Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стругацкие - Далекая Радуга [1963]
Известность произведения: Средняя
Метки: sf, Повесть, Фантастика

Аннотация. «Далёкая радуга». Книга, которую называют «самой героической повестью» братьев Стругацких. Вне всякого сомнения, самое напряжённое из произведений о мире «XXII века. Полдня».

Аннотация. Человечество на пороге очередного великого открытия. Вот-вот людям станет доступен новый способ перемещения в пространстве - «Нуль-Т», и эксперименты с новом видом энергии уже не умещаются в рамках лаборатории. Для опытов была выбрана далёкая, но всё же достаточно развитая планета Радуга, которая смогла обеспечить учёных необходимым запасом энергии и материалов. Риск был велик, но риск был оправдан. Люди спешили. Спешили шагнуть дальше. И планета не выдержала. Радуга взбесилась и готовится сбросить с себя седока, по ней с двух полюсов всё дальше и дальше разбегаются волны, не оставляющие после себя ничего живого. Но слишком далека оказалась Радуга, и не всем удастся вовремя покинуть планету. В самый разгар кризиса на планете оказался Леонид Горбовский на корабле «Тариэль», дав шанс спастись многим, но поставив людей перед страшным выбором - кому именно?

Полный текст.
1 2 3 

– Почему? – бессмысленно спросил он. Роберт промолчал.– А в твоем флаере? – Такому сундуку этого не хватит и на пять минут. Габа ударил себя кулаками по лбу и сел на траву. – Ты механик,– сказал он хрипло.– Придумай что-нибудь. Роберт прислонился к аэробусу. – Помнишь сказочку про волка, козу и капусту? Здесь дюжина ребятишек, женщина и мы с тобой. Женщина, которую я люблю больше всех людей на свете. Женщина, которую я спасу во что бы то ни стало. Так вот. Флаер двухместный… Габа покивал. – Понимаю. Тут и говорить не о чем, конечно. Пусть Таня садится во флаер и берет с собой столько ребятишек, сколько туда влезет… – Нет,– сказал Роберт. – Почему нет? Через два часа они будут в Столице. – Нет,– повторил Роберт.– Это не спасет ее. Волна будет в Столице через три часа. Там ждет звездолет. Таня должна улететь на нем. Не спорь со мной! – яростно прошептал он.– Возможны только два варианта: либо лечу я с Таней, либо с Таней летишь ты, но тогда ты поклянешься мне всем святым, что Таня улетит в этом звездолете! Выбирай. – Ты сошел с ума! – сказал Габа. Он медленно поднимался с травы.– Это дети! Опомнись!.. – А те, кто останется здесь, они не дети? Кто выберет троих, которые полетят в Столицу и на Землю? Ты? Иди выбирай! Габа беззвучно открывал и закрывал рот. Роберт посмотрел на север. Волна была видна уже хорошо. Сияющая полоса поднималась все выше, таща за собой тяжелый черный занавес. – Ну? – сказал Роберт.– Ты клянешься? Габа медленно покачал головой. – Тогда прощай,– сказал Роберт. Он сделал шаг вперед, но Габа преградил ему дорогу. – Дети! – сказал он почти беззвучно. Роберт обеими руками схватил его за отвороты куртки и приблизил лицо вплотную к его лицу. – Таня! – сказал он. Несколько секунд они молча смотрели друг другу в глаза. – Она возненавидит тебя,– тихо сказал Габа. Роберт отпустил его и засмеялся. – Через три часа я тоже умру,– сказал он.– Мне будет все равно. Прощай, Габа. Они разошлись. – Она не полетит с тобой,– сказал Габа вдогонку. Роберт не ответил. Я это и сам знаю, подумал он. Он обошел аэробус и длинными прыжками побежал к флаеру. Он видел лицо Тани, обращенное к нему, и смеющиеся лица детишек, окружавших Таню, и он весело помахал им рукой, чувствуя сильную боль в мускулах лица, судорожно свернутых в беззаботную улыбку. Он подбежал к флаеру, заглянул внутрь, затем выпрямился и крикнул: – Танюшка, иди-ка помоги мне! И в это же мгновение с другой стороны аэробуса появился Габа. Он скакал на четвереньках. – А ну, что вы здесь скучаете? – заорал он.– Кто поймает Шер-Хана – великого тигра джунглей?! Он испустил протяжный рык и, брыкнув ногами, помчался на четвереньках в лес. Несколько секунд ребятишки, открыв рты, смотрели на него, потом кто-то весело взвизгнул, кто-то воинственно завопил, и всей толпой они побежали за Габой, который уже выглядывал с рычанием из-за деревьев. Таня, оглядываясь и удивленно улыбаясь, подошла к Роберту. – Как странно,– сказала она.– Словно и нет никакой катастрофы. Роберт все глядел вслед Габе. Никого уже не было видно, но смех и визг, хруст кустарников и грозный рык Шер-Хана явственно доносились из чащи. – Как ты странно улыбаешься, Робик,– сказала Таня. – Чудак этот Габа! – сказал Роберт и сейчас же пожалел: надо было молчать. Голос не слушался его. – Что случилось, Роб? – сразу спросила Таня. Он невольно посмотрел поверх ее головы. Она тоже обернулась и тоже посмотрела и испуганно прижалась к нему. – Что это? – спросила она. Волна уже доходила до солнца. – Надо спешить,– сказал Роберт.– Полезай в кабину и подними сиденье. Она ловко прыгнула в кабину, и тогда он огромным прыжком вскочил вслед за нею, обхватил ее плечи правой рукой и стиснул так, чтобы она не смогла двинуться, и с места рванул флаер в небо. – Роби! – прошептала Таня.– Что ты делаешь, Роби?!. Он не смотрел на нее. Он выжимал из флаера все, что можно. И только краем глаза он увидел внизу поляну, одинокий аэробус и маленькое лицо, с любопытством выглядывающее из водительской кабины. ГЛАВА 8 Дневная жара уже начала спадать, когда последние птерокары, переполненные и перегруженные, сели, ломая шасси, на улицах, прилегающих к площади перед зданием Совета. Теперь на эту обширную площадь собралось почти все население планеты. С севера и с юга медленно втянулись в город гремящие колонны уродливых землеройных «кротов» с опознавательными знаками Следопытов и с желтыми молниями строителей-энергетиков. Они стали лагерем посередине площади и после стремительного совещания, на котором выступили только два человека – по три минуты вполголоса каждый,– принялись рыть глубокую шахту-убежище. «Кроты» оглушительно загрохотали, взламывая бетон покрытия, а затем один за другим, нелепо выгибаясь, стали уходить в землю. Вокруг шахты быстро выросла кольцевая гора измельченного грунта, и над площадью возник и повис душный кислотный запах денатурированного базальта. Физики-нулевики заполнили пустующие этажи театра напротив здания Совета. Весь день они отступали, цепляясь аварийными отрядами «харибд» за каждый наблюдательный пункт, за каждую станцию дальнего контроля, спасая все, что успевали спасти из оборудования и научной документации, каждую секунду рискуя жизнью, пока категорический приказ Ламондуа и директора не созвал их в Столицу. Их узнавали по возбужденному, виновато-вызывающему виду, по неестественно оживленным голосам, по несмешным шуткам со ссылками на специальные обстоятельства и по нервному громкому смеху. Теперь они под руководством Аристотеля и Пагавы отбирали и переснимали на микропленку самые ценные материалы для эвакуации с планеты. Большая группа механиков и метеорологов вышла на окраину города и принялась строить конвейерные цехи для производства небольших ракет. Предполагалось грузить эти ракеты важнейшей документацией и выбрасывать их за пределы атмосферы в качестве искусственных спутников, с тем чтобы позже их подобрали и доставили на Землю. К ракетчикам присоединилась часть аутсайдеров – тех, кто инстинктивно чувствовал, что не в силах ждать сложа руки, и тех, кто действительно мог и желал помочь, и тех, кто искренне верил в необходимость спасения важнейшей документации. Но на площади, забитой «гепардами», «медузами», «биндюгами», «дилижансами», «кротами», «грифами», осталось еще очень много людей. Здесь были биологи и планетологи, потерявшие на оставшиеся часы смысл жизни, аутсайдеры – художники и артисты,– ошеломленные неожиданностью, рассерженные, потерявшиеся, не знающие, что делать, куда идти и кому предъявлять претензии. Какие-то очень выдержанные и спокойные люди неторопливо беседовали на разнообразные темы, собираясь кучками среди машин. И еще какие-то тихие люди, молча и понуро сидящие в кабинах или жмущиеся к стенам зданий. Планета опустела. Все население – каждый человек был вызван, вывезен, выловлен из самых ее отдаленных и глухих уголков и доставлен в Столицу. Столица находилась на экваторе, и теперь на всех широтах планеты, северных и южных, было пусто. Лишь несколько человек осталось там, заявив, что им все равно, да где-то над тропическими лесами потерялся аэробус с детьми и воспитателем и тяжелый «гриф», высланный на его поиски. Под серебристым шпилем в течение последних часов непрерывно заседал Совет Радуги. Время от времени репродуктор всеобщего оповещения голосом директора или Канэко вызывал по именам самых неожиданных людей. Они бежали к зданию Совета и скрывались за дверью, а затем выбегали, садились в птерокары или флаеры и улетали из города. Многие из тех, кто не был занят делом, провожали их завистливыми взглядами. Неизвестно было, какие вопросы обсуждаются на Совете, но репродукторы всеобщего оповещения уже проревели главное: угроза катастрофы является совершенно реальной; в распоряжении Совета имеется всего один десантный звездолет малой грузоподъемности; Детское эвакуировано, и дети размещены в городском парке под наблюдением воспитателей и врачей; лайнер-звездолет «Стрела» непрерывно поддерживает связь с Радугой и находится на пути к ней, но прибудет не ранее чем через десять часов. Трижды в час дежурный Совета информировал площадь о положении фронтов Волны. Репродуктор гремел: «Внимание, Радуга! Передаем информацию…» И тогда площадь замолкала, и все жадно слушали, досадливо оглядываясь на шахту, из которой доносился гулкий рокот «кротов». Волна двигалась странно. Ее ускорение то увеличивалось – и тогда люди мрачнели и опускали глаза,– то уменьшалось – и тогда лица светлели и появлялись неуверенные улыбки,– но Волна двигалась, горели посевы, вспыхивали леса, пылали оставленные поселки. Официальной информации было очень мало – может быть, потому, что некому и некогда было ею заниматься, и, как всегда в таких случаях, основным видом информации становились слухи. Следопыты и строители все глубже врывались в землю, и поднимавшиеся из шахты измазанные усталые люди кричали, весело скаля зубы, что им нужно еще каких-нибудь два-три часа – и они закончат глубокое и достаточно просторное убежище для всех. На них смотрели с некоторой надеждой, и надежда эта подкреплялась упорными слухами о расчете, якобы произведенном Этьеном Ламондуа, Пагавой и каким-то Патриком. Согласно этому расчету северная и южная Волны, столкнувшись на экваторе, должны «взаимно энергетически свернуться и деритринитировать», поглотив большое количество энергии. Говорили, что после этого на Радуге должен выпасть слой снега толщиной в полтора метра. Говорили также, что полчаса тому назад в Институте дискретного пространства, слепые белые стены которого мог увидеть с площади любой желающий, удалось, наконец, осуществить успешный нуль-запуск человека к Солнечной системе, и даже назвали имя пилота, первого в мире нуль-перелетчика, в настоящую минуту якобы благополучно пребывающего на Плутоне. Рассказывали о сигналах, полученных из-за южной Волны. Сигналы были чрезвычайно сильно искажены помехами, но их удалось дешифровать, и тогда якобы выяснилось, что несколько человек, добровольно оставшихся на одной из энергостанций на пути Волны, выжили и чувствуют себя удовлетворительно, что и свидетельствует о том, что П-волна в отличие от Волн ранее известных типов не представляет реальной опасности для жизни. Называли даже имена счастливцев, и нашлись люди, знавшие их лично. В подтверждение передавали рассказ очевидца о том, как известный Камилл выскочил из Волны на горящем птерокаре и пронесся мимо чудовищной кометой, что-то крича и размахивая рукой. Большое распространение получил слух о том, что один старый звездолетчик, работающий сейчас в шахте, сказал якобы примерно следующее: «Командира «Стрелы» я знаю сто лет. Если он говорит, что будет не раньше чем через десять часов, то это значит, что он будет не позже чем через три часа. И не надо кивать на Совет. Там сидят дилетанты, представления не имеющие о том, что такое современный звездолет и на что он способен в опытных руках». Мир вдруг потерял простоту и ясность. Стало трудно отделять правду от неправды. Самый честный человек, знакомый вам с детства, мог с легким сердцем солгать только для того, чтобы вас поддержать и успокоить, а через двадцать минут вы видели его уже согнувшимся в тоске под тяжестью нелепого слуха о том, что Волна, мол, хотя и не опасна для жизни, но необратимо уродует психику, отбрасывая ее на уровень пещерной. Люди на площади видели, как в здание Совета вошла высокая большая женщина с заплаканным лицом, ведущая за руку мальчика лет пяти в красных штанишках. Многие узнали ее – это была Женя Вязаницына, жена директора Радуги. Она вышла очень скоро в сопровождении Канэко, который вежливо, но твердо вел ее под локоть. Она больше не плакала, но на лице ее была такая свирепая решимость, что люди испуганно сторонились, уступая ей дорогу. Мальчик спокойно грыз пряник. Тем, кто был занят, было много лучше. Поэтому большая группа художников, писателей и артистов, проспорив до хрипоты, приняла, наконец, окончательное решение и двинулась к окраине города к ракетчикам. Вряд ли они могли чем-нибудь серьезно помочь, но они были уверены, что им найдут дело. Некоторые спустились в шахту, где велись уже горизонтальные выработки. А несколько опытных пилотов сели в птерокары и умчались к северу и к югу, чтобы присоединиться к наблюдателям Совета, уже несколько часов играющим в пятнашки со смертью. Оставшиеся видели, как перед подъездом Совета опустился опаленный, ведь в пятнах и вмятинах флаер. Из него с трудом вылезли двое, постояли на трясущихся ногах и двинулись к дверям, поддерживая друг друга. Лица их были желтые и опухшие, и в них только с трудом признали молодого физика Карла Гофмана и испытателя-нулевика Тимоти Сойера, известного искусством игры на банджо. Сойер только мотал головой и мычал, а Гофман, некоторое время посипев горлом, невнятно рассказал, что они только что пытались перепрыгнуть через Волну, подошли к ней на расстояние двадцати километров, но тут у Тима стало плохо с глазами, и они были вынуждены вернуться. Оказалось, что в Совете была выдвинута идея переброски населения на ту сторону Волны. Сойер и Гофман были разведчиками. И сейчас же кто-то рассказал, что двое Следопытов пытались поднырнуть под Волну в открытом море на исследовательском батискафе, но пока еще не вернулись, и ничего о них не известно. К этому времени на площади осталось человек двести – меньше половины взрослого населения Радуги. Люди старались держаться группами. Они неторопливо переговаривались между собой, не отрывая глаз от окон Совета. На площади становилось тихо: «кроты» ушли глубоко, и рев их был едва слышен. Разговоры велись невеселые. – Опять у меня испорчен отпуск. На этот раз, кажется, надолго. – Убежище, подземелье… подполье… Снова наступает черная стена, и люди уходят в подполье. – Жалко, что нет никакого настроения писать. Вы посмотрите, как красиво здание Совета. Какая цветовая глубина. Я бы с огромным удовольствием его написал… и передал бы это настроение напряженности и ожидания, но… Не могу. Тошно. – Странно все-таки. Кажется, мы выбирали не тайный Совет. Типично жреческие замашки. Запереться в кабинете и обсуждать там судьбу планеты… Мне, в конце концов, не так уж и важно, о чем они там говорят, но это же неприлично… – Мне очень не нравится Ананьев. Полюбуйтесь, вот уже два часа он сидит один, ни с кем не разговаривает и только все время точит ножичек… Пойду с ним поговорю. Пойдемте со мной, хотите? – Аодзора сгорела… Моя Аодзора. Я ее строил. Теперь опять строить… А потом они ее опять сожгут. – Мне их жалко. Вот мы с тобой сидим вдвоем, и, честное слово, ничего я не боюсь! А Матвей Сергеевич не может даже в последние часы побыть с женой. Нелепо все это. Зачем? – Я сижу здесь и болтаю, потому что считаю: единственная возможность – это звездолет. А все остальное – это пшик, барахтанье, самодеятельность. – Почему я сюда прилетел? Чем плохо мне было на Земле? Радуга, Радуга, как ты нас обидела… В это время репродуктор всеобщего оповещения проревел: – Внимание, Радуга! Говорит Совет! Созывается общее собрание населения планеты! Собрание состоится на площади Совета и начнется через пятнадцать минут. Повторяю… Пробираясь через толпу к зданию Совета, Горбовский обнаружил, что пользуется необычайной популярностью. Перед ним расступались, на него показывали глазами и даже пальцами, с ним здоровались, его спрашивали: «Ну как там, Леонид Андреевич?» – и за его спиной вполголоса произносили его фамилию, названия звезд и планет, с которыми он имел дело, а также названия кораблей, которыми он командовал. Горбовский, давно уже отвыкший от такой популярности, раскланивался, делал рукой салют, улыбался, отвечал: «Да пока все в порядке»,– и думал: «Пусть теперь мне кто-нибудь скажет, что широкие массы больше не интересуются звездоплаванием». Одновременно он почти физически ощущал страшное нервное напряжение, царившее на площади. Это было чем-то похоже на последние минуты перед очень трудным и ответственным экзаменом. Напряжение это передалось и ему. Улыбаясь и отшучиваясь, он пытался определить настроение и коллективную мысль этой толпы и гадал, что они скажут, когда он объявит свое решение. Верю в вас, настойчиво думал он. Верю, верю во что бы то ни стало. Верю в вас, испуганные, настороженные, разочарованные, фанатики. Люди. У самой двери его нагнал и остановил незнакомый человек в спецкостюме для шахтных работ. – Леонид Андреевич,– сказал он, озабоченно улыбаясь.– Минуточку. Буквально одну минуточку. – Пожалуйста, пожалуйста,– сказал Горбовский. Человек торопливо рылся в карманах. – Когда прибудете на Землю,– говорил он,– не откажите в любезности… Куда же оно запропастилось?.. Не думаю, чтобы это вас очень затруднило. Ага, вот оно…– Он вынул сложенный вдвое конверт.– Адрес тут есть, печатными буквами… Не откажитесь переслать. Горбовский покивал. – Я даже по-письменному могу,– сказал он ласково и взял конверт. – Почерк отвратительный. Сам себя читать не могу, а сейчас писал в спешке…– Он помолчал, затем протянул руку.– Счастливого пути! Заранее спасибо вам. – Как ваша шахта? – спросил Горбовский. – Отлично,– ответил человек.– Не беспокойтесь за нас. Горбовский вошел в здание Совета и стал подниматься по лестнице, обдумывая первую фразу своего обращения к Совету. Фраза никак не получалась. Он не успел подняться на второй этаж, когда увидел, что члены Совета спускаются ему навстречу. Впереди, ведя пальцем по перилам, легко ступал Ламондуа, совершенно спокойный и даже какой-то рассеянный. При виде Горбовского он улыбнулся странной, растерянной улыбкой и сейчас же отвел глаза. Горбовский посторонился. За Ламондуа шел директор, багровый и свирепый. Он буркнул: «Ты готов?» – и, не дожидаясь ответа, прошел мимо. Следом прошли остальные члены Совета, которых Горбовский не знал. Они громко и оживленно обсуждали вопрос об устройстве входа в подземное убежище, и в громкости этой и в их оживлении отчетливо чувствовалась фальшь, и было видно, что мысли их заняты совсем другим. А последним – на некотором расстоянии от всех – спускался Станислав Пишта, такой же широкий, дочерна загорелый и пышноволосый, как двадцать пять лет назад, когда он командовал «Подсолнечником» и вместе с Горбовским штурмовал Слепое Пятно. – Ба! – сказал Горбовский. – О! – сказал Станислав Пишта. – Ты что здесь делаешь? – Ругаюсь с физиками. – Молодец,– сказал Горбовский.– Я тоже буду. А пока скажи, кто здесь заведует детской колонией? – Я,– ответил Пишта. Горбовский недоверчиво посмотрел на него. – Я, я! – Пишта усмехнулся.– Не похоже? Сейчас ты убедишься. На площади. Когда начнется свара. Уверяю тебя, это будет совершенно непедагогичное зрелище. Они стали медленно спускаться к выходу. – Свара пусть,– сказал Горбовский.– Это тебя не касается. Где дети? – В парке. – Очень хорошо. Отправляйся туда и немедленно – слышишь? – немедленно начинай погрузку детей на «Тариэль». Там тебя ждут Марк и Перси. Ясли мы уже погрузили. Ступай быстро. – Ты молодец,– сказал Пишта. – А как же,– сказал Горбовский.– А теперь беги. Пишта хлопнул его по плечу и вперевалку побежал вниз. Горбовский вышел вслед за ним. Он увидел сотни лиц, обращенных к нему, и услышал грохочущий голос Матвея, говорившего в мегафон: – …и фактически мы решаем сейчас вопрос, что является самым ценным для человечества и для нас, как части человечества. Первым будет говорить заведующий детской колонией товарищ Станислав Пишта. – Он ушел,– сказал Горбовский. Директор оглянулся. – Как ушел? – спросил он шепотом.– Куда? На площади было очень тихо. – Тогда разрешите мне,– сказал Ламондуа. Он взялся за мегафон. Горбовский видел, как его тонкие белые пальцы плотно легли на судорожно стиснутые толстые пальцы Матвея. Директор отдал мегафон не сразу. – Мы все знаем, что такое Радуга,– начал Ламондуа.– Радуга – это планета, колонизированная наукой и предназначенная для проведения физических экспериментов. Результата этих экспериментов ждет все человечество. Каждый, кто приезжает на Радугу и живет здесь, знает, куда он приехал и где он живет.– Ламондуа говорил резко и уверенно, он был очень хорош сейчас – бледный, прямой, напряженный, как струна.– Мы все солдаты науки. Мы отдали науке всю свою жизнь. Мы отдали ей всю нашу любовь и все лучшее, что у нас есть. И то, что мы создали, принадлежит, по сути дела, уже не нам. Оно принадлежит науке и всем двадцати миллиардам землян, разбросанным по Вселенной. Разговоры на моральные темы всегда очень трудны и неприятны. И слишком часто разуму и логике мешает в этих разговорах наше чисто эмоциональное «хочу» и «не хочу», «нравится» и «не нравится». Но существует объективный закон, движущий человеческое общество. Он не зависит от наших эмоций. И он гласит: человечество должно познавать. Это самое главное для нас – борьба знания против незнания. И если мы хотим, чтобы наши действия не казались нелепыми в свете этого закона, мы должны следовать ему, даже если нам приходится для этого отступать от некоторых врожденных или заданных нам воспитанием идей.– Ламондуа помолчал и расстегнул воротник рубашки.– Самое ценное на Радуге – это наш труд. Мы тридцать лет изучали дискретное пространство. Мы собрали здесь лучших нуль-физиков Земли. Идеи, порожденные нашим трудом, до сих пор еще находятся в стадии освоения, настолько они глубоки, перспективны и, как правило, парадоксальны. Я не ошибусь, если скажу, что только здесь, на Радуге, существуют люди – носители нового понимания пространства и что только на Радуге есть экспериментальный материал, который послужит для теоретической разработки этого понимания. Но даже мы, специалисты, не способны сейчас сказать, какую гигантскую, необозримую власть над миром принесет человечеству наша новая теория. Не на тридцать лет – на сто, двести… триста лет будет отброшена наука. Ламондуа остановился, лицо его пошло красными пятнами, плечи поникли. Мертвая тишина стояла над городом. – Очень хочется жить,– сказал вдруг Ламондуа.– И дети… У меня их двое, мальчик и девочка; они там, в парке… Не знаю. Решайте. Он опустил мегафон и остался стоять перед толпой весь обмякший, постаревший и жалкий. Толпа молчала. Молчали нуль-физики, стоявшие в первых рядах, несчастные носители нового понимания пространства, единственные на всю Вселенную. Молчали художники, писатели и артисты, хорошо знавшие, что такое тридцатилетний труд, и слишком хорошо знавшие, что всякий шедевр неповторим. Молчали на грудах выброшенной породы строители, тридцать лет работавшие бок о бок с нулевиками и для нулевиков. Молчали члены Совета – люди, которых считали самыми умными, самыми знающими, самыми добрыми и от которых в первую очередь зависело то, что должно было произойти. Горбовский видел сотни лиц, молодых и старых, мужских и женских, и все они казались сейчас ему одинаковыми, необыкновенно похожими на лицо Ламондуа. Он отчетливо представлял себе, что они думают. Очень хочется жить: молодому – потому что он так мало прожил, старому – потому что так мало осталось жить. С этой мыслью еще можно справиться: усилие воли – и она загнана в глубину и убрана с дороги. Кто не может этого, тот больше ни о чем не думает, и вся его энергия направлена на то, чтобы не выдать смертельного ужаса. А остальные… Очень жалко труда. Очень жалко, невыносимо жалко детей. Даже не то чтобы жалко – здесь много людей, которые к детям равнодушны, но кажется подлым думать о чем-нибудь другом. И надо решать. Ох, до чего же это трудно – решать! Надо выбрать и сказать вслух, громко, что ты выбрал. И тем самым взять на себя гигантскую ответственность, совершенно непривычную по тяжести ответственность перед самим собой, чтобы оставшиеся три часа жизни чувствовать себя человеком, не корчиться от непереносимого стыда и не тратить последний вздох на выкрик «Дурак! Подлец!», обращенный к самому себе. Милосердие, подумал Горбовский. Он подошел к Ламондуа и взял у него мегафон. Кажется, Ламондуа этого даже не заметил. – Видите ли,– проникновенно сказал Горбовский в мегафон,– боюсь, что здесь какое-то недоразумение. Товарищ Ламондуа предлагает вам решать. Но понимаете ли, решать, собственно, нечего. Все уже решено. Ясли и матери с новорожденными уже на звездолете. (Толпа шумно вздохнула.) Остальные ребятишки грузятся сейчас. Я думаю, все поместятся. Даже не думаю, уверен. Вы уж простите меня, но я решил самостоятельно. У меня есть на это право. У меня есть даже право решительно пресекать все попытки помешать мне выполнить это решение. Но это право, по-моему, ни к чему. В общем-то товарищ Ламондуа высказал интересные мысли. Я бы с удовольствием с ним поспорил, но мне надо идти. Товарищи родители, вход на космодром совершенно свободный. Правда, простите, на борт звездолета подниматься не надо. – Вот и все,– громко сказал кто-то в толпе.– И правильно. Шахтеры, за мной! Толпа зашумела и задвигалась. Взлетело несколько птерокаров. – Из чего надо исходить? – сказал Горбовский.– Самое ценное, что у нас есть,– это будущее… – У нас его нет,– сказал в толпе суровый голос. – Наоборот, есть! Наше будущее – это дети. Не правда ли, очень свежая мысль! И вообще нужно быть справедливыми. Жизнь прекрасна, и мы все уже знаем это. А детишки еще не знают. Одной любви им сколько предстоит! Я уж не говорю о нуль-проблемах. (В толпе зааплодировали.) А теперь я пошел. Горбовский сунул мегафон одному из членов Совета и подошел к Матвею. Матвей несколько раз крепко ударил его по спине. Они смотрели на тающую толпу, на оживившиеся лица, сразу ставшие очень разными, и Горбовский пробормотал со вздохом: – Забавно, однако. Вот мы совершенствуемся, совершенствуемся, становимся лучше, умнее, добрее, а до чего все-таки приятно, когда кто-нибудь принимает за тебя решение… ГЛАВА 9 «Тариэль-Второй», десантный сигма-Д-звездолет, создавался для переброски на большие расстояния небольших групп исследователей с минимальным комплектом лабораторного оборудования. Он был очень хорош для высадки на планеты с бешеными атмосферами, обладал огромным запасом хода, был прочен, надежен и на девяносто пять процентов состоял из энергетических емкостей. Разумеется, на корабле был жилой отсек из пяти крошечных кают, крошечной кают-компании, миниатюрного камбуза и вместительной рубки, сплошь заставленной пультами приборов управления и контроля. Был на корабле и грузовой отсек – довольно обширное помещение с голыми стенами и низким потолком, лишенное принудительного кондиционирования, пригодное (в самом крайнем случае) для устройства походной лаборатории. Нормально «Тариэль-Второй» принимал на борт до десяти человек, считая с экипажем. Детей грузили через оба люка: младших – через пассажирский, старших – через грузовой. Возле люков толпились люди, и их было гораздо больше, чем ожидал Горбовский. С первого же взгляда было видно, что здесь не только воспитатели и родители. Поодаль громоздились ящики с нерозданными ульмотронами и с оборудованием для Следопытов Лаланды. Взрослые были молчаливы, но у корабля стоял непривычный шум: писк, смех, тонкоголосое нестройное пение – тот гомон, который во все времена был так характерен для интернатов, детских площадок и амбулаторий. Знакомых лиц видно не было, только в стороне Горбовский узнал Алю Постышеву. Да и она была совсем другая – поникшая и грустная, одетая изящно и аккуратно. Она сидела на пустом ящике, положив руки на колени, и смотрела на корабль. Она ждала. Горбовский вылез из птерокара и направился к звездолету. Когда он проходил мимо Али, она жалостно улыбнулась ему и сказала: «А я Марка жду». – «Да-да, он скоро выйдет»,– ласково сказал Горбовский и пошел дальше. Но его сразу остановили, и он понял, что добраться до люка будет не так просто. Крупный бородатый человек в панаме преградил ему дорогу. – Товарищ Горбовский,– сказал он.– Я вас прошу, возьмите. Он протянул Горбовскому длинный тяжелый сверток. – Что это? – спросил Горбовский. – Моя последняя картина. Я Иоганн Сурд. – Иоганн Сурд,– повторил Горбовский.– Я не знал, что вы здесь. – Возьмите. Она весит совсем немного. Это лучшее, что я сделал в жизни. Я привозил ее сюда на выставку. Это «Ветер»… У Горбовского все сжалось внутри. – Давайте,– сказал он и бережно принял сверток. Сурд поклонился. – Спасибо, Горбовский,– сказал он и исчез в толпе. Кто-то крепко и больно схватил Горбовского за руку. Он обернулся и увидел молоденькую женщину. У нее дрожали губы и лицо было мокрое от слез. – Вы капитан? – спросили она надорванным голосом. – Да, да. Я капитан. Она еще больнее стиснула его руку. – Там мой мальчик… На корабле…– Губы начали кривиться.– Я боюсь… Горбовский сделал удивленное лицо. – Но чего же? Там он в полной безопасности. – Вы уверены? Вы обещаете мне?.. – Он там в полной безопасности,– повторил Горбовский решительно.– Это очень хороший корабль! – Столько детей,– сказала она, всхлипывая.– Столько детей!.. Она отпустила его руку и отвернулась. Горбовский, потоптавшись в нерешительности, пошел дальше, загораживая руками и боками шедевр Сурда, но его тут же схватили с обеих сторон под локти. – Это весит всего три кило,– сказал бледный угловатый мужчина.– Я никогда никого ни о чем не просил… – Вижу,– согласился Горбовский. Это действительно было заметно. – Здесь отчет о наблюдениях Волны за десять лет. Шесть миллионов фотокопий. – Это очень важно! – подтвердил второй человек, державший Горбовского за левый локоть. У него были толстые добрые губы, небритые щеки и маленькие умоляющие глазки.– Понимаете, это Маляев…– Он указал пальцем на первого.– Вы непременно должны взять эту папку… – Помолчите, Патрик,– сказал Маляев.– Леонид Андреевич, поймите… Чтобы это больше не повторилось… Чтобы больше никогда,– он задохнулся,– чтобы больше никто и никогда не ставил перед нами этот позорный выбор… – Несите за мной,– сказал Горбовский.– У меня заняты руки. Они отпустили его, и он сделал шаг вперед, но ударился коленом о большой, закутанный в брезент предмет, который с явным трудом держали на весу двое юношей в одинаковых синих беретах. – Может, возьмете? – пропыхтел один. – Если можно…– сказал другой. – Мы два года ее строили… – Пожалуйста. Горбовский покачал головой и стал их осторожно обходить. – Леонид Андреевич,– жалобно сказал первый.– Мы вас умоляем. Горбовский снова покачал головой. – Не унижайся,– сказал второй сердито. Он вдруг отпустил свой угол, и закутанный предмет с треском ударился о землю.– Ну что ты держишь? Он с неожиданной яростью пнул свой аппарат ногой и, сильно прихрамывая, пошел прочь. – Володька! – крикнул первый с тревогой ему вслед.– Не сходи с ума! Горбовский отвернулся. – Скульпторам, конечно, надеяться не на что,– сказал над его ухом вкрадчивый голос. Горбовский только помотал головой: говорить он не мог. За его спиной, наступая ему на пятки, хрипло дышал Маляев. Еще группа каких-то людей с рулонами, свертками и пакетами в руках разом стронулась с места и пошла рядом. – Может быть, имеет смысл сделать так…– нервно и отрывисто заговорил один из них.– Может быть, все… Сложить все у грузового люка… Мы понимаем, что шансов мало… Но вдруг все-таки останутся места… В конце концов, это не люди, это вещи… Рассовать их где-нибудь… как-нибудь… – Да… да…– сказал Горбовский.– Я вас прошу, займитесь этим.– Он приостановился и переложил шедевр на другое плечо.– Сообщите об этом всем. Пусть сложат у грузового люка. Шагах в десяти и в стороне. Хорошо? В толпе произошло движение, стало не так тесно. Люди с рулонами и свертками стали расходиться, и Горбовский выбрался, наконец, на свободное пространство возле пассажирского люка, где малыши, выстроенные парами, ждали очереди попасть в руки Перси Диксона. Карапузы в разноцветных курточках, штанишках и шапочках пребывали в состоянии радостного возбуждения, вызванного перспективой всамделишного звездного перелета. Они были очень заняты друг другом и голубоватой громадой корабля и одаривали толпившихся вокруг родителей разве что рассеянными взглядами. Им было не до родителей. В круглом отверстии люка стоял Перси Диксон, облаченный в стариннейшую, давно забытую парадную форму звездолетчика, тяжелую и душную, с наспех посеребренными пуговицами, со значками и ослепительными позументами. Пот градом катился по его волосатому лицу, и время от времени он взревывал морским голосом: «По бим-бом-брамселям! По местам стоять, с якоря сниматься!» Это было очень весело, и восторженные мальки не спускали с него завороженных глаз. Тут же были двое воспитателей: мужчина держал в руке списки, а женщина очень весело пела с ребятишками песенку о храбром носороге. Ребятишки, не отрывая глаз от Диксона, подпевали с большим азартом, и каждый тянул свое. Горбовский подумал, что если вот так стоять спиной к толпе, то можно подумать, будто действительно добрый дядя Перси организовал для дошкольников веселый облет Радуги на настоящем звездолете. Но тут Диксон поднял на руки очередного малыша и, обернувшись, передал его кому-то в тамбуре, и тогда за спиной Горбовского женский голос истерически закричал: «Толик мой! Толик…» И Горбовский оглянулся и увидел бледное лицо Маляева, и напряженные лица отцов, и лица матерей, улыбающиеся жалкими, кривыми улыбками, и слезы на глазах, и закушенные губы, и отчаяние, и бьющуюся в истерике женщину, которую поспешно уводил, обняв за плечи, человек в комбинезоне, испачканном землей. И кто-то отвернулся, и кто-то согнулся и торопливо побрел прочь, натыкаясь на встречных, а кто-то просто лег на бетон и стиснул голову руками. Горбовский увидел Женю Вязаницыну, пополневшую и похорошевшую, с огромными сухими глазами и решительно сжатым ртом. Она держала за руку толстого спокойного мальчика в красных штанишках. Мальчик жевал яблоко и во все глаза глядел на блестящего Перси Диксона. – Здравствуй, Леонид,– сказала она. – Здравствуй, Женечка,– сказал Горбовский. Маляев и Патрик отошли в сторону. – Какой ты худой,– сказала она.– Все такой же худой. И даже еще больше высох. – А ты похорошела. – Я не очень отрываю тебя? – Да нет, все идет, как должно идти. Мне только нужно осмотреть корабль. Я очень боюсь, что у нас все-таки не хватит места. – Очень плохо одной. Матвей занят, занят, занят… Иногда мне кажется, что ему абсолютно все равно. – Ему очень не все равно,– сказал Горбовский.– Я разговаривал с ним. Я знаю: ему очень не все равно… Но он ничего не может сделать. Все дети на Радуге – это его дети. Он не может иначе. Она слабо махнула свободной рукой. – Я не знаю, что делать с Алешкой,– сказала она.– Он у нас совсем домашний. Он даже в детском саду никогда не был. – Он привыкнет. Дети очень быстро ко всему привыкают, Женечка. И ты не бойся: ему будет хорошо. – Я даже не знаю, к кому обратиться. – Все воспитатели хороши. Ты же знаешь это. Все одинаковы. Алешке будет хорошо. – Ты меня не понимаешь. Ведь его даже нет ни в каких списках. – И чего же тут страшного? Есть он в списках или нет, ни один ребенок не останется на Радуге. Списки только для того, чтобы не растерять детей. Хочешь, я пойду и скажу, чтобы его записали? – Да,– сказала она.– Нет… Подожди. Можно я поднимусь вместе с ним на корабль? Горбовский печально покачал головой. – Женечка,– мягко сказал он.– Не надо. Не надо беспокоить детей. – Я никого не буду беспокоить. Я только хочу посмотреть, как ему там будет… Кто будет рядом… – Такие же ребятишки. Веселые и добрые. – Можно я поднимусь с ним? – Не надо, Женечка. – Надо. Очень надо. Он не сможет один. Как он будет жить без меня? Ты ничего не понимаешь. Все вы совершенно ничего не понимаете. Я буду делать все, что нужно. Любую работу. Я ведь все умею. Не будь таким бесчувственным… – Женечка, посмотри вокруг. Это матери. – Он не такой, как все. Он слабый. Капризный. Он привык к постоянному вниманию. Он не сможет без меня. Не сможет! Ведь я-то знаю это лучше всех! Неужели ты воспользуешься тем, что мне некому на тебя жаловаться? – Неужели ты займешь место ребенка, который должен будет остаться здесь? – Никто не останется,– сказала она страстно.– Я уверена, что никто! Все поместятся! А мне ведь совсем не надо места! Есть же у вас какие-нибудь машинные помещения, какие-нибудь камеры… Я должна быть с ним! – Я ничего не могу сделать для тебя. Прости. – Можешь! Ты капитан. Ты все можешь. Ты же всегда был добрым человеком, Леня! – Я и сейчас добрый. Ты себе представить не можешь, какой я добрый. – Я не отойду от тебя,– сказала она и замолчала. – Хорошо,– сказал Горбовский.– Только давай сделаем так. Сейчас я отведу в корабль Алешку, осмотрю помещения и вернусь к тебе. Хорошо? Она пристально глядела ему в глаза. – Ты не обманешь меня. Я знаю. Я верю. Ты никогда никого не обманывал. – Я не обману. Когда корабль стартует, ты будешь рядом со мной. Давай мальчика. Не отрывая глаз от его лица, она как во сне подтолкнула к нему Алешку. – Иди, иди, Алик,– сказала она.– Иди с дядей Леней. – Куда? – спросил мальчик. – В корабль,– сказал Горбовский, беря его за руку.– Куда же еще? Вот в этот корабль. Вон к тому дяде. Хочешь? – Хочу к тому дяде,– заявил мальчик. На мать он больше не смотрел. Они вместе подошли к трапу, по которому поднимались последние ребятишки. Горбовский сказал воспитателю: – Внесите в список. Алексей Матвеевич Вязаницын. Воспитатель посмотрел на мальчика, затем на Горбовского и кивнул, записывая. Горбовский медленно поднялся по трапу, перетащил Алексея Матвеевича через высокий комингс, подняв за руку. – Это называется тамбур,– сказал он. Мальчик подергал руку, освободился и, подойдя вплотную к Перси Диксону, стал его рассматривать. Горбовский снял с плеча и поставил в угол картину Сурда. Что еще? – подумал он. Да! Он вернулся к люку и, высунувшись, принял от Маляева папку. – Спасибо,– сказал Маляев, улыбаясь.– Не забыли… Спокойной плазмы. Патрик тоже улыбался. Кивая, они попятились к толпе. Женя стояла под самым люком, и Горбовский помахал ей рукой. Потом он повернулся к Диксону. – Жарко? – спросил он. – Ужасно. Сейчас бы душ принять. А в душевых дети. – Освободите душевые,– сказал Горбовский. – Легко сказать.– Диксон тяжело вздохнул и, скривившись, оттянул тесный воротник мундира.– Борода лезет под воротник,– пробормотал он.– Колется невыносимо. Все тело зудит. – Дядя,– сказал мальчик Алеша.– А у тебя борода настоящая? – Можешь подергать,– сказал Перси со вздохом и нагнулся. Мальчик подергал. – Все равно ненастоящая,– заявил он. Горбовский взял его за плечо, но Алеша вывернулся. – Не хочу с тобой,– сказал он.– Хочу с капитаном. – Вот и хорошо,– сказал Горбовский.– Перси, отведите его к воспитателю. Он шагнул к двери в коридор. – Не упадите в обморок,– сказал Диксон вслед. Горбовский откатил дверь. Да, такого в корабле еще не бывало. Визг, смех, свист, щебет, воркование, воинственные клики, стук, звон, топот, скрип металла о металл, мяукающие вопли младенцев… Неповторимые запахи молока, меда, лекарств, разгоряченных детских тел, мыла – несмотря на кондиционирование, несмотря на непрерывную работу аварийных вентиляторов… Горбовский пошел по коридору, выбирая место, куда ступить, опасливо заглядывая в распахнутые двери, где прыгали, плясали, баюкали кукол, целились из ружей, набрасывали лассо, толклись в невообразимой тесноте, сидели и ползали на откинутых койках, на столах, под столами, под койками четыре десятка мальчиков и девочек в возрасте от двух до шести лет. Из каюты в каюту бегали озабоченные воспитатели. В кают-компании, из которой была выброшена почти вся мебель, молодые матери кормили и пеленали новорожденных, и тут же были ясли – пятеро ползунков, переговариваясь на птичьем языке, бродили на четвереньках в отгороженном углу. Горбовский представил себе все это в состоянии невесомости, зажмурился и прошел в рубку. Горбовский не узнал рубки. Здесь было пусто. Исчез громадный контроль-комбайн, занимавший треть помещения. Исчез пульт управления, исчезло кресло пилота-дублера. Исчез пульт обзорного экрана. Исчезло кресло перед вычислителем. А сам вычислитель, наполовину разобранный, блестел обнажившимися блок-схемами. Корабль перестал быть звездолетом. Он превратился в самоходную межпланетную баржу, сохранившую хороший ход, но годную только для перелетов по инерционным траекториям. Горбовский сунул руки в карманы. Диксон сопел у него над ухом. – Так-так,– сказал Горбовский.– А где Валькенштейн? – Здесь.– Валькенштейн высунулся из недр вычислителя. Он был мрачен и очень решителен. – Молодец, Марк,– сказал Горбовский.– И вы молодец, Перси. Спасибо! – Вас уже три раза спрашивал Пишта,– сказал Марк и снова скрылся в вычислителе.– Он у грузового люка. Горбовский пересек рубку и вышел в грузовой отсек. Ему стало жутко. Здесь в длинном и узком помещении, слабо освещенном двумя газосветными лампами, стояли, плотно прижавшись друг к другу, мальчики и девочки школьники – от первоклассников до старших классов. Они стояли молча, почти не шевелясь, только переступая с ноги на ногу, и смотрели в распахнутый люк, где виднелось голубое небо да плоская белая крыша далекого пакгауза. Несколько секунд Горбовский, покусывая губу, смотрел на детей. – Первоклассников перевести в коридор,– сказал он.– Второй и третий классы – в рубку. Сейчас же. – И это еще не все,– тихо сказал Диксон.– Десять человек застряли где-то на пути из Детского… Впрочем, кажется, они погибли. Группа старшеклассников отказывается грузиться. И есть еще группа детей аутсайдеров, которые только сейчас прибыли. Впрочем, сами увидите. – Вы все-таки сделайте, как я сказал,– предложил Горбовский.– Первые три класса – в коридор и в рубку. А сюда – свет, экран, показывайте фильмы. Исторические фильмы. Пусть смотрят, как бывало раньше. Действуйте, Перси. И еще – составьте из ребят цепочку до Валькенштейна, пусть по конвейеру передают детали, это их немного займет. Он с трудом протиснулся к люку и сбежал вниз. У подножия трапа, окруженная воспитателями, стояла большая группа ребятишек разного возраста. Слева беспорядочной грудой было свалено все самое драгоценное из предметов материальной культуры Радуги: связки документов, папки, машины и модели машин, закутанные в материю скульптуры, свертки холстов. А справа, шагах в двадцати, стояли угрюмые юноши и девушки пятнадцати-шестнадцати лет, и перед ними, заложив руки за спину, нагнув голову, расхаживал очень серьезный Станислав Пишта. Негромко, но внятно он говорил: – …Считайте, что это экзамен. Поменьше думайте о себе и побольше о других. Ну и что же, что вам стыдно? Возьмите себя в руки, пересильте это чувство! Старшеклассники упрямо молчали. И подавленно молчали взрослые, сгрудившиеся перед грузовым люком. Некоторые ребята украдкой оглядывались, и было видно, что они не прочь удрать, но бежать было невозможно – вокруг стояли их отцы и матери. Горбовский посмотрел на люк. Даже отсюда было видно, что корабль набит битком. В широком, как ворота, люке тесной шеренгой стояли дети. Лица у них были недетские – слишком серьезные и слишком печальные. К Горбовскому как-то боком придвинулся огромный, очень красивый молодой человек с тоскливыми просящими глазами, безобразно не соответствующими всему его облику. – Одно слово, капитан,– проговорил он дрожащим голосом.– Одно только слово… – Минутку,– сказал Горбовский. Он подошел к Пиште и обнял его за плечи. – Места хватит всем,– говорил Пишта.– Пусть это вас не беспокоит… – Станислав,– сказал Горбовский,– распорядись грузить оставшихся. – Там нет мест,– очень непоследовательно возразил Пишта.– Мы ждали тебя. Хорошо бы очистить резервную Д-камеру. – На «Тариэле» нет резервных Д-камер. Но место сейчас будет. Распоряжайся. Горбовский остался лицом к лицу со старшеклассниками. – Мы не хотим лететь,– сообщил один из них, белобрысый рослый парнишка с яркими зелеными глазами.– Лететь должны воспитатели. – Правильно! – сказала маленькая девушка в спортивных брюках. Позади голос Перси Диксона крикнул: – Бросайте! Прямо на землю! Из люка посыпались звонкие пластины блок-схем. Конвейер заработал. – Вот что, мальчики и девочки,– сказал Горбовский.– Во-первых, у вас еще нет права голоса, потому что вы еще не кончили школу. И во-вторых, нужно иметь совесть. Правда, вы еще молоды и рветесь на геройские подвиги, но дело-то в том, что здесь вы не нужны, а в корабле нужны. Мне страшно подумать, что там будет в инерционном полете. Нужно по два старших на каждую каюту к дошкольникам, по крайней мере три ловкие девочки для яслей и помогать женщинам с новорожденными. Короче говоря, вот где от вас потребуется подвиг. – Простите, капитан,– насмешливо сказал зеленоглазый,– но все эти обязанности прекрасно могут выполнить воспитательницы. – Простите, юноша,– сказал Горбовский,– но я полагаю, вам известны права капитана. Как капитан, я вам обещаю, что из воспитателей полетят только два человека. А главное – напрягитесь и попробуйте представить себе, как будут дальше жить ваши воспитатели, если они займут ваши места на корабле. Игры кончились, мальчики и девочки, перед вами жизнь, какой она бывает иногда,– к счастью, редко. А теперь простите, я занят. В утешение могу сказать вам только одно: в корабль вы войдете последними. Все! Он повернулся к ним спиной и с размаху наткнулся на молодого человека с тоскливыми глазами. – Ох, простите,– сказал Горбовский.– Совсем забыл про вас. – Вы сказали, полетят два воспитателя,– осипшим голосом сказал молодой человек.– Кто? – Кто вы такой? – спросил Горбовский. – Я Роберт Скляров. Я физик-нулевик. Но речь не обо мне. Я вам сейчас все расскажу. Но сначала скажите, кто из воспитателей летит? Скляров… Скляров… Удивительно знакомое имя. Где я о нем слыхал? – Камилл,– сказал Скляров, принужденно улыбаясь. – А,– сказал Горбовский.– Так вас интересует, кто летит? – Он оглядел Склярова.– Хорошо, я вам скажу. Только вам. Летит заведующий и летит главный врач. Они еще этого не знают. – Нет,– сказал Скляров, хватая Горбовского за руки.– Еще один… Еще одну. Турчина Татьяна. Она воспитатель. Ее очень любят. Она опытнейший воспитатель… Горбовский освободил руки. – Нельзя,– сказал он.– Нельзя, милый Роберт! Летят только дети и матери с новорожденными, понимаете? Только дети и матери с грудными младенцами. – Она тоже! – сейчас же сказал Скляров.– Она тоже мать! У нее будет ребенок… Мой ребенок! Спросите у нее… Она тоже мать! Горбовского сильно толкнули в плечо. Он пошатнулся и увидел, как Скляров испуганно пятится, отступая, а на него молча идет маленькая тонкая женщина, удивительно изящная и стройная, с сильной сединой в золотых волосах и прекрасным, но словно окаменевшим лицом. Горбовский провел ладонью по лбу и вернулся к трапу. Теперь здесь оставались только старшеклассники и воспитатели. Остальные взрослые – отцы и матери, и те, кто принес сюда свои творения, и те, кто, видимо, в смутной, неосознанной надежде тянулся к звездолету, медленно пятились, расступаясь и разбиваясь на группы. В люке, расставив руки, стоял Станислав Пишта и кричал: – Потеснитесь чуть-чуть, ребята! Майкл, крикни в рубку, чтобы потеснились! Еще немного! Ему отвечали серьезные детские голоса: – Некуда больше! Все очень плотно стоят! И густой голос Перси Диксона прогудел: – Как так некуда? А вот сюда за пульт? Не бойся, маленькая, током не ударит, проходи, проходи… И ты тоже… И ты, курносый… Больше жизни! И ты… Так… так… И холодный, звякающий, как железо, голос Валькенштейна приговаривал: – Потеснитесь, ребята… Дайте пройти… Подвинься, девочка… Пропусти, мальчик… Пишта посторонился, и рядом с ним появился Валькенштейн с курткой через плечо. – Я остаюсь на Радуге,– сказал он.– Вы уж без меня, Леонид Андреевич.– Глаза его шарили по толпе, отыскивая кого-то. Горбовский кивнул. – Врач на борту? – спросил он. – Да,– ответил Марк.– Из взрослых там только врач и Диксон. Из люка вдруг раздался смех. – Эх вы! – с натугой говорил голос Диксона.– Вот как надо… Раз-два… раз-два… В люке появился Диксон. Он появился над головой Пишты, перевернутое лицо его было потным и ярко-малиновым. – Держите меня, Леонид,– прошипел он.– Я сейчас свалюсь. Ребята хохотали. Это было действительно очень смешно: толстый бортинженер, как муха, висел на потолке, цепляясь руками и ногами за карабины для крепления груза. Он был тяжел и горяч; и когда Пишта с Горбовским вытянули его наружу и поставили на ноги, он сказал, тяжело дыша: – Стар. Стар уже… Виновато моргая, он поглядел на Горбовского. – Не могу я там, Леонид. Тесно, душно, жарко… Костюм этот несчастный… Я остаюсь здесь, а вы уж с Марком летите. Да и надоели вы мне, по правде сказать. – Прощайте, Перси,– сказал Горбовский. – Прощай, дружок,– сказал Диксон растроганно. Горбовский засмеялся и похлопал его по позументам. – Ну что ж, Станислав,– сказал он.– Придется тебе обойтись без бортинженера. Думаю, обойдешься. Твоя задача: выйти на орбиту экваториального спутника и ждать «Стрелу». Остальное сделает командир «Стрелы». Несколько секунд Пишта ошарашенно молчал. Потом он понял. – Ты что это, а? – очень тихо сказал он, шаря взглядом по лицу Горбовского.– Ты что это? Ты Десантник! Что это за жесты? – Жесты? – сказал Горбовский.– Я не умею. А ты иди. Ты за всех них отвечаешь до конца.– Он повернулся к старшеклассникам. – Марш на борт! – крикнул он.– Иди вперед, а то не протиснешься,– сказал он Пиште. Пишта посмотрел на понурых старшеклассников, медленно бредущих к трапу, посмотрел на люк, из которого высовывались лица детей, неловко клюнул Горбовского в щеку, кивнул Марку и Диксону и, поднявшись на цыпочки, взялся за карабины. Горбовский подтолкнул его. Старшеклассники один за другим с нарочитой важностью и неторопливостью начали протискиваться внутрь, мужественно покрикивая: «А ну, шевелись! Подбери губы, наступят! Кто это там ревет? Головы выше!» Последней вошла та самая девочка в спортивных брюках. На секунду она остановилась и с надеждой оглянулась на Горбовского, но тот сделал каменное лицо. – Некуда ведь,– сказала она тихонько.– Видите? Я не помещаюсь. – Ты похудеешь,– пообещал Горбовский и, взяв ее за плечи, осторожно втиснул в толпу. Потом он спросил Диксона: – А где кино? – Все рассчитано,– важно ответил Перси.– Кино начнется в момент старта. Дети любят сюрпризы. – Пишта! – крикнул Горбовский.– Готов? – Готов! – гулко откликнулся Пишта. – Стартуй, Пишта! Спокойной плазмы! Закрывай люки! Мальчики и девочки, спокойной плазмы! Тяжелая плита люка бесшумно выдвинулась из паза в обшивке. Горбовский, прощально махая рукой, отступил от комингса. Вдруг он вспомнил. – Ай! – закричал он.– А письмо? В нагрудном кармане письма не было, в боковом тоже. Люк закрывался. Письмо почему-то оказалось во внутреннем кармане. Горбовский сунул его девочке в спортивных брюках и поспешно отдернул руку. Люк закрылся. Горбовский, сам не зная зачем, погладил голубоватый металл, ни на кого не глядя, спустился на землю, и Диксон с Марком оттащили трап. Вокруг корабля осталось совсем мало народу, зато над кораблем в небе кружились десятки вертолетов и флаеров. Горбовский обогнул груду материальных ценностей, споткнулся о какой-то бюст и пошел вокруг корабля к пассажирскому люку, где его должна была ждать Женя Вязаницына. Хоть бы Матвей прилетел, с тоской подумал он. Он чувствовал себя выжатым и высушенным и очень обрадовался, когда увидел Матвея. Матвей шел ему навстречу. Но он был один. – А где Женя? – спросил Горбовский. Матвей остановился и оглянулся по сторонам. Жени нигде не было. – Она была здесь,– сказал он.– Я говорил с ней по радиофону. Что, люки уже закрыли? – Он все оглядывался. – Да, сейчас старт,– сказал Горбовский. Он тоже озирался. Может быть, она на вертолете, подумал он. Но он знал, что это невозможно. – Странно, что нет Жени,– проговорил Матвей. – Возможно, она на вертолете,– сказал Горбовский. Он вдруг понял, где она. Ай да она, подумал он. – Алешку так и не увидел,– сказал Матвей. Странный широкий звук, похожий на судорожный вздох, пронесся над космодромом. Огромная голубая громада корабля бесшумно оторвалась от земли и медленно пошла вверх. Первый раз в жизни вижу старт своего корабля, подумал Горбовский. Матвей все провожал корабль глазами – и вдруг как ужаленный повернулся к Горбовскому и с изумлением уставился на него. – Постой…– пробормотал он.– Как же это так?.. Почему ты здесь? А как же корабль? – Там Пишта,– сказал Горбовский. Глаза Матвея остановились. – Вот она,– прошептал он. Горбовский обернулся. Над горизонтом ослепительно сияла блестящая ровная полоса. ГЛАВА 10 На окраине Столицы Горбовский попросил остановиться. Диксон затормозил и выжидательно посмотрел на него. – Я пойду пешком,– сказал Горбовский. Он вылез. Сейчас же вслед за ним вылез Марк и, протянув руку, помог выйти Але Постышевой. Всю дорогу от космодрома эта пара молчала на заднем сиденье. Они крепко, по-детски, держались за руки, и Аля, закрыв глаза, прижималась лицом к плечу Марка. – Пойдемте с нами, Перси,– сказал Горбовский.– Будем собирать цветочки, и уже не жарко. И это будет очень полезно для вашего сердца. Диксон покачал косматой головой. – Нет, Леонид,– сказал он.– Давайте лучше попрощаемся. Я поеду. Солнце висело над самым горизонтом. Было прохладно. Солнце светило словно в коридор с черными стенами: обе Волны – северная и южная – уже высоко поднялись над горизонтом. – Вот по этому коридору,– сказал Диксон.– Куда глаза глядят. Прощайте, Леонид, прощай, Марк. И ты, девочка, прощай. Идите… Но сначала я попытаюсь последний раз предугадать ваши поступки. Сейчас это особенно просто. – Да, это просто,– сказал Марк.– Прощайте, Перси. Пошли, малыш. Коротко улыбнувшись, он взглянул на Горбовского, обнял Алю за плечи, и они пошли в степь. Горбовский и Диксон смотрели им вслед. – Немножко поздно,– сказал Диксон. – Да,– согласился Горбовский.– И все-таки я завидую. – Вы любите завидовать. Вы всегда так аппетитно завидуете, Леонид. Я вот тоже завидую. Завидую, что кто-то будет думать о нем в его последние минуты, а обо мне… да и о вас тоже, Леонид, никто. – Хотите, я буду думать о вас? – спросил серьезно Горбовский. – Нет, не стоит.– Диксон, прищурясь, посмотрел на низкое солнце.– Да,– сказал он.– На этот раз нам, кажется, не выбраться. Прощайте, Леонид! Он кивнул и уехал, а Горбовский неспешно зашагал по шоссе рядом с другими людьми, так же неторопливо бредущими в город. Ему было очень легко и покойно впервые за этот сумбурный, напряженный и страшный день. Больше не надо было ни о ком заботиться, не надо было принимать решений, все вокруг были самостоятельны, и он тоже стал совершенно самостоятельным. Таким самостоятельным он еще не был никогда в жизни. Вечер был красив, и если бы не черные стены справа и слева, медленно растущие в синее небо, он был бы просто прекрасен: тихий, прозрачный, в меру прохладный, пронизанный косыми розоватыми лучами солнца. Людей на шоссе оставалось все меньше; многие ушли в степь, как Валькенштейн с Алей, другие остались прямо у обочин. В городе вдоль главной улицы многоцветными пятнами красовались картины, выставленные художниками в последний раз,– у деревьев, у стен домов, на волноводах поперек дороги, на столбах энергопередач. Перед картинами стояли люди, вспоминали, тихо радовались, кто-то – неугомонный – затеял спор, а миловидная худенькая женщина горько плакала, повторяя громко: «Обидно… Как обидно!» Горбовский подумал, что где-то видел ее, но так и не мог вспомнить – где. Слышалась незнакомая музыка: в открытом кафе рядом со зданием Совета маленький, хилый человек с необычайной страстью и темпераментом играл на концертной хориоле, и люди за столиками слушали его, не шевелясь; и еще много людей сидели и слушали на ступеньках и прямо на газонах перед кафе, а к хориоле был прислонен большой лист картона, на котором кривоватыми буквами было написано: «Далекая Радуга». Песня. Не оконч.». Вокруг шахты было много народу, и все были заняты. Матово поблескивал огромный, еще не достроенный купол входного кессона. Из здания театра тянулась цепочка нуль-физиков, тащивших папки, свертки, груды коробок. Горбовский сразу подумал о папке, которую ему передал Маляев. Он попытался вспомнить, куда дел ее. Кажется, оставил в рубке. Или в тамбуре? Не надо вспоминать. Неважно. Следует быть совершенно беззаботным. Странно, неужели физики еще надеются? Правда, всегда можно надеяться на чудо. Но забавно, что на чудо теперь надеются самые скептические и логические люди планеты. У стены Совета, возле подъезда сидел, вытянув ноги, человек в изодранном пилотском комбинезоне, слепой, с забинтованным лицом. На коленях у него лежало блестящее никелированное банджо. Запрокинув голову, слепой слушал песню «Далекая Радуга». Из-за купола появился лжештурман Ганс с огромным тюком на плече. Увидев Горбовского, он заулыбался и сказал на ходу: «А, капитан! Как ваши ульмотроны? Достали? А мы вот архивы хороним. Очень утомительно. День какой-то сумасшедший…» Кажется, это был единственный человек на Радуге, который так и не узнал, что Горбовский настоящий капитан «Тариэля». Из окна Совета Горбовского окликнул Матвей. – «Тариэль» уже на орбите! – крикнул он.– Сейчас прощались. Там все в порядке. – Спускайся,– предложил Горбовский.– Пойдем вместе. Матвей покачал головой. – Нет, дружище,– сказал он.– У меня масса дел, а времени мало…– Он помолчал, затем добавил растерянно: – Женя нашлась, ты знаешь где? – Догадываюсь,– сказал Горбовский. – Зачем ты это сделал? – сказал Матвей. – Честное слово, я ничего не делал,– сказал Горбовский. Матвей укоризненно покачал головой и скрылся в глубине комнаты, а Горбовский пошел дальше. …Он вышел на берег моря, на прекрасный желтый пляж с пестрыми тентами и удобными шезлонгами, с катерами и лодками, выстроившимися у невысокого причала. Он опустился в один из шезлонгов, с удовольствием вытянул ноги, сложил руки на животе и стал смотреть на запад, на багровое закатное солнце. Слева и справа нависали бархатно-черные стены, он старался не замечать их. Сейчас я должен был бы стартовать к Лаланде, думал он сквозь дремоту. Мы сидели бы втроем в рубке, и я рассказывал бы им, какая славная планета Радуга, как я исколесил ее всю за день. Перси Диксон помалкивал бы, накручивая бороду на пальцы, а Марк бы брюзжал, что старо, скучно и везде одинаково. А завтра в это время мы бы вышли из деритринитации… Мимо него прошла, опустив голову, та прекрасная девушка с сединой в золотых волосах, которая так вовремя прервала его неприятный разговор со Скляровым на космодроме. Она шла по самой кромке воды, и лицо ее уже не казалось каменным, оно было просто бесконечно усталым. Шагах в пятидесяти она остановилась, постояла, глядя в море, и села на песок, уткнулась подбородком в колени. Сейчас же над ухом Горбовского кто-то тяжело вздохнул, и, скосив глаз, Горбовский увидел Склярова. Скляров тоже смотрел на девушку. – Все бессмысленно,– сказал он негромко.– Скучно жил, ненужно! И все самое плохое прибереглось на последний день… – Голубчик,– сказал Горбовский.– А что может быть хорошего в последнем дне? – Вы еще не знаете… – Знаю,– сказал Горбовский.– Все знаю… – Не можете вы всего знать… Я же слышу, как вы со мной разговариваете. – Как? – Как с обыкновенным человеком. А я трус и преступник. – Ну, Роберт,– сказал Горбовский.– Ну какой вы трус и преступник? – Я трус и преступник,– упрямо повторил Роберт.– Я даже, наверное, хуже, потому что считаю, что все делал правильно. – Трусов и преступников не бывает,– сказал Горбовский.– Я скорее поверю в человека, который способен воскреснуть, чем в человека, который способен совершить преступление. – Не надо меня утешать. Я же говорю, что вы не знаете всего. Горбовский лениво повернул к нему голову. – Роберт,– сказал он,– не тратьте вы зря время. Идите вы к ней. Сядьте рядом… Мне очень удобно лежать, но если хотите, я помогу вам… – Все получается не так, как хочется,– тоскливо сказал Роберт.– Я был уверен, что спасу ее. Мне казалось, что я готов на все. Но оказалось, что на все я не готов… Пойду,– сказал вдруг он. Горбовский следил за ним, как он шагает – сначала широко и уверенно, а потом все медленнее и медленнее, как он все-таки подошел к ней, и сел рядом, и она не отодвинулась. Некоторое время Горбовский смотрел на них, стараясь разобраться, завидует он или нет, а потом задремал по-настоящему. Его разбудило прикосновение чего-то холодного. Он приоткрыл один глаз и увидел Камилла, его вечный нелепый шлем, его вечно постное и угрюмое лицо и круглые немигающие глаза. – Я знал, что вы здесь, Леонид,– сообщил Камилл.– Я искал вас. – Здравствуйте, Камилл,– пробормотал Горбовский.– Наверное, это очень скучно – все знать… Камилл подтащил шезлонг и сел рядом в позе человека с переломленным позвоночником. – Есть вещи поскучнее,– сказал он.– Мне все надоело. Это была огромная ошибка. – Как дела на том свете? – спросил Горбовский. – Там темно,– сказал Камилл. Он помолчал.– Сегодня я умирал и воскресал трижды. Каждый раз было очень больно. – Трижды,– повторил Горбовский.– Рекорд.– Он посмотрел на Камилла.– Камилл, скажите мне правду. Я никак не могу понять. Вы человек? Не стесняйтесь. Я уже никому не успею рассказать. Камилл подумал. – Не знаю,– сказал он.– Я последний из Чертовой Дюжины. Опыт не удался, Леонид. Вместо состояния «хочешь, но не можешь» состояние «можешь, но не хочешь». Это невыносимо тоскливо – мочь и не хотеть. Горбовский слушал, закрыв глаза. – Да, я понимаю,– проговорил он.– Мочь и не хотеть – это от машины. А тоскливо – это от человека. – Вы ничего не понимаете,– сказал Камилл.– Вы любите мечтать иногда о мудрости патриархов, у которых нет ни желаний, ни чувств, ни даже ощущений. Бесплотный разум. Мозг-дальтоник. Великий Логик. Логические методы требуют абсолютной сосредоточенности. Для того чтобы что-нибудь сделать в науке, приходится днем и ночью думать об одном и том же, читать об одном и том же, говорить об одном и том же… А куда уйдешь от своей психической призмы? От врожденной способности чувствовать… Ведь нужно любить, нужно читать о любви, нужны зеленые холмы, музыка, картины, неудовлетворенность, страх, зависть… Вы пытаетесь ограничить себя – и теряете огромный кусок счастья. И вы прекрасно сознаете, что вы его теряете. И тогда, чтобы вытравить в себе это сознание и прекратить мучительную раздвоенность, вы оскопляете себя. Вы отрываете от себя всю эмоциональную половину человечьего и оставляете только одну реакцию на окружающий мир – сомнение. «Подвергай сомнению!» – Камилл помолчал.– И тогда вас ожидает одиночество.– Со страшной тоской он глядел на вечернее море, на холодеющий пляж, на пустые шезлонги, отбрасывающие странную тройную тень.– Одиночество…– повторил он.– Вы всегда уходили от меня, люди. Я всегда был лишним, назойливым и непонятным чудаком. И сейчас вы тоже уйдете. А я останусь один. Сегодня ночью я воскресну в четвертый раз, один, на мертвой планете, заваленной пеплом и снегом… Вдруг на пляже стало шумно. Увязая в песке, к морю спускались испытатели – восемь испытателей, восемь несостоявшихся нуль-перелетчиков. Семеро несли на плечах восьмого, слепого, с лицом, обмотанным бинтами. Слепой, закинув голову, играл на банджо, и все пели: Когда, как темная вода, Лихая, лютая беда Была тебе по грудь, Ты, не склоняя головы, Смотрела в прорезь синевы И продолжала путь…[5] Они, не оглядываясь, вошли с песней в море по пояс, по грудь, а затем поплыли вслед за заходящим солнцем, держа на спинах слепого товарища. Справа от них была черная, почти до зенита, стена, и слева была черная, почти до зенита, стена, и оставалась только узкая темно-синяя прорезь неба, да красное солнце, да дорожка расплавленного золота, по которой они плыли, и скоро их совсем не стало видно в дрожащих бликах, и только слышался звон банджо и песня: …Ты, не склоняя головы, Смотрела в прорезь синевы И продолжала путь…

The script ran 0.012 seconds.