Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Борис Васильев - Не стреляйте в белых лебедей [1973]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. «Не стреляйте белых лебедей» — роман о современной жизни. Тема его — извечный конфликт между силами добра и зла.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

Однако его опасения оказались преждевременными: в Москве Егора встретили и определили в гостиницу. Вам, вероятно, придется выступить в прениях, — сказал встречавший его молодой человек, когда они прошли в номер. — В чем? — В прениях. — Молодой человек достал бумагу, положил на стол. — Мы подготовили для вас кое-какие тезисы. Ознакомьтесь. — Ага, — сказал Егор. — А зоопарк далеко? — Зоопарк?-недоверчиво переспросил молодой человек. — По-моему, метро «Краснопресненская». Завтра в десять утра ждем в министерстве. — Загодя приду, — заверил Егор. Встречавший ушел, а Егор, наскоро перекусив в буфете, расспросил, как проехать до станции «Краснопресненская», и не очень уверенно спустился на эскалаторе в метро. В зоопарке он подолгу задерживался перед каждой клеткой, а перед слоновником замер. Вокруг менялись люди, приходили, смотрели, уходили, а Егор все стоял и стоял, сам себе не веря, что видит живого слона, Правда, слон этот не ходил по улицам, а стоял в крепко огражденном вольере, но вел себя свободно: обсыпался песком, фыркал и подбирал булки, что кидали ему дети через загородку. Егор следил за каждым движением слона, потому что очень хотел все запомнить и потом показать Кольке. Так следил, что даже служитель заинтересовался: — Что, мужик, хороша скотинка? — Это животная, — строго поправил Егор. — Верно. — Служитель был пожилым, и Егор разговаривал с ним свободно. — Не боишься? — А чего? Ты же не боишься? — Ну, помоги тогда. Потом в деревне хвастать будешь, что слона кормил. — Я в поселке живу. — Все равно похвастаешься. Служитель провел Егора в зимнее помещение, где стоял еще один слон, поменьше. Он вкусно хряпал свеклу с морковкой и дважды вежливо обнюхал Егора черным крючочком хобота. — Умная животная! — восторгался Егор. Потом служитель провел Егора по зоопарку, рассказал, кого из зверей как и когда кормят. Сводил и в обезьянник, но там Егору не понравилось: — Орут. Они вместо пообедали в столовой для сотрудников и окончательно подружились. Егор рассказал о совещании, о поселке и особо о Черном озере. — Раньше Лебяжьим называлось, а теперь — Черное. — Вымирает живая красота, — вздыхал служитель.-Одни зоопарки скоро останутся. — Зоопарк— это не то. — Не то, ясное дело. Егор ушел из зоопарка последним, когда ГУМы и ЦУМы были уже закрыты. Подумал маленько, припомнил рассказ Юрия Петровича, упомянутый им адрес и узнал у милиционера, как ехать. Он не очень представлял себе цель этого посещения, но потерянное лицо Чувалова упорно не уходило из памяти. На девятый этаж он поднялся без лифта, поскольку пользоваться им не умел. На площадке отдышался, нашел квартиру, позвонил. Дверь открыла молодая длинноволосая женщина. — Здравствуйте, — сказал Егор, загодя сняв кепку. — Мне бы Марину. — Я Марина. Длинноволосая глядела недобро, и разговор приходилось начинать через порог. — Я к вам от Чувалова. От Юрия Петровича. Она явно решала, как поступить, и Егору показалось, что решала со страхом. — Так, — наконец сказала она и плотно прикрыла дверь, ведущую в комнаты. — Ну, проходите. На кухню. Кепку повесить было некуда, и Егор прошел на кухню, держа ее в руке. Хозяйка шла следом, наступая на пятки. Точно загоняла. — Кто там, Мариночка? — донесся из комнат мужской голос. — Это ко мне! — резко ответила длинноволосая, закрыв за собой и кухонную дверь. — Так в чем же дело? Сесть она не предлагала, и это враз успокоило Егора. Еще у порога он не знал, как и что говорить, а теперь понял. — В комнатах-то, поди, муженек обретается? — А вам какое дело? — Мне дела нет, а вот ему — не знаю. — Угрожать пришли? — Зачем же так-то? Я к тому, что вы, стало быть, устроились, а другому устроиться не даете. Хорошо ли? Да как вы смеете?.. — Смею уж, — негромко сказал Егор. — Хватит злом-то пыхать. Что он дурного-то сделал вам? — Сделал, — усмехнулась она и закурила сигарету. — Объяснять бесполезно: если он до сих пор не понял, то вы и подавно. — Растолкуйте, — сказал Егор и сел на маленькую красную табуретку. — За тем и пришел. — Я вас выгоню сейчас отсюда, вот и все объяснения. — Нет, не выгоните, — сказал Егор. — Раньше, может, и выгнали бы, а теперь побоитесь. Вы вон все двери за собой позакрывали и, значит, семейством своим дорожите. — Опять угрозы? Слушайте, мне надоело… — Дали б водички, — вздохнул Егор. — В столовке селедки три порции съел — горю. — Ух, нахалище! — Она достала из стенного шкафчика расписанную глиняную кружку, спросила через плечо: — Прикажите со льдом? — Зачем? — удивился Егор. — Простой налей, колодезной. — Колодезной…— Она шмякнула о стол кружкой, вода плеснула через край. — Пейте и уходите. Чувалову скажите, что ребенок не его, пусть успокоится. Егор неторопливо выпил невкусную московскую воду, помолчал. Женщина стояла у окна, яростно дымя сигаретой и через плечо поглядывая на него колючими глазами. — Что вам еще от меня нужно? — Мне-то? -Егор посмотрел: и чего хорохорится дека? — Муж ведь он вам-то. — Муж!.. — Она презрительно передернула плечами. — Пенек он лесной, ваш Чувалов. — Ругать не ласкать: не скоро заморишься. — Оскорбить женщину и даже не заметить — как это благородно! — На оскорбить не похоже, — с сомнением сказал Егор. — Юрий Петрович — человек уважительный. — Уважительный! — насмешливо повторила она. — Скажите честно, если женщина-ну, по минутной слабости, под настроение, по увлеченности, наконец, — перес…— она запнулась, — ну, переночует, хватит соображения утром не совать ей деньги? — Соображения у нас хватит. Денег у нас нет. — Он тоже платил не наличными. Просто решил меня осчастливить и потащил ставить этот дурацкий штамп, не соизволив даже поинтересоваться, люблю ли я его. — Что, силой штампы ставили-то? — Ну зачем же…-Она вдруг улыбнулась. — Ну я дура, дура я была, легкомысленная, это вам надо? Мне сначала даже поправилось: романтика! А потом опомнилась и сбежала. — Сбежала, — сердито сказал Егор. — А штамп? От него куда сбежишь? Длинноволосая растерянно промолчала, и Егору стало жаль ее. Разговор словно поменял их местами, теперь главным в этой кухне был он, и оба это понимали. — Я паспорт потеряла, — виновато сказала она. — Может, и он так, а? — Сама завралась и его врать учишь? С новым-то как живешь? — Хорошо. — Я не про то. Я про закон… — Расписались. — Ах ты, господи!.. Егор вскочил, пометался по кухне. Марина внимательно следила за ним, и во внимании этом была почти детская доверчивость. — Хорошо, говоришь, живете? — Хорошо. — Зови его сюда. — Что? — Она вдруг выпрямилась, вновь став холодно-надменной. — Вон отсюда. Немедленно, пока я милицию… — Ну, зови милицию, — согласился Егор и опять уселся. Марина отвернулась к окну, беспомощно повела опущенными плечами. Она плакала тихо, боясь мужа и стесняясь постороннего человека. Егор посидел, повздыхал, а потом тронул ее за плечо: — Узнают— хуже будет: закон ведь нарушен. — Уходите! — почти беззвучно закричала она. — Зачем вы пришли, зачем? Ненавижу шантаж! — Чего ненавидишь? Она промолчала. Егор потоптался, помял кепку и пошел к дверям.. — Стойте! Егор не остановился. Нарочно хлопнул кухонной дверью, услышал, как зло и беспомощно зарыдали у окна, и, выйдя в коридор, распахнул дверь в комнату. У стола над чертежной доской страдал молодой парень. Он поднял на Егора спокойные глаза, моргнул, улыбнулся. Сказал неожиданно: — Черчу, как проклятый. Диплом в сентябре защищать. В противоположном углу в кроватке спал ребенок. А парень с удовольствием потянулся и пояснил: — Я на вечернем. Трудно! То ли действительно тишина в комнате стояла, то ли оглох Егор враз на оба уха, а только услышал он жаркий перезвон стрекоз. Услышал, и снова сжала сердце тягостная жалость, снова подкатил к горлу знакомый ком, снова задрожал вдруг подбородок. И услышал еще Егор, как на кухне громко плакала Марина. — Ну, давай, давай трудись,-сказал он парню и тихонько вышел из комнаты. Егор поздно вернулся в гостиницу. Съел булку, что Харитина в чемодан сунула, попил водички и улегся. Кровать была непривычно мягкой, но он все никак не мог заснуть, все почему-то ворочался и вздыхал. Утром он встал позже, чем рассчитывал. Умывшись, спустился в буфет, а там оказалась очередь, и он все боялся, что опоздает. Кое-как, наспех проглотил завтрак и побежал в министерство, так и не заглянув в забытые на столе тезисы. А вспомнил он об этих тезисах, когда услышал вдруг собственную фамилию: — …такие, как, например, товарищ Полушкин. Своим самозабвенным трудом товарищ Полушкин еще раз доказал, что нет труда нетворческого, а есть лишь нетворческое отношение к труду. Я не стану вам рассказывать, товарищи, как понимает свой долг товарищ Полушкин: он сам расскажет об этом. Я хочу только сказать… Но Егор уже не слушал, что хотел сказать министр. Его враз кинуло в жар: бумажки-то остались на столе, и что в них было сказано, Егор и знать не знал и ведать не ведал. Он кое-как дослушал доклад, похлопал вместе со всеми и, когда объявили перерыв, торопливо стал пробираться к выходу, надеясь сбегать в гостиницу. И уж почти добрался до дверей, но тут гулко покашляли в микрофон, и чей-то голос сказал: — Товарища Полушкина просят срочно подойти к столу президиума. Повторяю… — Это меня, что ль, просят? — спросил Егор у соседа, что вместе с ним толкался в дверях. — Ну, если вы тот Полушкин… — Ага! — сказал Егор и полез встречь людского потока. За столом президиума уже не было министра, а сидел председатель да вокруг вертелись какие-то мужики. Когда Егор спросил, чего мол, звали, они сразу зашебаршились, резво схватившись за аппараты. — Несколько снимков. Повернитесь, пожалуйста. Егор вертелся, как велено, с тоской думая, что время уходит понапрасну. Потом долго отвечал на вопросы, кто, да откуда, да что удумал такое особенное. Поскольку он считал, что ничего еще не удумал, то и отвечал длиннее, чем требовали, и беседа затянулась: уж звонки прозвенели. Егора отпустили, но выйти он уже не смог, а сел на место, решив, что сбегать придется на втором перерыве. Первый выступавший говорил складно и Егору понравился. Он хлопал дольше всех и опять чуть не упустил свою фамилию. — Подготовиться товарищу Полушкину. — Чего сказали-то? — Подготовиться. — Как это? — Тише, товарищи! — недовольно зашумели сзади. Егор примолк, лихорадочно соображая, как готовиться. Он мучительно припоминал нужные слова, взмок и пропустил половину выступления. Однако вторую половину расслышал, и эта половина вызвала в нем такое несогласие, что он маленько даже успокоился. — Нужны дополнительные законы, — говорил оратор, суровея от собственных слов. — Ужесточить требования. Карать… Кого карать-то? Егор с неохотой — из вежливости — похлопал, а тут выкликнули: — Слово предоставляется товарищу Полушкину. — Мне? — Егор встал. — Мне бы потом, а? Я это… бумажки забыл. — Какие бумажки? — Ну, речь. Мне речь написали, а я ее на столе позабыл. Вы погодите, я сбегаю. Зал весело зашумел: — Давай без бумажек! — А кто написал-то? — Смелей, Полушкин! — Проходите к трибуне, — сказал председатель. — Зачем проходить-то? — Егор все же вылез из ряда и пошел по проходу. — Я же говорю: сбегаю. Они… это… на столе. — Кто они? — Да бумажки. Написали мне, а я позабыл. Хохотали, слова заглушая. Но Егору было не до смеха. Он стоял перед сценой, виновато склонив голову, и вздыхал. — А без чужих бумажек вы говорить не можете? — спросил министр. — Ну, дык, поди, не то скажу. — То самое. Проходите на трибуну. Смелее, товарищ Полушкин! Егор нехотя поднялся на трибуну, поглядел на стакан, в котором пузыри бежали. Зал сразу стих, все смотрели на него, улыбались и ждали, что скажет. — Люди добрые!-громко сказал Егор, и зал опять покатился со смеху. — Погодите ржать-то: я не «караул» кричу. Я вам говорю, что люди— добрые! Замолчали все, а потом вдруг зааплодировали. Егор улыбнулся. — Погодите, не все еще сказал. Тут товарищ говорил, так я с ним не согласен. Он законов просил, а законов у нас хватает. — Правильно!-сказал министр. — Только уметь надо ими пользоваться. — Нужда научит, — оказал Егор. — Но я к тому, чтоб нужды такой не было. Этак-то просто: поставил солдат с ружьями и гуляй себе. Только солдат не наберешься. И опять зааплодировали. Кто-то крикнул: — Вот дает товарищ! — Вы мне не мешайте, я и сам собьюсь. Мы с вами при добром деле состоим, а доброе дело радости просит, а не угрюмства. Злоба злобу плодит, это мы часто вспоминаем, а вот что от добра добро родится, это не очень. А ведь это и есть главное! Егор ни разу не выступал и поэтому но особо боялся. Велели говорить, он и говорил. И говорилось ему, как пелось. — Вот сказали: делись, мол, опытом. А зачем им делиться? Чтоб обратно у всех одинаковое было, да? Да какой же в этом нам прок? Это у баранов и то шерсть разная, а уж у людей -сам бог велел. Нет, не за одинаковое нам драться надо, а за разное, вот тогда и выйдет радостно всем. Слушали Егора с улыбками, смехом, но и с интересом: слово боялись проворонить. Егор это чувствовал и говорил с удовольствием: — Но радости покуда наблюдается мало. Вот я при Черном озере состою, а раньше оно Лебяжьим называлось. А сколько таких Черных озер по всей стране нашей замечательной — это ж подумать страшно! Так вот, надо бы так сотворить, чтобы они обратно звонкими стали: Лебяжьими или Гусиными, Журавлиными или еще как, а только чтоб не Черными, мил дружки вы мои хорошие. Не Черными — вот какая наша забота! Снова зааплодировали, зашумели. Егор покосился на стакан, что поставили ему, и, поскольку вода в том стакане перестала пузыриться, хлебнул. И сморщился: соленая была вода. — Все мы в одном доме живем, да не все хозяева. Почему такое положение? А путают. С одной стороны вроде учат: природа-дом родной. А что с другой стороны имеем? А имеем покорение природы. А природа, она все покуда терпит. Она молчком умирает, долголетно. И никакой человек не царь ей, природе-то. Не царь, вредно это — царем-то зваться. Сын он ее, старший сыночек. Так разумным же будь, не вгоняй в гроб мамоньку. Все захлопали. Егор махнул рукой, пошел с трибуны, но вернулся: — Стойте, поручение забыл. Если кто тем лотом насчет туризма хочет, так к нам давайте. У нас и гриб, и ягода, и Яков Прокопыч с лодочной станцией. Распишем лодочки: ты -на гусенке, а я — на поросенке: ну-ка, догоняй! И под общий смех и аплодисменты пошел на свое место. Два дня шло совещание, и два дня Егора поминали с трибуны. Кто в споре: какое, мол, тебе добро, когда леса стонут? Кто в согласии: хватит, мол, покорять, пора оглянуться. А министр напоследок особо остановился насчет того, чтоб обратно превратить Черные озера в живые и звонкие, и назвал это почином товарища Полушкина. А потом Егора наградили Почетной грамотой, похвалили, уплатили командировочные и выдали билет до дома. С этим билетом Егор и пришел в гостиницу. Ехать надо было завтра, а сегодняшний день следовало провести в бегах по ГУМам и ЦУМам. Егор посмотрел список вещей, что просили купить, пересчитал деньги, полюбовался грамотой и поехал в зоопарк. Там долго ничего понять не могли. Пришлось до главного дойти, да и тот удивился: — Каких лебедей? Мы не торгующая организация. — Я бы и сам словил, да где? Говорю же, Черное у нас озеро. А было Лебяжье. Министр говорит: почин, мол, полушкинский, мой, значит. А раз почин мой, так мне и начинать. — Так я же вам объясняю… — И я вам объясняю: где взять-то? А у вас их полон пруд. Хоть в долг дайте, хоть за деньги. Егор говорил и сам удивлялся: сроду он так с начальниками не разговаривал. А тут и слова нашлись и смелость — свободу он в душе своей чувствовал. Весь день спорили. К какому-то начальству ездили, какие-то бумажки писали. Столковались, наконец, и выделили Егору две пары шипунов; избили и исщипали они Егора до крови, пока он их в клетку запихивал. Потом на вокзал кинулся, а там тоже морока. И там упрашивал, и там бумажки писали, и там уговорил. В багажном нагоне при сопровождающем. Полтора дня метался да хлопотал, а про ГУМ с ЦУМом только у поезда и вспомнил. Да и то зря: денег на ГУМы не осталось, все в лебедей пошло. Купил Егор прямо на вокзале что под руку попалось, залез в багажный вагой, пожевал булки с колбасой, а тут и поехали. И лебеди закликали в клетках, зашумели. А Егор лег на ящик, укрылся пиджаком и заснул. И приснились ему слоны… 21 — Нелюдь заморская заклятье мое сиротское господи спаси и помилуй бедоносец чертов!.. Егор стоял перед Харитиной, виновато склонив голову. В больших ящиках по-змеиному шипели лебеди. — У людей мужики так уж добытчики так уж дом у них чаша полная так уж жены у них как лебедушки! — Крылья им подрезать велели, — вдруг встрепенулся Егор. — Чтоб на юг не утекли. Заплакала Харитина. От стыда, от обиды, от бессилия. Егор за ножницами побежал — крылья резать. А Федор Ипатыч в доме своем со смеху покатывался: — Ну, бедоносец чертов! Ну, бестолочь! Ну, экземпляр! Все над Егором потешались: надо же, заместо ГУМов с ЦУМами лебедей приволок! В долги влез, людей обманул, жену обидел. Одно слово — бедоносец. Только Яков Прокопыч не смеялся. Серьезно одобрил: — Привлекательность для туризма. А Кольке было не до смеху. Пока тятька его в Москве слонами любовался, дяденьку Федора Ипатыча уж трижды к следователю вызывали. Федор Ипатыч по этому случаю Кодекс купил, наизусть выучил и так сказал: — Видать, дом отберут, Марья. К тому клонится. Марьица в голос взвыла, а Вовка затрясся и щенка побежал топить. Еле-еле Колька умолил его, да и то временно: — Коли выселят — назло утоплю! Сказал — как отрезал. И сомнения не осталось: утопит. А тут еще Оля Кузина заважничала чего-то, дружить с ними перестала. Все с девчонками вертелась, какие постарше, и на Кольку напраслину наговаривала. Будто он за нею бегает. А Егор на другой день к озеру подался. Домики лебедям построил, а тогда и лебедей выпустил. Они сперва покричали, крыльями подрезанными похлопали, подрались даже, а потом успокоились, домики поделили и зажили двумя семействами в добром соседстве. Устроив птиц, Егор надолго оставил их: ходил по массиву, клеймил сухостой для школы. А директору напилил лично не только потому, что уважал ученых людей, но и для разговора. Разговор состоялся вечером у самовара. Жену — докторшу, что столько раз Кольку йодом мазала, — к роженице вызвали, и директор хлопотал сам. — Покрепче, Егор Савельич? — Покрепче. — Егор взял стакан, долго размешивал сахар, думал. — Что же нам с Нонной-то Юрьевной делать, товарищ директор? — Да, жалко. Хороший педагог. — Вам — педагог, мне — человек, а Юрию Петровичу — зазноба. То, что Нонна Юрьевна для Чувалова — зазноба, для директора было новостью. Но вида он не подал, только что бровями шевельнул. — Официально разве вернуть? — Официально — значит через «не хочу». Нам годится, а Юрию Петровичу — вразрез. — Вразрез, — согласился директор и пригорюнился. — Видно, ехать придется, — сказал Егор, не дождавшись от него совета. — Вот зазимует, и поеду. А вы письмо напишите. Два. — Почему два? — Одно — сейчас, другое — погодя. Пусть свыкнется. Свыкнется, а тут я прибуду, и решать ей придется. Директор подумал и принялся за письмо. А Егор неторопливо курил, наслаждаясь уютом, покоем и директорским согласием. И оглядывался: сервант под орех, самодельные полки, книги навалом. А над книгами картина. Егор даже встал, углядев ее. Красным полыхала картина та. Красный конь топтал иссиня-черную тварь, а на коне том сидел паренек и тыкал в тварь палкой. Вся картина горела яростью, и конь был необыкновенно гордым и за эту необыкновенность имел право быть неистово красным. Егор и сам бы расписал его красным, если б случилось ему такого коня расписывать, потому что это был не просто конь, не сивка-бурка — это был конь самой Победы. И он пошел к этому коню как завороженный — даже на стул наткнулся. — Нравится? — Какой конь!-тихо сказал Егор. — Это ж… Пламя это. И парнишка на пламени том. — Подарок, — сказал директор, подойдя. — И символ прекрасный: борьба добра со злом, очень современно. Это Георгий Победоносец. — Тут директор испуганно покосился на Егора, но Егор по-прежнему строго и уважительно глядел на картину. — Вечная тема. Свет и тьма, добро и зло, лед и пламень. — Тезка, — вдруг сказал Егор. — А меня в поселке бедоносцем зовут. Слыхали, поди? — Да. — Директор смутился. — Знаете, в наших краях прозвище… — Я-то чего думал? Я думал, что меня потому бедоносцем зовут, что я беду приношу. А не потому зовут-то, оказывается. Оказывается, не под масть я тезке-то своему, вот что оказывается. И сказал он это с горечью, и всю дорогу конь этот перед глазами его маячил. Конь и всадник на том коне. — Не под масть я тебе, Егор Победоносец. Да уж, стало быть, так, раз оно не этак! А лебеди были белыми-белыми. И странная горечь, которую испытал он, открыв для себя собственное несоответствие, рядом с ними вскоре растаяла без следа. — Красота! — сказал Юрий Петрович, навестив Егора. Птицы плавали у берега. Егор мог часами смотреть на них, испытывая незнакомое доселе наслаждение. Он уже побегал по лесу, выискал пару коряг, и еще два лебедя гнули шеи возле его шалаша. — Тоскуют, — вздохнул Егор. — Как свои пролетают— кричат. Аж сердце лопается. — Ничего, перезимуют. — Я им сараюшку уделаю, где кабанчик жил. Ледок займется — переведу. Юрий Петрович ничего на это не ответил. Нонна Юрьевна возвращаться отказалась, как он ни упрашивал ее там, в Ленинграде, и Чувалов разучился улыбаться. — Ну, Юрий Петрович, пишите заявление, чтоб озеро обратно Лебяжьим звали. — Напишу, — вздохнул Чувалов. Юрий Петрович, невесело приехав, невесело и уехал. А Егор остался: невдалеке от его участка дорогу прокладывали, и он беспокоился насчет порубок. Но на заповедный лес никто но покушался: Филя с Черепком на строительство дороги подались. Черепок матерые сосны с особым наслаждением рвал: любил взрывчаткой баловаться. С войны еще, с партизанщины. Потом, однако, заглохли и дальние взрывы и рев машин: дорога в поля ушла, и рвать стало нечего. Но Егору не хотелось уходить из обжитого шалаша, по обе стороны которого гордо гнули шеи деревянные лебеди. Осень у крыльца уж бубенцами звенела. Она темной выдалась, дождливой и выжила-таки Егора с озера. Он перебрался в дом, сперва наведывался к лебедям ежедневно, потом стал ходить пореже. Да и сараюшку уделать требовалось: по утрам уж ледок похрустывал. А та ночь на диво разбойной была. Тучи чуть за ели не цеплялись, косило из них дождем без передыху, а ветер гулял -аж сосны стонали. Накануне Егор прихворнул маленько, баньку парную принял, чайку с малиной — спать бы ему да спать. А он тревожился: как лебеди там? Надо бы перевезти-уж и сараюшка почти готова, — да расхворался некстати. Ворочался, жег Харитину то спиной, то боком, а к полуночи оделся и вышел покурить. Чуть вроде затишело: и лес шумел поласковее, и дождик не сек — моросил только. Егор скрутил цигарку, пристроился на крылечке, прикурил — ударило вдруг за дальним лесом. Тяжко ударило, и он сперва подумал, что гром, да какой мог быть гром темной осенью? И, еще не поняв, что это ударило, что за гул принесло мокрым ветром, вскочил и побежал кобылу седлать. Ворота скрипучими были, и на скрип тот Харитина выглянула, в одной рубашке, грудь прикрывая. — Ты что это удумал, Егор! Жар ведь у тебя. — На озеро съезжу, Тинушка, — сказал Егор, выводя со двора сонную кобылу. Неспокойно мне что-то. Да и Колька давеча про туриста говорил. А Колька вчера дяденьку сивого у магазина встретил. Того, что муравейник поджигал. — А, малец! — Здравствуйте, — сказал Колька и убежал. Водку сивый тот нес. Целую авоську: в дырки горлышки торчали. Колька об этом отцу и рассказал. Не удержала его тогда Харитина, и гнал Егор казенную кобылку сквозь осеннюю темь. Знала бы, поперек дороги бы легла, а не зная, ругнула только: — Да куда же понесло-то тебя, бедоносец божий? Такими были ее последние слова. Неласковыми. Как жизнь. Второй раз ударило, когда Егор полпути миновал. Гулко и далеко разнесло взрыв по сырому воздуху, и Егор понял, что рвут на Черном озере. И подумал о лебедях, что подплывали на людские голоса, доверчиво подставляя крутые шеи. Гнал Егор старую кобылу, бил каблуками по ребрам, но бежала она плохо, и он в нетерпении соскочил с нее и побежал вперед. А кобыла бежала следом и жарко дышала в спину. Потом отстала: сил у нее Егоровых не было, даром что лошадь. Издалека он костер углядел: сквозь мокрые еловые лапы. У костра фигуры виднелись, а с берега и голос донесся: — Под кустами смотри: вроде щука. — Темно-о!.. Егор бежал напрямик, ломая валежник. Ветки хлестали по лицу, сердце в горле билось, и трясло его. — Стой! -закричал он еще в кустах, в темноте еще. Вроде замерли у костра. Егор хотел снова крикнуть, да дыхания не хватило, и выбежал он к костру молча. Стал, хватая ртом воздух, в миг какой-то успел увидеть, что над огнем вода в кастрюльке кипит, а из воды две лебединые лапы выглядывают. И еще троих лебедей увидел — подле. Белых, еще не ощипанных, но уже без голов. А в пламени пятый его лебедь сгорал: деревянный. Черный теперь, как озеро. — Стой…— шепотом сказал он.-Документ давайте. Двое у костра стояли, но лиц он не видел. Один сразу шагнул в темноту, сказав: — Лесник. Шумел ветер, булькала вода в кастрюле да трещал, догорая, деревянный лебедь. И все покуда молчали. — Документы,-пересохшим горлом повторил Егор. — Задерживаю всех. Со мной пойдете. — Вали отсюда, — негромко и лениво сказал тот, что остался у костра. — Вали, пока добрые. Ты нас не видел, мы тебя не знаем. — Я в доме своем,-задыхаясь, сказал Егор,-А вы кто есть, мне неизвестно. — Вали, говорю. С озера опять донесся веселый плеск и голос: — Хорош навар! Пуда полтора… — Рыбу глушите, — вздохнул Егор. — Лебедей поубивали. Эх, люди!.. В темноте возник силуэт. — Продрог, растудыт твою. Сейчас водочки бы хватануть, хозяин… Замолчал, увидев Егора, и в тень отступил. И еще кто-то у берега стучал веслами. И четвертый где-то прятался, не появляясь больше в освещенном круге. — Чего ему тут надо?-спросил тот, что в тень отступил. — По шее. — Это мы можем. — Документы, — упрямо повторил Егор. — Все равно не уйду. До самой станции идти за вами буду, пока милиции не сдам. — Не стращай, — сказали в темноте. — Не ясный день. — Он не стращает,-сказал первый.-Он цену набивает. Точно, мужик? Ну как, сойдемся? Пол-литра у костра да четвертной в зубы — и гуляй Вася. — Документы, — устало вздохнул Егор. — Задерживаю всех. Он весь горел сейчас, в голове шумело, и противно слабели колени. Очень хотелось сесть погреться у огня, нпо он знал, что не сядет и не уйдет отсюда, пока не получит документов. Еще один, насвистывая, шел от берега. Двое о чем-то шептались, а четвертого не было: прятался. — Полсотни,-сказал первый. — И заворачивай гужи. — Документы. Задерживаю всех. За нарушения. — Ну, гляди, — угрожающе сказал первый.-Не хочешь миром — ходи в соплях. Он наклонился к кастрюле, потыкал ножом в лебедя. Второй пошел к озеру, навстречу тому, что насвистывал. — Зачем же лебедей-то? — вздохнул Егор. — Зачем? Они ведь украшение жизни. — Да ты поэт, мужик. — Собирайтесь. Время позднее, идти не близко. — Дурак! Дай ему по мозгам. Хакнули за спиной, и тяжелая жердь, скользнув по уху, с хрустом обрушилась на плечо. Егор качнулся, упал на колени. — Не сметь! Нельзя меня бить: я законом поставлен! Документы требую! Документы… — Ах, документы тебе?.. — Еще и еще раз обрушилась жердь, а потом Егор перестал уж и считать-то удары, а только ползал на дрожащих, подламывающихся руках. Ползал, после каждого удара утыкаясь лицом в мокрый, холодный мох, и кричал: — Не сметь! Не сметь! Документы давай! — Документы ему!.. И уже не одна, а две жердины гуляли по Егоровой спине, и чей-то тяжелый сапог упорно бил в лицо. И кто-то кричал: — Собаку на него! Собаку! — Куси его! Куси! Цапай! Но собака не брала Егора, а только выла, страшась крови и людской злобы. И Егор уже не кричал, а хрипел, выплевывая кровь, а его все били и били, озлобляясь от ударов. Егор уже ничего не видел, не слышал и не чувствовал. — Брось, Леня, убьем еще. — У, гад… — Оставь, говорю! Сматываться пора. Забирай рыбу, хозяин, да деньгу гони, как сговорено. Кто-то с оттяжкой, изо всей силы ударил сапогом в висок, голова Егора дернулась, закачалась на мокром от дождя в крови мху — и бросили. Пошли к костру, возбужденно переговариваясь. А Егор поднялся, страшный, окровавленный, и, шлепая разбитыми губами, прохрипел: — Я законом… Документы… — Ну, получи документы! Кинулись и снова били. Били, пока хрипеть не перестал. Тогда оставили, а он только вздрагивал щуплым, раздавленным телом. Редко вздрагивал. Нашли его на другой день уже к вечеру на полпути к дому. Полдороги он все же прополз, и широкий кровавый след тянулся за ним от самого Черного озера. От кострища, разоренного шалаша, птичьих перьев и обугленного деревянного лебедя. Черным стал лебедь, нерусским. На второй день Егор пришел в себя. Лежал в отдельной палате, еле слышно отвечал на вопросы. А следователь все время переспрашивал, потому что не разбирал слов: и зубов у Егора не было, и сил, и разбитые губы шевелиться не желали. — Неужели ничего не можете припомнить, товарищ Полушкин? Может быть, мелочь какую, деталь? Мы найдем, мы общественность поднимем, мы… Егор молчал, серьезно и строго глядя в молодое, пышущее здоровьем и старательностью лицо следователя. — Может быть, встречались с ними до этого? Припомните, пожалуйста. Может быть, знали даже? — Не знал бы — казнил, — вдруг тихо и внятно сказал Егор. — А знаю — и милую. — Что? — Следователь весь вперед подался, напрягся весь. — Товарищ Полушкин, вы узнали их? Узнали? Кто они? Кто? Егору хотелось, чтобы следователь поскорее ушел. После уколов боль отпустила и ласковые, неторопливые думы уже проплывали в голове, и Егору было приятно встречать их, разглядывать и вновь провожать куда-то. Он вспомнил себя молодым, еще в колхозе, и увидел себя молодым: председатель за что-то хвалил его и улыбался, и молодой Егор улыбался а ответ. Вспомнил переезд свой сюда, и петуха вспомнил и тотчас же увидел его. Вспомнил веселых гусенков-поросенков, гнев Якова Прокопыча, туристов, утопленный мотор, а зла в душе ни к кому не было, и он улыбался всем, кого видел сейчас, даже двум пройдохам у рынка. И, улыбаясь так, он как-то очень просто, тихо подумал, что прожил свою жизнь в добре, что никого не обидел и что помирать ему будет легко. Совсем легко — как уснуть. Но додумать этого ему не дали, потому что нянечка голову из коридора в комнату сунула и сказала, что очень уж к нему просятся, что, может, позволит он: уж больно человек убивается. Егор моргнул в ответ: она из щели исчезла, а дверь отворилась, и вошел Федор Ипатович. Он вошел неуклюже, бочком, будто нес что-то и боялся расплескать. Потоптался у порога, то поднимая, то вновь пряча глаза, позвал: — Егор, Егорушка. — Садись. — Егор с трудом разлепил губы. Федор Ипатовнч присел на краешек, покачал головой горестно. Будто и донес ношу, а сбросить ее не мог и страдал от этого. И Егор знал, что он страдает, и знал, почему. — Живой ты, Егор? — Живой. Федор Ипатович вновь завздыхал, заскрипел табуреткой, а потом вытащил из-под полы халата пузатую бутылку. Долго откручивал пробку корявыми, непослушными пальцами, и пальцы эти дрожали. — Ты не страшись, Федор Ипатыч. — Что? — вздрогнул Бурьянов, глаза расширя. — Не страшись, говорю. Жить не страшись. Гулко сглотнул Федор Ипатович. На всю палату. Взял с тумбочки стакан, налил из бутылки что-то желтое, пахучее. — Выпей, Егорушка, а? Сглотни. — Не надо. — Хоть глоточек, Егор Савельич. Двадцать пять рубликов бутылочка, не для нас сварено. — Не для нас, Федор. — Ну выпей, Савельич, выпей. Облегчи ты мне душу-то, облегчи! — Нету во мне зла, Федор. Покой есть. Ступай домой. — Да как же, Савельич… — Да уж, стало быть, так, раз оно не этак. Федор Ипатыч всхлипнул, тихо поставил стакан и встал. — Только прости ты меня, Егор. — Простил. Ступай. Федор Ипатыч покачал большой головой, постоял еще маленько, шагнул к дверям. — Пальму не стрели, — вдруг сказал Егор. — Что не взяла она меня, в том вины ее нет. Меня собаки не берут, слово я собачье знал. Федор Ипатыч тяжело и медленно шел коридором больницы. В правой руке он нес початую бутылку, и дорогой французский коньяк выплескивался на пол при каждом его шаге. По небритому, черному лицу его текли слезы. Одна за другой, одна за другой. А Егор опять закрыл глаза, и опять мир широко раздвинулся перед ним, и Егор перешагнул боль, печаль и тоску. И увидел мокрый от росы луг и красного коня на этом лугу. И конь узнал его и заржал призывно, приглашая сесть и скакать туда, где идет нескончаемый бой и где черная тварь, извиваясь, все еще изрыгивает зло. Вот. А Колька Полушкин все-таки отдал спиннинг за шелудивого щенка с надорванным ухом. Видно, ему тоже снился красный отцовский конь. От автора Когда я вхожу в лес, я слышу Егорову жизнь. Она зовет меня негромко и застенчиво, и я сажусь в поезд и через три пересадки еду в далекий поселок. Мы гуляем с Колькой и Цуциком по улицам, заходим на лодочную станцию, и Яков Прокопыч дает нам самую лучшую лодку. А вечером пьем с Харитиной чай, глядим на Почетную грамоту и вспоминаем Егора. Яков Прокопыч стал говорить еще ученее, чем прежде. Черепок попал под Указ, а Филя по-прежнему немного шабашит и много пьет. Каждую весну на второй день пасхи он идет на кладбище и заново красит жестяной Егоров обелиск. — Погоди, Егор, Черепок вернется, мы тебе памятник отгрохаем. Полмесяца шабашить будем, глотки собственные перевяжем, а отгрохаем. Федор Ипатович Бурьянов уехал со всем семейством. И не пишут. Дом у них отобрали; там теперь общежитие. Петуха уже нет, а Пальму Федор Ипатович все-таки пристрелил. К Черному озеру Колька ходить не любит. Там другой лесник, а Егоровы зайцы да белки постепенно заменяются обыкновенными осиновыми столбами. Так-то проще. И понятнее. На обратном пути я непременно задерживаюсь у Чуваловых. Юрий Петрович получил квартиру, но места все равно мало, потому что в большой комнате расчесывает волосы белая дева, вытесанная когда-то Егором одним топором из старой липы. И Нонна Юрьевна осторожно обносит вокруг нее свой большой живот. А Черное озеро так и осталось Черным. Должно быть, теперь уж до Кольки…

The script ran 0.009 seconds.