Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Войнович - Москва 2042 [1986]
Известность произведения: Средняя
Метки: humor, humor_prose, prose_classic, sf_social

Аннотация. «Москва 2042» - сатирический роман-антиутопия, веселая пародия, действие которой происходит в будущем, в середине XXI века, в обезумевшем «марксистском» мире. Герой романа - писатель-эмигрант - неожиданно получает возможность полететь в Москву 2042 года и в результате оказывается действующим лицом и организатором новой революции 2042 год еще далеко, но кто знает, а вдруг Войнович все угадал?

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Капитан перевела (если можно было назвать повторение тех же слов на том же языке переводом) мои слова генералу, тот засмеялся (другие генералы его поддержали) и объяснил, что некоторые подчиненные действительно зовут его за глаза Кому-Не-Иванович, хотя на самом деле он не Кому-Не, а Коммуний Иванович. А еще он сказал, что он генерал-лейтенант литературной службы, Главкомпис республики и председатель юбилейного Пятиугольника. Тут же Коммуний Иванович представил мне других членов делегации, которых имена и должности я располагаю в порядке представления: 1. Сиромахин Дзержин Гаврилович, генерал-майор БЕЗО, первый заместитель Главкомписа по БЕЗО, второй член юбилейного Пятиугольника. 2. Коровяк Пропаганда Парамоновна, генерал-майор политической службы, первый заместитель Главкомписа по политическому воспитанию и пропаганде, третий член юбилейного Пятиугольника. 3. Отец Звездоний, генерал-майор религиозной службы, первый заместитель Главкомписа по духовному окормлению, четвертый член юбилейного Пятиугольника. 4. Полякова Искрина Романовна, капитан литературной службы, пятый член и секретарь юбилейного Пятиугольника. Хотя Искрина Романовна слово в слово повторяла все, что говорили члены делегации, я понимал далеко не все. Я не очень понял, что означают все эти звания и должности, почему у них такие странные имена, кто такой Главкомпис, о каком юбилейном Пятиугольнике идет речь и вообще, что это такое. Да и в самом русском языке, как я заметил, за время моего отсутствия появилось много новых слов, понятий и выражений. Представив себя и своих спутников, Коммуний Иванович спросил (а капитан перевела), есть ли у меня какие-нибудь вопросы. Вопросов у меня было так много, что я не знал, с какого начать. И спросил для начала, что такое юбилейный Пятиугольник и чей юбилей собирается он отмечать. Коммуний Иванович охотно мне разъяснил, что юбилейный Пятиугольник – это специально назначенный творческим Пятиугольником комитет, которому поручено подготовить и провести на высоком идейном уровне мой юбилей. – Мой юбилей? – переспросил я недоуменно. – А, ну да, мне же на днях исполнится сорок лет. Я совсем выпустил это из виду. – Вы говорите, сорок лет? – Смерчев переглянулся со своими спутниками. – Да нет, Виталий Никитич, – улыбнулся он снисходительно. – Вам не сорок. Вам сто лет исполняется. Я сначала удивился, но тут же все понял. – Ну да, – сказал я. – Ну конечно, сто лет. А мне это, честно говоря, почему-то даже и в голову не пришло, хотя если бы я подумал, то мог бы и сам догадаться. Я даже рассмеялся, и весь Пятиугольник доброжелательно посмеялся вместе со мной. Думая о причудах времени, я все еще бормотал какие-то бессмысленные слова и междометия вроде «ах!», «ну и ну!», «надо же!». – Скажите, – спросил я генерала, – а откуда вы меня вообще знаете? Все они на сам вопрос никак не реагировали, словно не слышали, но после того, как Искрина Романовна повторила его, тут же дружно заулыбались, а Коммуний Иванович развел руками. – Ну что вы, Виталий Никитич, ну как же мы вас можем не знать, когда мы ваши произведения тщательно изучали еще в предкомобах. – Комсор Смерчев говорит, – повторила переводчица, – как же мы вас можем не знать, когда мы ваши произведения тщательно изучали еще в предкомобах. – Где? Где? – переспросил я. – В предкомобах, – повторила она. – Разве вы не учились никогда в предкомобе? – А что это такое? – Предкомоб – это значит предприятие коммунистического обучения. – Понятно, – сказал я. – И вы лично тоже изучали мои произведения в предкомобе? – Ну как же, Виталий Никитич, у нас каждый предкомобовец в обязательном порядке изучает предварительную литературу. Нет, все-таки моя жена права, утверждая, что постоянное употребление алкоголя разрушительно влияет на умственные способности человека. Задавая вопросы и получая ответы, я все меньше что-либо понимал, а сведение о том, что существует, оказывается, какая-то предварительная литература, повергло меня в уныние. – Ну хорошо, – сказал я. – Я очень рад, что вы в предкомобах так хорошо усвоили предварительную литературу, но я не могу понять, каким же все-таки образом вы узнали о моем приезде. Члены делегации переглянулись между собой, а Коммуний Иванович улыбнулся и развел руками: – Что ж вы, Виталий Никитич, так плохо о нас думаете? Мы не отрицаем, в работе нашей разведки есть еще некоторые недостатки, но неужели вы думаете, что за шестьдесят лет она не могла справиться с такой, прямо скажем, несложной задачей? – Однако нам пора идти, – вмешался молчавший до того Дзержин Гаврилович. – А то жарко. Прямо как в Гонолулу, – добавил он и, усмехнувшись, посмотрел на Коммуния Ивановича. – Ну, в Гонолулу, – подхватил Коммуний, – я думаю, может быть, даже и попрохладнее. Там все-таки климат морской, влажный и постоянно дует океанский бриз. А у нас климат континентальный. Намек их я понял и осведомленность оценил. И только сейчас сообразил, что именно произошло. Я самонадеянно думал, что оставил Букашева далеко позади, а на самом деле он на своем допотопном «Иле» прилетел сюда шестьдесят лет назад и, конечно, давным-давно умер. Но его отчет о встрече со мной в Мюнхене и о задуманном мной путешествии был подшит к делу и учтен. Нет, странная и загадочная все-таки эта штука – время. Тут мне вспомнилось мое видение в космосе, и я подумал, что это была, конечно, всего-навсего галлюцинация. Меня смущал еще портрет на фронтоне аэровокзала, уж очень напоминал он Букашева. Но, с другой стороны, и члены юбилейного Пятиугольника мне тоже кого-то напоминали. Забегая вперед, скажу, что потом в Москве будущего я встречал много людей, очень похожих на встреченных в прошлом. Иногда настолько похожих, что я кидался к ним с распростертыми объятиями и каждый раз попадал, конечно, впросак. Как я понял впоследствии, набор внешних черт человека в природе, в общем-то, ограничен, только внутренняя суть личности неповторима. Впрочем, и в прошлом, и в будущем, и в настоящем я встречал много людей очень даже повторимых. Пока я так размышлял, мне было предложено пройти в здание аэровокзала, где меня (так сказал Коммуний Иванович) с нетерпением ждут мои читатели и почитатели. Мы двинулись в путь. Между мной и Коммунием Ивановичем шла Искрина Романовна, слева от Коммуния Ивановича переваливалась, как утка, коротконогая и жирная Пропаганда Парамоновна, по правую руку от меня, расправив плечи, вышагивал Дзержин Гаврилович, а за ним шкандыбал, ударяя одной ногою в бетон, и одновременно весь дергался, кособочился, тряс всклокоченной бороденкой и при этом как-то как бы гримасничал и подмигивал отец Звездоний. По дороге я спросил Коммуния Ивановича, почему он обращается ко мне не прямо, а через переводчицу. – Разве, – спросил я, – мы говорим с вами не на одном и том же языке? Он вежливо подождал перевод, потом объяснил, что хотя мы действительно пользуемся приблизительно одним и тем же словарным составом, но каждый язык, как известно (мне это как раз не было известно), имеет не только словарное, но и идеологическое содержание, и переводчица для того и нужна, чтобы переводить разговор из одной идеологической системы в другую. – Впрочем, – добавил он тут же, – если это вас смущает, давайте попробуем обойтись без перевода. Но в случае затруднений Искрина Романовна к вашим услугам. У вас есть еще какие-нибудь вопросы? – Скажите, пожалуйста, – сказал я, ужасно волнуясь, – а какой политический строй существует сейчас в вашем государстве? Смерчев переглянулся с остальными спутниками, остановился и, положив руку мне на плечо, торжественно сообщил: – Никакого политического строя, Виталий Никитич, у нас не существует. Впервые в истории нашей страны и всего человечества у нас построено бесстроевое и бесклассовое коммунистическое общество. – Что вы говорите! – всплеснул я руками. – Неужели вы построили самый настоящий коммунизм? – Ну конечно же, самый настоящий, – подтвердил Смерчев. – Не игрушечный же, – вставил свое слово Дзержин Гаврилович и посмотрел на меня как-то странно. – Неужели, неужели, неужели это случилось? – бормотал я. – А я-то не верил! А я-то сомневался! И сколько я глупостей по этому поводу наговорил! – Да уж, наговорили, – строго заметила Пропаганда Парамоновна. – Ну, наговорил так наговорил, – защитил меня энергично Дзержин Гаврилович. – Это было давно, и, возможно, в те времена Виталий Никитич находился под сильным посторонним влиянием. Это утверждение меня удивило, и я возразил, что посторонних влияний я в прошлой жизни, в общем, более или менее избегал. – Это мы знаем, – сказал Дзержин Гаврилович. – Вы, конечно, всегда отличались самостоятельностью суждений, но в жизни, знаете ли, встречаются люди, которые действуют на нас гипнотически. Вы можете относиться к такому человеку даже весьма иронически, но стоит ему сказать слово, и вы, проклиная самого себя, готовы нестись на край света. – Даже в какую-нибудь такую дыру вроде Торонто! – весело подхватил Смерчев. Черт подери, подумал я, на что это они намекают? На то, что они про меня все знают? Ну да, ну правильно, у них было времени достаточно, чтобы собрать на меня большое досье. Но зачем они перебирают это давно прошедшее прошлое и что хотят из него извлечь? – Значит, вы говорите, – вернулся я к прерванной теме, – что коммунизм все-таки построен? А я, признаться, этого не ожидал и не предвидел. Дело в том, что по части передового мировоззрения я всегда был слабоват. У меня был ум такой, знаете, ненаучный, и по марксистской теории у меня всегда были очень плохие отметки. Но вы не думайте, я очень рад, что все получилось не так, как я думал. Слава богу, что я ошибся. – Кому слава? – удивленно переспросила Пропаганда Парамоновна. – Он сказал: «Слава богу», – повторила мои слова Искрина Романовна. – А никакого бога нет, – подскочил вдруг отец Звездоний и стукнул правой ногою в землю. – Совершенно никакого бога нет, не было и не будет. А есть только Гениалиссимус, который там, наверху, – Звездоний ткнул пальцем в небо, – не спит, работает, смотрит на нас и думает о нас. Слава Гениалиссимусу, слава Гениалиссимусу, – забормотал он как сумасшедший и стал правой рукой производить какие-то странные движения. Вроде крестился, но как-то по-новому. Всей пятерней он тыкал себя по такой схеме: лоб – левое колено – правое плечо – левое плечо – правое колено – лоб. Все другие тоже остановились и тоже стали, повторяя те же движения, бормотать: «Слава Гениалиссимусу, слава Гениалиссимусу». Я смотрел на них с удивлением и даже с некоторой опаской. Мне показалось, что все они, может быть, от жары слегка тронулись. – Виталий Никитич, – услышал я озабоченный шепот. – Вам тоже следует перезвездиться. Это шептала мне переводчица. Я посмотрел на нее и ужимками показал, что звездиться не умею. Но перехватив удивленный взгляд Пропаганды Парамоновны, я тоже как-то так подергал рукой, чем ее, видимо, удовлетворил не совсем. Завершив этот странный и не очень понятный мне ритуал, все сразу успокоились, и мы пошли дальше. По дороге Коммуний Иванович разъяснил мне, что построение реального коммунизма стало практически возможным в результате Великой Августовской коммунистической революции, подготовленной и осуществленной под личным руководством и при участии Гениалиссимуса. – Надеюсь, вы поняли, – сказал он, – что Гениалиссимус – это наш любимый, дорогой и единственный вождь. – Да-да, – сказал я. – Я догадываюсь. Только я не очень понимаю, что означает это слово «Гениалиссимус». Что это, имя, фамилия, звание или должность? – Это все вместе, – сказал Смерчев. – Видите ли, у нас, комунян, у всех были имена, данные нам при рождении, а потом мы их заменили на те, которые получили во время звездения, то есть звездные имена. Эти имена отражают направление основной деятельности каждого человека. А имя Гениалиссимус возникло совершенно естественно. Дело в том, что Гениалиссимус является одновременно Генеральным секретарем нашей партии, имеет воинское звание Генералиссимус и, кроме того, отличается от других людей всесторонней такой гениальностью. Учитывая все эти его звания и особенности, люди называли его «наш гениальный генеральный секретарь и генералиссимус». Но, как известно, кроме прочих достоинств, наш вождь отличается еще исключительной скромностью. И он много раз просил нас всех называть его как-нибудь попроще, покороче и поскромнее. Ну и в конце концов привилось такое вот простое и естественное имя – Гениалиссимус. Казалось, далеко ли было от места нашей встречи до аэровокзала, но на этом пути Смерчев рассказал, как и для чего была совершена Великая Августовская революция. От него я узнал, что Гениалиссимус, будучи еще только простым генералом госбезопасности, часто задумывался, почему так хорошо и научно разработанное построение коммунизма все-таки не удается. Многократно и самым тщательным образом проработав все научные первоисточники и теоретические расчеты, он выявил ошибки, которые были совершены при строительстве коммунизма. Прежние руководители партии и государства, иногда вульгаризируя великое учение, пытались построить коммунизм без учета местных и общих условий. В свое время даже великий Ленин полагал, что коммунизм можно построить сразу на всей планете, произведя для этого мировую революцию. Затем было выдвинуто положение, что первую стадию коммунизма – социализм – можно построить и в одной отдельно взятой стране. Так и было сделано. Однако переход от социализма к коммунизму оказался делом гораздо более сложным, чем казалось вначале. Все попытки построения в одной стране коммунизма оказались безуспешными. Проанализировав эти попытки и революционно развивая теорию, будущий Гениалиссимус уже тогда пришел к единственно правильному выводу, что корень неудач заключался в том, что прежние строители, руководствуясь вульгаризаторскими идеями, проявляли поспешность, не учитывали ни масштабов страны, ни неблагоприятных погодных условий, ни отсталости значительной части многонационального населения. В конце концов будущий Гениалиссимус пришел к простому, но гениальному решению, что коммунизм можно и нужно для начала построить в одном отдельно взятом городе. И это свершилось! В исторически сжатый период коммунизм построен в пределах Москвы, которая стала первой в мире отдельной коммунистической республикой (сокращенно МОСКОРЕП). – Простите, – сказал я, – я не совсем понял. Москва больше не входит в состав Советского Союза? – Не только входит, но по-прежнему является его географической, исторической, культурной и духовной столицей, – гордо сообщил Смерчев. – Но наш любимый Гениалиссимус со свойственной ему прозорливостью разработал теорию, по которой возможно мирное сосуществование двух общественных систем в пределах одного государства. – Ага! – обрадовался я тому, что начал кое-что понимать. – Это, значит, как в Китае. Они тоже в свое время разработали теорию двух систем. Видимо, я сказал что-то не то. Члены делегации как-то странно переглянулись. – Ну зачем же так говорить? – возразил отец Звездоний. – Да, – улыбнулась Пропаганда Парамоновна, – от вашего заявления попахивает метафизикой, гегельянством и кантианством. – Ну почему же, почему же? – вмешался немедленно Дзержин Гаврилович. – Виталий Никитич высказывает только то, что думает. Правильно, Виталий Никитич? – Да, конечно, правильно, – быстро согласился я, благодарно посмотрев на Дзержина. – А что касается Китая, – снисходительно сказал Смерчев, – то сравнивать эту страну с великим Советским Союзом, право, никак не стоит. Китай включает в себя социалистические территории и такие зловредные очаги капиталистического разложения, как Гонконг, Тайвань и остров Хонсю. В то время как Советский Союз, являясь в целом социалистическим континентом, имеет коммунистическую сердцевину, которая стала могучим и вдохновляющим примером для всех народов, еще пока этой стадии не достигших. Разница, согласитесь, принципиальная. По мере нашего приближения к аэровокзалу я все пристальнее вглядывался в висевшие на фронтоне портреты и спросил Смерчева, кто этот человек, похожий на Иисуса Христа. – Как кто? – удивился Смерчев. – Это и есть Иисус Христос. – Но мы поклоняемся ему, – завертелся и стукнул ногой отец Звездоний, – не как какому-то там сыну божьему, а как первому коммунисту, великому предшественнику нашего Гениалиссимуса, о котором Христос правильно когда-то сказал: «Но идущий за мною сильнее меня!» Я совершенно точно знал, что эти слова принадлежали не Христу, а Иоанну Крестителю, но на всякий случай возражать не стал. На кирпичной стене аэропорта я увидел старую, полустертую надпись: «Внимание! Двери открываются автоматически!» Но никаких дверей вовсе не оказалось, проем в стене был ничем не закрыт. Смерчев приостановился, пропуская меня вперед. Я шагнул в проем, и тут сразу грянула музыка, и огромная толпа людей дружно стала размахивать красными флажками, транспарантами, портретами Гениалиссимуса и… я глазам своим не поверил… моими. Дзержин сразу выскочил вперед и плечом стал проламываться сквозь толпу, за ним, тоже отпихиваясь от народа, шел Смерчев, а за Смерчевым – я. Лозунги на транспарантах были примерно такие: ДА ЗДРАВСТВУЕТ ГЕНИАЛИССИМУС!ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!МЫ ЛУЧШЕ ВСЕХ!НАША СИЛА В ПЯТИЕДИНСТВЕ!СЛАВА КПГБ!ПРЕДВАРИТЕЛЬНУЮ ЛИТЕРАТУРУ ВЫУЧИМИ ПЕРЕВЫУЧИМ! Еще не успев ни в чем разобраться, я оказался на каком-то возвышении вроде сцены, за столом, покрытым красной бумагой. В том же примерно порядке, в котором мы только что шли, расположились по обе стороны от меня члены комписовской делегации. Искрина Романовна, устроившись за моим левым плечом, шепнула мне на ухо, что готова мне помочь, если чего непонятно. Коммуний Иванович встал и поднял руку. Музыка смолкла. Раздались бурные аплодисменты. Смерчев знаками остановил и их. – Дорогие комуняне и комунянки! – взволнованно начал Смерчев. – Гениалиссимус лично поручил мне представить вам нашего дорогого, уважаемого, запоздалого гостя. – Тут опять раздались дружные аплодисменты. – Шестьдесят лет, мужественно преодолевая исключительные трудности, добирался он сюда из своего отдаленного прошлого, чтобы увидеть своими глазами нас и наши свершения и от имени ушедших поколений глубоко поклониться нашему любимому Гениалиссимусу за его неутомимую деятельность на благо нашего народа и всего человечества. Честно говоря, я уже плохо помню все, что он говорил. Помню только, что он очень высоко отозвался о моих литературных достижениях, в которых я, как он выразился, смело бичевал пороки современного мне социалистического общества, за что я был несправедливо наказан культистами, волюнтаристами, коррупционистами и реформистами, пробравшимися в ряды партии. Тем не менее моя мужественная и нелицеприятная критика отдельных недостатков сыграла свою скромную, но все-таки положительную роль в том движении, которое в конце концов закончилось Великой Августовской революцией. Речь Смерчева многократно прерывалась самыми бурными аплодисментами, и при этом публика каждый раз скандировала имена Гениалиссимуса и мое. Вообще, в целом это была такая трогательная встреча, что я даже не могу передать. Один за другим поднимались на трибуну разные люди – рабочие, инженеры, студенты. Под гром барабанов в зал было внесено знамя гвардейской части, которая, как выяснилось, носит мое имя. Пионеры поднесли мне огромный букет цветов, повязали на шею красный галстук и прочли стихи, из которых я запомнил только такое четверостишие: Здесь, в Москорепе, каждый пионер, Читая ваши славные страницы, Старается брать с Карцева пример, По-карцевски работать и учиться. Собственно говоря, все выступавшие, приветствуя меня, обещали работать, учиться, нести воинскую службу и жить по-карцевски. Возможно, некоторые из них немного переборщили в своих похвалах, но признаюсь, мне их слова были тем не менее очень и очень приятны, а иногда даже у меня на глазах проступали слезы. Все они очень часто цитировали Гениалиссимуса (Гениалиссимус сказал, Гениалиссимус заметил, Гениалиссимус неоднократно указывал), но при этом, как ни странно, приписывали ему высказывания, крылатые выражения и поговорки, которые (я знал это наверняка) впервые были сказаны вовсе не им. Среди выступавших были Дзержин Гаврилович и отец Звездоний. Первый, произнеся в мой адрес самые лестные комплименты, призвал москореповцев по случаю моего приезда к еще большей коммунистической бдительности. – Мы, – сказал он, – нисколько не сомневаемся, что Виталий Никитич приехал к нам с чистыми намерениями. Но мы должны помнить, что таким же образом к нам могут проникнуть и скрытые враги. Речь отца Звездония была пересыпана цитатами из Священного Писания, которое, если верить батюшке, было сочинено Гениалиссимусом. Примитивные коммунисты прошлого, сказал Звездоний, не будучи знакомы с основополагающим учением Гениалиссимуса, без достаточных оснований отвергали возможность таких, теперь уже совершенно неоспоримых явлений, как непорочное зачатие, воскресение, вознесение и второе пришествие. Теперь возможность таких явлений убедительно доказана современными достижениями науки и религии. Наглядный пример мы видим перед собой. Виталий Никитич, как мы знаем, давно умер. Но теперь он воскрес и явился к нам. И если теперь среди нас найдется какой-нибудь, говоря словами Гениалиссимуса, Фома Неверный, что ж, он может подойти, потрогать Виталия Никитича и убедиться, что он явился к нам во плоти. Затем выступил руководитель отряда космонавтов Прогресс Анисимович Миловидов. Он сообщил о проведенном во время моего отсутствия уникальном космическом эксперименте. Оказывается, около девяти месяцев тому назад космонавты Ракета и Гелий Солнцевы под наблюдением находящегося вместе с ними доктора Пирожкова произвели зачатие в состоянии невесомости и теперь со дня на день ожидают младенца, который, по мнению доктора Пирожкова, должен быть мальчиком. Они надеются родить его к 67-му съезду партии и уже заранее приготовили ему имя Съездий. Миловидов прочел радиограмму, присланную космонавтами мне: «Любимого предварительного писателя поздравляем с возвращением. Заканчиваем важный биолого-генетический эксперимент. Слава Гениалиссимусу. Солнцев, Солнцева, Пирожков». Все, что я увидел и услышал на этом митинге, было ужасно интересно, но немного утомительно. Поэтому я обрадовался, когда Смерчев сказал, что основная часть митинга окончена и ему остается только огласить Указ Верховного Пятиугольника. Поскольку этот указ самым непосредственным образом относился ко мне, я запомнил его слово в слово. Вот что в нем было сказано: «Учитывая выдающиеся заслуги в деле создания предварительной (докоммунистической) литературы, отсутствие наличия в его действиях преступного умысла, отсталость его мировоззрения и за давностью лет Карцева Виталия Никитича: 1. Полностью реабилитировать и отныне считать полноправным гражданином Московской ордена Ленина Краснознаменной Коммунистической республики. 2. Реабилитированного Карцева произвести в чин младшего лейтенанта литературной службы с присвоением ему звездного имени Классик. 3. В связи с приближающимся столетием со дня рождения Классика Никитича Карцева объявить его юбилей всенародным праздником. 4. Обязать юбилейный Пятиугольник организовать подготовку к юбилею на высоком идейно-политическом уровне, а во всех трудовых коллективах провести торжественные митинги, собрания, читательские конференции с обязательным повторным изучением основных трудов юбиляра». Указ, естественно, был подписан лично Гениалиссимусом. Тут же под музыку мне были вручены паспорт, военный билет и еще какие-то книжечки и бумажки, которые я запихнул к себе в «дипломат». Этот удивительный митинг завершился небольшим концертом, который вела девушка в чине лейтенанта. Стайка девочек в марлевых пачках исполнила танец маленьких лебедей. Затем выступили два акробата – братья Неждановы. Пока они носили друг друга на руках, прыгали и делали сальто, к сцене приблизилась полная дама с румяными щеками и заплывшими глазками. Клянусь, я ее сразу узнал! Я знал ее на протяжении всей своей прошлой жизни от рождения и до отъезда в эмиграцию. Она никогда не менялась, всегда была того же возраста, той же комплекции и в том же самом черном бархатном платье. Сейчас это платье было гораздо короче, чем раньше, значительно выше колен, но зато с таким же, как в прошлом, большим декольте. Встреча с этой дамой меня так взволновала, что я позабыл о братьях Неждановых и смотрел исключительно на нее. Как только акробаты закончили свой номер, дама в черном поднялась на сцену, стала посередине и положила оголенные руки на свою большую и пышную грудь. – А теперь, – сказала ведущая, – в исполнении народной артистки Москорепа Зирки Нечипоренко прозвучит украинская народная песня… – «Гандзя-рыбка»! – закричал я и захлопал в ладоши. Члены президиума посмотрели на меня недоуменно. Я заметил, что как-то удивилась и публика. Оглянулась на меня и певица. Но ведущая не растерялась и одарила меня улыбкой. – Правильно. «Гандзя-рыбка»! – объявила она. Зирка Нечипоренко избоченилась, сделала мне глазки и, заламывая руки, жизнерадостно заверещала: Як на мэнэ Гандзя глянэ, В мэнэ зразу сэрце въянэ. Ой, скажите ж, добри люды, Що зи мною тепер будэ… Внимая певице, я чувствовал себя одновременно утомленным и растроганным до умиления. Наконец-то, пусть поздно, пришло ко мне оно, заслуженное признание. Ну в самом деле, что я заслужил, чего добился в прошлой жизни? Только того, что меня обзывали хулиганом, алкоголиком, контрабандистом, сексуальным разбойником, прислужником иностранных разведок, лакеем международного империализма, спекулянтом, фарцовщиком, паразитом-клеветником, свиньей под дубом, волком в овечьей шкуре, шавкой, которая лает из подворотни, Иваном, не помнящим родства, Иудой, продавшим Родину за тридцать сребреников. Я сейчас, право, даже затрудняюсь припомнить все оскорбительные эпитеты, которыми наградили меня в прошлом культисты, волюнтаристы, коррупционисты и реформисты. Теперь я был полностью вознагражден за все любовью и широким признанием, встреченным мною у комунян и у членов комписовской делегации, которые тут же стали называть меня моим новым именем Классик (кроме, впрочем, Дзержина Гавриловича, который стал называть меня «дорогуша»). Поэтому, когда мне предложили выступить с ответным словом, я ужасно разволновался. Я вышел на трибуну, помолчал, всмотрелся в эти красивые, пытливые и одухотворенные лица. – Здравствуй, племя младое, незнакомое… – начал я и вдруг, не выдержав, разревелся. Вероятно, сказались волнение, усталость и последствия перепоя. От всего этого со мной случилась самая настоящая истерика. Я одновременно плакал, смеялся и дергался. Я попытался взять себя в руки, напрягся, и вдруг со мной что-то случилось. Тело мое утратило вес, я взмыл к потолку и медленно поплыл над головами. Кабесот Я очнулся от резкого запаха. Кто-то вливал мне в рот холодную воду, кто-то совал в нос клок ваты, пропитанной нашатырным спиртом. Открыв глаза, я увидел склоненное надо мной лицо Дзержина Гавриловича. Увидев, что я пришел в себя, он наклонился еще ближе и быстро прошептал: – Только один вопрос: где ключ от сейфа? Я повел глазами из стороны в сторону и увидел, что мы находимся в какой-то маленькой комнатушке, что-то вроде медпункта, тут же были и все остальные комписы. – Извините, – сказал я ужасно слабым голосом. – Кажется, я немного переволновался. – Ничего, ничего, – сказал Смерчев. – Это бывает. Сейчас мы вас отвезем в гостиницу, в самую лучшую нашу гостиницу, там вы успокоитесь, отдохнете и придете в себя. Кажется, они торопились. Мне неудобно было их задерживать, но у меня в результате всех волнений (ну и время подошло) возникла потребность, вернее – две потребности, и я, слегка, в общем-то, смущаясь, спросил, где у них тут уборная. – Уборная? – Смерчев наморщил лоб и вопросительно посмотрел на Искрину Романовну. – Классик Никитич имеет в виду кабесот, – улыбнулась Искрина Романовна. – Ах, кабесот, – вздохнул Смерчев. – Ну да, действительно, кабесот. Ну как же я сразу не догадался! Ну это понятно, это естественно. Как говорит Гениалиссимус, ничто человеческое нам не чуждо, – сказал он и захихикал. Искрина Романовна вызвалась меня проводить, и я пошел, захватив с собой свой «дипломат», потому что по социалистической привычке боялся, как бы его не сперли. По дороге Искрина Романовна объяснила мне, что кабесот означает Кабинет Естественных Отправлений. Подведя меня к дверям кабесота (там имелась соответствующая надпись), Искрина Романовна заботливо осведомилась, для какой надобности нужно мне это заведение, для большой или малой. Я покраснел и спросил, чем вызван ее интерес к такой, в общем-то, интимной подробности. Она ответила, что спрашивает не из праздного любопытства, а потому, что хочет помочь мне в оформлении моего отправления. Что это значило, я понял только потом. Войдя вместе со мной внутрь кабесота, Искрина Романовна обратилась к сидевшей в углу интеллигентного вида даме в белом халате и в очках, привязанных к ушам шнурками от ботинок. Дама выдала мне какой-то бланк из серой бумаги, в котором я должен был указать фамилию, звездное имя, год и место рождения и цель посещения кабесота (в этой графе по указанию Искрины Романовны я написал: «сдача продукта вторичного»). Я расписался, поставил дату, после чего Искрина Романовна вышла, а мне было разрешено приступить к своему делу, для чего тут, прямо перед глазами дамы, имелся длинный ряд необходимых отверстий. Эта дама меня смущала, потому что я собирался делать не только то, о чем сообщил в анкете. Дело в том, что, если читатель не забыл (я-то не забыл), у меня в кармане должна была быть выданная мне на прощанье стюардессой бутылочка «Смирнофф», которую самое время было употребить. Но когда я отошел к самому дальнему отверстию и, повернувшись к дежурной противоположным боком, сунул руку в карман, я там никакой бутылочки не обнаружил. В другом кармане ее тоже не было. Я даже вывернул оба кармана и посмотрел, нет ли там дырки. Никакой дырки не было. Мне оставалось только горько усмехнуться. Коммунизм они построили, а по карманам все-таки шарят. Какой-то негодяй воспользовался моментом, когда я был без сознания. Не зря я беспокоился о своем «дипломате». Я так расстроился, что перестал стесняться и, поставив чемоданчик перед собой, приступил к исполнению своего дела под наблюдением дежурной. Прямо передо мной была давно не крашенная стена со всевозможными рисунками на ней. Там же был начертан химическим карандашом призыв: «Пролетарии всех стран, подтирайтесь!» Надо сказать, что лично меня эта надпись весьма и весьма покоробила. Я никак не мог подумать, что люди, дожив до коммунизма, останутся способны на такого рода шутки. Но надпись была очень бледная, и я подумал, что, может быть, она сделана не сейчас, а еще в мои времена. И мне стало немного неловко за ушедшее поколение, которое не могло придумать чего-нибудь поостроумнее. Под надписью я разглядел еще одно слово из трех букв. Оно было написано неразборчиво, или кто-то даже пытался его замазать, но не совсем успешно, потому что сквозь замазку оно упрямо все-таки проступало. Это было слово «СИМ». Разобрав его, я даже засмеялся, чем вызвал удивленный взгляд дежурной. – Мне смешно, – сказал я ей, – потому что здесь написано «Сим», а у меня был знакомый с таким именем. Мне показалось, что мое высказывание как-то удивило ее, а может быть, даже и испугало. Она посмотрела на меня как-то странно, оглянулась на дверь и приложила палец к губам. Я ничего не понял, но подумал, что, по существу, автор этого настенного сочинения прав и его призыву придется последовать. «А есть ли у них бумага?» – подумал я с тревогой. Во времена развитого социализма, насколько я помнил, в общественных уборных никакой бумаги никогда не бывало, и строителям светлого будущего приходилось преодолевать определенные затруднения. Я с сомнением огляделся и убедился немедленно, что за время моего отсутствия здесь действительно произошли коренные изменения к лучшему. Была бумага! Причем не то что там какие-нибудь обрывки, а целый рулон, намотанный на специально прикрученную к полу вертушку. Вот что значит коммунизм! Правда, бумага была газетная. Но тем более, я подумал, если кто-то газету разрезал, склеивал, значит, забота о человеке в коммунистическом обществе стоит на высоком уровне. Я ухватил бумагу за конец и потянул к себе. И тут увидел такое, к чему, откровенно говоря, был не очень-то подготовлен. Нет, этот рулон не был сделан из газеты. Это сама газета была напечатана в виде рулона. Не могу даже передать своего потрясения. Отправляясь в дальнее путешествие, я, естественно, готов был к самым разным неожиданностям. Я ожидал узнать здесь о каких-то невообразимых научных достижениях, о высадке космонавтов на Марсе или Юпитере, я предполагал, что облик Москвы значительно изменится. Вознесутся к небесам чудесные светлые здания, между которыми будут сновать необыкновенные летательные аппараты, ну и другие чудеса техники будущего мне было сравнительно нетрудно вообразить. Но я никогда не думал, что люди будущего найдут такой простой до гениальности выход из затруднений с туалетной бумагой. Разумеется, я стал нетерпеливо разматывать газету, чтобы почерпнуть из нее как можно больше сведений об обществе, в котором я оказался. Газета называлась, как и прежде – «Правда». Около полуметра занимали изображения орденов, которыми газета была награждена за многолетнюю неутомимую деятельность по перевоспитанию трудящихся. Под названием газеты было написано, что она является органом Коммунистической партии государственной безопасности. Так вот что означала виденная мною на одном из лозунгов аббревиатура: КПГБ! Примерно полтора метра были посвящены Гениалиссимусу. Сначала его большой поясной портрет в полной форме с орденами, украшавшими всю его грудь от подбородка до живота. Под портретом был помещен краткий медицинский бюллетень о состоянии здоровья Гениалиссимуса. Я сначала встревожился, думая, что с Гениалиссимусом что-то случилось, но потом увидел, что бюллетень содержал положительные сведения, которые публикуются, видимо, каждый день. В бюллетене было сказано, что после плодотворной рабочей ночи Гениалиссимус чувствует себя хорошо. Сердце, желудок, почки, печень, легкие и другие органы функционируют отлично. После выполнения ряда рекомендованных физических упражнений и принятия скромной вегетарианской пищи Гениалиссимус вновь приступил к своему каждодневному титаническому труду на благо всего человечества. Затем шли указы, подписанные Гениалиссимусом. О переименовании реки Клязьма в реку имени Карла Маркса. О награждении орденами и медалями исправительно-трудовых учреждений. Там было написано примерно так: «За большие заслуги в деле перевоспитания трудящихся и внедрение в их сознание коммунистических идеалов наградить…» И дальше следовал длинный список каких-то лагерей общего, строгого и особого режимов, учреждений по надзору и всяких тюрем, среди которых оказалась и Лефортовская Краснознаменная Академическая тюрьма имени Ф. Э. Дзержинского. Печатались различные телеграммы, которые Гениалиссимус в большом количестве рассылал в адреса каких-то съездов, конференций и совещаний. Мне было, в общем-то, некогда, но одну такую телеграмму я прочел. Она была адресована конгрессу каких-то заслуженных доноров, которые, как было сказано, своей благородной и жертвенной деятельностью весьма способствуют выполнению намеченного партией курса на всемерную экономию и всеобщую утилизацию. Вся газета была исключительно интересной. Статья о пользе бережливости. Фельетон о молодых людях, которые носят длинные брюки и юбки и увлекаются буржуазными танцами. Карикатуры, басни, заметка фенолога. Для чтения всего этого у меня времени не было, поэтому я пытался ухватить главное. Например, из статьи «За что мы любим Гениалиссимуса» я узнал, что он является всенародным вождем и занимает пять высших должностей: Генеральный секретарь ЦК КПГБ, Председатель Верховного Пятиугольника, Верховный Главнокомандующий, Председатель Комитета государственной безопасности и Патриарх всея Руси. Из газеты я узнал, что, находясь в каких-то трех кольцах враждебности, страна переживает временные трудности, а ограниченный контингент советских войск временно расположен на территории Афгано-Пакистанской народно-демократической республики. Узнал я и о том, как вся страна успешно залечивает раны, нанесенные ей в результате недавно закончившейся Великой Бурят-Монгольской войны. Больше я ничего прочесть не успел, потому что в кабесот вбежала Искрина Романовна. – Классик Никитич, вы все еще сидите! Там вас люди ждут, а вы здесь газету читаете. Я ужасно смутился. – Искрина Романовна, – сказал я, – да что же это вы сюда входите без разрешения? Мне же неудобно с вами разговаривать, находясь в таком положении. – Что значит неудобно? – сказала она. – У нас нет таких понятий, удобно или неудобно. А вот люди вас ждут, и это действительно неудобно. Я все же попросил ее немедленно удалиться и заторопился. Мне жаль было расставаться с газетой, и я с удовольствием прихватил бы ее с собой, но эта противнейшая мадам не сводила с меня глаз, да и девать газету, собственно говоря, было некуда. За пазухой такой рулон не спрячешь, а мой «дипломат» и без того был набит до отказа. Употребив портрет Гениалиссимуса и часть бюллетеня о его здоровье, я подхватил свой чемоданчик и поспешил к выходу. В кольцах враждебности В очищенном от публики помещении меня действительно дожидались и, кажется, нервничали Смерчев и его заместители. – Все в порядке? – спросил Смерчев и, не выслушав ответа, сказал, что нам пора ехать в город, мол, и так слишком долго здесь задержались. Я поинтересовался своим багажом, и мне было сказано, что чемодан я получу в другом месте. Мы вышли наружу. Солнце висело в зените и пекло неимоверно. У растрескавшегося тротуара готовилась к отправлению колонна, состоявшая из двух бронетранспортеров (один спереди, один сзади) и четырех парогрузовиков с высокими обшарпанными бортами, на каждом из них крупными буквами было написано: «ДЕЛЕГАЦИОННЫЙ». В кузовах стояли люди, видимо, те самые, которые только что столь сердечно встречали меня внутри аэровокзала. Их натолкали так плотно, что они выглядели одним многоголовым организмом с отрешенными и ко всему равнодушными лицами. Я помахал им руками, но никто из них даже не попытался ответить, может быть, потому, что им было трудно выпростать руки. Передний бронетранспортер дал гудок, и вся колонна, выпустив клубы дыма и пара, медленно отчалила от тротуара. В заднем грузовике я увидел прижатую грудью к борту бедную Гандзю-рыбку. Ее страдающее лицо было покрыто крупными каплями пота и выражало покорную терпимость. Мы встретились с ней взглядом, я помахал ей отдельно. Она ответила мне кислой улыбкой и отвернулась, ей явно было не до меня. Колонна отошла, дым рассеялся, и на открывшейся площади остались несколько бронетранспортеров и десятка полтора легковых машин, частично паровых, частично газогенераторных. Смерчев мне объяснил, что на паровое и газогенераторное топливо пришлось перейти после того, как культисты, волюнтаристы, коррупционисты и реформисты в результате хищнической эксплуатации природных ресурсов окончательно истощили запасы бакинской и тюменской нефти. Теперь бензиновые двигатели используются только в военной технике и в транспортных средствах особого назначения. Мы подошли к бронетранспортеру, у открытых дверей которого стоял молодой человек в коротком застиранном комбинезоне и танкистском шлеме. Он был водителем этого неуклюжего транспорта, и звали его, как ни странно, просто Вася. Внутри было полутемно и жарко, как в сауне. Устроившись рядом с Васей, я сразу взмок и испугался, что этого последнего путешествия просто не вынесу. Смерчев и его спутники расположились сзади на длинных деревянных скамейках, протянутых вдоль борта. Вася задраил бронированную дверь, дал длинный гудок, передвинул какие-то рычаги, и мы отправились в путь. Проделав какие-то сложные петли на той части дороги, которая называется развязкой, Вася вывел наконец свою боевую машину на широкое шоссе, которое в прежней жизни мне было известно как Ленинградское. С тех пор шоссе заметным образом пришло почти что в полную негодность. Асфальт местами потрескался, местами вздыбился, а кое-где и вовсе отсутствовал. Наш Вася искусно лавировал между всеми колдобинами, но иногда то ли зазевывался, то ли не мог справиться с управлением, мы ухали в какие-то ямы, потом вновь выныривали. Шоссе с обеих сторон было огорожено сплошным железобетонным забором высотой метра примерно два с половиной, три ряда колючей проволоки были натянуты поверху. Дорога в целом выглядела пустой и спокойной. Но время от времени из-за забора летели на дорогу довольно-таки приличные куски кирпича или булыжник. Один кирпич попал в крышу нашего бронетранспортера и разбился с таким грохотом, как будто это был артиллерийский снаряд. – Семиты балуют, – сказал Вася без всяких эмоций. – Семиты? – переспросил я. – То есть евреи? – Кто? – удивился Вася. – А это такой народ был в прошлые времена, – перегнулся через спинку сиденья и объяснил Васе отец Звездоний. – Очень плохие люди. Они Иисуса Христа распяли. Но у нас их, слава Гениалиссимусу, нет. А вот в Первом Кольце еще попадаются. Я спросил, что это – Первое Кольцо? Тут же включился Смерчев и сказал, что коммунизм, построенный в пределах Большой Москвы, естественно, вызывает не только восхищение, но и зависть отдельных групп населения, живущего вовне. От этого, понятно, в отношениях комунян и людей, живущих за пределами Москорепа, возникают некоторая напряженность и даже враждебность, имеющие, как точно заметил Гениалиссимус, кольцеобразную структуру. В Первое Кольцо враждебности входят советские республики, которые комуняне называют сыновними, во Второе – братские социалистические страны и в Третье – вражеские, капиталистические. – В обиходе, – объяснил мне Смерчев, – мы для краткости называем эти кольца Сыновнее Кольцо Враждебности, Братское Кольцо Враждебности, ну и, естественно, Вражеское Кольцо Враждебности. А еще чаще мы говорим просто: Первое Кольцо, Второе и Третье. – А вот насчет этих семитов, – спросил я, – если они не евреи, то кто же? – Ну, во-первых, – улыбнулся Смерчев, – не се-, а симиты, а во-вторых, это такие люди, что о них даже не стоит и говорить. – Ну, кому стоит, кому не стоит, – с сомнением заметил Дзержин, но дальше мысль свою не развил. Наш транспортер двигался небыстро. То ли дорога была забита, то ли что-то еще, но мы довольно часто останавливались, а потом со скрежетом катили дальше. Бывшая передо мною смотровая щель не давала возможности широкого обзора, а на стене, ограждающей нашу дорогу от Первого Кольца, я видел бесчисленные портреты Гениалиссимуса, чаще даже не целиком, а отдельные части. То бороду, то сапоги, то лампасы. Я видел много всяких лозунгов, призывов и здравиц, среди которых были давно мне известные, но были и новые. Вроде, допустим, такого: СОСТАВНЫЕ НАШЕГО ПЯТИЕДИНСТВА:НАРОДНОСТЬ, ПАРТИЙНОСТЬ, РЕЛИГИОЗНОСТЬ,БДИТЕЛЬНОСТЬ И ГОСБЕЗОПАСНОСТЬ! Я спросил Смерчева, с каких это пор религиозность считается совместимой с коммунистической идеологией. Вмешался отец Звездоний и сказал, что привлечение к строительству коммунизма религии было одной из задач, поставленных Гениалиссимусом во время Августовской революции. Вульгаризаторы в прошлом не считались с огромными воспитательными возможностями церкви, а на верующих оказывали постоянное давление. Теперь церковь считается младшей сестрой партии, ей даны огромные права и возможности, с одним только условием: церковь проповедует веру не в бога, которого, как известно, нет, а в коммунистические идеалы и лично в Гениалиссимуса. Еще я спросил, зачем у них существуют органы госбезопасности (или БЕЗО, как они говорят), если сама партия, судя по ее теперешнему названию, занимается госбезопасностью. – Нет ли в этом какого-то противоречия? – спросил я. – Никакого противоречия, – решительно возразил Смерчев. – Партия является руководящей и направляющей силой нашего общества, а БЕЗО – это служба. Понятно? Сейчас, вспоминая этот свой первый день в Москорепе, я думаю, что, хотя на меня сразу обрушилось столько противоречивых и совершенно неожиданных сведений, я довольно скоро начал кое в чем разбираться. Я, например, сам без посторонней помощи догадался, что слово «комсор» означает «коммунистический соратник», «компис» – «коммунистический писатель», приветствие «слаген» расшифровывается как «Слава Гениалиссимусу», ну, а почему они вместо «О боже!» говорят: «О Гена!» – это, по-моему, и объяснять нечего. Но один вопрос для меня был существенным: каким образом соблюдается в Москорепе основной принцип коммунизма: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Я спросил об этом Смерчева, и он сказал, что, конечно, именно этот принцип самым непосредственным образом и соблюдается. – Значит, – спросил я, – каждый человек может войти в любой магазин и совершенно бесплатно взять там все, что хочет? – Да, – сказал Смерчев, – каждый человек может войти куда угодно и выйти оттуда совершенно бесплатно. Но никаких магазинов у нас нет. У нас есть прекомпиты, иначе говоря, предприятия коммунистического питания, вроде бывших столовых. Они располагаются в меобскопах, то есть местах общественного скопления. Кроме того, мы имеем широкую сеть пукомрасов – пунктов коммунистического распределения по месту служения комунян. Там каждый комунянин получает все, в чем имеет потребность, в пределах полного удовлетворения. – Понятно, – сказал я. – А кто определяет его потребности? Он сам? – Чистейшей воды метафизика, гегельянство и кантианство! – радостно воскликнула Пропаганда Парамоновна. Но Смерчев бросаться ярлыками не стал, хотя и сказал, что вопрос мой ему кажется просто странным. – Ну зачем же самому человеку определять свои потребности? Для этого он, может быть, недостаточно подготовлен. Может быть, у него какие-нибудь, так сказать, несбыточные желания, которые он считает потребностями. Может, он луну с неба захочет взять. Нет, так нельзя. Для определения потребностей каждого у нас повсюду существуют Пятиугольники, как Верховный, так и местные. В них входят наши партийные, религиозные активисты, работники БЕЗО и другие. Прежде чем определить, какие у того или иного человека потребности, надо выяснить его индивидуальные физические и моральные особенности, его вес, рост, идейные взгляды, отношение к труду, степень участия в общественной жизни. Естественно, что у человека, который хорошо трудится, выполняет производственные задания, ведет общественную работу, прилежно изучает труды Гениалиссимуса, у такого человека, понятно, потребности гораздо выше, чем у какого-нибудь лентяя или нарушителя общественной дисциплины. – Ну, нарушителей у нас, в Москорепе, практически не бывает, – сказал Дзержин Гаврилович. – Нарушителей не бывает, – согласился Смерчев. – Но все-таки трудятся не все одинаково. Одни выполняют план на двести процентов, а другие только на сто пятьдесят, и считать, что у них одинаковые потребности, было бы просто, я бы сказал, даже несправедливо. Вторичная проверка Если я правильно определил, то примерно на скрещении нашего шоссе со старой, построенной еще в мое время Кольцевой дорогой движение замедлилось. Приложившись к смотровой щели и жмурясь от разъедавшего глаза пота, я увидел, что полотно дороги здесь было широкое и на нем в несколько рядов выстроились длинные очереди паро– и газомобилей, причем подбирались, видимо, по сортам: крупные бронетранспортеры в одном ряду, помельче в другом, а совсем мелкие легковушки в третьем. Однако наша полоса по-прежнему оставалась свободной. Я сначала подумал, что нам просто повезло, но потом догадался, что эта полоса предназначена, очевидно, не для всех, а может быть, только для таких важных персон, как я. Впрочем, я тут же понял, что бывают особы и поважнее. Неожиданно раздался дикий вой. Вася немедленно кинул нашу тяжелую колымагу на обочину, и мы стали на самом краю, едва не свалившись в кювет. Между тем вой быстро нарастал, и я увидел транспорт, знакомый мне по прошлой жизни. Мимо нас на огромной скорости, окруженная эскортом мотоциклистов и выкрикивая что-то по громкоговорителю, пронеслась с полыхающими мигалками длинная вереница автомобилей старой конструкции. Первая и вторая машины были похожи на «Зилы» моего времени, но второй «Зил» был соединен с идущим следом за ним черным автобусом красными и желтыми шлангами. За автобусом шел еще один «Зил» с торчащими в разные стороны стволами пулеметов. При проезде этой кавалькады все мои спутники перезвездились, а Смерчев вздохнул и шепнул мне благоговейно: – Сам проехал! – Кто сам? – переспросил я. – Гениалиссимус? При этих моих словах Вася громко засмеялся, а Смерчев ответил очень серьезно: – Ну что вы! Гениалиссимус сам не ездит. Это председатель Редакционной комиссии. Мы двинулись дальше. Вскоре снова остановились, и Смерчев сказал, что нам придется выйти для исполнения неких формальностей. Я вылез из этой душегубки, обливаясь потом и еле живой. При мне был «дипломат», а огромный мой чемодан был поручен попечению Васи. Утираясь платком, я увидел, что мы находимся перед не очень высоким, но длинным зданием; небольшие окна плотно занавешены, а у железной двери стоят два автоматчика. Тут же была и вывеска: ПУНКТ ВТОРИЧНОЙ ПРОВЕРКИ Перед входом пыхтел большой паровик с прицепом, с заднего борта которого свешивались сырые сосновые доски. Одно колесо прицепа было снято, и два человека в коротких промасленных комбинезонах трудились над тоже снятой рессорой: один держал большое зубило, другой колотил по нему кувалдой. При этом они вели не вполне понятный мне разговор. Тот, который держал зубило, неестественно вывернув шею, взглянул из-под длинного козырька на небо и сказал: – Видать, сегодня обратно кина не будет. Другой тоже вывернул шею и согласился: – Да, небо чересчур ясное. Сделав такое заключение, он промахнулся и ударил держателя зубила по пальцу. Тот вскочил, закрутился волчком и на знакомом мне до последнего слова предварительном языке произнес такую красочную тираду, что сердце мое не могло не порадоваться. Мои спутники переглянулись. Вася хмыкнул, Смерчев насупился, женщины сделали вид, что не слыхали, а отец Звездоний пробормотал что-то осуждающее и перезвездился. Тем временем Дзержин подошел к автоматчикам, один при виде его взял на караул, а другой открыл дверь. Просторное помещение за дверью напоминало холл какой-то большой гостиницы, где ожидается важная, может быть, даже международная конференция. Справа располагался ряд столиков с выставленными на них буквами русского алфавита. Мы со Смерчевым подошли к столику с буквой «К». Женщина-подполковник, не глядя на меня, записала фамилию, звездное имя, отчество и спросила год рождения. – Тысяча девятьсот сорок второй, – сказал я. – Тысяча девятьсот сорок… – стала она писать и тут же взорвалась. – Вы что тут дурака валяете? Вы думаете, нам тут делать нечего? Я из-за вас целый лист бумаги испортила. Я напишу по месту вашего служения, чтобы с вас за эту бумагу взыскали. Она уже собралась выкинуть лист в корзину, но Смерчев остановил ее и что-то шепнул ей на ухо. Она слушала хмуро, затем на лице ее отразилось крайнее изумление, она посмотрела на меня и всплеснула руками. – О Гена! Неужели это вы! То-то я смотрю, лицо вроде знакомое. Да я же вас только что по телевизору видела. Надо же! А как вы выглядите! Неужели сто лет! На вид больше шестидесяти никак не дашь. Небось в Третьем Кольце одними витаминчиками питаетесь. – В Третьем Кольце, – заметила, подойдя, Пропаганда Парамоновна, – трудящиеся питаются исключительно вторичным продуктом. – Ну да, да, конечно, – поспешила согласиться с ней регистраторша. – Конечно, вторичным. Но у них он, я слышала, витаминизирован. После того как я заполнил короткую анкету, мне было предложено пройти в дальний угол, где стоял длинный оцинкованный стол, на каких, по моим представлениям, патологоанатомы разделывают покойников. На этом столе в роли покойника находился мой чемодан, уже раскрытый и отчасти даже распотрошенный. Вскрытие производил крупный и довольно-таки упитанный майор таможенной, как я понял, службы. Майор узнал меня сразу. Говорил он со мной очень заискивая и многократно извиняясь. – Прошу прощения, виноват, очень извиняюсь за беспокойство, в принципе мы вас ни в коем случае не стали бы проверять, но исключительно по незнанию вы можете провезти что-нибудь такое, что, понимаете, извините. И еще несколько раз извинившись, сообщил, что в моем багаже обнаружены некоторые предметы, к ввозу в Москореп не разрешенные. – Например? – спросил я, стараясь держаться невозмутимо. – Например, вот это, – сказал таможенник и, взяв мой фотоаппарат «Никон», тут же его раскрыл. – Что вы делаете! – закричал я. – Вы же засветили пленку! Разве у вас нельзя фотографировать? – Что вы! Что вы! – испугался майор. – Ну конечно же, можно. Особенно вам. Вам можно делать все, кроме того, что нельзя. Пожалуйста. – Он пододвинул ко мне аппарат. – Фотографируйте на здоровье. Я только вот это вынул, а этим вы можете пользоваться сколько угодно. – Вы что, ненормальный? – спросил я. – Что я буду делать этим без этого? Гвозди забивать? Или колотить орехи? – Ради Гениалиссимуса! – Он приложил руку к груди. – Вы с этой вещью можете делать все, что вам угодно в пределах ваших потребностей. Но у нас, извиняюсь почтительно, фотографическими аппаратами пользоваться разрешается, а светочувствительными элементами – нет. С этими словами он тут же выкинул на стол еще шесть комплектов пленки, которые я перед отъездом купил в Кауфхофе. – Интересно, – сказал я, – что за глупые правила. У вас что же, в Москорепе вашем вообще ничего нельзя фотографировать? Таможенник недоуменно посмотрел на Смерчева и опять на меня. – Извините, не понял, – сказал он. – У нас в Москорепе можно фотографировать что угодно, где угодно и кого угодно. Но только без пленки. – Ну как же так? – сказал я растерянно. – Я видел вашу газету. И там фотографии. Они же делались не без пленки. – Совершенно справедливое замечание! – захихикал таможенник. – Но снимки в газетах делаются для государственных потребностей, а у вас потребности личные. Они знают, что можно заснять на пленку, а вы, я ужасно извиняюсь, можете и не знать. И по незнанию можете отобразить какие-нибудь такие, понимаете ли, теневые стороны нашей действительности и тем самым привлечь внимание службы БЕЗО. Зачем же вам это нужно? При упоминании службы БЕЗО я оглянулся на Сиромахина. Он стоял как раз позади меня. – Уступите ему, дорогуша, – сказал мне Дзержин Гаврилович. – Лучше уступить часть и сохранить целое, чем потерять все. Считая спор оконченным, таможенник отодвинул пленки в сторону и продолжил свою работу. Мне пришлось тут же узнать, что я могу сколько угодно пользоваться своим магнитофоном, но не кассетами и не батарейками. Батарейки были вынуты и из моего портативного приемника фирмы «Грюндиг». Насчет имевшихся у меня блокнотов и шариковых ручек майор совещался с кем-то по телефону, и мне эти предметы были великодушно оставлены. Но после этого майор вытащил на свет божий флоппи-диск с симовскими глыбами. – А это что? – Это? – удивился я. – Разве вы не знаете? Переглянувшись с генералами, таможенник пожал плечами. – Нет, такого никогда не видел. – Но компьютеры у вас есть? – Конечно, есть, – сказал Смерчев. – Но у нас не такие, у нас большие компьютеры. – Но это же не компьютер, – попытался я объяснить. – Это пленка для компьютера. – А для чего она нужна? – спросил таможенник. Я сказал, что пленку вкладывают в компьютер и на нее записывают всякие там программы или тексты. – А на этой что записано? – спросил таможенник и стал рассматривать флоппи-диск на просвет, очевидно, надеясь разглядеть там какие-то буквы. – А на этой записаны романы одного предварительного писателя. Да вы наверняка его знаете. Его фамилия Карнавалов. – Карнавалов? – таможенник вопросительно посмотрел на Смерчева, который ответил ему пожатием плеч. – Как? – удивился я. – Неужели вы никогда не слышали фамилию Карнавалов? Таможенник смутился, Коммуний Иванович покраснел. – Ну как же, – сказал я, – неужели вы даже в предкомобах Карнавалова не проходили? Оказывается, нет, не слышали. И не проходили. «Надо же! – подумал я. – Да кто бы мог себе это представить! Я в свое время думал, что люди в будущем могут забыть кого угодно, но только не Симыча. Бедный Симыч! Стоило ли, ворочая глыбы, так напрягаться, чтобы через каких-то шестьдесят лет они стали совершенно безвестными?» Ну, а раз так, что ж мне бороться за вещь, которая со временем утратила всякую цену? И когда таможенник отложил флоппи-диск в сторону, я не стал возражать. В конце концов, я не для того сюда приехал, чтобы раскидывать глыбы, которые никому не известны. Лучше уж я дам почитать кому-нибудь свои книги. Тут как раз до моих книг и дошло. Они были у меня уложены на самом дне чемодана. Таможенник поинтересовался, что это за книги, и я не без гордости сказал, что это мои собственные книги. – Ваши собственные? – переспросил он. – Ну да, – сказал я. – Мои собственные. А что вас удивляет? – Видите ли, – стал помогать мне Коммуний Иванович, – Классик Никитич… – Слушайте, – перебил я его, – да перестаньте же вы называть меня этим идиотским именем. Если уж вы вообще не можете обойтись без подобных кличек, называйте меня просто Классик, но без всяких Никитичей. В другое время я мог бы и промолчать. Но тут я был очень уж раздражен всеми этими странными и непонятными церемониями, от которых я за время своей жизни в диком капиталистическом обществе немного отвык. – Хорошо, хорошо, – сразу же согласился Смерчев. – Если вы не хотите отчества, мы будем называть вас просто Классик. Я только хотел сказать, дорогой Классик, что в нашем обществе нет частной собственности. У нас все принадлежит всем. И эти книги тоже не могут считаться вашими собственными. Я был ужасно измучен. У меня болела голова. От усталости, от жары, от того, что я не выспался и целую вечность не похмелялся. И от всех противоречивых впечатлений этого дня. – Вы понимаете, – сказал я Смерчеву, – что бы вы ни говорили, эти книги – мои собственные. Не только потому, что они принадлежат мне как вещи. Но и потому, что я их сам собственной своею вот этой рукой написал. – Для убедительности я даже потряс рукой у самого смерчевского носа. – Надеюсь, вы согласны, что эта рука моя собственная и принадлежит мне, а не всем. – А вы, оказывается, собственник! – кокетливо заметила и покачала головой Пропаганда Парамоновна. – Слушайте, – взмолился я, обращаясь одновременно и к таможеннику, и ко всем комписам. – Что вы меня с ума сводите? Почему вы не разрешаете взять с собой мои книги? Я же не собираюсь торговать ими или как-то на них наживаться. Но может быть, мне захочется их кому-нибудь подарить. – Вы собираетесь их распространять? – в ужасе спросила Пропаганда Парамоновна. – Что значит распространять? – возразил я. – Не распространять, а дарить. Хотите, я вам подарю экземпляр? – Мне? Зачем? – отшатнулась Пропаганда в испуге. – Мне это не надо, я на предварительном языке вообще не читаю. Я видел, что и они все взвинчены и возбуждены. Разговор наш давался им трудно. Но ведь и я не железный. Тем более что день у меня был такой тяжелый. Не выдержав всей этой глупости, я просто сел на пол, обхватил голову руками и заплакал. Надо сказать, это со мной нечасто бывает. Я с детства не плакал, а эти комуняне за один день довели меня до слез дважды. Я видел, Смерчев толкнул в бок Искрину Романовну, и она кинулась ко мне. – Ну что вы! Что с вами! Ну зачем же плакать? Ну успокойтесь же! Не надо плакать. Не надо, миленький, дорогой, Клашенька… Клашенька? Я понял, что это уменьшительное от слова «классик». И вдруг мне стало так смешно, что у меня плач сам собой перешел в хохот. Я не мог удержаться, давился от смеха, катался по полу. Все комписы растерянно топтались надо мной, и кто-то из них сказал что-то про доктора. – Не надо никакого доктора, – сказал я, поднимаясь и отряхивая колени. – У меня уже все прошло. Я все понял и ни на что не претендую. Вы можете выкинуть все мои книжки хоть на помойку, только объясните, почему вы их так боитесь? Вы же сами мне сказали, что читали их в предкомобах. – Не читали, а проходили, – ласково улыбнулся Смерчев. – То есть некоторые знакомились и подробнее, но другим учителя вкратце пересказывали затронутые вами темы и идейно-художественное содержание. – Ага! – понял я разочарованно. – Вы мои книги проходили. Но читать их запрещено, как и раньше. – Ни в коем случае! – решительно возразил Смерчев. – Ну зачем же вы так плохо о нас думаете? У нас ничего не запрещено. Просто наши потребности в предварительной литературе полностью удовлетворены. – Тем более что идейно предварительная литература часто была очень не выдержанна, – заметила Пропаганда Парамоновна. – В ней было много метафизики, гегельянства и кантианства. – И много даже кощунства против нашей коммунистической религии, – поддержал ее молчавший до того отец Звездоний. – И метод социалистического реализма, которым пользовались предварительные писатели, – сказала Пропаганда Парамоновна, – партия давно осудила как ошибочный и вредный. Правилен только один метод – коммунистического реализма. – Да и вообще, – сказал Смерчев, – вы должны понять, дорогой наш Классик, что за тот исторический промежуток, который отделяет наше время от вашего, наша литература настолько выросла, что по сравнению с ней все писания ваши и ваших современников выглядят просто жалкими и беспомощными. – Да, да, да, да, – сказал Звездоний, и все они грустно закивали головами. – Ну все-таки не все, – опять защитил меня Сиромахин. – У него есть одна замечательная книга, которая по своему уровню приближается даже, я бы сказал, к ранним образцам комреализма. К сожалению, – повернулся он ко мне, – вы ее с собой почему-то не привезли. Но мы ее найдем… – И поправим, – подсказал Смерчев. – Ну да, немножко поправим и, может быть, даже переиздадим. О какой книге шла речь, я не понял. Но спрашивать мне уже ничего не хотелось. И бороться не хотелось. Поэтому, когда у меня изымали планы Москвы, майки с надписью «Мюнхен» и жвачки, я даже не стал спрашивать, почему, мне все надоело до чертиков. И когда мне дали расписаться под списком изъятых вещей, я подмахнул его, не глядя. На троих Но это было не последнее мое испытание. После таможенного досмотра мы двинулись дальше и вскоре приблизились к двери с вывеской: ПУНКТ САНИТАРНОЙ ОБРАБОТКИ Смерчев извинился и сказал, что санитарная обработка совершенно мне необходима, поскольку в Москорепе принимаются самые строгие меры против завоза из колец враждебности эпидемических заболеваний. Искрина Романовна предложила взять на хранение мои ценные вещи, и я отдал ей сильно полегчавший «дипломат», часы и бумажник. Комписы остались за дверью, а я вошел в помещение, которое оказалось предбанником с длинными деревянными скамейками. На одной из них в углу раздевались уже виденные мною шоферы паровика-лесовоза и вполне дружелюбно разговаривали между собою на чистейшем, без всяких примесей предварительном языке, поминутно поминая Гениалиссимуса и его родственников по материнской линии. Большой палец одного из шоферов был перевязан черной изоляционной лентой. Глядя на шоферов, я тоже стал раздеваться. Как ни странно, несмотря на невыносимую жару снаружи, здесь было просто холодно, мое тело сразу стало синеть и покрываться гусиной кожей. Женщина в белом халате скучала за деревянной перегородкой. Шоферы сдали ей свою одежду, получили взамен каждый по деревянной шайке и пошли дальше. Я тоже подошел к тетке, сдал белье и получил шайку. Она была мокрая, скользкая и без ручки. В следующей комнате я встретил женщину с большой машинкой, созданной, вероятно, для стрижки овец, а не людей. Женщина предложила мне постричься. Я сел, прикрываясь тазиком, и попросил подстричь меня под полубокс. Она, ничего не ответив и ничем меня не накрыв, тут же провела мне широкую просеку посреди темени. – Мадам! – вскочил я. – Что это такое вы делаете? Да вы с ума сошли! Я же просил сделать мне полубокс. Она сначала даже не поняла, чего я от нее хочу, а потом объяснила, что все граждане Москорепа стригутся исключительно только под ноль в порядке борьбы с ненужными насекомыми, а волосы сдаются на пункты вторсырья для дальнейшей утилизации. Потерять ни с того ни с сего мою замечательную прическу было обидно, но, как говорят, снявши голову, по волосам не плачут. Я проследовал дальше и вскоре оказался перед дверью с вывеской: ЗАЛ ПОВЕРХНОСТНОГО ПОМЫВА Сбоку от вывески был помещен документ, который назывался «ПРОЧТИ И ЗАПОМНИ». Это были правила поведения для моющихся. Они были составлены в возвышенных выражениях и сопровождены эпиграфом из какого-то якобы произведения Гениалиссимуса: «В человеке все должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и тело». Правила начинались с сообщения об огромной и неустанной заботе, которую Гениалиссимус и руководимая им партия изо дня в день проявляют по отношению к гражданам коммунистической республики. Благодаря этой заботе практически каждый комунянин получил возможность полностью и регулярно удовлетворять свои потребности в поверхностном помыве. Однако, как постоянно учит Гениалиссимус, бережливость должна войти в привычку, должна стать второй, а то и первой натурой каждого комунянина. Приступая к помыву, следует избегать расточительности и расходовать воду лишь в пределах естественной потребности, которую вычислить совсем нетрудно. Для этого надо умножить свой вес в килограммах на рост в сантиметрах и полученное произведение разделить на коэффициент 2145. В результате получим соответствующее реальным потребностям индивидуума количество шайко-объемов воды горяче-холодной. Я несколько обеспокоился, что, прежде чем приступить к поверхностному намыву, мне придется произвести непосильные для меня математические вычисления, но приведенная тут же таблица меня успокоила, там было все подсчитано заранее. При моем росте 165 сантиметров и весе 78 килограммов моя потребность удовлетворялась ровно шестью шайко-объемами. Правила также указывали, что потребителям пунктов помыва запрещено: 1. Мыться в верхней одежде. 2. Играть на музыкальных инструментах. 3. Отправлять естественные надобности. 4. Портить коммунистическое имущество. 5. Категорически запрещается разрешать возникающие конфликты с помощью шаек и других орудий помыва. Читая инструкцию, я краем глаза заметил, что мимо меня сначала прошли двое мужчин, потом одна женщина, потом целая семья – муж, жена и мальчик, потом еще две женщины, все, естественно, голые. Я все же как-то заколебался и спросил подошедшего толстяка, где здесь мужское отделение. Тот удивился: – А ты, малый, из какой деревни приехал? – Из Штокдорфа, – сказал я. – Из Шатурторфа? – Не из Шатурторфа, а из Штокдорфа, – поправил я. – Такого названия я что-то вроде и не встречал, – сказал толстяк. – А где это? Далече? – Да так, – сказал я. – Лет шестьдесят отсюда. Он посмотрел на меня совсем как на идиота и сказал, что разделение различных предприятий на мужские и женские еще существует только в кольцах враждебности, а здесь полное равенство и разница между женщиной и мужчиной практически стерта. Я невольно скосил глаз и убедился, что у толстяка разница и в самом деле основательно стерта. Изнутри зал поверхностного намыва ничего особенно интересного собою не представлял. Баня как баня. Длинные каменные лавки, краны вдоль стен, пар, гул голосов. Мужчины и женщины мылись вместе, меня это удивляло только потому, что происходило в Москве. Но такое свободное смешение полов мне приходилось видеть и за шестьдесят лет до этого еще в Третьем Кольце. Зал был большой, с колоннами. На одной из колонн я увидел стрелку и под ней надпись: «Удовлетворение сексуальных потребностей за углом». Все-таки сколько удивительных перемен произошло за время моего отсутствия! Между прочим, ниже упомянутой надписи гвоздем было нацарапано слово «СИМ». Я опять вспомнил Симыча и подумал, что хорошо бы его завести сюда, в эту смешанную баню, чтобы он посмотрел, до чего эти заглотчики только додумались. Представляю, как бы он тут плевался. Я прошел несколько шагов в направлении, указанном стрелкой, и передо мной возникли из пара те самые шоферы, которых я уже дважды видел. Держа в руках пластмассовые стаканчики с чем-то темным, они, явно с низменными целями, наседали на щуплую девицу, которая, как ни странно, была почти одета. Причинное место у нее было прикрыто клеенчатым лепестком, а на сосках были какие-то звездочки. Несмотря на игривые цели, лица у всех троих были сердитые. Я хотел пройти мимо, но шофер с перевязанным пальцем остановил меня вопросом: – Отец, третьим будешь? В другой раз я на обращение «отец» мог бы обидеться, а то и в рожу заехать. Но сейчас я обрадовался, узнав, что святая традиция пить на троих дожила вместе со мной до коммунизма. Аромат болтавшейся в стаканчиках жидкости достигал моих ноздрей, но, прямо сказать, был не очень-то аппетитен. Но дело не в аромате. От одного только запаха того, что мне приходилось лакать, лошади падали в обморок. И сейчас я выпил бы хоть керосин. Но я до того устал, что от одной рюмки чего угодно мог бы просто свалиться и не встать. Поэтому я себя пересилил и, приложив руку к груди, сказал шоферам наставительно: – Извините, ребята, завязал. Сам не пью и вам не советую. Алкоголь разрушает печень и влияет отрицательно на умственные способности. Шоферы переглянулись. – Да мы вроде тоже не алкаши, – неуверенно сказал перевязанный. – Мы же тебя не пить приглашаем. – А чего делать? – спросил я удивленно. Мужики опять переглянулись, а девица хихикнула. – Надо же! – озадаченно сказал перевязанный. – Чего делать, говорит. Ты что, не знаешь, что вот с такими-то, – он указал на девицу, – делают? Пойдем за угол, удовлетворимся. – Втроем с одной женщиной? – Я не верил своим ушам. – Да это же свальный грех! Да как же можно допускать такое безобразие и бесстыдство? Ведь вы живете при коммунизме, за который люди гибли под пулями, сгорали на кострах, замерзали в болотах! Несмотря на усталость, я вкратце рассказал им об Октябрьской революции, о Великой Отечественной войне, о блокаде Ленинграда и строительстве разных крупных сооружений. – И ничем этим вы не дорожите, – сказал я и, плюнув, двинулся дальше. – Слушай, папаша! – догнал меня перевязанный. – Ты чего это раскипятился? Псих, что ли? Да какие же мы развратники? Это не мы, это девки эти развратницы. Раньше они мыло это, – он показал на стаканчик, – по полбанки брали. Это было еще ничего. И потребность удовлетворишь, и помоешься. А теперь меньше трех банок не берут, вот и приходится скидываться. Мне стало неловко оттого, что я чего-то здесь не понял. Я извинился, но сказал, что в их общем деле участвовать, к сожалению, не могу, потому что, во-первых, жене своей обычно не изменяю, а во-вторых, мыла нет, забыл в чемодане. На что шофер мне сказал, что мыльные потребности удовлетворяются здесь же, и указал на какую-то будку в углу, где голая толстуха выдавала подходившим стаканчики. Мы с моим новым знакомым подошли, я получил свой стаканчик, понюхал и отдал шоферу. Уж как он меня благодарил! – Ты, отец, – сказал он, – я вижу, приезжий и в нашей жизни не разбираешься. Так если чего будет нужно, обращайся прямо ко мне. Я в седьмой комколонне работаю, меня там все знают. Мое новое имя Космий, но все меня Кузей кличут, по-старому. Так что, если тебе чего нужно, кардан какой или кривошип, приходи прямо в колонну, я тебе все, чего хочешь, достану. Поблагодарив его, я пошел искать воду. Везде на стенах и на колоннах были несмывающиеся надписи такого примерно рода: ВОДА – ИСТОЧНИК ЖИЗНИВОДА – НАРОДНОЕ ДОСТОЯНИЕКТО РАСТОЧАЕТ ВОДУ, ТОТ ВРАГ НАРОДАОДНИМ ШАЙКО-ОБЪЕМОМ МОЖНОНАПОИТЬ ЛОШАДЬ А приблизившись к стенке с кранами, я увидел плакат, с которого кто-то, похожий на красноармейца времен Гражданской войны, наставил на меня палец со словами: «Ты израсходовал лишнюю шайку!» – Не я, – сказал я. – Я вообще еще ни одной шайки не брал. Конечно, красноармеец был всего-навсего нарисован, но выглядел так натурально, что под его взглядом я невольно ежился. Потребность свою я удовлетворил лишь на треть, то есть из положенных мне шести шаек использовал только две. Я подумал, что за такую экономию мне, может быть, даже полагается какой-нибудь орден. Впрочем, ордена я требовать не стал и пошел к выходу. На выходе мне вернули мою одежду. Она была горячая после прожарки. Пуговицы пиджака расплавились. Но молния на брюках осталась цела, она у меня металлическая. Клятва В просторном и светлом зале Дзержин Гаврилович Сиромахин поздравил меня с легким паром. Он был один. Остальные, он сказал мне, уехали. – Ну, а теперь, дорогуша, последняя формальность – и едем отдыхать. Мы вошли в дверь с вывеской «Кабинет удовлетворения ритуальных потребностей». Я испугался, что там опять окажется что-нибудь неприличное, но ошибся. За длинным столом на стульях с высокими спинками, под большим портретом Гениалиссимуса сидели три толстые тетки, все три генеральского звания. Видимо, они представляли собою какой-то суд. Вид у них был достаточно строг, но при этом старшая (она сидела посередине) даже сказала мне уже слышанный мною комплимент, что я для своего возраста хорошо сохранился. Впрочем, она тут же посуровела и объявила мне, что, вступая на основную священную территорию Москорепа, я должен произнести клятву гражданина коммунистической республики. – Повторяйте за мной! – приказала она. Всю клятву я, конечно, не помню. Помню только, что начиналась она с благодарности Гениалиссимусу за оказанную мне честь. Как коммунистический гражданин, я должен был соблюдать строжайшую дисциплину на производстве, в быту и общественной жизни, выполнять и перевыполнять производственные задания, бороться за всемерную экономию и всеобщую утилизацию, свято хранить государственную, общественную и профессиональную тайны, тесно сотрудничать с органами государственной безопасности, сообщая им обо всех известных мне антикоммунистических заговорах, действиях, высказываниях или мыслях. Почти все предыдущее я повторял послушно, но тут остановился, посмотрел на судей. – Вы знаете, – сказал я, – это как-то не того. Я, в общем-то, доносить не умею. – Как это не умеете? – удивилась главная судья. – Вы, я слышала, даже романы писать умеете. – Ну да, – сказал я, – романы-то это что. Романы все-таки не доносы. – Что вы! – успокоила меня она. – Доносы писать гораздо проще. Ничего такого особенного не надо выдумывать, а чего услышали, то и доносите. Кто где какой анекдот рассказал, кто как на него реагировал. Это же очень просто. – Для вас, может быть, просто, – вспыхнул я, – а для меня нет. Я и в прошлой жизни стукачом не был, а теперь не буду тем более. Все три женщины переглянулись. – Дзержин Гаврилович, – сказала сердито старшая, – что это вы к нам такого зеленого комсора приводите? Почему вы его предварительно не обработали? Вы уж сначала поговорите с ним, а потом, когда уговорите, тогда мы его послушаем снова. Я видел, что Дзержин смущен. Когда мы опять оказались в зале, он схватил меня за руку и поволок куда-то в угол. – Вы с ума сошли, дорогуша! – зашептал он, боязливо оглядываясь. – Что же это вы такое со мной делаете? Разве можно такие слова говорить? – А что я такого сказал? – спросил я. – Неужели вы даже не понимаете, что сказали? Вы демонстративно отказались сотрудничать с органами и даже произнесли какое-то слово «стукач». Я даже не знаю, где вы его слышали. Это устарелое, это гадкое слово. У нас здесь, конечно, полная свобода в пределах разумных потребностей, но за такие слова не только в кольцах враждебности, а и у нас наказывают. Так что давайте вернемся туда, но без фокусов. – Нет, – сказал я твердо. – Нравится вам или не нравится, но я прибыл сюда вовсе не для того, чтобы на кого-то стучать. – О Гена! – пробормотал он. – Глубоко же в вас сидят социалистические предрассудки. Неужели трудно повторить какие-то слова! Это же не больше чем ритуал. Поклянетесь, что будете доносить, а сами не будете. Или будете писать ложные доносы и сдавать лично мне. А я их куда-нибудь под сукно. – Ну знаете! – возмутился я. – За кого же вы меня принимаете? Если у вас такой коммунизм, что без доносов никак нельзя, то я вообще в вашей Московской репе не желаю оставаться ни одного лишнего часа. Я немедленно возвращаюсь к себе в Штокдорф. – Ну и езжайте, – сказал он, вдруг рассердившись. – Сейчас я прикажу вернуть вам ваши вещи, и можете возвращаться. Если вам неинтересно посмотреть, как мы живем… А собственно говоря, вам это и не нужно. Вы привыкли свои романы из головы выдумывать, вот и про нас можете насочинять разных нелепиц и небылиц. Что ж, нас этим не удивишь. Про нас много всякой клеветы наворочено. На одну больше, на одну меньше… Он отвернулся к окну с видом обиженным и огорченным. Мне тоже было неприятно. Не люблю зазря обижать людей. А кроме того, я подумал, ну что ж, действительно, тащился я сюда, рискуя, можно сказать, своей жизнью, и у самого порога повернуть обратно, даже не заглянув, что за ним? – Ну ладно, – сказал я. – Черт с вами. Я вам уступаю. Но это в последний раз. – Ну и молодец! – Сиромахин даже подпрыгнул от радости. – Я знал, что вы человек мудрый и поступите правильно. А что касается этих самых доносов, то я вам скажу по секрету: их писать не на чем. У нас в Москорепе с бумагой… – он провел ребром ладони по горлу, – полный зарез. Часть третья Наслаждение жизнью – Здорово вы меня все-таки вчера разыграли, – сказал я, поглядывая на Смерчева снизу и сбоку. – Я думал, у вас и правда коммунизм такой, какой я видел вчера, а он совсем не такой. – Ну да, мы же знали, что вы юморист. Мы хотели вам показать, что и мы не без юмора. Мы шли со Смерчевым вдоль широкой пальмовой аллеи. На этот раз он был не в форме, а в легком светлом костюме и в таких же светлых сандалиях. Солнце стояло в самом зените и светило ярко, но не слепило, грело, но не пекло. На ветвях пальм сидели какие-то невиданной красоты птицы и пели поистине райскими голосами. Мы, собственно говоря, даже не шли, а летели, лишь время от времени отталкиваясь от земли. Во всем теле я чувствовал необыкновенную легкость, о чем и сказал Смерчеву. – А вы не догадываетесь, почему? – спросил, улыбаясь, Смерчев. – Почему? – спросил я. – Наши ученые изобрели устройство, сильно ослабляющее уровень земного тяготения. – Неужели они даже до такого додумались? – спросил я. – А для чего же они это сделали? – Просто так, – сказал Смерчев. – Чтобы людям было приятно жить. Мы летели вдоль светлых высоких зданий. Они напоминали мне некоторые небоскребы Нью-Йорка, но были гораздо светлее и как бы воздушнее. Все они были соединены между собою прозрачными галереями, в которых тоже росли пальмы и глицинии. Всюду слышался смех детей и влюбленных. Навстречу нам так же легко, как мы, летели молодые и румяные парни и девушки с одухотворенными лицами. Девушки все до одной были в коротких теннисных юбочках, с загорелыми и стройными ногами. Они все ели мороженое-пломбир и бросали на меня влюбленные взгляды, все желали меня, и я желал тоже поговорить с ними о чем-то возвышенном. Люди вертелись на установленных вдоль аллеи каруселях, качались на качелях и летали по воздуху на каких-то оранжевых лодках. В небе парил длинный голубой транспарант, на котором было написано: НАСЛАЖДЕНИЕ ЖИЗНЬЮ ЕСТЬОСНОВНАЯ И ЕДИНСТВЕННАЯ ОБЯЗАННОСТЬКАЖДОГО КОМУНЯНИНА Мы шли уже несколько часов, а солнце по-прежнему стояло в зените, не сдвигалось, не слепило и не пекло. Я спросил Смерчева, что это значит, и он посмотрел на меня с добрейшей улыбкой. – Вы разве не поняли? Это искусственное солнце. – Искусственное? – переспросил я. – Да, конечно, искусственное. И весь климат у нас тоже искусственный. – Как же вам этого удалось достичь? – спросил я. – Очень просто, – сказал Смерчев. – Это совсем просто. Весь город покрыт колпаком из горного хрусталя. – И что же, у вас не бывает смены времен года? – Ни смены времен года, ни смены времен суток, ничего этого у нас не бывает. У нас всегда день и всегда лето. – А как же люди спят при таком свете? – А очень просто. Те, кто хочет спать, могут задернуть шторы. Впрочем, – уточнил он, – у нас люди обычно не спят. На мой вопрос почему, Смерчев объяснил, что люди у них не спят, потому что им жаль времени. Жизнь настолько хороша, что они ею ежеминутно и ежесекундно наслаждаются. – А когда же они работают? – спросил я. – Они никогда не работают, – был ответ. Среди встречавшихся нам прохожих было много людей, которых я знал по прежней своей жизни и даже при мне еще умерших. Они дружелюбно махали мне руками, и я им тоже помахивал, встрече с ними нисколько не удивляясь. Я понимал, что нахожусь в раю, пусть сотворенном не богом, а людьми. Я понимал, что если эти люди сумели построить искусственное солнце и ослабить земное тяготение, то ничего удивительного нет в том, что они научились воскрешать мертвых. Между прочим, аллея эта была одновременно похожа на какой-то гигантский супермаркет, и по бокам ее стояли бесконечной длины прилавки, а на них разложены и лоснились всяких сортов колбасы, сыры, белужьи бока, разрезанная на тонкие ломтики семга, икра красная, икра черная, икра паюсная и баклажанная. А еще всякие там фрукты и овощи, диковинные и недиковинные, всякие апельсины, мандарины, артишоки, авокадо, бананы и ананасы. И, само собой, разные вина, коньяки, водки, воды, соки, шипучие напитки и всевозможные сорта пива в бутылках, в банках, в бочонках – словом, всяких товаров, как у нас в штокдорфском супермаркете, ну, может, немножко поменьше. Но у нас в супермаркете обычно хоть сколько-нибудь народу бывает (иной раз по субботам и очередь скапливается человек до шести), а тут никто ничего не берет, все идут мимо и на прилавки даже не смотрят. Только девушки хватают по дороге пломбир или финики и со смехом летят себе дальше. – А почему это здесь никто ничего не берет? – спросил я у Смерчева, всем увиденным весьма потрясенный. – Денег ни у кого, что ли, нет? – Ну конечно же, нет, – отвечал Смерчев, загадочно улыбаясь. – Ага, – сказал я, – это дело понятное, у меня лично денег и при социализме не было, да и при капитализме было негусто. Эти мои слова Смерчева развеселили, и он стал смеяться, только почему-то беззвучно. И, смеясь, вежливо мне объяснил, что у людей денег нет, потому что они не нужны. Здесь каждый берет, чего сколько хочет, и совершенно бесплатно, но никто ничего не берет, потому что люди все свои потребности уже давным-давно и полностью удовлетворили, и от всех этих яств их просто воротит. Они ничего другого есть не хотят, кроме пломбира и фиников. – Значит, и я могу взять чего хочу и сколько хочу? – поинтересовался я недоверчиво. Смерчев отвечал утвердительно. Тогда я приблизился к прилавку и сначала неуверенно, а потом все больше входя во вкус, стал набирать продукты: две литровых бутылки шведской водки «Абсолют», палку краковской колбасы, длинную булку, несколько штук форелей, пачку очищенных креветок, связку бананов и какие-то банки с паштетом, икрой, сгущенкой, зеленым горошком, спаржей и еще с чем-то. Что-то я пихал в карманы, что-то за пазуху, уже на руках держал я выше головы, и что-то уже валилось, а мне все было мало и мало. Я поднял голову, чтобы посмотреть, как бы там еще устроить банку сгущенного молока, когда вдруг увидел Руди, который плыл по воздуху на своем «Ягуаре» и одной рукой махал мне, а другой обнимал фройляйн Глобке. Я тоже хотел махнуть Руди рукой и сделал такое движение, отчего вся эта Вавилонская башня, которую я держал на руках, рухнула, все эти банки-склянки посыпались, правда, без всякого грохота. Я испугался и стал это все подбирать, боясь, что меня немедленно арестуют или станут стыдить. «Гражданин, – скажут, – как же это вам не стыдно так варварски обращаться с народным добром». – Да брось ты подбирать с полу! – услышал я знакомый насмешливый голос. – Это негигиенично. Я посмотрел снизу вверх и увидел перед собой Лешку Букашева в белом костюме и без бороды. А рядом с ним, прижимаясь к нему, стояла Жанета во всем прозрачном. Он рассказывал ей анекдот про Вовку-морковку, а она громко и развратно смеялась. – А где Лео? – спросил я ее. – А вон он, – сказала она, и я увидел Лео, который на лавочке целовался с моей женой. Мне стало как-то неприятно, но не очень неприятно, а только немножко неприятно. Я слегка подпрыгнул и, паря в воздухе, приблизился к ним. – Ну как же тебе не стыдно, – сказал я жене, – при живом-то муже целоваться с другим! Ты же знаешь, что он от этого даже и удовольствия никакого не получает. – Чепуха! – сказал Зильберович голосом Симыча. – Раньше, когда я жил при социализме, я ни от чего не получал удовольствия, кроме твоих романов. А теперь я получаю удовольствие от всего, кроме твоих романов. – Вот видишь, – сказал я жене. – Он меня обижает и не читает моих романов, а ты с ним целуешься. Тут ко мне наклонился Смерчев и сказал шепотом: – Классик Классикович, вы напрасно ведете себя как отсталый собственник. У нас здесь нет собственности ни у кого ни на что. У нас все жены принадлежат всем, и ваша жена тоже принадлежит всему нашему обществу. Пойдем, киска, в баню, – сказал он и, взяв мою жену на руки, поплыл с ней куда-то в сторону. Я кинулся за ними вдогонку, но почувствовал, что я уже не лечу, а еле-еле бегу по какой-то пахоте, ноги мои расползаются в раскисшей почве, а земное притяжение, видимо, опять включилось на полную мощность. Смерчев с моей женой на руках летел над землей, а я уже даже не бежал, а плыл по какой-то грязи, но все-таки постепенно их догонял, когда передо мною появился отец Звездоний в длинной ночной рубашке и со свечою в руке. – Никакого бога нет, – сказал он тихо. – Есть только Гениалиссимус, один Гениалиссимус, и никого, кроме Гениалиссимуса. – Пошел ты со своим Гениалиссимусом! – сказал я, пытаясь сдвинуть его со своего пути. Но он не сдвигался и, приближая ко мне свое лицо, тряс жидкой своей бороденкой, подмигивал, скалился. Я никак не мог его обогнуть, а жена моя улетала все дальше и дальше со Смерчевым, и тогда в полном отчаянии я притянул Звездония за бороду, укусил в нос и проснулся с подушкой в зубах. Пробуждение Проснувшись, я долго еще грыз эту подушку, пока не опомнился. Придя немного в себя, огляделся. Вокруг меня было темно и тихо, тихо и темно. Темно, хоть глаз выколи. Я перевернулся на спину и стал думать: господи, ну что ж это в самом деле такое? Почему, когда мне снится родина, со мной на ней происходит всегда что-то нехорошее, неприятное, от чего я хочу бежать и просыпаюсь в поту? Мне было так не по себе, что я решил разбудить жену и спросить, что сей сон мог бы значить. Жена моя – большой толкователь снов и вообще верит, что снов бессмысленных не бывает, что они всегда несут нам какое-то сообщение, которое надо только правильно разгадать. Я протянул руку и пошарил рядом с собой, но там никого не оказалось. Я хотел было удивиться, что это такое, почему среди ночи ее нет со мной, куда она могла деться? Но тут же я кое-что вспомнил и сам себе не поверил. «Чепуха, – сказал я себе самому. – Все это чистая чепуха, ничего подобного не было и быть не могло. Я лежу в Штокдорфе на своей собственной кровати, там окно, там свет пробивается из-за шторы. Сейчас я откину штору и увижу свой двор, три кривых березки возле забора и петуха, который разгуливает по двору». Я подошел к окну, отдернул штору и увидел перед собой площадь Революции и памятник Карлу Марксу. Правда, узнать Маркса было довольно трудно. За шестьдесят лет моего отсутствия голуби его голову так обработали, что она казалась совсем седой. Прямо через дорогу от Маркса, в скверике у Большого театра, стоял во весь рост другой бородач в военной форме и с перчатками в руках, это был, конечно, Гениалиссимус. Здание Большого театра чем-то меня удивило. Я даже не сразу понял, чем именно, а потом сообразил: на его фронтоне отсутствовали кони, как будто их никогда там не бывало. Солнце стояло уже высоко. По проспекту Маркса, окутанные клубами дыма и пара, катили разных размеров машины, а по тротуарам плыла толпа людей в укороченных военных одеждах. Мало кто из них шел с пустыми руками. Почти все они несли в руках или на плечах или волокли по земле какие-то предметы. Кажется, я неплохо выспался и отдохнул. Теперь можно было выйти, прогуляться и посмотреть, что же собой представляет этот город через шестьдесят лет после моего отъезда. Я быстро оделся, заскочил в ванную. К горячему крану была привязана табличка: «Потребности в горячей воде временно не удовлетворяются». Я ополоснулся холодной водой и выглянул в коридор. Пожилая дежурная спала, положив голову на тумбочку. На полу валялась уроненная ею книга. Я поднял книгу и посмотрел название. Книга называлась: «Вопросы любви и пола». Автором этого сочинения был сам Гениалиссимус. Я осторожно положил книгу на тумбочку и, стараясь ступать как можно мягче, пошел к лифту. Лифт, однако, был закрыт на большой висячий замок. Рядом с замком к сетке лифта была привязана шпагатом картонная табличка: «Спускоподъемные потребности временно не удовлетворяются». Я нашел лестницу и с ее помощью удовлетворил свою спускную потребность. Очевидно, лестница была не главная, потому что я попал не на улицу, а во двор. Длинноштанный Я предвкушал глоток свежего воздуха, но в нос мне шибанул запах, от которого я чуть не свалился с ног. Не буду описывать подробно, но пахло, как в давно не чищенном, но часто употребляемом нужнике. Во дворе змеей вилась длинная очередь к темно-зеленому киоску, и военные обоего пола, в основном нижние чины, дышали друг другу в затылки, держа в руках пластмассовые бидончики, старые кастрюли и ночные горшки. Над крышей киоска был водружен плакат в грубо сколоченной раме. Плакат изображал рабочего с лицом, выражавшим уверенный оптимизм. В мускулистой руке рабочий держал огромный горшок. Текст под плакатом гласил: КТО СДАЕТ ПРОДУКТ ВТОРИЧНЫЙ,ТОТ СНАБЖАЕТСЯ ОТЛИЧНО – Что дают? – спросил я у коротконогой тетеньки, только что отошедшей с бидончиком от киоска. В ушах у нее висели большие пластмассовые кольца. – Не дают, а сдают, – сказала она, оглядев меня с ног до головы слишком подробно. – А что сдают? – спросил я. – Как это чего сдают? – удивилась она моему непониманию. – Говно сдают, чего же еще! Я подумал, что она шутит, но, учитывая запах, к которому постепенно начинал привыкать, рабочего на плакате и общий вид очереди, склонился к тому, что она говорит всерьез. – А для чего это сдают? – спросил я неосмотрительно. – Как это – для чего сдают? – закричала она дурным голосом. – Ты что, дядя, тронулся, что ли? Не знает, для чего сдают! А еще штаны надел длинные. Надо ж, распутство какое! А еще про молодежь говорят, что они, мол, такие-сякие. Какими ж им быть, когда старшие им такой пример подают! – Точно! – приблизился сутуловатый мужчина лет примерно пятидесяти. – Я тоже смотрю, он вроде как-то одет не по-нашему. Тут еще освободившийся народ подвалил, а некоторые и с хвоста очереди тоже приблизились. Все выражали недовольство моим любопытством и длинными штанами и даже склонялись к тому, чтобы по шее накостылять. Но тетка выразила мнение, что хотя по шее накостылять и стоит, но все же лучше свести меня просто в БЕЗО. – Да что вы, граждане! – закричал я громко. – При чем тут БЕЗО и зачем БЕЗО? Ну не понимаю я в вашей жизни чего-то, так я же в этом не виноват. Я только что приехал и вообще вроде как иностранец. Из толпы кто-то выкрикнул, что если иностранец, тем более надо в БЕЗО, но другими призыв поддержан не был, и толпа вокруг меня при слове «иностранец» стала рассасываться. Только тетка с кольцами успокоиться не могла и пыталась вернуть народ, уверяя, что я вовсе не иностранец. – Я по-иностранному понимаю! – обращалась она к примолкшей очереди. – Иностранцы говорят «битте-дритте», а он точно по-нашему говорит. Пока очередь обдумывала ее слова, я, не дожидаясь худшего, бочком-бочком оторвался и через проходной двор выкатился на улицу, которая когда-то называлась Никольской, а потом улицей 25 Октября. Я был очень горд, что сразу узнал эту улицу. Я поднял глаза на угол ближайшего дома, чтобы убедиться в своей правоте, и просто остолбенел. На табличке, приколоченной к стене, белым по синему было написано: «Улица имени писателя Карцева»! Несмотря даже на сердечную встречу, которой накануне растрогали меня комуняне, я все-таки не мог поверить, что мои заслуги потомками оценены столь высоко. Я даже подумал, что, может быть, это всего лишь чья-то неуместная шутка и табличка с моим именем висит на одном-единственном доме. Но, пройдя улицу до самой Красной площади, я увидел такие же таблички и на всех других зданиях. Я был очень горд и одновременно настроен воинственно. У меня даже возникла идея вернуться к месту приемки продукта вторичного, разыскать ту мерзкую тетку, которая понимает по-иностранному, притащить сюда и показать ей, на кого она нападала со своими идиотскими подозрениями. Впрочем, будучи ленивым и незлопамятным, я тут же эту идею оставил. Тем более что меня ожидали новые впечатления. Если бы я подробно описал свои чувства, увидев то, что попалось мне на пути в первый день моего пребывания в Москорепе, мне пришлось бы слишком часто утверждать, что я был удивлен, изумлен, поражен, потрясен, ошеломлен и так далее. И в самом деле, представьте себе, что вы выходите на Красную площадь и не находите на ней ни собора Василия Блаженного, ни Мавзолея Ленина, ни даже памятника Минину и Пожарскому. Есть только ГУМ, Исторический музей, Лобное место, статуя Гениалиссимуса и Спасская башня. Причем звезда на башне не рубиновая, а жестяная или слепленная из пластмассы. И часы показывают половину двенадцатого, хотя на самом деле еще только без четверти восемь. Приглядевшись к часам, я понял, что они стоят. Я остановил какого-то комсора, который вез на тачке мешок с опилками, и спросил, куда подевалось все, что здесь было. Тот удивился моему вопросу, оглядел меня с ног до головы и особенно долго разглядывал мои брюки. А потом спросил, из какого кольца я приехал. Уклоняясь от прямого ответа, я сказал, что я латыш. – Оно и видно, – сказал комсор. – Акцент сразу чувствуется. К моему удовольствию, он оказался (что, как я потом заметил, редко бывает у комунян) довольно осведомлен и словоохотлив. Оглядываясь по сторонам, он объяснил мне, что все эти вещи, о которых я спрашиваю, еще во времена существования денег были проданы американцам не то коррупционистами, не то реформистами. – Как? – закричал я. – Неужели эти враги народа даже Мавзолей Ленина продали? – Тише! – Он приложил палец к губам, но, прежде чем сбежать, шепотом сказал, что не только Мавзолей, а и того, кто в нем лежал, тоже продали какому-то нефтяному магнату, который скупает мумии по всему свету и уже собрал коллекцию, в которую, кроме Владимира Ильича, входят Мао Цзэдун, Георгий Димитров и четыре египетских фараона. Я хотел спросить, что за магнат и как его фамилия, но человек вдруг чего-то испугался и, подхватив тачку, быстро покатил ее в сторону здания, где раньше помещалась гостиница «Москва». Пожав плечами, я пошел в ту же сторону, намереваясь выйти к Большому театру, перед которым я еще из окна гостиницы видел заинтересовавший меня памятник Гениалиссимусу. Несмотря на то, что основная толпа рабочих и служащих, видимо, уже схлынула, на проспекте Маркса (кстати, он и сейчас назывался так же) людей было еще препорядочно. Как и во сне, многие из них казались мне похожими на кого-то из моих прежних знакомых. Иногда даже настолько похожими, что я чуть ли не кидался к ним с распростертыми объятиями, но потом тут же приходил в себя и вспоминал, что своих знакомых я могу найти (если повезет) только на кладбищах. Как я заметил еще из окна, каждый из них что-то нес. Кто горшок, кто авоську, кто кошелку. Один комсор таранил перед собой старый телевизор без экрана, другой сгибался под тяжестью мешка с углем, а какая-то дама передвигалась, держа на голове полосатый матрас с желтыми пятнами и торчащей из дыр соломой. Тут же, обгоняя прохожих, бежали дети школьного возраста. За плечами у них были ранцы, а в руках метелки, которыми они дружно махали, поднимая такую пыль, что дышать было нечем. Не выдержав, я ухватил одного из школьников за шкирку. – Ты что, – сказал я, – негодяй, бегаешь тут с веником и пылищу поднимаешь? – А чего ж мне делать? – пытаясь вырваться, заорал он плаксиво. – Я в предкомоб тороплюсь, а до занятий осталось десять минут. – Ну и беги себе, занимайся, – сказал я. – А пылищу гонять нечего. На то дворники есть. – Кто? – удивился мальчишка. – Какие еще дворники? Я понял, что, видимо, опять попадаю впросак. – Обыкновенные дворники, – пробурчал я, но мальчишку отпустил и приблизился к площади Свердлова, которая теперь называлась площадью имени Четырех Подвигов Гениалиссимуса. Пластмассовое изваяние свершителя четырех подвигов возвышалось посреди площади. Это был памятник высотой метра примерно три с половиной, не считая постамента. Гениалиссимус стоял в хорошо начищенных сапогах и шинели, распахнутой скульптором, вероятно, для того, чтобы открыть зрителю многочисленные ордена, которыми была украшена широкая грудь монумента. Как бы похлопывая по правому голенищу перчатками, Гениалиссимус с доброй улыбкой смотрел на проспект, на движение паровиков и на застывшего на другой стороне Карла Маркса. Я обошел статую вокруг, попробовал сосчитать ордена на ее груди, досчитал до ста сорока с чем-то, а потом сбился, махнул рукой и пошел по улице, которая в мои времена называлась Пушкинской, а теперь – имени Предварительных Замыслов Гениалиссимуса. Уже во время этой первой своей прогулки я заметил, что наряду с проспектами, улицами, переулками и проездами, сохранившими свои прежние названия, появилось много названий, отражавших новейшие достижения комунян, и очень много посвященных тем или иным сторонам деятельности Гениалиссимуса. Поэтому я даже не очень удивился, обнаружив, что бывшая Пушкинская площадь теперь называется площадью имени Литературных Дарований Гениалиссимуса. И памятник на площади стоял, естественно, не Пушкину, а Гениалиссимусу. Пушкин там, впрочем, тоже был. Здешний пластмассовый Гениалиссимус был, я думаю, такого же калибра, что и тот, что перед Большим театром, но в летней форме и без перчаток. В левой руке он держал пластмассовую книгу, на которой можно было прочесть слово: «Избранное». Правая рука автора книги покоилась на курчавой голове юноши Пушкина, который был совершенно лилипутского роста, но другие лилипуты, составлявшие групповой портрет, были еще меньше. Из других представителей предварительной литературы все-таки выделялись Гоголь, Лермонтов, Грибоедов, Толстой, Достоевский и всякие другие из более поздних времен. Мне приятно сообщить, что себя в этой группе я тоже нашел. Я стоял сзади Гениалиссимуса, держась одной рукой за его левое голенище. Не найдя среди лилипутов Карнавалова, я еще раз убедился, что в двадцать первом веке его никто уже даже не знает. Одного бородача размером не больше полевой мыши я обнаружил в группе предварительных писателей моего времени, но это был явно не Карнавалов, а скорее всего профессор Синявский. Обойдя памятник, я оказался вновь перед носками Гениалиссимуса и на пьедестале прочел давно знакомые мне слова: И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал. В это время на площади остановился большой красный паробус. Из него вывалила целая орда мальчиков и девочек во главе с женщиной с погонами лейтенанта. Дети тут же начали кричать и толкаться, но женщина (я понял, что она была их учительницей), отойдя чуть-чуть вбок, вытянула в сторону правую руку и скомандовала: – В две шеренги становись! Дети дисциплинированно построились, подравнялись, вытянулись по команде «смирно» и расслабились по команде «вольно». – Итак, дети, – сказала учительница, – перед вами памятник нашему любимому вождю, учителю, отцу всех детей и другу всего прогрессивного человечества Гениалиссимусу. Памятник выполнен из высококачественной пластмассы коллективом Краснознаменного отряда народных коммунистических скульпторов и одобрен Редакционной комиссией и Верховным Пятиугольником. Иванов, сколько всего в Москве памятников Гениалиссимусу? – Сто восемьдесят четыре! – выкрикнул Иванов. – Правильно! Сто восемьдесят четыре. И сто восемьдесят пятый сейчас воздвигается на Ленинских горах имени Гениалиссимуса. Все имеющиеся памятники нашему любимому вождю отражают те или иные стороны его гениальности. Один памятник воздвигнут ему как гениальному революционеру, другой – как гениальному теоретику научного коммунизма, третий – как гениальному практику, и так далее. Настоящий памятник воздвигнут в честь его гениального литературного дарования. Семенова, из скольких томов состоит собрание сочинений Гениалиссимуса? – Из шестисот шестнадцати, – охотно отвечала Семенова. – Неправильно. Вчера вышли еще два новых тома. Комков, перестань вертеться. Так вот, дети, этот памятник представляет собой скульптурную группу, центральной фигурой которой является сам Гениалиссимус. Второстепенные фигуры – это его литературные предшественники, представители предварительной литературы. Причем, что интересно, каждая фигура предварительного автора выполнена в строгом соответствии с отношением масштаба дарования данного автора к масштабу дарования Гениалиссимуса. Услышав такое, я еще раз забежал за спину Гениалиссимуса и опять нашел там свою жалкую фигурку. В общем, я был разочарован. Отношение моей массы к массе Гениалиссимуса было для меня, честно скажу, не очень-то лестным. Вернувшись назад (то есть вперед), я стал дальше слушать учительницу и извлек много полезных сведений. Я узнал, что общая масса всех предварительных писателей в сумме равна массе одного Гениалиссимуса. Кроме того, Гениалиссимус представляет собой как бы могучее дерево, выросшее на отживших свое побегах. Как дерево влагу, Гениалиссимус впитал в себя и переработал все лучшее, что было создано предварительной литературой, после чего потребность в последней совершенно отпала. – В самом деле, – сказала учительница, – возьмите хотя бы эти слова, которые высечены на пьедестале: «И долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал…» Кто из предварительных писателей мог бы сказать так просто, так скромно и гениально? – Пушкин мог бы сказать, – неожиданно для самого себя ляпнул я.

The script ran 0.003 seconds.