице ангелов, только что спустившихся на землю с какого-нибудь светила Млечного Пути. LI Один из «людей» имеет на шканцах аудиенцию у коммодора и командира корабля В глубочайших тайниках могучей души нашего благородного грот-марсового старшины — несравненного Джека Чейса — зародилась тщательно обдуманная и подкрепленная вескими аргументами мысль, что нашей команде необходимо предоставить хоть одно увольнение на берег, прежде чем мы снимемся с якоря. Здесь уместно будет сказать, что касательно таких вещей ни один матрос на корабле никогда не посмеет выступить застрельщиком, если только по званию он не поднялся выше матроса первой статьи; и ни один представитель экипажа (если только он не унтер-офицер, то есть марсовой старшина, артиллерийский унтер-офицер или боцманмат) даже и не помыслит выступить перед высшим начальством на корабле с просьбой о каком-либо послаблении себе или товарищам. Всесторонне обсудив этот вопрос с несколькими бывалыми старшинами-рулевыми и другими степенными морскими вояками, Джек, держа в руке шляпу, стал в один прекрасный вечер у мачты и, дождавшись, когда капитан Кларет приблизился, отвесил поклон и обратился к нему с изящно сымпровизированной поэтической речью. В своих сношениях со шканцами Джек всегда полагался на то, что он всеобщий любимец. — Сэр, Рио очаровательная гавань, а мы, бедные мореходцы, ваши надежные морские воины, о отважный капитан, которые с вами во главе не побоялись бы взять на абордаж даже Гибралтарскую скалу и захватить ее штурмом, мы, несчастные, о отважный капитан, только смотрим на этот восхитительный пейзаж, пока все глаза свои не проглядим. Не согласится ли капитан Кларет предоставить своей команде один день увольнения на берег и тем самым обеспечить себе вечное блаженство, ибо наши переполненные фиалы будут вечно подыматься за его благополучие? Закончив, таким образом, словами Шекспира, Джек снова поклонился капитану, сделав широкий жест шляпой, а потом, приставив край ее к губам, склонив голову и приняв изящно-небрежную позу, замер воплощенным образом немой, но красноречивой мольбы. Казалось, он говорил: «Великодушный капитан Кларет, мы, прекрасные ребята и отменные храбрецы, всецело полагаемся на вашу несравненную доброту». — И для чего вам понадобилось это увольнение на берег? — уклончиво ответил капитан, напускным высокомерием стараясь скрыть свое восхищение Джеком. — Ах, сэр, — вздохнул Джек, — почему измученные жаждой верблюды стремятся испить воды из источника и поваляться на зеленой травке оазиса? Разве не вернулись мы только что из странствий по Сахаре океана? И разве Рио не являет собой такой зеленый оазис, доблестный капитан? Неужто вы хотите держать нас на привязи якоря, когда, лишь чуточку удлинив наш канат, вы могли бы дать нам возможность пощипать траву? Разве не тягостно, капитан Кларет, месяцами быть заключенными в темнице батарейной палубы и даже не понюхать, как пахнет сладкий лимон? Ах, капитан Кларет, вспомните, что поет сладкозвучный Уоллер [292]: Но среди волн как можно вечно жить? Стихии водной нас не прокормить. По сравнению с таким пленником Счастлив стократ, кто смертью пал героя, Когда с Атридами он шел на Трою! Перевод Попа [293], сэр, не греческий оригинал. С этими словами Джек еще раз приставил поля своей шляпы ко рту и, несколько склонившись вперед, замер в безмолвии. Как раз в этот момент по кормовому трапу выплывал на верхнюю палубу его светлейшество сам коммодор. Позолоченные его пуговицы, эполеты и золотое шитье на треуголке сверкали в лучах заходящего солнца. Привлеченный сценой между капитаном Кларетом и столь известным и популярным представителем простонародья, как Джек Чейс, он приблизился и, приняв приятно-снисходительный вид, которого никогда не удостаивались его знатные бароны — представители кают-компании, с улыбкой произнес: — Надо думать, Джек, что вы и ваши товарищи обращаетесь к капитану с какой-нибудь просьбой, верно, увольнения на берег, не так ли? Было ли то под влиянием лучей заходящего солнца, ослеплявших Джека, или было это знаком преклонения перед солнцеподобным коммодором, сказать трудно, но как раз в этот момент достойный Джек почтительно приложил головной убор к челу, как слабый глазами человек. — Доблестный коммодор, — начал он наконец, — эта аудиенция — поистине незаслуженная мною честь. Я прямо подавлен ею. Да, доблестный коммодор, ваш проницательный ум правильно отгадал нашу цель. Увольнение, сэр, увольнение на берег — вот в чем заключается наша смиренная мольба. Смею надеяться, что почетная рана, полученная вами в славном бою, доблестный коммодор, беспокоит вас сегодня меньше, чем обычно. — Ну и хитрец же этот Джек, — воскликнул коммодор, по заслугам оценивший дерзкую вылазку лести со стороны Джека, но воспринявший ее скорее благосклонно. Во многих отношениях рана коммодора была его слабым местом. — Мне кажется, что нам следует разрешить это увольнение, — добавил он, обращаясь к капитану Кларету, который, жестом предложив Джеку отойти в сторонку, углубился в конфиденциальные переговоры со своим начальником. — Ладно, Джек, мы это дело обдумаем, — промолвил наконец коммодор, сделав несколько шагов вперед. — Сдается мне, мы вас отпустим. — К своим обязанностям, грот-марсовой старшина! — сказал довольно сухо командир. Он желал как-то нейтрализовать впечатление, произведенное снисходительностью коммодора. А кроме того, он предпочел бы, чтобы коммодор не вылезал из своего салона, поскольку его присутствие до известной степени подрывало престиж командира на корабле. Но Джек нимало не был смущен холодностью капитана. Он чувствовал под собой достаточно твердую почву и поэтому приступил к благодарностям. — «Ваши одолженья, — вздохнул он, — я на страницах сердца записал, которые читаю ежедневно». Из «Макбета», доблестные коммодор и капитан! Слова, которые тан [294] произносит, обращаясь к знатным лордам Россу и Энгюсу. И медленно отвесив нарочито долгий поклон обоим достойным офицерам, Джек, пятясь, скрылся с их глаз, все еще затеняя глаза широкими полями своей шляпы. — Да здравствует Джек Чейс! — возопили его товарищи, когда он принес на бак утешительное известие об увольнении. — Кто другой умеет так разговаривать с коммодорами, как наш несравненный Джек! LII Кое-что о кадетах На следующее утро после разговора несравненного Джека с коммодором и капитаном произошел небольшой инцидент, скоро забытый, если говорить о команде в целом, но оставивший надолго след в памяти тех немногих матросов, у которых вошло в привычку пристально присматриваться к повседневным событиям. На фоне их очередная порка матроса у трапа ничего особенного не представляла, по крайней мере на военном корабле. Но подспудная сторона этого дела была такого свойства, что придавала этой именно экзекуции характер исключительного события. Пересказывать эту историю здесь не место, она не для всех ушей; достаточно упомянуть, что пострадавшим был средних лет шкафутный, несчастный, надломленный, опустившийся человек; один из тех горемык, ничего общего с морем не имеющих и попадающих во флот, как другие попадают в работный дом, только потому, что они ни к чему не приспособлены. Выпороли его по жалобе одного из кадетов, что и придает особо неприятный характер всей этой истории. Ибо хотя шкафутный и был существом пропащим, однако экзекуция его в данном частном случае была косвенно вызвана тем, что пожаловавшийся на него кадет, распутный и не слишком разборчивый в средствах, имел на него зуб. Юноша этот склонен был время от времени вступать в сомнительную близость с некоторыми представителями команды, которые все рано или поздно попадали в беду из-за переменчивости его вкусов. Но основной принцип, вступивший в действие в данном деле, чреват слишком опасными последствиями, чтобы от него можно было бы отмахнуться. В большинстве случаев кардинальное положение, из которого, по-видимому, исходит каждый командир военного корабля, заключается в том, что своих подчиненных он рассматривает как отделившиеся от него для специальных целей частицы его персоны, а посему приказание самого микроскопического кадетика должно так же почтительно выполняться, как если бы оно исходило с полуюта от самого коммодора. Принцип этот был однажды разительным образом высказан бравым и статным сэром Питером Паркером [295], на смерть которого во время патриотической операции по поджогу мирных жилищ в Чезапикской бухте [296] не то в 1812, не то в 1813 году лорд Байрон отозвался знаменитыми стансами [297]. — Клянусь богом войны, — воскликнул сэр Питер, обращаясь к своим матросам, — я заставлю вас снимать шляпу перед кадетским мундиром, даже если его повесили сушиться на метловище! Что король, с точки зрения закона, не способен совершить неправильное действие — общеизвестная фикция деспотических государств: военным флотам всех конституционных монархий и республик оставалось лишь распространить эту фикцию на всех шканцевых подчиненных верховного судьи вооруженного корабля. И хотя юридической силы он не имеет и не признается самими офицерами, однако принцип этот лежит в основе флотской дисциплины. Из него исходят ежечасно, и для поддержания его тысячи матросов были выпороты у трапа. Каким бы молокососом, невеждой, дураком или кретином ни был кадет, если только он прикажет матросу выполнить хотя бы самое бессмысленное действие, последний не только обязан немедленно и безропотно его совершить, но еще и многим рискует, если откажется подчиниться ему. И если, выполнив приказ, он затем пожалуется командиру корабля и тот в душе будет глубоко убежден, что отданный приказ был неправилен, а быть может, даже и незаконен, тем не менее в девяти случаях из десяти он не станет на людях порицать кадета и не подаст и вида жалобщику, что в данном частном случае кадет поступил не абсолютно правильно. Когда один кадет пожаловался лорду Коллингвуду, тогда командовавшему линейным кораблем, тот вызвал матроса к трапу, но, отозвав кадета в сторону, сказал ему: «Знаете, я полагаю, что в этом деле виноваты все же вы, а потому, когда матроса приведут к мачте, попросите, чтоб его простили». Поэтому, когда юнец при всех вступился за матроса, Коллингвуд, повернувшись к виновному, произнес: «Этот молодой человек так горячо вступился за вас, что я, в надежде, что вы испытаете к нему благодарность за его доброжелательство и человеколюбие, на этот раз посмотрю на ваш проступок сквозь пальцы». Этот случай приводится издателем «Переписки» адмирала, чтобы проиллюстрировать его доброту. Так вот, Коллингвуд был на самом деле одним из самых справедливых, человеколюбивых и доброжелательных адмиралов, которые когда-либо подымали свой флаг. Такие морские офицеры, как Коллингвуд, встречаются один на миллион. Но если даже такой человек, как он, под влиянием установившейся традиции мог нарушить самые элементарные основы справедливости — как бы ни были честны его побуждения, — что можно ожидать от других командиров кораблей, не столь щедро наделенных благородными чертами, как Коллингвуд. А если корпус американских кадетов пополняется преимущественно за счет детской, прилавка и домашней среды, где ребенку все позволено; и если большинство их своей неспособностью выполнять во всех существенных случаях обязанности офицера, мальчишеской и самонадеянной кичливостью, золотым шитьем на их формах, надменным обращением с матросами, исключительной способностью истолковывать самые пустяковые действия как проявления оскорбительной непочтительности к их достоинству — если всем этим они порой вызывают недоброжелательство матросов; и если недоброжелательство это тысячью способами выступает невольно наружу, как легко любому из этих кадетов, когда моральные принципы не держат его в узде, прибегнуть к злобным действиям по отношению к оскорбителям, доходящим нередко до порки, поскольку, как мы видели, молчаливый принцип, принятый во флоте, по-видимому, сводится к тому, что в обыкновенных сношениях с матросами кадет неспособен совершить какого-либо действия, заслуживающего осуждения его начальства. — Смотри у меня! Уж я постараюсь, чтоб с тебя поскорее шкуру спустили! — Такие угрозы приходится нередко слышать из уст кадета, когда ему кажется, что матрос оскорбил его достоинство. Иной раз случается видеть, как такой молокосос, не дотянувший еще и до пяти футов росту, яростно взирает на какого-нибудь почтенного шестифутового бакового и осыпает его самыми обидными и невыносимыми для мужчины эпитетами, а тот вынужден держать под семью замками готовый сорваться ответ, ибо знает, чтó это ему будет стоить, дерзни он ответить хоть малейшим ударом щенку, тявкающему у него под ногами; по закону его ожидает смерть. Но коль скоро осуществление большинства практических задач привело к пониманию того, чего можно ожидать от человеческой природы и какой она навсегда обречена остаться, не требуется особых примеров, чтобы доказать, что если еще почти мальчишкам, без всякого разбора выхваченным из семьи, предоставить неограниченную власть над взрослыми людьми, то результаты по своей чудовищности будут вполне соответствовать чудовищности традиции, санкционирующей эту более чем жестокую нелепость. Не следует пренебрегать и тем фактом, что, в то время как самые благородные и героические морские командиры — люди гигантского масштаба, включая самого лорда Нельсона, — взирали на телесные наказания во флоте с глубочайшим огорчением и не без основательных сомнений в их необходимости вообще, всякий, кто в достаточной мере сталкивался с кадетами, может, положа руку на сердце, удостоверить, что ему приходилось видеть лишь весьма небольшое количество этих юнцов, которые не были бы восторженными защитниками и поклонниками порки. Может даже показаться, что им самим, лишь весьма недавно вышедшим из детской и начальной школы, где порядок наводился розгой, не терпится выместить жгучую обиду тех лет на спинах великовозрастных свободных американских граждан. Не следует также забывать, что в английском флоте будущим офицерам не дают проявлять такого высокомерия, как в американском. В Англии они (если я не ошибаюсь) разделены на три класса «волонтеров», где их соответственно проверяют, а не сразу производят в офицеры, как у нас. Вам также бросится в глаза, когда вы увидите английский катер под командой одного из таких волонтеров, что юнец этот не ступает с такой горделивой осанкой, не похлопывает по рукояти своего кортика с видом некоего Бобадиля [298], не поглаживает себе щек в предвкушении воинственных бакенбардов и не изрыгает таких ругательств на матросов, как это слишком часто бывает с мальчишками, носящими в американском флоте плехт-анкера на отворотах своих форменных курток. Правда, случается видеть среди кадетов и благородных ребят, к которым команда относится сочувственно. Кроме трех смелых юнцов на «Неверсинке» был еще один черноглазый паренек, который из-за крайне малого роста получил у матросов прозвище «Шлюпочной Пробки». Не впадая с ними в панибратство, он добился всеобщей любви тем, что обращался с ними по-человечески и никогда не оскорблял их руганью. Занятно было слышать, как иные старые тритоны призывали всяческие благополучия на этого кадета, когда до их обветренных ушей доносился его располагающий к себе голос. «Дай вам бог всякой удачи, — говаривали они, снимая шляпы, — есть у вас душа живая. Есть что спасать». Удивительно много смысла вкладывалось в последние слова: Есть что спасать — выражение, которое матрос всякий раз применяет по отношению к гуманному и добросердечному офицеру. Это выражение также подразумевает, что на большинство офицеров они взирают как на людей, лишенных души. Да, ничего не скажешь, эти плебеи располагают иной раз удивительной возможностью отомстить патрициям. Представьте себе такого отверженного старика-матроса, глубоко убежденного, что какой-нибудь скот в эполетах, понукающий им как рабом, по духовному складу своему неизмеримо ниже его и обречен погибнуть как скот, между тем как сам он будет вкушать блаженство на небесах. Но из того, что было сказано в этой главе, не следует заключать, что кадету на корабле живется как лорду. Отнюдь. Он может понукать нижестоящими, но зато вышестоящие тоже понукают им как хотят. Он находится в положении мальчика, который одной рукой дразнит собаку, в то время как учитель лупит его линейкой по другой. И хотя по американскому Своду законов военного времени командир корабля не имеет права своей властью, не нарушая закона, наказывать кадета иначе, как временным отстранением от должности (совершенно так же, как и офицеров), однако это один из тех пунктов закона, который командиры кораблей соблюдают или не соблюдают по своему усмотрению. Я мог бы привести множество примеров мелких уязвлений самолюбия, а также публичных оскорблений, наносимых кадетам командирами кораблей, оскорблений, в известном смысле куда более чувствительных, чем старомодное наказание, заключавшееся в том, что их посылали на салинг. Это наказание — не столь отдающее произволом, как излюбленная английскими командирами мера взысканий — отправить их жить и работать вместе с командой. Капитан Кларет особой любви к кадетам не питал. Так, когда однажды высокий шестнадцатилетний кадет-переросток навлек на себя его неудовольствие, он прервал его униженные извинения словами: «Ни слова больше, сэр! Я не намерен вас слушать! Встаньте на коечную сетку и стойте там, покуда вам не прикажут сойти!». Кадет повиновался, а капитан Кларет меж тем на глазах у всей команды прогуливался перед ним взад и вперед и читал ему весьма обидную нотацию на тему о приписываемой ему провинности. Для впечатлительного юнца такое наказание было немногим легче порки. Был и другой случай, когда кадет вздумал добиться своего, дерзнув отвечать своему начальнику, но поплатился за свое неразумное поведение самым неожиданным образом. Увидев как-то в шканцевых сетках койку кадета с сомнительного вида пятном, командир корабля пожелал узнать, кому из кадетов принадлежит данная койка. Когда юнец предстал перед ним, капитан спросил его: — Что это такое, сэр? — и указал пальцем на пятно. — Капитан Кларет, — отвечал, нимало не смутившись, кадет, глядя ему прямо в глаза, — вы прекрасно знаете, так же как и я, чтó это такое. — Знаю, сэр, а как же! Старшина рулевой, спишите эту койку за борт. Кадет бросился к ней и, повернувшись к командиру, воскликнул: — Капитан Кларет, у меня в ней завязан кошелек, это единственное надежное место, где я мог хранить свои деньги. — Вы слышали, рулевой старшина? — произнес командир. И койка с кошельком полетела за борт. В тот же день кадет этот подал жалобу на своего юнгу-вестового за то, что тот не выстирал надлежащим образом его койку, несмотря на то, что хозяин ее повторно приказывал ему это сделать. Хотя этот вестовой и назывался юнгой, но был взрослым мужчиной. Дело было представлено у мачты на суд командира, и, после того как жалоба кадета была выслушана, вестовой, несмотря на его протесты, на основании одной только жалобы кадета был присужден к порке. Из этого следует, что хотя командир корабля позволяет себе роскошь проявлять деспотизм по отношению к кадету и в случаях личного столкновения с ним объявлять его виновным, не заслуживающим снисхождения, однако в других случаях, когда дело идет о взаимоотношениях кадета и матроса, он упорно будет держаться принципа, что кадет не способен ни сказать, ни сделать что-либо неправильно. Следует помнить, что когда в этой книге я говорю о воспитанниках, то имею в виду кадетов, а не гардемаринов. В американском флоте эти последние образуют группу молодых людей, которые, прослужив достаточно времени на корабле, чтобы пройти соответственный экзамен перед комиссией из коммодоров, переводятся в этот разряд, представляющий собою последнюю ступень перед производством в лейтенанты. Считается, что гардемарины способны выполнять их обязанности, и в некоторых случаях они действительно несут их службу. Какова разница между гардемарином и кадетом, явствует, кроме всего прочего, из размеров их оклада. В то время как гардемарин во время плавания получает семьсот пятьдесят долларов в год, кадет довольствуется четырьмя сотнями. На «Неверсинке» ни одного гардемарина не было. LIII Подверженность мореходцев вспышкам болезненной раздражительности. Во что выливаются эти приступы у командиров военных кораблей Выше было сказано, что некоторые кадеты иной раз вымещают свою злобу на матросах. Так как считается, что этим молодым людям прививают самые возвышенные и гуманные взгляды, трудно поверить, чтобы кто-либо из их корпорации способен был пасть так низко, что вздумал бы питать личную вражду к существу, по положению своему столь забитому, как матрос. Так бы должно было быть в действительности. Но, если принять в соображение все обстоятельства, нас нимало не удивит, что кое-кто из них компрометирует свое звание. Ни титул, ни занимаемое положение, ни богатство, ни образование неспособны переделать человеческой природы; она одинакова у каютного юнги и у коммодора, единственная разница заключается в условиях ее развития. На фрегате во время плавания живет и существует пять сотен смертных на столь ограниченном пространстве, что едва могут там передвигаться, не задевая друг друга. Отрезанные от всех происшествий и событий, которые на берегу занимают глаза, языки и мысли людей, жители фрегата оказываются в зависимости от чужих и собственных настроений; мысли их начинают сосредоточиваться на них самих. Все это приводит к некоторой подозрительности, особенно во время длительных плаваний, сопровождаемых непогодой, штилями и противными ветрами. От их зловредного влияния никто на корабле не избавлен, независимо от его положения. Мало того, высокое положение лишь усугубляет эти воздействия, поскольку чем выше стоит человек на иерархической лестнице, тем в большем одиночестве он оказывается. Мерзкая, неблагодарная и отвратительная задача — приниматься за такую тему. Тем не менее да будет вам известно, что под влиянием всех этих обстоятельств даже командир фрегата иной раз способен дойти до того, что ни за здорово живешь возьмет, да и выпорет матроса. Никогда не отправляйтесь в плавание на корабле, командира коего вы подозреваете в диспепсии или в склонности к ипохондрии. Проявление этих настроений иногда удивительно. Так, в начале нашего плавания, в то время как мы совершали в открытом море длительный и нудный переход из Масатлана [299] в Кальяо, задерживаемые легкими противными ветрами и частыми полосами штиля, когда вся команда истомилась жарким однообразным морем, один добродушный фор-марсовой по имени Кэнди, весьма своеобразная фигура в своем роде, стоя на шкафуте среди толпы матросов, тронул меня за рукав и шепнул: — Примечаешь, Белый Бушлат, как наш старик по полуюту шагает? Не сдается ли тебе, что он только и думает, как бы кого выпороть? Нет, ты только глянь на него. Но я это усмотреть в поведении командира не мог. Правда, похлестывание оружейного рундука слабиной бизань-шкота выглядело несколько подозрительным. Но всякому это могло прийти в голову, чтобы поразвлечься от нечего делать при полном безветрии. — Будь уверен, — продолжал марсовой, — он, верно, вбил себе в башку, что давеча я над ним потешался, а я только старого Прайминга передразнивал, артиллерийского унтера. Нет, ты только взгляни на него, Белый Бушлат, пока я притворюсь, что этот вот трос в бухту складываю. Не быть мне моряком, ежели у этого капитана из его топовых огней дюжина горячих не выглядывает. Если б я только мог свой колпак перед ним снять и на нем, как на Писании, поклясться, что я лишь Прайминга передразнивал, а не его, он бы против меня зла не замышлял. Но ведь не скажешь ему, еще подумает, что я хотел его оскорбить. Ничего не поделаешь. Надо готовиться к чертовой дюжине. Долго ждать не придется. Я недоверчиво усмехнулся. Но через день, когда мы подымали грот-марса-лисель и вахтенный офицер бранил матросов, сгрудившихся на лисель-фалах, за леность — народ разморило, и парус едва-едва полз к себе на место, — командир, который все это время нетерпеливо мерил палубу шагами, вдруг остановился, взглянул на матросов, впился глазами в фор-марсового и крикнул: — Эй, Кэнди, раз твою так, ни хрена ты не тянешь, сволочь! Стать к пушке! Я тебе покажу, как зубы скалить вместо того, чтоб на фал наваливаться! Боцманмат, где твой линек? Всыпь ему дюжину. Боцманмат снял свою шляпу и в ужасе заглянул в тулью; свернутая веревка, обычно помещавшаяся там, исчезла, но тут же она соскользнула у него с темени на палубу. Подняв и развернув ее, он подошел к матросу. — Сэр, — воскликнул Кэнди, все время козыряя командиру, — я тянул, сэр, не хуже других, сэр, честное слово. — Становись к пушке, — заорал командир, — боцманмат, выполняй, что тебе приказано. Линек уже трижды прошелся по спине Кэнди, когда командир поднял палец. — Ах ты…[300], как ты смеешь стоять накрытым, пока тебя порют? Снимай шляпу, быстро! Кэнди скинул ее на палубу. — Ну, а теперь продолжай, боцманмат. — И матрос получил свою дюжину. Он нашел меня в толпе матросов и подошел, приложив руку к спине. — Господи, господи, — проговорил он, — у этого боцманмата тоже был на меня зуб. Он считал, что это я распустил слухи про его старуху в Норфолке. Господи! Ты только проведи рукой под рубашкой, Белый Бушлат. Ну пожалуйста. Разве он не затаил на меня злобу, что так меня исполосовал? А рубашка моя теперь в клочьях, опять же ревизору прибыль. Ох, господи, спина у меня как будто к ней раскаленный докрасна рашпер принайтовили. Но помнишь, что я тебе сказал? Проклятье на его голову, вот что я скажу. Вбил себе в башку, что это я над ним, а не над Праймингом потешался. LIV «Людям» дают увольнение Всякий раз, когда в порыве благодушия или по политическим соображениям короли и коммодоры несколько ослабляют тяжесть ярма своих подданных, им приходится прилагать все меры, чтобы послабление это не получилось слишком внезапным и необоснованным, ибо простой народ мог бы усмотреть в этом проявление слабости или страха. Поэтому-то хотя благородный Джек и добился своего во время аудиенции у мачты, однако должны были пройти целых тридцать шесть часов, прежде чем поступили какие-либо официальные сведения об увольнении, которого так страстно ждали его товарищи. Кое-кто уже начинал ворчать и высказывать свое недоверие. — За нос тебя провели, Джек, — сказал один. — Черт побери коммодора! — воскликнул другой. — Надул он тебя, Джек. — Покуда свои весла посуши, — отозвался Джек, — а дальше видно будет: «За вольность стали мы, и мы ее добьемся, я ваш трибун, друзья, я ваш Риенци» [301]. И слово свое сдержит коммодор. На следующий день, когда команда собиралась идти завтракать, на корабле у грот-люка прозвучал оглушительный свист, вслед за которым раздался голос боцмана: — Слышите вы, вся первая вахта! К увольнению на берег приготовиться! В неистовом приступе восторга молодой крюйс-марсовой, находившийся поблизости, сорвал шляпу с головы и хрястнул ее об палубу так, что она в блин превратилась. — Увольнение! — завопил он и ринулся в жилую палубу за чемоданом. В положенный час полувахта выстроилась вокруг шпиля, у которого появился наш почтенный министр финансов и главный казначей, иначе говоря, наш ревизор, с несколькими приятного вида мешками из оленьей кожи, набитыми долларами, которые он водрузил на шпиль. Каждому из нас он выдал с полгорсти их или что-то вроде этого, а затем шлюпки наполнились народом, и мы, словно какие-нибудь князья Эстергази [302], были доставлены на берег своими товарищами-гребцами. Лорды способны всю свою жизнь провести в полнейшей апатии, но дай простому человеку хоть денек как следует отвести душу — и он переплюнет самого коммодора. Вся команда корабля была поделена на четыре отделения, или полувахты, лишь одна из коих увольнялась на берег, остальные оставались на фрегате в качестве его гарнизона. Срок увольнения для каждой партии был двадцать четыре часа. Я отправился на берег в первый день вместе с первой полувахтой в обществе Джека Чейса и нескольких благоразумных и умеющих себя вести марсовых. Наша небольшая компания чудесно провела время. Мы любовались восхитительными видами, с нами случались — как положено морякам — самые головокружительные приключения. Но хотя немало отличнейших глав можно было бы посвятить этому предмету, я снова воздержусь, ибо в этой книге мне нет никакого дела до берега, разве что смотреть на него время от времени с воды; мир военного корабля один должен снабдить меня материалом, я поклялся держаться на плаву до последней буквы моего повествования. Если бы все отличались пунктуальностью компании Джека Чейса, вся уволенная на берег полувахта благополучно оказалась бы к исходу суток на фрегате; но этого не произошло, и весь следующий день кадеты и другие эмиссары выгоняли их из их укрытий на берегу и доставляли на фрегат отдельными партиями. Прибывали они во всех мыслимых стадиях опьянения, кто с подбитым глазом и проломленной головой, кое-кто с еще более опасными ножевыми ранами, полученными во время столкновений с португальскими солдатами. Те, кто остался невредим, были немедленно уложены на батарейную палубу между пушками, где они прохрапели весь остаток дня. Так как вернувшимся из увольнения матросам неизменно разрешают вести себя достаточно вольно, и это им отлично известно, иные из них пользуются этой привилегией и, когда сходят с трапа, высказывают свои взгляды офицерам с полной откровенностью, стараясь при этом возможно картиннее выписывать мыслете, дабы не возбудить ни малейших сомнений в интенсивности своей охмеленности и в том, что они пока что non compos[303]. И хотя притворяться пьяными имеют основание лишь немногие, отдельные личности можно было заподозрить в том, что они в этих случаях разыгрывают заученную роль. В самом деле, если судить по определенным признакам, некоторые матросы, даже когда они по-настоящему находятся во хмелю, ведут себя так, как они решили себя вести, еще не бравши ничего в рот; точно так, как иные люди, которые, перед тем как надышаться веселящим газом, тайно решают выкинуть какие-нибудь невероятные штуки, каковые выходки затем всецело приписываются действию газа, что снимает с притворщика всякую за них ответственность. В течение нескольких дней, пока длилось увольнение, «Неверсинк» являл собою безотрадное зрелище. Он более походил на дом умалишенных, нежели на фрегат. На батарейной палубе слышны были звуки бешеных потасовок, крики и песни. Всех посетителей с берега не подпускали ближе, чем на кабельтов. Сцены эти, однако, ничто по сравнению с тем, что происходило с американскими военными кораблями на других стоянках. Но от обычая привозить на корабль женщин теперь почти всюду отказались как в английском, так и в американском флоте, если только этот корабль под командой какого-нибудь распутного командира не оказывается у какого-нибудь экзотического порта, затерянного в Тихом или Индийском океане. Британский линейный корабль «Ройял Джордж», который в 1782 году затонул, стоя на якоре на Спитхедском рейде, увлек с собой на дно морское триста английских женщин в числе той тысячи душ, которые погибли в то памятное утро. Когда после буйств и драк, вызванных увольнением, наступило наконец похмелье, фрегат наш совершенно преобразился. Матросы выглядели бледными и изнуренными, ленивыми и сонными, и немало старых мореходцев, положив руку на брюхо, клялись флагштоком, что сейчас на «Неверсинке» больше сипа и хрипа услышишь из самых луженых глоток, чем шипа из котлов на камбузе. Таковы прискорбные последствия внезапного и полного освобождения «людей» на корабле от тиранической дисциплины. Из этого явствует, что волю таким поначалу надлежит давать лишь в малых и умеренных количествах, пока они не научатся использовать ее себе впрок. Разумеется, во время нашей стоянки в Рио офицеры часто съезжали на берег, чтоб поразвлечься и, как правило, вели себя вполне благопристойно. К сожалению, приходится сказать, что Шалый Джек так весело провел трое суток подряд в городе, что по возвращении на корабль вынужден был послать врачу свою визитную карточку, где в самой любезной форме просил его, когда он будет в кают-компании, заглянуть и к нему в каюту. Но один из наших фельдшеров, молодой медик из хорошей, хоть и небогатой семьи, наверно, произвел самое сильное впечатление на многих идальго Рио-де-Жанейро. Он читал «Дон Кихота», однако эта книга, вместо того чтобы оказать на него благотворное действие и излечить от склонности подражать ее герою, подействовала как раз наоборот. И в самом деле, существуют натуры, в отношении душевных расстройств которых великое правило мистера Similia Similibus Curantur Ганемана [304] оказывается неверным, поскольку у них подобное не вылечивает подобного, а только усугубляет его. Хотя, с другой стороны, психический недуг у этих лиц столь упорен, что и обратное положение contraria contraribus curantur[305] часто оказывается в их случае недействительным. В жаркий тропический день этому фельдшеру вздумалось съехать на берег в синем суконном офицерском плаще, который он удалым испанским жестом набросил на плечо. К полудню потоотделение у него было весьма обильным, но плащ его привлекал все взоры, и это доставляло ему безграничное наслаждение. Впрочем, то обстоятельство, что колени у него были вывернуты внутрь и одной ногой он судорожно подергивал, весьма вредило эффекту его романтического плаща, который, кстати сказать, был несколько засален спереди в месте соприкосновения с его подбородком и порядочно измызган по причине использования его в качестве одеяла на широте мыса Горн. Что касается кадетов, то представить себе не могу, что сказали бы их мамаши о поведении своих чад в Рио. Трое из них перепились сверх всякой меры, и когда вернулись на корабль, командир приказал их зашить в их собственные койки до тех пор, пока они не протрезвятся, дабы положить конец буйству. Все это показывает, как неразумно отпускать так далеко от дома юнцов, еще не достигших двадцатилетнего возраста. Особенно же безрассудно увольнять их на долгий срок с корабля во время стоянки в чужом порту, полном всяческих соблазнов. «Портвейн для мужчин, кларет для мальчиков», — был лозунг доктора Джонсона [306]. Однако если уж говорить о хмельном, то не найти лучшего хмельного, чем путешествия. Впрочем, относится это главным образом к мужчинам, а юнцов до поры до времени рекомендуется держать дома на воде и на молоке. Ребята! Я понимаю, что вам могли осточертеть помочи, на которых вас водили мамаши, но знайте, что они служили леерами, держась за которые немало отроков остепеняли легкомыслие крайней молодости и смогли избежать прискорбных падений. И помните, ребята, что если дитяти дать слишком рано ступать на ножки, они у него выгибаются колесом и превращают его в коротышку. Так и вы, дорогие мои ребята, можете стать нравственными уродами, если вас слишком рано посадить на корабль. Все эти предостережения относятся лишь к кадетской мелюзге — к тем, кто еще не дорос до пяти футов и не дотянул до семи стоунов[307]. В самом деле, сколько печальных примеров раннего распутства, болезней, бесчестия и преждевременной смерти найдем мы в корабельных летописях кадетской жизни. Ответьте вы, тени славных ребят, под всеми широтами и долготами мира сложившие кости свои в чужую землю, вдали от родимого дома. Матери мужчин! Если сердце ваше обливалось кровью, когда мальчик ваш еще дома сбивался на путь соблазна, насколько жгуче было бы ваше горе, если бы вы знали, что здесь, на корабле, вдали от вас, он попал в самый рассадник и питомник порока. Но поверить в это кое-кто из вас не в состоянии. Да, пожалуй, так и лучше. Так держите их крепче — всех тех, кто еще не успел сняться с якоря и отправиться во флот, — обвяжите, оплетите их своими помочами и, загнав в ваш очаг рым-болт и расклинив его, пришвартуйте ваших сыновей к самой верной пристани — каменной его плите[308]. Но если юность непостоянна, старость степенна; так, молодые деревца, еще не утратившие гибкости, сотрясаются до самых корней под порывами свежего утреннего ветра, но ничто не может заставить сгибаться мшистые стволы, окостеневшие с годами. С гордостью и удовольствием должен здесь сказать, что хотя наш старый коммодор мог позволить себе съезжать на берег сколько угодно, однако за все время нашей стоянки в Рио он вел себя крайне осмотрительно. Достиг он уже глубокой старости; физически это был очень тщедушный человек, его хребет был подобен стволу разряженного ружья, а ребра его больше всего походили на ребра ласки. А кроме того, он был коммодором целого отряда судов, верховным начальником людей в синем; а посему ему подобало являть пример нравственности и показывать батарейной палубе, что такое добродетель. Но увы! когда Добродетель восседает высоко на полуюте фрегата, когда Добродетель в образе коммодора царит в салоне, когда Добродетель правит с помощью насилья и тиранит Порок как раба, тогда Добродетель, хотя веления ее внешне и выполняются, теряет почти всю свою притягательную силу. Для того чтобы оказывать на других воздействие, Добродетель должна спуститься вниз точно так же, как Христос сошел на землю, чтобы искупить грехи всего этого нашего военно-морского мира, смешиваясь для этой цели с матросами и грешниками, как равный с равными. LV О том, что кадеты слишком рано попадают во флот В предшествующей главе говорилось о слишком юном возрасте, в котором кадеты поступают на службу. Это наводит на мысли, связанные с более существенным предметом. В настоящее время весьма распространено мнение, будто для того чтобы досконально изучить все, что необходимо знать морскому офицеру, мальчика следует возможно раньше направлять на корабль. До известной степени это может оказаться ошибкой. Другие профессии, связанные с приобретением технических знаний и сведений, ограниченных какой-либо одной областью, часто осваиваются людьми начиная с двадцати одного года и даже позже. Лишь с середины семнадцатого века произошло отделение британских морских и сухопутных военных сил друг от друга. До этого времени те же самые офицеры его величества командовали и на суше и на море. Роберту Блейку, быть может, одному из самых знающих и, без сомнения, одному из самых удачливых адмиралов, когда-либо поднимавших свой флаг на корабле, перевалило уже за полвека (ему шел пятьдесят второй год), когда он поступил во флот и оказался профессионально связанным с кораблями. Человек он был к учению прилежный и, окончив Оксфорд, до сорока двух лет спокойно жил помещиком на своих землях, а вскоре после этого связал свою судьбу с войсками Парламента. Историк Кларендон [309] говорит о нем так: «Он был первый, кто показал, что эту науку (морское дело) можно превзойти за меньший срок, чем считалось раньше». И, без сомнения, его привязанности к берегу следует в значительной мере приписать его общеизвестную человечность и доброту в обращении с матросами. Кадеты, посланные на корабль в очень раннем возрасте, не рассуждая, воспринимают взгляды офицеров о необходимости сохранять старые порядки, как бы бесполезны или вредны они ни были; предрассудки входят в их плоть и кровь и затвердевают вместе с их костями. По мере повышения в чинах они, естественно, переносят их в более высокие сферы, откуда и идет неистребимая неприязнь многих коммодоров и капитанов к любым новшествам, какими бы незначительными они ни были. Им дела нет, что нововведения эти могут казаться весьма полезными тем, кто живет и действует на суше. Едва ли можно сомневаться, что в вопросах, связанных с условиями жизни во флоте, правительство слишком прислушивалось к мнениям офицерства, считая их людьми, чуть ли не рожденными для морской службы, а поэтому и более способными разобраться в этих вопросах, чем люди на берегу. Но в стране с либеральной конституцией никогда не рекомендуется слишком выделять и обособлять какой-либо род оружия. Правда, в такой стране, как наша, нет в настоящее время оснований опасаться, что военные захватят политическую власть. Однако следует страшиться того, как бы они не передали своим подчиненным традиции злоупотреблений или не создавали новых, если только штатские люди не будут полностью ознакомлены с их административными делами и не сочтут себя способными полностью контролировать их и давать соответственные распоряжения. Мы поступаем неправильно, когда каким-либо образом способствуем распространению ложных взглядов о внутренних делах военно-морских сил. До сих пор дела эти рассматривались даже весьма высокопоставленными лицами как нечто, их разумению недоступное — одновременно и слишком специальное и слишком темное, чтобы быть до конца понятным неморяку. От этого и пошло во флоте много злоупотреблений, которые иначе в общем ходе прогрессивных реформ были бы давно искоренены. Армию время от времени перестраивают, но флот передается из поколения в поколение в почти нетронутом виде, он ни у кого не вызывает вопросов, как будто устав его непогрешим и улучшить его неспособен ни один государственный муж. Когда какой-нибудь морской министр дерзает изменить что-либо в установившихся порядках, сразу раздаются возгласы морских офицеров: «Что эта сухопутная крыса понимает в наших делах? Возглавлял ли он когда-либо вахту? Он, поди, правого борта от левого не отличит, горденя от бакштага». В то время как мы почтительно и с легким сердцем можем предоставить морским офицерам исключительное право ставить паруса, убавлять их и совершать всевозможные иные морские маневры, которые могут представиться им уместными, остережемся всецело предоставить на их усмотрение те общие муниципальные узаконения, которые касаются благосостояния всей массы нижних чинов; не будем уж слишком поддаваться влиянию их взглядов в делах, где вполне естественно предположить, что ими руководят давно упрочившиеся в них предрассудки. LVI Сухопутный император на военном корабле Пока мы стояли в Рио, к нам на корабль порой заглядывали с берега посетители. Как-то раз на нашу долю выпала непредвиденная честь. В один прекрасный день молодой император дон Педро II [310], обходя вместе со свитой гавань и посещая поочередно все военные суда, снизошел напоследок и до «Неверсинка». Прибыл он на великолепной барже с гребцами, на которой было тридцать африканских рабов, кои, согласно порядку, заведенному в Бразилии, поднимались на ноги при каждом гребке, а затем, издав одновременный стон, опять опускались на банки. Он восседал полулежа под балдахином из желтого шелка, подхваченного шнурами с зелеными кистями, что соответствовало национальным цветам Бразилии. На корме развевался бразильский флаг с большим ромбом посередине, долженствующим, быть может, напомнить форму кристаллов драгоценных камней, добываемых в глубине страны, а то и сам знаменитый «Португальский алмаз», найденный в Бразилии, в провинции Тежуко, на берегах Рио-Белмонте [311]. Мы приветствовали их грандиозным салютом, от громовых раскатов которого затряслись колена дубовых книц, мы послали людей на реи и проделали весь тот ритуал, который положен императору. Республиканцы по отношению к коронованным особам выказывают иной раз больше учтивости, нежели монархисты. Быть может, причиной тому служит благородное великодушие. Император был принят у трапа коммодором собственной персоной, облаченным в свой самый блистательный мундир с изящнейшими французскими эполетами. Его слуга все утро начищал ему пуговицы тряпкой с толченым известняком, ибо морской ветер — заклятый враг всякого металлического блеска, отчего и проистекает наблюдаемое за последнее время повальное ржавление офицерских палашей, так что их лишь с превеликим усилием удается извлечь из ножен. Замечательно было наблюдать, как император и коммодор обмениваются любезностями. У обоих были chapeaux de bras[312], которыми они все время помахивали. Инстинктивно император чувствовал, что почтенная личность перед ним является на море таким же монархом, как он на суше. Разве на боку у нашего коммодора не висела его парадная сабля? Ибо, хотя ее и не несли перед ним, она все же должна была быть парадной, поскольку выглядела слишком уж блестящей для сабли боевой. Та была лишь гибким стальным клинком с простым удобным эфесом, как ручка ножа у бойца на скотобойне. Кто когда-либо в полдень мог разглядеть звезду? Но короля вам редко приходится видеть без сателлитов. За юным императором тянулась великолепная свита; она так сверкала драгоценными каменьями, что, казалось, только что вынырнула из копей Рио-Белмонте. Видели ли вы когда-нибудь конусы выкристаллизовавшейся соли? Вот точно так сверкали все эти португальские бароны, маркизы, виконты и графы. Не будь их титулов и того, что они составляли свиту своего повелителя, вы бы поклялись, что это все старшие сынки каких-либо ювелиров, удравшие от папаши с его драгоценностями. По сравнению со слепящим блеском всех этих бразильских баронов как потускнело золотое шитье наших вельмож, офицеров кают-компании! А длинные рапиры всех этих маркизов, усыпанные бриллиантами на эфесах, положительно затмевали кортики младших сыновей из благородных семейств — кадетов, у которых они выглядели какими-то десятипенсовыми позолоченными гвоздями, заткнутыми за пояс. И вот они все стояли на палубе — коммодор с императором, лейтенанты и маркизы, кадеты и пажи. На полуюте грянул духовой оркестр. Морская пехота взяла на караул; а высоко на реях, люди, взирая сверху на эту картину, разразились энергичным «Ура!». Марсовой, стоявший рядом со мной на бом-брам-рее, снял шляпу и начал усердно кивать головой в честь этого события, но все было напрасно — он был слишком далеко, чтобы кто-либо обратил на него внимание. Какая жалость, что в добавление ко всем этим почестям великий почитатель португальской литературы виконт Стрэнгфорд [313], англичанин, который однажды, если не ошибаюсь, был послан чрезвычайным послом в Бразилию; какая жалость, что сей муж не присутствовал на торжестве, ибо он без сомнения разродился бы чем-нибудь вроде стихотворения под названием «Стансы в честь Брагансы» [314], ибо наш коронованный гость был несомненным Брагансой, состоящим в свойстве почти со всеми знатнейшими домами Европы. Его дед Жоан VI [315] был королем Португалии, а его сестра Мария [316] занимала в то время португальский престол. И в самом деле, он выглядел весьма достойным молодым человеком, заслуживающим всяческого уважения, каковое уважение ему радостно и оказывалось. На нем был зеленый фрак, украшенный одной королевской утренней звездой на груди, и белые панталоны. На его треуголке красовалось одно ярко-желтое перо императорского тукана — великолепного, всеядного, ширококлювого пернатого бандита [317], уроженца Бразилии. Обычно он сидит на самых высоких деревьях, откуда наблюдает за мелкой птичьей сошкой, на которую налетает ястребом. Тукан когда-то входил в варварские регалии местных индейских касиков [318], а после возникновения империи перо этой птицы как символ перешло в регалии португальских монархов. Его императорское величество был еще молод, скорее дороден, нежели худ, с приятным, беззаботным выражением лица и вежливым, непринужденным и свободным обращением. Манеры его действительно были безупречны. Вот, размышлял я, весьма славный и многообещающий молодой человек. Ему принадлежит верховная власть над всеми этими бразильскими землями; ему не приходится выстаивать в шторм ночные вахты; в постели он может валяться по утрам сколько влезет; любой джентльмен в Рио был бы горд знакомством с ним, и самая хорошенькая девушка во всей Южной Америке считала бы великой честью, если бы он бросил на нее хоть самый незначительный взгляд под самым острым углом. Да, жизнь этого молодого императора будет протекать в сплошных удовольствиях, покуда он соблаговолит существовать. Любой срывается с места, чтобы выполнить его приказание. А вот смотрите: в его свите есть один почтенный старец — зовут его, кажется, маркизом д'Акарти, он бы императору в деды годился. Так вот, этот маркиз стоит под палящим солнцем с обнаженной головой, в то время как император накрылся шляпой. — Надо думать, — промолвил рядом со мной молодой матрос из Новой Англии, — этот старый господин счел бы великой честью надеть его королевскому величеству сапоги. И при всем этом, если бы мы, он и я, разделись донага, Белый Бушлат, и прыгнули за борт купаться, черта с два бы ты узнал, когда б мы оба оказались в воде, у кого из нас в жилах течет королевская кровь. Послушайте, дон Педро II, — добавил он, — как это так вышло, что вы стали императором? Объясните. Вы ведь не можете вытянуть столько фунтов, как я, на грот-марса-фалах; да и по части роста вам до меня далеко; нос у вас, как у мопса, а у меня, как у волнореза. И такими вот щепками вместо ног вы собираетесь брыкаться? — Ничего ты не понял. Это фамилия у него такая Браганса, — сказал я, охотно поправляя ошибку столь яростного республиканца и этим охлаждая его пыл. — Тоже мне Браганса! Брехун скажи лучше, — отозвался он, — брехун да и только. Смотри, как важно он выступает в своем фраке! И правильно, что он надел зеленый, ребята: зелен он еще. В лучшем случае салага. — Тише, Джонатан, — сказал я. — Старшой на нас поглядывает. Заткнись! Еще император тебя услышит, — и я прикрыл ему рукой рот. — Убери руку, Белый Бушлат, — возмутился он, — нам наверху закон не писан. Так вот, ты, император, салага в зеленом фраке, ты еще и пары бакенбардов не отрастил, а глянь-ка, что я у себя на щеках завел — красота! Дон Педро, говоришь? А что это в конце концов? Самый обыкновенный Питер. У нас самым никудышным именем считается. Черт возьми, я бы даже своего пса так не назвал. — Заткни пробкой свой хлебальник, — воскликнул Рымболт, матрос, стоявший по другую руку от него, — ты нас всех под монастырь подведешь. — Я своей красной тряпки ради какого-то там императора подтягивать не собираюсь, — огрызнулся Джонатан, — так уж ты лучше сверни свою и оставь меня в покое, или я так тебя по сопатке смажу, что тебе покажется, будто ломовая лошадь тебя в рыло всеми четырьмя копытами лягнула! Эх, сукин ты сын, император, глянь-ка наветренным глазом на нас, чем мы тебя хуже? Слышь, ребята, какой он император? Вот я, это да, в императоры бы годился. Клянусь коммодорскими сапогами. Меня выкрали из колыбели в этом самом риодежанейровском дворце и сунули этого салагу вместо меня. Эх ты, башка твоя топтимберсовая, дон Педро II — это я, а тебе бы пристало быть здесь грот-марсовым, вымазанным по локти в смоле. Эта твоя корона должна была бы у меня на голове сидеть, впрочем, если ты этому не веришь, брось ее на ринг, а там посмотрим, кто кого. — Что тут за аврал подняли? — воскликнул Джек Чейс, подымаясь по брам-вантам с марса-рея. — Что, вести себя не умеете, вы там, с бом-брам-рея, когда у нас император в гостях? — Это все Джонатан, — ответил Рымболт. — Он все обхамлял молодчика в зеленом фраке. Говорит, что дон Педро у него шляпу свистнул. — Что? — Он про корону говорил, благородный Джек, — пояснил марсовой. — Выходит, Джонатан себя в императоры произвел? — спросил Джек. — А как же, — воскликнул Джонатан. — Этот салажонок, что рядом с коммодором стоит, плавает под чужим флагом. Он обманщик, вот что. Он мою корону присвоил. — Ха-ха, — рассмеялся Джек, готовый подыграть Джонатану. — Хоть я по рождению и англичанин, ребята, однако, клянусь мачтой, эти дон Педро все Пёркины Уорбеки [319]. Но слушай, парень, не выплакивай себе глаза из-за утраченной короны, не все ли равно, что венчает наши головы, корона или макушка, а уж ею мы бываем увенчаны от колыбели до могилы, и, хоть нам наденут кандалы и наручники и засадят в карцер, сам коммодор не в силах развенчать нас. — Что ты загадками говоришь, Джек? — Нисколько. Всякий, кто имеет подошву на ноге, увенчан макушкой. Вот моя корона, — воскликнул Джек и, сняв свою шляпу, показал плешивый кружок размером точно с монету в крону на макушке его классической головы, покрытой вьющимися волосами. LVII Император устраивает смотр команде во время боевой тревоги Прошу всех скопом королевских высочеств извинить меня: я чуть не забыл упомянуть, что вместе с императором к нам заявились еще несколько принцев крови, а может быть, даже королей — кто их знает? — поскольку только что свершено было бракосочетание младшей сестры бразильского монарха с каким-то европейским королевским величеством. Собственно говоря, император и его свита представляли собой нечто вроде свадебных гостей, только сама невеста отсутствовала. Лишь только закончилась первая часть приема, дым от салюта развеялся и воинственные звуки духового оркестра отнесло прочь под ветер, люди были спущены с реев и барабан пробил боевую тревогу. Разбежались мы по местам и стали у своих железных бульдогов, меж тем как его величество и светлости расхаживали по палубам, все время разражаясь восторженными восклицаниями по поводу нашего воинственного вида, поразительной чистоты нашего одеяния, особливо же исключительного блеска железок и медяшек на орудиях и чудесной белизны палуб. — Que gosto![320] — воскликнул маркиз, чья грудь была покрыта образчиками разноцветных лент, на которых болтались, заместо ярлыков с ценой, блестящие бляшки. — Que gloria![321] — произнес в восхищении согбенный виконт кофейного цвета, разводя руками. — Que alegria![322] — крикнул маленький граф, жеманно обходя мелкими шажками ящик с ядрами. — Que contentamento eo meu![323] — заключил сам император, с глубоким удовлетворением скрещивая руки на груди и безмятежно взирая на наши ряды. Итак, красота, блеск и радость — таков был припев трех знатных царедворцев. И как мне здесь нравится — незамысловатый перевод королевского замечания. — Так, так, — проворчал угрюмый прибойничный за моей спиной. — На все это чертовски хорошо любоваться всяким шишкам вроде вас, но посмотрел бы я, что бы вы запели, если б вас самих заставить драить палубу или стирать себе в кровь локти, наводя блеск на всю эту треклятую железяку, не говоря уже о дюжине горячих, ожидающих вас у трапа, если вы за обедом оставите после себя хоть малейшее жирное пятнышко на палубе. Да, да, чертовски здорово для вас, но уж как тошнехонько для нас! В положенное время барабаны пробили отбой, и команда рассеялась по палубам. Кое-кто из офицеров взял на себя обязанности чичероне, дабы ознакомить знатных иностранцев с внутренностями фрегата, касательно которых кое-кто из них проявил немало разумного любопытства. Почетная охрана, отобранная из морских пехотинцев, сопровождала их. Гости обошли жилые палубы, где с почтительного расстояния император заглянул в тросовую кладовую, нечто весьма подземное. Подшкипер, полновластный хозяин сих мест, вежливо поклонился ему в полумраке и почтительно пригласил его величество сойти вниз и оказать ему честь своим посещением, но, приложив носовой платок к своему императорскому носу, его величество отклонил предложение. Вся компания начала восхождение на верхнюю палубу, что, принимая во внимание значительную глубину фрегата, напоминало восхождение на верхушку памятника на Банкер-Хилле [324]. В то время как целая толпа собралась впереди ростров, снизу донесся внезапный крик; лейтенант уже ринулся со шканцев узнать, что случилось, когда старый матрос из приписанных к запасному якорю, находившийся неподалеку, отдав честь и поправив пояс, произнес: — Не поручусь, сэр, но, кажись, один из королей в люк скувырнулся. Оказалось, что он не так уж далек был от истины. Подымаясь по узкому трапу на батарейную палубу, сиятельнейший маркиз да Силва, приподымая фалды императорского фрака, дабы уберечь их от соприкосновения со свежепокрашенным комингсом люка, споткнулся о свою непомерно длинную шпагу, которая попала ему между ног, и загремел вверх тормашками в передний коридор. — Onde ides?[325] — спокойно осведомился его величество, провожая взглядом низвергающегося маркиза. — И почему это вы отпустили мои фалды? — добавил он, неожиданно вскипев и одновременно оглядевшись, чтобы проверить, не пострадали ли они из-за отступничества его шлейфоносца. — Господи, — воскликнул фор-марсовой старшина, — кто захотел бы после этого быть маркизом да Силва? Когда злополучному маркизу помогли выбраться на верхнюю палубу, выяснилось, что, по счастью, он серьезно не пострадал, но, по заметной холодности монарха, когда маркиз подошел к нему, чтобы извиниться за свою неловкость, было очевидно, что ему некоторое время суждено пребывать в немилости. Вскоре после этого император со свитой удалились под грохот повторного салюта. LVIII Офицер, разжалованный в матросы Так как у нас ощущался некоторый недостаток в команде, мы в Рио получили с американского военного шлюпа небольшое подкрепление людьми, трехлетний срок службы которых должен был истечь примерно ко времени нашего прихода в Америку. Они прибыли к нам как-то во вторую половину дня под охраной вооруженного лейтенанта и четырех кадетов. Их тут же построили у правого трапа, дабы мистер Брайдуэлл, наш старший офицер, смог бы переписать их и назначить каждому его место. Они молча и угрюмо выстроились; офицер, с памятной книжкой и карандашом, сделал несколько шагов им навстречу. Присутствовавший при этой сцене случайный приятель мой Ворса, обитатель носового трюма, дотронулся до моего рукава и промолвил: — Совсем как в Синг-Синге, Белый Бушлат, когда партию арестантов приводят в наручниках из государственной тюрьмы в Обёрне [326] подышать другим воздухом. Записав четырех или пятерых человек, мистер Брайдуэлл подошел к следующему матросу. Это был мужчина довольно благообразный, но с испитым лицом и ввалившимися глазами, по чему можно было заключить, что он страдает прискорбной склонностью засиживаться по вечерам за чаркой. Правда, матросам тоже случается поздно ложиться, когда их вахта выпадает на полночь, однако существует огромная разница между тем, ложитесь ли вы поздно спать на суше или на море. — Как ваша фамилия? — спросил офицер у этого довольно распутного вида рекрута. — Мандевиль, сэр, — вежливо отдавая честь, ответил матрос. — Вы должны меня помнить, сэр, — прибавил он доверительным шепотом, странно отдающим подобострастием, — мы вместе плавали на «Македонце». Тогда я носил эполет, сэр. Мы жили в одной каюте, помните? Я ваш старый сожитель — Мандевиль. — И он снова козырнул. — Офицера с таким именем я действительно помню, — произнес старший лейтенант, ставя особое ударение на слове «офицер», — и вас я тоже узнаю. Но здесь я буду считать вас только матросом. Отдавать предпочтение я никому не вправе. Если вы когда-либо проштрафитесь, вас выдерут, как любого другого. Будете на фор-марсе. Отправляйтесь на свой пост. По-видимому, этот Мандевиль поступил во флот совершенным юнцом и дослужился до звания лейтенанта, как он и сказал. Но его сгубила водка. Как-то ночью он правил вахтой на линейном корабле, с ним случился припадок mania a potu[327] и он, не соображая, что делает, спустился вниз и улегся спать в своей каюте, оставив корабль на произвол судьбы. За этот непростительный проступок он был разжалован. Будучи небогатым и не зная ничего, кроме моря, он поступил тогда в торговый флот в качестве старшего помощника капитана, но, так как приверженность к крепким напиткам не оставляла его и там, капитан снял его с должности во время плавания и разжаловал в матросы. После этого он в Пенсаколе [328] спьяна нанялся в военный флот простым матросом. Но все эти горестные уроки не излечили его. Не успел он пробыть и недели на «Неверсинке», как был обнаружен упившимся контрабандным спиртным. Его привязали к решетчатому люку и выпороли самым позорным образом на глазах у его старого друга и товарища, старшего офицера. Все это произошло во время нашей стоянки, и в связи с этим стоит отметить, что, всякий раз как экзекуция производится в гавани, все посторонние удаляются с корабля, а часовым вменяется в строжайшую обязанность не давать чужим шлюпкам приближаться к кораблю. LIX Как пуговица с якорем может разделить двух братьев Яркой противоположностью поведению Мандевиля, пытавшегося восстановить отношения со старшим офицером, несмотря на свою сильно подмоченную репутацию, явилось то, как повел себя другой представитель нашего экипажа, временно оказавшийся приблизительно в таком же положении. Среди благовоспитанных юношей из кормовой команды был паренек лет шестнадцати, весьма приятный собой, с блестящими глазами, кудрявыми волосами золотистого оттенка и ярким, прямо солнечным цветом лица. Верно, это был сын какого-нибудь золотых дел мастера. Он принадлежал к тем немногочисленным матросам — грот-марсовые были особь статья, — с которыми я время от времени вступал в беседу. После нескольких дружеских встреч он стал совершенно откровенным и рассказал мне кое-что из своей жизни. В море таится какая-то сила, заставляющая людей пускаться на откровенности. Не успели мы простоять и суток в Рио, как на лице этого парнишки, которого я буду называть Фрэнком, появилось непривычное выражение печали, смешанной с тревогой. Я спросил его, что с ним, но он предпочел уклониться от ответа. Не прошло и трех дней, как он неожиданно подошел ко мне на батарейной палубе, где я в это время прогуливался. — Нет, больше я молчать не могу, — начал он, — мне нужен кто-нибудь, с кем бы я мог поделиться, иначе я с ума сойду! — Что случилось? — встревожился я. — Да вот что, посмотрите! — и он передал мне разорванную пополам страницу старой газеты «Нью-Йорк гералд», пальцем указав на слово в каком-то абзаце. В нем речь шла об отбытии из бруклинской базы транспорта с провизией для американской эскадры, находящейся в Рио. Палец Фрэнка упирался в определенную фамилию в списке офицеров и кадетов. — Это мой родной брат, — промолвил он, — он, верно, был произведен в гардемарины, пока я плавал. Что же теперь делать, Белый Бушлат? Я рассчитал, что транспорт может прийти сюда со дня на день. Брат увидит меня, он теперь офицер, а я жалкий матрос, которого в любой момент могут выпороть у него на глазах. Господи, господи, Белый Бушлат, что мне делать? Убежали бы вы на моем месте? Как по вашему, есть ли малейшая возможность дезертировать? Не хочу, чтоб он видел меня в этой стеганке, когда на нем мундир и пуговицы с якорями! — Боже ты мой, Фрэнк, — ответил я, — я, право, не вижу, с чего бы вам впадать в такую мрачность, ваш брат офицер — ну и отлично, а то, что вы простой матрос, в этом я не вижу ничего позорного. Если он придет к нам на корабль, подойдите к нему и возьмите его за руку, поверьте, он будет весьма рад вас видеть!

The script ran 0.025 seconds.

Enter chat