Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Владимир Войнович - Два товарища [1967]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. В сборник вошли самые любимые, самые известные рассказы и повести В.Войновича: Повести " Мы здесь живем " Два товарища " Путем взаимной переписки Рассказы " Хочу быть честным " Расстояние в полкилометра " Шапка

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Вадим задохнулся, закашлялся и замотал головой: – Я говорю образно, ты извини. Понимаешь, Саня, мы часто не знаем точки своего назначения. Не щадим себя, жжем топливо, летим на красный свет. А потом, оказывается, нам надо в обратную сторону. Санька вежливо промолчала. Это было не про нее и про тех, кого она знала. – Я уезжаю, – сказал Вадим и остановился, посмотрел на Саньку. – Уезжаешь? А как же репетиция? – спросила Санька, подумав, что Вадим уезжает на стан. – Репетиция провалилась, Саня. Представление кончилось – я уезжаю домой. Домой, в дом, в те самые четыре стены, которые могут стоять где угодно. Но мои четыре стены стоят в Москве. Я уезжаю в Москву. Ну, что ты молчишь? Дезертирство, да? Малодушие, да? Да, я тряпка. Слюнтяй! Не выдержал. Осточертело! – Не кричи на меня, – обиделась Санька. – Извини. – Вадим понизил голос. – Понимаешь, Саня, Поповка не по мне. И самое главное не то, что она мне не нужна, а то, что я ей не нужен. И стихи мои никому не нужны. Анатолий все время язвит. Аркадий Марочкин думает, что я кого-то протаскиваю. Один поклонник у меня остался – Илья Бородавка. Этот готов молиться на меня. Да что я оправдываюсь? Разве ты не хотела бы в Москву? Не хотела бы, скажи? – Не знаю, – тихо сказала Санька. – Не знаешь? А я знаю. Тебе смешно, когда я говорю: «Точка моего назначения». Я так привык говорить. Так вот, точки нашего назначения совпадают. Ты тоже не нужна Поповке. Ты хорошо поешь, у тебя природные способности, а ты сидишь на своей паршивой стройке и камушки перебираешь. Ты же здесь пропадешь. Разве тебе не страшно? Было тихо и звездно. Санька наклонилась к земле и увидела вдали чуть просветленную линию горизонта. – Нет, мне не страшно, – сказала она. – Как все, так и я. – Да, но это всё обыкновенные люди. – А кто необыкновенный? По-моему, необыкновенных людей нет. – Все зависит от точки зрения, – сказал Вадим. – Но ты подумай. Вот ты работаешь на стройке. Ты делаешь простую, но тяжелую работу, которую другой на твоем месте мог бы делать лучше. Эту работу может делать любой. А вот петь, как ты, может не каждый. Человека по-настоящему ценят тогда, когда он что-нибудь умеет делать лучше других. Даже если он занимается прыжками в высоту, от которых никому никакой пользы нет. И каждый должен поднимать планку до тех пор, пока окончательно не убедится, что ни на полсантиметра выше он уже не прыгнет. – Ты опять говоришь образно? – вежливо спросила Санька. – Да, я опять говорю образно. Я, наверно, всегда буду говорить образно и потому смешно. Даже в этом я донкихот. Я… Ты куда, Саня? – Домой. Спать пора, – сказала Санька. 27 Так получилось, что с наступлением хорошей погоды Гошку отозвали со стана возить картофель из Поповки в Актабар. Первые две машины он отвез по накладным на какую-то овощную базу, а третью машину нагрузили картошкой для детского сада. Тюлькин, закрывая основной склад, где хранились сало, масло, сахар и другие ценные продукты, сказал стоявшему рядом дяде Леше: – Вот я тебя уже знаю досконально. Ведь небось опять ночью дрыхнуть будешь? – А как же? – удивился дядя Леша. – Ночь для того человеку и дадена, чтобы спать. Кто ж ночью не спит? Филин разве. – «Фи-илин». – Тюлькин протянул через отверстие в специальной фанерке два шнурка, залепил их пластилином и разровнял пластилин большим пальцем. – «Фи-илин», – повторил он, вдавливая в пластилин бронзовую печать. – Пломбу кто-нибудь сорвет, будет тебе филин. Склад не приму. – Не сорвут. У меня вот соль. – Дядя Леша похлопал по висевшему за спиной ружью. Тюлькин махнул на него рукой и пошел к машине. – Я тоже поеду, – сказал он Гошке. Завскладом всю дорогу острил, рассказывал «медицинские» анекдоты и вообще вел себя так, как будто между ним и Гошкой никогда ничего не происходило и они всегда были лучшими друзьями. Когда доехали до города, Тюлькин стал показывать, куда надо ехать. – Вот сюда свернешь. Так. Теперь налево. Прямо. Вон видишь ворота. Это и есть детский сад. Тюлькин вылез из машины и, разминая ноги, не спеша пошел в маленькую калиточку. Вскоре он вернулся с молодой полной женщиной. – А мы думали, вы уж не приедете, – сказала женщина, отпирая ворота. – Как – не приедем? Раз Тюлькин сказал – значит, точка. Женщина отперла ворота. Тюлькин стал на подножку. Остановились у правой стороны дома. У крыльца высокий мужчина в голубой майке, охая и крякая, колол огромные поленья. Увидев машину, всадил в полено топор и, торопясь, пошел навстречу. – Чего ж поздно-то? – хмуро спросил он. – Где ж поздно, Петя? У нас рабочий день еще не кончился. Картошку носили по узкой крутой лесенке в сырой, пропахший плесенью подвал. Тюлькин покрутил носом: – Смотри, сопреет она здесь. – Не твоя печаль, – сказал Петя. Потом он пригласил гостей в дом. Заведующая детсадом и ее муж занимали в доме две комнаты. В первой комнате было тесно от мебели. Слева стоял большой книжный шкаф. – Все покупаешь книжечки, – усмехнулся Тюлькин. – Читаем, – сказал хозяин и вышел из комнаты. Вошла хозяйка и поставила на стол горячую сковороду с яичницей и картошкой. Следом за ней Петя внес две запотевшие бутыли и тарелку с огурцами. Хозяйка вынула из шкафчика три граненых стакана. – Я пить не буду, – сказал Гошка. – Чего это? – удивился хозяин. – Больной, что ли? – Человек за рулем, – пояснил Тюлькин. – Твое дело. – В Бельгии придумали такие машины, – сказал Тюлькин, – что, если от шофера водкой пахнет, она не едет. – А если кто рядом с шофером сидит выпивший? – спросила хозяйка. – Будем живы-здоровы, – перебил Петя глупые речи жены и поднял стакан. – Дай бог не последнюю, – поддержал Тюлькин. – Поехали, – заключил хозяин. Тюлькин долго морщился и с ожесточением нюхал черную корку. Гошка вышел на улицу. Он завел машину и, выехав за ворота, стал ждать. Уже стемнело. Небо было звездное, без луны. Посреди двора висела на столбе под эмалированной шапкой неяркая лампочка. Она освещала двор, угол сарая и крыльцо заведующей детсадом. В доме слышался шум. Тюлькин пытался спеть «Вот кто-то с горочки спустился», но громкий голос хозяина каждый раз перебивал его. «Так они до утра пропоют», – подумал Гошка. Он придавил ладонью кнопку сигнала. Сигнал был слабый, хриплый, и в доме его, вероятно, не слышали. Гошка хотел было идти за Тюлькиным, но в это время дверь распахнулась и Тюлькин вместе с хозяином вышли на крыльцо. Тюлькина шатало из стороны в сторону. Хозяин тоже изрядно выпил, однако равновесие сохранял. Он даже поддерживал гостя, помогая ему сойти с крыльца. Тюлькин поочередно спускал со ступенек то левую, то правую ногу и молол несуразное. – Кто Тюлькин? – вопрошал он. – Ты Тюлькин? – Ты Тюлькин, – успокаивал гостя хозяин. – Ну а раз я Тюлькин, то скажи, друг я тебе или нет? Скажи, Петя, друг тебе Тюлькин или портянка? – Друг, друг, – уверял Петя, но целовать себя не давал. Они подошли к машине. Тюлькин сел на подножку и хотел петь песни. – Тише, Коля, – сказал хозяин, – там на углу милиция. – Милиция! – обрадовался Тюлькин. – А что мне милиция? Я сам себе милиция. – Оно, конечно, так, – согласился хозяин. – Но чтоб не было неприятностей. Он наклонился к Тюлькину и что-то сказал ему на ухо, от чего тот как будто на миг протрезвел и полез в кабину. – Гошка, ты здесь? – Здесь, здесь он, – сказал хозяин. – Ты смотри, Георгий, не вырони его по дороге. – Никуда не денется, – сказал Гошка, выжимая сцепление. Фары с трудом разрывали густой сыроватый воздух, и дорога черной лентой ложилась под колеса. По обе стороны ее стояла непроглядная темнота, только изредка на фоне темного неба вырастали призрачные конические очертания сопок. Далеко в степи помигивали огоньки. Это работали комбайны. Через несколько километров Гошка свернул в сторону и погнал машину по сырой траве, по едва заметному автомобильному следу. След шел по небольшому склону, машина все время кренилась влево, и Тюлькин валился на Гошку, мешая править. Гошка время от времени отталкивал Тюлькина плечом, но он был тяжелый, не давался и хватался за рычаг скорости. Но потом дорога сошла со склона, и Тюлькин стал валиться вправо. «Откроет дверцу – вывалится», – подумал Гошка. Он затормозил и, обойдя машину спереди, закрыл дверцу на ключ. Тюлькин проснулся. – Гошка, ты? – Я. – А… а куда… ты меня везешь? – В Поповку. – В Поповку? А… поворачивай обратно, – он схватился за руль. – Пусти! – Поворачивай. У меня… в городе… баба осталась. Я у ней ночевать хочу. Поворачивай. – Я тебе сейчас как повернусь, – сказал Гошка. – Сиди смирно. Тюлькин отодвинулся, посмотрел на Гошку и вдруг захохотал: – Опять по… по морде дашь, опять! Ой, не могу! – стонал Тюлькин. – Как ты меня тогда двинул. Ой, смешно-то! Слушай, – сказал он, перестав смеяться, – а этот-то, он хитрый. На сотню меня надул. – Кто надул? На какую сотню? – А ничего… ничего… – Тюлькин помолчал. – Слышишь, Гошка, а баба-то твоя, Санька, спуталась с этим… с Вадимом. – Что-о? – Гошка затормозил. – Ты что, пешком хочешь идти? Тюлькин испуганно отодвинулся в угол. – Да я чего… Я ничего, – забормотал он как сквозь сон. – Вся деревня знает. Кого хочешь спроси… – Заткнись! Высадив Тюлькина возле его калитки, Гошка поехал домой и по дороге вспомнил бессвязные слова Тюлькина о каких-то деньгах. Какие деньги? И вдруг понял: картошка, которую они отвезли в город, не для детского сада, Тюлькин продал эту картошку. Гошка резко развернул машину и остановил ее возле низкого заборчика. За заборчиком светилось окно. За окном сидел Анатолий. Гошка постучал. – Гошка?! Ты чего? – Анатолий открыл окно. – Давай сюда. – Сейчас обуюсь. Он вышел в сапогах и в нижнем белье. Потом они долго разговаривали в кабине. Гошка рассказал ему о Тюлькине и картошке. Анатолий посоветовал Гошке завтра же пойти к председателю. – А то мало ли чего! Втянет тебя Тюлькин в какую-нибудь историю. – Анатолий открыл дверцу. – Подожди. Понимаешь… Мне Тюлькин про Саньку что-то наговорил. Врет, конечно. Но все-таки… Анатолий ответил не сразу: – Знаешь, Гошка… Я тебе не хотел говорить… Не врет Тюлькин. Санька уезжает. – Уезжает? Куда? – В Москву за песнями. 28 А дело было так. О своем разговоре с Вадимом Санька рассказала Лизке. Голова Лизки была занята мыслями о предстоящем замужестве, и Лизка, не разобравшись толком, решила: Санька уезжает с Вадимом учиться на артистку. Об этой новости Лизка рассказала Полине Тюлькиной, та передала это Пелагее Бородавке, Пелагея – Яковлевне, а той только скажи! Яковлевна стояла у колодца и, размахивая пустым ведром, говорила: – Пишла я утречком корову выгонять. Ще остановылась, думаю: чи Иван до Каражар погонэ стадо, чи до Кайнарив. Дывлюсь: Санька со стэпу идэ, а за нэю Вадим… Бабы, окружив Яковлевну, молча вздыхали и осуждающе покачивали закутанными в платки головами: нехорошо. Через два дня все в Поповке знали, что Санька с Вадимом уезжает в Москву. Сама Санька узнала об этом позже всех. Так вот почему Гошка не здоровается с ней! Вот почему, когда она пытается заговорить с ним, он молча проходит мимо! Что же делать? Посоветоваться с Лизкой? Но что может посоветовать Лизка? «Я ему докажу», – подумала Санька и направилась к дому Яковлевны. Что она ему докажет и как докажет – Санька пока не знала. 29 Гошка стоял на улице возле калитки и курил. Капля упала на кончик сигареты и потушила ее. Пошел дождь. Гошка вернулся в хату, одетый упал на кровать и, не снимая сапог, положил ноги на табуретку. Яковлевна, вытаскивая из печки казанок с борщом, посмотрела на Гошку неодобрительно и что-то проворчала себе под нос. – Яковлевна, – попросил Гошка, – сбегай к продавщице, принеси пол-литра. – Пол-литра? – удивилась Яковлевна и поставила казанок обратно в печку. Она долго думала, что бы это значило, потом сказала нерешительно: – Так вона ж тэпэр дома нэ продае. Як ото рэвизия була… Ще прыизжаи такий товстючий мужчина… – Яковлевна, сходи. А я тебе завтра сено перевезу. – Зараз, – тут же согласилась Яковлевна. Закутавшись в платок, она вышла из хаты. До дому продавщицы было ходу не больше пяти минут. Пять туда, пять назад, пять на разговоры. Прошло пятнадцать минут – Яковлевны не было. В дверь постучали. Гошка не пошевелился. Дверь заскрипела, и через зеркало он увидел, что в комнату просунулась голова Саньки, покрытая мокрой газетой. – Можно? Гошка вытащил из кармана сигарету и спички. Закурил. – Гоша, мне надо с тобой поговорить. – Поговорить? – Он стряхнул пепел. – Поговорить можно. Сейчас как раз такое время: дождь, делать нечего. – Гошка, я знаю, что обо мне рассказывают… В это время вошла Яковлевна. Покосившись на Саньку, она поставила бутылку на стол и положила сдачу – рубль с мелочью. – Вот видишь, Яковлевна, я же знал, что у меня будут гости. – Гошка встал, подошел к буфету. – Так что про тебя рассказывают? Санька посмотрела на Яковлевну и промолчала. Яковлевна дипломатично удалилась, однако не очень далеко, чтобы не пропустить чего-нибудь в этом любопытном разговоре. Гошка достал два стакана, тарелку с солеными огурцами, кусок хлеба. – Садись, пить будем. Санька стояла. – Ах да, ты не пьешь. Ну тогда я пить буду. Он поднес стакан ко рту. Запах водки ударил в нос. Гошка поморщился и хотел поставить стакан, но Санька стояла рядом. Гошка задержал дыхание и выпил всю водку залпом. – Значит, поговорить? Это интересно. Правда, поздновато уже. Спать чего-то хочется, – Гошка потянулся. – Может, в другой раз, а? Или лучше так: ты мне напишешь письмо, я тебе отвечу, будем переписываться. – Значит, ты не хочешь со мной говорить? – Глаза Саньки были полны слез. Она рванулась к дверям, но тут же остановилась. – Я ухожу, – тихо сказала она. Гошка, не оборачиваясь, ткнул вилкой в огурец. – Я ухожу, – нерешительно повторила Санька. – Ах да… Тебя проводить? Желаю удачи. Заходи как-нибудь еще. Выскочив из комнаты, Санька изо всей силы хлопнула дверью. Гошка долго смотрел на дверь, потом подошел к кровати и, уткнувшись в подушку, заплакал тихо и беспомощно, как плачут больные дети. Яковлевна, изумленная, постояла в дверях, потом на цыпочках подошла к столу и унесла недопитую водку в буфет. На другой день Санька не вышла на работу. Не дождавшись ее, Лизка решила зайти к ней домой, узнать, в чем дело. Посреди комнаты на табуретке стоял раскрытый чемодан. Санька укладывала вещи. – Ты чего это? – спросила Лизка. – Что? – Ну вот это. – Лизка показала глазами на чемодан. – Уезжаешь, что ли? – Уезжаю, – хмуро сказала Санька. – Значит, едешь? – Лизка вздохнула. – С Вадимом, значит? – А хоть бы и так, – не оборачиваясь, сказала Санька. – Тебе-то что? 30 Нa общем собрании Тюлькин признался, что продал машину картошки спекулянту из города. Но, сказал Тюлькин, это было с ним в первый раз и он возместит колхозу стоимость проданной картошки. Ему поверили и решили дело в суд не передавать. На собрании решено было в ближайшие дни провести на складе ревизию. Когда комиссия, выделенная для этой цели, подошла к складу, оказалось, что на дверях нет пломбы. Очевидно, сорвал кто-то ночью во время дежурства дяди Леши. Тюлькин принимать склад отказался. Дядя Леша переминался с ноги на ногу и, время от времени поправляя висевшее за спиной ружье, растерянно хлопал покрасневшими веками. Часа через два приехали в Поповку два милиционеpa с собакой. Синяя с красной полосой машина стояла возле правления. Пожилой старшина-казах разговаривал с председателем. Молоденький, с черными усиками сержант держал овчарку на поводке и охотно рассказывал: – Ведь это собака ученая. Полтора года на курсах была. Кого хошь поймает. – А мясо ей дать – будет есть? – спросил Аркаша Марочкин. – Что ты! – Милиционер снисходительно посмотрел на Аркашу. – Да ведь она ученая. У ей и медаль по этому делу есть. – А если конфету? – спросил Анатолий. – Будет? – Нипочем не будет. Тоже сказал – конфе-ету. Видно, сержант не терпел невежества. Анатолий вынул из кармана шоколадку и, сняв обертку, бросил конфету собаке. Собака, лязгнув зубами, поймала ее на лету. – Цыц! – крикнул милиционер, но было уже поздно. Собака благодарными глазами смотрела на Анатолия. Старшина, кончив разговаривать с председателем, подошел к сержанту и взял из его рук поводок. Он подвел собаку к дверям. Обнюхав дверь, собака бросилась в поле. Держась за поводок, старшина неуклюже бежал за ней. Возле склада собирался народ. Люди насмешливо смотрели, как милиционер с собакой кружит по полю, а когда они повернули назад, Анатолий сказал сержанту: – Ученая! Так и я бегать умею. Сержант промолчал. Старшина и собака вернулись. И вдруг неожиданно для всех собака бросилась на Тюлькина. Старшина оттянул ее к себе и, быстро надев намордник, снова отпустил. Собака уперлась передними лапами Тюлькину в грудь, рычала и даже через намордник пыталась ухватить его за горло. – Ты срывал пломбу? – грозно спросил запыхавшийся старшина. – Я, – бледнея, признался Тюлькин. Его посадили в машину. – Он, понимаешь, зря признался, – пояснил молоденький милиционер, запирая снаружи дверцу. – Собака так и так должна была на него броситься. Ставил-то пломбу он. 31 Анатолий и Гошка шли по берегу Ишима. Дул холодный, порывистый ветер. Возле моста, стоя на большом плоском камне, голый по пояс, умывался Вадим. Он изображал из себя закаленного человека. – Слушай, – сказал Гошке Анатолий, – почему бы тeбе не дать этому, который в шахте потел, по шее? – Зачем? – За Саньку. Или просто из любопытства. Посмотреть, как это ему понравится. Надо ж ему знать, что иногда можно получить по шее. Пойдем? Я помогу. – Да нет уж, не надо. – Ну тогда я пойду один. – Как хочешь. – Гошка повернул к дому. Когда Анатолий подошел к мосту, Вадим уже умылся и растирал загорелую грудь мохнатым полотенцем. Анатолий подошел ближе. – Приветствую тебя, пустынный уголок, – сказал он Вадиму. – Привет. – Ну как жизнь? – Хорошо. – Вадим поежился и накинул полотенце на плечи. Кисточки бахромы затрепетали на его закаленной груди. – Ветер. – Ничего, мне не холодно, – успокоил его Анатолий и застегнул верхнюю пуговицу телогрейки. – Значит, уезжаешь? – Уезжаю, – сказал Вадим и сделал шаг в сторону дороги. – Извини. – Ничего, я не тороплюсь, – сказал Анатолий, загораживая дорогу, – приятно иногда поговорить с образованным человеком. Между прочим, я сейчас советовался с Гошкой, дать тебе по шее или не надо. Мы решили, что один раз можно. – Да? – Щеки Вадима стали принимать зеленоватый оттенок, но сам он держался довольно спокойно. – За что, если не секрет? – Не секрет, – сказал Анатолий. – Ты что девке мозги крутишь? Куда она поедет? Что ее там ждет? – Да я разве ее заставляю? Я ей дал совет, и ее личное дело, выполнять его или нет. По-моему… – Ну что по-твоему? Сам не можешь здесь жить, так другим не мешай. Зачем ты сюда приехал? Вадим задумался. – Ну, видишь ли… мне кажется… Я приехал сюда… чтобы делать здесь то, что все. И ты, и я, и Гошка. Все мы здесь делали одно общее дело, и никакой разницы в этом между нами нет. – Есть разница, Вадим, – сказал Анатолий. – Разница в том, что ты приехал сюда опыт получать, а мы здесь живем. Понял? – Неожиданно для себя самого он повысил голос: – Ты думаешь, я не знаю, как ты делал это общее дело? Я и про письмо знаю. – С чем тебя и поздравляю. – Вадим криво улыбнулся. Анатолий подступил ближе к Вадиму. – Слушай, ты… – сказал он ему. – Я тебе не Гошка. Я больной, я нервный, у меня справка есть. Вадим что-то хотел сказать, но в нужных случаях он умел быть благоразумным. – В другой раз приходи умываться в тулупе! – крикнул вслед ему Анатолий. – Поговорим. 32 В воскресенье утром Гошка сидел у окна и видел, как к правлению подъехала машина. Это Анатолий собрался везти колхозников на базар. Со всех сторон с мешками и кошелками к машине торопились женщины. Потом подошли Санька и Вадим. Вадим сначала забросил в кузов чемоданы, а потом подсадил Саньку. Прибежала Лизка. Она стояла возле машины, что-то говорила Саньке и время от времени проводила рукавом по лицу – должно быть, плакала. Когда машина тронулась, Лизка долго еще стояла на дороге и махала рукой. В это время в комнату вошла Яковлевна. – Там шо робыться, шо робыться, – сказала она, стаскивая с головы платок. – Вен вэщи опысують. Стоить Сорока… – Что? Чьи вещи? – Та я ж кажу: Тюлькиных. Стоить Сорока, всэ пыше, пыше. Всэ, каже, конфискуемо. Будэм, каже… Гошка схватил в руки бушлат, поискал глазами шапку, но, не найдя ее, махнул рукой и выбежал на улицу. Возле хаты Тюлькина стоял самосвал Павла-баптиста. Сам Павло в надвинутой на уши кожаной фуражке сидел в кабине и смотрел, как двое колхозников пытались втащить в кузов объемистый и тяжелый пружинный матрац. – Осторожней, а то борт пошкрябаете! – Павло выгнулся из кабины и еще глубже натянул на голову фуражку. Гошке попался навстречу Микола, который вытаскивал спинки от кровати. В хате было еще несколько колхозников во главе с Сорокой. Сорока, раскрыв на подоконнике ученическую тетрадку, писал толстой авторучкой: «Опись имущества гр. Тюлькина Н. А.» Ручка писала плохо, Сорока встряхивал ее, разбрызгивая по крашеному полу зеленые чернила. В соседней комнате безнадежно голосили Макогониха и Полина. Гошка подскочил к Сороке: – Ты что делаешь? Зачем это? – А я не знаю, – флегматично ответил Сорока, – мне что сказано, то я и делаю. Услыхав Гошкин голос, из соседней комнаты выскочила Полина. Она была в одной рубашке, распатланная. От злости Полина даже плакать перестала. Виновником всего она почему-то считала Гошку. – Ага, прыйшов! – закричала она, раздувая ноздри и нелепо размахивая руками. – Прыйшов, да? Выслужився? На вот тоби! – Гошке в руки полетело зеленое плиссированное платье. – Може, ще шо-нэбудь визьмэшь? Може, шифанер тоби дадуть? Гошка держал в руках легкое платье и смотрел, как бьется на покрасневшей шее Полины голубая жилка. Потом неожиданно сорвался с места и, швырнув в сторону платье, бросился к выходу. Петр Ермолаевич Пятница болел. Возле кровати на стуле лежали какие-то порошки, стоял стакан воды. На спинке стула висел черный с потертым воротником пиджак. На левом борту пиджака – орден Красного Знамени с облупившейся местами эмалью. – Лежите?! – закричал Гошка, врываясь в комнату. – Там у людей вещи описывают, а вы лежите и ничего не знаете! – Погоди, погоди, не кричи, – поднимаясь на подушке, сказал Пятница. – Во-первых, на больных и старых не кричат. Во-вторых, я все знаю, и нечего паниковать. – Знаете?.. – Гошка растерялся, посмотрел на вспотевшую лысину председателя, на пиджак, на облупившийся орден. – Как же так, Петр Ермолаевич? – совсем тихо спросил он. – Знаете и лежите! – Ты, Георгий, не смотри на меня так, – сказал Пятница, опуская глаза. – Тут дело серьезное. Я звонил в район. Говорил со следователем. Понимаешь, Тюлькин сам признался, что наворовал в колхозе тысяч на пятьдесят. Следователь говорит, что по суду вещи все равно конфискуют. Вот я и решил описать все это, пока Полина не припрятала. – Петр Ермолаевич, а разве семья виновата, что Тюлькин – вор? Разве они должны за него отвечать? – Ну, тут трудно сказать, кто за кого отвечает. Тюлькин ведь деньги домой приносил. – Какие деньги он приносил? Вы ведь сами знаете, что у него баба была в городе. Да и пил он. – Ну ладно, Яровой, – рассердился председатель. – Нечего нам тут с тобой антимонии разводить. Я знаю одно – раз человек украл, с него надо получить. Вот так. – Ну как же… – Не знаю, Яровой, ничего не знаю. На то есть законы, которые все мы должны выполнять. Гошка посмотрел председателю в глаза, повернулся и, сгорбившись, пошел к выходу. Он уже взялся за ручку двери, но остановился: – Петр Ермолаевич! – Да? – Петр Ермолаевич! – Гошка вернулся. – Вот вы часто рассказываете про Первую Конную. А если бы там так делали? Пятница приподнялся в постели. – Ты, Георгий, мне в душу не лезь, – сказал он хмуро. – Тоже заладил: в Первой Конной, в Первой Конной. Много ты понимаешь. Молод еще. Глуп. Гошка ничего не ответил и опять направился к выходу. – Погоди, – сказал Пятница. Гошка остановился. – Пойди-ка сюда. – Председатель посмотрел ему в глаза. – А может, ты и не глуп. Может, это я… не понимаю чего-то. Чего-то путается в голове… Старею, что ли… Ладно, Георгий, сейчас пойдем разберемся. Пятница взял со стула брюки и просунул в них белые худые ноги. 33 Всю ночь шел снег. Но никто этого не знал. Люди спали, и снились им разные сны. А утром проснулись, выглянули в окошки и увидели – первый снег. Утром прибежал Анатолий. В зимней шапке, с фотоаппаратом через плечо. – Гошка, вставай! Пойдем фотографироваться. Он тормошил Гошку до тех пор, пока тот не поднялся. Достал из шкафа тщательно отутюженный костюм. Анатолий нетерпеливо ожидал, пока Гошка оденется. – Да кто ж так галстук повязывает! В Москве сейчас тонкие узлы носят. Ну чего ты опять хмуришься? Подумаешь – уехала девка. Ну и уехала, другую найдешь. Сама ведь она виновата. – Сама… А знаешь, что мне Лизка вчера сказала?.. Все это брехня. Ничего у Саньки с Вадимом не было. И вообще она не с Вадимом уехала, а в свой город, к родным. Они вышли на улицу. Все было в снегу – поля, крыши, стога сена. Фотографировали друг друга сначала у речки, потом возле мельницы, напоследок дома. А вечером пошли они в клуб. В клубе играла радиола, кружились пары. Илья Бородавка сидел один в библиотеке и подбирал пластинки. Вступив в прежнюю должность, Илья снова задвинул в угол рояль и положил на крышку табличку «Руками не трогать». Но больше ничего менять не стал. Илья понимал, что сравнения с Вадимом ему не выдержать, и все-таки был несказанно обрадован тем, что клуб снова в его распоряжении. Кроме того, была у Ильи еще одна радость, которой он тут же поспешил поделиться с Гошкой: – Слышь, Гошка, Пелагея-то моя ездила в город. А врач ей сказал: «Вы, говорит, на втором месяцу». На втором месяцу, – повторил Илья и кашлянул в кулак, должно быть, от смущения. Они снова вернулись в клуб и долго смотрели на танцующих. Аркаша Марочкин, одетый в новенькое полупальто, кружил раскрасневшуюся от счастья Лизку. Только позавчера они расписались, и на заседании правления было решено дать им полдома. Правда, Лизка хотела получить целый дом, но из этого ничего не вышло. В перерыве между двумя танцами Лизка подошла к Гошке: – Гошка, председатель сказал, что ты завтра со мной в город поедешь. Там гардеробы по тыще двести я видела. – Ладно, – сказал Гошка, – съездим. – Ну вот и хорошо, – обрадовалась Лизка. – Значит, прямо утречком и подъезжай. Четвертый дом от краю. – Знаю, – сказал Гошка и подошел к Анатолию: – Пойдем домой. – Побудем еще немного. – Да чего тут делать? Пошли. Вышли на улицу. Было совсем темно. Сквозь разрывы в облаках редкими кучками млели звезды. Гошка включил фонарик, и по снегу запрыгал широкий, едва заметный желтый круг. – Надо сменить батарейку, – сказал Анатолий. Гошка не ответил. Они шли, и каждый думал о своем. – Ты, Гошка, я думаю, смог бы, – неожиданно сказал Анатолий. – Что – смог бы? – Подвиг совершить. – Подвиг? Нет, наверно, не смог бы. – Гошка вспомнил, что когда-то об этом же его спрашивала Санька. – Где уж, – вздохнул он. – Даже с Санькой быть человеком не смог. А тут… Возле дома Ильи Бородавки они попрощались, и Гошка один пошел домой. – Стой! Кто идет? – грозно окликнули его возле склада. Дядя Леша стоял у самых дверей и держал ружье наготове. – Это я, дядя Леша, – сказал Гошка, подходя. – Стоишь? – Стою, – неохотно сказал дядя Леша. – При бломбе стою. – Я около тебя посижу здесь, ладно? Дядя Леша заколебался, но отказать не посмел: – Посиди, чего уж. Гошка смахнул со ступеньки снежок и сел. – Слухай, Гошка, – нарушил молчание сторож, – вот если баба моя в пятьдесят годов работу бросила, пенсию ей будут платить? Ты не узнавал? – Не узнавал, – сказал Гошка. – Дядя Леша, от тебя Яковлевна никогда не уходила? – Уходила? Как это – уходила? – Ну, может, ты ее обидел когда. – Обидел? Зачем мне ее обижать? Ну бывало, конечно, в молодости, побьешь по пьяному делу, а чтоб обижать – нет, не обижал я ее. – Ну ладно. – Гошка встал. – Пойду спать. 34 Основные работы в колхозе давно закончились, но на току еще шумели автопогрузчики и зернопульты. Колхозники счищали с буртов пшеницы тонкий слой снега и грузили зерно на машины. Прямо с элеватора Гошка подъехал к хозяйственному магазину, где его ожидали Лизка и Аркадий. Они купили только шифоньер, а диван, который продавался в магазине, Лизке не понравился: он был без зеркала. А еще Лизка купила на базаре матерчатый коврик, на котором были изображены непроходимые джунгли и полосатый тигр с оскаленной пастью. Лизка показала коврик Гошке. – Ничего. Хорошо бы еще сюда лебедя, – пошутил Гошка. – Так тут же тигра. Она его съест. Картины понимать надо, – укоризненно заметила Лизка. – Слышь, Гоша, а я тут на почту ходила… – Ну и что? – Да ничего. Письмо от Саньки получила. – Письмо? Что ж она пишет? – Гошке хотелось показать, что письмо его мало интересует, но это ему не удалось. – Чего пишет-то? Да так… ничего особенного. Ребят, говорит, у нас много, и все больше летчики да инженера. – Лизка посмотрела на Гошку и пожалела. – Ладно, так просто, для шутки. Ты бы ей написал письмо – может, вернется. На вот адрес. Лизка оторвала нижнюю часть конверта и подала Гошке. Гошка положил адрес в карман гимнастерки. Потом он открыл задний борт и влез в кузов, а Аркаша подавал ему шифоньер снизу. Шифоньер был тяжелый, дубовый, и Аркаша никак не мог его осилить. Лизка, скрестив руки на груди, стояла в стороне и командовала: – Да ты его споднизу, споднизу бери! – Ты лучше подсобила б, – хмуро заметил Аркадий. – Мне нельзя тяжелое подымать, я женщина, – сказала Лизка. Когда шкаф был погружен, Гошка получил последние указания: – Гошка, ты там это… разгрузишь с кем-нибудь, а мы тут еще походим по магазинам. Лизка взяла Аркашу под руку и повела по улице. Гошка вынул из кармана обрывок конверта и еще раз посмотрел на адрес, который был написан Санькиной рукой. Значит, она и правда ни в какую Москву не поехала. Может, еще вернется… Было тепло. Таяло. Следы автомобильных колес пожелтели. Гошка остановил машину возле дорожного щита, что стоял на обочине, и, подойдя к нему, долго смотрел на прямые крупные буквы, которыми было написано одно слово: «ПОПОВКА». Потом нашарил в кармане угловатый осколок мела и написал внизу: «МЫ ЗДЕСЬ ЖИВЕМ. Г. ЯРОВОЙ». Впереди послышался шум моторов. Гошка посмотрел на свою надпись и стер ее рукавом. Шум нарастал. По дороге в сторону Актабара шли машины, груженные хлебом. Хочу быть честным Мой друг, мой друг надежный, Тебе ль того не знать: Всю жизнь я лез из кожи, Чтобы не стать, о Боже, Тем, кем я мог бы стать… (Генри Лоусон, австралийский поэт) 1 Каждое утро без четверти семь на моем столе звонит будильник, напоминая мне о том, что пора вставать и идти на работу. Ни вставать, ни идти на работу я, естественно, не хочу. На дворе еще ночь, и забрызганное дождем окно едва видно на темной стене. Я дергаю шнур выключателя и несколько минут лежу при свете, испытывая первобытное желание чуточку подремать. Потом опускаю на пол ноги – сначала oдну, потом другую. С этого момента начинается медленный процесс превращения меня в современного человека. Сначала я сижу на кровати и, бессмысленно глядя в какую-то неопределенную точку на противоположной стене, почесываюсь и вздыхаю, широко раскрывая poт. Во рту противно, в груди клокочет – должно быть, оттого, что я слишком много курю. Болит сердце. Вернее, не болит, просто я чувствую его. Кажется, что под кожу вложили круглый булыжник. Если бы кому-нибудь со стороны посчастливилось наблюдать меня в эту минуту, я думаю, он получил бы немалое удовольствие. Вряд ли на земле бывает что-нибудь более нелепое, чем мое лицо, моя фигура и та поза, в которой я нахожусь в это время. Потом я начинаю шевелить босыми пальцами, развожу в сторону руки и делаю другие манипуляции. На полу под батареей лежат гантели, которые я купил в прошлом году. Они покрыты толстым слоем пыли и кажутся большими, чем на самом деле. Я давно уже ими не пользуюсь, и то, что они покрылись пылью, меня несколько оправдывает – не хочется пачкать руки. А когда-то я умел и заниматься гимнастикой, и выбегать на улицу при скатке, автомате и всей другой амуниции через три минуты после подъема. Старшина Шулдыков, который первым учил меня этому, говорил, бывало: «Вы у меня и на гражданке будете за три минуты вскакивать. Я вас этому научу. Это моя цель жизни». Если другой цели у него не было, можно считать, что жизнь старшины Шулдыкова прошла совершенно бесследно. Размышляя об этом, я провожу рукой по щеке и обнаруживаю, что мне не мешало бы побриться. Щетина лезет из меня с поразительной быстротой. Тот, кто видит меня вечером, ни за что не может поверить, что утром я был выбрит до блеска. Бриться я начал лет с шестнадцати, и еще в школе меня прозвали «волосатый человек Андриан». Электрическая бритва «Нева» жужжит так сильно, что пенсионер Иван Адамович Шишкин просыпается за стеной и начинает деликатно покашливать, намекая на то, что хулиганить в моем возрасте стыдно. Помочь ему я ничем не могу и мужественно продолжаю начатое дело, пользуясь при этом небольшим круглым зеркалом в железной оправе. Откровенно говоря, зеркало приносит мне мало радости. Из него на меня смотрит человек отчасти рыжий, отчасти плешивый, более толстый, чем нужно, с большими ушами, поросшими сивым пухом. В детстве мать говорила мне, что такие же большие уши были у Бетховена. Вначале надежда на то, что я смогу стать таким, как Бетховен, меня утешала. В ранней молодости я стыдился своих ушей. Теперь я к ним привык. В конце концов, они не очень мешали мне в жизни. Побрившись, я иду в ванную, долго и старательно умываюсь водой, холодной настолько, что пальцы краснеют и перестают разгибаться. Потом надеваю резиновые сапоги, свитер, пиджак, прорезиненный плащ, лохматую кепку и выхожу на лестницу. Из почтового ящика, который висит на дверях, вынимаю письмо. Это письмо от матери. Я его прочту на работе. 2 На дворе начало октября. Небо сплошь затянуто тучами. Рассвет еще не наступил и, кажется, никогда не наступит. Трудно поверить, что солнечные лучи могут пробиться сквозь эту непроницаемую серость. А город уже живет. Тысячи людей, подняв воротники или раскрыв зонтики, бегут по улице, осаждают сверкающие от дождя автобусы, ныряют в проходную табачной фабрики. Посмотришь на них – и страшно становится: откуда столько народу? Большая толпа стекается к переходу, готовая ринуться в первый же просвет между потоками автомобилей, которым, кажется, тоже нету конца. В этой толпе я пересекаю широкую улицу и попадаю в большой полустеклянный, полуметаллический колпак – кафетерий, или попросту забегаловку. Внутри забегаловки буфетная стойка, несколько высоких столиков на железных ногах. Цементный пол усыпан толстым слоем серых опилок. Длинная очередь тянется вдоль буфета. Люди топчутся, ежатся, потирают руки. От намокших плащей и пальто поднимается пар. За стойкой возвышается Зоя – высокая девушка с гладкой прической. Она бросает мелочь в пластмассовую тарелку, выдает сдачу, бойко орудует блестящими рычагами кофейного агрегата. Может быть, ей кажется, что она стоит у пульта управления атомным кораблем. Увидев меня, Зоя радостно улыбается, открывая красивые ровные зубы. Едва ли я нравлюсь ей. Ее улыбка объясняется более просто – я ее постоянный клиент. – Вам – как всегда? – спрашивает Зоя. – Как всегда, – говорю я. В обмен на протянутый ей полтинник она выдает мне сосиски с капустой, кофе с молоком и булочку с маком. Очередь шумит и волнуется, но Зоя успокаивает ее: – Это наш работник. – И улыбается. Может быть, я ей действительно нравлюсь. В этом нет для меня ничего неожиданного, я нравлюсь многим женщинам, потому что я высокий и сильный, хорошо зарабатываю и не злоупотребляю спиртными напитками. 3 Недалеко от последней остановки автобуса начинается большое пространство, разгороженное дощатыми заборами. Это наши местные Черемушки. На одном из заборов висит большой фанерный щит с надписью: «СУ-1. Строительство ведет прораб т. Самохин». А рядом афиша: «Поет Гелена Великанова». Тов. Самохин – это я. Гелена Великанова никакого отношения ко мне не имеет, просто рекламбюро решило использовать свободную полезную площадь. Гастроли певицы кончились, вчера она уехала из нашего города. Скоро афишу снимут. Щит с моей фамилией тоже исчезнет. Дом, который я строю, почти готов к сдаче. Вот он стоит за забором пока что пустой, с потемневшими от дождя стенами из силикатного кирпича. Неподвижный башенный кран тянет шею в мутное осеннее небо. Кран мне уже не нужен, надо будет вызвать из треста «Строймеханизация» монтажников, пускай его разберут. В правом крыле здания на одной из дверей первого этажа четвертой секции висит бумажная табличка: «Прорабская». Здесь я обычно и нахожусь ежедневно с половины восьмого до пяти. Довольно часто меня здесь можно найти и в десять, и в одиннадцать, и в двенадцать ночи, потому что рабочий день у меня не нормирован. В прорабской накурено – дым коромыслом. Свет лампочки едва пробивается сквозь плотные слои дыма. Рабочие, собравшиеся здесь, разместились кто на табуретках, кто на длинной скамейке, кто просто на корточках вдоль стен и у железной печки. Звено штукатуров Бабаева в полном составе лежит на полу. – Хотя бы форточку открыли, – ворчу я, пробираясь к столу, стоящему у окна. Никто не обращает на меня никакого внимания, я открываю форточку сам. Дым постепенно рассеивается. С улицы тянет сыростью. До начала работы еще полчаса, каждый проводит их как умеет. Бригадир Шилов сидит на ящике из-под гвоздей и сушит у печки портянки. Бабаев листает книгу, готовясь к занятиям в университете культуры, подсобница Катя Желобанова рассказывает своей подруге Люсе Маркиной, что летом на пляже видела артиста Рощина и что он, оказывается, лысый, а когда поет по телевизору, наверное, надевает парик. У окна стоит Дерюшев – толстый рыхлый увалень в армейском бушлате. Сопя от натуги, он пытается согнуть железный ломик, вставленный одним концом в щель между ребрами батареи парового отопления. Рядом с ним паркетчик Шмаков, прозванный Писателем за то, что зимой ходит без шапки. – Давай-давай, – подзадоривает он Дерюшева. – Главное – упирайся ногами. – Ты что делаешь? – спрашиваю я Дерюшева. Дерюшев вздрагивает и застенчиво улыбается. – Да ничего, Евгений Иваныч, балуемся просто. – Эх, Дерюшев, Дерюшев, – сокрушенно вздыхает Писатель, – с такой будкой не можешь ломик согнуть. Придется, видно, тебя к Новому году на сало зарезать. Вот Евгений Иваныч запросто согнет, – подзадоривает он меня. Он обращается ко мне слишком фамильярно, мне хочется его одернуть, но я думаю: «А почему бы, в самом деле, не попробовать свои силы? Есть еще чем похвастаться». – А ну-ка дай. Я беру у Дерюшева ломик, кладу на шею и концы его тяну книзу. Чувствую, как гудит в ушах и как жилы на шее наливаются кровью. Согнутый в дугу ломик я бережно кладу на пол. И не могу удержаться, чтобы не спросить: – Может, кто разогнет? – Вот это сила, – завистливо вздыхает Дерюшев и незаметно пробует свои рыхлые мускулы. Катя Желобанова смотрит на меня с нескрываемым восхищением. Артист Рощин вряд ли согнул бы ломик на шее. А я задыхаюсь. Сердце колотится так, словно я пробежал десяток километров. Что-то со мной происходит в последнее время. Чтобы скрыть одышку, сажусь за стол, делаю вид, что роюсь в бумагах. Писатель продолжает донимать Дерюшева. – Вот, Дерюшев, – говорит он, – кабы тебе такую силу, ты б чего делал? Небось в цирк пошел бы. Скажи, пошел бы? – А чего, – задумчиво отвечает Дерюшев, – может, и пошел бы! – А я думаю, тебе и так можно идти. Тебя народу за деньги будут казать. Каждому интересно на таку свинью поглядеть, хотя и за деньги. Писатель смеется и обводит глазами других, как бы приглашая посмеяться с ним вместе. Но его никто не поддерживает, кроме Люси Маркиной, которая влюбленa в Писателя и не скрывает этого. – Шмаков, – говорю я Писателю, – в третьей секции ты полы настилал? – Ну я. А что? – он смотрит на меня со свойственной ему наглостью. – А то, – говорю я. – Паркет совсем разошелся. – Ничего, сойдется. Перед сдачей водичкой польем – сойдется. – Шмаков, – задаю я ему патетический вопрос, – у тебя рабочая гордость есть? Неужели тебе никогда не хочется сделать свою работу по-настоящему? – Мы люди темные, – говорит он, – нам нужны гроши да харчи хороши. Он говорит и ничего не боится. Уговоры на него не действуют, угрожать ему нечем. На стройке каждого человека берегут как зеницу ока. Да и не очень-то сберегают. Приходят к нам демобилизованные да те, кто недавно из деревни. Придут, поработают, пообсмотрятся и сматываются – кто на завод, кто на фабрику. Там и заработки больше, и работа в тепле. Вот сидит перед печкой Матвей Шилов. Он разулся и сушит портянки и думает кто его знает о чем. Может быть, сочиняет в уме заявление на расчет. Но такие, как Шилов, уходят редко. На стройке он уже лет двенадцать. И он привык, и к нему привыкли. Я смотрю на часы: стрелки подходят к восьми. – Все в сборе? – спрашиваю у Шилова. Он медленно поворачивает голову ко мне, потом так же медленно обводит взглядом присутствующих. – Кажись, все. – Кончайте перекур, приступайте к работе. – Щас пойдем, – нехотя отвечает Шилов и начинает наматывать портянки. Обувшись, встает, топает сначала одной ногой, потом другой и только после этого достает из-за печки молоток, протягивает его Писателю: – Пойди вдарь. Тот послушно выходит и ударяет. Вагонный буфер, подвешенный на проволоке к столбу электроосвещения гудит, как церковный колокол, возвещая начало рабочего дня. Все постепенно выходят. 4 «Дорогой сыночек! Вот уже две недели от тебя нет никаких известий, и я просто не знаю, что и подумать. До каких пор ты будешь меня мучить? Вчера мне приснилось, что ты идешь босиком по снегу. Я снам не верю, но, когда дело касается тебя, невольно начинаю волноваться. В голову приходят такие страшные мысли, что даже боязно о них говорить. Все думается, уж не заболел ли ты или, не дай бог, не попал ли под машину…» Это пишет моя мама, бывшая учительница, ныне пенсионерка. Она и раньше любила получать письма, а теперь тем более. А что я буду писать? Каждый день одно и то же. Без четверти семь – подъем. В восемь – начало работы. С двенадцати до часу – перерыв. В пять – конец рабочего дня. В полшестого – совещание у начальника СУ. Что касается попадания под машину, то об этом cooбщил бы отдел кадров или ОРУД: им за это деньги платят. «…У меня ничего нового, если не считать того, что позавчера на собрании актива меня избрали председателем домового комитета. Ты, конечно, относишься к таким вещам скептически, а мне это было очень приятно. На днях случайно встретила на улице Владика Тугаринова. Приехал в отпуск с женой. Он теперь стал такой важный. Недавно его назначили начальником какого-то крупного строительства в Сибири. Спрашивал о тебе. Взял адрес, обещал написать». За всем этим, как говорят, есть свой подтекст: Владик не способнее меня, во всяком случае, по математике успевал много хуже, а теперь он большой начальник. Я бы тоже мог высидеть себе приличную должность, если бы не мотался с места на место. Мама не учитывает только того обстоятельства, что Владик получил диплом (а в институт мы с ним поступали вместе) в сорок четвертом году, когда я валялся в борисоглебском госпитале. Конечно, Владик не виноват, что его не взяли на фронт: у него еще в десятом классе была близорукость минус восемь. Но и я не виноват, что был только студентом-практикантом в то время, когда Владик был уже начальником ПТО. После института я, конечно, мог бы сидеть на одном месте. Но я работал на Сахалине, в Якутии, на Печорстрое и даже на целине – строил саманные домики. Кто знает, может, я и здесь продержусь недолго? 5 В это время раздается телефонный звонок. Мне звонят много раз, и это обычно не вызывает во мне особых эмоций. Но сейчас каким-то чутьем я угадываю, что разговор кончится неприятностью. У меня нет никаких оснований так думать, просто я это чувствую. Поэтому я не снимаю трубку. Пусть звонит – посмотрим, у кого больше выдержки. Я закуриваю, выдвигаю ящик стола, просматриваю наряды. У того, кто звонит, выдержки больше. Я снимаю трубку и слышу голос Силаева – начальника нашего стройуправления. – Самохин, ты что ж это к телефону не подходишь? – По объекту ходил. Не знал, что вы звоните. – Знать надо. Должен чувствовать, когда начальство звонит. – Это я чувствую, – говорю я, – только не сразу. Немного погодя. – В том-то и дело. Научишься чувствовать вовремя – большим человеком будешь. Что-то он сегодня больно игрив. Не люблю, когда начальство веселится не в меру. – Слушай, Самохин, – переходит на серьезный тон начальник, – ты бы зашел, поговорить надо. – О чем? – Узнаешь. Не телефонный разговор. – Хорошо. Сейчас обойду объект… – Ну давай, на одной ноге. Как же, разбежался. Я выхожу из прорабской, поднимаюсь на четвертый этаж. На лестничной площадке стоит Шилов, водит вдоль стены краскопультом. Голубая струя со свистом вырывается из бронзовой трубки, краска ровным слоем покрывает штукатурку. Сам Шилов тоже весь в краске – шапка, ватник и сапоги. – Ну что, Шилов, – спросил я, – портянки высушил? – Высушу на ногах. – А почему краска густо идет? – Олифы нет, разводить нечем. Будет олифа? – Будет, – сказал я, – если Богдашкин даст. – Значит, не будет, – скептически заметил Шилов. – Богдашкин не даст. – Ничего, с божьей помощью достанем. – Навряд. – Шилов сплюнул и посмотрел за окно. Я зашел в одну из квартир, осмотрелся. В общем, все, кажется, ничего, прилично. Только штукатурка не сохнет и двери разбухли от сырости, не закрываются. Если бы их вовремя проолифить, было бы все иначе. Зашел на кухню. Смотрю – у батареи, вытянув ноги, сидят Катя Желобанова и Люся Маркина. Разговаривают. О каких-то своих женихах, мороженом, кинофильмах и прочих вещах, не имеющих к их прямым обязанностям никакого отношения. А батарея, между прочим, не топится: воду еще не подключили. – И вам не холодно? – спрашиваю я. Молчат. – Ну, чего сидите? Нечего делать? – Перекур с дремотой, – смущенно пошутила Катя и сама засмеялась. – Не успели начать работу – и уже перекур. Идите в четвертую секцию, там некому кафель носить. Я говорю это ворчливым и хриплым голосом. Даже самому противно. Но я ничего не могу с собой поделать: вид сидящих без дела людей раздражает меня. Если пришли работать, значит, надо работать, а не прятаться по углам. Больше всех меня разозлил Дерюшев. Газосварочным аппаратом он варил решетки. Я сразу заметил, что швы у него неровные и слабые. Я толкнул одну решетку – и шов разошелся. – Ты что же, – сказал я Дерюшеву, – хочешь, чтоб нас с тобой в тюрьму посадили? Дерюшев погасил пламя и поднял на лоб синие, закапанные металлом очки. – Флюс, Евгений Иваныч, слабый – не держит, – сказал он и улыбнулся, словно сообщал мне приятную новость. – И вообще тут электросваркой надо варить. – Без тебя знаю, да где ее возьмешь? Все решетки переваришь. Я потом проверю. Флюс хороший достанем. Все от меня что-нибудь требуют, и всем я что-нибудь обещаю. Одному флюс, другому олифу, третьему брезентовые рукавицы. А как все это достать? 6 Когда-то в детстве от учителя физики я узнал про Джеймса Уатта. Еще маленьким он увидел кипящий чайник, потом вырос, вспомнил про чайник и изобрел паровую машину. Услышав это, я поднял руку и спросил: – А кто изобрел чайник? Этот вопрос занимает меня до сих пор. Когда я учился в институте, разные профессора преподавали нам множество сложных наук, которые я за пятнадцать лет успел благополучно забыть. Ни эвклидова геометрия, ни теория относительности не пригодились мне в жизни, хотя наши профессора считали, что каждый из этих предметов обязательно надо знать будущему строителю. Они много знали, эти профессора, но ни один из них не смог бы решить простейшую задачу – как достать ящик гвоздей, когда их нет на складе или когда у Богдашкина неважное настроение. Богдашкин – это начальник снабжения нашего стройуправления, человек совершенно бестолковый. Пока у нас был главный инженер, отдел снабжения работал довольно сносно, был хоть какой-то порядок. Теперь главный ушел на пенсию, Богдашкиным никто не руководит, и он совсем распоясался. С утра до вечера ему звонят прорабы, выколачивая разные материалы. Богдашкин вконец запутался в этой неразберихе и решил упростить дело: посылает кому что придется. Тому, кто просил у него алебастр, он шлет электрический шнур, а тому, кто хотел иметь электрический шнур, посылает дверные ручки. Мне он недавно прислал второй газосварочный аппарат. Я долго не знал, что с ним делать, потом обменял его у Лымаря на электромотор для растворомешалки. Конечно, можно позвонить Богдашкину и спросить у него насчет олифы, но из этого едва ли что выйдет. У него никакой олифы нет, и делай с ним что хочешь, все равно ничего не добьешься. Поменяться бы с кем… Я взял клочок бумаги, сделал раскладку: Если позвонить Ермошину и обменять у него плиты на оконные блоки, вместо блоков взять у Лымаря кафель, Сидоркин уступит за кафель кровельное железо, после этого позвонить Филимонову… Ничего не выйдет. Я вспомнил, что Филимонов отдал свою олифу Ермошину, не знаю за что. А зачем Ермошину олифа, когда он еще не начинал отделку? Я смотрю на свою раскладку. Целый стратегический план. И все для того, чтобы достать одну бочку олифы. 7 Явление второе: те же и Сидоркин. Он открывает дверь и вваливается в прорабскую во всем своем великолепии – длинный, тощий, в зеленой помятой шляпе, потрепанном синем плаще и брюках неимоверной ширины. Желтые ботинки до щиколоток залеплены грязью. И в таких ботинках Сидоркин прется прямо к столу. – Хоть бы ноги вытер, – говорю я ему. – Все-таки в приличный дом входишь. – В приличных домах персидские ковры стелют под ноги. – Он садится на стул, стаскивает с себя один ботинок, вытягивает ногу. – Совсем промокли носки. – Не можешь резиновые сапоги купить? Жмешься все. – Не жмусь, – ворчит Сидоркин и жмурится. – Ревматизм у меня от этих сапог. В Карелии все в них шлепал. Он вытаскивает из моей пачки сигарету, закуривает, достает из кармана колоду потрепанных карт, лениво перекладывает их. – Сыграем? – На что? – На мешок цемента. – Не выйдет. Ты передергиваешь. – Ну давай тогда в веревочку, – он достает из кармана веревочку, складывает ее двумя кольцами, приговаривая: – Трах-бах-тарарах, приехал черт на волах, на зеленом венике из своей Америки. Кручу-верчу, за это деньги плачу. Сюда поставишь – выиграешь, сюда поставишь – проиграешь. Замечай глазами, получай деньгами. Куда ставишь? – Знаешь, Сидоркин, – говорю я, – давай я тебе подарю мешок цемента с дарственной надписью, и после этого ты сделаешь так, чтобы я тебя больше не видел. – Ну что ты, – великодушно возражает Сидоркин, – я не могу тебя лишить такого удовольствия за какой-то мешок цемента. Если ты мне подаришь парочку, пожалуй, подумаю. До чего же нахальный тип! Пока он снова натягивает свой грязный ботинок, я набираю номер Богдашкина. Там снимают трубку. – Богдашкин? – спрашиваю я. – Нет его, – меняя голос, отвечает Богдашкин и вешает трубку. – Сволочь, – говорю я и смотрю на Сидоркина. Сидоркин смотрит на меня. – Опять шутит? – спрашивает он участливо. – Но не волнуйся. Мы с ним тоже пошутим. Он подвигает к себе аппарат и набирает номер. Талантливый человек Сидоркин! Выбери он вовремя артистическую карьеру, цены б ему не было. – Алло, это Дима? – говорит он грудным женским голосом. Богдашкина я не вижу, но хорошо представляю себе, как его одутловатое лицо расплывается в сладчайшей улыбке. Старый дурак! Ему уже скоро на пенсию, а он все еще охотится за молодыми девушками. Ни годы, ни алименты, на которые уходит половина зарплаты, не могут заставить его образумиться. – Здравствуй, Дима, – ласково щебечет Сидоркин. – Это твоя маленькая Пусенька. Я уже сказала папе о нашем решении, папа хочет с тобой поговорить. Передаю папе трубку. Я беру трубку, злорадствую: – Hv что, попался? В трубке слышно тяжелое сопение – Богдашкин думает. – Кто это? – наконец спрашивает он. – Это папа твоей маленькой Пусеньки, – продолжаю я начатую Сидоркиным игру. – Чего надо-то? – Богдашкин меня уже узнал, голос у него недовольный. – Ничего особенного. Бочку олифы. – Олифы? – Богдашкин воспринимает это как личное оскорбление. – Вы ее с хлебом, что ли, едите? Я тебе на прошлой неделе отправил две бочки. Больше нет. – Может, все-таки найдешь? – прошу я без всякой надежды. – Как же, найдешь, – сердится Богдашкин. – Одному одно найди, другому другое. И все к Богдашкину. Этому нужен Богдашкин и этому Богдашкин, а Богдашкин всего один во всем управлении. В конце концов я выхожу из себя и говорю ему несколько слов на родном языке. Богдашкин не обижается, ему все говорят примерно то же самое. – Будет ругаться-то, – ворчит он довольно миролюбиво. – Высшее образование имеешь, а такие слова говоришь. Алебастру немного могу дать, если хочешь. Можно послать его еще куда-нибудь, но за это денег не платят. А алебастр – это все-таки нечто вещественное. Для обмена на что-нибудь он тоже годится. – Черт с тобой, – соглашаюсь я, – давай алебастр, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Пока я говорил с Богдашкиным, Сидоркин сидел и терпеливо ждал. Теперь поднялся. – Значит, я беру три мешка? – Совсем обнаглел, – говорю я. – Сначала один просил, потом два, теперь тебе и двух мало. – Мало, – сказал Сидоркин. – Один по дружбе, один, чтоб ты меня больше не видел, один за Богдашкина. Законно? – Ладно, – сказал я, – бери четыре мешка и проваливай. – Бусделано, – сказал Сидоркин, подражая Аркадию Райкину. – Сейчас я подошлю машину. Я тоже собрался выходить вместе с Сидоркиным, но в это время появился Ермошин, который приехал на самосвале. Он долго стоял на подножке, потом нерешительно поставил ногу на лежащую в грязи узкую доску и пошел по ней, словно канатоходец. Я и Сидоркин с интересом следили за ним, надеясь, что он поскользнется. Но он благополучно одолел одну доску, перешел на другую и явился перед нами чистенький, словно его перенесли по воздуху. Усы, бакенбарды и шляпа придают его лицу умное выражение. – Слыхал новость? – обратился Ермошин к Сидоркину. – Его назначают главным инженером, – он кивнул в мою сторону. Это было неожиданностью не только для Сидоркина, но и для меня самого. Правда, слухи о моем назначении давно ходили по тресту, но слухи оставались слухами, никакого подтверждения им не было, если не считать двух-трех намеков, слышанных мной от Силаева. – Брось, – недоверчиво сказал Сидоркин. – Что, управляющий утвердил? – Пока не утвердил, но затребовал проект приказа. Я только что от Силаева, сам слышал весь разговор по телефону. – За что бы это ему такая честь? – Сидоркин критически оглядел меня. – Толстый, рыжий и в лице ничего благородного. А тебя что ж, обошли, выходит? – Я на профсоюзную работу перехожу, – важно сказал Ермошин. – Романенко увольняется, я на его место. – Ну и валяй, – сказал Сидоркин и, поднявшись, обратился ко мне: – Значит, ты мне даешь гипсолитовые плиты? – Какие плиты? – удивился я. – Ну как же. Только что ведь мы договорились: ты даешь мне плиты, я тебе бочку олифы. Или ты на радостях ничего не помнишь? Сидоркин мне усиленно подмигивал, и я понял, что он хочет разыграть Ермошина. – Нет, – сказал я, – за одну бочку не отдам. – Это вы о чем? – с деланым равнодушием поинтересовался Ермошин. – Да так, пустяки, – пояснил я, – тут у меня завалялись гипсолитовые плиты, сотни полторы. Он хочет взять у меня за бочку олифы. Клюнет или не клюнет? Но куда же он денется? Приманка слишком аппетитно пахнет. Сто пятьдесят гипсолитовых плит! Попробуй-ка вырвать их у Богдашкина. – Я тебе могу дать полторы бочки, – наконец говорит он, стараясь не смотреть на Сидоркина. – Да тебе зачем? – говорит Сидоркин. – Ты ведь уже перегородки поставил. Вчера докладывал на летучке. – Мало ли чего я докладывал, – отмахивается Ермошин и снова поворачивается ко мне: – Ну, берешь полторы бочки? – Смеешься, что ли? Сто пятьдесят плит за полторы бочки олифы. Помажь ею себе волосы. – Но у меня больше нет. – Иди к Богдашкину. Может, он даст тебе сто пятьдесят плит. – Ну, хорошо, – решает Ермошин. – Бери две бочки – и по рукам. – Мало. Вези свои бочки Богдашкину. Я неумолим, хотя знаю, что олифы у него в самом деле больше нет. Но ведь есть на свете и другие не менее ценные вещи. В конце концов мы сходимся на том, что Ермошин дает мне еще десять пачек паркета и немного флюса для газосварки. Мы оба довольны сделкой: он думает, что ловко обвел меня вокруг пальца, я думаю то же самое о нем, и оба по-своему правы. И он, и я выжали друг из друга все, что было возможно, направив на это всю свою энергию и все свои умственные способности. Все было бы гораздо проще, если бы Богдашкин дал каждому из нас что нам полагается. Только ушел Ермошин – зазвонил телефон. Я подумал, что это опять Силаев, и попросил Сидоркина взять трубку. – Если Силаев, меня нет. Сидоркин снял трубку: – Алло. Одну минуточку. Главный инженер Самохин занят, но я попробую вас соединить… Она, – сказал Сидоркин, передавая мне трубку, и прикрыл глаза от нахлынувшего на него счастья. В трубке я услышал голос Клавы: – Это ты? – Это я. – Я тебе звоню просто так – поболтать. – Ты нашла для этого самое подходящее время, – вежливо сказал я. – Не сердись. Ты когда появишься? Я вчера ждала тебя весь вечер, потом пошла на «Иваново детство». Ты не видел? – Нет. Чего доброго, она мне сейчас начнет пересказывать содержание фильма. – Возможно, я сегодня зайду, – сказал я. – Правда? – Может быть, – уточнил я. – А сейчас, извини, я тороплюсь. Из прорабской мы вышли с Сидоркиным вместе.

The script ran 0.012 seconds.