Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Тяжёлые времена [1854]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Самый "викторианский" из романов великого Чарлза Диккенса. Роман, где под внешней сентиментальностью скрывается горькая ярость писателя-реалиста, для которого несовершенство человеческой природы и тьма человеческой души не являются новостью - и все равно вызывают отторжение. Дружба и предательство, любовь и ненависть, противостояние баловней и пасынков судьбы, - вот лишь немногие сюжетные линии этого поистине всеобъемлющего, эпохального романа, где в истории маленького городка отражается история страны и эпохи.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

— Сесси Джуп. — Не посетуйте на мое любопытство и разрешите на прощание задать вам еще один вопрос: вы родня семейству Грэдграйнд? — Я всего лишь бедный приемыш, — отвечала Сесси. — Мне пришлось разлучиться с моим отцом — он был всего лишь клоун бродячего цирка, — и мистер Грэдграйнд взял меня из милости. С тех пор я живу в его доме. Она ушла. Мистер Джеймс Хартхаус сперва окаменел на месте, потом с глубоким вздохом опустился на диван. Только этого недоставало для полного поражения. Разбит наголову! Всего лишь бедный приемыш… всего лишь бродячий клоун… а мистер Джеймс Хартхаус? Всего лишь отброшенная ветошь… всего лишь позорное фиаско величиной с пирамиду Хеопса. Пирамида Хеопса натолкнула его на мысль о прогулке по Нилу. Он тотчас схватил перо и начертал (подходящими к случаю иероглифами) записку своему брату: «Дорогой Джек! С Кокстауном покончено. Скука обратила меня в бегство. Решил взяться за верблюдов. Сердечный привет, Джим». Он дернул звонок. — Пошлите моего слугу. — Он уже лег, сэр. — Велите ему встать и уложить вещи. Он написал еще два послания. Одно мистеру Баундерби, в котором извещал его, что покидает сии края, и указывал, где его можно найти в ближайшие две недели. Другое, почти такого же содержания, мистеру Грэдграйнду. И едва успели высохнуть чернила на конвертах, как уже остались позади высокие фабричные трубы Кокстауна, и поезд, громыхая и лязгая, мчал его погруженными во мрак полями. Люди высокой нравственности, пожалуй, вообразят, что мистеру Джеймсу Хартхаусу впоследствии приятно бывало вспомнить об этом спешном отбытии, которым он хоть отчасти загладил свою вину — что с ним случалось весьма редко. И вдобавок он вовремя унес ноги, ибо дело могло принять для него прескверный оборот. Однако вышло совсем по-иному. Мысль о том, что он потерпел неудачу и оказался в глупейшей роли, страх перед тем, как насмехались бы над ним другие повесы, если бы узнали о его злоключении, до такой степени угнетали его, что именно в этом, быть может, самом благородном своем поступке он не сознался бы ни за что на свете и только одного этого поступка искренне стыдился. Глава III Решительно и твердо Неутомимая миссис Спарсит, в жестокой простуде, потеряв голос, поминутно сморкаясь и чихая так, что казалось, ее осанистая фигура вот-вот развалится на составные части, гонялась за своим принципалом, пока не настигла его в столице; она величественно вплыла к нему в гостиницу на Сент-Джеймс-стрит, запалила порох, коим была заряжена, и взорвалась. Выполнив свою миссию с истинным наслаждением, сия возвышенной души особа лишилась чувств на лацкане мистера Баундерби. Мистер Баундерби первым делом стряхнул с себя миссис Спарсит и предоставил ей страдать на полу без посторонней помощи. Затем он пустил в ход сильнодействующие средства, как то: крутил ей большие пальцы, бил по ладоням, обильно поливал лицо водой и засовывал в рот поваренную соль. Когда благодаря столь трогательным заботам больная оправилась (что произошло незамедлительно), мистер Баундерби, не предложив ей подкрепиться ничем иным, спешно втолкнул ее в вагон курьерского поезда и еле живую привез обратно в Кокстаун. К концу путешествия миссис Спарсит являла собой небезынтересный образец античной руины; но ни в каком ином качестве она не могла бы притязать на восхищение, ибо урон, нанесенный ее внешнему облику, превзошел всякую меру. Однако ни плачевный вид ее туалета и ее самой, ни душераздирающее чиханье бедняги нимало не разжалобили мистера Баундерби, и он, не мешкая, запихнул античную руину в карету и помчал ее в Каменный Приют. — Ну-с, Том Грэдграйнд, — объявил Баундерби, вломившись поздно вечером в кабинет своего тестя, — эта вот леди, миссис Спарсит — вы знаете, кто такая миссис Спарсит, — имеет сообщить вам нечто, от чего у вас язык отнимется. — Мое письмо не застало вас! — воскликнул мистер Грэдграйнд, ошеломленный неожиданным визитом. — Письмо не застало, сэр? — рявкнул Баундерби. — Сейчас не время для писем. Джосайя Баундерби из Кокстауна никому не позволит толковать ему о письмах, когда он в таком настроении, как сейчас. — Баундерби, — сказал мистер Грэдграйнд с мягким упреком, — я говорю об очень важном письме, которое я послал вам относительно Луизы. — А я, Том Грэдграйнд, — возразил Баундерби, со всего размаха хлопая ладонью по столу, — говорю об очень важном известии, которое я получил относительно Луизы. Миссис Спарсит, сударыня, пожалуйте сюда! Тщетные попытки злополучной свидетельницы извлечь хоть какие-нибудь звуки из своих воспаленных голосовых связок, сопровождавшиеся отчаянной жестикуляцией и мучительными гримасами, кончились тем, что мистер Баундерби, у которого лопнуло терпение, схватил ее за плечи и основательно потряс. — Ежели вы, сударыня, не в состоянии выложить свои новости, — сказал Баундерби, — предоставьте это мне. Сейчас не время для особы, хотя бы и благородного происхождения и со знатной родней, стоять столбом и корчить рожи, как будто она глотает камушки. Том Грэдграйнд, миссис Спарсит довелось ненароком услышать разговор, происходивший в роще между вашей дочерью и вашим бесценным другом, мистером Джеймсом Хартхаусом. — Вот как? — сказал мистер Грэдграйнд. — Именно так! — крикнул Баундерби. — И в этом разговоре… — Можете не передавать мне его содержание, Баундерби. Я знаю, о чем был разговор. — Знаете? — спросил Баундерби, наскакивая на своего непостижимо спокойного и примирительно настроенного тестя. — Может быть, вы, кстати, знаете, где сейчас находится ваша дочь? — Разумеется. Она здесь. — Здесь? — Дорогой Баундерби, прежде всего прошу вас умерить свое шумное поведение. Луиза здесь. Как только ей удалось освободиться от присутствия того человека, о котором вы упомянули, и чьим знакомством с вами, к моему глубочайшему сожалению, вы обязаны мне, она поспешила сюда, под мою защиту. Я сам только что возвратился из Лондона, когда она вошла в эту комнату. Она приехала в город поездом, бежала всю дорогу в грозу, под проливным дождем, и добралась до дому в почти невменяемом состоянии. Конечно, она осталась здесь. Убедительно прошу вас, ради вас самих и ради нее, успокойтесь. Мистер Баундерби с минуту молча водил глазами во все стороны, но только не в сторону миссис Спарсит; затем, круто поворотясь к злополучной племяннице леди Скэджерс, обратился к ней со следующими словами: — Ну-с, сударыня! Мы были бы счастливы услышать от вас, чем вы надеетесь оправдать свое скаканье по всей стране, без другого багажа, кроме вздорных выдумок! — Сэр, — просипела миссис Спарсит, — в настоящее время мои нервы так сильно расстроены и мое здоровье так сильно пострадало от усердия, с каким я вам служила, что я способна только искать прибежища в слезах. (Что она и сделала.) — Так вот, сударыня, — продолжал Баундерби, — отнюдь не желая сказать вам ничего такого, что не совсем удобно говорить особе из хорошей семьи, я, однако, позволю себе заметить, что, на мой взгляд, есть и еще одно прибежище для вас, а именно — карета. И поскольку карета, в которой мы приехали, стоит у крыльца, разрешите мне препроводить вас в оную и отправить в банк; а там я вам советую сунуть ноги в горячую воду, какую только сможете терпеть, лечь в постель и выпить стакан обжигающего рома с маслом. — Тут мистер Баундерби протянул правую руку плачущей миссис Спарсит и повел ее к вышеозначенному экипажу, на пути к которому она то и дело жалобно чихала. Вскоре он воротился один. — Ну-с, Том Грэдграйнд, — начал он, — я понял по вашему лицу, что вы желаете поговорить со мной. Так вот он я. Но предупреждаю вас, вряд ли этот разговор доставит вам удовольствие. История эта мне все равно очень и очень не нравится, и я должен сказать откровенно, что вообще не нашел в вашей дочери преданности и послушания, каких Джосайя Баундерби из Кокстауна вправе требовать от своей жены. У вас, я полагаю, свой взгляд на дело; а что у меня свой — я хорошо знаю. Ежели вы намерены оспаривать это мое мнение, лучше не начинайте. Поскольку мистер Грэдграйнд держался более миролюбиво, нежели обычно, мистер Баундерби нарочно вел себя как можно воинственнее. Такой уж был у него симпатичный нрав. — Дорогой Баундерби… — заговорил мистер Грэдграйнд. — Прошу прощения, — прервал его Баундерби, — но я вовсе не желаю быть для вас слишком «дорогим». Это прежде всего. Когда я становлюсь кому-нибудь дорог, это обычно означает, что меня собираются надуть. Вы, вероятно, находите мои слова нелюбезными, но я, как вам известно, любезностью не отличаюсь. Ежели вам мила любезность, вы знаете, где ее искать. У вас имеются светские друзья, и они могут снабдить вас этим добром, сколько вашей душе угодно. Я такого товару не держу. — Баундерби, — сказал мистер Грэдграйнд почти просительно, — всем нам свойственно ошибаться… — А я-то думал, что вы непогрешимы, — опять прервал его Баундерби. — Быть может, и мне так казалось. Но повторяю — всем нам свойственно ошибаться. И я был бы вам весьма благодарен, ежели бы вы проявили немного такта и избавили меня от намеков на Хартхауса. Я не намерен в нашем разговоре касаться вашего дружеского к нему расположения или оказанного ему гостеприимства; прошу и вас не упрекать меня в этом. — Я не произносил его имени! — сказал Баундерби. — Пусть так, — отвечал мистер Грэдграйнд терпеливо и даже кротко. С минуту он сидел молча, задумавшись. — Баундерби, — сказал он, — у меня есть основания сомневаться, хорошо ли мы понимали Луизу. — Кто это «мы»? — Тогда скажем «я», — отвечал он на грубый вопрос Баундерби. — Я сомневаюсь, понимал ли я Луизу. Я сомневаюсь, вполне ли правильно я воспитал ее. — Вот это верно, — сказал Баундерби. — Тут я с вами совершенно согласен. Наконец-то вы догадались! Воспитание! Я вам объясню, что такое воспитание: чтобы тебя взашей вытолкали за дверь и чтобы на твою долю доставались одни тумаки. Вот что я называю воспитанием. — Я полагаю, — смиренно возразил мистер Грэдграйнд, — здравый смысл подскажет вам, что, каковы бы ни были преимущества такой системы, ее не всегда можно применять к девочкам. — Не вижу, почему, сэр, — упрямо заявил Баундерби. — Ну, хорошо, — со вздохом сказал мистер Грэдграйнд, — не будем углублять вопроса. Уверяю вас, у меня нет ни малейшего желания спорить. Я пытаюсь, насколько возможно, поправить дело; и я надеюсь на вашу добрую волю, на вашу помощь, Баундерби, потому что я в большом горе. — Я еще не понял, куда вы гнете, — продолжая упираться, отвечал Баундерби, — и заранее ничего обещать не могу. — Я чувствую, дорогой Баундерби, — сказал мистер Грэдграйнд все тем же примирительным и грустным тоном, — что за несколько часов лучше узнал Луизу, нежели за все предыдущие годы. Это не моя заслуга — меня заставили прозреть, и прозрение было мучительно. Думается мне — я знаю, Баундерби, мои слова удивят вас, — что характеру Луизы свойственны некоторые черты, которым не было уделено должного внимания, и… и они развивались в дурную сторону. И я… хочу предложить вам… действовать дружно… надо на время предоставить ее самой себе, окружив ее нежными заботами, чтобы лучшие ее качества могли взять верх… ведь от этого зависит счастье всех нас. Я всегда, — заключил мистер Грэдграйнд, прикрыв глаза рукой, — любил Луизу больше других моих детей. Слушая эти слова, Баундерби побагровел и весь раздулся, точно его вот-вот должен был хватить удар. Однако, хотя даже уши у него пылали багровым огнем, он сдержал свой гнев и спросил: — Вы бы хотели оставить ее на время у себя? — Я… я думал посоветовать вам, дорогой Баундерби, чтобы вы позволили Луизе погостить здесь. При ней будет Сесси… я хотел сказать Сесилия Джуп… она понимает Луизу и пользуется ее доверием. — Из всего этого, Том Грэдграйнд, — сказал Баундерби, вставая и глубоко засовывая руки в карманы, — я заключаю, что, по вашему мнению, между Лу Баундерби и мною, как говорится, нет ладу. — Боюсь, что в настоящее время Луиза в разладе почти со всем… чем я окружил ее, — с горечью признался ее отец. — Так вот, Том Грэдграйнд, — начал Баундерби; он еще пуще побагровел, еще глубже засунул руки в карманы и широко расставил ноги, а волосы у него стали дыбом от душившей его ярости и колыхались, словно трава на ветру. — Вы свое сказали; теперь скажу я. Я чистокровный кокстаунец. Я Джосайя Баундерби из Кокстауна. Я знаю камни этого города, я знаю фабрики этого города, я знаю трубы этого города, я знаю дым этого города, и я знаю рабочие руки этого города. Все это я знаю неплохо. Это осязаемые вещи. Но когда человек заговаривает со мной о каких-то несуществующих фантазиях, я всегда предупреждаю его — кто бы он ни был, — что знаю, чего он хочет. Суп из черепахи и дичь с золотой ложечки и карету шестеркой — вот чего он хочет. Вот чего хочет ваша дочь. Раз вы того мнения, что ей нужно дать все, чего она хочет, я предоставляю это вам, ибо, Том Грэдграйнд, от меня она ничего такого не дождется. — Баундерби, — сказал мистер Грэдграйнд, — я надеялся, что после моих просьб вы перемените тон. — Погодите минуточку, — возразил Баундерби, — вы, кажется, свое сказали. Я вас выслушал; теперь будьте добры выслушать меня. Хватит того, что вы мелете несусветную чушь — по крайней мере не нарушайте правил честной игры; хоть мне и горько видеть Тома Грэдграйнда в столь жалком состоянии, мне было бы вдвойне горько, ежели бы он пал так низко. Ну-с, вы дали мне понять, что между вашей дочерью и мною имеется некий разлад, так сказать, известное несоответствие. Так вот — я хочу дать вам понять, что безусловно налицо одно огромное несоответствие, которое заключается в том, что ваша дочь не умеет ценить редкие качества своего мужа и не чувствует, какую, черт возьми, он оказал ей честь, женившись на ней. Надеюсь, это ясно? — Баундерби, — с упреком сказал мистер Грэдграйнд, — слова ваши неразумны. — Вот как? — отвечал Баундерби. — Весьма рад, что вы так думаете. Потому что, ежели Том Грэдграйнд, набравшись новой мудрости, находит мои слова неразумными, то, стало быть, они именно дьявольски разумны. Итак, я продолжаю. Вы знаете мое происхождение и знаете, что я годами не нуждался в рожке для башмаков по той простой причине, что башмаков у меня не было. Так вот — хотите верьте, хотите нет, но есть особы — особы благородной крови! — из знатных семейств — знатных! — готовые боготворить землю, по которой я ступаю. Он выпалил это единым духом, точно пустил ракету в голову своему тестю. — А ваша дочь, — продолжал Баундерби, — далеко не благородного происхождения. Вы это сами знаете. Я-то, как вам известно, плюю на такие пустяки; но тем не менее это факт, и вы, Том Грэдграйнд, ничего тут поделать не можете. Для чего я это говорю? — Очевидно, не для того, чтобы сказать мне приятное, — вполголоса промолвил мистер Грэдграйнд. — Выслушайте меня до конца и воздержитесь от замечаний, пока не придет ваш черед, — оборвал его Баундерби. — Я говорю это потому, что женщины высшего круга были поражены бесчувственностью вашей дочери и ее поведением. Они никак не могли понять, как я терплю это. Сейчас я и сам не понимаю, и больше этого не потерплю. — Баундерби, — сказал мистер Грэдграйнд, вставая, — по-моему, чем меньше будет сказано нынче, тем лучше. — А по-моему, Том Грэдграйнд, наоборот — чем больше будет сказано нынче, тем лучше. По крайней мере, — поправился он, — пока я не скажу всего, что я намерен сказать; а потом, пожалуйста, можем и прекратить разговор. Я сейчас задам вам вопрос, который, вероятно, ускорит дело. Что вы подразумеваете под вашим предложением? — Что я подразумеваю, Баундерби? — Под вашим предложением, чтобы Луиза погостила у вас? — спросил Баундерби и так тряхнул головой, что трава колыхнулась. — Я считаю, что Луизе надо дать время отдохнуть и собраться с мыслями, и я надеюсь, что вы по-дружески позволите ей остаться здесь. От этого многое может измениться к лучшему. — Сгладится несоответствие, которое вы вбили себе в голову? — сказал Баундерби. — Ежели вам угодно так выразиться, да. — Почему вы так решили? — спросил Баундерби. — Как я уже говорил, я боюсь, что Луиза не была правильно понята. Неужели, Баундерби, вы находите чрезмерной мою просьбу, чтобы вы, будучи на много лет старше ее, помогли вывести ее на верный путь? Вы брали ее в жены на радость и горе… Быть может, мистера Баундерби раздосадовало повторение слов, сказанных когда-то им самим Стивену Блекпулу, но он весь дернулся от злости и не дал мистеру Грэдграйнду докончить. — Довольно! — сказал он. — Можете мне этого не говорить. Я не хуже вас знаю, на что я брал ее в жены. Об этом не тревожьтесь, это мое дело. — Я лишь хотел заметить вам, Баундерби, что все мы можем быть в той или иной мере не правы, не исключая и вас; и ежели бы вы проявили известную уступчивость, это было бы не только истинно добрым поступком с вашей стороны, но, памятуя о том, что вы за Луизу в ответе, вам, быть может, следовало бы счесть это своим долгом перед ней. — Не согласен! — загремел Баундерби. — Я намерен покончить с этим делом по-своему. Так вот: ссориться с вами, Том Грэдграйнд, я не желаю. Скажу вам откровенно, на мой взгляд ссориться по такому поводу — ниже моего достоинства. Что касается вашего великосветского друга, то пусть убирается, куда хочет. Ежели он мне попадется где-нибудь, я поговорю с ним по душам, не попадется — не надо, тратить на него время я не стану. А что до вашей дочери, которую я сделал Лу Баундерби, тогда как лучше бы мне оставить ее Лу Грэдграйнд, — то ежели завтра, ровно в полдень, она не воротится домой, я буду знать, что она не желает возвращаться, и отошлю ее платья и все прочее к вам, и впредь можете взять попечение о ней на себя. Как я объясню разлад между нами и принятые мною крутые меры? Очень просто: я Джосайя Баундерби и получил такое-то воспитание; она дочь Тома Грэдграйнда и получила этакое; в одной упряжке мы идти не можем. Я, кажется, достаточно известен как человек незаурядный; и большинство людей очень скоро сообразят, что далеко не всякая женщина может, в конечном счете, оказаться мне под стать. — Я вас очень прошу, Баундерби, серьезно подумать, прежде чем вы примете окончательное решение, — сказал мистер Грэдграйнд. — Я всегда быстро принимаю решения, — отвечал Баундерби, нахлобучивая шляпу, — и что бы я ни делал, я делаю немедля. В другое время меня удивили бы такие слова Тома Грэдграйнда, обращенные к Джосайе Баундерби из Кокстауна, которого он знает не со вчерашнего дня; но теперь никакая блажь не может удивить меня в Томе Грэдграйнде, раз он ударился в чувствительность. Я объявил вам мое решение, и больше мне сказать нечего. Покойной ночи! Итак, мистер Баундерби отбыл в свой городской дом и лег спать. Назавтра, ровно в пять минут первого, он распорядился, чтобы имущество миссис Баундерби было аккуратно уложено и препровождено к Тому Грэдграйнду, а засим объявил о продаже своей усадьбы по частному соглашению и снова зажил холостяком. Глава IV Кто-то пропал Между тем дело об ограблении банкирской конторы и раньше не было забыто и теперь по-прежнему занимало первенствующее место в мыслях ее владельца. Он спешил доказать миру, что никакие семейные передряги не могут умерить пыл и предприимчивость такого замечательного дельца, который сам вывел себя в люди, — этого чуда из чудес, перед которым поистине меркнет сама Венера, поскольку богиня вышла всего только из пены морской, а он вылез из грязи. Поэтому в первые недели своей безбрачной жизни он даже усердствовал пуще прежнего и ежедневно подымал такой шум, добиваясь поимки преступника, что ведущие расследование полицейские уже сами не рады были, что произошло ограбление. К тому же они сплоховали, след был потерян. Несмотря на то, что сразу после кражи они притаились и выжидали и очень многие кокстаунцы искренне поверили, что розыск прекращен ввиду невозможности обнаружить вора, — нового не произошло решительно ничего. Ни одна из подозреваемых личностей не сделала опрометчивого шага, ни одна ничем не выдала себя. Более того — никто не знал, куда девался Стивен Блекпул, и тайна загадочной старушки тоже оставалась нераскрытой. Видя, что дело основательно застряло, мистер Баундерби, чтобы сдвинуть его с мертвой точки, решился на смелый шаг. Он составил уведомление, сулившее двадцать фунтов стерлингов тому, кто задержит Стивена Блекпула, предполагаемого соучастника ночной кражи со взломом, совершенной в кокстаунском банке такого-то числа; он со всеми подробностями описал его одежду, наружность, примерный рост, повадки, сообщил, при каких обстоятельствах и в какой день он покинул город и в какую сторону шел, когда его в последний раз видели; все это он дал отпечатать огромными буквами на больших листах бумаги; и под покровом ночи по его приказу эти объявления расклеили на стенах домов, дабы поразить ими сразу весь город. Фабричным колоколам в то утро пришлось трезвонить во всю мочь, сзывая рабочих, которые в предрассветных сумерках толпились перед уведомлением, пожирая его глазами. С не меньшей жадностью смотрели на него те, кто не умел читать. Слушая, как другие читают вслух — такие услужливые добровольцы всегда находились, — они взирали на буквы, содержащие столь важную весть, с почтением, почти со страхом, что показалось бы смешным, если бы на невежество в народе, в чем бы оно ни проявлялось, можно было смотреть иначе, как на великое зло, чреватое грозной опасностью. И еще много часов спустя, среди жужжанья веретен, стука станков и шороха колес, прочитанные слова маячили перед глазами и звучали в ушах, и когда рабочие снова вышли на улицу, перед объявлениями собрались такие же толпы, как утром. В тот же вечер Слекбридж, делегат, должен был выступить на собрании; Слекбридж раздобыл у наборщика чистый оттиск уведомления и принес его с собой в кармане. О друзья мои и соотечественники, угнетенные кокстаунские рабочие, о мои сотоварищи по ремеслу, мои сограждане, братья мои и ближние мои, — какой шум поднялся, когда Слекбридж развернул то, что он назвал «клеймо позора», дабы все собравшиеся могли лицезреть его и негодовать. «О братья мои, глядите, на что способен предатель в стане бесстрашных борцов, чьи имена начертаны в священном свитке Справедливости и Единения! О друзья мои, влачащие на израненных выях тяжелое ярмо тирании, изнемогающие под железной пятой деспотизма, втоптанные в прах земной своими угнетателями, которые только и мечтают о том, чтобы вы, до скончания дней своих, ползали на брюхе, как змий в райском саду, — о братья мои — и да позволено будет мне, мужчине, добавить, — сестры мои! Что вы скажете ныне о Стивене Блекпуле — слегка сутулом, примерно пяти футов семи дюймов ростом, как записано в этом унизительном и постыдном уведомлении, в этой убийственной бумаге, в этом ужасном плакате, в этой позорной афише, и с каким праведным гневом вы изобличите и раздавите ехидну, которая покрыла бы срамом и бесчестием ваше богоподобное племя, если бы вы, к счастью, не исторгнули его навеки из своей среды? Да, соотечественники мои, — к счастью, вы исторгли его и прогнали прочь! Ибо вы помните, как он стоял перед вами, на этой трибуне; вы помните, как я спорил с ним здесь, лицом к лицу, как я сцепился с ним в жестокой схватке, как я разгадал все его хитрые увертки; вы помните, как он вилял, изворачивался, путал, прибегал ко всяким уловкам, пока, наконец, ему уже некуда было отступать, и я вышвырнул его вон, и отныне и впредь каждый, в ком живет дух свободы и разума, будет указывать на него обличительным перстом и жечь его огнем справедливого возмездия! А теперь, друзья мои, рабочий люд, — ибо я люблю это столь многими презираемое имя и горжусь им, — вы, что стелете себе жесткое ложе в поте лица своего и варите свою скудную, но честно заработанную пищу в трудах и лишениях, — скажите, кем ныне предстал перед вами этот подлый трус, когда с него сорвана личина и он показал себя во всем своем неприкрытом уродстве? Вором! Грабителем! Беглым преступником, чья голова оценена; язвой, гнойной раной на гордом звании кокстаунского рабочего! И потому, братья мои, связанные священным товариществом, которое дети ваши и еще неродившиеся дети детей ваших скрепили печатью своих невинных ручонок, я, от имени Объединенного Трибунала, неустанно пекущегося о вашем благе, неустанно ратующего за ваши права, вношу предложение: собрание постановило, что ввиду того, что кокстаунские рабочие уже торжественно отреклись от означенного в этой бумаге ткача Стивена Блекпула, его злодеяния не марают их чести и не могут бросить тень на все их сословие». Так бушевал Слекбридж, со скрежетом зубовным и обливаясь потом. Несколько гневных голосов крикнули «нет!», десятка два поддержали энергичными «правильно!» предостерегающий голос, крикнувший: «Полегче, Слекбридж! Больно спешишь!» Но это были единицы против целой армии; собрание в полном составе приняло евангелие от Слекбриджа и наградило его троекратным «ура», когда он, пыхтя и отдуваясь, победоносно уселся на свое место. Еще не успели рабочие и работницы, молча расходившиеся после собрания, добраться до дому, как Сесси, сидевшую подле Луизы, вызвали из комнаты. — Кто там? — спросила Луиза, когда Сесси вернулась. — Пришел мистер Баундерби, — отвечала Сесси, с запинкой произнося это имя, — и с ним ваш брат, мистер Том, и молодая женщина, ее зовут Рейчел, и она говорит, что вы ее знаете. — Сесси, милая, что им нужно? — Они хотят видеть вас. Рейчел вся заплаканная и, кажется, чем-то рассержена. — Отец, — обратилась Луиза к бывшему в комнате мистеру Грэдграйнду, — я не могу не принять их. На то есть причина, которая со временем объяснится. Попросить их сюда? Он ответил утвердительно, Сесси вышла, чтобы пригласить посетителей войти, и тотчас воротилась вместе с ними. Том вошел последним и остался стоять возле двери, в самом темном углу комнаты. — Миссис Баундерби, — заговорил супруг Луизы, здороваясь с ней небрежным кивком головы, — надеюсь, я не помешал? Время несколько позднее для визитов, но эта женщина сделала заявление, вынудившее меня прийти. Том Грэдграйнд, поскольку ваш сын, Том-младший, из упрямства или еще почему-либо не желает ни подтвердить, ни оспорить это заявление, я должен свести ее с вашей дочерью. — Вы меня уже видели один раз, сударыня? — сказала Рейчел, становясь перед Луизой. Том кашлянул. — Вы уже видели меня, сударыня? — повторила Рейчел, так как Луиза не отвечала. Том снова кашлянул. — Да, видела. Рейчел с торжеством повела глазами на мистера Баундерби и сказала: — Не откажите, сударыня, сообщить, где вы меня видели и кто еще был при этом. — Я была в доме, где жил Стивен Блекпул, в тот вечер, когда его уволили с работы, и там я вас видела. Он тоже был в комнате; и еще в темном углу пряталась какая-то старая женщина, но она все время молчала, и я едва разглядела ее. Со мной приходил брат. — А почему ты этого не мог сказать, Том? — спросил Баундерби. — Я обещал Луизе молчать. (Сестра его поспешила подтвердить эти слова.) — А кроме того, — сердито продолжал щенок, — она так превосходно рассказывает всю историю, с такими подробностями, что чего ради я стал бы ей мешать? — Позвольте спросить вас, сударыня, — продолжала Рейчел, — зачем вы нам на горе пришли в тот вечер к Стивену? — Мне было жаль его, — покраснев, отвечала Луиза. — Я хотела узнать, что он будет делать, и предложить ему помощь. — Благодарю вас, сударыня, — сказал Баундерби, — весьма польщен и обязан. — Вы хотели дать ему кредитку? — спросила Рейчел. — Да. Но он отказался от нее и взял только два золотых по одному фунту. Рейчел опять бросила взгляд на мистера Баундерби. — Ну что ж! — сказал Баундерби. — Я вынужден признать, что ваше нелепое и более чем странное сообщение оказалось сущей правдой. — Сударыня, — продолжала Рейчел, — нынче по всему городу, и кто знает, где еще! — расклеено уведомление, в котором Стивен Блекпул назван вором. Только сейчас кончилось собрание, где тоже не постыдились оклеветать его. Это Стивен-то вор! Когда честнее его, вернее, лучше человека на свете нет! — Гнев душил ее, и, не договорив, она разрыдалась. — Я очень, очень вам сочувствую, — сказала Луиза. — Ах, сударыня, — отвечала Рейчел, — надеюсь, что это так, но я не знаю! Откуда мне знать, что вы могли сделать. Вы нас не знаете, вам до нас дела нет, вы для нас чужие. Я не могу сказать, зачем вы приходили в тот вечер. Может быть, вы пришли с умыслом, а что из-за этого станется с бедным человеком, вот таким, как Стивен, — вам все равно. Я тогда сказала: «Благослови вас бог за то, что пришли», и сказала от чистого сердца, потому что поверила, что вы жалеете его; а теперь — я уж и не знаю. Нет, не знаю! Луиза ничего не ответила на это несправедливое подозрение: слишком глубока была вера Рейчел в Стивена, слишком велико ее горе. — И как я подумаю, — сквозь рыдания продолжала Рейчел, — что бедняга так был вам благодарен за вашу доброту, да вспомню, как он прикрыл рукой лицо, чтобы никто не видел, что у него слезы на глазах… Хорошо, сударыня, ежели вы вправду его жалеете и совесть у вас чиста, — но я ничего не знаю, ничего! — Вот это мило, — проворчал щенок, переминаясь с ноги на ногу в своем темном углу. — Являетесь сюда с какими-то намеками! Выставить вас нужно за дверь, раз вы не умеете вести себя. Рейчел не промолвила ни слова, и в наступившей тишине слышен был только ее тихий плач, пока молчание не прервал мистер Баундерби. — Довольно! — сказал он. — Вы знаете, что вы обязались сделать. Вот и делайте, а остального не касайтесь. — Мне и самой стыдно, что меня здесь видят такой, — сказала Рейчел, — но этого больше не будет. Сударыня, когда я прочла, что написано про Стивена, — а в том, что написано про него, столько же правды, как ежели бы это написали про вас, — я пошла прямо в банк, чтобы сказать, что я знаю, где Стивен, и могу поручиться, что через два дня он будет здесь. Но я не застала мистера Баундерби, а ваш брат выпроводил меня; тогда я стала искать вас, но не могла найти и воротилась на фабрику. А как кончилась работа, я побежала на собрание — послушать, что будут говорить про Стивена, — я-то ведь знаю, что он воротится и очистит себя! — а потом опять стала искать мистера Баундерби, и нашла его, и сказала ему все, что знала; а он ни одному моему слову не поверил и привел меня сюда. — Все это сущая правда, — подтвердил Баундерби, который как вошел, так и стоял посреди комнаты, не сняв шляпы и засунув руки в карманы. — Но я не со вчерашнего дня знаком с такими, как вы, и хорошо знаю, что поговорить вы всегда готовы. Так вот, советую вам поменьше разговаривать, а лучше дело делать. Вы взяли на себя поручение; стало быть, исполняйте его, и больше мне пока сказать нечего! — Я послала Стивену письмо нынче с дневной почтой, — отвечала Рейчел, — и я уже писала ему один раз на этот адрес. Он будет здесь самое позднее через два дня. — А я вот что вам скажу: вы небось и не догадались, что за вами тоже немного приглядывают, — возразил мистер Баундерби, — ведь и на вас отчасти падает подозрение. Уж так повелось, что людей судят по тому, с кем они знаются. И про почту тоже не забыли. И могу вам сообщить, что ни единого письма Стивену Блекпулу послано не было. Что сталось с вашими письмами, сообразите сами. Может быть, вам только померещилось, что вы их написали. — Сударыня, — сказала Рейчел, обращаясь к Луизе, — я получила от него одно-единственное письмо неделю спустя после его ухода. И в этом письме он написал мне, что ему пришлось искать работу под чужим именем. — Ах, вот оно что! — вскричал Баундерби, мотая головой, и даже присвистнул. — Под чужим именем, да? Это, знаете ли, не очень ловко для такой невинной овечки. Суд не слишком доверяет ни в чем не повинным людям, ежели у них много имен. — А что же ему, бедняге, оставалось делать? — сказала Рейчел со слезами на глазах, по-прежнему обращаясь к Луизе. — И хозяева против него и рабочие против него, — а он только хотел тихо и мирно работать, и жить, как велит совесть. Неужто нельзя человеку иметь свой ум и свое сердце? Неужто он непременно должен повторять все ошибки одной стороны или все ошибки другой, а иначе его затравят, как зайца? — Поверьте, я от всей души жалею его, — отвечала Луиза, — и я надеюсь, что он оправдается. — Об этом, сударыня, не тревожьтесь. Он человек верный. — Уж такой верный, — сказал мистер Баундерби, — что вы отказываетесь сообщить, где он находится? — Я не хочу, чтобы от меня узнали, где он. Я не хочу, чтобы ему ставили в вину, что его воротили силой. Он сам, своей волей, придет и оправдается, и посрамит всех, кто порочил его доброе имя, когда он даже не мог защитить себя. Я написала ему, что против него затеяли, и через два дня он будет здесь, — повторила Рейчел. Все попытки очернить Стивена разбивались о ее веру в него, как волны морские разбиваются о прибрежный утес. — И однако, — присовокупил мистер Баундерби, — ежели удастся изловить его раньше двух дней, то он пораньше и оправдается. А против вас лично я ничего не имею. Все, что вы мне сообщили, подтвердилось, я предоставил вам возможность доказать, что вы говорите правду, — и дело с концом. А теперь — спокойной ночи! Мне еще нужно кое в чем разобраться. Как только мистер Баундерби повернул к двери, Том двинулся из своего темного угла, последовал за ним по пятам и вместе с ним вышел из комнаты. На прощанье он только угрюмо пробормотал: «Спокойной ночи, отец!» — и бросил в сторону Луизы исполненный злобы взгляд. После крушения своих надежд мистер Грэдграйнд стал очень молчалив. Он не проронил ни слова и теперь, когда Луиза приветливо сказала Рейчел: — Если вы ближе узнаете меня, вы перестанете относиться ко мне с недоверием. — Я вообще не такая, чтобы людям не верить, — отвечала Рейчел, смягчаясь. — Но когда мне самой — никому из нас — не хотят верить, поневоле всякие мысли приходят на ум. Простите, ежели я вас понапрасну обидела. Сейчас я по-другому думаю. Но кто знает, может, и опять подумаю, — не могу я видеть, как беднягу шельмуют ни за что, ни про что. — А вы написали ему, — спросила Сесси, подходя к Рейчел, — что подозрение пало на него главным образом потому, что его по вечерам видели возле банка? Лучше, чтобы он заранее знал, что ему нужно объяснить, тогда у него уже будет готов ответ. — Написала, милая, — отвечала Рейчел. — Просто ума не приложу, зачем он туда наведывался. Никогда этого не бывало. И не по пути ему вовсе. Мы жили почти рядом, в другой стороне, и к банку и близко не подходили. Сесси попросила Рейчел сказать, где она живет, — и можно ли ей прийти завтра вечером узнать, нет ли вестей от Стивена? — Вряд ли он будет здесь раньше чем послезавтра, — отвечала Рейчел. — Тогда я послезавтра еще раз приду, — сказала Сесси. Когда Рейчел, условившись с Сесси, ушла, мистер Грэдграйнд поднял голову и сказал, обращаясь к дочери: — Луиза, дорогая моя, я в жизни не видел этого человека. Ты веришь, что он причастен к ограблению? — Раньше, кажется, верила, хотя и с трудом. А теперь не верю. — Другими словами — ты убедила себя поверить этому, так как знала, что его подозревают. А каким он тебе показался — честным? — Очень честным. — И как она уверена в нем! А ежели не он украл, — задумчиво проговорил мистер Грэдграйнд, — знает ли настоящий виновник, кого обвиняют? Где он? Кто он? За последнее время много седины прибавилось в его волосах. Когда он опять подпер голову рукой, осунувшийся, постаревший, Луиза, посмотрев на него с тревогой и жалостью, быстро подошла к нему и села рядом. В это мгновение она случайно встретилась глазами с Сесси. Сесси вздрогнула и покраснела, а Луиза приложила палец к губам. На другой день, когда Сесси вечером воротилась домой и сказала Луизе, что Стивена нет, она сказала это шепотом. И еще через день, когда она опять пришла домой с той же вестью и прибавила, что о Стивене нет ни слуху ни духу, она тоже сообщила это тихим, испуганным голосам. После того взгляда, которым они обменялись, ни та, ни другая не произносила его имени вслух, не упоминала о нем; и, даже когда мистер Грэдграйнд заговаривал об ограблении банка, они старались отвлечь его от этого предмета. Истекли назначенные два дня, истекли три дня и три ночи, а Стивен не воротился и не подавал вести о себе. На четвертый день Рейчел, уверенная, что письмо ее не доставлено Стивену, пришла в банк и показала письмо с его адресом — небольшой рабочий поселок в стороне от проезжей дороги, в шестидесяти милях от Кокстауна. Туда послали гонцов, и весь город ожидал, что завтра Стивена привезут. Все это время щенок усердно помогал мистеру Баундерби в его розысках, неотступно, словно тень, следуя за ним по пятам. Он страшно волновался, был словно в лихорадке, грыз ногти до крови, голос у него стал хриплый, грубый, губы запеклись и почернели. На вокзале, в ожидании поезда, который должен был привезти обвиняемого, щенок предлагал всем побиться об заклад, что тот сбежал до приезда посланных за ним людей и не явится. Щенок оказался прав. Гонцы возвратились одни: письмо Рейчел было послано, письмо Рейчел было доставлено, Стивен Блекпул тотчас исчез из поселка, и с тех пор ни одна душа ничего о нем не знает. В Кокстауне спорили только об одном: верила ли Рейчел, когда писала ему, что он воротится, или, напротив, предупредила его об опасности, чтобы он успел сбежать. В этом пункте мнения разделились. Шесть дней, семь дней, уже шла вторая неделя. 3лосчастный щенок расхрабрился и стал вести себя вызывающе. «Верно ли, что вор именно этот негодяй? О чем тут еще спрашивать! Если не он украл, то где же он, почему не возвращается?» Где же он, почему не возвращается? В ночной тиши отзвук его собственных слов, который при свете дня разнесся бог весть как далеко, вернулся к нему и не оставлял его до самого утра. Глава V Кто-то нашелся Прошли еще сутки, еще одни. Нет Стивена Блекпула. Где же он, почему не возвращается? Каждый вечер Сесси навещала Рейчел в ее маленькой опрятной комнате. Целый день Рейчел работала, как вынужден работать трудовой люд, невзирая на все свои тревоги и горести. Дымовые змеи не заботились о том, кто пропал, а кто нашелся, кто оказался честным человеком, а кто — вором; страдающие тихим помешательством слоны, так же как и ревнители фактов, не изменяли заведенного порядка, что бы ни случилось. Прошли еще сутки, еще одни. Однообразие не нарушалось. Даже исчезновение Стивена Блекпула уже становилось привычным делом и не казалось большим дивом, нежели любая машина в Кокстауне. — Уж теперь-то, — сказала Рейчел, — во всем городе небось и двадцати человек не осталось, кто еще верил бы, что бедняга ни в чем не виноват. Она сказала это Сесси — они сидели вдвоем в комнате Рейчел при свете уличного фонаря на углу. Когда Сесси пришла, уже было темно, и она присела у окна, дожидаясь прихода Рейчел с работы; Рейчел застала ее там, и они остались сидеть у окна — их безрадостная беседа не нуждалась в более ярком свете. — Ежели господь не послал бы мне вас, — продолжала Рейчел, — чтобы я могла хоть словом с вами перемолвиться, я бы, наверно, помешалась. Но с вами мне легче, все думаю — может, еще есть надежда; и вы, правда, верите, что хоть по видимости он виноват, а все-таки он выйдет чистым? — Всем сердцем верю, — отвечала Сесси. — Не может быть, Рейчел, чтобы вы обманулись в нем, раз вы, несмотря ни на что, так твердо убеждены в его невиновности. Я верю в него не меньше, чем вы, хотя не знала его столько лет и не видела, как много ему пришлось испытать. — А я, милая Сесси, — отвечала Рейчел, и голос ее задрожал, — все долгие годы видела, как он молча терпел, и знала, какая у него добрая и чистая душа, — и ежели я никогда больше о нем ничего не услышу и доживу до ста лет, я с последним вздохом скажу — богу ведомо мое сердце, — что я никогда, ни на одну минуту не теряла веры в Стивена Блекпула! — Мы все, Рейчел, в Каменном Приюте, убеждены, что рано или поздно с него снимут подозрение. — Вот когда я слышу от вас, милая, что вы все так думаете, — сказала Рейчел, — и вы сами, по доброте своей, приходите посидеть со мной и утешаете меня, и люди видят нас вместе, а ведь и я еще под подозрением, — вот тогда я жалею, что наговорила молодой леди горьких слов. И все-таки… — Но вы теперь верите ей, Рейчел? — Теперь верю, когда через вас узнала ее получше. Но иногда меня мучает мысль… Она сказала это так тихо, словно разговаривая сама с собой, что Сесси, сидевшая подле нее, едва расслышала ее слова. — …иногда меня мучает мысль, что кто-то содеял злое дело. Я не знаю, кто это может быть, не знаю, зачем и как это было сделано, но я боюсь, что кто-то сгубил Стивена. Я боюсь, что кто-то был бы изобличен, ежели Стивен воротился бы и доказал всем, что он чист, и чтобы этого не случилось, чтобы не дать ему воротиться, кто-то сгубил его. — Какая страшная мысль, — бледнея, прошептала Сесси. — Да, очень страшно думать, что, быть может, его убили. Сесси содрогнулась и еще сильнее побледнела. — Когда эта мысль привяжется ко мне, — продолжала Рейчел, — а это бывает даже на работе, — я стараюсь не думать, считаю до тысячи или без конца твержу стишки, какие запомнила с детства, но это плохо помогает, и тогда меня бросает в жар, и такая тоска за сердце хватает, что как бы я ни устала, мне хочется идти и идти, куда глаза глядят. Вот и сейчас мне надо походить перед сном. Я провожу вас домой. — Он мог заболеть в дороге, — сказала Сесси, делая слабую попытку утешить Рейчел этим уже много раз отвергнутым проблеском надежды, — и задержаться в каком-нибудь городке на пути сюда. — Но его нет нигде. Его повсюду искали и не нашли. — Верно, — нехотя согласилась Сесси. — Пешком он добрался бы в два дня. А на случай, что он натрет ноги и не сможет идти, я в письме послала ему денег на проезд, — думала, хватит ли у него своих-то? — Будем надеяться, Рейчел, что завтрашний день будет счастливее. Идем выйдем на воздух! Она ласковым движением накинула платок на блестящие черные волосы Рейчел, в точности так, как та всегда повязывалась им, и они вместе вышли. Вечер выдался теплый, и кое-где на перекрестках кучками стояли рабочие; но большинство сидело в этот час за ужином, и на улицах было малолюдно. — Вы теперь спокойнее, Рейчел, и рука у вас не такая горячая. — Мне всегда легче, как пройдусь немного да подышу воздухом. Вот когда этого нельзя, тогда я вся какая-то разбитая и в голове мутится. — Но вы должны взять себя в руки, Рейчел, и не терять бодрости. В любую минуту Стивену может понадобиться ваша поддержка. Завтра суббота. Если завтра не будет никаких вестей от него, давайте в воскресенье с утра погуляем за городом, и вы наберетесь сил на всю будущую педелю. Пойдете? — Пойду, милая. К этому времени они уже достигли улицы, на которой стоял дом мистера Баундерби. Так как путь Сесси до Каменного Приюта вел мимо крыльца этого дома, то они и направились прямо к нему. В Кокстаун только что прибыл поезд, поэтому в этой части города царило оживление и во все стороны катили экипажи. Когда Сесси и Рейчел подошли к самому крыльцу, впереди и позади них ехало несколько карет — и вдруг одна из них так круто остановилась перед домом мистера Баундерби, что они невольно оглянулись на нее. В ярком свете газового рожка, горевшего на крыльце, они увидели миссис Спарсит, которая, вне себя от волнения, дрожащими руками пыталась открыть дверцу кареты. В ту же минуту миссис Спарсит, узнав Рейчел и Сесси, крикнула им, чтобы они подождали. — Какая удача, что вы здесь! — воскликнула миссис Спарсит, после того как кучер выпустил ее на волю. — Это рука провидения! Выходите, сударыня! — сказала она в окошко кареты, — выходите, не то вас вытащат силой! И тут из кареты вышла — кто же? — сама таинственная старушка. Миссис Спарсит тотчас схватила ее за шиворот. — Не подходите! — властно крикнула миссис Спарсит. — Не смейте ее трогать. Она принадлежит мне. Входите, сударыня! — сказала миссис Спарсит, повторяя ту же команду, только наоборот. — Входите, не то вас втащат силой! Зрелище особы женского пола, чертами лица и осанкой напоминающей римскую матрону, которая вталкивала в чей-то дом старушку, крепко держа ее за горло, при любых обстоятельствах соблазнило бы всех истинно английских зевак, по счастливой случайности оказавшихся очевидцами оного, и они, несомненно, попытались бы проникнуть в тот дом, чтобы посмотреть, чем дело кончится. Но когда в этом доме живет банкир, в чьей конторе была совершена кража со взломом, и весь город знает, что преступление еще не раскрыто и вообще окутано тайной, — тут уж ничто не могло бы умерить их любопытство и они вломились бы в дом, хоть бы крыша грозила вот-вот обвалиться на них. Поэтому все, кто столь кстати явился свидетелем необычайного происшествия — числом около двадцати пяти, из самых трудолюбивых соседей — последовали за Сесси и Рейчел, когда те в свою очередь последовали за миссис Спарсит и ее добычей; и вся эта беспорядочная толпа с шумом ввалилась прямо в столовую мистера Баундерби, где шедшие позади немедля взобрались на стулья, дабы не оставить шедшим впереди никаких преимуществ. — Позовите мистера Баундерби! — крикнула миссис Спарсит. — Рейчел, вы знаете, кто это? — Это миссис Пеглер, — сказала Рейчел. — Еще бы не она! — ликуя, вскричала миссис Спарсит. — Позовите мистера Баундерби. Отойдите, все отойдите! — Тут старенькая миссис Пеглер, пряча лицо и стараясь не привлекать внимания, шепнула что-то просительным тоном. — Оставьте это, — громко отвечала ей миссис Спарсит, — я уже двадцать раз говорила вам, что не отпущу вас, пока не передам ему с рук на руки. Но вот появился сам мистер Баундерби в сопровождении мистера Грэдграйнда и щенка, с которыми он совещался в одной из комнат второго этажа. Когда он увидел сборище непрошеных гостей в своей столовой, лицо его выразило больше удивления, нежели радушия. — В чем дело? — спросил он. — Миссис Спарсит, сударыня, что это значит? — Сэр, — отвечала сия достойная особа, — я почитаю за счастье, что мне удалось изловить ту личность, которую вы столь усердно разыскивали. Горя желанием снять тяжесть с вашей души и сопоставив — со слов этой молодой женщины, Рейчел, так кстати очутившейся здесь, дабы опознать сию личность, — скудные сведения о местности, где предположительно она проживает, я добилась полного успеха и, как видите, привезла ее сюда, разумеется против ее воли. Не скажу, сэр, что это мне легко далось; но услужить вам — для меня одно удовольствие, невзирая ни на какие труды, а холод, голод и жажда — истинная радость. Тут миссис Спарсит умолкла, ибо как только взорам мистера Баундерби представилась старенькая миссис Пеглер, на его физиономии заиграли все цвета радуги и отразились все оттенки чувств, естественные в человеке, которого внезапно постигла катастрофа. — Вы что это? — взревел он, обращаясь к миссис Спарсит, никак не ожидавшей такого эффекта. — Я вас спрашиваю, сударыня, что все это значит? — Сэр! — слабо простонала миссис Спарсит. — Чего ради вы лезете, куда вас не просят? Как вы смеете совать свой длинный нос в мои семейные дела? Столь непочтительный отзыв о любимой черте ее лица сразил миссис Спарсит. Она упала на стул и осталась сидеть в полной неподвижности, словно она вдруг окоченела, вперив в мистера Баундерби бессмысленный взгляд и медленно потирая одну об другую свои митенки, тоже, видимо, окоченевшие. — Дорогой мой Джосайя! — вся дрожа, воскликнула миссис Пеглер. — Милый мой мальчик! Я не виновата. Не сердись на меня, Джосайя. Уж я говорила, говорила этой леди, что тебе не понравится, что она делает, да куда там — и слушать не стала. — Зачем ты ей позволила тащить тебя сюда? Сбила бы с нее чепец, или зубы повышибала, или лицо расцарапала, или еще что-нибудь сделала бы, — сказал Баундерби. — Родной ты мой! Она грозилась — ежели я не поеду по своей воле, меня увезет полиция. Я и подумала, лучше уж я приеду тихонько, чем подымать шум в таком… — тут миссис Пеглер с застенчивой гордостью оглядела комнату — …в таком чудесном доме. Я, право, не виновата! Дорогой мой мальчик, милый ты мой, хороший! Я всегда жила сама по себе. Я ни разу не пошла против нашего уговора. Я никому не сказывала, что я тебе мать. Я гордилась и любовалась тобой издали; и ежели я в кои-то веки на один день приезжала в город, так только затем, чтобы взглянуть на тебя, — и никто, радость моя, об этом не знал и не ведал… Мистер Баундерби, смущенный и злой, глубоко засунув руки в карманы, нетерпеливо шагал взад-вперед вдоль длинного обеденного стола, а зрители жадно ловили каждое слово защитительной речи миссис Пеглер и с каждым ее словом все сильнее таращили глаза. Поскольку мистер Баундерби, не открывая рта, продолжал шагать взад-вперед и после того, как миссис Пеглер умолкла, с бедной оклеветанной старушкой заговорил мистер Грэдграйнд. — Меня удивляет, сударыня, — строго сказал он, — что вы, в ваших летах, имеете дерзость называть мистера Баундерби своим сыном, тогда как в детстве вы подвергали его столь жестокому и бесчеловечному обращению. — Это я-то жестокая! — вскричала миссис Пеглер. — Это я-то бесчеловечная! С моим дорогим мальчиком! — Дорогим! — повторил мистер Грэдграйнд. — Да, разумеется, он стал дорог вам, когда преуспел своими силами. Однако он был не столь дорог вам, когда вы бросили его, оставив на попечение вечно пьяной бабушки. — Это я-то бросила моего Джосайю! — воскликнула миссис Пеглер, хватаясь за голову. — Да простит вам бог, сэр, ваши низкие мысли и осквернение памяти бедной моей матушки, которая скончалась у меня на руках, когда Джосайи еще на свете не было. Одумайтесь, сэр, и покайтесь, пока не поздно! В ее словах звучала такая глубокая, искренняя обида, что мистер Грэдграйнд, ошеломленный вдруг мелькнувшей у него догадкой, сказал более мягким тоном: — Вы, стало быть, отрицаете, сударыня, что бросили своего сына… и что он вырос в канаве? — Джосайя в канаве! — вскричала миссис Пеглер. — Да что вы, сэр! Никогда в жизни! И не стыдно вам! Мой сынок знает и вам скажет, что хоть его родители и бедные были люди, но любили его не хуже других и всегда с радостью отказывали себе во всем, лишь бы он хорошо выучился грамоте. И я могу показать вам его тетрадки, они и посейчас лежат у меня дома, да, да! — сказала миссис Пеглер с возмущением и гордостью. — И сынок мой знает, и вам скажет, сэр, что после смерти его отца, когда Джосайе шел девятый год, его мать, как ни трудно было, а сумела поставить его на ноги, и почитала это своим долгом, и с великой радостью помогала ему, сколько хватало сил, и гордилась им, когда отдала его в ученье. И какой же он был старательный малый, и хозяин попался добрый, подсобил на первых порах, а потом уж он сам пошел в гору, достиг богатства и счастья. И еще я вам скажу, сэр, — потому что сынок мой этого вам не скажет, — что, хоть мать его всего лишь держит мелочную лавку в деревне, он никогда не забывал ее, и по сей день дает ей тридцать фунтов в год, а мне столько и не надобно, я еще и откладываю из этих денег, — и лишь один уговор у нас с ним был, чтобы я сидела в своем углу, и не хвалилась им, и не тревожила его. И так я и жила, и только единожды в году приезжала взглянуть на него, а он про это и знать не знал. И так и должно быть, — сказала бедная старушка, спеша оправдать поведение сына, — чтобы я сидела в своем углу, потому что здесь мне не место; и я ни на что не жалуюсь, я могу про себя гордиться моим Джосайей и любить его всем сердцем, и больше мне ничего не надо! А вы, сэр, постыдились бы оговаривать и поносить старуху. И здесь, в этом доме, я никогда не была и никогда я не хотела здесь быть, раз мой сынок сказал «нет». И сейчас бы меня здесь не было, ежели бы меня не привезли силой. И как только у вас язык повернулся назвать меня плохой матерью при сыне — пусть он скажет вам, правда это или нет! Присутствующие — и те, что стояли на полу, и те, что стояли на стульях, — отозвались на слова миссис Пеглер сочувственным ропотом, и ни в чем не повинный мистер Грэдграйнд очутился в пренеприятном положении; но тут мистер Баундерби, который по-прежнему без устали ходил взад и вперед, с каждой минутой все сильнее раздуваясь и багровея, вдруг остановился. — Мне не совсем ясно, — сказал он, — по какому случаю я удостоился чести принимать у себя столь многочисленное общество, но в это я вникать не стану. Ежели мои гости удовлетворены, я прошу их разойтись; ежели они не удовлетворены, я тем не менее все-таки прошу их разойтись. Я никому не обязан докладывать о своих семейных делах; такого намерения у меня не было и не будет. А посему те, кто рассчитывал получить от меня какие-либо разъяснения по поводу этой стороны вопроса, будут разочарованы — и в первую очередь Том Грэдграйнд, о чем я заранее предупреждаю его. Что же касается кражи в банкирской конторе, то тут относительно моей матери произошла ошибка. Виной тому — чрезмерно назойливое любопытство; а я ни в чем и ни при каких обстоятельствах не терплю назойливого любопытства. До свиданья! Вопреки самоуверенному тону своей речи, которую мистер Баундерби произнес, держа дверь открытой для покидающих комнату незваных гостей, под наигранной бравадой угадывались попытки скрыть смущение и замешательство, и поэтому вид у него был одновременно и смешной и жалкий. Уличенный во лжи, оказавшись хвастуном, который приобрел фальшивую славу, дойдя в своем чванном смирении до столь же гнусного обмана, как если бы он хвалился мнимой принадлежностью к знатному роду (а это — предел гнусности), — он являл собой поистине смехотворную фигуру. В открытую дверь мимо него гуськом выходили люди, и он отлично понимал, что весть о происшествии в его доме теперь облетит весь город, что он станет притчей во языцех, и если бы ему обкорнали уши, он и то не чувствовал бы себя столь опозоренным, как сейчас. Даже злополучная миссис Спарсит, низвергнутая с вершин триумфа в бездну отчаяния, была в лучшем положении, нежели этот замечательный человек, этот сам себя выведший в люди шарлатан — Джосайя Баундерби из Кокстауна. Рейчел и Сесси, оставив миссис Пеглер в доме ее сына, где ей разрешили переночевать, вместе дошли до Каменного Приюта и там расстались. Вскоре после того, как они покинули дом Баундерби, их догнал мистер Грэдграйнд и по дороге говорил с большим сочувствием о Стивене Блекпуле, выразив надежду, что снятие всяческих подозрений с миссис Пеглер благоприятно скажется и на его судьбе. А что до щенка, то он, как всегда в последнее время, и на сей раз не отходил от Баундерби. Вероятно, ему казалось, что пока Баундерби ничего не может обнаружить без его ведома, он более или менее в безопасности. Сестру свою он никогда не навещал и видел ее только однажды после ее возвращения домой, а именно в тот вечер, когда он точно так же, словно тень, следовал за Баундерби. В душе его сестры жил темный безотчетный страх, который она никогда не облекала в слова и который окружал зловещей тайной неблагодарного, беспутного мальчишку. Та же неясная, но страшная мысль в тот день впервые мелькнула и у Сесси, когда Рейчел сказала, что Стивена мог погубить кто-нибудь, кто боялся его прихода. Луиза ни звука не говорила о том, что подозревает брата в краже денег из банка; ни она, ни Сесси не поверяли друг другу своей затаенной тревоги, кроме того единственного раза, когда они обменялись взглядом украдкой от мистера Грэдграйнда. низко опустившего седую голову; по думали они одно и то же, и обе это знали. Теперь новое, еще более ужасное сомнение терзало их — оно витало над ними словно страшный призрак, и обе гнали этот призрак от себя, не смея и помыслить о том, что он может приблизиться к другой. А щенок по-прежнему храбрился и держал себя все более вызывающе. Если Стивен Блекпул не вор, пусть явится. Куда он пропал? Еще одна ночь. Еще день и ночь. Нет Стивена Блекпула. Где же он, почему не возвращается? Глава VI Звезда Воскресный день занялся ясный и по-осеннему прохладный; Сесси и Рейчел сошлись рано утром и вместе отправились в загородную прогулку. Так как Кокстаун посыпал пеплом не только свою главу, но и соседские — по примеру святош, которые каются в своих грехах, надевая власяницу на других, — то жители его, когда им случалось затосковать по глотку свежего воздуха, что отнюдь не есть самое пагубное из суетных благ мира сего, обычно отъезжали на несколько миль от города по железной дороге, а дальше шли пешком или располагались на лоне природы. Так же поступили Рейчел и Сесси и, вырвавшись из царства дыма, сошли с поезда на одной из станций на полпути между Кокстауном и бывшей усадьбой мистера Баундерби. Хотя местность там и сям уродовали кучи угля, все же здесь было зелено, и росли деревья, и пели жаворонки (невзирая на воскресенье)[61], и пахло цветами, и над всем раскинулось синее безоблачное небо. Вдали, в одной стороне, черной мглой обозначался Кокстаун: в другой — отлого подымались холмы; в третьей горизонт был чуть светлее, где-то там простиралось море. Под ногами шелестела росистая трава, испещренная пляшущими тенями ветвей, пышно зеленели живые изгороди; повсюду царили мир и тишина. Не стучали машины у входа в шахты, не ходили по вытоптанному ими кругу старые, истощенные клячи; на короткое время приостановились колеса; и казалось, даже великое земное колесо вращается необычно размеренно и плавно. Рейчел и Сесси шли то полями, то тенистыми проселками, иногда переступая через остаток забора, до того прогнившего, что он падал, стоило тронуть его ногой, иногда минуя заросшие травой обломки кирпичей и бревен — места брошенных копей. Они шли дорожками и тропками, пусть едва приметными. Но тщательно обходили насыпи, где по пояс стояла густая трава и где кусты терновника тесно переплелись с щавелем и сорняками; ибо в тех краях из уст в уста передавались жуткие рассказы о старых шахтах, скрытых под такими пригорками. Солнце уже поднялось высоко, когда они присели отдохнуть. Почти всю дорогу они шли в полном одиночестве и даже издали не видели никого; и здесь вокруг них не было ни живой души. — Здесь так тихо, Рейчел, и дорожка нехоженая. Должно быть, мы первые забрели сюда в это лето, — сказала Сесси. Тут взгляд ее случайно упал на обломок прогнившего забора, валявшийся на земле. Она встала и подошла к нему. — А впрочем, не знаю. Это недавно сломано. Вот здесь по краю дерево не сгнившее. Тут и чьи-то следы. Боже мой, Рейчел! Она бросилась к ней и обхватила ее за шею. Рейчел уже вскочила на ноги. — Что такое? — Не знаю. Там в траве лежит шляпа. Они вместе подошли к тому месту. Рейчел подняла ее, дрожа как в лихорадке, и громко, в голос зарыдала. «Стивен Блекнул» было написано его собственной рукой на подкладке. — О, бедняга, бедняга! Сгубили его. Он лежит тут убитый! — Шляпа… в крови? — едва выговорила Сесси. Они боялись посмотреть; но все же превозмогли страх и пригляделись; ни снаружи, ни внутри знаков насилия не было. Шляпа, очевидно, пролежала здесь несколько дней, потому что на ней оказались пятна от дождя и росы, и трава в том месте, куда она упала, была примята. Они пугливо озирались вокруг, не смея шевельнуться, но ничего больше не увидели. — Рейчел, — прошептала Сесси, — вы постойте здесь, а я пойду погляжу. Она выпустила руку Рейчел и уже хотела шагнуть вперед, но Рейчел вдруг с истошным воплем, отдавшимся по всему широкому простору, вцепилась в нее обеими руками. Перед ними, у самых ног их, зияла черная пропасть с рваными краями, полускрытая густой травой. Они отпрянули и, упав на колени, в ужасе прижались друг к дружке. — О господи! Он там на дне! На дне! — не помня себя кричала Рейчел, и ни уговоры, ни просьбы, ни слезы Сесси не помогали, никакими средствами нельзя было ее успокоить; если бы Сесси не держала ее крепко, она кинулась бы в яму. — Рейчел, дорогая, хорошая моя, ради всего святого, успокойтесь! Не надо так страшно кричать! Думайте о Стивене! Думайте о Стивене! Сесси, терзаемая нестерпимой тревогой, снова и снова повторяла свою мольбу, и наконец Рейчел утихла и обратила к ней застывшее, словно каменное, лицо. — Рейчел, быть может, Стивен жив. Ведь вы не хотите, чтобы он хоть одну лишнюю минуту мучался в этой ужасной яме? — Нет, нет, нет! — Ради Стивена, не трогайтесь с места! Я пойду послушаю. Страшно было приближаться к краю пропасти, но Сесси подползла к ней и окликнула Стивена как могла громче. Она прислушалась, но ни звука не раздалось в ответ. Она опять крикнула, опять прислушалась — тщетно, ответа не было. Она звала его двадцать раз, тридцать раз. Она взяла ком земли в том месте, где Стивен поскользнулся, и бросила в пропасть. Она не услышала, как он упал. Когда она встала и окинула взором широкий простор, так радовавший глаз своей мирной тишиной всего несколько минут назад, и увидела, что помощи ждать неоткуда, даже в ее храброе сердечко закралось отчаяние. — Рейчел, нельзя терять ни минуты. Мы пойдем в разные стороны. Вы идите дорогой, по которой мы пришли, а я пойду вперед по тропинке. Всем, кого встретите, говорите, что случилось. Думайте о Стивене, думайте о Стивене! По лицу Рейчел она поняла, что та опомнилась и ее можно оставить одну. Сесси постояла немного, глядя, как Рейчел, ломая руки, бросилась бежать, потом повернулась и тоже побежала. Она задержалась у изгороди, привязала к ней свою шаль, чтобы после найти это место, потом скинула шляпку и помчалась, не чуя ног под собой. Беги, Сесси, беги, ради всего святого! Не останавливайся дух перевести, беги дальше! Так подгоняя самое себя, мчалась она по полям и проселкам, пока не добежала до пожарного сарая, где двое мужчин спали в тени на соломе. Разбудить их, объяснить, в чем дело, когда нет дыхания и путаются мысли, было не легко; но стоило им понять, что случилось, и они взволновались так же, как она сама. Один из мужчин был под хмельком; но когда его товарищ крикнул ему, что кто-то провалился в Чертову Шахту, он кинулся к луже, сунул в нее голову и воротился трезвым. Вместе с обоими мужчинами Сесси побежала за полмили к третьему, и вместе с ним еще к одному, а двое первых побежали в другую сторону. Потом достали лошадь, и Сесси упросила ее владельца доскакать до железной дороги с письмом для Луизы. К этому времени целая деревня уже была на ногах, и люди спешно собирали все необходимое — вороты, канаты, шесты, свечи, фонари — для отправки к Чертовой Шахте. Сесси казалось, что вечность прошла с тех пор, как сна оставила могилу, в которой лежал заживо погребенный. Ее терзала мысль, что она так надолго покинула его — точно бросила на произвол судьбы, — и она побежала обратно, а с нею — человек шесть рабочих, включая пьяного, которого отрезвила весть о несчастье и который оказался деятельнее всех. Когда подошли к Чертовой Шахте, там по-прежнему царила тишина и безлюдье. Мужчины кричали и прислушивались так же, как раньше это делала Сесси, осмотрели край пропасти, сошлись на том, каким образом произошло несчастье, а потом сели и стали дожидаться, когда доставят нужные приспособления. От малейшего шума — прогудит ли над головой жук, зашелестит листва, шепнет слово один из рабочих — Сесси вздрагивала, думая, что слышит крик со дна пропасти. Но ветер безучастно проносился над ней, ни звука не долетало оттуда, и они молча сидели на траве и ждали, ждали. Спустя немного времени к ним стали по одиночке подходить люди, узнавшие о несчастье, а потом, наконец, начала прибывать и настоящая помощь. Воротилась и Рейчел, приведя с собой людей и среди них врача, захватившего вино и лекарства. Но почти никто не надеялся, что провалившегося в Чертову Шахту вытащат оттуда живым. Теперь собралось так много народу, что для спасательных работ надо было установить порядок, и один из рабочих — тот самый, который сначала был под хмельком, — не то по собственному почину, не то с общего согласия взявший на себя руководство, очистил место по краям шахты и поставил выбранных им людей широким кольцом вокруг нее. Сперва, кроме тех, кто вызвался работать, только Сесси и Рейчел были допущены в круг; но после того как из Кокстауна прибыл экстренный поезд, в круг вступили и мистер Грэдграйнд, и Луиза, и мистер Баундерби, и щенок. Прошло четыре часа с того времени, когда Рейчел и Сесси присели здесь отдохнуть, прежде чем из шестов и канатов удалось, наконец, соорудить механизм, с помощью которого два человека могли без риска спуститься вниз. Несмотря на простоту этого механизма, устройство его потребовало много труда; не хватало то одного, то другого, и за всем пришлось посылать людей. Лишь в пять часов пополудни этого погожего осеннего воскресенья спустили вниз свечу, чтобы проверить воздух; над краем шахты склонились грубоватые лица, несколько пар глаз напряженно следили за свечой, которую по команде спускали люди у ворота. Когда ее опять подняли на поверхность, пламя едва мерцало, — а потом в шахту плеснули немного воды. Только после этого прицепили бадью и двое людей с фонарями влезли в нее и крикнули: «0пускай!». Заскрипел ворот, канат туго натянулся, и среди сотни мужчин и женщин, столпившихся вокруг шахты, не было ни одного не затаившего дыхания. Ворот остановили по команде, когда канат размотался только наполовину. Остановка ворота показалась всем бесконечно долгой, и несколько женских голосов закричали, что случилось новое несчастье! Но врач, стоявший с часами в руке, сказал, что не прошло еще и пяти минут, и строго потребовал полной тишины. Не успел он договорить, как ворот начал работать, выбирая канат. Опытный глаз мог заметить, что ворот идет слишком легко для подъема двух людей и, стало быть, возвращается только один. Туго натянутый канат круг за кругом навертывался на вал, все взоры впились в отверстие шахты. Показался одна из рабочих и выпрыгнул из бадьи на землю. Раздался дружный крик: «Жив?» — а потом настала глубокая напряженная тишина. Когда он сказал «жив», со всех сторон послышались радостные возгласы и у многих слезы выступили на глазах. — Но он сильно разбился, — продолжал он, как только крики утихли. — Где врач? Его так покалечило, сэр, что мы не знаем, как его поднять оттуда. Совещались все вместе, обступив врача, и с тревогой глядели ему в лицо, а он, выслушав ответы на свои вопросы, только качал головой. Солнце уже садилось, и в багровом отблеске закатного неба отчетливо видны были взволнованные, напряженные лица. Совещание кончилось тем, что люди опять взялись за ворот, а поднявшийся на поверхность рабочий опять спустился вниз, прихватив с собой вино и кое-какое лекарство. Потом поднялся из ямы второй рабочий. Тем временем, по указанию врача, принесли носилки, застелили их всякой одеждой и сверху накрыли соломой, а сам врач приготовил подобие бинтов и перевязей из шалей и носовых платков. Все это повесили на руку тому, кто вторым вылез из ямы, объяснив ему, что нужно сделать; он стоял, опираясь могучей рукой о шест, поглядывая то в отверстие шахты, то на окруживших его людей, и фигура этого горняка, освещенная фонарем, который он держал в другой руке, далеко не была наименее заметной в толпе. Уже смерклось, и горели зажженные факелы. Из того немногого, что он успел сообщить обступившим его людям и что немедленно разнеслось среди зрителей, стало известно, что пострадавший лежит на куче осыпавшейся породы, которой шахта забита до половины, и что, кроме того, силу удара несколько смягчил выступ рыхлой земли на боковой стенке. Он упал на спину, подмяв под себя одну руку; по его собственным словам, он все время лежал не двигаясь, только здоровой рукой доставал крошки хлеба и мяса из кармана и несколько раз набирал в горсть воды. Как только он получил письмо, он тотчас же оставил работу, всю дорогу прошел пешком и уже приближался к усадьбе мистера Баундерби, когда случилось несчастье. А попал он в такое опасное место потому, что он ни в чем не виноват и спешил воротиться кратчайшим путем, чтобы снять с себя обвинение. Чертова Шахта, заключил горняк, крепко ругнув ее, верна себе и недаром так прозвана; по его мнению, хоть Стивен еще в состоянии говорить, но Чертова Шахта сгубила его. Когда все было готово, ворот заработал, и горняк, напутствуемый последними торопливыми советами товарищей и врача, скрылся в пропасти. Как и в первый раз, канат разматывался круг за кругом, потом по сигналу ворот остановили. Ни один из рабочих не отнял от него руки, все ждали, согнувшись, держась за вал, готовые начать выбирать канат. Наконец сигнал был подан, и все стоявшие вокруг шахты подались вперед. Ибо теперь натянутый до отказа канат шел тяжело, люди с трудом крутили вал, и ворот жалобно поскрипывал. Страшно было глядеть на канат — казалось, он вот-вот оборвется. Но круг за кругом мерно ложился на вал, потом появились цепи, прикрепленные к бадье, и, наконец, сама бадья: по бокам — ее, ухватившись одной рукой за край — зрелище, от которого кружилась голова и замирало сердце, — висели оба горняка, а свободной рукой они бережно поддерживали привязанное к бадье несчастное искалеченное человеческое существо. Шепот сострадания пробежал по толпе, а женщины плакали в голос, глядя, как изувеченное тело, в котором едва теплилась жизнь, осторожно перекладывали с железного ложа на соломенное. Сначала к нему подошел только врач. Он сделал, что было в его силах, попытался, насколько возможно, уложить умирающего поудобнее, но, в сущности, ему оставалось только очень осторожно прикрыть его; потом он подозвал Рейчел и Сесси. И тут все увидели бледное, изможденное лицо, обращенное к небу, и сломанную правую руку, которая лежала поверх покрывающих его одежд, словно ожидая, что чья-нибудь рука коснется ее. Ему дали напиться, спрыснули лицо водой, влили в рот несколько капель вина и укрепляющего лекарства. Хоть он и лежал не шевелясь, глядя в небо, он улыбнулся и сказал: «Рейчел». Она опустилась па траву подле него и наклонилась над ним так, что лицо ее пришлось между его глазами и небом, — он даже не мог перевести на нее взгляд. — Рейчел, дорогая. Она взяла его за руку. Он опять улыбнулся и сказал: — Не выпускай ее! — Тебе очень больно, милый мой, дорогой Стивен? — Было очень больно, теперь уже нет. Я сильно мучился, и долго, очень долго, но теперь все прошло. Ах, Рейчел, какая морока! С начала и до конца — одна морока! Что-то отдаленно напоминающее прежнего Стивена бледной тенью скользнуло по его лицу, когда он произнес свое излюбленное слово. — Я упал в яму, которая на памяти еще ныне живущих стариков стоила жизни сотням и сотням людей, — отцам, сыновьям, братьям, любимым тысячами и тысячами родных, чьими кормильцами они были. Я упал в яму, которая сгубила рудничным газом больше народу, нежели гибнет в кровавом бою. Я читал прошение, — и каждый может прочесть его, — где люди, работающие в копях, Христом-богом молили издать такие законы, чтобы труд не убивал их, а пощадил ради жен и детей, которых они любят не меньше, нежели богатые и знатные любят своих. Когда эта шахта работала, она за зря убивала людей; и нынче, уже брошенная, она все еще убивает за зря. Видишь, мы каждый божий день умираем за зря, так ли, сяк ли, — морока да и только! Он говорил едва слышно, без злобы или обиды, никого не обвиняя, а просто утверждая бесспорную истину. — Твоя сестричка, Рейчел, — ты не забыла ее. А теперь уж наверняка не забудешь, когда я буду подле нее. Ты помнишь, какая она была хилая, как терпеливо сидела весь день на стульчике у окна, пока ты работала на нее, и как она умерла, бедная маленькая калека, за зря погубленная смрадным воздухом, которым дышат рабочие в своих жалких лачугах. Ах, морока! Какая морока! К нему подошла Луиза; но он не видел ее — лицо его было обращено к вечернему небу. — Ежели бы во всем, что до нас касается, не было столько мороки, я не лежал бы здесь. Ежели бы между нами было поменьше мороки, мои товарищи ткачи, мои братья рабочие иначе поняли бы меня. Ежели бы мистер Баундерби лучше знал меня — ежели бы вообще хоть чуть-чуть знал, — он не осердился бы и не подумал на меня, что я мог украсть. Но глянь-ка, Рейчел! Глянь-ка на небо! Проследив за его взглядом, она увидела, что он смотрит на звезду. — Она светилась надо мной, — сказал он благоговейно, — когда я мучился там, внизу. Она светила мне в душу. Я смотрел на нее и думал о тебе, Рейчел, и понемножку морока в моих мыслях рассеялась, — надеюсь, что так. Ежели кое-кто неверно понимал меня, то и я кое-кого понимал неверно. Когда я прочел твое письмо, я сгоряча решил, что молодая леди и ее брат заодно и что они между собой уговорились так поступить со мной. Когда я провалился в яму, я злобился на нее и так же несправедливо судил о ней, как другие судили обо мне. А надо и в мыслях и в делах своих не поддаваться злобе, а терпеть и прощать. И вот, когда я мучился там, а она светилась надо мной, и я глядел на нее, зная, что смерть моя пришла, я молился о том, чтобы все люди сошлись поближе между собой и лучше понимали бы друг дружку, нежели в мое время. Луиза, услышав его слова, опустилась на колени напротив Рейчел и наклонилась над ним, чтобы он мог увидеть ее. — Вы слышали меня? — спросил он, немного погодя. — Я не забыл вас, сударыня. — Да, Стивен, я слышала вас. И я присоединяюсь к вашей молитве. — У вас есть отец. Вы можете передать ему мои слова? — Он здесь, — сказала Луиза; ей вдруг стало страшно. — Привести его к вам? — Прошу вас. Луиза воротилась с отцом. Они стояли рядом, рука в руке, и смотрели на строгое лицо умирающего. — Сэр, вы снимете пятно с моего доброго имени и позаботитесь, чтобы все узнали, что я не вор. Это я поручаю вам. Мистер Грэдграйнд нетвердым голосом спросил, как это сделать? — Сэр, — услышал он в ответ, — ваш сын научит вас, как это сделать. Спросите его. Я никого не обвиняю, ни единым словом. Однажды вечером я видел вашего сына и говорил с ним. Я только прошу вас снять пятно с моего имени — и я вверяю это вам. Врач торопил людей, вызвавшихся нести пострадавшего, и те, у кого имелись факелы или фонари, уже вышли вперед, готовясь освещать дорогу. Прежде чем подняли носилки, пока люди совещались, как лучше взяться За них, Стивен сказал Рейчел, не сводя глаз со звезды: — Каждый раз, когда я приходил в чувство и видел ее свет надо мной, мне думалось, что это та самая звезда, что привела к Христу-младенцу. Наверно, так оно и есть! Носилки подняли, и он был счастлив тем, что его готовятся нести в ту сторону, куда, как ему чудилось, указывала путь звезда. — Рейчел, любимая моя! Не выпускай моей руки. Нынче, дорогая, нам можно идти вместе! — Я буду держать твою руку и не отойду от тебя, Стивен, всю дорогу. — Благослови тебя бог! Сделайте милость, кто-нибудь, закройте мне лицо. Его бережно несли полями, проселками, по широкому простору, и Рейчел шла рядом, держа его за руку. Лишь изредка чей-нибудь шепот нарушал скорбное молчание. Вскоре шествие превратилось в похоронную процессию. Звезда указала ему путь к богу бедняков; и, претерпев до конца в кротости и всепрощении, он с миром отошел к своему Спасителю. Глава VII Погоня за щенком Еще прежде, чем разомкнулось кольцо вокруг Чертовой Шахты, один из зрителей внезапно исчез. Мистер Баундерби и его тень не стояли вместе с Луизой, опиравшейся на руку отца, а держались в сторонке, поодаль. Как только мистера Грэдграйнда позвали к умирающему, Сесси, зорко следившая за происходящим, тихонько подошла сзади к этой мрачной тени — лицо щенка выражало такой беспредельный ужас, что он непременно привлек бы внимание, если бы все взоры не были устремлены на Стивена, — и что-то прошептала ему на ухо. Не поворачивая головы, он обменялся с нею несколькими словами и тотчас скрылся. Поэтому, когда толпа двинулась за носилками, щенка в кругу уже не было. Воротившись домой, мистер Грэдграйнд послал мистеру Баундерби записку, требуя, чтобы сын немедленно пришел к нему. Ответ гласил, что мистер Баундерби, потеряв Тома в толпе, ушел без него, а Тома после этого не видел, и потому решил, что тот находится в Каменном Приюте. — Я думаю, отец, он сегодня не воротится в город, — сказала Луиза. Мистер Грэдграйнд отвернулся и больше не промолвил ни слова. На другое утро он сам отправился в банк, прямо к открытию, и найдя место сына пустым — он сначала не решался взглянуть в ту сторону, — пошел обратно той же улицей, поджидая мистера Баундерби; повстречавшись с ним, мистер Грэдграйнд сообщил ему, что по известным причинам, которые он вскоре разъяснит, но о которых просит пока не спрашивать, он счел необходимым временно устроить сына на работу в другом городе; и что, кроме того, на него возложен долг очистить память Стивена Блекпула от клеветы и назвать истинного вора. Мистер Баундерби в полном недоумении остался стоять посреди улицы, глядя вслед своему тестю и раздуваясь все сильнее, наподобие исполинского мыльного пузыря, лишенного, однако, всякой красоты. Мистер Грэдграйнд пришел домой, заперся в своем кабинете и не выходил оттуда весь день. Когда Сесси и Луиза стучались к нему, он отвечал через затворенную дверь: «Не сейчас, дорогие, — вечером». Вечером они снова подошли к его двери, но он сказал: «Нет еще — завтра». Весь день он ничего не ел и, когда смерклось, не потребовал свечи; и до позднего вечера они слышали, как он ходил взад и вперед по своему кабинету. Но наутро он вышел к завтраку в обычное время и занял свое обычное место за столом. Теперь это был почти дряхлый, сгорбленный, удрученный горем старик; но в нем чувствовалось больше мудрости и благородства, нежели в те дни, когда он требовал, чтобы в жизни не было ничего кроме фактов. Встав из-за стола, он назначил Луизе и Сесси час, когда прийти к нему; и, низко опустив седую голову, ушел к себе. — Отец, — заговорила Луиза, придя к нему в условленное время, — у вас осталось трое подрастающих детей. Они будут не такие; и я, с божьей помощью, буду теперь другая. Она протянула Сесси руку, словно хотела сказать, что также и с помощью Сесси. — Как ты думаешь, — спросил мистер Грэдграйнд, — твой злосчастный брат уже задумал ограбление, когда пошел с тобой к Блекпулу? — Боюсь, что так, отец. Я знаю, что он сильно нуждался в деньгах и очень много натратил. — Ему было известно, что бедняга покидает город, и он злодейски решил подвести его под подозрение? — Я думаю, отец, что это пришло ему в голову, когда он там сидел. Ведь я просила его пойти со мной. Не он предлагал посетить Стивена. — Он о чем-то говорил с ним. Что же — он отвел его в сторону? — Он выходил с ним из комнаты. Я потом спросила его, зачем, и он объяснил мне довольно правдоподобно; но со вчерашнего вечера я вижу это в ином свете, и когда я теперь припоминаю все подробности, я, увы, слишком хорошо могу представить себе, что произошло между ними. — Скажи мне, — спросил мистер Грэдграйнд, — что, по-твоему, сделал твой несчастный брат? Так же велика его вина в твоих глазах, как и в моих? — Боюсь, отец, — отвечала она, замявшись, — что он чем-то заманил Стивена Блекпула либо от моего имени, либо от своего; и тот поверил ему, и перед своим уходом из города два или три вечера подряд с самыми лучшими намерениями стоял возле банка, чего никогда раньше не делал. — Ясно! — сказал мистер Грэдграйнд. — Яснее ясного! Он заслонил лицо рукой и с минуту сидел молча. Справившись с собой, он сказал: — А где его искать теперь? Как спасти от правосудия? В нашем распоряжении всего несколько часов — дольше я не могу утаивать правду. Никогда нам своими силами не найти его. И за десять тысяч фунтов этого не сделать. — Сесси уже сделала это, отец. Он поднял голову, посмотрел на нее, на добрую фею его дома, посмотрел с глубокой благодарностью и сказал растроганным голосом: — Всегда и всюду ты, дитя мое! — Мы еще раньше, до вчерашнего дня, подозревали правду, — переглянувшись с Луизой, объяснила Сесси. — А когда я увидела, что вас позвали к носилкам, и услышала, что было сказано (ведь я все время стояла рядом с Рейчел), я незаметно подошла к нему и шепнула: «Не оборачивайтесь ко мне. Видите, где ваш отец? Бегите, ради него и ради себя!» Он уже весь дрожал, когда я заговорила с ним, а тут вздрогнул, затрясся, как лист, и сказал: «Куда же я пойду? У меня нет денег, и кто захочет прятать меня?» Я вспомнила цирк, в котором когда-то работал мой отец. Я не забыла, где цирк Слири играет в это время года, и я только на днях читала о нем в газете. Я сказала, чтобы он поспешил туда, назвался мистеру Слири и попросил скрыть его до моего приезда. «Я доберусь туда до рассвета», — сказал он. И я видела, как он выскользнул из толпы. — Слава богу! — воскликнул мистер Грэдграйнд. — Быть может, удастся переправить его за границу. Этот план казался им тем более осуществимым, что город, куда Сесси направила беглеца, находился в трех часах пути от Ливерпуля, а оттуда можно было без задержки уехать в любую часть света. Но действовать приходилось крайне осторожно, ибо с каждой минутой увеличивалась опасность, что он будет заподозрен, да и мистера Баундерби могло обуять желание, разыграв роль древнего римлянина, выполнить свой гражданский долг; поэтому было решено, что Сесси и Луиза одни доберутся окольным путем до того города; а мистер Грэдграйнд поедет в противоположную сторону и еще более кружным путем прибудет туда же. Кроме того, они условились, что сам он не явится сразу в цирк, потому что его приезд может быть неправильно истолкован или весть о том, что он приехал, может побудить его сына опять скрыться; переговорить с мистером Слири, а также сообщить виновнику стольких бед и унижений о том, что отец его здесь и с какой целью он прибыл, должны были Сесси и Луиза. Когда весь план был продуман и обсужден всеми тремя, подошло время приводить его в исполнение. Мистер Грэдграйнд днем отправился пешком из своего дома за город и на отдаленной станции сел в поезд железной дороги; а Луиза и Сесси уехали вечером, радуясь тому, что не встретили ни одного знакомого липа. Они ехали всю ночь, за исключением тех немногих минут, которые они простаивали на станциях, расположенных либо вверху нескончаемой лестницы, либо в глубокой выемке — единственное разнообразие на глухих железнодорожных ветках, — и рано утром высадились в болотистой местности, откуда до цели их путешествия было около двух миль. Из этой унылой трясины их вызволил старик почтарь, который почему-то поднялся чуть свет и яростно колотил ногой впряженную в двуколку лошадь. В город они проникли задворками, где обитали свиньи; такой въезд не отличался ни пышностью, ни даже благовонием, однако — случай далеко не редкий — это и была узаконенная проезжая дорога. Первое, что они увидели, очутившись в городе, — это остов бродячего цирка. Труппа перекочевала в другой город, до которого было двадцать с лишним миль, и там накануне вечером состоялось открытие. Оба города соединяло ухабистое шоссе, и путешествие по нему совершалось крайне медленно. Хотя Луиза и Сесси только наспех перекусили и даже не прилегли отдохнуть (они были в такой тревоге, что все равно глаз не сомкнули бы), лишь около полудня им стали попадаться афиши Цирка Слири, наклеенные на стенах сараев и домов, и прошел еще час. прежде чем они добрались до рыночной площади. Луиза и Сесси подошли к цирку перед самым началом Утреннего Представления-гала, о чем возвещал звонивший в колокольчик зазывала. Сесси посоветовала — чтобы не привлекать внимание местных жителей расспросами, — подойти к кассе и взять билеты. Если деньги получает мистер Слири, он, несомненно, узнает ее и будет соблюдать осторожность. Если же нет — то он безусловно увидит их в цирке и, поскольку он спрятал у себя беглеца, то и в этом случае будет действовать осмотрительно. С бьющимся сердцем подошли они к столь памятному обеим балагану. Флаг с надписью: «Цирк Слири» был на месте; и готическая ниша была на месте; не было только мистера Слири. Юный Киддерминстер, слишком повзрослевший, чтобы изображать купидона даже перед немыслимо доверчивой публикой, вынужденный подчиниться несокрушимой силе обстоятельств (и буйному росту своей бороды), нес теперь самые разнообразные обязанности, и в частности отправлял должность казначея; в запасе у него имелся еще барабан, дабы он в свободные минуты мог давать выход избытку энергии. Но когда мистер Киддерминстер взимал плату со зрителей, он так судорожно следил за тем, чтобы ему не подсунули фальшивую монету, что ничего кроме денег не видел; поэтому Сесси проскользнула неузнанной и вместе с Луизой вошла в цирк. Японский микадо верхом на старой белой лошади, испещренной мазками черной краски, крутил одновременно пять рукомойных тазов — как известно, любимое занятие этого могущественного монарха. Сесси, хотя и хорошо знала всю императорскую династию, однако с нынешним ее представителем лично не была знакома, и потому царствование его прошло мирно. Затем новый клоун объявил коронный номер мисс Джозефины Слири — прославленную конно-тирольскую пляску цветов (клоун остроумно назвал ее «тряской»), и мистер Слири вывел наездницу на арену. Не успел мистер Слири замахнуться на клоуна своим длинным бичом, а клоун крикнуть: «Посмей только, я запущу в тебя лошадью!» — как и отец и дочь узнали Сесси. Но они провели номер с полным самообладанием; и подвижное око мистера Слири — кроме разве самой первой секунды — так же не выражало ровно ничего, как и неподвижное. Номер показался Луизе и Сесси несколько растянутым, особенно когда пляска цветов была приостановлена и клоун начал рассказывать мистеру Слири (который время от времени ронял самым бесстрастным тоном: «Неужто, сэр?», устремив свое единственное око на публику) о том, как две ноги сидели на трех ногах и глядели на одну ногу, но тут явились четыре ноги и ухватили одну ногу, после чего две ноги встали и бросили три ноги я четыре ноги, однако четыре ноги убежали с одной ногой. Хотя это и была чрезвычайно остроумная аллегория про мясника, трехногий табурет, собаку и баранью ногу, все же рассказ потребовал времени; а они были в сильной тревоге. Наконец маленькая светловолосая Джозефина раскланялась под дружные аплодисменты; клоун, оставшись один на арене, только что объявил с воодушевлением: «Ну, теперь моя очередь!» — но тут Сесси тронули за плечо и кивком головы указали на дверь. Она вышла вместе с Луизой; мистер Слири принял их в очень тесной комнатке, где стены были из брезента, вместо пола трава, а дощатый скошенный потолок ежеминутно грозил обвалиться из-за неистового топота, которым сидящая в ложах публика выражала свой восторг. — Хехилия, — сказал мистер Слири, держа в руках стакан грогу, — рад видеть тебя. Ты издавна была нашей любимицей, и ты, я уверен, не похрамила нах. А потому, дорогая моя, ты должна повидать многих, прежде чем мы перейдем к делу, не то ты разобьешь им хердце — охобенно женщинам. Моя Джозефина вышла замуж за И. У. Б. Чилдерха, и ее мальчуган, хоть ему только три года, как приклеенный хидит на любом пони. Мы зовем его Маленькое Чудо Иппоихкуххтва; и помяни мое хлово — ежели он не будет блихтать в цирке Ахтли[62], то он будет блихтать в Париже. А ты помнишь Киддерминхтера, который вздыхал по тебе? Так вот: он тоже женат. Взял за хебя вдову. По годам — впору быть ему матерью. Когда-то была канатной пляхуньей, а теперь она ничто — жир не позволяет. У них двое детей, так что номера, где нужны эльфы и карлики, идут у нах как по махлу. Ты бы поглядела на «Детей в леху»[63] — отец и мать помирают верхом, дядя берет их под хвою опеку тоже верхом, а как они вдвоем хобирают ежевику верхом и малиновка накрывает их лихтьями верхом — лучше этого и вообразить нельзя! А помнишь Эмму Гордон, дорогая? Она ведь была тебе как родная мать. Ну, конечно, помнишь, как же иначе? Так вот: Эмма потеряла мужа. Он играл хултана Индии и хидел на хлоне в такой клетке, вроде пагоды, и упал навзничь, и потом помер — очень тяжело упал; а она опять вышла замуж, за хозяина молочной — он видел ее на арене и был без ума от нее… он попечитель бедных и богатеет не по дням, а по чахам. Обо всех этих переменах мистер Слири, задыхаясь пуще прежнего, рассказывал с большой теплотой и удивительным для такого старого забулдыги простодушием. Затем он привел Джозефину и И. У. Б. Чилдерса (дневной свет беспощадно подчеркивал глубокие складки от его носа к подбородку), и Маленькое Чудо Иппоискусства, короче говоря — всю труппу. Луиза с удивлением присматривалась к этим странным созданиям — набеленные и нарумяненные лица, короткие юбочки, выставленные напоказ икры; но радостно было видеть, как они теснились вокруг Сесси и как Сесси, растроганная, не могла удержаться от слез. — Довольно! Хехилия уже перецеловала вхех детей, обняла вхех женщин, пожала руку вхем мужчинам — теперь вон отхюда и дайте звонок ко второму отделению! Как только все вышли, мистер Слири сказал, понизив голос: — Так вот, Хехилия, я не хочу знать ничьих хекретов, но я предполагаю, что эта леди ему не чужая. — Да, она его сестра. — И хтало быть дочь его отца. Так я и думал. Как ваше здоровье, михх? И как здоровье вашего батюшки? — Отец скоро будет здесь, — сказала Луиза, которой не терпелось поговорить о деле. — Мой брат в безопасности? — Будьте покойны! — отвечал мистер Слири. — Прошу вах, михх, гляньте на арену, вот отхюда. Тебе, Хехилия, можно не говорить — хама найдешь для хебя дырочку. Все трое прильнули к щелям между досками. — Это «Джек, победитель великанов» — комедия для детей, — объяснял Слири. — Видите, там бутафорхкая хижина Джека; вон там наш клоун, в руках у него крышка от кахтрюли и вертел — это хлуга Джека; а вон и хам малютка Джек в блехтяших дохпехах; а по бокам хижины два арапа, вдвое выше ее — они будут принохить и унохить хижину, а великана (очень дорогое плетеное чучело) еще нет. Ну как, видите их? — Да, — отвечали обе. — Еще раз поглядите, — сказал Слири, — хорошенько поглядите. Ну как, видите? Отлично. Так вот, михх, — продолжал он, придвигая для нее скамейку, — у меня одни взгляды, у вашего отца другие. Я не желаю знать, что натворил ваш брат; лучше, чтобы я этого не знал. Ваш отец не охтавил Хехилию в беде, и я не охтавлю его в беде — больше тут говорить не о чем. Ваш брат — один из двух арапов. У Луизы вырвался возглас не то горького, не то радостного изумления. — Вот оно как, — сказал Слири. — И вы даже и теперь не можете узнать, который из двух он. Я буду ждать вашего отца. Ваш брат побудет в цирке. Я не раздену его и не отмою. Ваш отец придет, или вы приходите, и вы захтанете вашего брата и можете хвободно переговорить — в балагане не будет ни души. Не горюйте, что он черный, зато его никто не признает. Луиза, несколько утешенная, горячо поблагодарила мистера Слири. Она попросила его, со слезами на глазах, передать поклон брату, после чего она и Сесси ушли, условившись, что придут попозже. Час спустя приехал мистер Грэдграйнд. Он тоже никого из знакомых не встретил и очень надеялся с помощью Слири переправить этой ночью своего сбившегося с пути сына в Ливерпуль. Никто из них не мог сопровождать беглеца — это значило бы почти наверняка выдать его, как бы он ни был переряжен: поэтому мистер Грэдграйнд заготовил письмо к одному верному человеку, с которым вел переписку, умоляя отправить подателя сего, чего бы это ни стоило, в Северную или Южную Америку или в любую другую отдаленную часть света, лишь бы поскорее и незаметно. Затем они втроем походили по городу, дожидаясь часа, когда цирк покинет не только публика, но и труппа и лошади. Наконец они увидели, как мистер Слири вынес стул из боковой двери, уселся на него и закурил, точно подавая им знак, что они могут подойти. — Мое почтенье, хударь, — сдержанно поздоровался он, когда они проходили мимо него в дверь. — Ежели я вам буду нужен, вы меня найдете на этом мехте. Не глядите на то, что хын ваш наряжен шутом. Они вошли в балаган, и мистер Грэдграйнд, горестно понурившись, сел на табурет, предназначенный для клоуна, посреди арены. На одной из задних скамей, едва видный в сумраке этого столь непривычного и чуждого ему помещения, все еще упрямясь и злобствуя, сидел нашкодивший щенок, которого он имел несчастье называть своим сыном. В нескладной куртке с огромными отворотами и обшлагами, вроде тех, что носят приходские надзиратели; в бесконечно длинном жилете; в коротких штанах, башмаках с пряжками и нелепой треуголке; все это не по росту, дрянное, рваное, побитое молью; а по черному лицу не то от жары, не то от страха течет пот, оставляя грязные полосы там, где он пробивается сквозь густую жирную краску; никогда мистер Грэдграйнд не поверил бы, что может существовать нечто столь мрачное, отталкивающее, унизительно смешное, как щенок в своей шутовской ливрее, если бы своими глазами не убедился в этом неопровержимом и бесспорном факте. И до такого падения дошел один из его образцовых детей! Сперва щенок упорно отказывался покинуть свое место и подойти поближе. Наконец, уступив просьбам Сесси, если такое угрюмое согласие можно назвать уступкой, — на Луизу он и глядеть не хотел, — он медленно спустился, переходя из ряда в ряд, пока не ступил на посыпанную опилками арену, где и стал у самого края, как можно дальше от табурета, на котором сидел его отец. — Как ты это сделал? — спросил отец. — Что сделал? — угрюмо переспросил сын. — Ограбил банк, — повысив голос, отвечал отец. — Я сам ночью взломал сейф и оставил приоткрытым, когда уходил. Ключ, который нашли на улице, я давно заготовил. В то утро я подбросил его, чтобы подумали, что им пользовались. Я не за один раз взял деньги. Я делал вид, что каждый вечер прячу остаток, но я не прятал. Теперь вы все знаете. — Ежели бы гром поразил меня, — сказал отец, — я был бы менее потрясен, чем сейчас! — Не вижу, почему, — проворчал сын. — Столько-то людей, состоящих на службе, облечены доверием; столько-то из них оказываются нечестными. Я сотни раз слышал от вас, что это закон. Не могу же я менять законы. Вы этим утешали других, отец. Теперь утешайтесь этим сами! Отец прикрыл глаза рукой, а сын стоял перед ним, во всем своем унизительном безобразии, покусывая соломинку; черная краска наполовину сошла с ладоней, и руки его были похожи на обезьяньи. Уже близился вечер, и он то и дело с нетерпением и тревогой поглядывал на своего отца. Одни только глаза его с резко выделявшимися белками и казались живыми на густо покрашенном лице. — Тебя надо доставить в Ливерпуль, а оттуда отправить за море. — Очевидно. Нигде, — заскулил щенок, — нигде мне не будет хуже, чем было здесь, с тех пор как я себя помню. Уж это верно. Мистер Грэдграйнд подошел к двери, привел мистера Слири и спросил его, есть ли возможность увезти это жалкое создание? — Я уже думал об этом, хударь. Время не терпит, так что говорите хразу — да или нет. До железной дороги больше двадцати миль. Через полчаха пойдет дилижанх, который похпевает как раз к почтовому поезду. Этим поездом он доедет до самого Ливерпуля. — Но вы посмотрите на него, — простонал мистер Грэдграйнд. — Ни один дилижанс… — Я и не имел в виду, что он поедет в этой ливрее, — отвечал Слири. — Дайте хоглахие, и за пять минут я подберу кохтюм и переделаю его в погонялу. — В… кого? — переспросил мистер Грэдграйнд. — В возчика. Решайте, хударь. Надо еще принехти пива. Кроме как пивом циркового арапа не отмоешь. Мистер Грэдграйнд тотчас согласился; мистер Слири тотчас извлек из сундука блузу, войлочную шляпу и прочую костюмерию; щенок тотчас переоделся за байковой ширмой; мистер Слири тотчас принес пива и отмыл его добела. — А теперь, — сказал Слири, — идем к дилижанху и влезайте в заднюю дверь; я провожу вах, и люди подумают, что вы из моей труппы. Обнимите на прощанье родных, но только поживее. — После этого он деликатно оставил их одних. — Вот письмо, — сказал мистер Грэдграйнд. — Всем необходимым ты будешь обеспечен. Постарайся раскаянием и честной жизнью искупить совершенное тобой злое дело и те горестные последствия, к которым оно привело. Дай мне руку, бедный мой мальчик, и да простит тебя бог, как я тебя прощаю! Эти слова и сердечный тон, каким они были сказаны, исторгли несколько слезинок из глаз несчастного грешника. Но когда Луиза хотела его обнять, он с прежней злобой оттолкнул ее. — Нет. С тобой я и говорить не желаю. — Ах, Том! Неужели мы так расстанемся? Вспомни, как я всегда любила тебя! — Любила! — угрюмо отвечал он. — Хороша любовь! Бросила старика Баундерби, выгнала мистера Хартхауса, моего лучшего друга, и вернулась домой как раз в то время, когда мне грозила опасность. Нечего сказать — любовь! Выболтала все, до последнего слова, о том, как мы ходили туда, а ведь видела, что вокруг меня затягивается сеть. Хороша любовь! Ты просто-напросто предала меня. Никогда ты меня не любила. — Поживее! — стоя в дверях, сказал Слири. Все заторопились и гурьбой вышли из балагана, и Луиза еще со слезами говорила брату, что прощает ему и любит его по-прежнему, и когда-нибудь он пожалеет о том, что так расстался с ней, и рад будет, вдали от нее, вспомнить эти ее слова, — как вдруг кто-то налетел на них. Мистер Грэдграйнд и Сесси, которые шли впереди щенка и Луизы, прильнувшей к его плечу, остановились и в ужасе отпрянули. Ибо перед ними стоял Битцер, задыхаясь, ловя воздух широко разинутым тонкогубым ртом, раздувая тонкие ноздри, моргая белесыми ресницами, еще бледнее, чем всегда, словно от стремительного бега он разогрелся, не как все люди, до красного, а до белого каленья. Он так пыхтел, так тяжело дышал, будто мчался, не останавливаясь, с того давнего вечера, много лет назад, когда он столь же внезапно налетел на них. — Очень сожалею, что вынужден нарушить ваши планы, — сказал Битцер, качая головой, — но я не могу допустить, чтобы меня провели какие-то циркачи. Мне нужен мистер Том-младший. Он не должен быть увезен циркачами. Вот он, переодетый возчиком, и я должен взять его! За шиворот, очевидно. Ибо именно так он завладел Томом. Глава VIII Немножко философии Они воротились в балаган, и Слири на всякий случай запер двери. Битцер, все еще держа за шиворот оцепеневшего от страха преступника, стал посреди уже почти темной арены и, усиленно моргая, вглядывался в своего бывшего покровителя. — Битцер, — смиренно сказал мистер Грэдграйнд, сраженный этим последним неожиданным ударом, — есть у тебя сердце? — Без сердца, сэр, — отвечал Битцер, усмехнувшись несуразности вопроса, — кровь не могла бы обращаться. Ни один человек, знакомый с фактами, установленными Гарвеем[64] относительно кровообращения, не мог бы усомниться в наличии у меня сердца. — Доступно ли оно чувству жалости? — воскликнул мистер Грэдграйнд. — Оно доступно только доводам разума, сэр, — ответствовал сей примерный юноша, — и больше ничему. Они пристально смотрели друг на друга, и лицо мистера Грэдграйнда было так же бледно, как лицо его мучителя. — Что может побудить тебя, даже сообразуясь с разумом, помешать бегству этого бедняги, — сказал мистер Грэдграйнд, — и тем самым сокрушить его несчастного отца? Взгляни на его сестру. Пощади нас! — Сэр, — отвечал Битцер весьма деловитым и серьезным топом, — поскольку вы спрашиваете, какие доводы разума могут побудить меня воротить мистера Тома-младшего в Кокстаун, я считаю вполне разумным дать вам разъяснение. Я с самого начала подозревал в этой краже мистера Тома. Я следил за ним и ранее, потому что знал его повадки. Я держал свои наблюдения про себя, но я наблюдал за ним; и теперь у меня набралось предостаточно улик против него, не считая его бегства и собственного признания — я поспел как раз вовремя, чтобы услышать его. Я имел удовольствие наблюдать за вашим домом вчера вечером и последовал за вами сюда. Я намерен привезти мистера Тома обратно в Кокстаун и передать его мистеру Баундерби. И я не сомневаюсь, сэр, что после этого мистер Баундерби назначит меня на должность мистера Тома. А я желаю получить его должность, сэр, потому что это будет для меня повышением по службе и принесет мне пользу. — Ежели для тебя это только вопрос личной выгоды… — начал мистер Грэдграйнд. — Простите, что я перебиваю вас, сэр, — возразил Битцер, — но вы сами отлично знаете, что общественный строй зиждется на личной выгоде. Всегда и во всем нужно опираться на присущее человеку стремление к личной выгоде. Это единственная прочная опора. Уж так мы созданы природой. Эту догму мне внушали с детства, сэр, как вам хорошо известно. — Какая сумма денег могла бы возместить тебе ожидаемое повышение? — спросил мистер Грэдграйнд. — Благодарю вас, сэр, — отвечал Битцер, — за то, что вы на это намекнули, но я не назначу никакой суммы. Зная ваш ясный ум, я так и думал, что вы мне предложите деньги, и заранее произвел подсчет; и пришел к выводу, что покрыть преступника, даже за очень крупное вознаграждение, менее безопасно и выгодно для меня, чем более высокая должность в банке. — Битцер, — сказал мистер Грэдграйнд, простирая к нему руки, словно говоря, — смотри, как я жалок! — Битцер, у меня остается только еще одна надежда тронуть твое сердце. Ты много лет учился в моей школе. Ежели, в память о заботах, которыми ты был там окружен, ты хоть в малейшей мере готов отказаться сейчас от своей выгоды и отпустить моего сына, я молю тебя — да будет эта память ему на благо. — Меня крайне удивляет, сэр, — наставительным тоном возразил бывший воспитанник мистера Грэдграйнда, — приведенный вами явно неосновательный довод. Мое ученье было оплачено; это была чисто коммерческая сделка; и когда я перестал посещать школу, все расчеты между нами кончились. Одно из основных правил грэдграйндской теории гласило, что все на свете должно быть оплачено. Никто, ни под каким видом, не должен ничего давать и не оказывать никакой помощи безвозмездно. Благодарность подлежала отмене, а порождаемые ею добрые чувства теряли право на существование. Каждая пядь жизненного пути, от колыбели до могилы, должна была стать предметом торговой сделки. И если этот путь не приведет нас в рай, стало быть рай не входит в область политической экономии и делать нам там нечего. — Я не отрицаю, — продолжал Битцер, — что ученье мое стоило дешево. Но ведь это именно то, что нужно, сэр. Я был изготовлен за самую дешевую цену и должен продать себя за самую дорогую. Он умолк, несколько смущенный слезами Луизы и Сесси. — Прошу вас, не плачьте, — сказал он. — От этого никакой пользы. Только лишнее беспокойство. Вы, по-видимому, думаете, что я питаю к мистеру Тому-младшему какие-то враждебные чувства. Ничего подобного. Я хочу воротить его в Кокстаун единственно в силу тех доводов разума, о которых уже говорил. Если он будет сопротивляться, я подыму крик «держи вора!». Но он не будет сопротивляться, вот увидите. Тут мистер Слири, который слушал эти поучения с глубочайшим вниманием, разинув рот и вперив в Битцера свое подвижное око, столь же, казалось, неспособное двигаться, как и другое, выступил вперед. — Хударь, вы отлично знаете, и ваша дочь отлично знает (еще вернее вашего, потому что я говорил ей об этом), что мне неизвехтно, что натворил ваш хын, и что я и знать это не хочу; я говорил ей, что лучше мне не знать, хотя в ту пору я думал, что речь идет только о какой-нибудь шалохти. Однако раз этот молодой человек упоминает об ограблении банка, а это дело нешуточное, я тоже не могу покрывать прехтупника, как он вехьма удачно назвал это. Так что, хударь, не будьте на меня в обиде, ежели я беру его хторону, но я должен признать, что он прав, и тут уж ничего не попишешь. Могу обещать вам только одно: я отвезу вашего хына и этого молодого человека на железную дорогу, чтобы тут не было хкандала. Большего я обещать не могу, но это я выполню. Это отступничество последнего преданного друга исторгло новые потоки слез у Луизы и повергло в еще более глубокое отчаяние мистера Грэдграйнда. Но Сесси только пристально поглядела на Слири, не сомневаясь в душе, что поняла его правильно. Когда они опять гурьбой выходили на улицу, он едва заметно повел на нее подвижным оком, призывая ее отстать от других. Запирая дверь, он заговорил торопливо: — Он не охтавил тебя в беде, Хехилия, и я не охтавлю его. И еще вот что: этот негодяй из прихпешников того мерзкого бахвала, которого мои молодцы чуть не вышвырнули в окошко. Ночь будет темная; одна моя лошадь такая понятливая, — ну, разве только говорить не может; а пони — пятнадцать миль в чах пробежит, ежели им правит Чилдерх; а хобака моя, — так она хутки продержит человека на мехте. Шепни молодому шалопаю, — когда лошадь затанцует, это не беда, ничего плохого не будет, и чтобы выхматривал пони, впряженного в двуколку. Как только двуколка подъедет — чтобы прыгал в нее, и она умчит его, как ветер. Ежели моя хобака позволит тому негодяю хоть шаг хтупить, я прогоню ее; а ежели моя лошадь до утра хоть копытом шевельнет, то я ее знать не хочу! Ну, живее! Дело пошло так живо, что через десять минут мистер Чилдерс, который в домашних туфлях слонялся по рыночной площади, уже был обо всем извещен, а экипаж мистера Слири стоял наготове. Стоило посмотреть, как дрессированный пес с лаем бегал вокруг, а мистер Слири, действуя только здоровым глазом, поучал его, что он должен обратить сугубое внимание на Битцера. Когда совсем стемнело, они втроем сели в экипаж и отъехали; дрессированный пес (весьма грозных размеров), не спуская глаз с Битцера, бежал у самого колеса с той стороны, где он сидел, дабы мгновенно задержать его, в случае, если бы он проявил малейшее желание сойти на землю. Остальные трое просидели всю ночь в гостинице, терзаясь мучительной тревогой. В восемь часов утра явились мистер Слири и дрессированный пес — оба в отличнейшем настроении. — Ну вот, хударь, — сказал мистер Слири, — думаю, что ваш хын уже на борту. Чилдерх подобрал его вчера вечером через полтора чаха похле того, как мы уехали. Лошадь пляхала польку до упаду (она танцевала бы вальх, ежели бы не упряжь), а потом я подал знак, иона захнула. Когда тот негодяй объявил, что пойдет пешком, хобака ухватила его за шейный платок, повихла на нем, повалила на землю и покатала немного. Тогда он залез в коляхку и прохидел на мехте до половины хедьмого — пока я не поворотил лошадь. Мистер Грэдграйнд, понятно, горячо поблагодарил его и как можно деликатней намекнул, что желал бы вознаградить его крупной суммой денег. — Мне, хударь, денег не нужно; но Чилдерх человек хемейный, и ежели вы пожелаете дать ему бумажку в пять фунтов — что же, он, пожалуй, возьмет. А также я рад буду принять от вах новый ошейник для хобаки и набор бубенцов для лошади. И хтакан грогу я в любое время принимаю. — Он уже велел подать себе стаканчик и теперь потребовал второй. — И ежели вам не жаль угохтить мою труппу, этак по три шиллинга и шехть пенхов на душу, не хчитая хобаки, то они будут очень довольны. Все эти скромные знаки своей глубокой признательности мистер Грэдграйнд с готовностью взял на себя — хотя, сказал он, они ни в какой мере не соответствуют оказанной ему услуге. — Ну ладно, хударь. Ежели вы когда-нибудь при хлучае поддержите наш цирк, мы будем более чем квиты. А теперь, хударь, — да не похетует на меня ваша дочь, — я хотел бы на прощание молвить вам хловечко. Луиза и Сесси вышли в соседнюю комнату. Мистер Слири, помешивая и прихлебывая грог, продолжал: — Хударь, мне незачем говорить вам, что хобаки — редкохтные животные. — У них поразительное чутье, — сказал мистер Грэдграйнд. — Что бы это ни было, разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — сказал Слири, — но прямо оторопь берет. Как хобака находит тебя, из какой дали прибегает! — У собаки очень острый нюх, — сказал мистер Грэдграйнд. — Разрази меня гром, ежели я знаю, что это такое, — повторил Слири, качая головой, — но меня, хударь, так находили хобаки, что я думал, уж не хпрохила ли эта хобака у другой — ты, мол, хлучайно не знаешь человека по имени Хлири? Зовут Хлири, держит цирк, полный такой, кривой на один глаз? А та хобака и говорит: «Я-то лично его не знаю, но одна моя знакомая хобака, по-моему, знает». А эта третья хобака подумала, да и говорит: «Хлири, Хлири! Иу конечно же! Моя подруга как-то хказывала мне о нем. Я могу дать тебе его адрех». Понимаете, хударь, ведь я похтоянно у публики на глазах и кочую по разным мехтам, так что, наверное, очень много хобак меня знают, о которых я и понятия не имею! Мистер Грэдграйнд даже растерялся, услышав такое предположение. — Так или этак, — сказал Слири, отхлебнув из своего стакана, — год и два мехяца тому назад мы были в Чехтере. И вот однажды утром — мы репетировали «Детей в леху» — вдруг из-за кулих на арену выходит хобака. Она, видимо, прибежала издалека, — жалкая такая, хромая и почти что охлепшая. Она обнюхала наших детей одного за другим, как будто думала найти знакомого ей ребенка; а потом подошла ко мне, из похледних хиленок подкинула задом, похтояла на передних лапах, повиляла хвохтом, да и околела. Хударь, эта хобака была Вехельчак. — Собака отца Сесси! — Ученая хобака отца Хехилии. Так вот, хударь, зная эту хобаку, я дам голову на отхечение, что хозяин ее помер и лег в могилу, прежде нежели она пришла ко мне. Мы долго худили, рядили — я, и Джозефина, и Чилдерх, — дать об этом знать или нет. И порешили: «Нет». Ежели бы что хорошее — а так, зачем зря тревожить ее и причинять горе? Хтало быть, брохил ли он ее из подлохти, или принял на хебя муку, лишь бы она не бедовала, как он, — этого, хударь, мы не узнаем, пока… пока не узнаем, как хобаки находят нах! — Она и поныне хранит бутылку с лекарством, за которым он ее послал, и она будет верить в его любовь к ней до последнего мгновения своей жизни. — Из этого можно вывехти два заключения, хударь, — сказал мистер Слири, задумчиво разглядывая содержимое своего стакана, — во-первых, что на хвете бывает любовь, в которой нет никакой личной выгоды, а как раз наоборот; и во-вторых, что такая любовь по-хвоему раххчитывает или, вернее, не раххчитывает, а как она это делает, понять ничуть не легче, нежели удивительные повадки хобак! Мистер Грэдграйнд молча смотрел в окно. Мистер Слири допил грог и позвал Луизу и Сесси. — Хехилия, дорогая моя, поцелуй меня и прощай! Михх Луиза, отрадно видеть, как вы ее за хехтру почитаете, и от души любите, и доверяете ей. Желаю вам, чтобы ваш брат в будущем был дохтойнее вах и не причинял вам больше огорчений. Хударь, позвольте пожать вашу руку, в первый и похледний раз! Не презирайте нах, бедных бродяг. Людям нужны развлечения. Не могут они наукам учиться без передышки, и не могут они вечно работать без отдыха; уж такие они от рождения. Мы вам нужны, хударь. И вы тоже покажите хебя добрым и хправедливым, — ищите в нах доброе, не ищите худого! — И в жизни хвоей я не думал, — сказал мистер Слири, еще раз приоткрыв дверь и просовывая голову в щель, — что я такой говорун! Глава IX Заключение Нет ничего опаснее, как обнаружить что-нибудь касающееся тщеславного хвастуна, прежде нежели хвастун сам это обнаружит. Мистер Баундерби считал, что со стороны миссис Спарсит было наглостью лезть вперед и пытаться выставить себя умнее его. Он не мог простить ей завершенное с таким блеском раскрытие тайны, витавшей вокруг миссис Пеглер, и мысль о том, что это позволила себе женщина в зависимом от него положении, постоянно вертелась в его голове, разрастаясь с каждым оборотом, как снежный ком. В конце концов он пришел к выводу, что если он рассчитает столь высокородную особу и, следственно, повсюду сможет говорить: «Это была женщина из знатной семьи, и она не хотела уходить от меня, но я не пожелал оставить ее и выпроводил вон», — то это будет вершина той славы, которую он извлек из своего знакомства с миссис Спарсит, а заодно она понесет заслуженную кару. Распираемый этой блестящей идеей, мистер Баундерби уселся завтракать в своей столовой, где, как в былые дни, висел его портрет. Миссис Спарсит сидела у камина, сунув ногу в стремя, не подозревая о том, куда она держит путь. Со времени дела Пеглер сия высокородная леди прикрывала жалость к мистеру Баундерби дымкой покаянной меланхолии. В силу этого лицо ее постоянно выражало глубокое уныние, и такое именно унылое лицо она теперь обратила к своему принципалу. — Ну, что случилось, сударыня? — отрывисто и грубо спросил мистер Баундерби. — Пожалуйста, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — не накидывайтесь на меня, как будто вы намерены откусить мне нос. — Откусить вам нос, сударыня? Ваш нос? — повторил мистер Баундерби, явно давая понять, что для этого нос миссис Спарсит слишком сильно развит. Бросив сей язвительный намек, он отрезал себе корочку хлеба и так швырнул нож, что он загремел о тарелку. Миссис Спарсит вытащила ногу из стремени и сказала: — Мистер Баундерби, сэр! — Да, сударыня? — вопросил мистер Баундерби. — Что вы на меня уставились? — Разрешите узнать, сэр, — сказала миссис Спарсит, — вас что-нибудь рассердило нынче утром? — Да, сударыня. — Разрешите осведомиться, сэр, — продолжала миссис Спарсит с обидой в голосе, — уж не я ли имела несчастье вызвать ваш гнев? — Вот что я вам скажу, сударыня, — отвечал Баундерби, — я здесь не для того, чтобы меня задирали. Какое бы знатное родство ни было у женщины, нельзя ей позволить отравлять жизнь человеку моего полета, и я этого не потерплю (мистер Баундерби стремительно шел к своей цели, ибо предвидел, что если дело дойдет до частностей, то ему несдобровать). Миссис Спарсит сперва вздернула, потом нахмурила кориолановские брови, собрала свое рукоделие, уложила его в рабочую корзинку и встала. — Сэр, — величественно произнесла она, — мне кажется, что в настоящую минуту мое присутствие вам неугодно. Поэтому я удаляюсь в свои покои. — Разрешите отворить перед вами дверь, сударыня. — Не трудитесь, сэр; я могу и сама отворить ее. — А все-таки разрешите это сделать мне, — сказал Баундерби, подходя мимо нее к двери и берясь за ручку. — Я хочу воспользоваться случаем и сказать вам несколько слов, прежде нежели вы уйдете. Миссис Спарсит, сударыня, мне, знаете ли, сдается, что вы здесь слишком стеснены. Я так полагаю, что под моим убогим кровом мало простора для вашего несравненного дара вынюхивать чужие дела. Миссис Спарсит окинула его презрительным взором и чрезвычайно учтиво сказала: — Вот как, сэр? — Я, видите ли, сударыня, поразмыслил над этим после недавних происшествий, — продолжал Баундерби, — и по моему скромному разумению… — О, прошу вас, сэр, — прервала его миссис Спарсит почти весело, — не умаляйте своего разумения. Всем известно, что мистер Баундерби никогда не совершает ошибок. Каждый мог в этом убедиться. Вероятно, повсюду только о том и говорят. Можете умалять любые свои качества, сэр, но только не свое разумение, — громко смеясь, сказала миссис Спарсит. Мистер Баундерби, красный и смущенный, продолжал: — Так вот, сударыня, я полагаю, что пребывание в чьем-либо другом доме лучше подойдет особе, наделенной столь острым умом, как ваш. Скажем, к примеру, в доме нашей родственницы, леди Скэджерс. Как вы считаете, сударыня, найдутся там дела, в которые стоило бы вмешаться? — Такая мысль никогда не приходила мне в голову, сэр, — отвечала миссис Спарсит, — но теперь, когда вы упомянули об этом, я готова согласиться с вами. — Тогда, быть может, вы так и поступите, сударыня? — сказал Баундерби, засовывая в ее корзиночку конверт с вложенным в него чеком. — Я вас не тороплю, сударыня; но, быть может, в оставшиеся до вашего отбытия дни столь одаренной, как вы, особе приятнее будет вкушать свои трапезы в уединении и без помех. Я, откровенно говоря, и то чувствую себя виноватым перед вами, — я ведь всего только Джосайя Баундерби из Кокстауна, и так долго навязывал вам свое общество. — Можете не извиняться, сэр, — возразила миссис Спарсит. — Ежели бы этот портрет умел говорить, — но он выгодно отличается от оригинала тем, что не способен выдавать себя и внушать другим людям отвращение, — он рассказал бы вам, что много времени протекло с тех пор, как я впервые стала, обращаясь к нему, называть его болваном. Что бы болван ни делал — это никого не может ни удивить, ни разгневать; действия болвана могут вызвать только пренебрежительный смех. С такими словами миссис Спарсит, чьи римские черты застыли наподобие медали, выбитой в память ее безмерного презрения к мистеру Баундерби, окинула его сверху вниз уничтожающим взглядом, надменно проследовала мимо него и поднялась к себе. Мистер Баундерби притворил дверь и стал перед камином, как встарь, раздувшись от спеси, вглядываясь в свой портрет… и в грядущее. Многое ли открылось его взору? Он увидел, как миссис Спарсит, пуская в ход весь запас колющего оружия из женского арсенала, день-деньской сражается с ворчливой, злобной, придирчивой и раздражительной леди Скэджерс, все так же прикованной к постели по милости своей загадочной ноги, и проедает свои скудные доходы, которые неизменно иссякают к середине квартала, в убогой, душной каморке, где и одной-то не хватало места, а теперь было тесно, как в стойле. Но видел ли он более того? Мелькнул ли перед ним его собственный образ, видел ли он самого себя, превозносящим перед посторонними Битцера, этого многообещающего молодого человека, который столь горячо почитает несравненные достоинства своего хозяина и теперь занимает должность Тома-младшего, после того как он чуть не изловил самого Тома-младшего в ту пору, когда некий мерзавцы увезли беглеца? Видел ли, как он, одержимый тщеславием, составляет завещание, согласно которому двадцать пять шарлатанов, достигшие пятидесяти пяти лет, нарекшись Джосайя Баундерби из Кокстауна, должны постоянно обедать в клубе имени Баундерби, проживать в подворье имени Баундерби, сквозь сон слушать проповеди в молельне имени Баундерби, кормиться за счет фонда имени Баундерби и пичкать до тошноты всех людей со здоровым желудком трескучей болтовней и бахвальством в духе Баундерби? Предчувствовал ли он, хотя бы смутно, что пять лет спустя настанет день, когда Джосайя Баундерби из Кокстауна умрет от удара на одной из кокстаунских улиц, и начнется долгий путь этого бесподобного завещания, отмеченный лихоимством, хищениями, подлогами, пустопорожней суетой, человеческой гнусностью и юридическим крючкотворством? Вероятно, нет. Но портрету его суждено было стать тому свидетелем. В тот же день и в тот же час мистер Грэдграйнд сидел задумавшись в своем кабинете. Многое ли он провидел в грядущем? Видел ли он себя седовласым дряхлым стариком, старающимся приноровить свои некогда непоколебимые теории к предопределенным жизнью условиям, заставить факты и цифры служить вере, надежде и любви, не пытаясь более перемалывать этих благостных сестер на своей запыленной убогой мельнице? Чуял ли он, что по этой причине он навлечет на себя осуждение своих недавних политических соратников? Предугадывал ли, как они — в эпоху, когда окончательно решено, что государственные мусорщики имеют дело только друг с другом и не связаны никаким долгом перед абстракцией, именуемой Народом, — пять раз в неделю, с вечера и чуть ли не до рассвета, будут язвительно упрекать «достопочтенного джентльмена» в том, в другом, в третьем и невесть в чем? Вероятно, да, ибо хорошо знал их. В тот же день, под вечер, Луиза, как в минувшие дни, смотрела в огонь, но в лице ее теперь было больше доброты и смирения. Много ли из того, что сулило ей грядущее, вставало перед ее мысленным взором? Афиши по городу, скрепленные подписью ее отца, где он свидетельствовал, что с доброго имени покойного Стивена Блекпула, ткача по ремеслу, смывается пятно несправедливых наветов и что истинный виновник его, Томаса Грэдграйнда, родной сын, которого он просит не осуждать слишком сурово, ввиду его молодости и соблазна легкой поживы (у него не хватило духу прибавить «и полученного воспитания»), — это все было в настоящем. И камень на могиле Стивена Блекпула с надписью, составленной ее отцом, объясняющей его трагическую гибель, — это было почти настоящее, ибо она знала, что так будет. Все это она видела ясно. Но что мелькало перед ней впереди? Женщина по имени Рейчел, которая после долгой болезни опять по зову колокола появляется на фабрике и в одни и те же часы проходит туда и обратно вместе с толпой кокстаунских рабочих рук; ее красивое лицо задумчиво, она всегда одета в черное, но нрав у нее тихий, кроткий, почти веселый; во всем городе, видимо, только она одна жалеет несчастное спившееся созданье, которое иногда останавливает ее на улице и со слезами просит подаяния; женщина, которая знает только работу, одну работу, но не тяготится ею, а считает такой жребий естественным и готова трудиться до тех пор, пока старость не оборвет ее труд. Видела ли это Луиза? Этому суждено было статься. Брат на чужбине, в тысячах миль от нее, письма со следами слез, в которых он признается, что очень скоро понял, сколько правды было в ее прощальных словах, и что он отдал бы все сокровища мира, лишь бы еще раз взглянуть на ее милое лицо. Затем, долгое время спустя, весть о возвращении брата на родину, его страстная надежда на свидание с ней, задержка в пути из-за внезапной болезни, а потом письмо, написанное незнакомым почерком, сообщающее, что «он умер в больнице от лихорадки в такой-то день, преисполненный раскаяния и любви к вам, умер с вашим именем на устах». Видела ли это Луиза? Этому суждено было статься. Новое замужество, материнство, счастье растить детей, нежная забота о том, чтобы они были детьми не только телом, но и душой, ибо духовное детство еще более великое благо и столь бесценный клад, что малейшие крохи его — источник радости и утешения для мудрейших из мудрых. Видела ли это Луиза? Этому не суждено было статься. Но любовь к ней счастливых детей счастливой Сесси; любовь к ней всех детей; глубокое знание волшебного мира детских сказок, всех этих столь милых и безгрешных небылиц; ее усилия лучше понять своих обездоленных ближних, скрасить их жизнь, подвластную машинам и суровой действительности, всеми радостями, которые дарит нам воображение и без которых вянет сердце младенчества, самая могучая мужественность нравственно мертва и самое очевидное национальное процветание, выраженное в цифрах и таблицах, — только зловещие письмена на стене[65]; усилия не ради данной из причуды клятвы или взятого на себя обязательства, не по уставу какого-нибудь союза братьев или сестер, не по обету или обещанию и не ради новой моды или филантропической суеты, а просто из чувства долга, — видела ли Луиза все это? Этому суждено было статься. Друг читатель! От тебя и от меня зависит, суждено ли это и нам на твоем и на моем поприще. Да будет так! Тогда и ты и я с легким сердцем, сидя у камелька, будем смотреть, как наш угасающий огонь подергивается серым, холодным пеплом. Конец Комментарии Роман «Тяжелые времена» был впервые опубликован в издававшемся Диккенсом журнале «Домашнее чтение» (апрель-август 1854 г.), после чего вскоре вышел отдельной книгой. В творчестве Диккенса роман «Тяжелые времена» занимает особое место. Его значение определяется не столько художественными достоинствами, хотя они несомненны, сколько исключительно большой остротой, с какой писателем были составлены кардинальные социально-политические вопросы эпохи. Это, пожалуй, наиболее публицистичный из романов Диккенса. Как известно, Диккенс во всех своих книгах касался существенных проблем общественной жизни Англии. После «Пиквикского клуба» он неустанно создавал одно за другим произведения, в которых судьбы героев в той или иной форме были связаны с условиями существования различных классов. Гуманист Диккенс почти с первых же шагов своего творчества обращал внимание на пороки буржуазной государственно-политической и общественной системы. Начиная с «Оливера Твиста» он изображал последствия социальной несправедливости для самых бедных слоев населения. Контраст между богатством и бедностью составляет центральный социальный мотив всего творчества писателя. Однако в подавляющем большинстве произведений Диккенс концентрировал свое внимание на судьбах мелкой буржуазии или, по английской терминологии, «низшей части среднего класса». Диккенс раскрыл на судьбах героев из этой среды тот процесс поляризации классов, в котором особенно ярко и драматично отражалось развитие капитализма. Драматизм состоял в том, что люди, прежде сами принадлежавшие к сравнительно обеспеченной части общества, беднели, пауперизировались, превращались в неимущих. Сочувствие Диккенса, как известно, всегда было на стороне тех, кто являлся жертвами так называемого буржуазного прогресса. Известно также, что писатель отражал эти явления жизни не в аспекте социально-экономическом или политическом, хотя всегда был точен в изображении конкретных условий, определявших судьбы его героев. В центре внимания Диккенса были проблемы нравственности. Именно под этим углом зрения им рассматривались те социальные процессы, которые играли роковую роль в судьбах его героев. В «Тяжелых временах» Диккенс впервые обратился к изображению основного противоречия капиталистического общества. Содержание романа определяется не контрастами между бедностью и богатством вообще, а конфликтом между трудом и капиталом. Великий реалист изобразил то, что К. Маркс назвал центральным конфликтом XIX века — борьбу между буржуазией и пролетариатом. Эта тема была не новой в английской литературе эпохи Диккенса. Уже до него появился ряд социальных романов, в которых тема борьбы между пролетариатом и буржуазией получила яркое художественное раскрытие. Наиболее значительными из произведений, предшествовавших «Тяжелым временам», были романы двух писательниц, принадлежавших вместе с Диккенсом и Теккереем к направлению критического реализма: «Шерли» (1847) Шарлотты Бронте и «Мэри Бартон» (1848) Элизабет Гаскел. В те же годы, в обстановке бурных революционных событий 1848—1849 годов Диккенс достаточно недвусмысленно заявил о своих позициях романом «Домби и сын», содержавшим резкую критику буржуазии. К теме борьбы рабочего класса Диккенс обратился тогда, когда рабочее движение в Англии после нанесенных ему тяжелых ударов и после временного спада опять активизировалось в начале 1850-х годов. Жизнь показала, что победа буржуазии отнюдь не привела к сглаживанию классовых противоречий. Именно в этой обстановке Диккенс и создал «Тяжелые времена». Его роман, таким образом, возник как непосредственный отклик на новую волну забастовок, прокатившуюся в промышленных районах страны в 1852—1853 годах. Писатель подчеркнул злободневность книги в ее подзаголовке. На титуле стояло: ТЯЖЕЛЫЕ ВРЕМЕНА Для нашего времени Яснее нельзя было заявить о публицистической направленности романа. Желая уже с самого начала указать читателю на то, с каких позиций рассматривается действительность, Диккенс снабдил книгу посвящением, которое также было полно значительности для современников. «Тяжелые времена» были посвящены Томасу Карлайлю, крупнейшему английскому публицисту второй четверти XIX века, которому принадлежала заслуга особенно острой постановки вопроса о социальных противоречиях в английской жизни. Современные Диккенсу читатели уже по посвящению могли судить о направленности романа «Тяжелые времена». Будучи боевым публицистическим произведением, книга не могла не вызвать разноречивых откликов. Точку зрения правящих классов на роман Диккенса выразил один из крупнейших идеологов «либеральной» буржуазии Томас Маколей. Он определил социально-политический смысл романа как «угрюмый социализм». Этим Маколей дал понять, что позиция Диккенса является антибуржуазной и что картину капиталистического общества он будто бы рисует в слишком мрачных тонах. Естественно, что Маколей осуждал Диккенса, а последующая буржуазная критика пыталась принизить значение романа, утверждая, что это самое слабое произведение писателя, недостойное его гения. Иную позицию заняли представители прогрессивных слоев английского общества. Известный публицист и теоретик искусства Джон Рескин выступил на защиту Диккенса. Имея в виду обычные и распространенные в буржуазной критике того времени упреки, предъявлявшиеся великому реалисту, Рескин писал в 1860 году: «Не следует отрицать пользу остроумия и проницательности Диккенса только потому, что он предпочитает говорить под лучами яркого сценического освещения. Основное направление и цель каждой из написанной им книг совершенно правильны, и тем, кто интересуется социальными вопросами, следует внимательно и серьезно изучить их все, а в особенности — „Тяжелые времена“. Они найдут, что многое здесь пристрастно, и могут решить, что раз пристрастно, значит несправедливо; но если они исследуют свидетельства другой стороны, которую Диккенс как будто не учитывает, то труд, потраченный на это, поможет им понять, что в конечном счете его взгляд является правильным, хотя он и выражен грубо и резко». Все доводы, при помощи которых Рескин хочет оправдать Диккенса, свидетельствуют о том, что истины, раскрытые писателем в своем романе, показались буржуазной публике ужасающими. В эпоху Диккенса смелым и объективно прогрессивным фактом было уже то, что писатель, вопреки утверждениям буржуазных идеологов о стабильности капитализма и классовом мире, выступил с произведением, в котором дал наглядное изображение не только несправедливости, царящей в обществе, но и борьбы против этой несправедливости. Для того чтобы по заслугам оценить значение романа, надо вспомнить известное письмо Ф. Энгельса к английской писательнице Маргарет Гаркнес. Оно относится к более позднему времени, к концу 1880 годов, но тем не менее его вполне уместно вспомнить здесь, ибо в своей оценке романа Гаркнес «Городская девушка» Энгельс высказал положения, в полной мере применимые и к «Тяжелым временам». Слабость произведения писательницы, по определению Энгельса, состояла в том, что оно давало только изображение бедственного положения пролетариата, не показывая борьбы, которую рабочие вели против капиталистов. В этом отношении Диккенс, стоявший гораздо дальше от организованного политического движения рабочего класса, чем М. Гаркнес, проявил и большую объективность и большую прозорливость. Его роман, пользуясь выражением Ф. Энгельса из письма к М. Каутской, выполнял свое назначение, расшатывая оптимизм буржуазного мира, вселяя сомнения по поводу неизменности существующего строя. Однако нельзя отрицать того, что, хотя Диккенс дал в романе изображение классовой борьбы, его собственная позиция в этом вопросе не была революционной. Читатель, знакомый с романом, знает, что Диккенс, показывая рабочих-чартистов, представил наиболее активного организатора их борьбы Слекбриджа в неприглядном свете. Для нас бесспорно, что неприязнь Диккенса к этому персонажу отражает ограниченность взглядов писателя на революционные методы борьбы, но это не дает основания отрицать социальную значимость романа. Внимательно читая «Тяжелые времена», мы со всей очевидностью обнаруживаем, что Диккенс в ярких красках изображает бедственное положение рабочих и считает вполне обоснованными и справедливыми с точки зрения гуманности их требования улучшить условия жизни и труда пролетариата. Не может быть никаких сомнений в том, что Диккенс осуждает жестокую капиталистическую эксплуатацию. Однако, изображая борьбу рабочих за свои человеческие права, Диккенс выделяет два направления в среде самих пролетариев. Одно из них, как уже сказано, представлено в образе агитатора Слекбриджа, прибывшего из Лондона, который требует решительных революционных действий. Другое направление предстает в герое романа Стивене, который, как мы знаем, уклоняется от борьбы. Сочувствие Диккенса на стороне Стивена, а решительно настроенного агитатора он изображает как отвратительного демагога. По поводу этого сопоставления образов в романе следует прежде всего сказать, что оно соответствует объективной исторической истине. Из истории чартистского движения известно, что в нем было два направления. Одно из них, более революционное, получило название партии «физической силы», другое — партии «моральной силы». Диккенс, таким образом, только отразил реальный факт, показав в образах романа разные тенденции в самом рабочем движении. Не приходится отрицать того, что партия «моральной силы» выражала реформистские мелкобуржуазные настроения в среде самого рабочего класса. Как бы то ни было, такова истина, и Диккенс не погрешил против нее в своем романе. Для его современников было очевидно, что если писатель и показывает в отрицательном свете одно из течений первой пролетарской партии Англии, то в целом его сочувствие на стороне рабочего движения, а не на стороне угнетателей народа — капиталистов. Английский прогрессивный писатель и критик Джек Линдсей, характеризуя отношение Диккенса к организованному рабочему движению, писал: «В этом вопросе, как и во многих других, Диккенс обнаруживает двойственность; он поддерживает стремление рабочих к объединению и подчеркивает, что народ сам должен завоевать права, которые ему никогда не будут предоставлены парламентом, но вместе с тем он испытывает некоторый страх перед массовой организацией. Он защищает тред-юнионизм, но опасается его последствий. Вот почему идеальным образом рабочего для него является Стивен Блекпул, одинаково враждебный и к забастовке и к хозяйничанию капиталиста. Вот почему в романе нет эффективного завершения ни в эмоциональной, ни в художественном отношении. Но автор не изображает Стивена абсолютным противником метода забастовочной борьбы. Стивен отказывается вступить в союз просто потому, что он дал слово Рейчел; а когда хозяин делает из этого вывод, что он против объединения рабочих, Стивен защищает своих товарищей и говорит, что они выполняют свой взаимный долг, объединяясь для защиты друг друга (J. Lindsay, Charles Dickens, L. 1950, p.311). Диккенс был решительным противником хищнической и стяжательской морали буржуазии, — того, что Карлайль определил как мораль «чистогана». Диккенс направил острие своей сатиры против буржуазной политической экономии так называемой манчестерской школы, которая обнажила все бездушие «морали» капиталистов. Мы обладаем замечательным документом, в котором Диккенс сам недвусмысленно выразил антибуржуазную направленность своего произведения. В письме к Чарльзу Найту 13 января 1854 года Диккенс писал о романе «Тяжелые времена»: «Моя сатира направлена против тех, кто видит только цифры и средние числа и ничего больше, — против представителей самого ужасного и противоестественного порока нашего времени, — против людей, которые на долгие годы вперед причинят больше ущерба действительно полезным истинам политической экономии, чем мог бы причинить я, при всем старании, за всю мою жизнь; эти люди с мозгами набекрень берут среднюю годовую температуру в Крыму в качестве обоснования для того, чтобы одеть солдата в нанковые штаны на ночь, когда и в мехах можно окоченеть насмерть, а рабочего, который ежедневно проходит по двенадцать миль к месту работы и обратно, они будут утешать, говоря ему, что расстояние между двумя населенными пунктами по всей английской территории в среднем не превышает четырех миль. Вот! И что с ними можно поделать?» Идейный замысел писателя получил также выражение в его поисках названия романа. Вот некоторые из названий книги, набросанных Диккенсом: «Упрямые вещи», «Факты мистера Грэдграйнда», «Жернов», «Тяжелые времена», «Дважды два — четыре», «Наш крепкоголовый друг», «Простая арифметика», «Подсчет — и больше ничего», «Все дело в цифрах», «Философия Грэдграйнда». Мы видим, таким образом, что пафос книги с самого начала определялся гневным возмущением Диккенса против бесчеловечности буржуазной идеологии чистогана, против пресловутой «философии фактов» Грэдграйнда, столь блестяще обличенной писателем на протяжении всего романа. Социальный строй, где человек это только единица в числе многих других единиц, осуждается Диккенсом со всей страстью, на которую он был способен. Мы знаем, что великому писателю был свойствен добродушный юмор. В других романах мы этот юмор найдем, но в «Тяжелых временах» его нет, как нет его и в «Повести о двух городах». Здесь Диккенс беспощадно сатиричен. Бездушию всей системы буржуазного общества писатель противопоставляет естественные живые человеческие стремления, проявляющиеся у отдельных героев. Жизнь, основанная на трезвом практическом расчете, не может закончиться ничем, кроме катастрофы. Яснее всего это выражает судьба детей мистера Грэдграйнда Тома и Луизы. Но мы знаем, что моральной и физической катастрофой завершается также судьба главного положительного героя романа Стивена Блекпула, запутавшегося в жизненных противоречиях. Однако и в этом виновато буржуазное общество с его ханжескими законами о браке и разводе, ставящее официальную мораль выше чувств живого человека. Краснокирпичный Кокстаун, где все так же прямолинейно, как и в философии фактов Грэдграйнда, — это душная темница для людей. Миру практического расчета Диккенс противопоставляет сердечные стремления людей, свойственное им чувство красоты, фантазию, жажду необыкновенного, не получающих удовлетворения в тесных каменных пределах, в которые закован человек общества, основанного на чистогане. Символически это воплощено в цирке Слири, появляющемся как в начале, так и в конце романа. Он несет с собой дыхание какой-то иной жизни, пусть причудливой и почти нереальной, но все же такой, где ощущается раскованность человека. «Тяжелые времена» — самый короткий из романов Диккенса. Он уступает в эпической широте другим его произведениям, но зато более концентрирован. Книга подобна короткому, до сильному удару, нанесенному человеком, возмущение которого достигло предела. Она доказывает, что Диккенс далеко не всегда был тем благодушным юмористом, каким его иногда представляют. В «Тяжелых временах» мы видим не только Диккенса гуманиста, но и борца. А. Аникст

The script ran 0.019 seconds.