Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Почётный консул [1973]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

— Ты все еще думаешь, что он жив? — Я в этом почти уверен. — Значит, у тебя есть новости? — Я снова говорил с полковником Пересом. А сегодня летал в Буэнос-Айрес, чтобы повидать посла. — Но что мы будем делать, если он вернется? — Что будем делать? Наверно, то же самое, что и сейчас. А что же еще? — Он кончил накладывать повязку. — Все пойдет по-прежнему. Я буду навещать тебя в поместье, а Чарли будет хозяйничать на плантации. Он словно описывал жизнь, которая когда-то была довольно приятной, но в которую теперь мало верил. — Я была рада повидать девушек у сеньоры Санчес. Сказала им, что у меня есть любовник. Конечно, я не сказала кто. — Неужели они не знали? Кажется, это знает весь город, за исключением бедного Чарли. — Почему ты называешь Чарли бедным? Ему было хорошо. Я всегда делала все, что он хотел. — А чего он хотел? — Не слишком многого. Не слишком часто. Это было так скучно, Эдуардо. Не поверишь, как это было скучно. Он был добрый и заботился обо мне. Никогда не делал мне больно, как ты. Иногда я благодарю господа бога и нашу пресвятую деву, что ребенок твой, а не его. Что бы это был за ребенок, будь он ребенком Чарли? Ребенок старика. Лучше бы я его задушила при рождении. — Чарли был бы ему лучшим отцом, чем я. — Он ни в чем не может быть лучше тебя. Ну нет, подумал доктор Пларр, кое в чем может — например, лучше умереть, а это уже не так мало. Она протянула руку и погладила его по щеке — через кончики пальцев он почувствовал, как она взволнована. Никогда еще она его так не ласкала. Лицо было местом, запретным для нежности, и чистота этого жеста поразила его не меньше, чем если бы какая-нибудь невинная девушка позволила себе что-нибудь чересчур интимное. Он сразу отодвинулся. — Помнишь, тогда в поместье я говорила, что представляюсь, — сказала она. — Но, caro [милый (исп.)], я не представлялась. Это теперь я представляюсь, когда ты меня любишь. Представляюсь, будто ничего не чувствую. Кусаю губы, чтобы как следует представляться. Это потому, что я тебя люблю, Эдуардо? Как ты думаешь, я тебя люблю? — Она добавила со смирением, которое насторожило его не меньше, чем прямое требование: — Прости. Я не то хотела сказать… Какая разница, правда? Какая разница? Как объяснить ей, что это огромная разница? Любовь была притязанием, которое он не мог удовлетворить, ответственностью, которую он не мог принять, требованием… Как часто его мать произносила это слово, когда он был маленьким; оно звучало как угроза вооруженного разбойника: «Руки вверх, не то…» В ответ всегда что-нибудь требовали: послушания, извинения, поцелуя, который не хотелось дарить. Быть может, он еще больше любил отца за то, что тот никогда не произносил слова «любовь» и ничего не требовал. Он помнил только один-единственный поцелуй на набережной в Асунсьоне, и тот поцелуй был такой, каким могут обменяться мужчины. Так лобызают друг друга французские генералы на фотографиях, когда их награждают орденом. Поцелуй, который ни на что не притязает. Отец иногда трепал его по волосам или похлопывал по щеке. Самым ласковым его выражением было английское «старик». Он вспомнил, как мать говорила ему сквозь слезы, когда пароход входил в фарватер: «Теперь ты один будешь меня любить». Она протягивала к нему со своей койки руки, повторяя «милый, милый мой мальчик», совсем как много лет спустя к нему тянулась с постели Маргарита, прежде чем появился сеньор Вальехо и занял его место; он припомнил, что Маргарита называла его «жизнь моя», совсем как мать иногда звала его «сынок мой, единственный». Юн совсем не верил в плотскую любовь, но, лежа без сна в перенаселенной квартире в Буэнос-Айресе и прислушиваясь к скрипу половиц под ногами матери, направлявшейся в уборную, порой вспоминал потаенные ночные звуки, которые слышал в поместье: приглушенный стук, незнакомые шаги на цыпочках этажом ниже, шепот в подвале, выстрел, прозвучавший неотложным предупреждением, посланным через поля, — все это были знаки подлинной нежности, сострадания достаточно глубокого, ибо отец был готов за него умереть. Было ли это любовью? Способен ли любить Леон? Или даже Акуино? — Эдуардо! — Он вернулся издалека, услышав ее мольбу. — Я буду говорить все, как ты хочешь. Я не думала тебя рассердить. Чего ты хочешь, Эдуардо? Скажи. Пожалуйста. Чего ты хочешь? Мне надо знать, чего ты хочешь, но как же я могу это знать, если я тебя не понимаю? — С Чарли проще, правда? — Эдуардо, ты всегда будешь сердиться на то, что я тебя люблю? Клянусь, ты не заметишь никакой разницы. Я останусь с Чарли. Буду приходить, только когда ты меня захочешь, совсем как в доме сеньоры Санчес. Звонок в дверь заставил его вздрогнуть — он прозвенел, смолк и прозвенел снова. Пларр не сразу решился открыть. Почему? Редкая неделя проходила без телефонного вызова или ночного звонка в дверь. — Лежи спокойно, — сказал он, — это пациент. Он пошел в переднюю и посмотрел в дверной глазок, но на темной площадке ничего не было видно. Ему показалось, что он вернулся в Парагвай своего детства. Сколько раз отцу приходилось спрашивать у запертой двери, как он спросил сейчас: «Кто там?» — стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Полиция. Он отпер дверь и очутился лицом к лицу с полковником Пересом. — Можно войти? — Как я могу ответить отказом, раз вы сказали «полиция»? — спросил доктор Пларр. — Если бы вы сказали «Перес», я бы вам мог предложить на правах друга зайти завтра утром, в более удобное время. — Именно потому, что мы старые друзья, я и сказал «полиция», предупреждая вас, что визит официальный. — Такой официальный, что и выпить рюмку нельзя? — Нет, до этого еще не дошло. Доктор Пларр провел полковника Переса в кабинет и принес два стакана виски аргентинской марки. — У меня есть немного настоящего шотландского, — сказал он, — но я берегу его для неофициальных визитов. — Понимаю. А ваша встреча с доктором Сааведрой сегодня вечером была, полагаю, сугубо неофициальной? — Вы установили за мной наблюдение? — Пока что нет. Пожалуй, мне следовало это сделать пораньше. Из «Эль литораль» мне сообщили о вашем телефонном звонке, ну а когда мне показали телеграммы, которые вы оставили в гостинице, они меня, конечно, заинтересовали. Ведь у нас в городе нет такой штуки, как Англо-аргентинский клуб? — Нет. Телеграммы отправлены? — Почему бы нет? Сами по себе они безобидны. Но вот вчера вы мне солгали… Доктор, вы, кажется, серьезно замешаны в этом деле. — Вы, конечно, правы, если говорите о том, что я не жалею сил ради освобождения Фортнума, но ведь мы добиваемся этого оба. — Тут есть разница, доктор. По существу, меня интересует не Фортнум, а только его похитители. Я бы предпочел, чтобы шантаж не удался, это стало бы уроком для других. Вы же хотите, чтобы шантаж увенчался успехом. Разумеется, и это естественно, я предпочел бы остаться в выигрыше вдвойне: и сеньора Фортнума спасти, и его похитителей поймать или убить, но второе для меня куда важнее жизни сеньора Фортнума. Вы здесь один? — Да. А что? — Я выглянул в окно, и мне показалось, что в соседней комнате погас свет. — Это отсвет фар машины, проехавшей по набережной. — Да. Может быть. — Он медленно потягивал виски. Как ни странно, доктору Пларру показалось, что он не находит нужных слов. — Доктор, вы в самом деле верите, что эти люди могут освободить вашего отца? — Что ж, заключенных освобождали таким способом. — Только не в обмен на какого-то почетного консула. — Даже какой-то почетный консул — человек. Он имеет право на жизнь. Британское правительство не захочет, чтобы его убили. — Это зависит не от британского правительства, а от Генерала, а я сильно сомневаюсь, чтобы Генерал так уж беспокоился о человеческой жизни. Разве что о своей собственной. — Он зависит от американской помощи. Если американцы будут настаивать… — Да, но он уже расплачивается с этими янки кое-чем, что для них много дороже жизни английского почетного консула. У Генерала есть одно великое достоинство, которым обладал и Папа Док в Гаити. Он антикоммунист… Вы совершенно уверены, доктор, что вы здесь один? — Конечно. — А мне… вроде бы послышалось… ладно, не имеет значения. А вы сами не коммунист, доктор? — Нет. Я никогда не мог одолеть Маркса. Как и большинство литературы по экономике. Но вы в самом деле думаете, что похитители — коммунисты? Не одни только коммунисты против тирании и пыток. — Кое-кто из тех, кого они хотят освободить, — коммунисты… Так по крайней мере утверждает Генерал. — Мой отец не коммунист. — Значит, вы действительно верите, что он еще жив? Возле доктора Пларра зазвонил телефон. Он нехотя снял трубку. Голос Леона — он его узнал — произнес: — У нас кое-что стряслось… Ты нам срочно нужен. Целый день дозванивались… — Неужели-это так срочно? Мы тут пьем с приятелем. — Тебя арестовали? — донесся по проводу шепот. — Пока еще нет. Полковник Перес наклонился вперед, напряженно вслушиваясь и не сводя с него глаз. — Вы звоните слишком поздно. Да, да, понимаю. Естественно, что вы при этом напуганы, но у детей температура всегда бывает высокая. Дайте ей еще две таблетки аспирина. — Я снова позвоню через пятнадцать минут. — Надеюсь, в этом не будет необходимости. Позвоните завтра утром, только не слишком рано. У меня был трудный день, я ездил в Буэнос-Айрес. — Он добавил, косясь на полковника Переса: — Я хочу спать. — Через пятнадцать минут, — повторил голос Леона. Доктор Пларр положил трубку. — Кто это звонил? — спросил Перес. — Ах, простите, у меня привычка задавать вопросы. Такой уж у полицейских порок. — Всего только встревоженные родители, — сказал доктор Пларр. — Мне послышался мужской голос. — Да. Звонил отец. Мужчины всегда впадают в панику, когда болеют дети. Мать отправилась в Буэнос-Айрес за покупками. О чем бишь мы говорили, полковник? — О вашем отце. Странно, что эти люди включили в свой список его имя. Ведь так много других, от кого им было бы куда больше пользы. Людей помоложе. Ваш отец теперь, наверно, уже совсем старик. Можно подумать, что они платят вам за какую-то помощь… — он закончил фразу неопределенным жестом. — Чем бы я мог им помочь? — Огласка, которую вы пытаетесь организовать, она им полезна. Это то, чего они не могут сделать сами. Они же не хотят убить этого человека. Его смерть стала бы для них чем-то вроде поражения. Но кроме того — мне это пришло в голову только сегодня, я тугодум, — они знали кое-что, чего не было в газетах: программу, составленную губернатором для визита посла. Забавно, как от меня ускользнула такая очевидная деталь. Наверно, они получили сведения, не подлежавшие оглашению. — Возможно. Но не от меня. Я не принадлежу к числу доверенных лиц губернатора. — Нет, но сеньор Фортнум программу знал и мог рассказать о ней вам. Или сеньоре Фортнум. Женщина нередко сообщает своему любовнику, когда будет отсутствовать муж. — Вы изображаете меня каким-то донжуаном, полковник. В Англии я мог бы опасаться доноса супруга, но здесь английский медицинский кодекс не действует. Надеюсь, вы не вздумали донимать сеньору Фортнум? — Я хотел с ней поговорить, но в поместье ее не оказалось. Вечером она наведалась к сеньоре Санчес. Потом отправилась в консульство, но сейчас ее там нет. Сперва я даже встревожился, потому что «джип» сеньора Фортнума стоит покалеченный у обочины дороги — бедняга, за два дня две его машины разбились. Я обрадовался, когда узнал, что она была у сеньоры Санчес и отделалась легкими ушибами. Кажется, вы только недавно оказывали помощь пациенту, доктор? У вас закатан правый рукав? Доктор Пларр отодвинул подальше телефон. Он боялся, что тот слишком скоро снова зазвонит. — Вы очень наблюдательны, полковник, — сказал он. — Я не доверяю медицинским познаниям сеньоры Санчес. Клара здесь, у меня. — А я, оказывается, прав насчет того, что вы и вчера мне солгали. — В любовной связи без лжи не обойтись. — Жаль, что я помешал вам, доктор, но как раз ложь меня и смущала. В конце концов, мы же старые друзья. В свое время у нас и кое-какие приключения были общие. Ну хотя бы с сеньорой Эскобар. — Да, помню. Я вам сказал, что с ней расстаюсь и что путь почти свободен. Но так и не понял, почему она все же предпочла вам Вальехо. — Не доверяла моим побуждениям. Такова уж участь полицейского. Видите ли, в имении сеньора Эскобара в Чако есть посадочная площадка. Вероятно, этим путем доставляются сигареты и виски из Парагвая. — Спасибо этому благодетелю. — Да, конечно, я никогда не стал бы ему мешать… Надеюсь, таблетки аспирина помогли. Вам ведь не хочется, чтобы нас снова прервали. — Полковник допил виски и поднялся. — Вы меня всерьез успокоили. Разумеется, я теперь понимаю, почему вы хотите, чтобы освободили сеньора Фортнума. В любовной связи муж играет очень важную роль. Он обеспечивает дорогу к свободе, когда связь начинает надоедать. Никому не хочется оставлять женщину совсем одну. Что ж, ради вас постараемся спасти сеньора Фортнума… а заодно поймать его похитителей. По ту сторону реки будут знать, как с ними поступить. Доктор Пларр проводил его до двери. — Рад, что вы теперь спокойны на мой счет. — Для полицейского всякий секрет дурно пахнет, даже секрет вполне невинный. Мы натасканы их вынюхивать, как собака наркотики. Послушайтесь моего совета, доктор, вы сделали все, что могли, и, пожалуйста, больше не вмешивайтесь. Мы с вами были друзьями, но, если вы станете и дальше лезть в эту историю, пеняйте на себя. Я ведь сначала выстрелю, а потом пришлю венок. — Речь, достойная Аль Капоне. — А что? Капоне тоже по-своему поддерживал порядок. — Он открыл дверь и слегка помедлил на темной площадке, словно вспоминая что-то важное. — Кое-что мне, пожалуй, следовало сказать вам раньше. Я получил сведения о вашем отце. От начальника полиции в Асунсьоне. Мы, конечно, проверили с ним все имена, которые похитители включили в свой список. Ваш отец убит больше года назад. Он пытался бежать вместе с другим заключенным — неким Акуино Риберой, но был слишком стар и нерасторопен. Ему это оказалось не под силу, и его бросили. Видите, не надо думать, что вы можете ему чем-то помочь. Спокойной ночи, доктор. Жаль, что сообщил вам плохие вести, но я ведь оставляю вас с женщиной. Женщина — лучший утешитель для мужчины. Не успела дверь за ним закрыться, как снова зазвонил телефон. Доктор Пларр подумал: Леон меня обманул. Он мне лгал, чтобы заручиться моей помощью. Не подниму трубку. Пусть сами расхлебывают свою кашу. Ему ни на миг не пришло в голову, что солгать мог и полковник Перес. Полиция была достаточно сильна, чтобы говорить правду. Звонок звонил и звонил, а он упрямо стоял в передней, пока тот, кто до него дозванивался, не сдался. На сей раз это мог быть кто-то из больных, и в наступившей, словно укор, тишине он устыдился своего эгоизма: казалось, эта тишина наступила в ответ на призыв самоубийцы о помощи. В спальне тоже было тихо. Раньше о какой-то помощи просила его Клара. Но он не захотел слушать и ее. Мраморный пол, на котором он стоял, казался краем пропасти; он не мог сделать шагу ни вперед, ни назад, не увязнув еще глубже в пучине соучастия или вины. Так он и стоял, прислушиваясь к тишине дома, где лежала Клара, полуночной улицы за окном, где теперь возвращалась к себе полицейская машина, и квартала бедноты, где в путанице хижин из глины и жести, как видно, что-то произошло. Тишина, словно мелкий дождик, уносилась через большую реку в забытую миром страну, где в тишине, тише которой не бывает, лежал его мертвый отец… «Он был слишком стар и нерасторопен. Ему это оказалось не под силу, и его бросили». Стоя на краю мраморного обрыва, он почувствовал головокружение. Но не может же он тут стоять вечно! Снова зазвонил телефон, и он двинулся назад, в кабинет. Голос Леона спросил: — Что случилось? — У меня был посетитель. — Полиция? — Да. — Сейчас ты один? — Да. Один. — Где ты был целый день? — В Буэнос-Айресе. — Но мы пытались связаться с тобой вчера вечером. — Меня вызвали. — И сегодня в шесть утра. — У меня бессонница. Гулял по набережной. Ты сказал, что я вам больше не понадоблюсь. — Ты нужен твоему пациенту. Спустись к реке и встань у киоска кока-колы. Мы увидим, наблюдают за тобой или нет. Если нет, мы тебя подберем. — Я только что получил известие об отце. От полковника Переса. Это правда? — Что именно? — Что он участвовал в побеге, но был нерасторопен, и вы его бросили. Он подумал: если он сейчас мне солжет или хотя бы запнется, я повешу трубку и больше не стану им отвечать. Леон сказал: — Да. Прости. Это правда. Я не мог сказать тебе раньше. Нам нужна была твоя помощь. — Отец убит? — Да. Они его застрелили. Когда он лежал на земле. — Ты должен был мне это сказать. — Наверно, но мы не могли рисковать. — Голос Леона донесся к нему словно из немыслимого далека: — Ты придешь? — Ладно, — сказал доктор Пларр, — приду. Он положил трубку и пошел в спальню. Зажег свет и увидел Клару, смотревшую на него широко раскрытыми глазами. — Кто к тебе приходил? — Полковник Перес. — У тебя будут неприятности? — Не с его стороны. — А кто звонил? — Пациент. Клара, мне придется ненадолго уйти. Он вспомнил, что их разговор прервали и какой-то вопрос так и повис в воздухе, но забыл, какой именно. — Мой отец убит, — сказал он. — Какая жалость! Ты его любил, Эдуардо? Она, как и он, не считала любовь, даже любовь между отцом и сыном, чем-то само собой разумеющимся. — Может, и любил. Когда-то в Буэнос-Айресе он знал человека, который был незаконнорожденным. Его мать умерла, так и не сказав ему имени отца. Он рылся в ее письмах, расспрашивал ее друзей. Даже изучал банковские счета: мать от кого-то получала деньги. Он не сердился, не возмущался, но желание узнать, кто его отец, изводило его, как зуд. Он объяснял доктору Пларру: «Это как та головоломка со ртутью… Никак не забросишь в глазницы портрета ртуть, а отставить головоломку нет сил». Однажды он все-таки узнал, кто его отец: это был международный банкир, который давно умер. Он сказал Пларру: «Вы и представить себе не можете, какую я почувствовал пустоту. Что еще может меня теперь интересовать?» Вот такую же пустоту, подумал доктор Пларр, ощущаю сейчас и я. — Пойди сюда, Эдуардо, ляг. — Нет. Я должен идти. — Куда? — Сам еще не знаю. Это касается Чарли. — Нашли его труп? — спросила она. — Нет, нет, ничего подобного. — Она скинула простыню, и он накрыл ее снова. — Ты простудишься от кондиционера. — Я пойду в консульство. — Нет, оставайся здесь. Я ненадолго. Когда ты одинок, радуешься всякому живому существу — мышонку, птице на подоконнике, хотя бы пауку, как Роберт Брюс [Брюс, Роберт (1274-1329), король Шотландии; в 1307 году прятался от врагов на острове, но, увидев, как упорно плетет свою паутину паук, устыдился, поднял войско и победил англичан]. Одиночество может породить даже нежность. Он сказал: — Ты прости меня, Клара. Когда я вернусь… — но он не смог придумать ничего, что стоило бы ей обещать. Он положил ей руку на живот и произнес: — Береги его. Спи спокойно. Он потушил свет, чтобы больше не видеть ее глаз, наблюдавших за ним с удивлением, словно его поступки были слишком сложными для понимания девушки из заведения сеньоры Санчес. На лестнице (лифт могли услышать соседи) он пытался вспомнить, на какой же ее вопрос он так и не ответил. Вопрос не мог быть таким уж важным. Важны только те вопросы, которые человек задает себе сам. ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 Доктор Пларр вернулся из второй комнаты и сказал отцу Ривасу: — Он поправится. Ваш человек словно нарочно целился в самое подходящее место. Он попал в ахиллесово сухожилие. Конечно, на поправку нужно время. Если вы дадите ему время. Как это произошло? — Он пытался бежать. Акуино сперва выстрелил в землю, а потом ему в ноги. — Лучше было бы отправить его в больницу. — Ты же знаешь, что это невозможно. — Все, что я могу, это наложить шину. Следовало бы наложить на лодыжку гипс. Почему бы вам не отказаться от всей этой затеи, Леон? Я могу продержать его три-четыре часа в машине, чтобы вы успели уйти, а полиции скажу, что нашел его у дороги. — Отец Ривас даже не потрудился ответить. Доктор Пларр продолжал: — Когда что-нибудь поначалу не удается, всегда происходит одно и то же, это как ошибка в уравнении… Ваша первая ошибка была в том, что вы приняли его за посла, а теперь вышло вот что. Уравнения вам никогда не решить. — Может, ты и прав, но пока мы не получим приказа от Эль Тигре… — Так получите его. — Невозможно. После того как мы объявили о похищении, мы прервали всякую связь. Мы предоставлены сами себе. Таким образом, если нас схватят, мы ничего не сможем рассказать. — Я должен идти. Мне надо поспать. — Ты останешься здесь с нами, — сказал отец Ривас. — Нельзя. Если я уйду от вас днем, меня могут заметить… — Твой телефон прослушивают, и они уже знают, что ты наш сообщник. Если ты уйдешь, тебя могут арестовать, и твой друг Фортнум останется без врача. — Мне надо думать и о других больных, Леон. — Ну, они-то могут найти и других докторов. — Если вы добьетесь своего… или его убьете… что будет со мной? Отец Ривас показал рукой на негра по имени Пабло у двери. — Тебя похитили и держали здесь силой. И это чистая правда. Мы теперь не можем позволить тебе уйти. — А что, если я просто выйду в эту дверь? — Я прикажу ему стрелять. Будь благоразумен, Эдуардо. Разве мы можем быть уверены, что ты не направишь сюда полицию? — Я не гожусь в полицейские осведомители, Леон, хоть вы меня и обманули. — Не знаю. Человеческая совесть не такая простая вещь. Я верю в твою дружбу. Но почем я знаю, что ты не уговоришь себя вернуться ради твоего пациента? Полиция тебя выследит, и твоя верность клятве Гиппократа обречет нас всех на смерть. А к тому же тут сыграет свою роль и чувство вины, которое, я думаю, ты испытываешь. По слухам, ты спишь с женой Фортнума. Если это правда, твое стремление искупить свою вину перед ним может стоить нам жизни. — Я больше не христианин, Леон. И не осмысляю жизнь в таких понятиях. У меня нет совести. Я человек простой. — Никогда не встречал простых людей. Даже в исповедальне, хотя просиживал там целыми часами. Человек не создан простым. Когда я был молодым священником, я пытался разгадать побуждения мужчин или женщин, их искушения и самообман. Но скоро от этого отказался, потому что ответ никогда не бывал однозначным. Никто не был настолько прост, чтобы его понять. В конце концов я ограничился тем, что говорил: «Прочти три раза „Отче наш“, три раза „Богородице дево, радуйся“ и ступай с миром». Доктор Пларр с досадой от него отошел. Он снова поглядел на своего пациента. Чарли Фортнум спал спокойно — мирным наркотическим сном. Откуда-то они раздобыли еще одеяла, чтобы ему спалось поудобнее. Доктор Пларр вернулся в проходную комнату и растянулся на полу. Ему казалось, что он провел очень длинный день. Трудно было поверить, что еще вчера днем он пил чай в кафе «Ричмонд» на калье Флорида и смотрел, как его мать ест эклеры. Образ матери преследовал его, когда он заснул. Она привычно жаловалась, что отец не желает покоиться в гробу, как порядочный помещик. Его приходится все время заталкивать обратно, а разве приличному кабальеро пристало таким манером вкушать вечный покой? Отец Гальвао приехал из самого Рио-де-Жанейро, чтобы уговорить его лежать спокойно. Доктор Пларр открыл глаза. Рядом с ним на полу спал индеец Мигель, а отец Ривас сидел вместо Пабло у двери с автоматом на коленях. Свеча, прилепленная к блюдцу, отбрасывала на стену тени от его ушей. Доктору Пларру вспомнились зайчики, которых изображал для него отец на стенах детской. Некоторое время он лежал, разглядывая школьного товарища. Леон, Леон Ушастый, Отец Ушастый. Он вспомнил, как в одной из долгих серьезных бесед, которые они вели, когда им было лет по пятнадцать, Леон говорил, что есть только полдюжины профессий, достойных мужчины: профессия врача, священника, юриста (разумеется, всегда защищающего правое дело), поэта (если он пишет хорошие стихи) или земледельца. Он не смог вспомнить, какой была шестая профессия, но безусловно не похищение людей и не убийство. Он спросил шепотом: — Где Акуино и остальные? — Это военная операция, — ответил Леон. — Нас обучал Эль Тигре. Мы расставляем посты, и часовые дежурят всю ночь. — А твоя жена? — Она в городе вместе с Пабло. Эта лачуга принадлежит ему, и его в городе знают. Так безопаснее. Тебе незачем шептать. Индейцы засыпают мгновенно, как только выпадает свободная минута. Единственное, что может его разбудить, — это если произнести его имя… или шум, предвещающий опасность. Посмотри, как он спокойно спит, хоть мы и разговариваем. Я ему завидую. Вот кто знает настоящий покой. Таким и должен быть сон у всех, но мы утратили звериные повадки. — Расскажи мне об отце, Леон. Я хочу знать правду. Сказав это, он тут же вспомнил, как доктор Хэмфрис постоянно требовал, чтобы ему сказали правду, даже от неаполитанского официанта, и получал туманные ответы. — Твой отец и Акуино находились в одном и том же полицейском участке в ста километрах к юго-востоку от Асунсьона. Возле Вильяррики. Он просидел там пятнадцать лет, а Акуино всего десять месяцев. Мы сделали все, что могли, но он был старый и больной. Эль Тигре был против того, чтобы мы пытались спасти твоего отца, но он оказался в меньшинстве. И мы были не правы. Послушайся мы Эль Тигре, твой отец, пожалуй, был бы еще жив. — Да. Возможно. В тюрьме. Умирая медленной смертью. — Дело решали секунды. Рывок. Он бы легко его сделал тогда, когда ты его знал, но пятнадцать лет в полицейском участке… там гниешь быстрее, чем в настоящей тюрьме. Генерал знает — в тюрьме есть товарищество. Поэтому сажает своих жертв в тесные горшки со скудной землей, и они чахнут от отчаяния. — Ты видел моего отца? — Нет, я ждал беглецов в машине с гранатой на коленях и молился. — Ты все еще веришь в молитвы? Отец Ривас не ответил, и доктор Пларр заснул… Был уже день, когда он проснулся и сразу пошел в соседнюю комнату посмотреть на больного. Увидев его, Чарли Фортнум сказал: — Значит, вы действительно один из них. — Да. — Не пойму вас, Тед. Какое все это имеет к вам отношение? — Я ведь не раз вам рассказывал о моем отце. Думал, что эти люди могут ему помочь. — Вы же были другом мне… и Кларе. — За их ошибку я не отвечаю. Как ваша лодыжка? — Зубная боль донимала меня куда сильнее. Вы должны вызволить меня отсюда, Тед. Ради Клары. Доктор Пларр рассказал ему о своем посещении посла. Он, конечно, сознавал, что эта история отнюдь не внушает надежд. Чарли Фортнум медленно обдумывал подробности. — Вы действительно попали к самому старику? — Да. Он делает все, что может. — Ну, когда меня убьют, они там, в Буэнос-Айресе, только вздохнут с облегчением. Это уж я знаю. Им ведь тогда не придется меня увольнять. А это было бы не по-джентльменски. Они же там все такие джентльмены, черт бы их побрал. — Полковник Перес тоже делает все, что может. Скоро они нас найдут. — Тогда конец для меня будет все тот же. Разве эти парни отпустят меня живым? Вы говорили с Кларой? — Да. Она здорова. — А ребенок? — Можете не беспокоиться. — Вчера я пробовал написать ей письмо. Хотел оставить ей что-то на память, хоть и сомневаюсь, чтобы она там все поняла. Она еще читает с трудом. Думал, кто-нибудь прочтет ей письмо вслух, может вы, Тед. Конечно, в письме я не мог выразить все, что чувствую, но надеюсь, что, если произойдет самое худшее, вы ей расскажете. — О чем? — О моих чувствах к ней. Знаю, вы человек с рыбьей кровью, Тед. Я вам это не раз говорил. По-вашему, я чересчур сентиментален, но, лежа здесь, я многое передумал — времени на это у меня хватало. Мне кажется, что все эти годы — пока я не встретил Клару, пока я был, как выражаются идиоты, во цвете лет — это были пустые годы, и прожил я их бесцельно, просто выращивал проклятое матэ, чтобы заработать какие-то деньги. Деньги для чего, для кого? Мне нужен был кто-то, для кого я бы мог что-нибудь сделать, а не только зарабатывать на жизнь себе самому. Люди заводят кошек и собак, но я их никогда особенно не любил. И лошадей тоже. Лошади! Глаза бы мои на них не глядели! У меня была только «Гордость Фортнума». Я иногда воображал, что это живое существо. Кормил ее бензином и маслом, прислушивался, как стучит ее сердце, и все же знал, что она даже не такая настоящая, как кукла, которая говорит «папа, мама». Конечно, какое-то время у меня была жена, но она так задирала нос — я никогда не мог сделать для нее то, чего сама она не сделала бы лучше… Извините меня. Я слишком разболтался, но вы мне ближе всех, потому что знакомы с Кларой. — Да говорите, пожалуйста, сколько хотите. Что нам еще делать в нашем положении? Я здесь такой же пленник, как вы. — Они вас не отпускают? — Да. — А как же Клара — она теперь совсем одна? — Денек-другой может позаботиться о себе сама, — рассердился доктор Пларр. — Ей куда легче, чем мне или вам. — Вас-то они не убьют. — Да, не убьют, если смогут. — Знаете, еще до того, как я встретил Клару, мне показалось, что я нашел женщину, которую могу полюбить. Она тоже была девушкой матушки Санчес. Ее звали Мария, но это была нехорошая девушка. — Кто-то ее даже зарезал. — Да. Подумать, что вы и это знаете. Так вот, вскоре после этого я познакомился с Кларой. Не знаю, почему я не замечал ее раньше. Наверно, не так уж хорошо разбираюсь в женщинах, а Мария… понимаете, она меня вроде околдовала. Клара не такая красивая, как она, но зато честная. Ей можно верить. Сделать счастливой кого-нибудь вроде Клары — разве это не удача? — Довольно скромная удача. — Да, вам легко говорить, но я привык к неудачам и высоко не замахиваюсь. Если бы дела пошли лучше, кто знает… Когда меня сделали почетным консулом, я не пил почти целую неделю, но, конечно, надолго меня не хватило. У меня еще до сих пор хранится письмо, которое прислали мне из посольства. Я бы хотел, чтобы вы передали его Кларе, если я отсюда не выберусь. Оно в левом верхнем ящике стола в консульстве. Вы легко его найдете по гербу на конверте. Пусть она его сохранит, когда-нибудь покажет ребенку. Он попробовал повернуться и сморщился от боли. — Больно? — Резануло. — Он негромко засмеялся. — Когда я думаю о моей жене и о Кларе — боже мой, до чего же разными могут быть две женщины! Жена как-то мне сказала, что вышла за меня из жалости. Чего было меня жалеть? В нашей семье она была мужчиной — знала все, даже насчет электричества. И прокладку в кране могла сменить. А уж если я чуточку переберу, и не надейся на снисхождение. Конечно, глупо было и ждать от нее многого. Она ведь верила в эту самую христианскую науку и не признавала даже раковой опухоли, хоть отец ее умер от рака, так что разве дождешься, чтобы она посочувствовала человеку в похмелье? Все равно, ей не следовало так вопить, когда я перепью. Голос ее так и сверлил мне мозги. А вот Клара — Клара настоящая женщина, она знает, когда надо помолчать, дай бог ей здоровья. Мне бы хотелось, чтобы она всю жизнь была счастлива. — Это не так уж трудно. Кажется, характер у нее легкий. — Да. Но я думаю, рано или поздно обязательно наступает проверка. Вроде тех проклятых экзаменов, которыми донимали нас в школе. Я не застрахован от провала. Можно было подумать, размышлял доктор Пларр, что они говорят о двух разных женщинах — одна была той, кого любил Чарли Фортнум, другая проституткой из заведения матушки Санчес, которая накануне дожидалась его в постели. Она что-то у него спросила, но тут позвонил полковник Перес. Теперь уже не имело смысла вспоминать, о чем она спрашивала. К полудню вернулась из города Марта с «Эль литораль», газеты из Буэнос-Айреса еще не пришли. Редактор дал предложение доктора Сааведры под крупными заголовками — более крупными, решил Пларр, чем вся эта история заслуживает. Пларр ждал, как отнесется к этому Леон, но тот, ничего не говоря, молча протянул газету Акуино. Акуино спросил: — Кто он, этот Сааведра? — Писатель. — Почему он думает, что мы обменяем консула на писателя? Кому нужен писатель? К тому же он аргентинец. Кого заинтересует, если умрет какой-то аргентинец? Уж во всяком случае, не Генерала. И даже не нашего собственного президента. Да и весь мир тоже не заинтересует. Одним из этих недоразвитых, на кого тратят деньги, будет меньше, и только. В час дня отец Ривас включил радио и поймал последние известия из Буэнос-Айреса. О предложении доктора Сааведры даже не упоминалось. Прислушивается ли он, размышлял доктор Пларр, в своей комнатушке возле тюрьмы к этому молчанию, которое должно казаться ему более унизительным, чем отказ? Похищение уже перестало интересовать аргентинскую публику. Внимания требовали другие, более волнующие события. Какой-то тип убил любовника своей жены (конечно, в драке на ножах) — подобный сюжет всегда вызывал живой отклик у латиноамериканцев; с Юга шли обычные сообщения о летающих тарелках; в Боливии произошел военный переворот; передавался и подробный отчет о выступлениях аргентинской футбольной команды в Европе (кто-то зарезал судью). В конце передачи ведущий сказал: «Все еще нет известий о похищенном британском консуле. Время, назначенное похитителями для выполнения их условий, истекает в воскресенье в полночь». Кто-то постучал в дверь лачуги. Индеец, который снова стоял на посту, прижался к стене, спрятав автомат. В это время в комнате находились все шестеро: отец Ривас, Диего, водитель машины, негр Пабло с изрытым оспой лицом, Марта и Акуино. Двоим из них следовало стоять на часах снаружи, но теперь, при дневном свете, когда вокруг было спокойно, Леон разрешил им зайти, послушать известия по радио — ошибка, о которой он, наверно, уже сожалел. Стук повторился, и Акуино выключил радио. — Пабло, — сказал отец Ривас. Пабло нехотя подошел к двери. Он вытащил из кармана револьвер, но священник приказал ему: — Спрячь. С покорностью судьбе и даже с облегчением доктор Пларр подумал, не наступила ли развязка всей этой бессмысленной истории? Не раздастся ли ружейный залп, как только откроется дверь? Может быть, отцу Ривасу пришла та же мысль, и он вышел на середину комнаты: если действительно наступит конец, он хотел умереть первым. Пабло распахнул дверь. На пороге стоял старик. Покачиваясь в рассеянном солнечном свете, он молча уставился на них с каким-то неестественным любопытством — доктор Пларр потом понял, что он слепой, у него катаракта. Старик ощупал дверной косяк тонкой, как бумага, рукой, покрытой узором жил, словно сухой лист. — Ты зачем сюда пришел, Хосе? — воскликнул негр. — Я ищу отца. — Отца здесь нет, Хосе. — Нет, он здесь, Пабло. Я вчера сидел у колонки и слышал, как кто-то сказал: «Отец, который живет у Пабло, хороший отец». — Зачем тебе отец? Хотя он все равно уже ушел. Старик покачал головой из стороны в сторону, словно прислушиваясь каждым ухом по очереди, кто как дышит в комнате — кто тяжело, кто приглушенно; кто-то из них дышал учащенно, другой — это был Диего — с астматическим присвистом. — Жена моя умерла, — сообщил старик. — Проснулся утром, протянул руку, чтобы ее разбудить, а она холодная, как мокрый камень. А ведь вчера вечером еще была живая. Сварила мне суп, такой хороший суп. И ни слова не сказала, что собирается умирать. — Ты должен позвать приходского священника, Хосе. — Он нехороший священник, — сказал старик. — Он священник архиепископа. Ты сам это знаешь, Пабло. — Отец, который здесь был, приходил только в гости. Он родственник моего двоюродного брата из Росарио. И уже уехал. — А кто все эти люди в комнате, Пабло? — Мои друзья. А ты что подумал? Когда ты пришел, мы слушали радио. — Бог ты мой, у тебя есть радио, Пабло? С чего это ты так сразу разбогател? — Оно не мое. Оно одного моего друга. — Богатый у тебя друг. Мне нужен гроб для жены, Пабло, а денег у меня нет. — Ты же знаешь, что все будет в порядке, Хосе. Мы в квартале об этом позаботимся. — Хуан говорил, что ты купил у него гроб. А у тебя нет жены, Пабло. Отдай мне свой гроб. — Гроб нужен мне самому, Хосе. Доктор сказал, что я очень болен. Хуан сделает тебе гроб, а мы все в квартале сложимся и ему заплатим. — Но нужно еще отслужить мессу. Я хочу, чтобы отец отслужил мессу. Я не хочу священника архиепископа. Старик, шагнув в комнату, пошел на них, вытянув руки, отыскивая людей ощупью. — Здесь нет священника. Я же тебе сказал. Он вернулся в Росарио. Пабло встал между стариком и отцом Ривасом, словно боясь, что даже слепота не помешает старику найти священника. — Как ты отыскал сюда дорогу, Хосе? — спросил Диего. — Жена была твоими глазами. — Это ты, Диего? Руки мне хорошо заменяют глаза. Он вытянул руки, показывая пальцами сперва на Диего, потом туда, где стоял доктор, и наконец направил их на отца Риваса. Пальцы были как глаза на щупальцах каких-то неведомых насекомых. На Пабло старик даже не смотрел. Присутствие Пабло он считал само собой разумеющимся. Его руки и уши искали тех, других, чужаков. Можно было подумать, что он пересчитывает их, как тюремный надзиратель, а они молча выстроились на поверку. — Здесь четверо чужих, Пабло. Он сделал шаг в сторону Акуино, и Акуино, шаркая, попятился. — Все это мои друзья, Хосе. — Вот не знал, Пабло, что у тебя так много друзей. Они не из нашего квартала. — Нет. — Все равно я их приглашаю прийти посмотреть на мою жену. — Они зайдут к тебе попозже, Хосе, а сейчас я провожу тебя домой. — Дай мне послушать, как говорит радио, Пабло. Я никогда не слышал, как говорит радио. — Тед! — послышался голос Чарли Фортнума из соседней комнаты. — Тед! — Кто это зовет, Пабло? — Больной. — Тед! Где ты, Тед? — Это гринго! — Старик с благоговением добавил: — Никогда еще не видел у нас в квартале гринго. Да и радио тоже. Ты стал большим человеком, Пабло. Акуино повернул рычажок приемника на полную громкость, чтобы заглушить Чарли Фортнума, и женский голос принялся громко восхвалять хрустящие рисовые хлебцы Келлога. «Так и брызжут жизнью и энергией, — провозгласил голос, — золотистые, сладкие, как мед». Доктор Пларр проскользнул в соседнюю комнату. Он прошептал: — В чем дело, Чарли? — Мне приснилось, будто в комнате кто-то есть. Он хочет перерезать мне горло. Я так испугался. И решил убедиться, что вы еще здесь. — Больше не подавайте голоса. Здесь посторонний. Если вы заговорите, нам всем грозит опасность. Я приду к вам, как только он уйдет. Когда Пларр вернулся в другую комнату, металлический женский голос произносил: «Ее будет пленять душистая нежность вашей щеки». — Просто чудо, — сказал старик. — Подумать только, что ящик может так красиво говорить. Тут кто-то запел романтическую балладу о любви и смерти. — На, потрогай радио, Хосе. Возьми его в руки. Им всем стало спокойнее: старик был чем-то занят и уже не тянул к ним свои всевидящие руки. Старик прижал радиоприемник к уху, словно боялся упустить хоть одно из тех красивых слов, которые он произносил. Отец Ривас, отведя Пабло в сторону, прошептал: — Я пойду с ним, если ты думаешь, что так будет лучше. — Нет, — сказал Пабло, — весь квартал соберется у его лачуги проститься с его женой. Они будут знать, что старик пошел за священником. А если придет священник архиепископа, он непременно спросит, кто ты такой. Захочет проверить твои документы. Того и гляди, вызовет полицию. Акуино сказал: — Когда старик будет возвращаться к себе, с ним по дороге может что-нибудь случиться… — Нет, — сказал Пабло, — на это я не согласен. Я еще ребенком его знал. — К тому же сейчас поздно затыкать ему рот, — угрюмо высказал свое мнение шофер Диего. — Откуда та женщина у колонки узнала, что здесь священник? — Я никому ничего не говорил, — сказал Пабло. — В квартале секреты долго не держатся, — заметил отец Ривас. — Он теперь знает и про радио, и про гринго, — сказал Диего. — Это хуже всего. Нам надо поскорее убираться отсюда. — Вам придется нести Фортнума на носилках, — напомнил доктор Пларр. Старик потряс приемник и пожаловался: — Он не трещит. — А почему он должен трещать? — спросил Пабло. — Там же внутри голос. — Пойдем, Хосе, — сказал Пабло, — пора тебе вернуться к твоей бедной жене. — А как же отец? — сказал Хосе. — Я хочу, чтобы отец отслужил панихиду. — Говорю тебе, здесь нет никакого отца. Панихиду отслужит священник архиепископа. — Когда мы за ним посылаем, он не приходит. Всегда на каком-то собрании. Через сколько часов он еще явится, а где в это время будет блуждать душа моей бедной жены? — Ничего с ней не случится, старик, — сказал отец Ривас. — Господь не станет дожидаться священника архиепископа. Руки старика сразу же потянулись к нему. — Ты… ты там, тот, кто говорил… у тебя голос священника. — Нет, нет, я не священник. Если бы ты не был слеп, ты бы видел мою жену рядом со мной. Поговори с ним. Марта. Она тихо сказала: — Да, старик. Это мой муж. — Пойдем, — сказал Пабло. — Я отведу тебя домой. Старик упорно не выпускал приемник. Музыка ревела вовсю, но для него это было недостаточно громко. Он прижал приемник к уху. — Он говорит, что пришел сюда один, — прошептал Диего. — Как же он смог? А что, если кто-то нарочно привел его сюда и оставил у двери… — Он уже был здесь два раза со своей женой. Слепые хорошо запоминают дорогу. Если я поведу его домой, то, уж во всяком случае, узнаю, не ждет ли его кто-нибудь и не следит ли за нами. — Если через два часа ты не вернешься, — сказал Акуино, — если тебя задержат… мы убьем консула. Можешь им так и сказать. — Он добавил: — Если бы я целился ему вчера в спину, мы бы сейчас были уже далеко. — Я слышал радио, — с изумлением сказал старик. Он осторожно положил приемник, как что-то очень хрупкое. — Если бы я мог рассказать жене… — Она знает, — сказала Марта, — она все знает. — Пойдем, Хосе. — Негр взял старика за правую руку и потянул к двери, но тот заупрямился. Он вывернулся и снова стал как бы пересчитывать их свободной рукой. — Как много у тебя гостей, Пабло, — сказал он. — Дай мне выпить. Дай мне глоточек cana [здесь: самогона из сахарного тростника (исп.)]. — У нас тут нечего выпить, Хосе. Негр вытащил слепого из хижины, а индеец быстро закрыл за ними дверь. На миг они почувствовали облегчение, как от свежего порыва ветра перед грозой. — Как считаешь, Леон? — спросил доктор Пларр. — Это был шпион? — Почем я знаю? — Думаю, тебе надо было пойти с этим беднягой, отец мой, — заметила Марта. — Жена его умерла, и тут нет священника, чтобы ему помочь. — Если бы я пошел, всем нам грозила бы опасность. — Ты же слышал, что он сказал. Священнику архиепископа нет дела до бедняков. — Ты что же, думаешь, что и мне до них нет дела? Ведь я рискую жизнью ради них. — Знаю. Я не обвиняю тебя. Ты человек хороший. — Вот уже несколько часов, как она умерла. Что могут дать несколько капель елея? Спроси у доктора. — Ну, я имею дело только с живыми, — сказал доктор Пларр. Марта дотронулась до руки мужа. — Я не хотела тебя обидеть, отец мой. Я твоя женщина. — Ты не моя женщина. Ты моя жена, — сердито поправил ее отец Ривас. — Как скажешь. — Сколько раз я тебе это объяснял. — Я глупая женщина, отец мой. Не всегда понимаю. Разве это так важно? Женщина, жена… — Важно. Человеческое достоинство — вот что важно. Мужчина, который чувствует похоть, берет женщину на время, пока ее желает. Я взял тебя на всю жизнь. Это брак. — Как скажешь, отец мой. Отец Ривас устало произнес — видно, ему надоело бесконечно втолковывать одно и то же: — Дело не в том, как я скажу. Марта. Это так и есть. — Да, отец мой. Мне было бы лучше, если бы я хоть иногда слышала, что ты молишься… — Может, я молюсь чаще, чем ты думаешь. — Пожалуйста, не сердись на меня, отец мой. Я очень горжусь тем, что ты выбрал меня. — Она обернулась к остальным. — В нашем квартале в Асунсьоне он мог спать с любой женщиной, стоило только ему захотеть. Он человек хороший. Если он не пошел со стариком, значит, у него были на то причины. Только, пожалуйста, отец мой… — Я не хочу, чтобы ты постоянно называла меня отцом. Я твой муж. Марта. Твой муж. — Да, но я бы так гордилась, если бы могла хоть раз увидеть тебя таким, каким ты был раньше… в облачении у алтаря… готовым благословить нас, отец мой… У нее снова вырвалось это слово; она прикрыла рот рукой, но было уже поздно. — Ты же знаешь, что я не могу этого сделать. — Если бы я могла увидеть тебя таким, каким ты был в Асунсьоне… на пасху… в белом облачении… — Таким ты меня больше никогда не увидишь. Леон Ривас отвернулся. — Акуино, Диего, — сказал он, — ступайте на свой пост. Через два часа мы вас сменим. Ты, Марта, снова иди в город и узнай, не пришли ли газеты из Буэнос-Айреса. — Купите-ка лучше для Фортнума еще виски, — вставил доктор Пларр. — При его норме он быстро приканчивает бутылку. — На этот раз никто ее с ним не разделит, — сказал отец Ривас. — На что ты намекаешь? — спросил Акуино. — Я ни на что не намекаю. Думаешь, я не заметил, как от тебя вчера несло? В четыре часа Акуино снова включил радио, но на этот раз о заложнике даже не упомянули. Как видно, мир о них забыл. — Они ни слова не сказали, что исчез ты, — заметил Акуино доктору Пларру. — Они могут пока об этом и не знать, — ответил доктор Пларр. — Я потерял счет дням. Сегодня четверг? Помню, я отпустил секретаршу на весь конец недели. Она наверняка собирает индульгенции для душ, попавших в чистилище. Надеюсь, нам они не понадобятся. Через час вернулся Пабло. Похоже, что никто ничего не заподозрил, но он отсутствовал дольше, чем собирался, ему пришлось постоять в очереди, чтобы почтить умершую, — собралось много народу. Когда он уходил, священник архиепископа все еще не появился. Единственное, что его тревожило, — это болтовня Хосе насчет радио. Старик был безмерно горд, ведь, кроме него, никто никогда не слышал здесь радио, а он даже держал его в руках. Пока что он, кажется, забыл о гринго. — Скоро он о нем вспомнит, — сказал Диего. — Нам следовало бы отсюда уйти. Пабло возразил: — Как мы можем уйти? С раненым? — Эль Тигре сказал бы: «Убейте его сейчас», — возразил Акуино. — Ты ведь уже мог это сделать, — вставил Диего. — Где отец Ривас? — спросил Пабло. — На посту. — Там должны быть двое. — Человеку надо выпить. Мое матэ кончилось. Марта должна была принести еще, но отец Ривас послал ее в город купить виски для гринго. Он-то не должен испытывать жажды. — Акуино, ступай на пост. — Не тебе мне приказывать, Пабло. Если такое бездействие будет продолжаться, подумал доктор Пларр, они перегрызутся. Марта вернулась под вечер. Газеты из Буэнос-Айреса пришли; в «Насьон» несколько строк были посвящены доктору Сааведре, хотя автору и пришлось напомнить читателям, кто он такой. "Писатель, — сообщал он, — главным образом известен своей первой книгой — «Молчаливое сердце», название при этом он перепутал. Казалось, вечер тянется бесконечно. Словно сидя тут часами в молчании, они стали частью окружающего их молчания радио, молчания властей, даже молчания природы. Собаки не лаяли. Птицы перестали петь, а когда пошел дождь, он падал тяжелыми редкими каплями, такими же нечастыми, как их слова, в промежутках между каплями тишина казалась еще глуше. Где-то вдали бушевала буря, но она разразилась по ту сторону реки, в другой стране. Стоило кому-нибудь из них заговорить, как ссора назревала из-за самого невинного замечания. Один только индеец оставался безучастным. Старательно смазывая автомат, он сидел, кротко улыбаясь. Затвор он прочищал нежно, с чувственным удовольствием, словно женщина, ухаживающая за своим первенцем. Когда Марта разлила суп, Акуино пожаловался, что он недосоленный, и доктору Пларру показалось, что она вот-вот швырнет ему в лицо тарелку с обруганным супом. Он ушел от них и отправился в смежную комнату. — Было бы у меня хоть что-нибудь почитать… — сказал Чарли Фортнум. — Для чтения тут мало света, — сказал доктор Пларр. Комнату освещала всего одна свеча. — Конечно, они могли бы дать мне еще свечей. — Они не хотят, чтобы свет был виден снаружи. Когда наступает темнота, люди в квартале спят… или занимаются любовью. — Слава богу, у меня все еще много виски. Налейте себе. Странные отношения, правда? Подстрелили как собаку, а потом дают виски. На этот раз я за него даже не заплатил. Что нового? Когда они заводят радио, они приглушают звук, и я ни черта не слышу. — Ничего нового. Как вы себя чувствуете? — Довольно скверно. Как вы думаете, успею я прикончить эту бутылку? — Конечно, успеете. — Тогда будьте оптимистом и налейте себе побольше. Они выпили в тишине. Нарушили они ее лишь ненадолго. Доктор Пларр спрашивал себя, где сейчас Клара. В поместье? В консульстве? Наконец он спросил: — Чарли, что заставило вас жениться на Кларе? — Я же вам говорил — мне хотелось ей помочь. — Для этого не обязательно жениться. — Если бы я не женился, то после моей смерти она бы много потеряла из-за налога на наследство. Кроме того, я хотел ребенка. Я люблю ее, Тед. Хочу, чтобы она не боялась за будущее. Жаль, что вы ее мало знаете. Врач ведь видит пациента только снаружи… ну и, конечно, изнутри тоже, но вы же понимаете, что я хочу сказать. Для меня она как… как… Он не находил нужного слова, и у доктора Пларра было искушение его подсказать. Она как зеркало, подумал он, зеркало, сфабрикованное матушкой Санчес, чтобы отражать каждого мужчину, который в него смотрит, — отражать неуклюжую нежность Чарли, подражая ей, и мою… мою… Но нужное слово ускользало и от него. Конечно, это была не страсть. Какой все-таки вопрос она ему задала перед тем, как он с ней расстался? В ней как в зеркале отражались даже его подозрения на ее счет. Он сердился на нее, будто она неведомо как причинила ему обиду. Ею можно пользоваться, как зеркалом при бритье, подумал он, вспомнив солнечные очки от Грубера. — Вы будете надо мной смеяться, — несвязно говорил Чарли Фортнум, — но она немножко напоминает мне Мэри Пикфорд в тех старых немых фильмах… Я имею в виду, конечно, не лицо, но, знаете, что-то вроде… это можно назвать невинностью. — В таком случае надеюсь, что ребенок будет девочкой. Мальчик, похожий на Мэри Пикфорд, вряд ли преуспеет в нашем мире. — Мне все равно, кто родится, но Клара, кажется, хочет мальчика. — Он добавил с насмешкой над собой: — Может, она хочет, чтобы он был похож на меня. Доктор Пларр почувствовал дикое желание сказать ему правду. Его остановил только вид раненого, беспомощно распростертого на крышке гроба. Волновать пациента было бы непрофессионально. Чарли Фортнум поднял стакан с виски и пояснил: — Конечно, не на такого, каким я стал. Ваше здоровье. Доктор Пларр услышал в соседней комнате громкие голоса. — Что там происходит? — спросил Чарли Фортнум. — Ссорятся. — Из-за чего? — Наверно, из-за вас. 2 В пятницу утром в начале десятого над кварталом появился низко летевший вертолет. Неутомимый и пытливый, он сновал то туда, то сюда, как карандаш вдоль линейки, чуть не над самыми деревьями, исследуя каждый проселок. Доктору Пларру это напомнило, как он сам прощупывает пальцами тело пациента в поисках болевой точки. Отец Ривас велел Пабло присоединиться к Диего и Марте, которые стояли снаружи на часах. — Весь квартал выйдет наружу, — сказал он. — Им бросится в глаза, если люди из этой лачуги не проявят интереса. Он приказал Акуино караулить Фортнума в соседней комнате. Хотя Фортнум никак не мог сообщить о своем присутствии, отец Ривас не хотел рисковать. Доктор Пларр и священник молча сидели, глядя в потолок, как будто в любой момент вертолет мог с грохотом свалиться им на голову. Когда машина пролетела, они услышали шорох листьев, падавших на землю, подобно дождю. А когда замер и этот звук, они продолжали безмолвно сидеть, ожидая возвращения вертолета. Пабло и Диего вошли в комнату. Пабло доложил: — Они фотографировали. — Эту хижину? — Весь квартал. — Тогда они наверняка заметили вашу машину, — сказал доктор Пларр. — Их должно заинтересовать, что она здесь делает. — Мы хорошо ее спрятали, — отозвался отец Ривас. — Мы можем только надеяться. — Они искали очень упорно, — сообщил Пабло. — Лучше сейчас же пристрелить Фортнума, — заметил Диего. — Срок нашего ультиматума истекает только в воскресенье в полночь. — Они его уже отклонили. Это доказывает вертолет. — Продлите на несколько дней срок вашего ультиматума, — сказал доктор Пларр. — Дайте сработать моему обращению к общественности. Пока опасность вам не грозит. Полиция не посмеет на вас напасть. — Срок назначил Эль Тигре, — сказал отец Ривас. — Что бы вы ни говорили, должен же у вас быть какой-то способ с ним связаться. — Такого способа нет. — Вы же сообщили ему о Фортнуме. — Та линия связи сразу же прервалась. — Тогда действуйте сами. Пусть кто-нибудь позвонит в «Эль литораль». Дайте им еще неделю. — Еще неделю, чтобы полиция за это время могла нас найти, — сказал Диего. — Перес не решится искать слишком настойчиво. Он не хочет найти труп. Снова послышался шум вертолета. Они уловили его приближение издалека, звук был не громче бормотания под нос. В первый раз вертолет шел с востока на запад. Теперь он летел над верхушками деревьев с севера на юг и обратно. Пабло и Диего вновь вышли во двор, их долгое бдение снова возобновилось под шелест падающих листьев. Наконец опять наступила тишина. Часовые вошли обратно в хижину. — Опять фотографировали, — сказал Диего. — Наверно, засняли каждую тропинку и каждую хижину в квартале. — А вот муниципалитет никогда этого не делал, — сказал негр. — Может, теперь-то они поймут, как нам не хватает водопроводных колонок. Отец Ривас вызвал со двора Марту и стал шепотом давать ей какие-то указания. Доктор Пларр пытался расслышать, что он говорит, но ничего не разобрал, пока оба не повысили голос. — Нет, — говорила Марта, — нет, отец мой, я тебя не оставлю. — Это приказ. — Что ты мне говорил — я твоя жена или твоя женщина? — Конечно, жена. — Ну да, ты так говоришь, говорить тебе легко, но обращаешься со мной, будто я твоя женщина. Ты сказал «уходи», потому что бросаешь меня. Теперь я знаю, что я только твоя женщина. Ни один священник не захотел нас повенчать. Все тебе отказали. Даже твой друг отец Антонио. — Я объяснял тебе десятки раз, что для брака священник не обязателен. Священник — только свидетель. Вступают в брак человек с человеком. Наш обет — только он имеет значение. Наши намерения. — Откуда мне знать твои намерения? Может, тебе просто нужна была женщина, чтобы с ней спать. Может, для тебя я просто шлюха. Ты обращаешься со мной как со шлюхой, когда велишь мне уйти и оставить тебя. Отец Ривас занес было руку, словно хотел ее ударить, потом отвернулся. — Если ты не совершил из-за меня смертного греха, отец, почему ты не хочешь отслужить для нас мессу? Всем нам грозит смерть. Нам нужна месса. И той бедной женщине, которая умерла… Даже этому гринго здесь… Ему тоже нужна твоя молитва. К доктору Пларру вернулась школьная привычка подшучивать над Леоном. — Обидно, что ты покинул церковь, — сказал он. — Видишь, люди теряют к тебе доверие. Отец Ривас посмотрел на него злыми глазами собаки, у которой хотят отнять кость. — Я никогда тебе не говорил, что покинул церковь. Как я могу покинуть церковь? Церковь — это весь мир. Церковь — этот квартал, даже эта комната. У каждого из нас есть только одна возможность покинуть церковь — это умереть. — Он устало махнул рукой, его утомил этот бесполезный спор. — Да и той возможности нет, если правда то, во что мы порой верим. — Она ведь только просила тебя помолиться. Ты забыл, как молятся? Я-то забыл. Все, что помню, «Богородице дево, радуйся», да и то путаю слова с английским детским стишком. — Я никогда не умел молиться, — сказал отец Ривас. — Что ты говоришь, отец мой? Он сам не знает, что говорит! — воскликнула Марта, словно защищая ребенка, который повторил похабное слово, подхваченное на улице. — Молитва об исцелении болящих. Молитва о ниспослании дождя. Ты хочешь таких молитв? Что ж, их я знаю наизусть, только это не молитвы. Назови их прошениями, если уж хочешь как-то назвать эти шаманские причитания. С тем же успехом можешь подать их в письменном виде, да еще попросить соседа поставить подпись и бросить в почтовый ящик, адресовав господу богу. Но письма никто не доставит. Никто никогда его не прочтет. Ну конечно, время от времени бывают совпадения. Врач в виде исключения правильно прописал лекарство, и ребенок выздоровел. Или разразилась гроза, когда она тебе нужна. Или ветер переменился. — А я все равно молился в полицейском участке, — заметил Акуино с порога соседней комнаты. — Молился о том, чтобы снова лечь в постель с женщиной. И не говори, что это была не настоящая молитва. Она была услышана. В первый же день на свободе я спал с женщиной. В поле, пока ты ходил в деревню покупать еду. Моя молитва исполнилась, отец мой. Хоть это было в поле, а не в постели. Он пикадор, как и я, подумал доктор Пларр. Покалывает быка, чтобы придать ему резвости перед смертью. Это бесконечное повторение слова «отец» пронзало кожу, как стрелы. Почему мы так хотим его казнить — или мы казним самих себя?.. Какой жестокий спорт! — Что ты здесь делаешь, Акуино? Я же сказал, чтобы ты пошел туда и караулил пленного. — Вертолет ушел. Что он может сделать, этот гринго? Он только пишет письмо своей женщине. — Ты дал ему ручку? Я забрал у него ручку, как только его сюда привели. — А какой вред может быть от письма? — Но я тебе приказал. Если все вы начнете нарушать приказы, никому из нас несдобровать. Диего, Пабло, ступайте на пост. Будь здесь Эль Тигре… — Но его здесь нет, отец мой, — сказал Акуино. — Он где-то в безопасности, ест и пьет вволю. Не было его и у полицейского участка, когда ты меня спасал. Что же, он так никогда и не рискнет своей жизнью, как рискует нашей? Отец Ривас оттолкнул его и пошел в соседнюю комнату. Доктору Пларру трудно было узнать в нем мальчика, который когда-то объяснил ему таинство троицы. Преждевременные морщины, избороздившие его лицо, выдавали запутанный клубок мучительных сомнений, похожий на клубок змей. Чарли Фортнум лежал, опираясь на левый локоть. Забинтованная нога торчала над краем гроба; он писал медленно, с трудом и не поднял головы, когда отец Ривас спросил: — Кому вы пишете? — Жене. — Вам, должно быть, трудно писать в таком положении. — За четверть часа написал две фразы. Я просил вашего Акуино писать под мою диктовку. Он отказался. Сердится с тех пор, как меня подстрелил. Не желает со мной разговаривать. За что? Можно подумать, это я его ранил. — Может быть, и ранили. — Как? — Вероятно, он считает, что вы его подвели. Он не думал, что у вас хватит храбрости его обмануть. — Храбрости? У меня? Да у меня не больше храбрости, чем у зайца. Просто хотелось повидать жену, вот и все. — А кто передаст ей это письмо? — Может быть, доктор Пларр. Если после моей смерти вы его отпустите. Прочтет его жене вслух. Она не очень-то хорошо умеет читать, а почерк у меня хромал даже в лучшие дни. — Если хотите, я напишу письмо под вашу диктовку. — Большое спасибо. Я был бы вам очень благодарен. Я бы даже предпочел, чтобы это сделали вы, а не кто-нибудь другой. Такое письмо ведь все-таки секрет. Вроде исповеди. А вы все же священник. Отец Ривас взял письмо и сел на пол возле гроба. — Забыл, на чем я остановился. Отец Ривас прочел: — «Не беспокойся, детка, что ты останешься одна с ребенком. Ему лучше быть с матерью, чем с отцом. Я хорошо это знаю. Сам остался один с отцом, и это было совсем невесело. Одни только лошади, лошади…» Вот и все. Вы остановились на лошадях. — «Наверно, ты подумаешь, — продолжал Чарли Фортнум, — что в том положении, в каком я нахожусь, надо уметь прощать. Даже отца. Пожалуй, он был не такой уж плохой. Дети чересчур легко ненавидят…» Лучше вычеркните там, где насчет лошадей, отец. Отец Ривас зачеркнул указанные слова. — Напишите вместо этого… но что? Я отвык откровенничать в письмах, вот в чем беда. Налейте мне капельку виски, отец. Может, мозги заработают или то, что от них осталось… я, конечно, говорю о своих мозгах. Отец Ривас налил ему виски. — Я предпочитаю «Лонг Джон», — сказал Чарли Фортнум, — но пойло, которое вы принесли, не такая уж дрянь. Если долго здесь пробуду, может, войду во вкус этого вашего аргентинского виски, однако с ним мне блюсти норму куда сложнее, чем с шотландским. Вам этого не понять, отец мой, но у всякого питья своя норма, кроме воды, разумеется. Вода вообще не для питья. От воды ржавеют внутренности, а то еще и брюшной тиф подхватишь. Нет от нее пользы ни человеку, ни животным, только этим чертовым лошадям. А что, если я вас попрошу выпить со мной по маленькой? — Нет. Я, можно сказать, при исполнении служебных обязанностей. Будете продолжать письмо? — Да, конечно. Я просто переждал, чтобы виски подействовало. Вы вычеркнули тот кусок насчет лошадей? Что же мне сказать еще? Понимаете, я хочу поговорить с ней просто, как если бы мы сидели вдвоем на веранде у нас в поместье, но слова никогда не давались мне легко — на бумаге. Надеюсь, вы меня понимаете. В конце концов, вы тоже вроде как женаты, отец мой. — Да, я тоже женат, — сказал отец Ривас. — Но там, куда я отправлюсь, никаких браков не бывает, так по крайней мере вы, священники, нам всегда толкуете. Это немножко обидно теперь, когда я так поздно нашел наконец подходящую девушку. Следовало бы завести на небесах посетительские дни, чтобы можно было чего-то ожидать, хотя бы время от времени. Как это делают в тюрьме. Какой же это рай, если не ждешь ничего хорошего? Видите, выпив свою норму виски, я даже ударился в богословие… На чем же я остановился? Ах да, на лошадях. Вы уверены, что мы вычеркнули лошадей этого старого ублюдка? Из другой комнаты появился доктор Пларр; он ступал бесшумно по земляному полу, и ни тот, ни другой не подняли головы. Оба были заняты письмом. Он молча постоял у двери. На вид это была парочка старых друзей. — «Пусть ребенок поступит в местную школу, — диктовал Чарли Фортнум, — а если это будет мальчик, только не посылай его в ту шикарную английскую школу в Буэнос-Айресе, где я учился. Мне там было нехорошо. Пусть он станет настоящим аргентинцем, как ты сама, а не серединкой на половинку вроде меня». Написали, отец мой? — Да. Не написать ли ей что-нибудь о том, почему письмо написано разными почерками? Она может удивиться… — Вряд ли она это заметит. Да и Пларр сумеет ей объяснить, как было дело. Бог ты мой, сочинять письмо все равно что запускать в ход «Гордость Фортнума» в дождливое утро. Рывок за рывком. Только покажется, что мотор заработал, а он тут же глохнет. Ну ладно… Пишите, отец: «Лежа здесь, я больше всего думаю о тебе, и о ребенке тоже. Дома ты всегда лежишь справа от меня, и я могу положить правую руку тебе на живот и почувствовать, как брыкается оголец, но здесь справа ничего нет. Кровать слишком узкая. Впрочем, довольно удобная. Мне не на что жаловаться. Я счастливее многих других». — Он сделал паузу. — Счастливее… — И тут он закусил удила: — «До того как я встретил тебя, детка, я был человек конченый. Каждый должен хоть к чему-то стремиться. Даже миллионер хочет нажить еще миллион. Но до того, как ты у меня появилась, к чему мне было стремиться — разве что выпить свою норму. Моим матэ я, в сущности, никогда особенно похвастать не мог. Потом я нашел тебя, и у меня появилась какая-то цель. Мне захотелось сделать так, чтобы ты была довольна, обеспечить тебе будущее, а тут вдруг появился еще и этот наш ребенок. Теперь у нас с тобой одна и та же забота. Я не собирался жить долго. Все, чего мне хотелось, — это сделать так, чтобы первые годы были у него хорошие — первые годы так важны для ребенка, они вроде бы закладывают основу. Ты не думай, что я оставил всякую надежду, я еще отсюда выберусь, несмотря на них всех». — Он снова сделал паузу. — Конечно, это только шутка, отец мой. Как я могу выбраться? Но я не хочу, чтобы она думала, будто я отчаялся… Ах ты, господи, «Гордость Фортнума» на какое-то время заработала, мы чуть не выбрались из кювета, но больше я не могу. Просто напишите: «Дорогая моя девочка, люблю тебя». — Вы что, кончили письмо? — Да. Пожалуй, да. Чертовски трудное дело — писать письма. Подумать только, бывает, увидишь на библиотечной полке чьи-то «Избранные письма». Вот бедняга! А то и два тома писем!.. Кое-что я все-таки позабыл сказать. Впишите в самом конце. Как постскриптум. Понимаете, отец мой, это же у нее первый ребенок. У нее нет никакого опыта. Люди говорят, что у женщины действует инстинкт. Но лично я в этом сомневаюсь. Напишите так: «Пожалуйста, не давай ребенку сладостей. Это вредно для зубов, они совсем мне зубы испортили, а если что-нибудь тебе будет неясно, спроси у доктора Пларра. Он хороший врач и верный друг…» Вот и все, что я могу придумать. — Он закрыл глаза. — Может, попозже добавлю что-нибудь еще. Хотелось бы дописать два-три слова, прежде чем вы меня убьете, те самые знаменитые предсмертные слова, но сейчас я слишком устал, чтобы еще что-нибудь сочинять. — Не теряйте надежды, сеньор Фортнум. — Надежды на что? С тех пор как я женился на Кларе, я стал бояться смерти. Есть только одна счастливая смерть — это смерть вдвоем, но, даже если бы вы не вмешались, я слишком стар, чтобы так умереть. Подумать страшно, что она останется одна и будет бояться, когда наступит ее очередь умирать. Я хотел бы находиться рядом, держать ее за руку, утешать: ничего, Клара, я ведь тоже умираю, не бойся, и не так уж плохо умереть. Вот я и заплакал, теперь вы сами видите, какой я храбрец. Только мне не себя жалко, отец. Просто мне не хочется, чтобы она была одинока, когда станет умирать. Отец Ривас неопределенно взмахнул рукой. Может быть, хотел его благословить, но забыл, как это делается. — Господь да пребудет с вами, — сказал он без особой уверенности. — Оставьте его себе, вашего господа. Простите, отец, но я что-то не вижу даже и признаков его присутствия, а вы? Доктор Пларр ушел в другую комнату, бешено злясь неизвестно на что. Каждое слово письма, продиктованного Фортнумом, он почему-то воспринимал как упрек, несправедливо направленный в его адрес. Он был так разъярен, что зашагал прямо к выходу, но, почувствовав, что автомат индейца упирается ему в живот, остановился. Ребенок, думал он, что ни слово — ребенок, верный друг, не давай ребенку сладостей, чувствую, как он брыкается… Он постоял на месте, хотя автомат все так же упирался ему в живот, и желчно сплюнул на пол. — В чем дело, Эдуардо? — спросил Акуино. — До смерти надоело сидеть здесь, как в клетке. Какого черта, неужели вы не можете мне поверить и меня отпустить? — Нам нужен врач для Фортнума. Если ты уйдешь, ты не сможешь вернуться. — Я ничем больше не могу помочь Фортнуму, а здесь я как в тюрьме. — Ты не говорил бы так, если побывал бы в настоящей тюрьме. Для меня это свобода. — Сто квадратных метров земляного пола… — Я привык к девяти. Так что мир для меня намного расширился. — Ты, наверно, можешь сочинять стихи в любой дыре, а мне здесь нечего, абсолютно нечего делать. Я врач. Одного пациента мне мало. — Теперь я больше не сочиняю стихов. Они были частью тюремной жизни. Я сочинял стихи, потому что их легче запомнить. Это был способ общения, и все. А теперь, когда у меня есть сколько угодно бумаги и ручка, я не могу написать ни строки. Ну и плевать. Зато я живу. — Ты зовешь это жизнью? Вам даже нельзя прогуляться в город. — Я никогда не любил гулять. Всегда был лентяем. Вошел отец Ривас. — Где Пабло и Диего? — спросил он. — На посту, — сказал Акуино. — Ты их сам послал. — Марта, захвати одного из них и ступай в город. Может, это наша последняя возможность. Купи как можно больше продуктов. Чтобы хватило на три дня. И чтобы их нетрудно было нести. — Отчего ты встревожился? — спросил Акуино. — Ты узнал плохие новости? — Меня беспокоит вертолет… и слепой старик тоже. Ультиматум истекает в воскресенье вечером, а полиция может быть здесь задолго до этого. — И что тогда? — спросил доктор Пларр. — Мы его убьем и попытаемся скрыться. Надо запастись провизией. Придется обходить города стороной. — Ты играешь в шахматы, Эдуардо? — спросил Акуино. — Да. А что? — У меня есть карманные шахматы. — Давай их скорей сюда, сыграем. Они уселись на земляном полу по обе стороны крохотной доски; расставляя фигурки, доктор Пларр сказал: — Я играл почти каждую неделю в «Боливаре» с одним стариком по фамилии Хэмфрис. Мы играли с ним и в тот вечер, когда вы дали такую промашку. — Хороший шахматист? — В тот вечер он меня обыграл. Акуино играл небрежно, торопился делать ходы, а когда доктор Пларр задумывался, напевал себе под нос. — Помолчи, — попросил его доктор Пларр. — Ха-ха. Прижал я тебя, а? — Напротив. Шах. — С этим мы живо справимся. — Опять шах. И мат. Доктор Пларр выиграл подряд две партии. — Ты для меня слишком сильный игрок, — сказал Акуино. — Лучше бы мне сразиться с сеньором Фортнумом. — Никогда не видел, чтобы он играл в шахматы. — Вы с ним большие друзья? — В некотором роде. — И с его женой тоже? — Да. Акуино понизил голос: — Этот младенец, о котором он все время говорит, — он твой? — Мне до смерти надоели разговоры об этом младенце. Хочешь еще партию? Когда они расставляли фигуры, они услышали ружейный выстрел, он донесся издалека. Акуино схватил автомат, но больше выстрелов не последовало. Доктор Пларр сидел на полу с черной ладьей в руке. Она взмокла от пота. Все молчали. Наконец отец Ривас сказал: — Кто-то просто стрелял в дикую утку. Нам начинает чудиться, что все имеет к нам отношение. — Да, — сказал Акуино, — и даже вертолет мог принадлежать городскому муниципалитету, если бы не военные опознавательные знаки. — Сколько времени до следующей передачи известий по радио? — Еще два часа. Хотя могут передать и экстренное сообщение. — Нельзя, чтобы радио было все время включено. Это единственный приемник во всем квартале. И так уже о нем слишком много знают. — Тогда мы с Акуино можем сыграть еще партию, — сказал доктор Пларр. — Я даю ему ладью фору. — Не нужна мне твоя ладья. Я побью тебя на равных. У меня просто не было практики. За спиной Акуино доктор Пларр видел отца Риваса. Маленький, пропыленный, он был похож на усохшую мумию, выкопанную из земли с дорогими реликвиями, захороненными вместе с нею, — револьвером и потрепанным томиком в бумажном переплете. Что это — требник? — спросил себя доктор Пларр. Или молитвенник? С чувством безысходной скуки он опять повторил: — Шах и мат. — Ты играешь слишком хорошо для меня, — сказал Акуино. — Что ты читаешь, Леон? — спросил доктор Пларр. — Все еще заглядываешь в требник? — Уже много лет как бросил. — А что у тебя в руках? — Детектив. Английский детектив. — Интересный? — Тут я не судья. Перевод не очень хороший, да и в книгах такого рода всегда угадываешь конец. — Тогда что же там интересного? — Ну, все же приятно читать повесть, когда заранее знаешь, чем она кончится. Повесть о вымышленном царстве, где всегда торжествует справедливость. Во времена, когда господствовала вера, детективов не было — вот что любопытно само по себе. Господь бог был единственным сыщиком, когда люди в него верили. Он был законом. Порядком. Добром. Как ваш Шерлок Холмс. Бог преследовал злодея, чтобы его наказать и раскрыть преступление. А теперь закон и порядок устанавливают люди вроде Генерала. Электрические удары по половым органам. Пальцы Акуино. Держат бедняков впроголодь, чтобы у них не было энергии бунтовать. Я предпочитаю сыщика. Я предпочитаю бога. — Ты все еще в него веришь? — Относительно. Иногда. Не так-то просто ответить — да или нет. Конечно, уже не в того бога, о котором нам говорили в школе или в семинарии. — В своего личного бога, — сказал доктор Пларр, снова его поддразнивая. — Я-то думал, что это протестантская ересь. — А почему бы и нет? Разве та вера хуже? Разве она менее истинная? Мы больше не убиваем еретиков — только политических узников. — Чарли Фортнум — тоже твой политический узник. — Да. — Значит, ты и сам немножко похож на Генерала. — Я его не пытаю. — Ты в этом уверен? Марта вернулась из города одна. Она спросила: — Диего здесь? — Нет, — ответил отец Ривас, — он ведь пошел с тобой… или ты взяла с собой Пабло? — Диего остался в городе. Сказал, что меня догонит. Ему нужно забрать бензин. Бензина в машине, говорит он, почти не осталось и запаса нет. Акуино сказал: — Это неправда. — Его очень напугал вертолет, — сказала Марта. — И старик тоже. — Вы думаете, он пошел в полицию? — спросил доктор Пларр. — Нет, — сказал отец Ривас, — в это я никогда не поверю. — Тогда где же он? — спросил Акуино. — Его вид мог показаться подозрительным, вот его и задержали. Мог пойти к женщине. Кто знает? Мы, во всяком случае, ничего не можем поделать. Только ждать. Сколько времени до последних известий? — Двадцать две минуты, — сказал Акуино. — Скажи Пабло, чтобы он вернулся в дом. Если нас засекли, ему нет смысла находиться снаружи, где его схватят в одиночку. Лучше всем держаться вместе до конца. Отец Ривас взялся за свой детектив. — Все, что нам остается, — это надеяться, — сказал он. И добавил: — До чего же удивительно спокоен там мир. Все так разумно устроено. Никаких сложностей. На каждый вопрос есть ответ. — О чем ты говоришь? — спросил доктор Пларр. — О том, каким выглядит мир в этом детективе. Можешь объяснить, что такое Бредшоу? — Бредшоу? Доктору Пларру казалось, что впервые с тех пор, как они еще ребятами вели долгие споры, Леон так спокоен. Не теряет ли он по мере того, как положение все больше осложняется, чувства ответственности, подобно игроку в рулетку, который, отбросив свою систему игры, даже не старается следить за шариком. Ему не следовало заниматься такими делами — он больше на своем месте в роли священника у одра больного, покорно ожидающего его конца. — Бредшоу — английская фамилия, — сказал доктор Пларр. — У моего отца был приятель Бредшоу, он писал ему письма из города под названием Честер. — А этот Бредшоу знает наизусть расписание поездов по всей Англии. Поезда там идут всего по нескольку часов в любую сторону. И всегда прибывают вовремя. Сыщику только надо справиться у Бредшоу, когда именно… До чего же странный мир, откуда вышел твой отец! Здесь мы всего в каких-нибудь восьмистах километрах от Буэнос-Айреса, а поезд по расписанию идет сюда полтора дня, но чаще всего опаздывает на двое, а то и на трое суток. Этот английский сыщик — человек очень нетерпеливый. Ожидая поезда из Эдинбурга — а это ведь примерно такое же расстояние, как отсюда до Буэнос-Айреса? — он шагает взад-вперед по перрону лондонского вокзала; если верить тому Бредшоу, поезд опаздывает всего на полчаса, а сыщик почему-то решает, что там наверняка что-то случилось. Всего на полчаса! — воскликнул отец Ривас. — Помню, когда я в детстве опаздывал из школы домой, мать волновалась, а отец говорил: «Ну что может случиться с ребенком по дороге из школы?» Акуино прервал его с раздражением: — А как насчет Диего? Он тоже опаздывает, и надо прямо сказать, меня это беспокоит. Вошел Пабло. Акуино сразу же ему сообщил: — Диего ушел. — Куда? — Может быть, в полицию. Марта сказала: — Всю дорогу до города он только и говорил что о вертолете. А когда мы подошли к реке, нет, он тогда ничего не сказал, но какое у него было лицо! У пристани, где останавливается паром, он мне говорит: «Странно. Не видно полицейских, которые проверяют пассажиров». А я ему говорю: «Разве ты не видишь, что на той стороне делается? И разве можно узнать полицейского, если он не в форме?» — Как ты думаешь, отец мой? — спросил Пабло. — Это же я познакомил его с тобой. И мне стыдно. Я сказал тебе, что он хорошо водит машину. И что он храбрый. — Пока нет оснований тревожиться, — ответил отец Ривас. — Как я могу не тревожиться? Он мой земляк. Вы, остальные, пришли с той стороны границы. Вы можете доверять друг другу. У меня такое чувство, будто Диего мой брат, и мой брат вас предал. Не надо было вам обращаться ко мне за помощью. — Что бы мы без тебя делали, Пабло? Где бы мы спрятали посла в Парагвае? Даже переправить его через реку было бы слишком опасно. Вероятно, мы зря включили в нашу группу одного из твоих соотечественников, но Эль Тигре никогда не считал, что мы здесь, в Аргентине, иностранцы. Он не делит людей на парагвайцев, перуанцев, боливийцев, аргентинцев. Мне кажется, что он предпочел бы всех звать американцами, если бы не та страна там, к северу. — Как-то раз Диего меня спросил, — сказал Пабло, — почему в вашем списке узников, которых надо освободить, одни парагвайцы? Я ему объяснил, что они больше всего в этом нуждаются, потому что сидят в тюрьме больше десяти лет. В следующий раз, когда мы нанесем удар, мы потребуем освободить наших, как тогда в Сальте. Тогда нам помогали парагвайцы… Я не верю, что он пойдет в полицию, отец мой. — Да и я не верю, Пабло. — Нам недолго осталось ждать, — сказал Акуино. — Они должны уступить… или мы бросим в реку мертвого консула. — Сколько еще до последних известий? — Десять минут, — сказал доктор Пларр. Отец Ривас взялся за детектив, но, следя за ним, доктор Пларр видел, что читает он как-то медленно. Он долго не сводил глаз с какой-нибудь фразы, прежде чем перевернуть страницу. Губы его чуть-чуть шевелились. Словно он молился тайком, ведь молитва священника у постели умирающего — это последняя просьба о помощи, и больной не должен ее слышать. Все мы его больные, подумал доктор Пларр, всем нам скоро суждено умереть. Доктор не верил в благополучный исход. Сделав ошибку в уравнении, вы получаете цепь ошибок. Его собственная смерть может стать одной из этих ошибок; люди скажут, будто он пошел по стопам отца, но они будут не правы — это не входило в его намерения. С тягостным ощущением тревоги и любопытства он подумал о своем ребенке. Ребенок тоже был следствием ошибки, неосторожности с его стороны, но раньше он никогда не чувствовал за это ответственности. Он считал ребенка бесполезной частицей Клары, подобно ее аппендиксу — скорее больному аппендиксу, который следует удалить. Он предложил сделать аборт, но эта мысль ее напугала — вероятно, потому, что в доме у матушки Санчес делали слишком много абортов без помощи врача. Теперь, ожидая последних известий по радио, он говорил себе: бедный маленький ублюдок, жаль, что я никак о нем не позаботился. Какая же Клара мать? Небось вернется к матушке Санчес, и ребенок вырастет баловнем публичного дома. А может, это и лучше, чем жить с его матерью в Буэнос-Айресе и уплетать пирожные на калье Флорида, прислушиваясь к многоязычному гомону богатеньких дамочек. Он задумался о путаной родословной ребенка, и впервые, на фоне этой путаницы, ребенок стал для него реальностью, а не просто мокрым кусочком мяса, вырванным из тела вместе с пуповиной, которую надо перерезать. Эту пуповину перерезать невозможно. Она соединяет ребенка с двумя такими разными дедами — рубщиком сахарного тростника в Тукумане и старым английским либералом, пристреленным во дворе полицейского участка в Парагвае. Пуповина соединяла ребенка с отцом — врачом из провинции, матерью из публичного дома, с дядей, сбежавшим когда-то с плантации сахарного тростника, чтобы пропасть в просторах континента, с двумя бабками… Нет, этим нитям, опутывающим крохотное существо как свивальники, которыми в старину пеленали ручки и ножки новорожденного, не было конца. «Холодный, как рыба», — отозвался о нем Чарли Фортнум. Что передаст ребенку холодный, как рыба, отец? Хорошо, если бы можно было менять отцов. Холодный, как рыба, отец был бы и для него самого куда более подходящим родителем, чем тот, который из одного сострадания умер за других. Ему хотелось бы, чтобы маленький ублюдок во что-то верил, но не тот он отец, который может передать в наследство веру в бога или в идею. Он крикнул в другой конец комнаты: — Ты и правда веришь во всемогущего бога, Леон? — Что? Прости, я не расслышал. Этот сыщик такой хитрец — видно, поезд из Эдинбурга не зря опаздывает на полчаса. — Я спросил, веришь ли ты иногда в бога-отца? — Ты меня уже об этом спрашивал. И тебе это вовсе не интересно. Ты только смеешься надо мной, Эдуардо. И все-таки я тебе отвечу, когда исчезнет последняя надежда. Тогда тебе не захочется смеяться. Извини меня на минутку — детектив становится все интереснее: эдинбургский экспресс подходит к станции под названием Кингс-Кросс. Королевский Крест. Это что, какой-нибудь символ? — Нет. Просто название одного из вокзалов в Лондоне. — Тише вы оба. Акуино включил приемник, и они стали слушать зарубежные новости, которые в этот час передавались из Буэнос-Айреса. Диктор сообщил о визите Генерального секретаря Организации Объединенных Наций в Западную Африку; полсотни хиппи были насильно высланы с Майорки; снова поднялись пошлины на автомобили, импортируемые в Аргентину; в Кордове в возрасте восьмидесяти лет умер какой-то генерал в отставке; в Боготе взорвалось несколько бомб, и, конечно, аргентинская футбольная команда продолжала свое триумфальное шествие по Европе. — О нас позабыли, — сказал Акуино. — Если бы можно было в это поверить, — отозвался отец Ривас. — Остаться здесь… и чтобы о нас позабыли… навсегда. Не такая уж плохая участь, а? 3 В субботу в полдень передали сообщение, которого они так долго ждали, но им пришлось терпеливо выслушать последние известия до самого конца. Задачей всех заинтересованных правительств было всячески умалить значение дела Фортнума. Буэнос-Айрес приводил весьма сдержанные высказывания британской прессы. Лондонская «Таймс», например, сухо сообщила, что один аргентинский писатель (имя не называлось) предложил себя в обмен на консула, а передача Би-би-си, по выражению аргентинского комментатора, дала всему этому делу должную оценку. Некий заместитель министра кратко коснулся этого вопроса в телевизионной дискуссии, посвященной политическому насилию, в связи с трагической гибелью свыше ста шестидесяти пассажиров одного из самолетов Британской авиационной корпорации: «Я знаю об этом происшествии в Аргентине не больше любого нашего телезрителя. Мне некогда читать романы, но сегодня, прежде чем выйти из дома, я позвонил в книжный магазин, которым пользуется жена, и навел справки о господине Савиндре, но, к сожалению, они знают о нем не больше моего». Заместитель министра добавил: «Как бы я ни сочувствовал мистеру Фортнуму, я хочу подчеркнуть, что мы не можем рассматривать похищение такого рода как удар по британской дипломатической службе со всеми вытекающими отсюда последствиями. Мистер Фортнум никогда не был членом дипломатического корпуса. Он родился в Аргентине и, насколько мне известно, даже никогда не посещал нашу страну. Когда произошло это печальное событие, мы как раз собирались освободить его от должности почетного консула, поскольку он давно достиг пенсионного возраста, к тому же у нас не было необходимости его заменить, так как число британских подданных в этой провинции за последние десять лет сильно упало. Вы, несомненно, знаете, что наше правительство не щадит усилий по сокращению расходов на содержание нашей дипломатической службы за рубежом». Отвечая на вопрос, заняло бы правительство другую позицию, если бы жертвой оказался сотрудник дипломатического корпуса, заместитель министра заявил: «Конечно, мы заняли бы точно такую же позицию. Мы не намерены уступать шантажу где бы то ни было и при каких бы то ни было обстоятельствах. В данном конкретном случае мы имеем все основания полагать, что мистер Фортнум будет освобожден, когда эти безрассудные люди убедятся в тщетности своей попытки. В этом случае президент Аргентины будет решать, намерен ли он проявить к преступникам милосердие. А теперь, если председатель позволит, мне бы хотелось вернуться к основной теме сегодняшней передачи. Могу вас заверить, что на борту самолета не было охраны, и, следовательно, вопрос о вооруженном столкновении…» Пабло выключил радио. — Что все это значит? — спросил отец Ривас. Доктор Пларр объяснил: — Они предоставили вам самим решать участь Фортнума. — Если они отклонили ультиматум, — сказал Акуино, — чем скорее мы его убьем, тем лучше. — Наш ультиматум был адресован не британскому правительству, — заметил отец Ривас. — Ну конечно, — поспешил поправиться доктор Пларр, — им приходится говорить все это на публику. Мы не знаем, какое давление они негласно оказывают в Буэнос-Айресе и Асунсьоне. — Даже ему самому эти слова показались недостаточно убедительными. Не считая тех, кто стоял на посту, все после обеда пили матэ, кроме доктора Пларра — он унаследовал от отца вкус к обычному чаю. Сыграв еще одну партию с Акуино, Пларр притворился, что допустил ошибку, потерял королеву и дал Акуино одержать победу, но, когда тот произнес «шах и мат», в его угрюмом голосе звучало недоверие. Доктор Пларр дважды навестил своего пациента и оба раза застал его спящим. Его раздражало спокойное выражение лица приговоренного к смерти. Консул даже слегка улыбался — может, ему снилась Клара или ребенок, а может, он просто видел во сне, как принимает свою «норму». Доктор Пларр задумался о будущем — на тот маловероятный случай, если им суждено будущее. О Кларе он не беспокоился: эта связь — если ее можно назвать связью — все равно скоро кончилась бы. Его тревожил ребенок, который будет расти под надзором Чарли Фортнума. Непонятно почему, но он представлял себе его мальчиком — мальчиком, похожим на две ранние фотографии его самого: на одной он был снят в возрасте четырех, на другой — восьми лет. Мать все еще хранила их в своей захламленной квартире среди фарфоровых попугаев и старья из антикварных лавок, но серебряные рамки почернели — их, видно, давно не чистили. Он был уверен, что Чарли воспитает ребенка католиком — и с тем большей строгостью, что сам уже давно нарушил церковный закон; он представлял себе, как Чарли сидит у кровати мальчика и с умилением внимает усилиям ребенка пролепетать «Отче наш». Потом он выйдет на веранду к Кларе и к бару. Чарли будет очень добрым отцом. Он не станет заставлять мальчика ездить верхом. Он даже бросит пить или по крайней мере решительно сократит свою «норму». Чарли будет называть мальчика «старина», трепать по щеке и перед сном перелистывать с ним «Панораму Лондона». Доктор Пларр вдруг увидел, как мальчик сидит в постели, будто это был он сам, прислушиваясь к отдаленным звукам запираемых дверей, к тихим голосам этажом ниже, к осторожным шагам. Он вспомнил ночь, когда со страха прокрался в комнату отца, и теперь всматривался в бородатое лицо этого отца, растянувшегося на крышке гроба, — четырехдневная щетина стала похожа на бороду. Тут доктор Пларр поспешил вернуться в компанию будущих убийц Чарли Фортнума. Караульная служба возобновилась. На посту стоял Акуино, а Пабло заменил индейца у двери. Гуарани тихо спал на полу, а Марта гремела тарелками на заднем дворе. Отец Ривас сидел, прислонившись спиной к стене. Он забавлялся сухими горошинами, перебрасывая их из одной руки в другую, как бусины разорванных четок. — Ты дочитал свою книгу? — спросил доктор Пларр. — Ну да, — ответил отец Ривас. — Конец был именно такой, как я ожидал. Всегда можно предсказать, чем все кончится. Убийца взял и покончил с собой в эдинбургском экспрессе. Вот почему экспресс опоздал на полчаса и этот Бредшоу ошибся. Как консул? — Спит. — А его рана? — В порядке. Но доживет ли он до того, чтобы она зажила? — Мне казалось, что ты веришь в закулисное давление. — Мне казалось, будто и ты во что-то веришь, Леон. В такие вещи, как милосердие и сострадание. Священник всегда остается священником — так ведь утверждают, верно? Не говори мне об отце Торресе [Торрес Рестрепо, Камило (1929-1966) — национальный герой Колумбии, священник, автор «Революционной платформы Единого народного фронта», убит в стычке с правительственными войсками] или о епископах, которые шли на войну в средние века. Сейчас не средневековье, и тут не воюют. Вы готовы убить человека, который не причинил вам никакого зла, человека, который по годам годится мне в отцы — да и тебе тоже. Где отец твой, Леон? — В Асунсьоне под мраморным памятником величиной с эту лачугу. — Кажется, все мы не можем расстаться со своими мертвыми отцами. Фортнум ненавидел своего. Пожалуй, моего я любил. Возможно. Откуда мне знать? Само слово «любовь» звучит так фальшиво. Мы ставим любовь себе в заслугу, словно выдержали экзамен с хорошими отметками. Каким был твой отец? Я его ведь даже не видел. — Он был таким, каким и полагалось быть одному из богатейших людей в Парагвае. Ты, наверное, помнишь наш дом в Асунсьоне с большой галереей, белыми колоннами, мраморными ваннами и сад со множеством апельсиновых и лимонных деревьев. И лапачо, осыпавшими дорожки своими розовыми лепестками. Вероятно, ты никогда не бывал в самом доме, но я твердо помню, что ты как-то раз приходил на мой день рождения, который устраивали в саду. Моих друзей в дом не пускали — там было столько вещей, которые они могли сломать или запачкать. У нас было шестеро слуг. Они мне нравились куда больше моих родителей. Там был садовник Педро — он все время подметал лепестки: мать говорила, что они замусоривают сад. Я очень любил Педро, но отец его выгнал, потому что он украл несколько песо, забытых на садовой скамейке. Отец ежегодно давал кучу денег партии Колорадо, поэтому у него не было неприятностей, когда после гражданской войны к власти пришел Генерал. Он был хорошим адвокатом, но никогда не защищал бедных. Он до самой смерти верно служил богачам, и все говорили, какой он хороший отец, потому что он оставил много денег. Ну ладно, может, он и был хорошим отцом в этом смысле. Одна из обязанностей отца — обеспечивать семью. — А бога-отца, Леон? Я что-то не вижу, чтобы он так уж щедро нас обеспечивал. Вчера вечером я спросил, веришь ли ты еще в него. Мне всегда казалось, что в нем есть что-то крайне неприятное. Скорее я поверил бы в Аполлона. Тот по крайней мере был красив. — Беда в том, что мы потеряли способность верить в Аполлона, — сказал отец Ривас. — Иегова вошел в нашу плоть и кровь. Тут уж ничего не поделаешь. Прошли века, и Иегова живет во тьме нашей души, как глист в кишечнике. — Тебе нельзя было идти в священники, Леон. — Может, ты и прав, но теперь уже поздно об этом думать. Который час? Мне до смерти надоело это радио, но надо послушать известия — а вдруг они еще уступят. — Мои часы остановились. Забыл завести. — Тогда лучше не выключать радио, хоть это и опасно, пока все-таки еще не отпала возможность… Он совсем приглушил звук, и все равно они уже не были в одиночестве. Кто-то едва слышно играл на арфе, кто-то шепотом пел, будто они сидели в огромном зале, где артистов не видно и не слышно. Оставалось только разговаривать, разговаривать о чем попало, кроме ночи с субботы на воскресенье. — Я часто замечал, — сказал доктор Пларр, — когда мужчина бросает женщину, он начинает ее ненавидеть. Может, он ненавидит собственную неудачу? Или же мы просто хотим уничтожить свидетеля, который точно знает, что мы собой представляем, когда перестаем разыгрывать комедию. Наверно, я возненавижу Клару, когда с ней расстанусь. — Клару? — Жену Фортнума. — Значит, правда, что про тебя говорят? — В нашем положении, Леон, вряд ли есть смысл лгать. Близкая смерть — отличное лекарство от лжи, лучше пентотала. Вы, священники, всегда это знали. Когда приходит священник, я всегда оставляю умирающего с ним наедине, чтобы он мог говорить свободно. Большинство хочет говорить, если только еще в силах. — Ты собираешься бросить эту женщину? — Ничего я не собираюсь. Но это неизбежно. Если останусь жив. В этом я уверен. Ничто на свете не вечно, Леон. Разве, когда тебя рукополагали в священники, ты в душе не был уверен, что в один прекрасный день перестанешь им быть? — Нет. Никогда я так не думал. Ни на минуту. Я думал, что церковь и я хотим одного и того же. Понимаешь, в семинарии я был просто счастлив. Можно сказать, это был мой медовый месяц… Хотя и там случалось… Наверно, так бывает и в медовый месяц… вдруг по какой-то мелочи почувствуешь — что-то обстоит не так… Помню одного старого священника… он преподавал богословскую этику. Никогда не видел человека, настолько знавшего истину в конечной инстанции… и уверенного в своей правоте. Конечно, богословская этика — это кошмар каждой семинарии. Учишь правила и находишь, что в жизни они неприменимы… Ну ничего, думал я, маленькая разница во взглядах, какое это имеет значение? В конце концов муж и жена приноравливаются друг к другу. Церковь будет мне ближе по мере того, как я буду ближе к ней. — Но когда ты оставил церковь, ты стал ее ненавидеть, верно? — Я же сказал тебе — церкви я никогда не оставлял. У меня это не развод, Эдуардо, а только разлука, разлука по взаимному соглашению. Я никогда не буду всецело принадлежать никому другому. Даже Марте. — Но и разлука часто приносит ненависть, — сказал доктор Пларр. — Я замечал это не раз у моих пациентов в этой проклятой стране, где не разрешен развод. — Со мной этого не случится. Даже если я не могу любить, я не вижу причин для ненависти. Я никогда не забуду тот долгий медовый месяц в семинарии, когда я был так счастлив. Если я теперь и питаю какое-то чувство к церкви, это не ненависть, а сожаление. Думаю, она могла бы использовать меня для благой цели, если бы ей было дано понимать — я хочу сказать, понимать мир, какой он есть. Радио продолжало шептать, и они напряженно вслушивались, ожидая, когда им объявят, сколько сейчас времени. В этой глиняной хижине, которая легко могла сойти за первобытную гробницу для целой семьи, доктор Пларр больше не чувствовал ни малейшего желания мучить Леона Риваса. Если он и хотел кого-то мучить, то только себя. Он подумал: как бы мы ни притворялись друг перед другом, оба мы потеряли надежду. Вот почему мы можем разговаривать как друзья, какими были когда-то. Я прежде времени постарел, раз больше не могу издеваться над человеком за его убеждения, какими бы они ни были нелепыми. Я могу только ему завидовать. Немного погодя любопытство заставило его снова вернуться к этому разговору. Он вспомнил, что, когда он шел к первому причастию в Асунсьоне, одетый как маленький монах и подпоясанный веревкой, он еще во что-то верил, хотя теперь уже не мог вспомнить — во что. — Мне давно не приходилось слышать священников, — сказал он Леону. — А я-то думал, вы учите, что церковь непогрешима, как Христос. — Христос был человеком, — сказал отец Ривас, — хотя кое-кто из нас верит, что он был и богом. Но римляне убили не бога, а человека. Плотника из Назарета. Некоторые правила, которые он установил, были просто правилами поведения хорошего человека. Человека своего времени и своей страны. Он понятия не имел о том мире, в котором мы теперь живем. Отдавайте кесарево… но если наш кесарь применяет напалм и осколочные бомбы… Церковь тоже не живет вне времени. Лишь иногда, на короткий срок, отдельные люди… себя я к ним не причисляю, я не обладаю таким провидением, но думаю, что, может быть… как бы мне это тебе объяснить, если и сам я недостаточно верю?.. Думаю, что память о том человеке, о плотнике, может возвысить каких-то людей над теперешней церковью наших страшных лет, когда архиепископ садится обедать за стол с Генералом, — может возвысить этих людей до великой церкви вне времени и пространства, и тогда… этим счастливцам… не хватит слов, чтобы описать красоту той церкви. — Я ничего не понял из того, что ты сказал, Леон. Прежде ты все объяснял яснее. Даже троицу. — Прости. Я так давно не читал подходящих книг. — У тебя здесь нет и подходящих слушателей. Церковь интересует меня теперь не больше, чем марксизм. Библию я так же не хочу читать, как и «Капитал». Лишь иногда по дурной привычке пользуюсь примитивным словом «бог». Вчера вечером… — Любое слово, которым пользуются по привычке, ровно ничего не значит. — И все же ты уверен, что ни на секунду не убоишься гнева старого Иеговы, когда выстрелишь Фортнуму в затылок? «Не убий». — Если мне придется его убить, бог будет виноват не меньше, чем я. — Бог будет виноват? — Он сделал меня тем, что я есть. Он зарядит мой револьвер и заставит мою руку не дрогнуть. — А я-то думал, что церковь учит, будто бог — это любовь. — Разве любовь посылала в газовые камеры миллионы людей? Ты врач, ты часто видел невыносимые страдания… ребенка, умирающего от менингита. Это любовь? Нет, не любовь отрезала пальцы у Акуино. Полицейские участки, где такое происходит… Он создал их. — Вот уж не ожидал, чтобы священник винил во всем этом бога! — Я его не виню, я его жалею, — сказал отец Ривас, и в темноте раздался едва слышный радиосигнал. — Жалеешь бога? Священник положил пальцы на рычажок приемника. Прежде чем его повернуть, он минуту помедлил. Да, подумал доктор Пларр, есть своя прелесть в том, чтобы не знать самого худшего. Я еще никогда не говорил больному раком, что у него нет надежды. Голос произнес столь же равнодушно, как если бы передавал бюллетень биржевых курсов: — Главное полицейское управление сообщает: «Вчера в семнадцать часов человек, отказавшийся себя назвать, был арестован при попытке сесть на паром, отплывавший к парагвайскому берегу. Он пытался бежать, бросившись в реку, но был застрелен полицейскими. Труп вытащили из воды. Беглец оказался водителем грузовика с консервной фабрики Бергмана. Его не было на работе с понедельника — кануна того дня, когда похитили британского консула. Его зовут Диего Корредо, возраст тридцать пять лет. Холост. Полагают, что опознание его личности будет способствовать поимке других участников банды. Считают, что похитители все еще находятся в пределах провинции, и сейчас их энергично разыскивают. Командующий 9-й пехотной бригадой предоставил в распоряжение полиции роту парашютистов». — Ваше счастье, что его не успели допросить, — сказал доктор Пларр. — Не думаю, чтобы на данном этапе Перес стал бы с ним миндальничать. Пабло ответил: — Они очень скоро дознаются, кто были его друзья. Еще год назад я работал на той же фабрике. Все знали, что мы приятели. Диктор снова заговорил об аргентинской футбольной команде. Во время ее выступлений в Барселоне произошли беспорядки, ранено двадцать человек. Отец Ривас разбудил Мигеля и послал его сменить на посту Акуино, а когда Акуино вернулся, старый спор разгорелся с новой силой. Марта приготовила безымянное варево, которое она подавала вот уже два дня. Интересно, уж не вкушал ли отец Ривас это блюдо ежедневно всю свою семейную жизнь, подумал доктор Пларр, впрочем, оно, вероятно, было не хуже того, что он привык есть в бедняцком квартале Асунсьона. Размахивая ложкой, Акуино требовал немедленно застрелить Чарли Фортнума. — Они же убили Диего! Чтобы хоть на время от них избавиться, доктор Пларр понес в соседнюю комнату тарелку с похлебкой. Чарли Фортнум взглянул на нее с отвращением. — Я бы не отказался от хорошей отбивной, — сказал он, — но они, должно быть, боятся, что я воспользуюсь ножом для побега. — Все мы едим то же самое, — сказал доктор Пларр. — Жаль, что здесь нет Хэмфриса. Это еще больше возбудило бы его аппетит к гуляшу в Итальянском клубе. — «В чем бы ни была твоя вина, пищу всем дают одну и ту же». — Это цитата? — Это стихотворение Акуино… Что нового? — Человек по имени Диего пытался бежать в Чако, но полиция его застрелила. — Десять негритят пошли купаться в море, и вот — осталось девять. Следующая очередь моя? — Не думаю. Ты ведь единственный козырь в их игре. Даже если полиция обнаружит это убежище, она побоится атаковать, пока ты жив. — Вряд ли она станет обо мне заботиться. — Полковник Перес будет заботиться о своей карьере. — Тебе так же страшно, как и мне, Тед? — Не знаю. Может быть, у меня немного больше надежды. Или мне меньше терять, чем тебе. — Да. Это верно. Ты счастливец — тебе не надо беспокоиться о Кларе и о ребенке. — Да. — Ты все знаешь о таких вещах, Тед. Будет очень больно? — Говорят, что, если рана серьезная, люди почти ничего не чувствуют. — Моя рана будет самая что ни на есть серьезная. — Да. — Клара будет страдать дольше моего. Хорошо бы наоборот. Когда доктор Пларр вернулся в другую комнату, спор все еще продолжался. Акуино говорил: — Но что он знает о нашем положении? Сидит себе спокойно в Кордове или… — он спохватился и взглянул на доктора Пларра. — Не обращайте на меня внимания, — сказал доктор Пларр, — вряд ли я вас переживу. Если только вы не откажетесь от вашей безумной затеи. У вас еще есть время скрыться. — И признать поражение перед лицом всего мира, — сказал Акуино. — Ты был поэтом. Разве ты боялся признать неудачу, если стихотворение было плохим? — Мои стихи не печатались, — возразил Акуино. — Никто не знал, когда меня постигала неудача. Мои стихи никогда не читали по радио. И запросов в британском парламенте о них не делали. — Значит, в тебе опять заговорил этот проклятый machismo. Кто изобрел этот machismo? Банда головорезов вроде Писарро и Кортеса. Неужели никто из вас не может хоть на время забыть о вашей кровавой истории? Разве вы ничему не научились на примере Сервантеса? Он досыта хлебнул machismo под Лепанто. — Акуино прав, — сказал отец Ривас. — Мы не можем позволить себе признать неудачу. Однажды наши люди отпустили человека вместо того, чтобы его убить, — это был парагвайский консул, и Генерала он так же мало интересовал, как Фортнум, но, когда дошло до дела, мы не решились его убить. Если мы снова проявим малодушие, никакие угрозы смертью на нашем континенте больше не подействуют. Пока более безжалостные люди, чем мы, не начнут убивать всех подряд. Я не хочу нести ответственность за те убийства, которые последуют за нашей неудачей. — У тебя сложно работает совесть, — сказал доктор Пларр. — Тебе будет жаль бога и за те убийства? — Ты совсем не понял того, что я хотел сказать? — Совсем. Ведь иезуиты в Асунсьоне не учили меня жалеть бога. Я этого, во всяком случае, не помню. — Пожалуй, у тебя было бы больше веры, если бы ты это помнил. — У меня много работы, Леон, я стараюсь лечить больных. И не могу перепоручить это богу. — Может, ты и прав. У меня всегда было слишком много свободного времени. Две мессы по воскресеньям. Несколько праздников. Два раза в неделю исповеди. Исповедоваться приходили большей частью старухи… ну и, конечно, дети. Их заставляли приходить. Били, если они не являлись, а я к тому же давал им конфеты. Вовсе не в награду. Плохие дети получали столько же конфет, сколько и хорошие. Мне просто хотелось, чтобы они чувствовали себя счастливыми, когда стояли на коленях в этой душной коробке. И когда я назначал им епитимью, я старался превратить это в игру, в награду, а не в наказание. Они сосали конфеты, произнося «Богородице дево, радуйся». Пока я был с ними, я тоже радовался. Я никогда не чувствовал себя счастливым с их отцами… или матерями. Не знаю почему. Может, если б у меня самого был ребенок… — Какой долгий путь ты прошел, Леон, с тех пор, как покинул Асунсьон. — Жизнь там была не такой уж непорочной, как ты думаешь. Как-то раз восьмилетний ребенок признался мне, что утопил свою младшую сестренку в Паране. Люди думали, что она сорвалась с утеса. Он мне сказал, что она слишком много ела и ему доставалось меньше еды. Меньше маниоки! — Ты дал ему конфету? — Да. И три «Богородицы» в наказание. Пабло отправился на пост, чтобы подменить Мигеля. Марта дала индейцу похлебки и перемыла посуду. — Отец мой, завтра воскресенье, — сказала она. — Право же, в такой день ты мог бы отслужить для нас мессу. — Я уже больше трех лет не служил мессы. Вряд ли я сумею даже припомнить слова. — У меня есть молитвенник, отец мой. — Тогда прочитай себе мессу сама. Польза будет та же. — Ты слышал, что они сказали по радио. Нас ищут солдаты. Это может быть последняя месса, которую нам доведется услышать. А тут еще и Диего… надо отслужить мессу за упокой его души. — Я не имею права служить мессу. Когда я на тебе женился, Марта, я отлучил себя от церкви. — Никто не знает, что ты женился. — Знаю я. — Отец Педро спал с женщинами. В Асунсьоне все это знали. А он служил мессу каждое воскресенье. — Он не был женат. Марта. Он мог пойти на исповедь, и снова согрешить, и снова сходить на исповедь. Я за его совесть не отвечаю. — Для человека, который замышляет убийство, у тебя, по-моему, какие-то странные угрызения совести, Леон, — заметил доктор Пларр. — Да. Возможно, это не совесть, а всего лишь предрассудки. Видишь ли, когда я беру в рот облатку, я все еще немножко верю, что вкушаю тело господне. Впрочем, что тут спорить! У нас нет вина. — Нет есть, отец мой, — заявила Марта. — Я нашла на свалке пустую бутылочку из-под лекарства и, когда была в городе, наполнила ее в cantina [трактире (исп.)]. — Ты ничего не забываешь, — грустно сказал отец Ривас. — Отец мой, ты же знаешь, что все эти годы я хотела снова услышать, как ты служишь мессу, и видеть, как люди молятся вместе с тобой. Конечно, без красивых риз это будет не так хорошо. Жаль, что ты их не сохранил. — Они мне не принадлежали. Марта. Да и ризы — это еще не месса. Думаешь, апостолы облачались в ризы? Я терпеть не мог их носить, люди передо мной были одеты в лохмотья. Рад был повернуться к ним спиной, забыть о них и видеть перед собой только алтарь и свечи, но на деньги, которых стоили свечи, можно было накормить половину этих людей. — Ты не прав, отец мой. Мы все так радовались, когда видели тебя в облачении. Оно было такое красивое — ярко-красное с золотым шитьем. — Да. Наверно, это помогало вам хоть на какое-то время уйти от действительности, но для меня это была одежда каторжника. — Но ты же не побоишься нарушить правила архиепископа, отец мой. Ты отслужишь для нас завтра мессу? — А если то, что они говорят, правда, и я обреку себя на вечное проклятие? — Господь бог никогда не обречет на проклятие такого человека, как ты, отец мой. А бедному Диего и жене Хосе… и всем нам… нужно твое заступничество перед богом. — Хорошо. Я отслужу мессу, — сказал отец Ривас. — Ради тебя. Марта. Я так мало для тебя сделал за все эти годы. Ты дала мне любовь, а все, что я дал тебе, — это постоянную опасность и земляной пол вместо ложа. Я отслужу мессу, как только рассветет, если солдаты отпустят нам на это время. У нас еще остался хлеб? — Да, отец мой. Какая-то неясная обида заставила доктора Пларра сказать: — Ты и сам не веришь во всю эту галиматью, Леон. Ты их дурачишь, как дурачил того ребенка, который убил свою сестру. Хочешь раздать им на причастии конфеты, утешить перед тем, как убьешь Чарли Фортнума. Я видел своими глазами такие же гнусности, как те, о которых ты слышал в исповедальне, но меня не утешишь конфетой. Я видел ребенка, родившегося без рук и ног. Я бы его убил, останься я с ним наедине, но родители не сводили с меня глаз — они хотели сохранить в живых это несчастное, искалеченное туловище. Иезуиты твердили нам, что наш долг возлюбить господа. Любить бога, который производит на свет таких недоносков! Это все равно что считать долгом немцев любить Гитлера. Разве не лучше просто не верить в то чудовище, которое сидит там на облаках, чем делать вид, будто его любишь? — Может, лучше и не дышать, но я волей-неволей дышу. Кое-кто из людей, как видно, приговорен неким судьей к тому, чтобы верить, точно так же как приговаривают к тюремному заключению. У них нет выбора. Нет избавления. Они посажены за решетку на всю жизнь. — «Отца я вижу только сквозь решетку», — с мрачным удовлетворением процитировал Акуино. — Вот я и сижу на полу моей тюремной камеры, — сказал отец Ривас, — пытаясь что-то понять. Я не богослов, почти по всем предметам я был последним в классе, но я всегда старался понять того, кого ты зовешь чудовищем, и почему я не могу перестать его любить. Совсем как родители, которые любили то изувеченное, жалкое туловище. Что ж, я с тобой согласен, он выглядит довольно уродливо, но ведь и я тоже урод, а все-таки Марта меня любит. В моей первой тюрьме — я имею в виду семинарию — было множество книг, где я мог прочесть все насчет любви к богу, но они мне не помогли. Не помог и никто из святых отцов. Ведь они никогда не единым словом не обмолвились, что он чудовище: ты совершенно прав, что так его зовешь. Им все было ясно. Они удобно рассаживались в присутствии такого чудовища, как старый архиепископ за столом Генерала, и болтали об ответственности человека и о свободе воли. Свобода воли служила оправданием всему. Это было алиби господа бога. Фрейда они не читали. Зло творил человек или сатана. Поэтому все выглядело просто. Но я никогда не мог поверить в сатану. Куда легче было поверить, что зло — от бога. — Ты сам не знаешь, что говоришь, отец мой! — воскликнула Марта. — Я говорю сейчас не как священник, Марта. Мужчина вправе размышлять вслух в присутствии жены. Даже сумасшедший, а может быть, я и в самом деле немного сошел с ума. Может, в те годы в бедных кварталах Асунсьона я и свихнулся и поэтому сижу сейчас в ожидании часа, когда мне придется убить безвинного человека… — Ты не сумасшедший, Леон, — сказал Акуино. — Напротив, ты взялся за ум. Мы еще сделаем из тебя хорошего революционера. Разумеется, бог — это зло, бог — это капитализм. «Собирайте себе сокровища на небе» [Евангелие от Матфея, 6:20], и они стократно окупятся в вечности. — Я верю, что бог — это зло, — сказал отец Ривас, — но я верю и в его добро. Он сотворил нас по своему образу и подобию, как гласит древнее поверье. Ты отлично знаешь, Эдуардо, сколько истинной пользы в старых медицинских поверьях. Лечение змеиным ядом открыла не современная лаборатория. И старуха пользовалась плесенью с перезрелых апельсинов задолго до пенициллина. Вот и я верю в древнее, почти позабытое поверье. Он сотворил нас по своему образу и подобию, значит, наши грехи — это и его грехи. Разве я мог бы любить бога, если бы он не был похож на меня? Раздвоен, как я. Подвергается искушениям, как я. Если я люблю собаку, то только потому, что вижу в ней нечто человеческое. Я моту почувствовать ее страх, и ее благодарность, и даже ее предательство. Когда она спит, то видит сны, как и я. Не думаю, чтобы я мог полюбить жабу, хотя порой, когда мне приходилось дотронуться до жабы, ее кожа напоминала мне кожу старика, который провел суровую голодную жизнь, работая в поле, и я подумываю… — Право же, мое неверие куда легче понять, чем такую веру, как твоя. Если твой бог — зло… — Я провел больше двух лет в подполье, — сказал отец Ривас, — и нам приходилось ездить налегке. В наших рюкзаках богословские книги не помещаются. Только Марта сохранила молитвенник. Свой я потерял. Иногда мне попадался роман в бумажной обложке, вроде того, что я здесь читал. Какой-нибудь детектив. Такая жизнь оставляет много времени для раздумья, и, быть может, Марта права, у меня зашел ум за разум. Но иначе верить в бога я не могу. Бог, в которого я верю, должен нести ответственность за все творимое зло так же, как и за своих святых. Он должен быть богом, созданным по нашему подобию, с темной стороной наряду со стороной светлой. Когда ты, Эдуардо, говоришь о чудовище, ты говоришь о темной стороне бога. Я верю, что придет время, когда эта темная сторона рассеется, как и твои коммунистические бредни, Акуино, и мы сможем видеть лишь светлую сторону доброго бога. Ты веришь в эволюцию, Эдуардо, хотя бывает, что целые поколения людей скатываются назад, к зверью. Это долгая борьба и мучительно долгая эволюция; я верю, что и бог проходит такую же эволюцию, как мы, только, пожалуй, с большими муками. — Не очень-то я верю в эволюцию. Ведь ухитрились же мы породить Гитлера и Сталина за одно поколение. А что если темная сторона твоего бога поглотит его светлую сторону? Представь себе, что исчезнет именно добро. Если бы я разделял твою веру, мне иногда казалось бы, что это уже произошло. — Но я верю в Христа, — продолжал отец Ривас, — я верю в крест и верю в искупление. В искупление бога и человека. Верю, что светлая сторона бога в какой-то счастливый миг творения произвела совершенное добро, так же как человек может написать хоть одну совершенную картину. В тот раз бог полностью воплотил свои добрые намерения, поэтому темная сторона может одерживать то там, то тут лишь временные победы. С нашей помощью. Потому что эволюция бога зависит от нашей эволюции. Каждое наше злое дело укрепляет его темную сторону, а каждое доброе — помогает его светлой стороне. Мы принадлежим ему, а он принадлежит нам. Но теперь мы хотя бы твердо знаем, к чему когда-нибудь приведет эволюция — она приведет к благодати, подобной благодати Христовой. И все же это ужасный процесс, и тот бог, в которого я верю, страдает, как и мы, борясь с самим собой — со своим злом. — А что, убийство Чарли Фортнума поможет его эволюции? — Нет. Я все время молюсь, чтобы мне не пришлось его убить. — И все же ты его убьешь, если они не уступят? — Да. Потому же, почему ты спишь с чужой женой. Десять человек подыхают в тюрьме медленной смертью, и я говорю себе, что борюсь за них и люблю их. Я знаю, что эта моя любовь — слабое оправдание. Святому достаточно было бы сотворить молитву, а мне приходится носить револьвер. Я замедляю эволюцию. — Тогда почему же?.. — Святой Павел ответил на этот вопрос: «Потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю» [Послание Павла к Римлянам, 7:15]. Он знал все о темной стороне бога. Он был одним из тех, кто побил камнями первомученика Стефана. — И, веря во все это, ты все еще называешь себя католиком? — Да. Я называю себя католиком, что бы ни говорили епископы. И даже сам папа. — Отец мой, ты меня пугаешь, — сказала Марта. — Ведь всего этого нет в катехизисе? — В катехизисе этого нет, но катехизис — это еще не вера, Марта. Это нечто вроде графика движения. В том, что я говорил, нет ничего, что противоречило бы катехизису. Когда ты была ребенком, ты учила про Авраама и Исаака, и как Иаков обманул своего брата, и как был разрушен Содом, вроде той деревни в Андах в прошлом году. Когда бог — зло, он требует, чтобы и люди творили зло; он может создавать таких чудовищ, как Гитлер; он губит детей и города. Но когда-нибудь с нашей помощью он сумеет навсегда сорвать свою злую личину. Ведь злую личину иногда носили и святые, даже Павел. Господь связан с нами чем-то вроде общего кровообращения. Его здоровая кровь течет в наших жилах, а наша зараженная — в его. Ладно, знаю — я болен или сошел с ума. Но только так я могу верить в благодать божию. — Куда проще вообще не верить в бога. — Ты в этом уверен? — Ну, может, иезуиты и заронили в меня микроб этой болезни, но я его выделил. И слежу, чтобы он не размножался. — Я никогда еще не говорил таких вещей вслух… Не знаю, почему заговорил сейчас. — Может, потому, что потерял надежду? — Тед! — позвал из соседней комнаты голос, который доктор Пларр начинал ненавидеть. — Тед! Доктор Пларр не двинулся с места. — Твой больной, — напомнил отец Ривас. — Я сделал для него все, что мог. И какой смысл чинить его лодыжку, если ты собираешься пустить ему пулю в лоб? — Тед! — раздался снова тот же голос. — Наверно, хочет меня спросить, какие витамины Клара должна давать его ребенку. Или когда его лучше отнять от груди. Его ребенку! Темная сторона господа бога, наверное, смеется до упаду. Я никогда не хотел ребенка. Если бы она позволила, я бы от него избавился. — Говори потише, — сказал отец Ривас, — хоть ты и ревнуешь к этому бедняге. — Ревную к Чарли Фортнуму? С чего это мне ревновать? — Он выкрикнул: — Ревновать из-за ребенка? Но ребенок-то мой. Ревновать его к жене? Но она ведь тоже моя. Пока я ее хочу. — Ты ревнуешь, потому что он любит ее. Пларр чувствовал, как на него смотрит Марта. Даже в молчании Акуино было осуждение. — Опять эта любовь! Такого слова нет в моем словаре. — Дай мне твою рубашку, отец, — сказала Марта. — Я хочу ее выстирать к мессе. — Немножко грязи не помешает. — Ты не снимал ее три недели, отец мой. Нехорошо идти к алтарю, если от тебя пахнет псиной. — Здесь нет алтаря. — Дай рубашку, отец мой. Он послушно снял рубашку, синяя краска вылиняла от солнца и была в пятнах от пищи и известки множества стен. — Делай как знаешь, — сказал священник. — А все-таки жалко попусту тратить воду. Она еще может напоследок понадобиться. Стемнело так, что хоть глаз выколи, и негр зажег три свечи. Одну он понес в соседнюю комнату, но тут же вернулся с нею и погасил. — Он спит, — сказал он. Отец Ривас включил радио, и по комнате понеслись печальные звуки музыки гуарани — музыки народа, обреченного на гибель. Треск атмосферных помех был похож на ожесточенную пулеметную стрельбу. Наверху в горах по ту сторону реки к концу подходило лето, и отблески молний дрожали на стенах. — Пабло, выставь наружу все ведра и кастрюли, — сказал отец Ривас. Внезапно налетел ветер, зашелестел по жестяной крыше листьями авокадо, но тут же стих. — Если не удастся убедить Марту, что богу не противно голое человеческое тело, придется служить мессу в мокрой рубашке, — сказал отец Ривас. Вдруг с ними заговорил голос, словно кто-то стоял в самой хижине, рядом. — Управление полиции уполномочило нас зачитать следующее сообщение. — Наступила пауза, диктор искал нужное место. Им даже было слышно, как шуршит бумага. — «Теперь известно, где банда похитителей держит пленного британского консула. Ее обнаружили в квартале бедноты, где…» Дождь из Парагвая обрушился на крышу и заглушил слова диктора. Вбежала Марта, держа в руках мокрую тряпку — это была рубашка отца Риваса. Она закричала: — Отец мой, что делать? Дождь… — Тише, — сказал священник и усилил звук. Дождь прошел над ними по направлению к городу, а комната почти непрерывно освещалась молнией. С той стороны реки, из Чако, доносился гром, он придвигался все ближе, как огневой вал перед атакой. — «У вас больше нет надежды на спасение, — в перерыве между атмосферными помехами медленно, внушительно продолжал голос, отчетливо выговаривая слова, как учитель, объясняющий математическую задачу школьникам; доктор Пларр узнал голос полковника Переса. — Мы точно знаем, где вы находитесь. Вы окружены солдатами 9-й бригады. До восьми часов завтрашнего утра вам надлежит выпустить из дома британского консула. Он должен выйти один и пройти в полной безопасности под укрытие деревьев. Через пять минут после этого вы выйдете сами по одному, с поднятыми руками. Губернатор гарантирует, что вам будет сохранена жизнь и вас не вернут в Парагвай. Не пытайтесь бежать. Если кто-нибудь выйдет из хижины прежде, чем консула отпустят целым и невредимым, он будет застрелен. Белый флаг принят во внимание не будет. Вы окружены со всех сторон. Предупреждаю, если консула не отпустят целым и…» В приемнике так завыло и затрещало, что слов уже нельзя было расслышать. — Берут на пушку! — сказал Акуино. — Просто берут на пушку. Если бы они были здесь, Мигель бы нас предупредил. Он видит даже муравья впотьмах. Убьем Фортнума, а потом будем тянуть жребий, кому выходить первому. В такую темень разве разглядишь, кто отсюда выйдет — консул или кто другой? — Он распахнул дверь и позвал индейца: — Мигель! В ответ на его оклик полукругом вспыхнули прожектора — они загорелись между деревьями дугой в каких-нибудь ста шагах. Через открытую дверь доктор Пларр видел, как мошкара тучей летит на огонь прожекторов, бьется о стекла и сгорает. Индеец плашмя лежал на земле, тень же доктора откинулась назад, в глубь хижины, и растянулась на полу как мертвец. Доктор отошел в сторону. Интересно, заметил ли его Перес, узнал ли? — Они не посмеют стрелять в хижину, — сказал Акуино, — побоятся убить Фортнума. Огни снова погасли. В затишье между раскатами грома послышался слабый шорох, словно забегали крысы. Акуино, стоя у косяка двери, направил автомат в темноту. — Не надо, — сказал отец Ривас, — это Мигель. Новая волна дождя окатила крышу; ветер во дворе опрокинул ведро, и оно с грохотом покатилось. Темнота длилась недолго. Может быть, молния вызвала короткое замыкание, которое теперь починили. Из хижины им было видно, как индеец поднялся на ноги, хотел побежать, но его ослепил свет. Он завертелся, прикрыв рукой глаза. Раздался одинокий выстрел, он упал на колени. Казалось, что солдаты 9-й бригады не желают тратить боеприпасы на такую ничтожную мишень. Индеец стоял на коленях, опустив голову, как набожный прихожанин во время вознесения даров. Он покачивался из стороны в сторону, словно совершая какой-то первобытный обряд. Потом с огромным усилием стал поднимать автомат, но повел его совсем не туда, куда следовало, пока не нацелил на открытую дверь хижины. Доктор Пларр наблюдал за ним, прижавшись к стене, ему казалось, что парашютисты злорадно ожидают, что произойдет дальше. Тратить еще одну пулю они не собирались. Индеец не представлял для них опасности: прожектора слепили так, что цель он не мог разглядеть. Им было безразлично, умрет он сейчас или несколько позже. Пусть валяется хоть до утра. Автомат пролетел по воздуху несколько футов к хижине. Но упал так, что его было не достать, а Мигель остался лежать на земле. Акуино сказал: — Надо втащить его сюда. — Он мертв, — заверил его доктор Пларр. — Почем вы знаете? Свет снова погас. Люди, укрывшиеся за деревьями, словно играли с ними в жестокую игру. — Рискните вы, доктор, — сказал Акуино. — Что я могу сделать? — Верно, — кивнул отец Ривас. — Они хотят выманить наружу кого-нибудь из нас. — Ваш друг Перес может не открыть огня, если выйдете вы. — Мой пациент находится здесь, — сказал доктор Пларр. Акуино потихоньку растворил дверь пошире. Еще чуть-чуть, и можно было дотянуться до автомата. Акуино протянул к нему руку. Вспыхнул свет, пуля вошла в косяк двери, которую он едва успел захлопнуть. Должно быть, тот, кто ведал прожекторами, услышал скрип дверных петель. — Закрой ставни, Пабло. — Хорошо, отец мой. Отгородившись от слепящего света, они почувствовали себя хоть в какой-то безопасности. — Что нам делать, отец мой? — спросил негр. — Убить Фортнума немедля, — отозвался Акуино, — а когда свет снова потухнет, попытаться бежать. Пабло сказал: — Двое из нас уже мертвы. Будет лучше, отец мой, если мы сдадимся. Ведь тут есть еще Марта. — А как же месса, отец мой? — Кажется, мне придется отслужить заупокойную мессу, — сказал отец Ривас. — Отслужи какую хочешь мессу, — сказал Акуино, — но сперва убей консула. — Разве я могу служить мессу, убив человека? — А почему бы и нет, если ты можешь служить мессу, собираясь убить человека? — сказал доктор Пларр. — Эх, Эдуардо, значит, ты все еще католик, если умеешь поворачивать в ране нож. Ты еще будешь моим исповедником. — Можно мне приготовить стол, отец мой? У меня есть вино. У меня есть хлеб. — Я отслужу мессу, когда начнет светать. Я должен подготовиться сам, Марта, а это дольше, чем накрыть на стол. — Позволь мне убить его, пока ты будешь молиться, — сказал Акуино. — Делай свое дело и предоставь мне делать мое. — Я думал, твое дело — писать стихи, — сказал доктор Пларр. — Все мои стихи были о смерти, так что по этой части я знаток. — Чего дальше тянуть, это же бессмыслица, — сказал Пабло. — Прости меня, отец мой, но Диего правильно поступил, когда пытался спастись. С ума надо сойти, чтобы убить одного человека, если за это наверняка убьют пятерых. Отец мой… — Давайте голосовать, — нетерпеливо перебил его Акуино. — Решим голосованием. — Ты уверовал в парламентскую систему, Акуино? — спросил доктор Пларр. — Не говори о том, чего не знаешь, доктор. Троцкий считал, что споры можно разрешить голосованием. — Я голосую за то, чтобы сдаться, — сказал Пабло. Он закрыл лицо руками. Плечи его дрожали, видно было, что он плачет. Кого он оплакивал? Себя? Мертвых? Или плакал от стыда? Доктор Пларр подумал: головорезы! Вот как их окрестят газеты. Поэт-неудачник, отлученный от церкви священник, набожная женщина, человек, который плачет. Господи, пусть эта комедия кончится как комедия. Никто из нас не рожден для трагедии. — Я люблю этот дом, — сказал Пабло. — Когда умерли мои жена и ребенок, у меня не осталось ничего, кроме этого дома. Вот и еще один отец, сказал себе доктор Пларр, прямо спасу нет от отцов! — Я голосую за то, чтобы убить Фортнума сейчас же, — заявил Акуино. — Ты же сказал, что они берут нас на пушку, — сказал отец Ривас. — Может, ты и прав. Допустим, что вот уже восемь часов, а мы так ничего и не сделали, — они все равно не смогут на нас напасть. Пока он жив. — Тогда за что же ты голосуешь? — спросил Акуино. — За отсрочку. Мы же назначили срок — он истекает завтра в полночь. — А ты, Марта? — Я голосую, как мой муж, — гордо ответила она. Громкоговоритель — его было слышно так хорошо, что он, вероятно, был установлен тут же между деревьями, — заговорил с ними, как и прежде, голосом Переса: — Правительство Соединенных Штатов и британское правительство отказались посредничать в этом деле. Если вы слушали радио, вы знаете, что я говорю правду. Ваш шантаж не удался. Вы ничего не выиграете, продолжая задерживать консула. Если хотите спасти себе жизнь, выпустите его из хижины до восьми ноль-ноль. — Они чересчур настойчивы, — сказал отец Ривас. Кто-то шептался рядом с микрофоном. Слова были неразборчивыми — они звучали, как шелест гальки при откате волны. Потом Перес продолжал: — У вашего порога лежит умирающий. Выпустите сейчас же к нам консула, и мы постараемся спасти вашего друга. Неужели вы обречете одного из ваших товарищей на медленную смерть? Даже клятва Гиппократа не обязывает идти на самоубийство, сказал себе доктор Пларр. Когда он был ребенком, отец читал ему о героях, о спасении раненых под огнем, о том, как капитан Отс [участник экспедиции Р.Скотта к Южному полюсу; в надежде спасти своих товарищей ушел в метель из палатки и погиб] уходит из палатки в метель. «Стреляйте, хоть я и стара, коль так велит вам долг» [строки из баллады американского поэта Д.Г.Уитьера (1807-1892) «Барбара Фритчи», героиня которой, девяностолетняя старуха, несмотря на угрозы южан, отказывается снять флаг северных штатов] — в те дни это было одним из его любимых стихотворений. Он вышел в соседнюю комнату. В темноте ничего нельзя было разглядеть. Он прошептал: — Вы не спите? — Нет. — Как ваша лодыжка? — Ничего. — Я принесу свечу и сменю повязку. — Не надо. — Солдаты нас окружили, — сказал доктор Пларр. — Не теряйте надежду. — Надежду на что? — Только один из них действительно хочет вашей смерти. — Да? — равнодушно откликнулся голос из темноты. — Акуино. — И вы, — сказал Чарли Фортнум, — вы! Вы тоже ее хотите. — Чего ради? — Вы слишком громко разговариваете, Пларр. Не думаю, чтобы вы так громко говорили в поместье, даже когда я был в поле, за милю оттуда. Вы всегда были чертовски осторожны — боялись, чтобы не услышали слуги. Но наступает минута, когда даже у мужа открываются уши. — В темноте послышался шорох, словно он пробовал приподняться. — Я ведь думал, Пларр, что у врачей должен быть кодекс чести, но это, конечно, чисто английское представление, а вы ведь только наполовину англичанин, ну а другая половина… — Не знаю, что вы подслушали, — сказал доктор Пларр. — Вы либо неправильно поняли, либо вам что-то приснилось. — Наверно, вы думали, какое, черт побери, это имеет значение, она ведь всего только проститутка из дома матушки Санчес? Сколько она вам стоила? Что вы ей подарили, Пларр? — Если хотите знать, — вспыхнув от злости, сказал доктор Пларр, — я подарил ей солнечные очки от Грубера. — Те самые очки? Она их очень берегла. Считала шикарными, ну вот, а теперь ваши друзья разбили их вдребезги. Какая вы свинья, Пларр. Ведь это все равно что изнасиловать ребенка. — Ну, положим, это было куда легче. Доктор Пларр не сообразил, что стоит рядом с гробом. И не заметил в темноте, что на него занесли кулак. Удар пришелся по шее и заставил поперхнуться. Доктор Пларр отступил и услышал, как заскрипел гроб. — Боже мой, — сказал Чарли Фортнум, — я опрокинул бутылку. — И добавил: — А там еще оставалась целая норма. Я берег ее для… Рука зашарила по полу, дотронулась до туфли доктора Пларра и отдернулась. — Я принесу свечу. — Ну нет, не надо. Не хочу больше видеть вашу подлую рожу. — Вы смотрите на такие вещи слишком серьезно. Все ведь в жизни бывает, Фортнум. — Вы даже не делаете вид, что ее любите. — Не делаю. — Наверно, вы бывали с ней в публичном доме, вот и думали… — Я же говорил вам — я ее там видел, но никогда с ней не был. — Я спас ее оттуда, а вы стали толкать ее назад. — Я этого не хотел, Фортнум. — Не хотели и того, чтобы вас вывели на чистую воду. Думали устроиться подешевле, не платить денег за свои удовольствия. — Какой смысл закатывать сцену? Я считал, что все быстро кончится и вы ничего не узнаете. Ведь ни она, ни я не любим друг друга. Любовь — вот единственная опасность, Фортнум. — Я любил. — Вы же получили бы ее обратно. И никогда бы ничего не узнали. — Когда же это началось, Пларр? — Когда я во второй раз ее встретил. У Грубера. И подарил ей солнечные очки. — Куда вы ее повели? Назад к мамаше Санчес? Эти настойчивые вопросы напомнили доктору Пларру, как пальцами выжимают из нарыва гной. — Я повел ее к себе домой. Пригласил на чашку кофе, но она отлично понимала, что я под этим подразумеваю. Если бы не я, рано или поздно был бы кто-нибудь другой. Ее и мой швейцар знал. — Слава богу, — сказал Фортнум. — Почему? — Нашел бутылку. Ничего не пролилось. Было слышно, как Фортнум пьет. Доктор Пларр заметил: — Лучше бы вы оставили немножко на тот случай… — Я знаю, вы считаете меня трусом, но теперь я не очень-то боюсь умереть. Это куда легче, чем вернуться назад в поместье и дожидаться, когда у нее родится похожий на вас ребенок. — Я этого не хотел, — повторил доктор Пларр. Злости больше не было, и защищаться он уже не мог. — Никогда ничего не выходит так, как хочется. Они же не собирались вас похитить. А я не собирался иметь ребенка. Можно подумать, что где-то сидит большой шутник, которому нравится из всего устраивать ералаш. Может, у темной стороны господа бога такое чувство юмора. — У какой еще темной стороны? — Это сумасшедшая выдумка Леона. Вот что вам следовало бы услышать, а вовсе не то, что вы услышали. — Я не собирался подслушивать, просто хотел слезть с этого проклятого ящика и побыть с вами. Мне было тоскливо, а ваши наркотики больше не действуют. Я уже почти добрался до двери, когда услышал, как священник говорит, что вы ревнуете. Ревнует, подумал я, к кому же он ревнует? А потом услышал и вернулся на этот чертов ящик. Однажды в дальней деревне доктору Пларру пришлось сделать срочную операцию, которой он делать еще не умел. Перед ним был выбор — пойти на риск или предоставить женщине умереть. Потом он испытывал такую же усталость, какую чувствовал теперь, а женщина все равно умерла. В изнеможении он опустился на пол. И подумал: я сказал все, что мог. Что еще я могу сказать? А женщина умирала долго — или так ему тогда показалось. Фортнум сказал: — Подумать только, я ведь написал Кларе, что вы будете присматривать за ней и за ребенком. — Знаю. — Откуда, черт возьми, вы можете это знать? — Не только вы один здесь слушаете то, что не надо. И тут вмешался шутник. Я слышал, как вы диктовали Леону. Это меня разозлило. — Разозлило? Почему? — Наверно, Леон был прав — я и в самом деле ревную. — Кого? — Еще одна забавная неразбериха, а? Он услышал, что Чарли Фортнум снова пьет. — Даже вашей нормы вам не хватит на целую вечность, — сказал доктор Пларр. — Вечность мне и не грозит. Почему я не могу вас ненавидеть, Пларр? Неужели из-за виски? Но я еще не пьян. — Может, вы и пьяны. Немножко. — Это ужасно, Пларр, но ведь мне больше не на кого их оставить. Хэмфрису я не доверяю… — Если хотите уснуть, я сделаю вам укол морфия. — Лучше не спать. Мне еще о многом надо подумать, а времени мало. Дайте мне побыть одному. Пора к этому привыкать, правда? 4 Доктору Пларру казалось, что их оставили совершенно одних. Враги от них отступились: громкоговоритель молчал, дождь прекратился, и, несмотря на тревожные мысли, доктор Пларр заснул, хотя то и дело просыпался. В первый раз он открыл глаза потому, что его разбудил голос отца Риваса. Священник стоял на коленях у двери, прижав губы к трещине в доске. Он, казалось, разговаривал с мертвым или с умирающим за порогом. Что это было: слова утешения, молитва, отпущение грехов? Доктор Пларр повернулся на другой бок и снова заснул. Когда он проснулся во второй раз, в соседней комнате храпел Чарли Фортнум — хриплым, скрипучим, пьяным храпом. Может, ему снилось, как он блаженствует у себя дома в большой кровати после того, как прикончил у бара бутылку? Неужели Клара терпит его храп? О чем она думает, вынужденная лежать рядом с ним без сна? Вспоминает ли с сожалением о своей каморке у мамаши Санчес? Там с наступлением рассвета она могла спокойно спать одна. Грустит ли о простоте своей тогдашней жизни? Он всего этого не знал. Отгадать ее мысли было все равно что понять мысли какого-нибудь странного зверька. Свет прожекторов, проникавший под дверь, стал тускнеть. Наступал последний день. Он вспомнил, как много лет назад сидел с матерью на представлении son-et-lumiere [звука и света (франц.)] в окрестностях Буэнос-Айреса. Лучи прожекторов появлялись и исчезали, как слова, которые мелом писал на доске учитель, выхватывая из темноты то дерево, под которым однажды кто-то сидел — уж не Сан-Мартин ли? — то старую конюшню, где какая-то другая историческая личность привязывала коня, а то и окна комнаты, где что-то подписывали — договор или конституцию, он не мог припомнить. Чей-то голос рассказывал эту историю прозой, отмеченной величием невозвратного прошлого. Он устал от медицинских размышлений и заснул. Когда он проснулся в третий раз, Марта уже хлопотала, накрывая скатертью стол, а сквозь щели в окне и двери просачивался дневной свет. На столе стояли на блюдцах две незажженные свечи. — Это все свечи, какие у нас остались, отец мой, — сказала Марта. Отец Ривас еще спал, свернувшись, как зародыш. Марта снова окликнула его: — Отец мой! От ее голоса навстречу новому дню стали просыпаться остальные — Леон, Пабло, Акуино. — Который час? — Что? — Что ты сказала? — Не хватает свечей, отец мой. — Дело не в свечах. Марта. Что ты так суетишься? — Рубашка твоя еще мокрая. Ты помрешь от простуды. — Вряд ли от нее, — сказал отец Ривас. Она досадливо ворчала, ставя на стол пузырек из-под лекарства с вином, бутыль из тыквы, которая должна была служить потиром, расстилая дырявое кухонное полотенце вместо салфетки. — Не того я хотела, — жаловалась она. — Не о том мечтала. — Она положила на стол карманный молитвенник с рваным переплетом и раскрыла его. — Какое сегодня воскресенье, отец мой? — спросила она, листая страницы. — Двадцать пятое воскресенье после троицына дня или двадцать шестое? А может быть, сегодня рождественский пост, отец мой? — Понятия не имею, — сказал отец Ривас. — Как же я тогда найду нужное послание и главу из Евангелия? — Прочту что попадется, наугад. — Было бы хорошо отпустить Фортнума сейчас, — сказал Пабло. — Уже почти шесть, и через два часа… — Нет, — возразил Акуино, — мы проголосовали за то, чтобы подождать. — А вот он не голосовал, — сказал Пабло, указывая на доктора Пларра. — У него нет права голоса. Он не с нами. — Он умрет вместе с нами. Отец Ривас взял у Марты мокрую рубашку. — Нам некогда спорить, — сказал он. — Я отслужу мессу. Если сеньор Фортнум захочет ее послушать, помогите ему войти. Я отслужу мессу по Диего, по Мигелю, по всем нам, кто сегодня может умереть. — Только не по мне, — заявил Акуино. — Ты не можешь мне указывать, за кого надо молиться. Я знаю, что ты ни во что не веришь. Ладно. Не верь. Встань в тот угол и ни во что не верь. Кому какое дело, веришь ты или нет. Даже твой Маркс знает не больше моего, что истинно и что ложно. — Терпеть не могу, когда попусту тратят время. У нас его не так много осталось. — А как бы ты хотел его употребить? Акуино рассмеялся. — Конечно, я бы так же его потратил, как и ты. «Когда о смерти речь, то говорит живой». Если бы я все еще хотел писать стихи, я бы сделал эту строчку чуть яснее — я уже начинаю понимать ее сам. — Ты примешь мою исповедь, отец мой? — спросил негр. — Конечно. Погоди минутку. Давай выйдем на задний двор. А ты. Марта? — Как я могу тебе исповедоваться, отец мой? — А почему бы нет? Ты достаточно близка к смерти, чтобы дать любое обещание — даже покинуть меня. — Я никогда… — Об этом позаботятся парашютисты. — А ты сам, отец мой? — Ну, мне придется обойтись без исповеди. Не всем так везет, что перед смертью у них под рукой священник. Я рад принадлежать к большинству. Слишком долго был одним из привилегированных. Доктор Пларр оставил их и пошел в другую комнату. — Леон собирается служить мессу, — сказал он. — Хотите присутствовать? — Который час? — Не знаю. Кажется, начало седьмого. Уже взошло солнце. — Что они намерены делать? — Перес велел им освободить вас до восьми.

The script ran 0.003 seconds.