Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Юрий Бондарев - Тишина [1962]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, prose_su_classics

Аннотация. В романе «Тишина» рассказывается о том, как вступали в мирную жизнь бывшие фронтовики, два молодых человека, друзья дества. Они напряженно ищут свое место в жизни. Действие романа развертывается в послевоенные годы, в обстоятельствах драматических, которые являются для главных персонажей произведения, вчерашних фронтовиков, еще одним, после испытания огнем, испытанием на «прочность» душевных и нравственных сил.

Аннотация. Действие романа «Тишина» развертывается в послевоенные годы, в обстоятельствах драматических, которые являются для главных персонажей произведения, вчерашних фронтовиков, еще одним, после испытания огнем, испытанием на «прочность» душевных и нравственных сил.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

На трубке вырезана голова Мефистофеля — змеистые волосы, зловещие брови, узкая бородка; трубка была трофейная; такие не раз попадались Сергею на фронте. — С Первого Украинского, — сказал Сергей и также не без любопытства показал взглядом на трубку: — Дейтше, дейтше юбер аллес? — Яволь. — Танкист расплылся в улыбке. — Где закончил? В каком звании? — В Праге. Капитан. — Ого! — Танкист одобрительно крякнул. — Нахватал чинов! Лейтенант Подгорный, командир тридцатьчетверки. В Карпатах под Санком вам прокладывали дорогу. Як стеклышко… — Кто кому прокладывал, не будем уточнять. Особенно в Карпатах, — сказал Сергей. — Если помнишь Санок, то не будем. — Не будем! — блеснул глазами Подгорный. — Земляки-и! — усмешливо протянул Константин, ревниво наблюдая за Сергеем и танкистом. — Дело доходит до лобызания. Братцы! — в полный голос сказал он. — Кто хочет лобызаться, ко мне! Я тоже с Первого Украинского! На него не обратили внимания; вокруг Сергея и танкиста сгрудилось несколько человек в шинелях; кто-то крикнул оживленно: — Кто сказал с Первого Украинского, тому жменю табаку дам! — А с Третьего Белорусского? Есть? К ним бесцеремонно заковылял маленького роста морячок в распахнутом черном бушлате, под бушлатом на выпуклой груди разрезом фланельки открыт малиново накаленный морозом треугольник кожи. Весь этот слитый из мускулов, в огромных клешах паренек очень заметно выделялся среди армейских шинелей, и выделялся особенно своими пронзительно яркими синими глазами. — Из Австрии есть кто? Признавайся, братва, ищу земляков! Ну кто? Или ни одного? — Морячков как будто нема, — сказал танкист и оглянулся. — Сплошь пехота, танки и артиллерия. Сушь и земля. — Вижу, — согласился морячок. — Ориентиров нет. — И без стеснения уставился светлыми глазами на трубку танкиста. — У тебя много таких дьяволов, лейтенант? — Пара. Перевалясь с ноги на ногу, морячок сунул руку в карман бушлата, на миг лицо его стало загадочным. — Махнем, как после войны, на голубом Дунае? Есть? — Махнем, как в Праге. Морячок, не раздумывая, вынул блестящий никелевый портсигар-зажигалку, протянул его танкисту, танкист с веселым видом отдал ему трубку. И вдруг таким знакомым, теплым маем конца войны, парком над голубыми лужами на мостовых Праги, тишиной без выстрелов повеяло на Сергея, что он задохнулся от волнения, от того недавнего, незабытого, что не исчезало из памяти каждого. — Накурили! Дым коромыслом! Кто курил? Это почему у вас трубка? Людмила Анатольевна, почему разрешили? Это все ко мне? — К вам, Игорь Витальевич… Я предупреждала… Здесь просто какой-то базар образовался! На пороге деканата стоял, почти касаясь головой притолоки, чрезвычайно высокий человек в длинном пиджаке, тот самый, с нервным молодым лицом, которого встретили в коридоре; он, принюхиваясь, оглядел комнату, ткнул пальцем по направлению морячка в бушлате. — Почему дымите как труба? Вы кто — журналист, корреспондент, художник? Кто разрешил? Если пытаетесь поступить на горный факультет, запомните: курить бросать! Горняк — это жизнь под землей. Сколько вас тут? Взвод? — И, не ожидая ответа, с неуклюжей стремительностью махнул длинной рукой. — А ну заходите в кабинет. Все! До одного! Выясним отношения! В кабинет, располосованный лучами солнца, с высоким окном на бульвар, вошли осторожно, не шаркая сапогами, без шума расселись в кожаных креслах, на стульях вокруг письменного стола. Все озирались на стены, завешанные разрезами шахт, чертежами врубовых машин, глядели на модель отбойного молотка на стенде — многое здесь отдаленно напоминало кабинет матчасти военного училища. Константин мигнул Сергею, смешно скривив щеку, будто зуб болел, прошептал: — Разумеется, занятные игрушки, а я без дыма горю. Мне на базе в два часа быть, как часы. Закон. А я тут болван болваном. Ужасаюсь твоей наивности. — Езжай, — сказал Сергей. — Нет уж! — Константин скривил другую щеку. — Страдаю. За друга готов я хоть в воду… Декан между тем потрогал пресс-папье на чистеньком столе, пощупал стекло, изучающе посмотрел на пальцы, есть ли пыль, после чего внушительно повернул ко всем табличку на чернильном приборе: «Курение для шахтера — вред». — Вы что там кривитесь, товарищ в кожаной куртке? Мух отгоняете? — четко спросил он, вытянув худощавую шею с заметным кадыком. — Это что ж, по-фронтовому? — Совершенно верно, — смиренно ответил Константин. Засмеялись, но декан, не улыбнувшись даже, сцепил на столе руки, уперся в них подбородком, заговорил: — Так вот. Подготовительное отделение заполнено, забито, мест нет. Нет их. И не понимаю, почему вы атаковали наш институт. Во имя чего? Профессия горного инженера тяжелейшая. Это всем понятно? Половина жизни эксплуатационников проходит под землей — каменноугольная пыль, мокрые забои, газ метан. Грохот. Все время грохот, шум конвейера, машин. Частенько — жизнь в медвежьих уголках. За тридевять земель. И все время опасность, риск — бывают завалы и подземные пожары. Есть из вас такие, которые хотят рисковать жизнью после войны? Есть? Молчите? Так вот… Декан отнял руки от подбородка, торопливыми щелчками сбил пылинки мела с бортов пиджака, продолжал тем же тоном: — Так вот. Другое дело — бухгалтер. Отработал восемь часов — портфель под мышку, а дома жена, горячие щи и не потрескивающая кровля, а крыша над головой. Хочешь — жену под руку и в кино, хочешь — валяйся на диване с газеткой, слушай радио. Заманчиво? Весьма! — Декан одернул галстук, рывком привалился грудью к столу. — А куда рветесь вы? Ни сна, ни покоя! Только насел на щи, тут тебе звонок: бросай щи, беги в шахту — конвейер остановился. Только жену собрался поцеловать, ан нет — стук в дверь, телефонные звонки, паника: завал! Ну как, радостно? Оптимистично? Нравится? Вот вы, например, товарищ в кожаной куртке, что вас манит именно в этот институт, что греет? Какое солнышко? Константин вздохнул, заложил ногу за ногу, рассматривая кончик покачивающегося сапога, невинно поинтересовался: — Меня лично, товарищ декан? — Вас лично. Именно вас. Меня зовут Игорь Витальевич. Фамилия Морозов. Вот так вот. — Очень приятно, Игорь Витальевич, — вежливо склонил голову Константин. — Моя фамилия Корабельников. Меня лично ничто не манит. — Не манит? Вас? Лично? Не манит? — переспросил Морозов и стремительно выкинул свою длинную руку в сторону двери: — Тогда прошу вас выйти вон немедленно! И взять у секретаря документы. Если вы их сдали! — Спасибо. Но я не сдал документы. — Константин воспитанно и невозмутимо поклонился, шепнул Сергею на ухо: — Веселенькое дело… Я все же подожду тебя. Пропадай база!.. Прошу прощения, Игорь Витальевич. Меня ждут производственные показатели. И не спеша вышел, поскрипывая кожаной курткой, самоуверенно покачивая широкой спиной. Танкист, сидевший справа, взглянул на Сергея — в золотистых зрачках заиграл отчаянный огонек — коленом толкнул морячка. Морячок полировал рукавом бушлата трубку: открыл крышечку, щелкнул его и снова закрыл раздумчиво. Парнишка в кургузой шинели, заметной нелепым заячьим воротником — белесое круглое лицо было влажно, — глядел на декана с испуганным и уважительным заискиванием. И в эту минуту Сергей понял, что все они пришли сюда с такой же неясностью и неопределенностью, как и он сам. А Морозов говорил, кулаком отстукивая по краю стола: — Смею заметить, профессию выбирают, как жену, один раз. И на всю жизнь. В вашем возрасте это следует зарубить на носу. Вариант случайности отпадает. Добавлю к этому: открываются подготовительные отделения в Строительном и Авиационно-технологическом институтах. Тем более, повторяю, что подготовительное отделение нашего института переполнено. И тем более что на ваших лицах я вижу вариант случайности. С удовольствием выслушаю вопросы. На вашем лице я вижу вопрос, товарищ в бушлате. Ваша фамилия? — Косов. Григорий. Разрешите вопрос? Морячок, оттолкнувшись от кресла, прочно расставил ноги — носки ботинок накрывали огромные клеши, — и когда заговорил, казалось, напряглась грудь под расстегнутым бушлатом, синие глаза вспыхнули усмешливой недобротой: — Конечно, я извиняюсь, но вы воевали, товарищ декан? — Мое имя-отчество Игорь Витальевич. Декан не военное звание. Я воевал две недели под Смоленском. Остальное время воевал с породой, с водой, с углем. В Караганде. Вопрос неисчерпывающ. Но добавлю: в этой войне, Косов, воевали все, и я не разрешу прикрываться шинелью, как броней. Так-то. И никаких поблажек. И никакого размахивания фронтовыми заслугами. Для меня все равны. Все! — Значит, все равны? А вас не хоронили, товарищ декан, в день вашего рождения? — низким баском спросил Косов. — Ваша мать не получала на вас похоронку? И после войны грузчиком и носильщиком вы не работали? — Конкретнее! — оборвал Морозов. — Вас устраивает профессия горняка, уважаемый товарищ Косов? — Конкретнее, при всем к вам уважении я могу трахнуть кулаком по столу! — договорил Косов и сел плотно на свое место, откинул борт бушлата. — Благодарю вас. Вы можете идти, Косов, — сказал Морозов. Косов пососал трубку, ответил независимо: — Я посижу. — Ну что ж. — Морозов обежал взглядом комнату. — Все разделяют точку зрения Косова? Все будут стучать кулаком по столу? Все будут требовать? И звенеть медалями? Может быть, кто-нибудь скажет о «тыловых крысах», о «тыловых бюрократах»? Вот вы, что думаете вы? Вот вы, в офицерской шинели. Ну, ну! Давайте! Было декану лет за тридцать, на бледном лице морщинки утомленности; его колючая манера говорить и неприязненно отталкивала, и в то же время притягивала: все менял взгляд — подчас иронически-умный, живой, подчас усталый, как у человека, хронически страдающего бессонницей. И Сергей, увидев жест Морозова в свою сторону, ответил: — Наши медали здесь ни при чем. Хотя мы можем требовать. — Вы тоже будете требовать? — Я — нет, — сказал Сергей уже спокойнее. — Если у вас в институте все переполнено, зачем сюда рваться? Нет смысла. Вы сказали: есть другие подготовительные отделения. Мне все равно. Он не лгал ни самому себе, ни Морозову, но, сказав это, заметил повернувшиеся к нему удивленные лица и вдруг почувствовал, что будто разрушил сейчас что-то. Морозов быстро спросил: — Зачем же вы пришли сюда? Ваша фамилия? — Пришел из любопытства. Узнать. Моя фамилия Вохминцев. — Адрес подготовительного отделения Авиационно-технологического института: Москва, Земляной вал. Запомнили? Впрочем, разговор идет к концу. Можете посидеть, Вохминцев. Многое проясняется. Так. Прекрасно. Великолепно, — заговорил он размышляюще. — Так, прекрасно, — повторил он, барабаня пальцами по столу. — Просто великолепно. — Я говорил только о себе, — сказал Сергей. В комнате — молчание. Потоки солнца лились в окна, и белым потоком сыпались пылинки, струились в световых столбах над плечами Морозова, а пальцы его все барабанили по краю стола — всем слышен был их стук. — Нет, нет, не слушайте их! — раздался из глубины комнаты похожий на петушиный вскрик голос, и вскочил в углу парнишка с заячьим воротником на шинели, и, вскочив, ладонью махнул по сразу вспотевшему носу, растерянно вытаращил глаза. — Это что же? Все тут говорят?.. Героев из себя ставят! А сами небось… Кулаками, ишь, будут трахать! Знаю таких! А я из Калуги… Пусть они не хотят. А я хочу! У меня отец на шахте… И, оборвав бестолковую свою речь, парнишка утер влажные округлые щеки, исчез в углу, представился оттуда: — Морковин моя фамилия. — А я бы с тобой, мальчик, в разведку вдвоем не пошел! — внятно, однако не вынимая трубку изо рта, произнес Косов. — Та у него ж мыслей гора, — сказал Подгорный. — А я — с тобой! Пусть я не воевал! — по-петушиному колюче выкрикнул из угла Морковин. — Вы здесь не командуйте! Думаете, только вы воевали! Морозов краем пластмассового пресс-папье звонко постучал по железному стаканчику для карандашей. С лица его сошла усталость, оно оживилось. — Так! Все ясно. Все хотят курить? Озлобились, не куривши? Вынимайте папиросы. С вами бросишь курить — голова распухнет! А ну, у кого табак? Он неуклюже выдвинулся из-за стола, вытянув длинную шею, выискивая, у кого бы взять папиросу, тут же перевернул объявленьице перед чернильным прибором — вместо «Курение для шахтера — вред» появилась надпись «Можно курить», — достал у кого-то из пачки дешевую папиросу, веселея, сказал: — Гвоздики курите? Небогато, но зло!.. Можете сдавать документы. Все. До свидания. Ничего не обещаю. До свидания. Зайдите послезавтра. И, закашлявшись, с отвращением смял папиросу, бросил ее в чистейшую пепельницу, потом ладонью, как веером, разгоняя дым, скомандовал: — А ну курить в коридор! Марш! Сергей вышел. В приемной Константин, уже по-хозяйски разместившись на диване перед столом секретарши, поигрывая линейкой, таинственно рассказывал ей что-то (видимо, «выдавал светский анекдот»). От улыбки полукруглые бровки секретарши наползли на лоб; но тотчас, заметив выходивших из кабинета, она сделала строгое лицо, сказала Константину: — Оставьте меня смешить. — И отобрала у него линейку. — Вы меня заговорили. — Я вас оставляю и приветствую, Людочка! До встречи! Константин запахнул куртку, победно щелкнул «молнией». «Очередной флирт», — подумал Сергей и сказал: — Поехали, Костька. Все. Когда вновь прошли пустые, пахнущие табачным перегаром институтские коридоры и вышли из подъезда на студеный декабрьский воздух, Константин сплюнул, хохотнул: — Ну цирк! И что ж ты решил? — Это сложное дело. — А именно? — Посмотрим. — Запутал ты все, Сережка, — сказал Константин, залезая в кабину, — то, се, пятое, десятое. Сам запутался и меня вдрызг запутал. Куда тебя прет? Что тебе, шофером денег не хватило бы? — Хватит убеждать! Как-нибудь сам разберусь. Замолчали. Константин включил мотор. 13 — Тебя к телефону. Женский голос. Это та твоя… фифочка. — Нужно говорить сразу, а не расспрашивать, кто и что. — Возьми трубку, а то брошу. Ася недовольно передернула плечами, видя, как он стал к ней спиной, тихо сказал в трубку «да»; и в спине его, в чуть оттопыренных светлых волосах на затылке и в голосе было что-то настораживающее, новое, чужое, незнакомое ей, будто Сергей обманывал всех и обманывать заставлял его этот мягкий голос в трубке, ласково попросивший: «Пожалуйста, Сергея». — Его спрашивает женщина, радуйтесь! — Ася закрыла дверь в другую комнату, сердито оправила джемпер. — Вы ее знаете? — Асенька, посидите со мной. Несмотря на каникулы, я вам устрою новогодние экзамены, есть? — сказал Константин, небрежно листая толстый учебник по литературе. — А ну, Евгений Онегин — продукт какой эпохи? Ася, точно не замечая Константина, переступила через коробку с игрушками, подумала, вытащила огромный серебряный шар, отразивший на блестящей поверхности ее лицо, и держала шар на весу двумя пальцами, ища на елке место. — Какой еще экзамен? — спросила она. Был праздничный вечер, сильно пахло в комнате хвоей — свежим негородским духом леса, наступающего Нового года. Константин сидел на диване, костюм тщательно выглажен; новый галстук, тупые полуботинки, носки в полоску — весь модный, выбритый, пахнущий одеколоном. Положив ногу на ногу и раскрыв на колене учебник, он взглядывал на Асю загадочно. — Значит, продукт какой эпохи? А, Ася Вохминцева? Продукт кр-репостничества… Не знаете? Садитесь, Ася, вкатываю двойку в дневник за нерадивость. В этот новогодний вечер был он в отличном расположении духа, говорил шутливо, с игривой веселостью, и Ася обернулась от елки, разглядывая его непонимающими глазами. — Сами фронтовики, а разоделись, галстуки заграничные, надушились одеколоном… Евгении Онегины какие нашлись — рестораны, компании, дома не бываете! Куда вы идете встречать Новый год? И откуда у вас деньги? Говорят, вы их очень любите? Халтурите на машине? У вас какие-то делишки с Быковым? — строго спросила она. — Это правда? Константин отложил учебник, несколько удивленный, хмыкнул. — Ненавижу деньги, Ася… Но без денег — пропасть. Галстук действительно заграничный. Куплен на Тишинке. Ничего особенного, обыкновенная тряпка, украшающая мою довольно некрасивую рожу. Вообще, Ася, разве вы не знаете, почему некоторых фронтовиков потянуло к костюмам и галстукам? — Захотелось необыкновенного, захотелось форсить, вот что. — Ася с настороженностью покосилась на дверь, из-за которой доносился голос Сергея. — И он разрядился, без конца носит новый костюм. Это вы влияете? — О, Ася, нет! — Константин покачал головой. — На Сергея не повлияешь, вы ошибаетесь. Просто фронтовиков потянуло к тряпкам для придания огрубевшим мордасам интеллигентности, которую они потеряли за четыре года. Но хорошие ребята, понюхавшие пороху, знают недорогую цену этим тряпкам. Не уверены? Ах, Асенька, вы другое поколение. Мы — отцы, вы — дети. Вечный конфликт. Вы в восьмом классе учитесь? — Вы всегда шутите, всегда цинично говорите! И распускаете хвост, как павлин! — заговорила Ася быстро. — Вон усики какие-то противные отпустили, для цинизма, да? Фу, противно смотреть, и бакенбарды косые — все как у парикмахера! Это все вы сделали, чтобы легче быть наглым, да? Он на мгновение встретился с ее огромными, нелгущими, черными, чуть раскосыми глазами, подпер подбородок, некоторое время грустным спрашивающим взглядом смотрел на нее, наконец сказал: — За что же вы меня так ненавидите, Асенька? Вы меня очень ненавидите? За что? Она, не отвечая, с независимой строгостью ходила вокруг елки, все еще держа двумя пальцами блестящий шар, поднималась на носках, напрягая ноги, решительно отводила ветви локтем, угловатая, неловкая в очень широком зеленом джемпере. И Константин, вздохнув, поднялся с дивана, подавляя в себе растерянность оттого, что она молчала, затем дружески заулыбался, желая смягчить ее непонятную неприязнь к нему. — Давайте я повешу, Асенька, у меня длиннущие руки. И улыбнитесь, пожалуйста. Девочкам не идет хмуриться, ей-богу! — Уйдите! Я вас не просила! Она отдернула руку, спрятала шар за спину, и Константин, словно натолкнувшись на что-то острое а жесткое, помолчал в озадаченности, опять вздохнул. — Что ж, Асенька… У вас такое лицо, что вы можете меня побить. Ну что я должен сделать, чтобы заслужить ваше расположение? — Как вам не стыдно! Не думайте, что я девочка, ничего не понимаю! — торопливо заговорила она. — Мы получаем хлеб по карточкам. Все получают, а вы мандарины приносите! Откуда они у вас? Быков дал? Я видела… видела, Быков утром мандарины на кухне мыл! Вы у него взяли? Константин посмотрел на маленький чемодан, на мандарины возле елки — мандарины эти он принес вместо новогоднего подарка — и развел руками, блеснули запонки на манжетах. — Ася, у меня достаточно денег, чтобы купить на Тишинке мандарины. За что вы меня упрекаете? Она перебила его: — Тогда откуда у вас деньги? Я знаю, как плохо живут люди, а у вас откуда? Значит, вы нечестно живете! Разве шофер столько денег получает? Нет, нет, я знаю! Если бы папа узнал, что вы принесли эти ужасные мандарины! Он бы вас выгнал!.. Все лицо ее источало брезгливость, презрительно опустились края рта; она мотнула косой по спине и, вешая шар на елку, договорила через плечо стеклянным голосом: — Не ходите к нам больше! Поняли? — А-ася, — жалобно сказал Константин. — Зачем резкости? Нарочито громко вздыхая, он стоял позади нее и, пытаясь нащупать путь примирения, обескураженный ее злой прямотой, не знал, что говорить с этой девочкой. Когда он услышал голос вошедшего в комнату Сергея: «Н-да, черт побери!» — и увидел, как тот рассеянно, хмуро зачем-то похлопал себя по карманам, Константин вторично попробовал растопить ледок неприязни, повеявшей от Аси, засмеялся: — Твой разговор по телефону напоминал доклад. Ася, его часто рвут и терзают по телефону? — спросил он, снова обращаясь к Асе, еще не в силах преодолеть инерцию трудного разговора с ней, и тут же понял — говорить этого не стоило. — Ася, выйди в другую комнату, — сухим тоном приказал Сергей. — Ну что ты стоишь? Выйди. У нас мужской разговор, — повторил он резче, и Константин заметил, как при каждом слове Сергея замирала худенькая, в широком джемпере спина не отвечавшей ему Аси, как все ниже наклонялась ее тонкая шея. — Давай мы оба выйдем, погутарим в коридоре, — миролюбиво предложил Константин. — Не будем мешать. И вихрем мимо него мелькнул зеленый джемпер Аси — подбородок прижат к груди, глаза опущены, — и дверь в другую комнату хлопнула, потом донесся ее непримиримый голос: — Папа сказал, чтобы ты был сегодня дома, а не в компании с Константином! Понятно тебе? Они переглянулись. Слегка пожав плечами, Сергей в новой белоснежной сорочке, с новым галстуком, съехавшим набок, прошелся по комнате, сказал тем же резковатым тоном: — Все не так, как задумано! Едем через полтора часа к Нине. Она не может приехать. Потом, кто-то там хочет видеть меня. Люди, в чьих руках моя судьба. Понял? Это даже интересно! — Сергей заложил руки в карманы, круто повернулся на каблуках к Константину. — Ну? Ясно? Звони в свою компанию, скажи — не сможем, не будем. Поедем к Нине. Ну что задумался? Давай к телефону! — Решил, Серега, за меня? Как в армии? — А что тут решать! — Не считаешь ли ты, Серега, меня за мумию? — поинтересовался Константин. — Спросил бы, куда моя душа тянет — в ту компанию или в эту? Или эгоизм разъел уже и твою душу? А, Серега? — К черту, еще будем разводить нежности! Решай по-мужски: туда или сюда? — Сюда. Конечно, сюда. — Константин с заалевшими скулами пощипал усики. — Поедем. Только вот хлопцев обидим. Хорошие ребята собираются на Метростроевской. Ладно. Снимаю предложение. Согласен к Нине. — Другое дело, — сказал Сергей. — Звони! Когда на Ордынке вышли из троллейбуса и, как бы освобожденные, вырвались из тесноты, запаха морозных пальто, из толчеи новогодних разговоров, из окружения уже оживленных и красных лиц, вся улица была в плывущем движении снегопада. На троллейбусной остановке свежая пороша была вытоптана — здесь чернела длинная очередь, вспыхивали огоньки папирос; компания молодых людей с патефоном, будто завернутым в белый чехол, весело топталась под фонарем: наперебой острили, хохотали. Был канун 1946 года. И везде — в скользящих под снегопадом огнях троллейбуса, в окнах домов, в красновато-зеленоватом мерцании зажженных елок — была особая предновогодняя чистота, легкость, ожидание. Это чувствовалось и в запахе холода, и в фигурах редких прохожих, которые бежали навстречу, подняв воротники, в побеленных шапках, все несли авоськи со свертками, с торчащими из газетных кульков бутылками полученного по карточкам вина — и почему-то хотелось верить в долгие дни этой праздничной возбужденности и доброты. — «Мне-е в холо-одно-ой земля-нке-е тепло-о», — затянул Константин глубоким басом. — «От твоей негасимо-ой любви-и…» — подхватил Сергей. Огромные окна аптеки на углу были пустынно-желтыми; снежные бугры перед подъездами темнели следами. Переходили улицу: около тротуара завиднелась какая-то изгородь, сплошь забитая снегом, мутно блестел красный фонарь на ней. Фигура, укутанная в тулуп, в женском, намотанном на голове платке двигалась возле фонаря, лопатой расчищала горбатый навал сугроба, наметаемого к изгороди: видимо, замерзли водопроводные трубы, и в эту новогоднюю ночь шли тут работы. — С Новым годом, мамаша! — сказал Сергей, шутливо козырнув с чувством освобожденной доброты ко всем. — Какая я т-те, к шуту, мамаша? — густо прохрипела фигура, закутанная в тулуп, выпрямилась, мужское лицо недовольно глядело из-под платка. — Глаза разуй, поллитру хватил? — А платок, платок зачем? — захохотал Константин. — У жены напрокат взял? Тебя тут в упор в бинокль не различишь! — Ладно, ладно! — обиженно загудел тулуп. — Давай дуй, справляй! К девкам небось бежите? Чего хохочете-то, ровно двугривенный нашли? — И, сплюнув себе под валенки, с сердцем метнул облако снега в сторону тротуара, под длинные полосы электрического света, разлитые из мерзлых окон. Оба снова засмеялись, овеянные на тротуаре колючей снежной пылью, и Константин, с улыбкой удовольствия стряхнув налипший пласт на рукава кожанки, посмотрел на часы. — «Уж полночь близится, а Германа…» — И, ударив Сергея по плечу, фальшиво пропел; — Мы рано премся! Не люблю приходить до разгара! Когда через темную арку ворот, дующую сквозным холодом, вошли в маленький двор и остановились под шумевшими на ветру липами, когда Сергей нашел над дымящимися крышами сараев ярко-красное окно в стареньком трехэтажном домике Нины, он с внезапной остротой почувствовал сладкое, тревожное и горькое давление в горле, как в то тихое утро после проведенной ночи у Нины, когда, проснувшись в ее комнате, он увидел четкие крестики вороньих следов на розовой крыше сарая. И то, что Константин вошел в этот обычный замоскворецкий дворик лишь с некоторой заинтересованностью гостя, не зная того, что помнил и ощущал сейчас Сергей, буднично отдаляло его и принижало что-то в нем. — Куда идти? Какой этаж? Однако твоя Ниночка живет не в хоромах… — Константин, задрав голову, прижмурясь от снега, летящего ему в глаза, оглядывал горевшие во дворике окна. — Не вижу карет и швейцара у подъезда. И Сергей ответил: — За мной! Не упади на лестнице, наступив на кошку. Лифта не будет! По полутемной лестнице поднялись на второй этаж, позвонили и, стоя в ожидании под тусклой лампочкой на площадке, услышали из-за обитой клеенкой двери смешанное гудение голосов, смех, потом возглас: «Ниночка, звонят!» — и затем побежал к двери перестук каблуков вместе со знакомым голосом: — Сейчас открою! Щелчок замка, свет неестественно яркой передней, из квартиры на лестничную площадку вырвались звуки патефона, в проеме двери вырисовывались узкие плечи Нины. — Вы просто молодцы! Весело улыбаясь, она воскликнула: «Быстрей, быстрей!..» — и втащила Сергея в переднюю, и уже в передней, заставленной галошами, женскими ботами, заваленной пальто, он заметил в открытую дверь за ее спиной незнакомые ему мужские и женские лица и, оглушенный хаосом смешанных голосов, на какое-то мгновение почувствовал растерянность оттого, что в этой комнате с ее обычной зимней тишиной было нечто непривычное и новое. И он, пересиливая себя, улыбнулся Нине. — Ну раздевайтесь, быстро! Хотя есть время… Сами знаете, мужчины не умеют терпеть, когда стоит вино на столе! Быстро, быстро! — Она засмеялась, протянула Константину руку. — Мы еще незнакомы, Нина. Я, кажется, чуть-чуть вас знаю со слов Сергея… — Костя… Константин. Я тоже чуть-чуть, — попав в луч ее взгляда, произнес Константин, бережно сжал ее пальцы и тотчас вынул из карманов две бутылки вина, поставил их на тумбочку, меж валявшихся кучей мужских шапок, договорил шутливо-галантно: — Прошу вас, Нина, без ненужных слов. Живем в тяжелое время карточек, лимитов и прочее… А кажется, — он моргнул на дверь, — мужчин здесь хватит. Простите, вы на меня не сердитесь? — Нет, нет, что вы! — воскликнула Нина. — Хорошо, идемте. Я вас сейчас познакомлю со всеми. — Только ни с кем нас не знакомь, — остановил ее Сергей. — Мы сами познакомимся. Их встретили оживленным гулом, обрадованными возгласами полушутливых приветствий, как встречают даже в незнакомой компании новых гостей; в плавающем папиросном дыму лица повернулись к ним; совсем молоденький паренек в очках, как-то неудобно сидя у края стола, неизвестно зачем зааплодировал, глядя на Нину, заорал ожесточенно: — Горько! И в полутени абажура пара, топтавшаяся в углу комнаты под звуки патефона, обернулась с любопытством; и кто-то приподнялся с дивана, помахал им в знак приветствия. Стоя среди говора, движения, шума, Сергей мгновенно понял, что их ждали здесь, в этой, видимо, давно знавшей друг друга компании; и он, неприятно оглушенный, скованный и шумом, и многолюдством, не очень ловко представился всем сразу вместе с. Константином: — Сергей. — Костя, он же Константин. И тут же Нина, встав между ними, спросила: «Все познакомились?» — после чего взяла обоих под руки, подвела к столу, поворачивая голову то к одному, то к другому, сказала ласково: — Мы сядем здесь. Я — посредине. Будете за мной ухаживать оба. — И добавила шепотом: — Видите, я уже многих посадила за стол: негде танцевать. Пусть сидят. Я сейчас. Садитесь! — Она посадила их и, улыбаясь, скользнула глазами по толкотне в комнате. — Товарищи геологи и горняки, прошу всех к столу! Мальчики, посмотрите на часы. Свиридов, оставьте патефон и включите радио! Патефон захлебнулся и смолк, перестала шипеть пластинка. Потом загремели стулья, пододвигаемые к столу, послышались со всех сторон возгласы: — Пора, пора, терпежу нет! Включить радио! И сейчас же за столом стало теснее, заколыхались незнакомые лица, девушки со смехом стали разбирать разномастные, собранные, по-видимому, у всех соседей тарелки, парни с бывалым видом пьющих людей взялись за бутылки, изучающе рассматривая этикетки; кто-то потребовал рокочущим басом: — Штопор мне, Ниночка, штопор! Дайте мне орудие производства! — В углу! Сдерживайте Володьку и отберите у него селедку! Сожрет все в новогоднем восторге! — крикнули в конце стола. Возникло то оживление, когда садятся за стол, и прежней растерянности, появившейся вначале у Сергея при виде этой толчеи незнакомых людей, уже, казалось, не было. Он закурил, поискал глазами пепельницу и не нашел ее рядом, но тогда сосед справа, паренек в очках, некстати заоравший давеча «горько», пододвинул к нему чистое блюдечко, сказал с нетрезвой вескостью: — Сойдет! В этой компании сойдет, верно, Сергей? Был он навеселе — похоже, выпил перед тем, как идти сюда, — и был пьян смешно, как-то неряшливо, очки странно увеличивали его по-мальчишески косящие глаза, и лицо, худое, остроносое, имело обалделое выражение. — Я вас знаю и понимаю! — сказал он с категоричной хмельной прямотой. — Огонь, дым, смерть… и студенческая скамья, карточки и профессора в пальто на кафедре. Поколение, выросшее на войне, и поколение, выросшее в тылу. Вы воевали, мы учились. Два разных поколения, хотя разница в годах… с воробьиный нос. Вы презираете наше поколение за то, что оно не воевало? — Пожалуй, нет, — сказал Сергей. — А к чему этот вопрос? Локоть паренька, как по льду, оскальзывался на краю стола, стекла его очков ядовито сверкали, и Сергей заинтересованно глядел на него. — Бросьте! — Паренек в очках взъерошился, хлопнул носильным кулачком по столу. — Поколение, испытавшее дыхание смерти, не может быть объективным к тем, кто не воевал! А я не воевал! — И что же? — Откровенность за откровенность. Отвечайте мне! — Только на равных началах. Вы уже громите стол кулаком. Равенства нет, — ответил Сергей. — Вы меня запугиваете. Взрыв смеха раздался за дальним концом стола — разговор, вероятно, был слышен там. И, удивленный вниманием к себе, Сергей поднял голову и не сразу увидел в полутени абажура, среди молодых возбужденных и смеющихся лиц, чье-то очень знакомое лицо — оно, казалось, ободряло и кивало ему. И рядом было женское лицо, которое искоса смотрело в направлении Сергея, кривилось вымученной гримасой. «Уваров?.. Он здесь?» — мелькнуло у Сергея, и его словно обдало горячим парным воздухом. Было что-то противоестественное в том, что, войдя в эту комнату, он в первую минуту не заметил их — Уварова и его девушку, кажется, ее звали Таня… Но вдвойне большая противоестественность была в том, что, зная друг о друге то, чего не знали другие, они сидели за одним столом, и Уваров, как будто между ними ничего не было, даже ободряя, кивал ему сейчас, а он, нахмурясь, еще не знал, что надо было ответить и делать на это участие. — Тиш-ше! — Радио, радио включите! — Петька, поставь бутылку, кто открывает вилкой? — Ша, пижоны, как говорят в Одессе! Крики эти, смех, толчея в комнате уже проходили мимо, не касались сознания Сергея. Он, соображая, что ему делать, видел, как Уваров ножом, с настойчивой требовательностью стучал по бутылке. Он устанавливал порядок на своем конце стола, и две девушки, сидя напротив Уварова, что-то весело говорили ему через стол, а он отрицательно качал головой. «Что это? Зачем это? Как он здесь?.. — спрашивал себя Сергей. — Его знают здесь?» — соображал он, ища решения, и тут же услышал удивленный шепот Константина над ухом: — Ты ничего не видишь? Куда мы попали, маэстро? Ты видишь того хмыря, ресторанного? Твой фронтовой дружок? Что происходит?.. — Сиди и молчи, Костя, посмотрим, что будет дальше, — вполголоса ответил Сергей. — Так что ж вы замолчали? — просочился сбоку из папиросного дыма нетерпеливо задиристый тенорок, и придвинулось к Сергею ядовитое сверканье очков. — Мы разве с вами не доспорили? — плохо вникая в смысл своих слов, ответил Сергей. — Кажется, все ясно. В это время прозвучал за спиной жестковатый голос: — Прошу прощения, разрешите с вами лично познакомиться? Сергей обернулся: позади него стоял невысокий старший лейтенант средних лет, лицо сухое, болезненно желтое, с глубоко впалыми щеками. Новый китель аккуратно застегнут на все пуговицы, свежий подворотничок педантично чист, темные цепкие глаза глядели в упор; левой рукой он опирался на костылек. — Свиридов. Рад познакомиться с фронтовиком. Тем более — со своим будущим студентом. — Не понимаю. — Сергей почувствовал, как плотно и сильно сжал его руку Свиридов, и вместе с тем, слыша смутный шум за столом, там, где сидел Уваров, спросил: — Но почему «студентом»? Губы Свиридова краями раздвинулись — улыбался он неумело, некрасиво, — и, выговаривая слова прочно, округляя их, он сказал: — Вы подавали документы в Горнометаллургический институт и разговаривали с доцентом Морозовым. Вчера списки утверждались. Я присутствовал от партбюро и отстаивал фронтовиков. Я преподаю в институте военное дело. Вас отстояли. Поздравляю. Списки сегодня утром вывешены. — Отстояли? Меня? От кого отстояли? Свиридов снова улыбнулся уголками губ, взгляд был немигающ, внимателен, голос, отделенный от улыбки, звучал по-прежнему увесисто: — Это неважно сейчас. — Что ж… Спасибо, если отстояли, — сказал Сергей. И в ту же минуту, когда он сел, чья-то рука мягко легла сзади на его плечо, — Нина наклонилась над ним и, заглядывая ему в глаза, сказала тихонько: — С тобой хочет поговорить один человек. Иди сюда, пересядь на тахту. Он хочет… Здесь никто не будет мешать. — Кто он? — Узнаешь… Сергей пересел на тахту с неприятным чувством от ожидания какого-то нового знакомства — не хотелось сейчас отвечать кому-то на вопросы или спрашивать, желая показаться вежливым, приятным человеком, как это надо было делать в гостях. — Здорово, Сергей! Очень рад тебя встретить здесь! Этот знакомый рокочущий басок будто толкнул Сергея. И, еще не веря, увидел: рядом опустился на тахту Уваров в очень просторном клетчатом, с толстыми плечами пиджаке, синего цвета галстук выделялся на новой полосатой сорочке, на тесном воротничке, сжимавшем крепкую шею. Сергей быстро взглянул на неопределенно улыбающиеся губы Нины, на излишне веселое лицо Уварова и, криво усмехнувшись, выдавил: — Ну? Уваров, наморщив брови, бодро заговорил примирительным тоном: — Ну как, Сережа? Будем физиономию друг другу бить или брататься? Ну… здорово, что ли? Ниночка, вы можете нас не знакомить. Мы знакомы. Верно? Он со скрытым напряжением и нарочитой уверенностью засмеялся, а Сергей все смотрел в его лицо, как бы отыскивая следы после той встречи в ресторане, вспомнил его вскрик; «Он изуродовал меня!» — поморщился, ответил сдержанно: — Однажды я тебе сказал… я не люблю братских могил. Это, наверно, ты помнишь! — Так, — Уваров вроде бы в раздумье потер лоб длинными пальцами: вдруг, обращаясь к Нине, проговорил: — Мира не получается. Что ж будем делать? Может быть, кому-нибудь из нас нужно умереть, чтобы другому было свободнее? Остроумнее не придумаешь! Нина взяла Сергея за локоть, кивая ему просительно, и затем взяла за локоть пожавшего плечами Уварова, легонько толкнула их друг к другу, прошептала обоим: — Ну, мир? Перемирие? Сидите. — Я готов, — принужденно сказал Уваров. — Но перемирие может состояться тогда, когда его хотят обе стороны. — Он прав, — ответил Сергей, в то же время думая: «Мелодрама! Чем кончится эта мелодрама? Зачем он хочет поговорить со мной? И зачем вмешивается Нина?..» Он договорил: — Братание вряд ли у нас может получиться. — Нет, нет, только мир, — уверительно повторила Нина. — Мир, мир. Прошу вас обоих, Сережа. Уваров расстегнул пиджак, удобнее развалился на тахте, полное лицо его выражало добродушную обезоруженность. — Боюсь наболтать банальщины, Ниночка, но один в поле не воин. Сильный, голубоглазый, в своем клетчатом, сшитом, видимо, в Германии костюме, Уваров бесцеремонно начал разглядывать полочки сбоку тахты, стал трогать фигурки тунгусских богов, образцы кварца, говоря своим рокочущим баском: — Геологи, в особенности женщины, — удивительные люди. Стоит им хотя бы на полгода обосноваться в городе, как окружают себя тысячами вещей. Это что же — тяга к уюту? А, Ниночка? Или — ха-ха! — геологическое мещанство? Хм, что это за сопливый слон? Не положено. Мещанство. На партийное собрание вас. — Я беспартийная, Аркадий. — На суд общественности вас. Экую настольную лампу в комиссионном оторвали! Мещанство первой марки!.. Да, да, Ниночка! Верно, Сергей? — обратился он к Сергею дружелюбно и просто, как к близкому знакомому, от его манеры гладко говорить повеяло чем-то новым. Этот Уваров не был похож на того, фронтового Уварова, который три месяца командовал батареей и которого он встретил в ресторане недавно. Широкая фигура Уварова в просторном немецком костюме раздражающе лезла в глаза, и какая-то непонятная сила сдерживала Сергея, заставляла сидеть, наблюдать за ним с особым едким интересом. «Нет, в ресторане он был другим. Тогда в нем было то, фронтовое: взгляд, осанка, тогда он был в кителе…» И он чувствовал испарину на висках, но не вытирал ее — не хотел выказывать скрытого волнения. — Мещанство надо понимать иначе, — когда человек трясется только за свою шкуру, — сказал Сергей. — Это известная истина. — Сережа, — робко остановила его Нина и вздохнула. — Ну я прошу… Я не буду мешать. Я лучше уйду. Уваров, однако, со спокойным видом покачал на ладони кусочек кварца, спросил: — Не остыл еще? Ну скажи, Сергей, признаешь объективный и субъективный подход к вещам? Мы с тобой воевали, но некоторые штуки оценивали по-разному. — Ты воевал? — Сергей раздавил окурок в пепельнице на тумбочке. — Правда одна. Ты хочешь две!.. — Значит… — Значит, братская могила? — Какая могила? — Вали все в одну яму? Все, кто был там, воевали? — Вот что, Сережа… — медленно проговорил Уваров, положив кусочек кварца на полочку, и, так же медленно и вроде без охоты шутя, вынул военный билет. — Может, ты посмотришь мой послужной список? — Я знаю его, — сказал Сергей. — Ты пришел к нам из запасного полка и ушел в запасной полк. — У каждого судьба складывается по-своему. В войну — особенно. Слыша голос Уварова, Сергей опять потянулся за сигаретами — было горько, сухо во рту, но сигарету не достал, рука осталась в кармане пиджака, и, сидя так, в полутени, в этом неудобном положении, чувствуя возникшую тяжесть во всем теле, он думал с раздражением на самого себя: «Не так, не так говорю с ним! Он уверен, спокоен… И мне надо говорить… Только спокойно!..» С коротким усилием он изменил неловкую позу, посмотрел неприязненно в ждущие глаза Уварова. — Не забыл лейтенанта Василенко? Надеюсь, ты помнишь его? — Но откуда ты все можешь знать? — Уваров сделал изумленное лицо, шумно выдохнул из себя воздух, как спортсмен после длительного бега. — Тебя ведь увезли в госпиталь, насколько я помню? — Я встретил в госпитале писаря из трибунала. Это тебе ничего не говорит? — Ох, Сережа, Сережа, — сказал Уваров с выражением тяжелейшего утомления. — Ниночка, — позвал он расслабленно, — я уже бессилен… Я уже не могу!.. Сергею было неприятно, что Уваров обращался к Нине, как будто в поиске у нее поддержки и как будто заранее зная, что эта поддержка будет. Она подошла, осторожно улыбаясь обоим, и Сергей, нахмуренный, отвернулся, подумал: «Почему она вмешивается в то, во что не должна вмешиваться?» За столом хаотично шумели, кричали голоса, крики, смех смешивались в оживленный гул, заглушая разговор на тахте. Но ожидаемого мира не было в этой комнате. Он был и не был. Мир был фальшив. — Мальчики, садитесь за стол! — поспешно сказала Нина и погладила обоих по плечам. — Хотите — для вас я найду водку? Старую бутылку. Привезла из Сибири. С довоенной маркой! — Подождите, Ниночка! — мягким баском произнес Уваров, взглядом задерживая Сергея. — Мы не договорили. — Мы договорили, — сказал Сергей. — Нет, Сережа, — перебил Уваров все так же мягко. — Простите, Ниночка, можно нам еще минутку один на один? — Да, да, я ухожу, говорите. Сергей сознавал всю глупость, всю неестественность своего положения и хорошо понимал, что не может, не имеет права быть сейчас здесь, сидеть на одной тахте с Уваровым, но что-то сдерживало его, и он, как бы помимо воли своей, старался дать себе отчет, чего же он не понимал в этом новом, все забывшем, казалось, Уварове, а знакомое и незнакомое лицо Уварова было потно, голубые глаза чуть покраснели, в них по-прежнему — добродушие, веселая искристость, желание мира. — У тебя, Сергей, странные подозрения. Основанные на слухах. У тебя нет никаких доказательств. Остынь и рассуди трезво. Я не хочу с тобой ссориться, честное слово. То, что было, — черт с ним, забудем. Я не навязываю тебе дружбу, хотя был бы рад… Пойми, Сережа, нам учиться в одном институте, только на разных курсах. Я стою за то, чтобы фронтовики объединялись, а не разъединялись. Нас не так много осталось. Ей-богу, ты во мне видишь другого человека. Хотя, я понимаю, это бывает… Я хочу, чтобы ты объективно понял… Я сам себя часто ловил на том, что сужу о людях не так, как надо. — Товарищи фронтовики, прекращайте секреты! — крикнул Свиридов из-за стола, изображая на худом своем лице неумело-комическое нетерпение. — Занимайте места! И в эту минуту Сергей понял, что надо прекращать этот разговор. Слова, которые говорил сейчас Уваров, и то, что они сидели сейчас здесь, на тахте, близко друг к другу, — все с противоестественной нелепостью соединяло, сближало их, а он не хотел этого. Сергей резко поднялся, сказал: — Значит, дело в психологии? А я-то не знал! Уваров встал следом за ним, вроде бы нисколько не задетый открытой насмешкой Сергея, проговорил тоном серьезного и дружеского убеждения: — Подумай обо всем трезво, честное слово, ты не прав. Ну подумай. — И бодрым голосом ответил Свиридову, глядевшему на них: — Иду, иду, Павел! Нам необходимо было поговорить! 14 «Я знал, что надо делать тогда, в ресторане, но что делать сейчас? Улыбаться, разговаривать с соседями, с парнем в очках? Развлекать девушек, как это делает Константин, показывая какой-то фокус с рюмкой и вилкой? Новый год — я разве забыл об этом? Тогда зачем я пришел сюда? Что я делаю? Знаю, что нельзя прощать, но сижу здесь, за одним столом с ним?.. Значит, прощаю?» Уваров сел возле Свиридова, что-то сказал ему, потом с почти обрадованной улыбкой кивнул Сергею, и тот, испытывая вязкий холодок отвращения к самому себе, внезапно подумал, что после ресторана, после этого разговора он почему-то не ощущал прежней ненависти к Уварову, а оставалось в душе чувство усталости, неудовлетворения самим собой. Он искал в себе прежней острой ненависти к Уварову — и не находил. Он не мог определить для себя точно, почему так произошло, почему это недавнее, жгучее незаметно перегорело в нем, как будто тогда, встретив впервые после фронта Уварова, он вылил и исчерпал всю ненависть, и постепенно ее острота притуплялась, чудилось, против его желания. Но, может быть, это и произошло потому, что никто не хотел верить, не хотел возвращаться назад, к прошлому, которое было еще близко, — ни Константин, ни майор милиции, ни те люди в ресторане, ни все те, кто смеялся, разговаривал теперь в этой комнате с Уваровым; они не поверили бы в то, что было в Карпатах. Он спрашивал себя: что же изменило все — время или наша победа отдаляла войну? Или желание плюнуть на то, что не давало покоя ему, мешало жить? Он весь сопротивлялся, не соглашался с этим, но замечал, как люди уже неохотно оглядывались назад, пытаясь жить только в настоящем, как вот и сейчас здесь… Если бы каждый из сидящих за этим столом помнил о погибших — о разорванных животах, о предсмертном хрипе на бруствера окопа, о фотокарточках, залитых кровью, которые он после боя вместе с документами доставал из карманов убитых, — кто бы смеялся, улыбался сейчас? Но улыбаются, острят, смеются… И он тоже четыре года так жадно мечтал о какой-то новой жизни, полновесной, праздничной, которая в тысячу раз окупила бы прошлое… Уваров… Разве дело только в Уварове? Никто не хочет копаться в прошлом, и нет у него доказательств… Но есть настоящее, есть жизнь, есть будущее, а прошлое в памяти людей стиралось уже… — Ты что хмуришься? Перестань курить. Легкие Нинины пальцы легли на руку, потянули из его пальцев сигарету, бросили в блюдечко — и она повторила шепотом: — Ну? Будем сидеть букой? — Нет, — сказал Сергей. И она на миг благодарно прижалась к нему плечом. — Ты посмотри на Костю. Он молодчина. Константин в это время, взяв на себя команду на своем конце стола, возбужденный новой компанией, вниманием девушек, которые уже называли его Костенькой, мигнул, как давнему приятелю, пареньку в очках, налил в его рюмку водки, затем — Сергею, после чего весело прищурился на Нину. — Вам? — И спросил так галантно, что Нина засмеялась. — Конечно, водку, Костя. Пожалуйста. — Нина — не женский монастырь, нет! — пробормотал паренек в очках. — Не монастырь кармелиток! — Пе-етень-ка-а, — протяжно сказала Нина и ласково взъерошила ему волосы. — Петенька, ты пьян немножко? Да, милый? Тот мотнул головой, угрюмо отшатнулся на стуле. — Не надо… не хочу… ты не надо… так… Не люблю… — Братцы! Разговорчики! Внимание, даю площадь!.. Все замолчали. В тишине комнаты возник приближенный, отчетливый шум Красной площади: гудки автомобилей в снегопаде, шорох шин — звуки новогодней ночи, знакомые с детства. И там, в метели, рождаясь из снежного шелеста, из гула пространства, мощным великолепием раскатился, упал первый бой курантов. — Тише приемник! У всех налито? Сергей, у тебя налито? Приготовиться, братцы!.. Сережа, налито у тебя? Ухаживайте за фронтовиками там, на том конце! Первый тост фронтовикам! Неожиданно командный голос Уварова, перекрикивая мощность приемника, будто ударил, окунул Сергея в ледяной сумрак октябрьского рассвета в тусклых Карпатах — этот командный голос был связан только с тем, в нем было только то… «Нет! Не хочу думать об этом! Все — новое, надо жить новым», — стал убеждать себя Сергей, и, стараясь найти это непостижимо новое, он быстро посмотрел на праздничное движение вокруг, вызванное командой Уварова. Уваров стоял за противоположным концом стола, в двубортном, с широкими плечами костюме, держал, сосредоточенно хмурясь, стакан, наполненный водкой; снизу поднял к Уварову цепкий взгляд Свиридов; глядела в ожидании, подперев пальцем щеку, белокурая девушка, которую, кажется, звали Таня… Лицо Уварова изменилось — губы его на секунду каменно сжались. — Я предлагаю тост… Первый тост… Губы Уварова разжались, слова, тяжелые и железные, срывались с них, падали в тишину. Все напряженно молчали, лишь посапывал досадливо, тыкая папиросу в блюдечко, парень в очках. — Я предлагаю тост… как бывший солдат. Тост за того… с именем которого мы ходили в атаку… стреляли по танкам, умирали… С именем которого мы защищали Родину и победили… — Уваров помедлил, из-за плеча остро глянул на Свиридова, закончил страстно зазвеневшим голосом: — За великого Сталина! И в следующий момент, скрипнув палочкой, распрямился над столом обтянутый новым кителем худощавый Свиридов, без улыбки, безмолвно чокнулся с Уваровым. Все неловко вставали, отодвигая стулья; потянулись друг к другу стаканы, — и Сергея вдруг хлестнуло едкое чувство чего-то фальшивого, неестественного, исходящего от Уварова; он тоже встал со всеми, сжимая в пальцах рюмку, — стекло ее стало скользким. Рядом — сдержанное шевеление голосов, шорох одежды, потом еле различимый шепот и будто прикосновение Нининых теплых волос к его щеке: — Сережа… Я с тобой чокнусь, милый… И стакан Константина ударился об его рюмку. — Старик, давай… Что думаешь? Он ясно увидел под светом абажура потный лоб Уварова, какой-то строгий взор, впалые щеки Свиридова, опущенные уголки рта белокурой девушки и подумал со злым ожесточением к себе: «Зачем я шел сюда? Зачем мне нужно было приходить сюда?» — Я хотел сказать… — внезапно проговорил Сергей, едва узнавая свой голос, отдаленный, чужой, отдававшийся в ушах, и, глядя на Уварова, в его крепкое лицо, от которого словно пахнуло болотной сыростью карпатского рассвета, договорил глухо: — Я с тобой пить не буду! Не тебе говорить от имени солдат! Была плотная тишина, неясно желтели лица в оранжевом свете абажура, и лицо Уварова сейчас же отклонилось в тень абажура, потеряв резкость черт, были очень ясно видны в одну полоску собранные губы. — Послушайте, послушайте, что он говорит!.. Вы все слышали? Он преследует Аркадия! Он сводит свои счеты, — с отчаянием, рыдающим взвизгом выкрикнула полная белокурая девушка. — Он ненавидит Аркадия!.. — Товарищи дорогие, прекратите свои распри! — громко и умиротворяюще сказал кто-то. — Новый год! Портите всем настроение! — Браво! — пьяно воскликнул парень в очках и зааплодировал. — Это я люблю! Драма в благородном семействе! — А может, помолчишь ты, друг любезный в благородных очках! — выплыл вежливо-недобрый баритон Константина, и локоть его толкнул локоть Сергея. — Садись, Сережа, посидим и выпьем ради приличия… Сергей, не двигаясь, сказал только: — Подожди, Костя. — Все это оч-чень странно! — донесся от того конца стола скованный и тяжелый голос Уварова. — Особенно для фронтовиков… Но если, друзья, у кого-то не в порядке нервы… Я здесь не несу никакой ответственности и объясняю все только непонятной подозрительностью и неприязнью Сергея ко мне. — Голос его перестал быть тяжелым, зазвучал тише, и, стараясь улыбаться, он договорил со снисходительным спокойствием человека, не желающего обострять случайное недоразумение. — Я не буду сейчас выяснять наши фронтовые отношения. Не стоит портить праздник, друзья. Понимаю: бывает неосознанная неприязнь… Увидев эту улыбку, Сергей вспомнил, ощутил знакомое чувство, испытанное им тогда в ресторане, когда он ударил Уварова и когда люди осуждали его, Сергея, а не Уварова, и, подумав: «Ему стоит позавидовать — умеет себя держать в руках…» — и, напряженным усилием сдерживая себя, сказал тем же тоном, каким говорил сейчас Уваров: — Да, конечно, не стоит портить праздник. Но я не буду мешать всем. Он повернулся, увидел перед собой увеличенные глаза Нины и крупными шагами вышел в переднюю, решительно перешагнул через кучу галош, женских бот, сорвал с вешалки шапку; в этот миг оклик из комнаты остановил его: — Сергей, подожди! Подожди, я говорю! Нина выхватила у него шапку, спрятала за спину и вся подалась к нему, загораживая путь к двери. — Подожди, подожди! Ты только подожди… — Ты хочешь помирить меня с ним? — грубо выговорил Сергей. — Зачем? Для чего, я спрашиваю? — Я ничего не хочу, — сказала она. — У нас с тобой прелестные общие знакомые! Но тебе придется выбирать. — Что выбирать? — Знакомых. — Но ты не должен… — Ты не должна! Но тебе придется выбирать. Не хочу понимать твоей доброты ко всякой сволочи, — жестко сказал он, выделяя слово «доброты», и рывком потянул шинель со спинки стула, заваленного грудой пальто. Она по-прежнему держала шапку за спиной и, теперь не останавливая, удивленно и прямо глядела на него, покусывая губы. Он повторил: — Тебе все ясно? Она молчала. — Дай, пожалуйста, шапку, — сказал он и неожиданно для себя сделал шаг к ней, сразу отдалившейся и как бы ставшей чужой, с силой притянул ее к себе. — Пойдем со мной или оставайся! Слышишь? Не хочу, чтобы ты оставалась здесь. Ты это понимаешь? — Ничего не слышу, ничего не вижу, где мои галоши? — раздался предупреждающий голос, и Сергей, недовольный, обернулся к вышедшему в переднюю Константину. — Я с тобой, Сережка, — пробормотал он, деликатно вперив взор в потолок. — Потопали. Разбит выпивон вдрызг. — Костька, подожди там! Если нетрудно — выйди! — Ясно, — с досадой щипнув усики, Константин, однако, насвистывая, поспешно прошел в комнату, тщательно закрыл за собой дверь. — Ты будешь раздумывать? — И Сергей резко притянул ее за плечи. — Ну? — Это все? — спросила она. — Где твое пальто? — Вон там… Отпустив ее, он с непонятной самому себе грубой уверенностью начал снимать, кидать на тумбочку, на спинку стула холодноватые чужие пальто, и в этот момент послышался сзади сдавленный смех — Нина, прислонясь затылком к стене, уронив руки, странно, почти беззвучно смеялась, говорила шепотом: — Они останутся здесь, а я… Просто девятнадцатый век! Тройка, снег, новогодняя ночь… Ты понимаешь, что делаешь? Вон там мое пальто, Сережа… Он выдернул из тесноты одежды на вешалке ее пальто и, помогая одеться, увидел на ее шее, над шерстяным воротом свитера, светлые завитки волос и, до спазмы в горле овеянный какой-то всепрощающей мучительной нежностью, прижался к ним губами. — Нина, быстрей! — Хорошо. Иди вперед, я закрою… Она с таинственным видом пошла на цыпочках, щелкнула замком, пропустила Сергея вперед на лестничную площадку, и здесь, исступленно обнявшись, они несколько секунд стояли и целовались в тишине под неяркой, запыленной лампочкой перед дверью. Дом праздновал. Где-то под ногами, на нижнем этаже, приглушенно звучала музыка. — Идем… — Быстрей! Внизу тройка, медвежья полсть и бубенцы! Тихо смеясь, она схватила его за руку, они ринулись вниз, перепрыгивая через обшарпанные ступени лестницы, наполняя лестницу гулом, и только на первом этаже, не освещенном лампочкой, Нина, переводя дыхание, едва выговорила, наклоняя голову Сергея к своему лицу: — Куда ты хочешь меня вести? — А ты куда хочешь? — Куда ты. 15 Константин вернулся на рассвете — уже серели окна, — пошатываясь, ощупью поднялся по лестнице спящей квартиры, с пьяной осторожностью открыл дверь в свою комнату; не зажигая света, долго пил из графина воду жадными глотками. Затем упал на диван, не сняв костюма, лежал неподвижно в темноте, его отвратительно подташнивало, и он не скоро уснул. Проснулся поздним утром — болело, ломило в висках, мерзкий, пороховой вкус был во рту. — Э-э, идиот! — сказал он вслух, поморщась, будто был в чем-то смертельно виноват. Угнетало его, не давало покоя то, что остаток ночи провел в совершенно незнакомой компании — возвращаясь после встречи Нового года домой, неожиданно вспомнил адрес Зои, с которой познакомился недавно, поехал на окраину Москвы. Там, в чужой компании, много пил, ругался с хмельными крикливыми парнями, потом вывел робко отталкивающую его Зою в переднюю, целовал ее шею, грудь сквозь расстегнутую кофточку, и она говорила ему, что сейчас не нужно, что сюда войдут, а он убеждал ее куда-то вместе поехать. «Что я там наделал? Что я там натворил?» — ворочаясь на диване, стал вспоминать Константин, но помнил лишь смутные лица этой чужой компании, крик, хохот, ощущение своих плоских, тогда казавшихся блистательными острот, и эту переднюю, испуганно сопротивляющиеся глаза Зои, ее испуганный шепот: «Костенька, потом, потом…» «Что я наделал, что наговорил, идиот в квадрате! Зачем? — подумал он, испытывая брезгливость к себе, ко всему тому, что было в конце ночи. — Зачем я живу на свете таким непроходимым ослом? Именно ослом, животным!..» С наслаждением уничтожая себя, он сам казался себе глупым, плоским, ничтожным и не искал, не находил оправдания тому, что было вчера. В его памяти одним ясным пятном задерживалось начало вечера: елка, Ася, мандарины, снегопад на улице, приход в студенческую компанию. Но все это затмевалось, все было убито поздним, черным, ядовито-черным, уже пьяным, бессмысленным. Хотелось пить. Он потянулся к графину, который почему-то стоял на полу, начал пить, разливая воду на грудь, глотками сбивая дыхание, обессиленно поставил графин на пол. Не вставая, долго искал по карманам папиросы, пачка оказалась разорванной, смятой, пустой. Он швырнул ее без облегчения, вспоминая, где можно найти окурок. «Бычки» могли быть на книжных полках, где-нибудь в уголке: читая перед сном, загасил папиросу, оставил на всякий случай. Константин приподнялся, пошарил на полках над диваном и не нашел «бычка». Потом, расслабленный, он лежал в утренней тишине дома, слышал все звуки с болезненной отчетливостью, силясь понять смысл вчерашней пьянки, этого утра, тишины и этой омерзительной минуты похмельного лежания на диване. «Что делать? Что делать?» — думал он, глядя в потолок, на однообразную простоту электрического шнура, на сеть извилистых трещинок, освещенных тихим зимним солнцем. Внизу, в безмолвии дома, на кухне глухо, как из-под воды, загремела кастрюля или сковорода, донеслись голоса — должно быть, художник Мукомолов жарил обычную свою утреннюю яичницу из американского порошка, нежно ссорился с женой. Константин представил запах подгоревшей яичницы, и его затошнило. Он застонал, озирая комнату, громоздкий книжный шкаф, пожелтевшие от табачного дыма шторы, разбросанные американские и английские журналы на стульях, увидел валявшиеся на полу окурки, обугленные спички и тоскливо потер лицо, обросшее, несвежее. «Побриться бы, помолодеть, почувствовать в себе уверенность. Надеть свежую сорочку, галстук…» С трудом встал, покачиваясь, отыскивал на подоконнике бритвенный прибор, налил в мыльницу холодной воды из графина (в кухню за горячей не было сил идти). Подошел к зеркалу, вгляделся. Непонятно чужое, непроспанное, с тонкими усиками и косыми бачками лицо глядело на него неприязненно и мутно. «Зачем? Для чего я живу? Что делать?» — опять спросил он себя и бросил бритву на подоконник, упал грудью на диван, мысленно повторяя в пыльную духоту валика: «Зоенька, не ломайтесь, не надо осложнять, дорогуша!» «Дорогуша? Как я сказал: не надо осложнять? Пошляк, глупец! «Зоенька, не ломайтесь!..» Не сразу расслышал — не то поскреблись, не то слабо толкнулся кто-то в дверь из коридора. И затем преувеличенно громко постучали, и он, даже вздрогнув, крикнул: — Не заперта! Вваливайтесь! — И вскочив на диване, проговорил осевшим, фальшивым голосом: — Ася? Зачем вы ко мне?.. Ася вошла боком, каблучком закрыла дверь, молча и решительно повернулась к нему. И, ощутив ее внимательное молчание, он на миг с ненавистью снова почувствовал свое лицо, вспомнил ее слова о парикмахерских бачках, растерянно метнул взгляд по беспорядочно разбросанным вещам в комнате, наступил ногой на окурок около дивана. Сказал отрывисто: — Уходите, Ася! Закройте дверь с той стороны! («И сейчас острю с плоскостью болвана!») Уходите! — попросил он. — Пожалуйста! Она не уходила — смотрела, нахмурив брови. — Где Сергей? — спросила она. — Не знаю. А что стряслось? Пожар? Потоп? — Он опять не ночевал дома, — сказала она подозрительно. — Я не знаю, что… происходит, не понимаю… Где вы с ним были вчера? Ответьте, пожалуйста, Константин. Где Сергей? Может быть, случилось что?.. Пожалуйста, ответьте прямо! Отец послал меня к вам… Я и сама хочу знать! Почему вы дома, а его нет? — Случилось? Ну что с ним может случиться, Ася? — сказал Константин наигранно-смешливым тоном, однако ощущая все время, как он противен, неприятен ей, в этой неприбранной комнате, сидящий на диване с помятым лицом. — Ну, может, он влюбился, Ася. Вероятно? Вполне. Какие могут быть тут испуги, опасения и прочая дребедень? Асенька, не надо волноваться. Может быть, он встретил такую женщину… девушку, с которой можно броситься куда угодно очертя голову! И если такую встретил — его счастье. Вы должны просто радоваться, в воздух чепчики бросать… — Влюбился? Она приблизилась к дивану, худенькая ее фигурка ожидающе напряглась, а он, проклиная себя, понял, что его защита Сергея была неловка, неубедительна, и, прикрыв руками небритые щеки, проговорил почти беспомощно в ладони: — Асенька, родная, вы ведь знаете, что я крупный осел и остряк-самоучка. Ничего не знаю, наболтал не думая. Но только с Сергеем все в порядке. Это я знаю. — До свидания! — Она отошла и через плечо высокомерно сказала ему: — И побрейтесь хоть! И не обманывайте меня. Я люблю правду, а вы все врете! Почему вы врете? Константин отнял ладони от лица, вытянул окурок из переполненной пепельницы, но курить его уже было нельзя — раскрошился в пальцах. И он вдруг почувствовал пустоту оттого, что она уйдет сейчас. — Ася, подождите, — тыча окурок в пепельницу, хрипло проговорил Константин. — Посидите, а? Ну посидите просто, и все. Не глядите на мою противную рожу, я сам готов по своей витрине трахнуть кулаком, поверьте, я отношусь к ней без удовольствия. А вы просто посидите, полистайте журналы, ведь никогда у меня не были. А я побреюсь, и — хотите? — эти баки к черту! Вы ведь ненавидите эти гвардейские баки. Посидите. Хотите, я эти баки… Посидите, Ася… Слова привычно подбирал полусерьезные, ернические, но голос звучал просительно-мальчишески — ему нужно было живое дыхание в комнате. Он боялся одиночества, боялся остаться один сейчас, казнясь воспоминаниями вчерашней липкой нечистоты, которую хотелось содрать с себя. Ася независимо отвернулась, разглядывая полки, заставленные пыльными книгами, тихонько и настороженно шевелилась темная коса за спиной. — Как вы живете странно! Как будто вы здесь не живете! Поставьте графин на тумбочку, ему не место на полу. Возьмите и поставьте! — приказала она. — Это ведь ужас какой-то! Он поставил. И она спросила все так же строго: — У вас есть какой-нибудь тазик, тряпка, швабра? Ну какие-нибудь орудия производства? — прибавила она тем тоном, который не разрешал ему улыбнуться. — Ася, ничего не надо! — Это мое дело. Не командуйте. — Там, в коридоре, под столом, кажется. — Я сейчас. А вы брейтесь хоть. У вас ужасно неприятное лицо. Наверно, так и думаете, что вы нравитесь женщинам? — спросила она дерзко и покраснела. — Асенька, мужчина должен быть чуть красивее обезьяны, — ответил Константин, привычно пытаясь обратить все в шутку. Но она пошла к двери, покачивая за плечами косой, стукнула дверью, и наступила тишина. — Неприятное лицо… — бормотал он, делая злые гримасы в зеркале, намыливая щеки. — Пакостная физиономища… Парикмахерская вывеска… О, как я тебя ненавижу! Баки косые отпустил, болван! Когда послышался скрип двери, он даже задержал дыхание — увидел в зеркале Асю: она внесла ведро, швабру, милое лицо неприступно хмурилось, и Константин готов был на то, чтобы она хмурилась, презирала, ненавидела его, но только была бы, двигалась, что-то делала здесь. Он смотрел на нее в зеркало, все медленнее водя бритвой по щекам, — и неожиданно ее голос: — Думаете, я все делаю это с удовольствием? Нет! Мне просто жаль вас — погрязли, утонули в окурках! — Ася, я сбрил баки, видите, я вас послушался, — с грустным весельем проговорил Константин. — Я не такой уж пропащий человек. — Поздравляю! Бурные аплодисменты, все встают. Кстати, у вас есть какие-нибудь тапочки? Вы думаете, я буду портить свои единственные туфли? С намыленной щекой он чрезвычайно поспешно кинулся к дивану, вытащил из-под него стоптанные тапочки, неуверенно покрутил их в руках. Ася, стоя возле ведра, поторопила его: — Ну давайте! Что вы их разглядываете? Брейтесь! Он с непривычным замешательством покорно подошел к зеркалу; в глубине его было видно: она, опираясь на швабру, быстро сняла туфли, надела тапочки; потом подтянула юбку, заправила ее за поясок. Он заметил, ноги у нее были прямые, высокие, с сильным подъемом, — и тотчас узкие черные глаза испуганно-гневно скользнули по его лицу в зеркале. Она крикнула, одергивая юбку: — А ну отвернитесь! Как вам не стыдно! — Ася, милая… — сказал Константин. — Какая я вам еще «милая»? — Ну хорошо, просто Ася, почему вы меня так терпеть не можете? — спросил Константин, уставясь мимо зеркала в стену, с опасением ожидая треск двери за спиной. Она помолчала. Она как будто замерла, всматриваясь в его спину. — Вот что. Идите к окну и добривайтесь наизусть! — подумав, по-взрослому опытно приказала Ася. — И не смейте смотреть в зеркало, что я буду делать! Я не люблю, когда за мной наблюдают. — Я буду так… как приказано… Только приказывайте. Он послушно двинулся к окну, сияющему морозно-солнечной насечкой на стекле, вздохнул облегченно, стал добриваться «наизусть», ощупью, слыша ее несильные движения, плеск воды, мокрый шорох швабры по полу; ее возмущенный голос звучал в его комнате: — Понимаю: у вас пол заменял пепельницу! Журналы — половую тряпку. А это что за бутылки у стены? Это вы все выпили? К вам что — приходили всякие женщины? — Ася!.. — взмолился Константин, делая попытку обернуться. — Пожалуйста, молчите! Я вас не спрашиваю, я все знаю. Если бы я была вашей сестрой, я бы всех ваших знакомых разогнала на четыре стороны. Не разрешила бы гадостей! «Она девочка! — подумал он с тоской. — Сколько лет мне и сколько ей? Страшная разница!» — Если бы вы были моей сестрой, Ася! — Я не хочу быть вашей сестрой! Она отодвинула с грохотом стул, швабра стукнула о плинтус возле ног Константина, зловеще зашуршала бумага в углу, снова стукнула швабра о плинтус — и сейчас же удивленный голос Аси заставил его обернуться от окна: — Кто это? Прислонив швабру к подоконнику, Ася бережно, кончиками пальцев сняла с этажерки маленькую пожелтевшую фотокарточку. — Ваша мама? Я ее не знала такой… Это ваша мама? — Мама. Тоже не помню ее такой. Фотокарточку отодрал от какого-то старого документа, — сказал Константин. — Двадцать шестого года. — Где ваши отец и мать? — Исчезли. — Куда исчезли? — еле внятно спросила Ася, не отрывая взгляда от молодой женщины с оживленным лицом, коротко подстриженной под мальчика. — Она очень красивая, мама ваша… Куда они исчезли? — Люди исчезают тогда, когда умирают или когда их заставляют умирать, — сказал Константин. — Костя, Костя, Костя, здесь что-то не так, вы что-то не говорите, вы что-то скрываете! — заговорила торопливо Ася. — Пожалуйста, объясните, слышите? Это секрет? Секрет? Я — никому… — Ася, спасибо за полы, — вдруг тихо, преодолевая хрипотцу, выговорил Константин, несмело взял ее руку, смуглую, худенькую, прижал к губам, повторив: — Спасибо. С Новым годом, Асенька!.. — Зачем? — задохнувшись, прошептала Ася. — Вы… зачем? — И, краснея, крикнула уничтожающе: — Никогда этого не делайте! Не смейте! Он молчал, глядя в пол. Она выбежала, не закрыв дверь. Он проверил все карманы старых брюк в шкафу — в это утро у него не было денег. Так начинались все утра после праздников. Спустя полчаса он надел свежую сорочку, галстук, насвистывая, небрежной походкой сошел по узкой лестнице на первый этаж. Было одиннадцать часов. Было солнечное утро нового года. На кухне около крана стоял художник Мукомолов в стареньком халате, испачканном красками, скреб ложкой по сковородке. Вода хлестала в раковину, брызгала на халат. Пахло жареной селедкой, от этого запаха Константина чуть подташнивало. — А-а! — воскликнул Мукомолов, улыбаясь как бы одними заспанными, припухшими веками. — Добрый день, здравствуйте! С Новым годом! С Новым годом, Костя! Как праздновали? — Все так как-то, — ответил Константин и повернул в коридор, полутемный, теплый, пахнущий пальто и галошами; постучал к Быковым. Быковы еще завтракали. Сам Петр Иванович, красный, распаренный, в незастегнутой на волосатой груди полосатой пижаме, пил, отдуваясь, короткими глотками крепкой заварки чай и одновременно заглядывал в газету. Жена, Серафима Игнатьевна, женщина довольно полная, не первой молодости, намазывала сливочное масло на край пирога, умытое лицо было умиротворенно-добрым, заспанным. На столе — графинчик с водкой, колбаса, сыр, раскрытые банки консервов, начатое рыбное заливное — остатки вчерашнего новогоднего вечера. — Костенька! — певуче сказала Серафима Игнатьевна. — Родной вы наш, голубчик, я вас таким холодцом угощу, вы что-то к нам не заходите! Забыли нас совсем? Быков поверх газеты глянул на Константина, поставил стакан на блюдце, значительно подвигал кустистыми бровями. — Немчишки-то опять шевелятся. Нда-а! А, Константин, голова-то небось трещит? Перегулял, что ли? Не за холодцом он, мать, знать надо, — с пониманием добавил Быков. — Завтракал? Дай-ка, мать, чистую рюмку. У добра молодца глаза красные. — При виде водки я говорю «нет», — сказал Константин. — Чаю выпью. Пришел за папиросами. Знаю, у вас где-то были папиросы. Быков почесал бровь, крякнул с укоряющим удивлением. — Значит, прогорел, деньги в трубу пустил? Эх, легкая твоя жизнь! Была бы мать, конечно, жива — деньги-то для нее бы берег. Ну ладно, ладно, ничего, я тоже в молодости на боку дырку крутил! Кури, дыми на здоровье! Быков обтер салфеткой пот с красного лица, шумно отпыхиваясь, вытащил плотное тело из-за стола, склонился к этажерке, достал откуда-то из-под книг коробку папирос, раскрыл ее перед Константином. — Кури, дыми, «Северная Пальмира». Что, неужто денег-то на папиросы нет? Это как же ты ухитрился деньги-то прогудеть? Эх, беззаботность, беззаботность, Константин! Пей, да голову имей. Налить, что ли? Чтоб хмельная дурь прошла… Закуривая душистую папиросу, Константин только промычал отрицательно, с отвращением сморщившись при мысли о водке, кивнул рассеянно Серафиме Игнатьевне (она налила ему в огромную чашку горячего крутого чая, придвинула сахарницу). В комнате Быковых было ощущение тепла, довольства, недавнего праздника, по-зимнему пахло хвоей, серебрилась густой мишурой елка в углу меж окнами; вокруг, теснясь, сияла под солнцем старинная полированная мебель. На полу — толстый и пушистый немецкий ковер зеленел травой, цветистый и тоже немецкий ковер — на диване, повсюду антикварные фарфоровые статуэтки, хрустальные вазы на буфете, бронзовая, комиссионного вида настольная лампа: немецкая овчарка задранным вверх носом поддерживает голубой купол абажура — безвкусица и неумелое стремление к крепкой и прочной красоте создавали этот странный добротный уют. — А где ж твой приятель, не разлей вода, Сергей-то твой? — спрашивал Быков, истово прихлебывая из стакана. — Или врозь? — Сегодня — да. Сегодня я в одиночестве, — сказал Константин, положил папиросу на грань блюдечка, стал размешивать сахар в чашке. Быков между тем аккуратно взял папиросу, переложил ее с той же аккуратностью в пепельницу, благодушно закряхтел. — Оно, приятели-то, конечно, хорошо, да семья лучше. Жениться бы тебе надо. А то деньги туда-сюда мотаешь, а цели нет. Когда жена в доме, есть куда деньги-то нести. Помочь, что ли, жениться-то? — Быков, весь вспотев, промокнул багровый лоб салфеткой. — Я тебе на фабрике кралю такую подыщу — пальчики пообкусишь. У нас девчат хороших — табунами ходят. Комната у тебя есть. Да вот глаза родительского на тебя нет. А я родителев твоих прекрасно знал. (Серафима Игнатьевна вздохом подняла, опустила над краем стола полную грудь.) Знал, м-да… Интеллигентные были люди… — Превосходно, благодетель вы мой! — воскликнул Константин, делая вид, что от радости захлебнулся чаем. — Как это прелестно — коммерческий директор сват у своего шофера! Это демократично. Я заранее троекратно благодарю вас! И, сдерживая подмывающую веселую злость, притворяясь через меру растроганным, пустил папиросный дым кольцами к потолку; разговор этот занимал его. — Смеешься никак? Или в себя не пришел после похмелья-то? — сурово спросил Быков. — У меня образование не такое, как у тебя, классов, институтов не кончал. У меня опыт вот где! — Он похлопал звучно по своей толстой короткой шее. — Все из практической жизни, из уважения к хорошим людям, к государству. Вот как оно складывалось. Большого не достиг, в министры не вышел, а по хозяйственной части, сам знаешь, конкурентов у меня мало. У меня фабрика ни разу без материалов, сырья не простаивала. Нету у меня на поприще снабжения конкурентов. А все от опыта. Так или не так? Так что ж ты дураком лыбишься? Мало я тебе добра сделал? Только все ведь в трубу пускаешь! Денег огребаешь кучу! Левачить разрешаю… И все в трубу. Константин притворным ужасом округлил глаза. — Да что вы, Петр Иванович! Какие тут улыбки? Смех сквозь слезы. «Над кем смеетесь?» Мне хочется хохотать над собой до слез. Добра вы мне сделали много. Действительно. Соглашаюсь. Но, как говорят одесситы, разрешите мне посмотреть в ваше доброе, честное, открытое лицо и, вы меня очень простите, спросить: а вы плохо живете, голодаете? Серафима Игнатьевна прекратила грызть чайный сухарик, заморгала веками на Константина, на медленно багровеющего Быкова, вмешалась обеспокоенно: — Петя… Костя… поговорили бы о чем-нибудь другом. Костя, вы всегда интересно рассказываете… Где вы праздник встречали? Мы вчера хотели вас пригласить. Петя поднялся к вам, постучал — вас не оказалось. Мы были одни. Дочь обещала на праздники из Ленинграда приехать — не приехала… — Эх, шелапут ты, шелапут! Ты посмотри на него! Полюбуйся нахальством, — укоризненно покрутил головой Быков. — Я тебе ль добра не желаю? Вот она, благодарность! Спасибо. Я, значит, плох? С фронта без профессии вернулся, я тебя в шоферы устроил. На машине на своей, как на собственной, ездишь. Левача зарабатываешь — разрешаю, а? Потому что я тебе заместо отца. Или этот, — он неприязненно пошевелил над столом пальцами, — Сергеев папаша помогал тебе? Ведь этому дай волю, с дерьмом меня съедят и фамилию не спросят. А все от зависти: мол, честно, хорошо живу. И ты туда же… Смешочки! — Бывает прорыв юмора… Психология — вещь тонкая, не будем бросаться в дебри, заплутаемся в трех соснах, — вежливо возразил Константин. — Я слегка заплутался и — упаси боже — никого не вывожу на чистую воду. Знаком с человеческими слабостями. Благодарю за папиросы. Мне очень было приятно… Он чрезмерно ласково улыбнулся. — Запутался? У тебя что — машину задержали? — Быков не без тревоги посмотрел Константину в усики, под которыми блестели ровные зубы. — ОБХСС? — О нет, не это! — Смеешься, значит, щенок эдакий, — обозлился Быков. — А ты запомни — даю жить всем. А на ногу наступишь — меня не узнаешь. Клевету не прощаю. — О, Петр Иванович! Я ведь люблю жизнь. Я ведь три года мерз в окопах! — засмеялся Константин. — А с вами — как за каменной стеной! Он вышел от Быковых с ненавистью к своей наигранной веселости и вместе чувствуя облегчение оттого, что не попросил денег, за которыми шел. Был первый день тысяча девятьсот сорок шестого, уже невоенного, года. Вечером он зашел к Сергею. — Слушай, осточертело мне все. Обрыдло, плешь переело. Может быть, рвануть в твое высшее учебное заведение? А как там отношение к фронтовикам? Соответствующее? ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 1949 ГОД 1 На углу под фонарем Константин прочитал название улицы, потом уверенно подошел к низкому забору; за ним одноэтажный домик смутно белел в зарослях акаций, желтоватый свет едва просачивался сквозь листву. Здесь, на Островидова, пахло сладковатым теплом, как пахло на всех ночных улицах Одессы, когда он от вокзала шел в лунной тени безлюдных тротуаров, нагруженный двумя чемоданами. Он приехал из Москвы, бросив все, приехал загореть на южном солнце; забыв обо всем, поваляться на прокаленном песке пляжей и, обсыпаясь горячим песком, глядеть на постоянно изменяющееся под светоносным небом теплое море, а вечером, надев белую сорочку, подчеркивающую черноту лица, фланировать по знаменитой Дерибасовской, знакомясь с темноволосыми одесситками, и пить холодное вино, и есть мороженое на террасах летних, увитых плющом кафе. Он приехал сюда, думая об этой беспечной курортной жизни, которую во всей полноте своей представлял в раскисшей дождями Москве. Его потянуло сюда потому, что был в Одессе раз после войны, и еще потому, что Быков в разговоре с ним настоятельно посоветовал поехать именно в Одессу, поселиться у хорошо знакомых людей, дальних родственников, и сам помог Константину добиться скорого оформления плацкартного билета — в московских кассах стояли нескончаемые очереди. Константин нашел этот домик на Островидова, 19, во втором часу ночи и, потный, уставший от дорожных разговоров, от длительной ходьбы по городу, от тяжести чемоданов, свистнул с облегчением, ногой пнул провинциально скрипнувшую калитку, вошел во двор. Внятно потянуло сыростью деревянных сараев, этот запах тотчас смыло влажно-теплой струей воздуха — мягко и душисто дуло из глубины черного сада. В тишине, гремя цепью по проволоке, огромная собака выскочила из-за сарая, начала прыгать, яростно вставать на задние лапы, залилась хриплым лаем. — Ах ты, милая моя, сволочь ты эдакая! Брысь отсюда! — Константин угрожающе махнул чемоданами, шагая по тропке меж кустов. — Томи, цыц! На место! — крикнул голос от крыльца, и оборвался лай, тише зазвенела цепь; и этот же голос спросил: — Кто тут? — Я не ошибся — Островидова, девятнадцать? Что у вас за город? Сплошной кошмар — ни одного такси! — сказал фамильярно Константин. — Пер от вокзала пешком. Здравствуйте. Будем знакомы. Константин, — прибавил он, завидев фигуру человека на крыльце: забелела в темноте рубашка. — Прошу. — Человек сошел со ступенек; разгорелся, погас уголек папиросы, осветив мясистый нос. — Заходите! Я вас давно жду. — Спасибо за гостеприимство. Одесса всегда славилась… Благодарю! Человек этот пропустил Константина на террасу, закрыл на ключ дверь, затем сказал: «Идите прямо», — и через закоулок коридора ввел его в низкую, неярко освещенную запыленной люстрой комнатку со старым письменным столом, потертым диваном, на котором лежали свернутая простыня и подушка. Константин, испытывая удовлетворение, бросил в угол чемоданы, с полуулыбкой поклонился хозяину. — Как разрешите вас?.. Высокого роста, в несвежей сатиновой рубашке, висевшей на худых плечах, хозяин дома был медлителен, стоял у двери, заложив одну руку за подтяжку, на угрюмо-небритом лице его было выражение ожидания. Он сказал наконец прокуренным голосом: — Аверьянов. Это ваша комната. Устраивайтесь. Получил телеграмму днем. Я к вашим услугам. Константин сел на диван, закинул ногу на ногу. — Ну прекрасно! Эта комнатка мне подойдет. Насчет платы договоримся. Далеко отсюда море? Аверьянов мимолетно покосился на Константина. — Море вы найдете. — И остановил внимание на чемоданах. — Петр Иванович писал мне… — Ах да! Вот этот чемоданчик в чехле прислал Быков, — спохватился Константин. — Кажется, здесь консервы, масло… Что-то в этом роде. У вас тут плохо с продуктами? Просто цирк — ведь в Одессе никогда плохо не жили! Кошмары! — А я думал, балагуры только у нас, в Одессе… Аверьянов угрюмо скомкал улыбку, поставил чемодан в сером зашитом чехле на письменный стол и, вынув из кармана перочинный ножичек, ловким движением полоснул лезвием по швам чехла. Спросил:

The script ran 0.003 seconds.