Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Дино Буццати - Татарская пустыня [1940]
Язык оригинала: ITA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Роман

Аннотация. Дино Буццати, наряду с Чезаре Павезе, Луиджи Малербой и Итало Кальвино, по праву считается одним из столпов итальянской литературы XX века. Роман «Татарская пустыня», подобно «Волхву» Дж. Фаулза и романам Макса Фриша, стал культовым, превратившись в символ современной литературы.

Аннотация. Это, вероятно, главная книга автора, положенная в основу удачного фильма Валерио Дзурлини, построена на методе бесконечной строчки, который любили элиаты и Кафка. Атмосфера в прозе Кафки самая серая и обыденная, она отдает бюрократией и скукой. В романе Буццати все иначе. Здесь тоже во всем чувствуется предвосхищение, но это предвосхищение гигантской битвы, пугающей и долгожданной. На своих страницах Дино Буццати возвращает роман к его древнему истоку - эпосу. Пустыня здесь - и реальность, и символ. Она безгранична, и герой ожидает полчищ, бесчисленных как песок.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 

Но вот снег на террасах Крепости сделался ноздреватым, и ноги стали проваливаться в него, как в кашу. С ближних гор вдруг донесся ласкающий ухо звон талой воды, на вершинах кое-где появились искрящиеся под солнцем белые продольные полосы, и солдаты, сами того не замечая, время от времени принимались что-то мурлыкать себе под нос впервые за несколько месяцев. Солнце не спешило к закату, как прежде, а стало все дольше задерживаться на небе, растапливая накопившийся снег: тщетно с северных ледников все ползли и ползли облака – они несли с собой уже не снег, а лишь дождь, стремительно смывавший остатки снега. Опять пришла весна. По утрам раздавалось птичье пение: все от него уже отвыкли. Да и вороны больше не собирались стаями на плацу Крепости в ожидании кухонных отбросов, а разлетелись по долинам в поисках свежатинки. По ночам в темноте вешалки, где висели ранцы, пирамиды для винтовок в казармах, двери и массивная мебель орехового дерева в комнате господина полковника – в общем, все деревянные вещи, даже самые старые, начинали поскрипывать. Иногда раздавался треск, похожий на пистолетные выстрелы, казалось, что-то разлетается вдребезги; люди просыпались на своих койках и прислушивались, но ничего, кроме все тех же ночных скрипов, не слышали. Наступило время, когда в старых стропилах заявляла о себе неизбывная тоска по жизни. Давным-давно миновали те счастливые дни, когда по веткам проходил молодой горячий ток, наливая силой великое множество почек. Потом дерево срубили. Но с приходом весны в нем просыпался слабый отголосок жизни. Когда-то были листья и цветы, а теперь – смутное воспоминание, которого хватало лишь на то, чтобы издать сухой треск и замереть в ожидании следующего года. Наступило время, когда обитателей Крепости обычно посещали странные мысли, в которых не было ничего военного. Крепость казалась уже не надежным укрытием, а тюрьмой. Желтые с темными потеками стены и скошенные уступы бастионов совершенно не отвечали новому, весеннему настроению. Какой-то офицер – со спины не разберешь, кто именно, но вполне возможно, что Джованни Дрого, – со скучающим видом обходит просторные и в этот утренний час пустынные солдатские умывалки и прачечную. Не для поверки, просто ему не сидится на месте; все здесь в полном порядке, раковины начищены, пол подметен, а в том, что какой-то кран подтекает, солдаты не повинны. Офицер останавливается и смотрит вверх, на одно из окон. Оно закрыто, стекла его, очевидно, не мылись уже много лет и по углам затянуты паутиной. В общем, нет в нем ничего такого, что могло бы порадовать душу. Но сквозь стекла, хоть и с трудом, все же можно разглядеть небо. Да, одно и то же небо, вероятно, думает офицер, одно и то же солнце сияют сейчас и над жалкими раковинами, и над прекрасными далекими лугами. Луга позеленели и недавно покрылись мелкими цветочками, которые, если смотреть отсюда, из Крепости, кажутся белыми. И деревья, конечно же, выпустили новые листики. Как, наверно, приятно без всякой цели носиться верхом по окрестностям! Да еще если на тропинке, вьющейся среди изгородей, встретится красивая девушка и, проходя совсем близко от твоего коня, приветливо тебе улыбнется. Ну не смешно ли? Подобает ли офицеру крепости Бастиани предаваться столь глупым мечтаниям?! Через запыленное окно умывалки, как ни странно, виднеется и красивое белое облако. Такие в точности облака плывут сейчас над далеким городом, гуляющая публика время от времени поглядывает на них, радуясь тому, что зима прошла; почти на всех новая или только что приведенная в порядок одежда, женщины в украшенных цветами шляпках и в ярких платьях. Вид у всех такой, будто сию минуту должно произойти что-то хорошее, радостное. Раньше, во всяком случае, все было именно так; кто знает, может, сейчас мода переменилась. Интересно, если, проходя мимо, ты заметишь в каком-нибудь окошке хорошенькую девушку, улыбнется ли она тебе просто так, беспричинно? Какие, в сущности, нелепые мысли лезут в голову! Глупости, простительные разве что школяру. Через грязные стекла сбоку видна часть стены. Она тоже залита солнцем, но это как-то не радует. Что освещает стену казармы – солнце или луна, – совершенно безразлично, лишь бы не нарушался нормальный ход службы. Обыкновенная стена казармы, и только. И все же когда-то, в один из далеких сентябрьских дней, офицер как завороженный смотрел на эти стены: тогда казалось, что за ними его ждет суровая, но завидная судьба. И хотя ничего привлекательного в этих стенах не было, он несколько минут стоял перед ними неподвижно, словно перед каким-то чудом. Офицер бродит по пустынным умывалкам; другие дежурят на редутах, носятся верхом по каменистому плацу, сидят в служебных кабинетах. Никто из них не может понять, что именно случилось, но лица окружающих всем почему-то действуют на нервы. Одни и те же физиономии, невольно думает каждый, одни и те же разговоры, та же служба, те же бумаги. А в душе бушуют неясные желания: чего она жаждет, словами выразить невозможно, ясно только, что это не имеет отношения к казарменным стенам, к солдатам, к звукам трубы. Так скачи же, конек, по дорогам равнины, беги отсюда, пока не поздно, не останавливайся, даже если устал, скачи, пока не покажутся зеленые луга, милые сердцу деревья, дома, церкви и колокольни. И тогда – прощай, Крепость, оставаться здесь опасно, твоя не такая уж трудная загадка разгадана, северная равнина, как была, так и будет пустынной, никогда оттуда не придет враг, чтобы атаковать эти жалкие стены, вообще никто больше не придет. Прощай, майор Ортиц, печальный друг, который уже неотделим от Крепости, как улитка от своего домика. Таких, как ты, здесь много: слишком долго вы упорствовали в своих мечтаниях, время обогнало вас, и начать сначала вы уже не сможете. А вот Джованни Дрого сможет. Ничто его больше не держит в Крепости. Теперь он спустится с гор, вернется в нормальное общество, ему наверняка предложат завидное место – может быть, даже пошлют за границу – в свите какого-нибудь генерала. За годы, проведенные в Крепости, Джованни, конечно, упустил немало шансов, но ничего, он еще молод, впереди достаточно времени, чтобы наверстать упущенное. Итак, прощай, Крепость, с твоими нелепыми редутами, терпеливыми солдатами, полковником, который каждое утро, тайком от всех, в подзорную трубу разглядывает северную пустыню. Напрасно! Никогда и ничего он там не увидит. Прощай, могила Ангустины – ему, пожалуй, единственному здесь повезло: по крайней мере он погиб как настоящий солдат, – все лучше, чем смерть на больничной койке. Прощай, комната, в которой Дрого честно проспал несколько сотен ночей. Прощай, двор, где и нынче вечером, как того требует устав, выстроятся солдаты, заступающие в караул. Последний прощальный привет северной пустыне, не оставившей в душе никаких иллюзий. Выбрось все это из головы, Джованни Дрого, не оглядывайся назад теперь, когда ты уже на краю горного плато и дорога манит тебя в долину. Не проявляй такой глупой слабости. Тебе знаком каждый камешек крепости Бастиани, и можно не сомневаться, что ты никогда ее не забудешь. Конь весело бежит рысью, погода на славу, теплый воздух свеж и прозрачен, впереди еще долгая жизнь, она, можно сказать, только начинается. К чему оглядываться на эти стены, на казематы, на часовых, несущих караульную службу? Так, медленно переворачивается еще одна страница, ложась на другую сторону, прибавляясь к остальным, уже прочитанным: пока набирается лишь тоненькая стопочка. По сравнению с нею страниц, которые предстоит еще прочитать, бесконечное множество. И все ж таки это еще одна прочитанная страница, господин лейтенант, целый, можно сказать, кусок твоей жизни. Добравшись до каменистого края плато, Дрого действительно не оглядывается назад; когда начинается спуск, он без тени колебания, не повернув даже головы, пришпоривает коня и довольно непринужденно насвистывает какой-то мотивчик, хотя непринужденность эта дается ему с трудом. XVIII Входная дверь была не заперта, и на Дрого сразу пахнуло знакомым, домашним духом: он помнил его с детства, когда возвращался домой после лета, проведенного на даче. Это был родной, милый сердцу запах, но после стольких лет в нем чувствовалось что-то жалкое. Да, верно, он напоминал Дрого далекие годы, воскресные радости, счастливые вечера за столом, безвозвратно ушедшее детство, но в то же время ассоциировался и с зашторенными окнами, корпением над уроками, утренней уборкой, болезнями, ссорами, мышами. – Ой, молодой хозяин приехал! – радостно воскликнула добрая Джованна, открывая ему дверь. А тут и мама вышла; слава Богу, она совсем не изменилась. Сидя в гостиной и пытаясь ответить на множество вопросов, он чувствовал, как радость поневоле уступает место грусти. Дом по сравнению с прежними временами показался ему опустевшим: один брат уехал за границу, другой мотается Бог весть где, третий живет в деревне. Дома осталась только мама, но и ей надо было торопиться к мессе: в церкви ее уже ждала подруга. В его комнате все было так, как при нем – даже к книгам никто не притрагивался, – и все-таки она показалась ему чужой. Он сел в кресло, прислушался к грохоту экипажей на улице, к громким голосам на кухне. Один в своей комнате… мама молится в церкви, братья разъехались, выходит, никому на всем белом свете нет дела до Джованни Дрого. Он открыл окно, увидел серые дома, сплошные ряды крыш, хмурое небо. Отыскал в одном из ящиков старые школьные тетради, дневник, который вел на протяжении нескольких лет, какие-то письма. Удивительно, неужели это писал он: какие-то странные дела и события, совсем стершиеся в памяти. Сел за пианино, взял несколько аккордов, захлопнул крышку. И подумал: что же дальше? Как чужой, ходил он по городу в поисках старых друзей, но оказалось, что все они по горло заняты разными делами – своими предприятиями, своей политической карьерой. Друзья говорили с ним о серьезных и важных вещах, о заводах, железных дорогах, больницах. Кто-то пригласил его на обед, кто-то женился, каждый избрал собственный путь в жизни, и за четыре года все заметно от него отдалились. Как Джованни ни старался (а может, он утратил эту способность?), но ему так и не удалось воскресить прежние разговоры, шутки, словечки. Он бродил по городу, разыскивал старых друзей – ведь их было много, – но под конец неизменно оказывался один на тротуаре, а впереди, до вечера, оставалось еще столько времени. Он гулял до поздней ночи с твердым намерением хорошенько поразвлечься. И каждый раз выходил из дому с одной и той же смутной юношеской надеждой встретить свою любовь, но неизменно возвращался разочарованным. Он возненавидел улицу, по которой возвращался к дому, такую скучную, безлюдную, заставлявшую еще острее чувствовать свое одиночество. Как раз в эти дни в городе давали грандиозный бал, и Дрого отправился туда вместе с единственным вновь обретенным другом Вескови в самом лучезарном настроении. Хотя весна вступила в свои права, светало не рано, времени было предостаточно, до рассвета могло случиться все что угодно – что именно, Дрого и сам не знал, но не сомневался, что его ждет масса всяких удовольствий. Он даже принялся заигрывать с девушкой в лиловом; часы еще не пробили полночь: как знать, может, до наступления утра между ними суждено родиться любви. Но тут его позвал хозяин дома, вознамерившийся показать ему свои владения, потащил его по всяким переходам и галереям, задержал в библиотеке, заставил по достоинству оценить все без исключения экспонаты своей коллекции оружия, завел разговор о стратегии, военных хитростях, рассказал несколько анекдотов из жизни королевской семьи, а время шло, стрелки на часах неслись вперед с устрашающей скоростью. Когда Дрого удалось наконец освободиться и он, горя нетерпением, вернулся в парадный зал, гости почти все разъехались, и девушка в лиловом исчезла – должно быть, отправилась домой. Дрого пытался напиться, бессмысленно смеялся – напрасно: даже вино не помогало. А голоса скрипок становились все более вялыми, и наступил момент, когда музыка сделалась и вовсе ненужной, так как никто уже не танцевал. Удрученный Дрого очутился в саду, среди деревьев, и издали слушал расплывчатые звуки вальса; ощущение праздника мало-помалу улетучивалось, а небо постепенно бледнело – близился рассвет. Звезды погасли, но Дрого все сидел, затаившись среди черных теней сада, и следил за рождением нового дня. Тем временем золоченые кареты одна за другой отъезжали от ворот. Оркестр наконец умолк; по комнатам ходил слуга, гася светильники. На дереве, прямо над головой у Дрого, раздалась звонкая и неудержимая птичья трель. Небо стремительно светлело, все вокруг затихло в доверчивом ожидании погожего дня. Вот сейчас, подумал он, первый луч уже коснулся бастионов Крепости и озябших часовых. Дрого тщетно напрягал слух, надеясь услышать зов трубы. Город еще спал; дойдя до дома, Джованни чересчур громко хлопнул входной дверью. В комнаты сквозь щелки жалюзи уже просачивался слабый свет. – Это я, спи, мама. Он проходил по коридору, и, как обычно, как в те прежние, далекие времена, когда он возвращался домой за полночь, из комнаты, из-за двери до него донеслось что-то неразборчивое, ласковое, хотя голос был заспанный. Дрого, почти умиротворенный, направился к своей комнате, но мама как будто еще что-то сказала. – Что, мама? – спросил он. Слова его канули в тишину. Тут до него дошло, что за милый мамин голос он принял отдаленный грохот экипажа. Она действительно ничего не ответила, шаги сына в ночи уже не могли разбудить ее, как бывало раньше, они стали для нее чужими, словно их звук со временем изменился. Когда-то его шаги она определяла безошибочно, как условный сигнал. Все другие ночные звуки, даже куда более громкие – грохот колес на улице, плач ребенка, лай собак, крик совы, хлопанье ставней, завывание ветра в водосточных трубах, шум дождя, скрип мебели, – не тревожили ее сон. Только шаги Джованни будили ее, как ни старался он идти на цыпочках; просыпалась она не от топота, а просто оттого, что пришел сыночек. Теперь, выходит, и этого уже нет. Вот он окликнул маму, как бывало, лишь чуть-чуть повысив голос; прежде она, заслышав привычный звук его шагов, конечно же, проснулась бы. А теперь никто не отозвался на его слова, только прогромыхал вдалеке чей-то экипаж. Какая глупость, подумал Дрого, нелепое совпадение. Но, даже укладываясь в постель, он не мог отделаться от чувства горечи: прежняя материнская любовь словно потускнела, время и пространство незаметно опустили между ними завесу отчуждения. XIX А еще он навестил Марию, сестру своего друга Франческо Вескови. Перед домом у них был сад; с приходом весны деревья в нем покрывались молодыми листочками, и на ветках распевали пичуги. Мария с улыбкой встретила его в дверях. Она знала, что Джованни должен прийти, и надела голубое платье в талию, похожее на то, давнее, которое когда-то ему нравилось. Дрого думал, что встреча эта вызовет у него бурю чувств, заставит сердце учащенно биться. Но когда он подошел к девушке, вновь увидел ее улыбку, услышал голос («О, Джованни, наконец-то!»), совсем не такой, каким он себе его представлял, то понял, сколько времени утекло. Он полагал, что остался таким же, как прежде, разве что немного раздался в плечах и потемнел от горного солнца. Впрочем, и она не изменилась. Но между ними возникла какая-то отчужденность. Они вошли в большую гостиную, где можно было укрыться от солнца; в комнате, погруженной в мягкий полумрак – лишь узкая полоска света лежала на ковре, – тикали часы. Они сели на кушетку – наискосок, чтобы лучше видеть друг друга. Дрого смотрел в глаза девушке, не зная, о чем говорить, она же оживленно вертела головой, глядя то на него, то на мебель, то на свой бирюзовый браслет – очевидно, совсем новенький. – Франческо скоро придет, – сообщила она радостно. – А пока посиди со мной, тебе, наверно, есть о чем порассказать! – О, – откликнулся Дрого, – право же, ничего особенного, все как обычно… – А почему ты на меня так смотришь? – спросила она. – Я что, очень изменилась? Нет, Дрого этого не находил, наоборот, он был даже удивлен, что в девушке за эти четыре года не произошло сколько-нибудь заметных перемен. И все-таки что-то в ней разочаровало его, чувств, во всяком случае, он никаких не испытал. Ему никак не удавалось обрести прежний тон, беззлобно-шутливый и почти родственный. Отчего она сидит на кушетке так чинно и старается говорить с ним как можно любезнее? Ему бы схватить ее за руку и сказать: «Да ты что, с ума сошла? С чего это тебе взбрело в голову разыгрывать чопорную даму?» И тогда ледок сломается… Но Дрого чувствовал, что не может этого сделать. Перед ним сидел другой, незнакомый человек, чьи мысли он прочитать уже не в силах. А может, он сам стал другим и начал разговор с фальшивой ноты? – Ты? Изменилась? – переспросил Дрого. – Нет-нет, ничуть. – Ах, ты, верно, говоришь так потому, что я подурнела, вот и все. Признайся! Неужели это сказала Мария? И не в шутку, а серьезно? Джованни недоверчиво слушал ее и все ждал, когда же она перестанет так манерно улыбаться, строить из себя недотрогу и рассмеется над собой же. «Конечно, подурнела, и еще как», – ответил бы он ей в прежние добрые времена и, обняв за талию, притянул бы к себе. Но теперь?… Теперь это выглядело бы глупой, неуместной шуткой. – Да нет же, уверяю тебя, – сказал он. – Ты ни капельки не изменилась, честное слово. Она посмотрела на него с недоверчивой улыбкой и перевела разговор на другое. – Ты насовсем вернулся? Джованни ждал этого вопроса. (Надо было сказать: «Все зависит от тебя» – или что-нибудь в этом роде.) Но он рассчитывал услышать его раньше, с порога, если уж ей это действительно небезразлично. А теперь вопрос прозвучал неожиданно и задан был вроде бы просто из вежливости, без лирической подоплеки, – а это уже совсем другое дело. В полумраке гостиной наступило минутное молчание; из сада доносились голоса птиц, а из какой-то дальней комнаты – медленные и невыразительные звуки фортепьяно: должно быть, там что-то разучивали. – Не знаю, пока не знаю. Пока у меня только отпуск, – сказал Дрого. – Только отпуск? – сразу же откликнулась Мария, и голос ее чуть-чуть дрогнул, то ли случайно, то ли выдавая разочарование или даже огорчение. Нет, что-то их действительно разделяло, какая-то непонятная, неуловимая завеса отчужденности, которая никак не могла рассеяться: вероятно, она возникла во время разлуки, росла медленно, день за днем, помимо их воли. – У меня есть два месяца. Потом я могу либо вернуться, либо получить другое назначение – может быть, и сюда, в город, – пояснил Дрого. Поддерживать разговор становилось все труднее: в сущности, он был ему безразличен. Оба помолчали. Полуденное оцепенение словно овладело городом; птицы умолкли, издалека доносились только аккорды на фортепьяно – унылые и методичные; звуки эти, становившиеся все выше, выше, заполняли собой весь дом, и было в них удивительное упорство преодоления, жажда высказать что-то такое, что и высказать невозможно. – Это дочка Микели с верхнего этажа, – сказала Мария, заметив, что Джованни прислушивается. – Ты ведь тоже когда-то играла эту вещь, правда? Мария грациозно склонила голову, прислушиваясь. – Нет-нет, это слишком трудная пьеса, наверно, ты слышал ее где-нибудь в другом месте. – А мне показалось… – заметил Дрого. Звуки фортепьяно продолжали рассказывать о чьих-то мучениях. Джованни вглядывался в полоску света на ковре и думал о Крепости, представлял себе тающий снег, капель на террасах, неяркую весну в горах, приход которой отмечается лишь появлением мелких цветочков на лугах да разлитым в воздухе запахом скошенной травы. – Теперь ты с полным правом можешь хлопотать о переводе, – снова заговорила девушка. – После стольких-то лет… Там, в горах, скучища, наверное! Последние слова она произнесла с легким раздражением, словно Крепость стала ей ненавистна. «Пожалуй, действительно скучновато, конечно же, я предпочел бы остаться здесь, с тобой». Эта жалкая фраза молнией пронеслась у него в мозгу, но даже ее выговорить он не рискнул. Банальные слова, хотя и их, вероятно, было бы довольно. Однако Джованни не без отвращения подумал, как нелепо прозвучали бы они в его устах, и желание произнести их тут же угасло. – В общем, да, – ответил он, – но дни летят так незаметно! Звуки фортепьяно не стихали. И почему эти аккорды забираются все выше и выше, так ничем и не завершаясь? По-ученически неуверенные, они со смиренной отстраненностью рассказывали какую-то старую, некогда дорогую ему историю. Сразу вспомнился один туманный вечер, тусклый свет городских фонарей, в котором они вдвоем гуляют под голыми деревьями по пустынной аллее; идут, держась за руки, словно дети, и не понимают, откуда взялось это внезапно нахлынувшее ощущение счастья. В тот вечер, помнится, из освещенных окон тоже доносились звуки фортепьяно, и, хотя это были, скорее всего, скучные экзерсисы, Джованни и Марии казалось, что никогда еще они не слышали ничего более нежного и мелодичного. – Конечно, – добавил Дрого насмешливым тоном, – там, наверху, особых развлечений нет, но мы уж как-то привыкли… Эта беседа в гостиной, где витал запах цветов, постепенно начинала приобретать налет поэтической грусти, свойственной признаниям в любви. Очевидно, думал Джованни, встреча после столь продолжительной разлуки и не могла быть иной… возможно, мы еще сумеем воскресить прежнее, ведь у меня впереди целых два месяца, нельзя же так сразу делать окончательные выводы… если она еще любит меня, я больше не вернусь в Крепость. Но Мария вдруг объявила: – Вот жалость! Через три дня мы с мамой и Джорджиной уезжаем. Наверно, на несколько месяцев. – Тут она сразу оживилась. – Мы едем в Голландию! – В Голландию? Девушка с восторгом заговорила о предстоящем путешествии, о подружках, о своих лошадях, о веселых карнавалах – вообще о своей жизни, а о Дрого совсем забыла. Она уже не казалась скованной и будто даже похорошела. – Прекрасная идея, – сказал Дрого, чувствуя, как к горлу подкатывает ком горечи. – В Голландии, я слышал, это лучшее время года. Говорят, там целые поля цветущих тюльпанов. – Да, сейчас там, должно быть, замечательно, – согласилась Мария. – Вместо хлеба голландцы выращивают розы, – продолжал Джованни слегка изменившимся голосом, – везде одни розы, а над ними ветряные мельницы, такие яркие, свежевыкрашенные… – Свежевыкрашенные? – переспросила Мария, уже расслышав насмешку в его голосе. – Как это? – Так говорят, – ответил Джованни. – Да я и сам где-то читал. Солнечная полоска проползла через весь ковер и уже поднималась по резной тумбе письменного стола. День клонился к вечеру, звуки фортепьяно стали глуше, какая-то птица за садом завела свою одинокую песню. Дрого смотрел на решетку камина – точно такая же была и в Крепости. Это сходство несколько его утешило, словно он убедился, что и город, и Крепость в конечном счете один и тот же мир с одним и тем же жизненным укладом. Однако, кроме решетки, ничего общего Дрого больше не нашел. – Да, должно быть, это красиво, – сказала Мария, опустив глаза. – Но теперь, когда надо уже ехать, у меня пропала охота. – Чепуха, так всегда бывает в последний момент: собирать вещи в дорогу – дело нудное, – сказал Дрого, притворившись, будто не понял ее намека на душевные переживания. – Да нет, я не из-за сборов, вовсе нет… Тут бы всего одно слово, одна обыкновенная фраза, показывающая, что отъезд девушки его огорчает, что он просит ее остаться. Но Дрого не хотел ни о чем ее просить, сейчас он и впрямь был не способен на это, ибо чувствовал, что сказал бы неправду. И потому он умолк, изобразив на лице ничего не значащую улыбку. – А не выйти ли нам в сад? – предложила наконец Мария, не зная, что сказать еще. – Солнце уже, наверно, село. Они поднялись. Мария замолчала, словно ждала, когда заговорит Дрого, и по ее взгляду при желании можно было угадать, что любовь еще не совсем угасла. Но при виде сада мысли Джованни унеслись к скудным лугам, окружавшим Крепость: там тоже скоро станет тепло и травка начнет храбро пробиваться между камнями. Наверно, именно в эту пору сотни лет назад Крепость осадили татарские орды. – Как тепло, – сказал Дрого, – а ведь еще только апрель. Вот увидишь, скоро снова польют дожди. Так он и сказал, а Мария растерянно улыбнулась и ответила бесцветным голосом: – Да, действительно очень жарко. И оба поняли, что все кончено. Теперь они снова далеки друг от друга, и между ними – пустота, тщетно они тянули друг к другу руки: эта пропасть с каждой минутой увеличивалась. Дрого понимал, что еще любит Марию, любит ее мир, но все, что наполняло его ту, прежнюю жизнь, теперь отдалилось. Этот мир принадлежал уже другим, его место там занято. Он теперь наблюдал за ним извне, хотя и не без сожаления, но вернуться ему было трудно: новые лица, новые привычки, шутки, обороты речи, к которым он не привык. Это уже не его жизнь, он пошел по другому пути, возвращаться назад глупо и бессмысленно. Поскольку Франческо все не шел, Дрого и Мария попрощались с преувеличенной сердечностью, при этом каждый старался не выдать своих мыслей. Мария крепко пожала ему руку, глядя прямо в глаза. Возможно, этот взгляд призывал его не уезжать вот так, не винить ее, попытаться еще спасти то, что кажется потерянным? Он тоже пристально посмотрел на нее и сказал: – До свидания. Думаю, до твоего отъезда мы еще увидимся. И ушел, не оглядываясь, по-военному чеканя шаг, по дорожке, ведущей к воротам, – только галька заскрипела у него под ногами. XX Четырех лет службы в Крепости обычно было достаточно для перевода в другое место, но Дрого, опасаясь назначения в какой-нибудь дальний гарнизон и надеясь остаться в своем городе, решил добиться приема у командира дивизии. А главное – на этом настаивала мама. Надо действовать самому, говорила она, если не хочешь, чтобы о тебе позабыли, никто не станет ни с того ни с сего заботиться о Джованни, и, если он сам ничего не предпримет, его, скорее всего, опять ушлют куда-нибудь на границу, в захолустье. И мама пустила в ход все свои связи, чтобы генерал принял Джованни благосклонно. Генерал сидел в своем огромном кабинете за большим письменным столом и курил сигару. Был обычный день, кажется, даже дождливый, а может, просто пасмурный. Старичок генерал добродушно воззрился в монокль на лейтенанта Дрого. – Я хотел вас видеть, – первым заговорил он, словно сам был инициатором этой встречи, – чтобы узнать, как дела там, наверху. У Филиморе все в порядке? – Когда я уезжал, господин полковник чувствовал себя прекрасно, ваше превосходительство, – ответил Дрого. Генерал помолчал. Затем, по-отечески покачав головой, заметил: – Доставили же вы нам хлопот со своей Крепостью! Нда… я имею в виду разметку границы. История с этим лейтенантом, как бишь его… вызвала большое неудовольствие его высочества. Дрого не знал, что ответить. – Да, так вот с этим лейтенантом… – продолжал свой монолог генерал, – как его фамилия? Ардуино, кажется? – Ангустина, ваше превосходительство. – Да-да, Ангустина, вот бедовая голова! Из-за глупого упрямства поставить под удар разметку пограничной линии. Не знаю, как они там… ну ладно, Бог с ними!… – решительно заключил он, выказывая свое великодушие. – Но позвольте, ваше превосходительство, – осмелился заметить Дрого, – ведь Ангустина погиб! – Возможно, очень даже возможно, вы, очевидно, правы, я уж и не помню, как там все было, – отмахнулся генерал, словно речь шла о какой-то чепухе. – Но его высочество был весьма недоволен, весьма! Генерал умолк и вопросительно посмотрел на Дрого. – Вы пришли… – сказал он весьма дипломатично и многозначительно. – В общем, вы здесь затем, чтобы просить о переводе в город, не так ли? Всех вас почему-то тянет в город, да-да, и никак вы не хотите понять, что только в отдаленных гарнизонах и становятся настоящими солдатами. – Так точно, ваше превосходительство, – ответил Джованни Дрого, взвешивая каждое слово и стараясь держать себя в руках. – Я потому и отслужил там четыре года. – Четыре года! В вашем-то возрасте! Разве ж это срок?! – смеясь, воскликнул генерал. – Говорю вам не в укор, разумеется… я просто имел в виду, что эта распространенная ныне тенденция, пожалуй, не способствует укреплению духа командного состава… – Он замолчал, потеряв нить разговора. Потом, сосредоточившись, продолжал: – Что ж, голубчик, попытаемся удовлетворить вашу просьбу. Сейчас мы заглянем в ваше личное дело. В ожидании документов генерал заговорил снова: – Крепость… Крепость Бастиани… посмотрим… Вы знаете, лейтенант, какое самое уязвимое место в крепости Бастиани? – Право, не знаю, ваше превосходительство, – ответил Дрого. – Может быть, она стоит слишком уж на отшибе. На лице генерала появилась снисходительная добродушная улыбка. – Что за мысль! Странный вы все-таки народ, молодые, – сказал он. – На отшибе! Уверяю вас, я б до такого не додумался. Хотите, скажу вам, в чем слабость Крепости? В том, что там слишком велик гарнизон. Да, слишком велик! – Слишком велик? – Вот именно, – продолжал генерал, не замечая удивления лейтенанта, – именно поэтому принято решение изменить ее устав. Кстати, что об этом думают в Крепости? – О чем, ваше превосходительство? Прошу прощения… – Как это о чем? О новом уставе, о чем мы здесь с вами толкуем? – раздраженно сказал генерал. – Впервые об этом слышу. Уверяю вас… – озадаченно пробормотал Дрого. – Допускаю, что официальное сообщение действительно еще не пришло, – несколько смягчился генерал. – Но я думал, вы уже знаете, ведь военные всегда ухитряются узнавать все первыми. – Вы говорите – новый устав, ваше превосходительство? – спросил заинтересованный Дрого. – Сократить штаты, гарнизон уполовинить, – отрезал генерал. – Слишком много народу, я всегда говорил, что эту Крепость нужно хорошенько встряхнуть! Тут вошел старший адъютант с толстой папкой бумаг. Раскрыв ее на одном из столов, он вынул личное дело Джованни Дрого и вручил его генералу, который пробежал страницы опытным глазом. – Все в порядке. – сказал он, – но здесь не хватает, по-моему, прошения о переводе. – Прошения о переводе? – спросил Дрого. – Я думал, после четырех лет службы это не обязательно. – В общем, нет, – сказал генерал, и в его голосе прозвучало явное неудовольствие оттого, что приходится давать какие-то объяснения младшему по званию. – Но, поскольку сейчас мы проводим такое серьезное сокращение гарнизона и все хотят перевестись из Крепости, нужно соблюдать очередность. – Но, ваше превосходительство, в Крепости об этом никто не знает, и никто такого прошения еще не подавал… Генерал обратился к старшему адъютанту: – Капитан, у нас есть уже прошения о переводе из крепости Бастиани? – Штук двадцать наберется, ваше превосходительство, – ответил капитан. Вот это да, подумал ошарашенный Дрого. Очевидно, товарищи по службе держали новость в секрете, чтобы обойти его. Неужели даже Ортиц так подло его обманул? – Простите за настойчивость, ваше превосходительство, – осмелился заметить Дрого, поняв, что сейчас решается его судьба, – но мне кажется, что, если человек отслужил подряд четыре года, это имеет большее значение, чем какая-то формальная очередность. – Ваши четыре года – сущий пустяк, – холодно и даже немного обиженно возразил генерал. – Да, лейтенант, пустяк по сравнению с целой жизнью, проведенной в Крепости другими. Я, конечно, мог бы благожелательно рассмотреть ваш рапорт, мог бы посодействовать вам в вашем законном стремлении, но только не ценой попрания справедливости. К тому же тут еще принимаются во внимание заслуги… Джованни побледнел. – Выходит, ваше превосходительство, – спросил он, еле ворочая от волнения языком, – выходит, я рискую провести там всю жизнь? – …Да, надо еще посмотреть, какие у вас заслуги, – невозмутимо продолжал генерал, не переставая листать личное дело Дрого. – А что мы имеем?… Ну вот: «Поставить на вид». Правда, «Поставить на вид» – это не столь уж серьезно… Ага, а здесь еще пренеприятная история: у вас там, кажется, по ошибке убили солдата… – К сожалению, ваше превосходительство, я не… – Мне недосуг выслушивать ваши оправдания, лейтенант, – прервал он. – Поймите, я читаю то, что написано в вашем рапорте, и допускаю даже, что это действительно был несчастный случай, такое, увы, бывает… но остальные ваши коллеги сумели же таких случаев избежать… Я готов сделать для вас все, что могу, я согласился принять вас лично, сами видите, но теперь… Вот если бы вы подали прошение месяц назад… Странно, что вы не в курсе дела… Это, конечно, серьезное упущение. Прежнего добродушного тона как не бывало. Теперь генерал говорил сухо и наставительно, с едва уловимыми насмешливыми нотками в голосе. Дрого понял, что вел себя по-идиотски, что приятели надули его, что у генерала сложилось о нем весьма невыгодное впечатление и тут уж ничего не поделаешь. От такой несправедливости у него даже защемило в груди, где-то около сердца. А может, мне вообще бросить все, уйти в отставку, подумал он. Не умру же я с голоду, в конце концов, какие мои годы?… Генерал по-свойски помахал ему рукой. – Ну что ж, лейтенант, до свидания. И глядите веселей! Дрого застыл в стойке «смирно», щелкнул каблуками, отступил к двери и уже на пороге отдал честь. XXI Стук лошадиных копыт вновь разносится по пустынной лощине, порождая в тишине ущелий гулкое эхо, кусты на вершинах утесов застыли в неподвижности, желтая трава не шелохнется, даже облака плывут по небу с какой-то особой медлительностью. Конь не спеша идет в гору по белой дороге: Джованни возвращается. Да, это Дрого: теперь, когда он приблизился, его легко можно узнать, но что-то не видно на его лице печати глубоких переживаний. Итак, он не взбунтовался, не подал в отставку, безропотно проглотил обиду, смирился с несправедливостью и возвращается на свое же место. В глубине души он испытывает даже какое-то удовлетворение оттого, что все обошлось в его жизни без резких перемен, что теперь можно преспокойно вернуться к прежним привычкам. Дрого тешит себя надеждами, что когда-нибудь возьмет реванш, он думает, что впереди у него еще уйма времени, в общем, он отказывается от мелочной борьбы за место под солнцем. Ничего, думает он, еще придет день, когда жизнь щедро заплатит ему по всем счетам. А между тем соперники, яростно тесня друг друга, чтобы вырваться вперед, на бегу обходят Дрого и, даже не оглянувшись, оставляют его позади. Дрого недоуменно смотрит им вслед, и его охватывают непривычные сомнения: а вдруг он действительно ошибся? Вдруг он и впрямь обыкновенный человек и ни на что, кроме вполне заурядной судьбы, рассчитывать не должен? Джованни Дрого поднимался к одинокой Крепости точно так же, как в тот далекий сентябрьский день. Только теперь по другую сторону лощины он не увидел незнакомого офицера и на мосту, где соединялись две дороги, не встретился с капитаном Ортицом. На этот раз Дрого ехал в одиночестве, предаваясь раздумьям о своей жизни. Он возвращался в Крепость Бог весть на какой срок именно в то время, когда многие его товарищи навсегда покидали эти стены. Да, товарищи оказались более проворными, думал Дрого, не исключено, что они и впрямь достойнее его: ведь происшедшее можно объяснить и так. Чем больше проходило времени, тем больше Крепость утрачивала свое значение. Когда-то давно это был, вероятно, важный гарнизон, по крайней мере так считалось. А теперь, когда штат Крепости сократят вдвое, она станет всего лишь запасной преградой, не имеющей никакого стратегического значения. Держали ее с единственной целью – не оголять этот участок границы. Никто и мысли не допускал об угрозе нападения со стороны северной пустыни. Чего там можно было ожидать? Разве что появления на перевале какого-нибудь каравана кочевников. И это жизнь? Погруженный в такие вот размышления, Дрого добрался во второй половине дня до края последнего плато и увидел впереди Крепость. Она уже не несла в себе, как в тот, первый раз, никакой волнующей тайны. В сущности, это была обыкновенная пограничная застава, жалкая крепостишка, стены которой не выдержали бы и нескольких часов обстрела артиллерией последнего образца. С течением времени она совсем разрушится: уже и сейчас некоторые зубцы искрошились, а один земляной вал совсем осыпался, но никто не собирался ничего чинить. Так думал Дрого, стоя у конца плато и глядя, как часовые ходят взад-вперед по краю стены. Флаг на крыше бессильно свесился, трубы не дымились, ни единой живой души не было видно на плацу. Какая скучная жизнь у него впереди! Веселый Морель, скорее всего, уедет одним из первых, и у Дрого не останется практически ни одного приятеля. Все та же караульная служба, та же игра в карты да изредка вылазки в ближайшую деревню, где можно выпить чего-нибудь и найти непритязательную подружку на часок. Какое убожество, думал Дрого. И все же было неизъяснимое очарование в этих контурах желтых редутов, какая-то тайна гнездилась во тьме оборонительных рвов, в сумрачных казематах. И все это создавало не передаваемое словами предощущение грядущих событий. В Крепости его ждали всякие перемены. В связи с предстоявшим отъездом многих офицеров и солдат повсюду царило необычайное оживление. Еще никто не знал точно, чьи именно прошения будут удовлетворены, и офицеры – а они почти все подали рапорты с просьбой о переводе – жили одной томительной надеждой, позабыв о прежнем служебном рвении. Даже Филиморе (про него-то было известно наверняка) собирался покинуть крепость, и уже одно это нарушало нормальный ход вещей. Беспокойство передалось и солдатам, поскольку значительная часть рот – точного числа еще не сообщили – должна была перебазироваться на равнину. На дежурство выходили неохотно, нередко к моменту смены караула отряды бывали не готовы, все вдруг решили, что соблюдать такое множество мер предосторожности глупо и бессмысленно. Казалось очевидным, что прежние надежды, пустые мечты о воинской славе, ожидание противника, который должен был нагрянуть с севера, – все, все было лишь иллюзией, попыткой придать какой-то смысл своей жизни. А теперь, когда появилась возможность вернуться в цивилизованное общество, то, что было прежде, казалось мальчишеством, никто не желал признаться, что он на что-то надеялся, более того – всякий готов был посмеяться над собственными глупыми надеждами. Главное теперь – уехать. Офицеры, добиваясь перевода, использовали протекцию, и в душе каждый был уверен, что уж его-то не обойдут. – А ты? – задавали Джованни ни к чему не обязывающий вопрос те самые товарищи, которые скрыли от него столь важную новость, чтобы избавиться от лишнего конкурента. – А ты? – спрашивали они его. – Мне, как видно, придется остаться здесь еще на несколько месяцев, – отвечал Дрого. И тогда все принимались его утешать: ничего, черт побери, скоро и тебя переведут, это будет более чем справедливо, не надо унывать – и так далее. Среди всех только Ортиц, казалось, ничуть не изменился. Ортиц не просил о переводе, его уже много лет все это не интересовало; о том, что гарнизон Крепости сокращается, он узнал последним и потому не успел предупредить Дрого. Ортиц равнодушно наблюдал за всеобщим смятением умов и с обычным усердием занимался делами Крепости. Но вот наконец люди действительно начали уезжать. Во дворе одна за другой появлялись телеги, на которые грузили казенное имущество, и одна за другой выстраивались роты для прощального церемониала. Полковник каждый раз спускался из своего кабинета, чтобы произвести смотр, и произносил перед солдатами несколько прощальных слов: голос у него был невыразительный и угасший. Многие из офицеров, проживших здесь, наверху, не один год и на протяжении сотен и сотен дней вглядывавшихся с высоты редутов в безлюдную северную пустыню, многие из тех, что вечно спорили о возможности или невозможности внезапной вражеской атаки, теперь уезжали с торжествующим видом, подмигнув напоследок остающимся друзьям, и во главе своих отрядов направлялись в сторону долины, картинно избоченясь в седле, и даже не оборачивались, чтобы в последний раз взглянуть на свою Крепость. Только у Мореля, однажды солнечным утром тоже выстроившего во дворе свой взвод для прощания с комендантом, когда он, салютуя, опустил шпагу и отдал команду, в глазах блеснули слезы и дрогнул голос. Джованни, прислонившись к стене, наблюдал за этой сценкой и дружески улыбнулся, когда Морель проехал мимо него к воротам. Возможно, они виделись в последний раз, и Джованни поднес руку к козырьку, отдавая честь, как положено по уставу. Потом он вернулся в холодные даже летом и с каждым днем все более пустевшие переходы Крепости. При мысли, что и Морель уехал, душевная рана от перенесенной несправедливости неожиданно вновь открылась и заныла. Джованни отправился на поиски Ортица и увидел его на выходе из кабинета с пачкой бумаг. – Здравствуйте, господин майор, – сказал он, идя рядом. – Здравствуйте, Дрого, – ответил Ортиц, останавливаясь. – Что нового? Могу я быть вам чем-нибудь полезен? Дрого действительно хотел спросить Ортица об одной вещи. Дело было простое, совершенно неспешное, и все-таки уже несколько дней оно не давало ему покоя. – Простите, господин майор, – сказал он, – помните, когда я прибыл в Крепость, это было четыре с половиной года назад, майор Матти сказал мне, что здесь остаются служить только добровольно? Что, если кто-то хочет уехать, он может это сделать совершенно свободно? Помните, я вам об этом рассказывал? По словам Матти выходило, что мне надлежит только пройти медицинский осмотр – просто так, чтобы иметь формальный предлог, разве что, сказал он, это может вызвать некоторое неудовольствие полковника. – Да-да, что-то такое смутно припоминаю, – ответил Ортиц с чуть заметным раздражением. – Но, простите, дорогой Дрого, сейчас мне… – Минутку, господин майор… Помните, чтобы не причинять никому неудобства, я согласился остаться здесь на четыре месяца? Но если бы я все-таки захотел, то мог бы уехать, правда? – Я понимаю вас, Дрого, дружище, – сказал Ортиц, – но вы ведь не один такой… – Выходит, – запальчиво перебил его Джованни, – выходит, все это были просто отговорки? Выходит, неправда, что если бы я захотел, то мог бы уехать? И в этом меня убеждали только для того, чтобы я вел себя смирно? – О нет! – воскликнул майор. – Я не думаю… Выбросьте это из головы! – Не кривите душой, господин майор, неужели вы и впрямь верите, что Матти говорил тогда правду? – Да ведь и со мной было примерно так… – уставившись в пол, сказал Ортиц смущенно. – Я тоже мечтал о блестящей карьере… Они стояли в одном из длинных коридоров, и их голоса гулко и печально отражались от голых стен. – Стало быть, неправда, что всех офицеров назначали сюда только по их личной просьбе? Всех, как и меня, заставили остаться здесь, ведь так? Ортиц молчал, ковыряя концом сабли в щели каменного пола. – А те, кто остались якобы по собственному желанию, выходит, обманывали меня? – допытывался Дрого. – Почему же ни у кого не хватило мужества сказать правду? – Да нет, думаю, все не совсем так, – ответил Ортиц. – Кое-кто действительно остался по своей воле. Немногие, согласен, и тем не менее… – Кто? Скажите же, кто именно?! – выпалил Дрого, но мгновенно спохватился: – Ой, простите, господин майор, я ведь совсем не вас имел в виду, иногда слова сами срываются… Ортиц улыбнулся. – Да и я ведь не о себе говорил. Если уж на то пошло, я тоже остался здесь по обязанности! Они двинулись бок о бок по коридору мимо узких, забранных решеткой окон, за которыми виднелся пустынный плац перед Крепостью, горы с южной стороны и облачка пара – теплое дыхание долины. – Так что ж, выходит, – заговорил Дрого после непродолжительного молчания, – все эти страсти, эти слухи о татарских ордах… в них никто, значит, и не верил? – Еще как верили! – сказал Ортиц. – Верили. Действительно… Дрого покачал головой. – Ничего не понимаю, честное… – Ну что я могу вам сказать? – перебил его майор. – Все это не так просто… Здесь, наверху, люди живут почти как в ссылке. Нужна же какая-то отдушина, люди должны на что-то надеяться. Кому-то первому взбрело это в голову, потом пошли разговоры о татарских ордах, разве теперь узнаешь, кто именно пустил слух?… – Может, дело в самой местности? – размышлял Дрого. – Ведь как поглядишь на эту пустыню… – Да уж, местность, действительно… Пустыня, туманная дымка вдали… Местность располагает. – Подумав немного, он заговорил снова, как бы отвечая самому себе: – Татары… да уж, татары… Сначала, конечно, это казалось глупостью, а потом все поверили, во всяком случае, многие. – Но вы, господин майор, простите, вы-то… – Я – другое дело, – проговорил Ортиц. – Я принадлежу к старшему поколению, у меня нет никаких честолюбивых помыслов о карьере, меня устраивает такое спокойное место… А вот у вас, лейтенант, у вас еще вся жизнь впереди. Через год – ну максимум через полтора – вас переведут… – Вон он, Морель, счастливчик! – воскликнул Дрого, останавливаясь перед одним из окошек. На голой и выжженной солнцем равнине фигурки солдат, удалявшихся по плато, вырисовывались очень четко. Несмотря на тяжеленные ранцы, шагали они бодро и уверенно. XXII Последняя рота, которой предстояло покинуть Крепость, была построена во дворе, и остающиеся думали о том, что с завтрашнего дня начнется новая жизнь теперь уж совсем небольшого гарнизона. Всем не терпелось покончить наконец с этими затянувшимися проводами, надоело злиться, глядя, как уезжают другие. Итак, рота уже была построена, ждали только подполковника Николози: на этот раз парад должен был принимать он. Но тут внимание Дрого привлек лейтенант Симеони, вернее, странное выражение его лица. Лейтенант Симеони уже три года служил в Крепости, и все находили его добрым малым, недалеким, правда, грубоватым, но старательно исполняющим приказы начальства и превыше всего ставящим физическую подготовку. Выйдя во двор, Симеони начал беспокойно оглядываться по сторонам, словно ища, кому бы сообщить какую-то важную новость. Кому именно, для него, очевидно, не имело значения, так как ни с кем он не был особенно близок. Заметив, что Дрого наблюдает за ним, Симеони подошел и тихо сказал: – Иди посмотри. Скорее. Иди посмотри. – А что такое? – Я дежурю на третьем редуте, выскочил вот на минутку. Как только освободишься, приходи. Там что-то непонятное. – Он слегка запыхался, словно после пробежки. – Где? Что ты видел? – спросил заинтригованный Дрого. В этот момент трижды просигналила труба, и солдаты вытянулись по стойке «смирно», так как к ним направлялся комендант пришедшей в упадок Крепости. – Подожди, когда они уйдут, – сказал Симеони охваченному нетерпением Дрого, хотя волноваться, по-видимому, было не из-за чего. – Скорее бы они ушли! Уже пять дней я все собираюсь сказать, но сначала пускай эти уберутся отсюда. Наконец после краткого напутственного слова Николози и прощального сигнала трубы экипированные в расчете на долгий путь солдаты, тяжело топая, вышли за ворота Крепости и направились в сторону долины. Стоял сентябрь; небо было серым и скучным. Симеони потащил за собой Дрого по длинным пустым коридорам к третьему редуту. Пройдя через караулку, они очутились на смотровой площадке. Лейтенант Симеони достал подзорную трубу и указал Дрого на небольшой треугольный участок равнины, не заслоненный горами. – Что там такое? – спросил Дрого. – Сначала посмотри сам. Вдруг я ошибся. Посмотри и скажи, есть там что-нибудь или нет. Облокотившись о парапет, Дрого внимательно оглядел пустыню и в окуляр подзорной трубы, принадлежавшей лично Симеони, отчетливо увидел камни, ложбины, редкий кустарник, хотя находились они очень далеко. Участок за участком Дрого просматривал этот треугольник и уже хотел сказать, что нет, ничего особенного он не заметил, как вдруг в самой глубине, там, где все сливалось с неизменной пеленой тумана, ему померещилось какое-то движущееся черное пятнышко. Он все стоял, опершись о парапет, и смотрел в подзорную трубу, а сердце его бешено колотилось. Совсем как два года назад, подумал он, когда все решили, что подходит враг. – Ты имеешь в виду вон то черное пятнышко? – спросил Дрого. – Я уже пять дней за ним наблюдаю, но не хотел никому говорить. – Почему? – удивился Дрого, – Чего ты боялся? – Если б я сказал, отправку людей могли задержать. И тогда Морель и все остальные, которые думают, что нас обштопали, остались бы здесь и не упустили бы такого случая. Нет уж, чем меньше народу, тем лучше для нас. – Какого случая? Что, по-твоему, там такое? Либо то же самое, что и в прошлый раз, либо отряд разведчиков, а может, и вовсе пастухи или даже какое-нибудь животное. – Целых пять дней! – возразил Симеони. – Пастухи бы уже ушли, и животные тоже. Там что-то движется, но непонятно почему остается на одном и том же месте. – Ну и какой же тут может быть «случай»? Симеони с улыбкой посмотрел на Дрого, словно не зная, можно ли открыть ему тайну. Потом сказал: – Думаю, они прокладывают дорогу. Военную дорогу. Сейчас самое время. Два года назад они приходили с разведкой, изучали местность, а теперь затевают что-то серьезное. Дрого от души посмеялся. – Да какая еще дорога? Кому в голову придет явиться сюда снова? Тебе мало того, что было в прошлый раз? – Ты что, ослеп? – спросил Симеони. – Да у тебя, наверно, и впрямь неважно со зрением, а я вижу прекрасно: они начали насыпать полотно. Вчера день был солнечный, и я хорошо все разглядел. Дрого покачал головой, удивляясь такому упорству. Выходит, Симеони еще не надоело ждать? И он боится открыть свою тайну, бережет ее, словно сокровище, опасаясь, как бы ее не похитили? – Было время, – сказал Дрого, – когда и я бы в это поверил. Но теперь, по-моему, ты все придумываешь. На твоем месте я бы помалкивал, чтобы не сделаться посмешищем. – Они строят дорогу, – упрямо возразил Симеони и снисходительно глянул на товарища. – На это – ясное дело – уйдут месяцы. Но теперь все будет как надо, я уверен. – Да если бы даже все было именно так, неужели, по-твоему, наши оголили бы Крепость, зная, что северяне строят дорогу, чтобы подтянуть по ней свою артиллерию? Это сразу бы стало известно в генеральном штабе. Там бы все знали давно, еще несколько лет назад. – Генеральный штаб никогда не принимал крепость Бастиани всерьез. Пока нас не обстреляют, никто и не поверит… А когда они там убедятся, что все это правда, будет уже слишком поздно. – Можешь говорить что угодно, но если бы они действительно строили дорогу, генеральный штаб был бы в курсе дела, уж в этом сомневаться не приходится. – Генеральный штаб завален донесениями, но из тысячи, дай Бог, одно стоящее, поэтому они вообще ничему не верят. Да чего я с тобой спорю? Сам увидишь: все будет, как я сказал. Они были одни у парапета обзорной площадки. Часовые, цепочка которых значительно поредела, ходили взад-вперед по строго отведенным участкам. Джованни снова посмотрел на север: скалы, пустыня, пелена тумана вдали и никаких признаков жизни. Позднее из разговора с Ортицом Дрого узнал, что пресловутая тайна лейтенанта Симеони уже известна практически всем. Но никто не придавал ей значения. Многие даже удивлялись, с чего это такой серьезный молодой человек, как Симеони, стал распространять всякие вздорные слухи. В те дни у всех были другие заботы. Из-за сокращения личного состава пришлось разредить караульные посты, и делалось все возможное, чтобы меньшими силами обеспечить почти такую же надежную охрану, как и прежде. Некоторые отряды вообще пришлось ликвидировать, а оставшиеся оснастить получше, переформировать роты и заново распределить места в казармах. Впервые с тех пор, как была построена Крепость, часть ее помещений закрыли и заперли на засов. Портному Просдочимо пришлось расстаться с тремя подмастерьями, поскольку работы теперь на всех не хватало. То и дело на пути попадались совершенно пустые залы и кабинеты, где на стенах выделялись светлые прямоугольники – раньше там стояла мебель и висели картины. Черное пятнышко, продолжавшее двигаться в самой отдаленной точке равнины, по-прежнему считали пустяком. Лишь немногие иногда просили у Симеони подзорную трубу, чтобы тоже глянуть в ту сторону, но и они утверждали, что ничего там нет. Сам Симеони, поскольку никто не принимал его всерьез, старался избегать разговоров о своем открытии, не обижался на шутки и на всякий случай тоже посмеивался. Но однажды вечером Симеони неожиданно зашел к Дрого и повел его за собой. Уже стемнело, и была произведена смена караула. Малочисленный караульный отряд Нового редута возвратился, и Крепость готовилась к очередному дежурству – к еще одной бесцельно потраченной ночи. – Пойди посмотри. Ты же не веришь, так вот пойди и посмотри, – говорил Симеони. – Либо мне померещилось, либо там что-то светится. И они пошли. Поднялись на стену у четвертого редута. В темноте Симеони передал Дрого свою подзорную трубу: пусть глянет. – Да ведь темно же, – сказал Джованни. – Разве в такой темноте что-нибудь увидишь? – А я говорю – посмотри, – настаивал Симеони. – Конечно, я мог и ошибиться. Но ты все же посмотри туда, куда я показывал в прошлый раз, и скажи, видишь ты там что-нибудь или нет. Дрого поднес подзорную трубу к правому глазу, направил ее строго на север и увидел во мраке крошечный огонек, бесконечно малую точку, испускавшую мерцающий свет на самой границе полосы тумана. – Светится! – воскликнул Дрого. – Я вижу маленькое светящееся… погоди… – Он стал настраивать окуляр. – Не пойму, там один огонек или больше, иногда кажется, что их там два. – Вот так-то! – торжествующе воскликнул Симеони. – По-твоему, я идиот? – Ну и что? – возразил Дрого, правда на этот раз не очень уверенно. – Допустим, там действительно что-то светится. А может, это цыганский табор или пастухи у костра. – Это строительство, – заявил Симеони. – Там строится новая дорога, вот увидишь, что я прав. Как ни странно, но невооруженным глазом светящуюся точку разглядеть было невозможно. Даже часовые (а среди них были люди опытные, бывалые охотники) ничего не видели. Дрого снова наставил подзорную трубу, отыскал далекий огонек, несколько мгновений смотрел на него, а потом поднял трубу и из праздного любопытства поглядел на звезды. Они усыпали весь небосклон, и от этой красоты невозможно было отвести глаз. Но на востоке их было значительно меньше, потому что там, распространяя слабое свечение, поднималась луна. – Симеони! – позвал Дрого, заметив, что товарища рядом нет. Тот не откликнулся. Наверно, спустился по лесенке, чтобы проверить посты на стенах. Дрого огляделся. В темноте он мог различить лишь пустынную смотровую площадку, силуэт фортификаций, черные тени гор. До его слуха донесся бой часов. Самый последний часовой справа должен сейчас издать свой ночной клич, который затем пронесется от солдата к солдату по всем стенам. «Слушай! Слушай!» Потом тот же клич прокатится в обратном направлении и наконец затихнет у подножия высоких утесов. Теперь, когда часовых на стене стало вдвое меньше, подумал Дрого, голоса перекликающихся проделают свой путь из конца в конец значительно быстрее. Но было почему-то тихо. И тут вдруг на Дрого нахлынули воспоминания о желанном и далеком мире. Вот, например, красивый дворец на берегу моря теплой летней ночью, рядом сидят милые изящные создания, слышится музыка… Картинки счастья, рисовать которые молодому человеку вполне позволительно… Полоска на востоке, у самого горизонта, становится все отчетливей и чернее оттого, что предрассветное небо начинает бледнеть. Какое счастье жить вот так, не считая часов, не ища забвения в сне, не боясь никуда опоздать, а спокойно ждать восхода солнца, наслаждаться мыслью, что впереди еще бесконечно много времени, что можно ни о чем не тревожиться. Из всех прелестей мира самыми желанными для Джованни (несбыточная мечта!) были сказочный дворец у моря, музыка, праздность, ожидание рассвета. Пусть это глупо, но именно таким рисовался ему утраченный душевный покой, обретавший в этих образах наиболее яркое выражение. Дело в том, что с некоторых пор какая-то непонятная тревога стала постоянной его спутницей: ему казалось, он чего-то не успеет сделать или произойдет нечто важное, а он не будет к этому готов. После разговора с генералом там, в городе, у него осталось мало надежд на перевод в другое место и на блестящую карьеру, но Джованни понимал, что не может же он на всю жизнь остаться в Крепости. Рано или поздно придется принимать какое-то решение. Потом привычная, рутинная обстановка снова затягивала его, и Дрого переставал думать о товарищах, сумевших своевременно бежать, о старых друзьях, ставших богатыми и знаменитыми; он утешался мыслями о тех, кто разделял с ним его ссылку, и не сознавал, что это могли быть слабые или сломленные люди – отнюдь не пример, достойный подражания. Со дня на день откладывал Дрого свое решение; он ведь еще молод, всего двадцать пять… Однако эта смутная тревога не давала ему покоя, а тут еще огонек, появившийся на северной равнине; как знать, может, Симеони и прав. В Крепости об этом говорили мало, а если говорили, то как о чем-то незначительном, не имеющем к ним никакого отношения. Слишком свежо еще было разочарование из-за несостоявшейся войны, хотя вслух и тогда никто не осмеливался высказать свои надежды. И слишком свежи были обида и унижение: видеть, как уезжают товарищи, а самому оставаться здесь с горсткой таких же, как и ты, неудачников, стеречь эти никому не нужные стены. Сокращение гарнизона со всей определенностью показало, что генеральный штаб не придает больше никакого значения крепости Бастиани. Прежде такие заманчивые и, казалось, вполне осуществимые мечты сейчас гневно осуждались. Симеони, опасаясь насмешек, предпочитал помалкивать. А в последующие ночи загадочных огней вообще не было видно, да и днем не отмечалось никакого движения на дальнем краю равнины. Майор Матти, поднявшийся просто из любопытства на стену бастиона, попросил у Симеони подзорную трубу и внимательно оглядел пустыню. Тщетно. – Держите свою трубу, лейтенант, – сказал он Симеони безразличным тоном. – Вместо того чтобы понапрасну портить зрение, вам, пожалуй, следовало бы больше интересоваться своими людьми. Я видел одного часового без портупеи. Пойдите взгляните, по-моему, это вон тот, крайний. Вместе с Матти был лейтенант Мадерна, который потом передал этот разговор в столовой, вызвав всеобщий хохот. Сейчас все заботились только об одном: как бы провести время без забот и волнений, а об истории с северянами старались не вспоминать. Симеони продолжал обсуждать непонятное явление с одним только Дрого. На протяжении четырех дней действительно не было больше видно ни огней, ни движущихся точек, но на пятый они появились вновь. Северные туманы – пытался объяснить загадку Симеони – то надвигаются, то отступают в зависимости от времени года, направления ветра и температуры; за прошедшие четыре дня они спустились к югу, накрыв участок, где предположительно была строительная площадка. Огни не просто появились: примерно через неделю Симеони заявил, что они сдвинулись с места и приблизились к Крепости. На этот раз Дрого решительно с ним не согласился: как можно в ночной темноте, не имея никакого ориентира, определить, сместились они или нет, даже если они действительно сместились? – Но если ты допускаешь, – упрямо твердил Симеони, – что доказать этого в любом случае нельзя, значит, у меня столько же оснований утверждать, что они сдвинулись, сколько у тебя – что они остались на месте. Ладно, поживем – увидим. Я буду каждый день наблюдать за теми точками, и скоро – ты убедишься – они приблизятся. На следующий день оба стали попеременно смотреть в подзорную трубу. В сущности, различить можно было три или четыре маленьких пятнышка, которые передвигались чрезвычайно медленно. Настолько медленно, что продвижение их было почти незаметным. Приходилось выбирать ориентиры – большой валун, какой-нибудь холмик – и на глаз прикидывать расстояние между точкой и ориентиром. Через какое-то время можно было убедиться, что оно изменилось. Значит, точка сдвинулась. До Симеони столь поразительного явления никто не наблюдал, но ведь не исключено, что оно было и раньше, на протяжении многих лет или даже веков; скажем, там могли находиться деревня или колодец, к которому стягивались караваны, – просто в Крепости до сих пор никто не пользовался такой сильной подзорной трубой, какая была у Симеони. Движение пятнышек происходило почти всегда по одной линии: вперед или назад. Симеони решил, что это телеги, груженные камнями или щебнем; людей, говорил он, на таком расстоянии не разглядишь. Как правило, одновременно можно было увидеть лишь три или четыре движущиеся точечки. Если допустить, что это повозки, рассуждал Симеони, на каждые три движущиеся должно приходиться по меньшей мере шесть стоящих на месте – под погрузкой и под разгрузкой, но рассмотреть их невозможно, так как они сливаются с множеством неподвижных деталей пейзажа. Значит, на этом отрезке маневрируют с десяток повозок, запряженных четверками лошадей, – именно так обычно транспортируют тяжелые грузы. Людей же соответственно должно быть несколько сотен. Эти наблюдения, бывшие поначалу предметом шутливых споров, стали единственным развлечением в жизни Дрого. Хотя Симеони – не такой уж интересный собеседник и большой педант – был ему не очень симпатичен, Джованни почти все свободное время проводил с ним, и даже вечерами в офицерской столовой они засиживались вдвоем до поздней ночи, продолжая строить различные догадки. Симеони уже все рассчитал. Даже если допустить, что работы ведутся медленно, и сделать неизбежные поправки на дальность, все равно северянам понадобится не более полугода, чтобы подойти к Крепости на расстояние пушечного выстрела. Он полагал, что противник, скорее всего, остановится под прикрытием каменной гряды, тянувшейся через пустыню в меридиональном направлении. Эта гряда обычно сливалась с ландшафтом, но временами вечерние тени или пласты снега позволяли ее разглядеть. Она тянулась к северу, и невозможно было определить, насколько высоки и круты ее склоны. А участок пустыни, которого из-за нее не было видно даже с Нового редута (со стен Крепости гряда вообще не просматривалась), и подавно оставался неисследованным. Между верхней частью этой гряды и подножием гор, то есть тем местом, где возвышался скалистый конус Нового редута, простиралась плоская и однообразная пустыня, местами покрытая трещинами, усеянная холмиками щебенки, кое-где поросшая тростником. Когда дорога будет проложена до самой гряды, предполагал Симеони, противник, воспользовавшись, например, безлунной ночью, сможет преспокойно, одним броском одолеть оставшееся расстояние. Грунт здесь достаточно плотный и ровный, так что подтянуть к этому месту артиллерию особого труда не составит. Но вычисленный срок – полгода, – добавлял лейтенант, может в зависимости от обстоятельств превратиться в семь-восемь месяцев или того больше. И тут Симеони начинал перечислять возможные причины задержки: ошибка при определении расстояния, которое предстоит преодолеть противнику; наличие других промежуточных преград, невидимых с Нового редута (работы там могут оказаться более трудоемкими и занять больше времени); постепенное замедление темпов строительства по мере того, как чужеземцы будут удаляться от своих источников снабжения; осложнения политического характера, в силу которых строительство может на какое-то время приостановиться; снег, обычно парализующий работы на два-три месяца; дожди, превращающие равнину в сплошное болото. Это только основные препятствия. Симеони перечислял их очень старательно и подробно, чтобы не выглядеть безумцем, находящимся во власти бредовой идеи. А что, если у строителей дороги нет никаких агрессивных намерений? Что, если ее прокладывают, например, в целях освоения новых, необозримых земель, до сих пор никем не возделывавшихся, бесплодных и необитаемых? А может, работы вообще прекратятся после того, как северяне пройдут еще пару километров? Так возражал ему Дрого. Симеони качал головой. Пустыня слишком камениста, чтобы ее можно было возделывать, отвечал он. К тому же северное королевство располагает множеством заброшенных лугов, используемых только под пастбища, – для земледелия места там гораздо удобнее. Но где сказано, что чужеземцы строят именно дорогу?… Симеони уверял, что в очень ясные дни, на закате, когда тени заметно удлиняются, ему удается разглядеть прямую черточку насыпи. Дрого, как ни старался, так ее и не увидел. Кто может поручиться, что эта прямая линия – не просто особенность рельефа! Загадочные движущиеся черные точки и огни по ночам еще ничего не значат: возможно, они были там всегда, просто в прежние годы их нельзя было разглядеть из-за тумана (не говоря уже о несовершенстве старых подзорных труб, которыми до последнего времени пользовались в Крепости). Так они всё спорили до первого снега. Не успело кончиться лето, подумал Джованни, и вот уже наступают холода. Ему и впрямь казалось, будто он только что возвратился из города и даже толком не устроился на прежнем месте. А на календаре было 25 ноября, выходит, уже промчалось несколько месяцев. Валил густой снег, и засыпанные им террасы стали белыми. Глядя на снежное покрывало, Дрого чувствовал, как усиливается уже ставшая привычной тревога; тщетно пытался он отогнать ее мыслями о своей молодости, о том, как много лет у него впереди. Время непонятным образом все ускоряло свой бег, проглатывая день за днем. Не успеешь оглянуться – наступает ночь, солнце огибает землю с другой стороны и поднимается снова, чтобы осветить засыпанный снегом мир. Все остальные его товарищи, казалось, не замечали этого. Несли, как обычно, свою службу без всякого рвения и даже радовались, когда на доске приказов появлялось название следующего месяца, словно это им что-то сулило. Вот и еще на месяц меньше осталось торчать в крепости Бастиани, считали они. У каждого был свой предел – у кого скромный, у кого славный, – и в общем он их вполне устраивал. Даже майор Ортиц, которому было под пятьдесят, равнодушно отсчитывал проносившиеся недели и месяцы. Он давно отказался от своей великой мечты и теперь говорил: «Еще лет десять – и можно на пенсию». Майор намеревался вернуться к себе домой, в старинный тихий город, где, по его словам, у него были какие-то родственники. Дрого смотрел на Ортица сочувственно, но понять его не мог. Что будет делать Ортиц там, внизу, среди обывателей, один, без всякой цели в жизни? – Я научился довольствоваться малым, – говорил майор, как будто читая мысли Джованни. – С каждым годом мне нужно от жизни все меньше и меньше. Если ничего не изменится, домой вернусь в чине полковника. – А потом? – спрашивал Дрого. – А потом – все, – отвечал Ортиц, спокойно улыбаясь. – Потом снова буду ждать… С сознанием выполненного долга, – заключал он шутливо. – Но за эти десять лет здесь, в Крепости… Может быть… – Война? Вы все еще помышляете о войне? Мало вам того, что уже было? На северной равнине, на границе вечных туманов, больше не появлялось ничего подозрительного; даже ночные огни погасли. И Симеони был этому чрезвычайно рад. Все говорило о том, что он прав: никакая там не деревня и не цыганский табор, а строительство, которое пришлось прервать из-за снега. XXIII Зима уже не один день хозяйничала в Крепости, когда на доске приказов, висевшей на одной из стен во дворе, появилось странное распоряжение. Озаглавлено оно было так: «Пресечь паникерские и ложные слухи». «В соответствии с четким указанием верховного командования предлагаю младшему офицерскому составу и солдатам не принимать на веру, не повторять и не распространять лишенные какого бы то ни было основания тревожные слухи о мнимой опасности нападения на наши границы. Подобные слухи не только нежелательны по вполне очевидным причинам дисциплинарного порядка, но могут подорвать нормальные добрососедские отношения с пограничным государством и вызвать в войсках излишнюю нервозность, мешающую нормальному несению службы. Я требую, чтобы дежурство часовых осуществлялось традиционными методами, исключающими прежде всего применение оптических приборов, не предусмотренных уставом. Нередко используемые без всякой надобности, они могут стать причиной ошибок и неверного истолкования фактов. Каждому владеющему таким прибором предлагаю доложить о нем командиру своего подразделения, на которого возлагается обязанность изъять оный и держать у себя на хранении». Далее следовали обычные распоряжения относительно караульной службы и подпись коменданта Крепости подполковника Николози. Было ясно, что приказание, формально обращенное к солдатам, в действительности адресовалось офицерам. Таким образом Николози достигал двойной цели: никого не порицая в отдельности, он предупреждал об имеющем место нарушении сразу всю Крепость. Естественно, никто из офицеров уже не осмеливался в присутствии часовых разглядывать пустыню в подзорную трубу с более сильной оптикой, чем у казенных. А казенные приборы, приданные редутам, устарели и стали практически непригодными, к тому же многие из них были давно утеряны. Кто же донес на офицеров? Кто сообщил об этом в генеральный штаб? Все невольно подумали о майоре Матти – это сделать мог только он, он, вечно размахивающий уставом и готовый отравить малейшую радость, пресечь любую попытку свободно дышать и мыслить. Большинство офицеров посмеялись над этой историей. Начальство, говорили они, верно себе и, как всегда, реагирует на события с опозданием в два года. Действительно, кому теперь придет в голову опасаться какого-то нашествия с севера? Ах да, есть ведь еще Дрого и Симеони (как же о них-то забыли?). Но неужели приказ был отдан только в расчете на этих двоих? Дрого, такой славный малый, думали все, ну какой от него можно ждать неприятности, даже если он целый день и не выпускает из рук подзорной трубы? Симеони тоже считали человеком безобидным. Сам Джованни в глубине души был уверен, что приказ подполковника имеет отношение именно к нему. В который раз уже жизненные обстоятельства складывались против него. Кому помешало, что он по нескольку часов в день вел наблюдения за пустыней? Зачем лишать его такого невинного удовольствия? Есть от чего взбеситься. Ведь он так рассчитывал на весну: едва растает снег, на дальней северной оконечности пустыни вновь появятся таинственные огни, черные точки снова начнут двигаться взад и вперед, пробуждая в душе угасшие было надежды. С этими надеждами он связывал всю свою жизнь, только теперь их разделяет с ним один лишь Симеони, а другим до этого и дела нет. Даже Ортицу, даже старшему портному Просдочимо. Да, это прекрасно – вот так, вдвоем, беречь свою тайну; не то что в былые времена, еще до смерти Ангустины, когда все чувствовали себя заговорщиками и даже испытывали друг к другу что-то вроде ревности. А теперь подзорная труба под запретом. Симеони с его дисциплинированностью, конечно же, не рискнет больше ею пользоваться. Даже если на границе вечных туманов вновь загорятся огни, даже если там опять заснуют черные точки, в Крепости никто уже об этом не узнает, так как невооруженным глазом их не увидят и лучшие часовые, прославленные стрелки, способные больше чем за милю разглядеть обыкновенную ворону. В тот день Дрого не терпелось услышать мнение Симеони, но он решил дождаться вечера, чтобы не привлекать к себе внимания, не то кто-нибудь сразу побежит докладывать начальству. Симеони же в полдень не явился в столовую, да и вообще его что-то нигде не было видно. К ужину Симеони пришел, но позднее обычного, когда Дрого уже начал есть. Торопливо проглотив еду, он опередил Джованни и тотчас пересел за карточный стол. Неужели он боялся остаться с Дрого с глазу на глаз? Оба они в тот вечер были свободны от дежурства. Джованни сел в кресло рядом с дверью, чтобы перехватить товарища на выходе, и сразу заметил, что во время игры Симеони как бы исподтишка поглядывает в его сторону. Играл он допоздна, гораздо дольше обычного – чего раньше с ним не бывало, – и продолжал поглядывать на Дрого в надежде, что тот устанет ждать. Под конец, когда все разошлись, ему тоже пришлось подняться и направиться к двери. Дрого встал и пошел с ним рядом. – Привет, Дрого, – сказал Симеони, растерянно улыбаясь. – Что-то тебя не видно, ты где был? Так они дошли до одного из мрачных коридоров, тянувшихся вдоль всей Крепости. – Да я же сидел со всеми, – ответил Дрого. – Зачитался и даже не заметил, что так поздно. Некоторое время они шли молча в отсветах редких фонарей, симметрично развешанных на обеих стенах. Остальные офицеры были далеко: лишь их неразборчивые голоса доносились из глубины полутемного коридора. Наступила глубокая ночь, было холодно. – Ты читал приказ? – спросил вдруг Дрого. – Как тебе нравится эта история с ложной тревогой? С чего бы это? И кто мог донести? – А я почем знаю, – ответил Симеони почти грубо, останавливаясь у поворота на лестницу, которая вела на верхний этаж. – Тебе сюда? – А как же подзорная труба? – поинтересовался Дрого. – Неужели нельзя будет пользоваться твоей подзорной трубой хотя бы… – Я уже сдал ее в комендатуру, – сухо прервал его Симеони. – Думаю, так будет лучше. Тем более что за нами следили. – По-моему, ты слишком поторопился. Месяца через три, когда снег сойдет, думаю, никто о ней и не вспомнит. И тогда мы могли бы снова посмотреть… Разве дорогу, о которой ты говорил, увидишь без твоей подзорной трубы? – А, ты все об этой дороге, – сказал Симеони снисходительно. – Знаешь, я все-таки убедился, что прав был ты! – Я? В чем же? – Нет там никакой дороги, скорее всего, это действительно деревня или цыганский табор, как ты и говорил. Неужели Симеони был до того напуган, что решил отрицать все начисто и, опасаясь неприятностей, перестал доверять даже ему, Дрого? Джованни заглянул ему в глаза. В коридоре, кроме них, не было уже никого, голоса смолкли, на стенах плясали две чудовищно вытянутые тени. – Значит, ты больше не веришь в это? – спросил Дрого. – И действительно думаешь, что ошибся? А как же твои расчеты? – Да я делал их так, чтобы убить время, – ответил Симеони, пытаясь обратить все в шутку. – Надеюсь, ты не принял это всерьез? – Признайся, ты просто испугался, – презрительно сказал Дрого. – После этого приказа ты теперь никому не доверяешь. – Да что на тебя нашло сегодня? – удивился Симеони. – Не понимаю, о чем ты. С тобой, оказывается, и пошутить нельзя, ты, право, как ребенок. Дрого продолжал смотреть на Симеони. Несколько мгновений оба стояли в мрачном коридоре молча, но тишина была слишком гнетущей. – Ладно, я пошел спать, спокойной ночи! – не выдержав, сказал Симеони и стал подниматься по лестнице, каждую площадку которой тоже освещал слабый фонарь. Поднявшись на один марш, он скрылся за поворотом; видна была только его тень на стене, потом и она исчезла. Вот слизняк, подумал Дрого. XXIV Время между тем проносится быстро. Неслышно, но все более стремительно отмеряет оно течение нашей жизни, и невозможно задержать даже мгновение – просто для того, чтобы оглянуться назад. Хочется крикнуть: «Остановись, остановись!» Бесполезно. Все, все уносится назад: люди, весны и зимы, облака, – и зря мы цепляемся за камни, за верхушку какой-нибудь скалы: уставшие пальцы разжимаются, руки безвольно падают, и все дальше несет нас река времени, с виду вроде бы медленная, но безостановочная. С каждым днем Дрого все отчетливее чувствовал таинственную разрушительную силу времени и тщетно старался сдержать ее. В однообразной жизни Крепости ему не хватало ориентиров, и часы ускользали прежде, чем он успевал сосчитать их. Но была одна тайная надежда, ради которой Дрого растрачивал лучшие годы своей жизни. Лелея ее в душе, он незаметно для себя приносил в жертву многие месяцы, но и их не хватало. Зима, такая долгая в Крепости зима, была своего рода залогом будущих удач. Но и она кончалась, а Дрого все ждал. Вот станет тепло, думал он, и чужеземцы опять примутся за свою дорогу. Но теперь у него не было подзорной трубы Симеони, позволяющей наблюдать за ними. И все-таки, если работы продолжаются – кто знает, сколько времени на это уйдет? – рано или поздно северяне должны будут приблизиться, и в один прекрасный день их увидят даже в старые подзорные трубы, сохранившиеся в некоторых караулках. И потому Дрого решил ждать появления чужеземцев не весной, а несколько месяцев спустя, если, конечно, его предположения о прокладке дороги сбудутся. Все эти мысли он должен был вынашивать тайно, ибо Симеони, опасавшийся неприятностей, ничего не хотел больше слушать, остальные товарищи просто подняли бы его на смех, да и начальство к подобным фантазиям относилось неодобрительно. В начале мая, сколько ни глядел Дрого в самую лучшую казенную трубу, ему не удалось обнаружить на равнине никаких признаков человеческой деятельности. И по ночам там не светились огни, хотя их-то легко заметить даже на большом расстоянии. Понемногу надежды Дрого стали слабеть. Трудно верить во что-то, когда ты один и невозможно ни с кем поделиться своими мыслями. Именно в это время он понял, что люди, какими бы близкими ни были их отношения, в сущности, всегда чужие друг другу: если человеку плохо, боль остается только его болью, никто другой не может взять на себя хотя бы малую ее толику; если человек страдает, другие этих страданий не чувствуют, даже если их соединяет с ним настоящая любовь. И это порождает в жизни одиночество. Вера начала ослабевать, а нетерпение возрастало, и Дрого казалось, будто часы стали бить чаще. Случалось, он за целый день ни разу не обращал взгляда на север (сам себя обманывая, он объяснял это просто забывчивостью, в действительности же он не смотрел туда нарочно, чтобы в следующий раз шансов на то, что надежды его наконец сбудутся, было хоть чуточку больше). Но как-то вечером – сколько же времени потребовалось! – в окуляре подзорной трубы появился маленький трепещущий язычок пламени, слабенький такой огонек, который, казалось, вот-вот угаснет, но, если учесть расстояние, это мог быть вполне солидный источник света. Дело было ночью 7 июля. Спустя годы Дрого все еще вспоминал наполнившее его душу радостное удивление, желание куда-то бежать, кричать, объявляя новость всем без исключения, и гордость от сознания, что он сумел пересилить себя и никому ничего не сказал – из суеверного страха, как бы огонек этот не погас. Каждый вечер, выйдя на крепостную стену, Дрого принимался ждать; и с каждым вечером огонек вроде бы понемногу приближался, становился больше. Иногда это был лишь обман зрения, объяснявшийся его нетерпением, а иногда огонек действительно становился ближе, так что в конце концов один из часовых разглядел его невооруженным глазом. Потом даже средь бела дня на фоне белесой пустыни уже можно было видеть движущиеся черные точечки – все было, как и в прошлом году, разве что подзорная труба теперь была послабее. Следовательно, чужеземцы намного продвинулись вперед. В сентябрьские тихие ночи огни предполагаемого строительства отчетливо видели даже люди, не отличавшиеся особо острым зрением. Постепенно среди военных возобновились разговоры о северной равнине, о чужеземцах, об этих странных перемещениях и ночных огнях. Многие считали, что там действительно строится дорога, хотя с какой целью – объяснить не могли; предположения о военном строительстве казались абсурдными. Да и работы велись слишком уж медленно, и остававшееся расстояние было еще так велико. Но все-таки однажды вечером кто-то, пусть и в туманных выражениях, первым заговорил о войне, и казавшаяся несбыточной надежда вновь задышала в стенах Крепости. XXV На краю гряды, протянувшейся в меридиональном направлении через северную равнину, примерно в миле от Крепости врыт столб. От него до скалистого конуса Нового редута простирается ровный участок пустыни со спекшейся землей, по которой свободно может пройти артиллерия. На краю впадины торчит столб – это удивительное для здешних мест творение рук человеческих прекрасно видно даже невооруженным глазом с верхней площадки Нового редута. Вот куда дотянули свою дорогу чужеземцы. Огромная работа наконец завершена, но какой невероятной ценой! Лейтенант Симеони в своих выкладках отводил на строительство шесть месяцев. Но шести месяцев не хватило, как не хватило и восьми, и десяти. И все-таки дорога проложена, вражеская конница может промчаться по ней с севера галопом, а до стен Крепости будет уже рукой подать. Им останется лишь пересечь последний участок – несколько сот метров – по ровной и гладкой поверхности. Но обошлось это дорого: пятнадцать лет понадобилось, пятнадцать бесконечно долгих лет, хотя пронеслись они быстро, как сон. На первый взгляд ничего вроде бы не изменилось. Все те же горы вокруг, на стенах форта все те же пятна – возможно, появились и новые, но они почти неразличимы. Все то же небо, та же Татарская пустыня, если не считать чернеющего на краю гряды столба и прямой черты, которая то виднеется, то пропадает – в зависимости от освещения. Это и есть знаменитая дорога. Пятнадцать лет для гор – сущий пустяк, и даже на бастионах Крепости они не оставили сколько-нибудь заметного следа. Но для людей путь этот был долог, хотя самим им и кажется, что годы пролетели как-то незаметно. Люди в Крепости почти все те же; все тот же распорядок, те же смены караула, те же разговоры ведут по вечерам офицеры. Но, если хорошенько вглядеться, можно заметить, что время все-таки наложило свой отпечаток на лица. К тому же гарнизон опять сократили. Стены на большом протяжении не охраняются, и пройти там можно без всякого пароля; наряды часовых размещены только в самых главных пунктах; даже Новый редут решено закрыть и лишь через каждые десять дней посылать туда наряд для проверки. Так мало значения придает теперь генеральный штаб крепости Бастиани. Прокладку дороги по северной равнине он тоже не принял всерьез. Кто говорил, что это обычная нерасторопность командования, кто – что в столице им, конечно, видней. Ясно было одно: дорога проложена без каких бы то ни было агрессивных намерений. Объяснения эти выглядели малоубедительными, но других ведь не было. Жизнь в Крепости стала еще более однообразной и уединенной. Полковник Николози, майор Монти и подполковник Матти вышли на пенсию. Гарнизоном теперь командует подполковник Ортиц, а всем остальным, за исключением портного Просдочимо, так и оставшегося сержантом, присвоены более высокие звания. В одно прекрасное сентябрьское утро Дрого, теперь уже капитан Джованни Дрого, вновь поднимается верхом по крутой дороге, ведущей из долины в крепость Бастиани. У него был месячный отпуск, но прошло только двадцать дней, а он уже спешит обратно: город стал для него совершенно чужим, старые друзья преуспели, заняли солидное положение в обществе и здороваются с ним небрежно, как с простым офицером. Да и родной дом, по-прежнему любимый, вызывает у Дрого лишь чувство щемящей жалости. Всякий раз, приезжая, он застает его почти пустым – мамина комната опустела навсегда, братья вечно в разъездах, один из них женился и перебрался в другой город, второй продолжает мотаться по свету, комнаты кажутся нежилыми – голоса в них отдаются гулким эхом, даже открытые окна и солнце не помогают. Итак, Дрого вновь поднимается из долины к Крепости, только жизнь его стала короче на целых пятнадцать лет. Однако он не чувствует в себе особых перемен: время промчалось до того быстро, что его душа не успела состариться. И хотя смутная тревога о безвозвратно ушедшем времени с каждым днем заявляет о себе все сильнее, Дрого упорно не расстается с иллюзией, что самое главное у него еще впереди. Джованни терпеливо ждет своего часа, который все не наступает, он не думает о том, что будущее страшно укоротилось, что оно уже не такое, как прежде, когда казалось чуть ли не бесконечным – этаким неисчерпаемым богатством, которое можно тратить без оглядки. Однажды Дрого вспомнил, что давно уже не занимался верховой ездой на плацу перед Крепостью. Он даже заметил, что у него пропала к этому всякая охота, а последние месяцы (Бог весть уже сколько) он не взбегал по лестницам, перепрыгивая через две ступеньки. Глупости, думает Джованни, физически он здоров, как прежде; несомненно, все можно начать сначала, и доказывать себе ничего не надо – это было бы даже смешно. Да, физически нынешний Дрого не уступает прежнему, и, вздумай он сейчас погарцевать на коне или взбежать по лестнице, у него бы это прекрасно получилось, но главное в другом, главное, что его уже не тянет к этому, что после обеда он предпочитает подремать на солнышке, а не гонять взад-вперед по каменистому плацу. Вот в чем дело, вот что свидетельствует об уходящих годах. О, если бы такие мысли пришли ему в голову в тот вечер, когда он впервые стал подниматься по лестнице ступенька за ступенькой! Он чувствовал себя немного усталым, что верно, то верно, голову словно обручем стянуло, он даже отказался сыграть по привычке в картишки (впрочем, и раньше бывали случаи, когда он не носился по лестницам из-за какого-нибудь легкого недомогания). Но он и представить себе не мог, что тот вечер был очень печальной вехой на его пути, что на тех ступеньках, в ту именно минуту кончилась его молодость, что на следующий день его образ жизни станет уже другим и былое не вернется ни завтра, ни послезавтра. Никогда. И вот сейчас, когда Дрого, задумавшись, поднимается верхом по крутому солнечному склону ущелья и уже притомившийся конь переходит на шаг, с противоположной стороны доносится чей-то голос. «Господин капитан!» – слышит он и, обернувшись, замечает на дороге, вьющейся по другому склону, молодого верхового офицера. Лицо вроде незнакомое, но, судя по знакам различия, это лейтенант. По-видимому, думает Дрого, еще один офицер его гарнизона возвращается из отпуска в Крепость. – Что такое? – спрашивает Джованни, остановив коня и ответив на уставное приветствие лейтенанта. Какая причина могла побудить молодого офицера окликнуть его, да к тому же с такой непринужденностью? Поскольку тот не отвечает, Дрого кричит громче и уже несколько раздраженно: – Что такое? Выпрямившись в седле, незнакомый лейтенант складывает ладони рупором и кричит: – Ничего, просто я хотел поздороваться с вами! Подобное объяснение кажется Джованни глупым, почти даже оскорбительным, слишком уж оно похоже на насмешку. Еще полчаса езды, и будет мост, где обе дороги сливаются. Так к чему эти неуместные гражданские церемонии? – Кто вы? – кричит в ответ Дрого. – Лейтенант Моро! Лейтенант Моро? Так по крайней мере капитан расслышал. В Крепости никого с такой фамилией нет. Может, это новый младший офицер направляется к месту назначения? Только тут болью отдается в его душе воспоминание о далеком дне, когда он впервые поднимался по дороге к Крепости, о встрече с капитаном Ортицом именно в этом месте ущелья, о своем нетерпеливом желании перекинуться словом с живым человеком, о неловкой попытке завязать разговор через пропасть. Все точно так, как в тот день, думает он, с той лишь разницей, что роли поменялись и теперь он, Дрого, старый капитан, в сотый раз поднимающийся к крепости Бастиани, а новенького, незнакомого ему лейтенанта зовут Моро. Только тут до сознания Дрого доходит, что за это время сменилось целое поколение, что он уже перевалил через роковую черту, в лагерь стариков, к которому, как ему показалось в тот далекий день, принадлежал Ортиц. И вот, разменявший пятый десяток, не совершивший в жизни ничего значительного, оставшийся без детей, без единого близкого существа на всем белом свете, Джованни растерянно озирается по сторонам и чувствует, что его жизнь покатилась под уклон. Он видит ощетинившиеся кустарником стенки, сырые ущелья, далекие голые, теснящиеся на фоне неба хребты, бесстрастное лицо гор; а на другой стороне ущелья – молоденького лейтенанта, оробевшего и растерянного, который, конечно же, тешит себя надеждой, что служить ему в Крепости всего несколько месяцев, и мечтает о блестящей карьере, славных ратных подвигах, романтической любви. Дрого треплет по шее своего коня, а тот дружелюбно поворачивает к нему голову, но понять ведь ничего не может. Сердце у Дрого сжимается: прощайте, давние мечты, прощайте, радости жизни! Ясное солнце ласково светит людям, живительный воздух струится из долины, благоухают горные луга, птичье пенье вторит шуму водопада. В такой прекрасный день люди должны быть счастливы, думает Дрого и с удивлением замечает, что все вокруг как будто осталось таким, как в то чудесное утро его юности. Он трогает поводья. Через полчаса Дрого видит мост, где сливаются обе дороги, думает о том, что скоро ему предстоит вести разговор с лейтенантом, и сердце его снова тоскливо сжимается. XXVI Почему теперь, когда дорога проложена, северные соседи исчезли? Почему люди, повозки, лошади ушли вверх по равнине и скрылись в северном тумане? Ради чего проделана вся эта работа? Было хорошо видно, как группы землекопов отбывали одна за другой и постепенно превращались в крошечные точки, различимые только в подзорную трубу, – совсем как пятнадцать лет назад. Они открыли путь солдатам: теперь войско северян могло двинуться по нему на приступ крепости Бастиани. Но никакого войска что-то не было. В Татарской пустыне осталась лишь линия дороги, след разумной человеческой деятельности на фоне вечного запустения. Вражеское войско не спешило нападать, все, казалось, было отложено, кто знает, на сколько еще лет. И равнина вновь замерла в оцепенении. По-прежнему неподвижны были северные туманы, неизменной осталась подчиненная уставу жизнь Крепости, часовые, как всегда, мерили шагами крепостную стену из конца в конец, прежним оставался солдатский быт; дни шли, похожие один на другой, повторяясь до бесконечности, как солдаты, печатающие шаг. И все-таки время не стояло на месте, не заботясь о людях, оно проносилось над миром, умерщвляя все, что некогда было прекрасным; и никто не мог укрыться от него, даже еще безымянные младенцы. На лице Джованни появились морщины, его волосы поседели, походка стала не такой легкой, как раньше; поток жизни уже отбросил его в сторону, туда, где у закраин бурлили воронки, – а ведь ему еще не было и пятидесяти. Конечно, Дрого не выходил больше в караулы, у него теперь был свой кабинет в комендатуре – рядом с кабинетом подполковника Ортица. Когда наступал вечер, поредевший гарнизон уже не мог помешать темноте завладевать Крепостью. Значительные участки стены оставались без охраны, и казалось, именно оттуда просачиваются в Крепость мысли о мраке и горестном одиночестве. Да, старый форт стал похож на островок, затерявшийся среди мертвых земель: справа и слева высились горы, к югу тянулась безжизненная долина, а к северу – Татарская пустыня. Какие-то странные непривычные звуки гулко разносились глубокой ночью по лабиринтам фортификаций, заставляя сердца часовых учащенно биться. Из конца в конец над стеной все еще проносилось: «Слушай! Слушай!», но перекликаться солдатам стало трудно – слишком большое расстояние отделяло их друг от друга. В этот период Дрого оказался свидетелем первых разочарований лейтенанта Моро – таких же, как у него самого в молодости. Вначале Моро тоже испугался, поспешил к майору Симеони, выполнявшему теперь обязанности Матти; но его уговорили остаться хотя бы на четыре месяца, а кончилось тем, что он увяз и тоже стал чересчур пристально вглядываться в северную пустыню с этой новой и никому вроде бы не нужной дорогой, будившей в нем надежды на воинскую славу. Дрого хотелось поговорить с Моро, предостеречь, посоветовать ему уехать из Крепости, пока не поздно; тем более что Моро был парень симпатичный и старательный. Но какая-нибудь глупая мелочь неизменно мешала их разговору, да и вряд ли из этого что-нибудь бы вышло. По мере того как отрывались и падали один за другим серые листки дней и черные – ночей, у Дрого, Ортица (а возможно, и у некоторых других старых офицеров) возрастали опасения, что им теперь уже ничего не успеть. Нечувствительные к необратимому ходу времени, чужеземцы не трогались с места, словно считали себя бессмертными и им было не жаль проматывать зимы и весны. В Крепости же обретались бедняги, беззащитные перед натиском времени и сознающие, что их жизненный предел уже близок. Вехи, которые когда-то казались почти фантастическими, настолько они были далеки, вдруг замаячили довольно близко, напоминая о быстротечности жизни. Всякий раз, чтобы найти в себе силы тянуть лямку и дальше, нужно было придумывать какую-то новую систему, новые точки отсчета и утешаться тем, что другим еще хуже. Но вот и Ортицу пришла пора удалиться на покой (а на северной равнине не было заметно ни малейшего признака жизни, даже крошечного огонька). Подполковник Ортиц сдал дела новому коменданту Крепости – Симеони, собрал во дворе весь личный состав – за исключением, разумеется, отрядов, несших караульную службу, – с трудом произнес перед ними речь, взобрался не без помощи адъютанта в седло и выехал за ворота Крепости с эскортом, состоящим из одного лейтенанта и двоих солдат. Дрого проводил его до края плато. Там они и попрощались. Было начало длинного летнего дня, по небу плыли облака, тени которых причудливыми пятнами ложились на землю. Спешившийся подполковник Ортиц отошел с Дрого в сторонку; оба молчали, не зная, что сказать друг другу на прощание. Потом обменялись вымученными и банальными словами, такими жалкими и совсем не похожими на то, о чем болела душа. – Вся моя жизнь теперь изменится, – сказал Дрого. – Пожалуй, я бы тоже уехал отсюда. Прямо хоть в отставку подавай. – Ты еще молод! – сказал Ортиц. – Подавать в отставку глупо, еще можно успеть… – Успеть? Что? – Повоевать. Вот увидишь, не пройдет и двух лет… (Он говорил, а в душе надеялся, что этого не случится, ибо хотел, чтобы Дрого тоже вернулся домой, как и он, не дождавшись, когда Фортуна ему улыбнется, – слишком велика была бы несправедливость. Хотя к Дрого он испытывал вполне дружеские чувства и желал ему только добра.) Но Джованни ничего не ответил. – Да уж, и двух лет не пройдет… – повторил Ортиц, надеясь услышать возражения. – Да какое там – двух лет, – заговорил наконец Джованни, – века пройдут, а то и больше. Дорога, считайте, заброшена: с севера никто уже не явится. И хотя вслух он произнес именно эти слова, голос сердца говорил ему другое. В глубине души у него с молодых лет сохранилось пусть нелепое, но неодолимое предчувствие роковых событий, смутная уверенность, что лучшее в его жизни еще и не начиналось. Оба умолкли, заметив, что этот разговор отдаляет их друг от друга. Но о чем еще было говорить им, прожившим под одной крышей и мечтавшим об одном и том же почти тридцать лет? Теперь, после столь долгого совместного пути, дороги их расходились, вели в разные стороны, но обе – в неведомое. – Какое солнце! – сказал Ортиц, глядя слегка помутневшими от старости глазами на стены своей Крепости, которую он покидал навсегда. А стены оставались все такими же – желтоватыми и сулящими необыкновенные приключения. Ортиц пристально глядел на них, и никто, кроме Дрого, не мог бы догадаться, как он страдает. – И правда жарко, – ответил Джованни, вспомнив о Марии Вескови, о том давнем разговоре в гостиной, куда доносились наводящие грусть фортепьянные аккорды. – Да уж, погода на славу, действительно, – подтвердил Ортиц. Оба улыбнулись в знак того, что хорошо понимают друг друга и подлинный смысл этих вроде бы пустых слов. Какое-то облако накрыло их своей тенью, и на несколько минут все вокруг потемнело, зато по контрасту ослепительным зловещим светом вспыхнули на солнце стены Крепости. Две большие птицы кружили над первым редутом. Издалека донесся едва различимый сигнал трубы. – Слышишь? Труба, – сказал старый офицер. – Нет, ничего не слышу, – солгал Дрого, чувствуя, что такой ответ больше придется по душе товарищу. – Наверно, я ошибся. Да отсюда ее и не может быть слышно. Действительно, чересчур далеко, – произнес Ортиц дрогнувшим голосом. Потом, справившись с волнением, добавил: – А помнишь нашу первую встречу, когда ты приехал сюда и испугался? Ты еще не хотел тогда оставаться, помнишь? Дрого смог только ответить: – Очень давно это было… – И странный ком подкатил у него к горлу. Следуя извилистому ходу своих мыслей, Ортиц сказал: – Кто знает, может, на войне я бы еще пригодился. Принес бы какую-то пользу. Но на войне… а в остальном, как видишь, я – пустое место. Облако уплыло. Оно уже перевалило за Крепость и теперь скользило по направлению к унылой Татарской пустыне, медленно удаляясь на север. Вот и все… Солнце засияло вновь, и на земле опять появились тени двух мужских фигур. Лошади Ортица и тех, кто его сопровождал, нетерпеливо били копытами по камням метрах в двадцати от них. XXVII Страницы переворачиваются, проходят месяцы и годы. Бывшие школьные товарищи Дрого уже, можно сказать, устали от работы, у них окладистые бороды с проседью, они степенно ходят по улицам, и все почтительно с ними здороваются, у них уже взрослые дети, а кое у кого есть и внуки. Старые друзья Дрого, довольные своей карьерой, любят теперь понаблюдать с порога возведенного ими здания за течением жизни; в водоворотах толпы они с удовольствием отыскивают взглядом собственных детей, подбадривают их, торопят, побуждая обгонять других, всего достигать первыми. А Джованни Дрого еще чего-то ждет, хотя надежды его с каждой минутой слабеют. Теперь он действительно изменился. Ему пятьдесят четыре года, он уже майор и помощник коменданта немногочисленного гарнизона Крепости. Еще недавно перемены в нем как-то не бросались в глаза и его никак нельзя было назвать стариком. Время от времени, хотя и не без труда, он для разминки делал круг-другой верхом по плацу. Потом Дрого начал худеть, лицо его приобрело неприятный желтоватый оттенок, мышцы сделались дряблыми. – Печень пошаливает, – говорил доктор Ровина, уже глубокий старик, твердо решивший окончить свои дни в Крепости. Но порошки, прописанные доктором, не помогали, по утрам Джованни просыпался разбитым, с ноющей болью в затылке. Сидя у себя в кабинете, он только и ждал, когда наступит вечер, чтобы можно было рухнуть в кресло или на постель. – Заболевание печени, осложненное общим истощением организма, – говорил доктор. Но какое могло быть истощение организма при его образе жизни? – Все пройдет, такие вещи – не редкость в вашем возрасте, – уверял Ровина. – Не так скоро, как хотелось бы, но пройдет, во всяком случае, ничего опасного я не нахожу. Так в жизнь Дрого вошло еще одно дополнительное ожидание, еще одна надежда – на выздоровление. Впрочем, своего нетерпения он никак не выказывал. В северной пустыне по-прежнему было спокойно, ничто не предвещало возможного нашествия врага. – Сегодня ты выглядишь лучше, – каждый день утешали его сослуживцы. Но сам Дрого не чувствовал улучшения. Сильные головные боли и изнурительное расстройство желудка, которыми он страдал первое время, действительно прошли; никаких особых физических страданий он больше не испытывал. Но силы почему-то все убывали. Комендант Крепости Симеони говорил ему: – Возьми отпуск и поезжай отдохни, хорошо бы тебе пожить где-нибудь у моря. А когда Дрого отказывался, уверяя, что чувствует себя лучше и предпочитает остаться, Симеони укоризненно качал головой, словно Джованни, отвергая его полезный совет, вполне отвечающий духу и букве устава, а также интересам гарнизона и собственного благополучия, проявляет неблагодарность. Симеони так подавлял всех своей безукоризненной правильностью, что многие не раз поминали добрым словом прежнее начальство, даже старшего адъютанта Матти. О чем бы он ни говорил, в словах его, пусть самых благожелательных, всегда слышался скрытый укор остальным, словно только он один выполняет свой долг до конца, он один – опора Крепости, он один улаживает бесконечное множество неприятностей, из-за которых все могло бы полететь кувырком. Прежний комендант в свои лучшие годы был примерно таким же, только менее лицемерным, он не считал нужным скрывать свою черствость, а его грубость и суровость иногда даже нравились солдатам. К счастью, Дрого подружился с доктором Ровиной и благодаря его помощи сумел остаться в Крепости. Из какого-то непонятного суеверия он боялся покинуть Крепость по болезни, опасаясь, что потом ему уже не вернуться. Эта мысль была для него невыносимой. Лет двадцать тому назад он ухватился бы за такую возможность: окунуться в спокойную светскую жизнь городского гарнизона с летними учениями, занятиями на стрельбище, конными состязаниями, театрами, блестящим обществом, дамами. А что теперь? Еще несколько лет, и надо будет выходить на пенсию, карьера его закончилась, в лучшем случае найдут ему место при каком-нибудь штабе – только чтоб дослужить. Оставалось несколько лет, его последний шанс; как знать, а вдруг за это время и произойдет долгожданное событие? Он отдал Крепости лучшие годы своей жизни и считал себя вправе хотя бы подождать до последней минуты. Чтобы ускорить выздоровление, Ровина посоветовал Дрого поменьше думать о работе и лежать целый день в постели: нужные бумаги и документы пусть приносят ему в комнату. Стоял холодный и дождливый март, из-за дождей были страшные обвалы в горах; внезапно по непонятным причинам обрушивались целые скалы и, дробясь, летели в пропасть со зловещим грохотом, не затихавшим в ночи на протяжении нескольких часов. Наконец с огромным трудом стала проклевываться весна. Снег на перевале уже стаял, но густые туманы еще цеплялись за Крепость. Рассеять их могло лишь жаркое солнце, настолько спрессовался за зиму сырой воздух в долинах. Но однажды утром, проснувшись, Дрого увидел, что на деревянном полу вновь появилась полоска солнечного света, и понял, что весна все-таки пришла. И в душе вновь затеплилась надежда, что ее приход даст ему новые силы. Даже в старых деревянных стропилах весной появляются отголоски жизни: ночи наполняются каким-то поскрипыванием, потрескиванием. Все словно бы начинает жить заново, на мир обрушивается волна здоровья и радости. Именно об этом и думал Дрого, воскрешая в памяти подходящие высказывания великих писателей, чтобы укрепиться в своих надеждах. Он поднялся с постели и, пошатываясь, подошел к окну. Слегка кружилась голова, но мысль, что так бывает со всеми, кто долго пролежал в постели, несколько успокоила его. И верно, головокружение скоро прошло, и Дрого смог полюбоваться сиянием солнца. Казалось, во всем мире разлита безмерная радость. Сам Дрого видеть ничего не мог, так как перед его окном высилась стена, но эту радость он легко угадывал. Даже старые крепостные стены, красноватая земля во дворе, посеревшие деревянные скамейки, пустая повозка, медленно бредущий солдат – все прямо источало радость. А как же, наверно, хорошо там, по другую сторону стен! Дрого захотелось одеться, посидеть на открытом воздухе в кресле, погреться на солнце, но какой-то внутренний озноб удержал его от этого и заставил вернуться в постель. И все же сегодня я чувствую себя лучше, гораздо лучше, подумал он, веря, что так оно и есть. Мирно сияло восхитительное весеннее утро; полоска солнечного света медленно перемещалась по полу. Время от времени Дрого поглядывал на нее и не обнаруживал в себе ни малейшего желания заниматься бумагами, скопившимися у него на тумбочке. К тому же стояла необычайная тишина, которую почему-то не нарушали ни доносившийся иногда голос трубы, ни шум воды в цистерне. Даже став майором, Дрого не пожелал расстаться со своей комнатой, опять-таки из чистого суеверия; а к всхлипам цистерны он настолько привык, что они ничуть его не раздражали. Дрого наблюдал за мухой, севшей прямо на полоску солнечного света. То была нежданная гостья, непонятно как пережившая зиму. Он внимательно наблюдал за ее перемещениями, но тут кто-то постучал в дверь. Джованни отметил про себя, что стук странный. Это, конечно, был не денщик, и не капитан Корради из военной канцелярии (тот свой стук неизменно сопровождал вежливым «разрешите»), и никто из обычных посетителей. – Войдите! – сказал Дрого. Дверь открылась, и показался старый портной Просдочимо, совсем согбенный, в нелепом одеянии, когда-то бывшем сержантской формой. Он слегка запыхался и, войдя в комнату, указательным пальцем правой руки ткнул в воздух, имея в виду что-то находящееся по ту сторону крепостных стен. – Идут! Идут! – заговорщически сообщил он приглушенным голосом, словно это была великая тайна. – Кто идет? – спросил Дрого, с удивлением глядя на взбудораженного портного. И подумал: вот влип! Стоит этому типу разболтаться, так раньше чем через час от него не избавишься. – Они идут по дороге, Господи Боже ты мой, по северной дороге! Все уже на террасе: смотрят. – По северной дороге? Солдаты, что ли? – Батальонами, батальонами! – уже кричал старичок, сжимая кулаки. – На этот раз никакой ошибки, к тому же пришла депеша из генерального штаба: сообщают, что нам выслано подкрепление! Это война! Война! – кричал Просдочимо, и было непонятно, то ли от испуга он так надрывается, то ли от радости. – Их уже видно? Без подзорной трубы? – Дрого сел в кровати, охваченный ужасным волнением. – Еще как видно, черт побери! У них даже пушки, наши насчитали уже восемнадцать штук! – И когда они могут на нас напасть? Сколько времени им потребуется, чтобы добраться сюда? – Да что говорить! При такой-то дороге!… Я думаю, через два дня они уже будут здесь. Максимум через два! Проклятая постель, подумал Дрого. Лежи тут, прикованный. Надо же было заболеть! Ему и в голову не пришло, что Просдочимо мог сказать неправду. Он сразу поверил: все так и есть, он же заметил, что даже воздух изменился, и не только воздух, а сам солнечный свет стал другим. – Просдочимо, – сказал он, с трудом переводя дыхание, – сходи позови Луку, моего денщика… нет, звонить бесполезно, он, должно быть, внизу, в канцелярии – ждет, когда ему дадут для меня бумаги, иди скорее, прошу тебя! – Я сию минуту, господин майор! – откликнулся Просдочимо уже на ходу. – Не думайте больше о своих болячках, выходите на стену, сами все увидите! Он выбежал, забыв даже закрыть за собой дверь: слышно было, как шаги его удаляются по коридору, потом снова наступила тишина. – Господи, сделай так, чтобы я почувствовал себя лучше, молю тебя, хотя бы на неделю, – шептал Дрого, не в силах справиться с волнением. Он хотел немедленно встать, встать любой ценой и тотчас отправиться на стену, показаться Симеони, дать всем понять, что он не манкирует, что он на своем командном посту и, как всегда, выполняет возложенные на него обязанности, ибо уже совершенно здоров. Бах! От сквозняка, потянувшего из коридора, с грохотом захлопнулась дверь. В глубокой тишине этот громкий и зловещий удар прозвучал ответом на молитву Дрого. Почему Лука все не идет? Сколько времени нужно этому идиоту, чтобы одолеть два лестничных марша? Не дожидаясь денщика, Дрого встал с кровати, и у него сразу же закружилась голова. Но постепенно головокружение прошло. Теперь он стоял перед зеркалом и испуганно смотрел на свое лицо – желтое, изможденное. Это все от бороды, попробовал утешить себя Джованни и неверными шагами в одной ночной рубашке стал бродить по комнате в поисках бритвы. Но почему же не идет Лука? Бах! – снова хлопнула дверь, приведенная в движение сквозняком. – Черт бы тебя побрал! – буркнул Дрого, направляясь к двери, чтобы ее закрыть, и тут услышал приближающиеся шаги денщика. Тщательно выбритый и одетый – правда, форма теперь болталась на нем, как на вешалке, – майор Джованни Дрого вышел из комнаты и направился по коридору, показавшемуся ему много длиннее, чем обычно. Лука шел рядом, отступя лишь на шаг, чтобы в любую минуту его подхватить, ибо видел, что командир с трудом держится на ногах. Теперь головокружение накатывало волнами, и каждый раз Дрого приходилось останавливаться и пережидать, опершись о стену. Я слишком волнуюсь, нервы шалят, подумал он. Но в общем мне все-таки лучше. Головокружение и впрямь прошло, и Дрого поднялся на верхнюю террасу форта, где группа офицеров разглядывала в подзорные трубы треугольный участок равнины, не заслоненный скалами. Джованни, щурясь от непривычного глазу яркого солнца, невпопад отвечал на приветствия. Ему показалось – а может, он сейчас вообще был склонен видеть все в черном свете, – что младшие офицеры поздоровались с ним несколько небрежно, словно он не был уже их непосредственным начальником, в известном смысле вершителем их судеб. Неужели они считают его конченым человеком? Эту неприятную мысль быстро вытеснили другие: тревожные мысли о войне. Прежде всего Дрого заметил, что над валом Нового редута поднимается тонкая струйка дыма: значит, там снова поставили караулы, чрезвычайные меры уже приняты, весь гарнизон приведен в боевую готовность, а его, помощника коменданта, даже не известили. Если бы Просдочимо не пришел по собственной инициативе и не позвал его, он бы до сих пор лежал в постели, даже не подозревая об опасности. Дрого охватил гнев, жгучий и бессильный, в глазах у него помутилось, так что пришлось прислониться к парапету; однако любое свое движение он теперь взвешивал, чтобы другие не поняли, насколько плохи его дела. Он чувствовал себя страшно одиноким, окруженным врагами. Было здесь, правда, несколько молодых лейтенантов, которые к нему привязаны – Моро, например. Но много ли значит поддержка младших офицеров? В этот момент он услышал за своей спиной команду «смирно». Дрого оглянулся и увидел стремительно приближающегося подполковника Симеони. Лицо у него было красное. – Я уже полчаса ищу тебя повсюду! – воскликнул он, обращаясь к Дрого. – Надо что-то делать! Принять какое-то решение! Подходя, он изобразил на лице выражение участия и сосредоточенно сдвинул брови, словно больше всего на свете ему сейчас нужны были советы Дрого. Эти слова обезоружили Джованни, гнев точно рукой сняло, хотя он прекрасно понимал, что его обманывают. Симеони ошибался, полагая, будто Дрого уже не сможет встать с постели, и забыл о нем думать. Все решения он принимал сам, рассчитывая поставить Дрого в известность о происходящем, когда дело будет уже сделано. Но кто-то сказал ему, что Дрого ходит по Крепости, и он побежал его искать, чтобы заверить в своих лучших намерениях. – У меня тут депеша от генерала Стацци, – сказал Симеони, предупреждая возможные вопросы Дрого и отводя его в сторонку, чтобы другие не услышали. – Понимаешь, с минуты на минуту прибудут два полка, а где прикажете их разместить? – Два полка подкрепления? – ошеломленно переспросил Дрого. Симеони показал ему депешу. Генерал сообщал, что в целях безопасности и пресечения возможных провокаций со стороны противника два полка – 17-й пехотный и еще один, усиленный легкой артиллерией, – придаются в помощь гарнизону Крепости. По мере возможности надо восстановить гарнизон в прежних масштабах и расквартировать вновь прибывших солдат и офицеров. Часть их, естественно, придется разместить в палатках. – А пока я отправил один взвод на Новый редут. Правильно, как ты считаешь? – добавил Симеони и, не дожидаясь ответа, снова спросил: – Ты их уже видел? – Да-да, все правильно, – с трудом выдавил из себя Джованни. Слова Симеони отдавались у него в ушах прерывистыми и бессмысленными звуками, все вокруг неприятно покачивалось. Дрого было плохо, внезапно к горлу подкатила дурнота, и он все силы сосредоточил на том, чтобы удержаться на ногах. О Господи, о Господи, молил он мысленно, помоги мне хоть немного! Чтобы скрыть свое состояние, он взял в руки подзорную трубу (знаменитую подзорную трубу Симеони) и направил ее на север, упершись локтями в парапет – иначе бы, наверно, не устоял. Ох, если бы враги хоть чуть-чуть подождали, ему ведь и недели хватит, чтобы восстановить силы. Они ждали столько лет, так почему бы им не задержаться еще на несколько дней, всего на несколько дней? Он направил подзорную трубу на треугольник пустыни, надеясь, что ничего там не заметит – никакого признака жизни. Вот о чем мечтал теперь Дрого, всю жизнь положивший на ожидание врага. Он надеялся, что ничего там не увидит, но какая-то черная полоса пролегла наискосок через белесую пустыню, и к тому же двигалась: кишащая масса людей и повозок спускалась с севера в сторону Крепости. Это были уже не жалкие вооруженные отряды, занимавшиеся разметкой границы. Явилось наконец войско северян, и как знать… Тут изображение в окуляре подзорной трубы завертелось, как вода в воронке, становясь все темнее, темнее, пока не сделалось совсем черным. Потерявший сознание Дрого, словно тряпичная кукла, безвольно повис на парапете. Симеони вовремя успел его подхватить. Поддерживая безжизненно обмякшего Дрого, он через сукно ощутил его торчащие ребра. XXVIII Прошел день, прошла ночь, майор Джованни Дрого лежал в постели; время от времени до его слуха доносилось ритмичное бульканье в цистерне – и ничего больше, хотя по всей Крепости с каждой минутой нарастало тревожное возбуждение. Изолированный от мира Дрого лежал и прислушивался к своему организму, надеясь, что утраченные силы вдруг начнут к нему возвращаться. Доктор Ровина сказал, что это вопрос нескольких дней. Пусть так, но скольких же? Сможет ли он, когда нагрянет враг, хотя бы встать на ноги, одеться, доплестись до верхней террасы? Иногда Дрого поднимался с кровати – ему казалось, что он чувствует себя немного лучше, – самостоятельно доходил до зеркала, но глядевшее на него оттуда страшное лицо землистого цвета с ввалившимися щеками не оставляло никаких иллюзий. С затуманенными от головокружения глазами он, пошатываясь, возвращался в постель и проклинал врача, который не мог его вылечить. Полоска солнечного света на полу прошла довольно большой отрезок своего ежедневного пути – значит, уже не меньше одиннадцати; со двора доносились какие-то непривычные звуки и голоса, а Дрого все лежал неподвижно, уставясь в потолок. Вдруг в комнату вошел комендант Крепости подполковник Симеони. – Как дела? – спросил он бодрым голосом. – Лучше? Что-то ты, по-моему, очень уж бледен. – Знаю, – холодно ответил Дрого. – Северяне далеко продвинулись? – Еще как далеко, – сказал Симеони. – Их артиллерия уже поднята на гряду. Сейчас ее устанавливают… Ты уж прости, что я не зашел раньше… У нас тут настоящий ад… После обеда прибудет подкрепление, мне только сейчас удалось выкроить пяток минут… – Завтра, – сказал Дрого и сам удивился, услышав, как дрожит его голос, – завтра я надеюсь подняться – хоть немного тебе помогу. – О, нет-нет, выбрось это из головы, главное – поскорее выздоравливай и не думай, что я о тебе забыл. У меня даже есть для тебя приятная новость: сегодня за тобой прибудет отличный экипаж. Война войной, а дружба прежде всего… – сказал он, собравшись с духом. – Экипаж? За мной? Почему за мной? – Ну конечно, за тобой, чтобы увезти тебя отсюда. Не можешь же ты вечно торчать в этой дыре. В городе тебя будут лечить лучше, там ты через месяц встанешь на ноги. А здешние дела пусть тебя не тревожат, основные трудности уже позади. Дрого так и затрясся. Его, пожертвовавшего всем ради встречи с врагом, его, больше трех десятков лет жившего этой единственной надеждой, изгоняют из Крепости именно теперь, когда враг наконец-то у ворот! – Тебе следовало хотя бы спросить моего согласия, – ответил он дрожащим от возмущения голосом. – Я с места не сдвинусь, я хочу быть здесь, и не так уж я тяжело болен, как ты думаешь, вот завтра поднимусь… – Не волнуйся ты, ради Бога, никто тебя не заставляет, от волнения тебе же хуже станет, – сказал Симеони с вымученной сочувственной улыбкой. – Мне только казалось, что так будет гораздо лучше, да и Ровина говорит… – Что может сказать твой Ровина? Это он тебе посоветовал вызвать экипаж? – Нет-нет, об экипаже у нас и разговору не было. Но он считает, что тебе полезно переменить обстановку. И тогда Дрого решил поговорить с Симеони как с другом, излить перед ним душу, как прежде делал с одним лишь Ортицом. В конце концов, Симеони тоже человек. – Послушай, Симеони, – начал он другим тоном. – Ты ведь знаешь, что здесь, в Крепости… все остаются служить только ради надежды… Это трудно объяснить, но ты-то должен меня понять. – (Нет, ничего он не мог ему объяснить. Есть вещи, которые до таких людей не доходят.) – Если бы нам… если бы не эта надежда… – Не понимаю, – ответил Симеони с нескрываемым раздражением. (К чему эта патетика, подумал он. Неужели Дрого от болезни начал впадать в детство?) – Но ты же должен понять, – твердил свое Джованни. – Больше тридцати лет я сижу здесь и жду… Я упустил столько возможностей. Тридцать лет – не шутка, и все тридцать лет я ждал, когда появится враг. Ты не можешь требовать, чтобы именно теперь… Чтобы именно теперь я уехал… Не можешь, я имею право остаться, если уж на то пошло… – Хорошо, – резко произнес Симеони. – Я думал, что оказываю тебе услугу, а ты отвечаешь такой неблагодарностью. Выходит, не стоило труда… Я специально отправил двух вестовых, специально задержал переброску одной батареи, чтобы можно было пропустить твой экипаж. – Но я же тебя не упрекаю, – отозвался Дрого. – Я даже признателен тебе, ты сделал это из лучших побуждений, я понимаю. – (О, какая мука, думал он, пытаться задобрить эту сволочь!) – Но ведь экипаж может остаться здесь. К тому же сейчас я, пожалуй, и не выдержу такого путешествия, – опрометчиво добавил он. – Только что ты говорил, что завтра уже поднимешься, а теперь – что не можешь даже сесть в экипаж, прости, но, по-моему, ты сам не знаешь, чего хочешь… Дрого попытался исправить свою оплошность: – Но это же совершенно разные вещи, одно дело – проделать такое путешествие, другое – дойти до смотровой площадки… мне туда даже скамейку могут принести, и я сяду, если почувствую слабость. – (Сначала он хотел сказать «стул», но подумал, что это будет выглядеть и вовсе нелепо.) – Там я смогу следить за несением караула… смогу хотя бы все видеть. – Тогда оставайся. Оставайся! – сказал, как бы подводя черту, Симеони. – Но я не знаю, где мне устроить прибывающих офицеров, не могу же я разместить их в коридорах или в подвале! А в твоей комнате можно было бы поставить три койки… Дрого похолодел. Так вот до чего дошел Симеони? Решил отправить отсюда его, Дрого, чтобы освободить комнату? Только ради этого? Заботы, дружба тут, оказывается, ни при чем? Я мог бы с самого начала догадаться, подумал Дрого, чего же еще ждать от такого подлеца? Ободренный молчанием Дрого, Симеони снова принялся за свое: – Три койки здесь поместились бы прекрасно. Две – вдоль этой стены, а третья вон в том углу. Видишь? Дрого, если ты меня послушаешь, – сказал он совсем уж бесцеремонно, – если ты меня послушаешь, то очень облегчишь мне задачу, ведь, в сущности, прости за откровенность, какая от тебя здесь польза в твоем-то положении? – Хорошо, – перебил его Джованни. – Я все понял, а теперь уходи, прошу тебя. У меня голова разболелась. – Прости, – сказал Симеони. – Прости меня за настойчивость, но я хотел бы покончить с этим прямо сейчас. Экипаж уже в пути, Ровина одобряет твой отъезд, комната освободится, да и ты в городе скорее поправишься. И потом я, держа тебя здесь, больного, тоже беру на себя немалую ответственность: а ну как случится беда? Серьезную ответственность – говорю тебе это со всей прямотой. – Послушай, – сказал Дрого, уже понимая, что всякое сопротивление бесполезно. Он не спускал глаз с полоски солнечного света, которая поднималась по стене, вытягиваясь и перерезая ее наискосок. – Извини, что я отказываюсь, но мне хотелось бы остаться. Никаких неприятностей я тебе не причиню, обещаю, могу даже дать письменное обязательство. Уходи, Симеони, оставь меня в покое, наверно, мне не так уж долго осталось жить, позволь же мне остаться здесь, ведь больше тридцати лет я сплю в этой комнате… Симеони помолчал, презрительно глядя на больного товарища, потом недобро улыбнулся и сказал: – А если я потребую этого от тебя как старший по званию? Если таков мой приказ? Что ты на это скажешь? – Он сделал паузу, наслаждаясь произведенным впечатлением. – Ах, дорогой мой Дрого, мне неприятно говорить тебе это, но куда подевалось твое мужество солдата?… В конце концов, ты едешь туда, где безопасно, многие хотели бы быть сейчас на твоем месте. Я допускаю, ты огорчен, но нельзя же требовать от жизни всего, надо рассуждать здраво… Я пришлю к тебе твоего денщика, и ты соберешься. В два часа экипаж должен быть уже здесь. Итак, увидимся позже…

The script ran 0.015 seconds.