1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Подожди здесь, друг, — проговорил он уже своим обычным голосом. — Я пойду с моими каплями. Узнаю истеричный голос нашей старшей соседки по столу. Быть может, я там задержусь, но ты всё же не выходи из купе, если я не приду за тобой. Всё время помни о нашей главной цели. Флорентиец уже уехал в Париж, поезд должен был отойти минут десять назад, судя по времени, — сказал он, посмотрев на часы. — Ведь Флорентиец отправился в путь ради тебя и твоего брата. Я еду ради тебя и для него. Ананда живёт в Москве тоже ради вас обоих. Как же ты можешь считать себя одиноким и бездомным?
В эту минуту кто-то постучал в наше купе. И. ласково поцеловал меня в лоб и открыл дверь.
У порога стоял давешний генерал, с которым флиртовала тётка, и ещё какой-то молодой человек. Генерал извинялся за беспокойство и просил доктора, — принимая И. за такового, — помочь молодой девушке, упавшей в обморок в соседнем купе; никто не может привести её чувство, хотя её тётка уже более часа употребляет к этому все обычные средства.
И. только спросил, зачем же раньше к нему не обратились, — захватил походную аптечку из того саквояжа, что вручил мне Флорентиец, и ушёл вместе с двумя постучавшимися к нам пассажирами.
Я выглянул в коридор, куда высыпали мужчины и дамы из всех купе. Они представляли довольно-таки смешную картину. У каждого было растерянно-вопросительное лицо, — и в руках какой-либо флакон. Очевидно, прежде чем вспомнить о докторе, все они помогали злосчастной тётке привести в чувство девушку.
Я закрыл дверь, убрал в сетку чемодан, о который я так неловко споткнулся, и стал думать о девушке, впавшей в такой глубокий обморок. Я вспомнил её худенькое личико и тоненькую, почти детскую фигурку. Казалось, что здоровьем она столь же не крепка, как и я; и так же невыдержанна и плохо воспитана, — в смысле самообладания.
"Вот, — думал я, — у неё есть и мать, и отец; есть дом, и даже два, потому что она едет на свою дачу к морю. А жизнь её вряд ли веселее моей, если приходится жить и ездить с тёткой, которую ненавидишь".
Я старался нарисовать себе картину дома, быта и всей внутренней жизни девушки. Мне хотелось понять, каким же образом до такой глубокой сердечной боли мог дойти в родительском доме ребёнок. Как, изо дня в день, её должна была угнетать атмосфера жизни родителей, если Лиза могла обнажить душу перед чужими людьми, как это случилось с ней сегодня.
Я сравнивал её с собой и всем сердцем искал оправдания её поступку, памятуя, что недавно сказал мне И. Мне припомнились мои слёзы за последние дни; как горько я плакал — и тоже перед чужими мне людьми, я — мужчина, старше её на добрые пять лет.
И звучавший лейтмотивом этих дней вопрос "Кто тебе свой? Кто чужой?", назойливо возвращающийся ко мне, отвёл мои мысли от девушки…
Через некоторое время я снова вернулся мыслями к ней. Нравилась ли мне Лиза? За все мои двадцать лет я ещё ни разу не был влюблён. Я так был занят, такое множество у меня было уроков, сочинений, книг, которые я к ним должен был прочесть. Да и брат в своих письмах присылал мне целые программы; перечень музеев и галерей, которые я должен был повидать, — всё это заполняло мою голову, я всегда был занят. Знакомств же, кроме старой тётки, у меня не было никаких. А в её доме я встречал только старых важных дам, каждая из которых учила меня внешним манерам, давая целовать свои сморщенные и надушенные руки и не интересуясь вовсе духовной жизнью замухрышки, каким я несомненно был в их представлении. Все их разговоры были о большом свете; на каком балу у графини С. они были и к каким князьям В. пойдут завтра.
Никогда мне не доводилось даже сидеть за одним столом с девушками или танцевать с ними. Лиза была первой девушкой обычной, простой жизни, с которой я просидел около часа за одним столом. Как Наль являла собой какую-то высшую красоту, принадлежала высшей, необычной жизни. И с обеими я не просто общался, как с добрыми знакомыми, а подсмотрел у той и другой маленький уголок их духовной, скрытой от всех, жизни.
"Лиза упрекала тётку в том, что первому встречному она готова поведать о своих делах. А разве сама она не выдала гораздо больше того, что раскрыла тётка?" — вертелось в моей голове колесо мыслей.
Тёплое чувство к Лизе и острое желание помочь ей чем-нибудь, принять участие в её судьбе шевельнулись во мне.
Должно быть, прошло немало времени, пока я занимался этими психологическими этюдами. За окном была тёмная ночь, в коридоре горела зажжённая проводником свечка, но в купе было довольно темно.
Я встал, намереваясь выглянуть, как в дверь внезапно постучали, и я увидел И., вводившего в наше купе Лизу, которая, очевидно, не могла сама идти; за ними шла тётка с пледом в руках.
— Левушка, у Лизы был сильный сердечный припадок. Пока ей приготовят постель, ей надо полежать у нас, сидеть она не может, — сказал И., укладывая девушку на диван.
Я хотел выйти в коридор, но он дал мне хрустальный флакон и велел каждые пять минут подносить к носу Лизы. Я присел на чемодан у её изголовья и стал выполнять свою миссию лекарского подмастерья. Тётке И. указал место у столика, взял у неё плед, накрыл им девушку и сел у её ног.
Несколько минут царило полное молчание. Тётку я не видел, ибо, занятый своей миссией, сидел к ней спиной. Пользуясь полуобморочным состоянием Лизы, я внимательно её разглядывал.
Бесспорно, это была красивая девушка. Но меня крайне поразило, что одна щека её была восковой бледности, а другая не только пылала, но багровость её переходила в большой синяк, что отчётливо стало видно теперь, когда И. достал складной подсвечник, зажёг в нём свечу и поставил на столик.
— О чём теперь вы плачете? — услышал я вдруг голос И. Я оглянулся и увидел, что лицо тётки всё залито слезами; нос, губы, щёки — всё распухло, и вид её был до отвращения безобразен.
— Не о девчонке плачу, а о своей судьбе. Что теперь будет со мной? Она станет всех уверять, что это я её толкнула. А на самом деле сама ушиблась… — отвечала злым голосом тётка сквозь всхлипывания.
Я взглянул на И. и поразился грозному выражению его лица. Он так пристально смотрел на плачущую, что сразу напомнил мне Али. Никогда бы не поверил, что у неизменно ровного, большей частью светящегося доброжелательством И. может быть такое грозное лицо, такие суровые глаза.
— Вам лучше всего не лгать. Я так же хорошо знаю, как и вы, что это вы её ударили, не рассчитав своей силы; и я могу вам показать отпечаток вашей ладони на её щеке. Если бы вы ударили чуть выше, — с Лизой было бы кончено, — говорил звенящим голосом И.
Всхлипывания прекратились, и в тишине раздался свистящий от бешенства голос тётки:
— Возможно, что вы и доктор. Но вряд ли вообще понимаете, что сейчас говорите. Я, слабая женщина, могла так ударить девчонку, чтобы свалить её в обморок? Говорю вам, она сама свалилась, и у меня не было силы её поднять.
— И поэтому вы исщипали ей всю грудь и руку, — сказал И. — Но поскольку вы отрицаете, что избили её, — мне придется сделать фотографический снимок на чувствительной пластинке и передать его судебным властям, как только мы прибудем в Севастополь.
Воцарилось недолгое молчание, затем тётка прошипела: — Сколько возьмёте за своё молчание? И. рассмеялся, я тоже не мог удержаться от смеха и закричал: — Да это целый роман!
Вероятно, мой смех особенно раздражил такую сейчас старую и безобразную даму. Когда я на неё взглянул, — точно змея меня укусила, так злы были её глаза.
— Я совестью не торгую и взятки ни за какие услуги не беру. Девушке вы нанесли и моральный и физический вред. За моральный удар вы ответите жизни; он не останется безнаказанным и вернётся к вам с той стороны, откуда вы его никак не ожидаете. От вашего собственного ребёнка вы получите такую же пощёчину. А за удар физический вы ответите судебной власти и понесёте заслуженное наказание, — говорил И., доставая из саквояжа футляр с фотографическим аппаратом.
— Пожалейте меня. Не знаю, зачем эта злая девчонка рассказала вам о моём сыне. Это моё единственное сокровище. Умоляю вас, не губите меня. Я впервые ударила её за то, что она выдала меня перед вами. Пожалейте несчастную мать, — бормотала она прерывающимся голосом.
— Почему же вы не пожалели единственного ребёнка своей сестры? Женщины, несчастье которой составляете вы до сих пор, — продолжал И., всё так же сурово глядя на неё.
— Вы ещё слишком молоды. Вы не знаете бедности. Вы не можете ни понять, ни судить меня, — жалобно говорила женщина. — Но если вы не выдадите меня родителям Лизы, клянусь жизнью своего сына, что пальцем не трону больше девчонку.
— И будете продолжать есть хлеб вашей сестры, жить в её доме, разыгрывать в нём хозяйку? О нет, вы слишком дорого цените благополучие вашего сына и слишком дёшево — три жизни ваших родных. Только тогда я вас не выдам, если вы уедете из дома сестры.
— Куда же я денусь? Вы так говорите, потому что не знали нужды и не понимаете жизни. Чем я буду жить? — раздражённо спросила тётка.
Вторично по лицу И. скользнуло нечто вроде усмешки, едва уловимой, так что я подумал, что, пожалуй, и в первый раз на его лице, как и сейчас, просто играл колеблющийся свет горящей свечи.
— Вы должны работать, — тихо сказал он. — Работать? Оно и видно, что сами-то вы и гроша не заработали, просидели на шее папеньки с маменькой, как и ваш братец, и не понимаете, о чём тут болтаете, — злясь и фыркая, говорила тётка.
— Я повторяю, — чрезвычайно спокойно, но с непоколебимой волей возразил И., - что единственное условие, при котором я согласен покрыть ваш грех и взять на себя таким образом часть вашего преступления, — это условие немедленного отъезда из дома сестры и лично ваш труд. Вы должны сами зарабатывать себе на хлеб и научить тому же вашего сына.
— Я не кухарка и не гувернантка, чтобы зарабатывать себе на хлеб. Я барыня, слышите вы, ба-ры-ня! Была, есть и буду!
— Достаточно сейчас взглянуть на себя в зеркало, чтобы убедиться, что вы не барыня в том смысле, в каком должно понимать привилегии этого понятия — высокую культуру, самодисциплину и самообладание, — ответил И.
— Вы очень дерзки и самонадеянны. Я никуда не уеду и ничуть вас не боюсь, — закричала тётка.
— Ах, если бы вы понимали, что вам следует бояться только себя, вы сумели бы защитить сына от всех бед и вывели бы его в люди. И не был бы он, вслед за вами, приживальщиком, обещая стать негодным человеком. Вы боитесь, лишиться сестринского крова, отравленного для неё вами. Но поймите же, я не угрожаю, не запугиваю вас, только разоблачу перед родными. И они не станут более терпеть вас у себя ни минуты, и вы останетесь на улице. Уйдёте добровольно, я обещаю найти вам работу. Вы должны понять, что трудиться обязаны все, а вы — в особенности.
— Да не могу я быть гувернанткой, — снова закричала она. — Никому не может прийти в голову допустить вас к детям. Помимо дурного характера, помимо эгоизма и злобы, которыми вы дышите, как кипящий котёл, вы не имеете даже начального понятия о такте. А бестактный человек, даже добрый, так же вреден ребёнку, как плохой зараженный воздух. Я имел в виду дать вам письмо к своему другу в Москве. Он ведёт большое литературное дело, и ему нужны переводчики. Платит он очень щедро. Кроме того, он, наверное, сможет выделить вам небольшую квартиру в своём доме. Пока вы не съели ни одного куска хлеба, заработанного своими руками и головой, — вы не можете понять счастья жить на земле. Его приносит только честный труд.
Тётка теперь молчала. Я несколько раз оглядывался на неё, и мне казалось, что слова И. действовали на неё успокаивающе. Глаза её перестали источать ненависть, расстроенное и безобразное от злобы лицо становилось спокойнее: и даже какое-то благородство мелькнуло на нём, как сквозь серую пелену дождя пробивается бледный луч солнца.
Лиза всё ещё не приходила в себя. И. встал, наклонился к девушке и откинул прядь волос с её лица. Щека вздулась: видны были ссадины, огромный кровоподтёк становился почти чёрным. И. взял фотографический аппарат. Но в ту минуту, как он хотел его открыть, рука тётки коснулась его, и она едва слышно сказала: — Я согласна.
Я был поражен. Сколько раз за эти короткие дни я был свидетелем того, как страсти, пьянство, безделье, фанатизм и зависть уродовали людей, разъединяли их и делали врагами. Как люди теряли человеческий облик и становились игрушкой собственного раздражения и бешенства. С горечью думал я, как же мало во мне самом самообладания и самодисциплины; и как я успокаивался от одного только присутствия брата, Флорентийца и моего нового друга И.
Ни одного слова, — как оно ни было горько, — не произнёс И. повышенным тоном. Ни малейшего намёка на презрение не прозвучало в его словах, напротив, всё в нём являло самое глубокое доброжелательство. И злобные выкрики в его адрес, так оскорблявшие меня, что мне хотелось вмешаться в разговор и ответить ей тем же тоном, — не задевали спокойного благородства И. и его сострадания к этой женщине.
И. посмотрел на неё. Должно быть, его взгляд затронул что-то лучшее в её существе; она закрыла лицо руками и прошептала:
— Простите меня. У меня такой бешеный характер; я сама не понимаю иногда, что говорю и делаю. Но если я даю слово, — я его держу честно. И это, может быть, единственное моё достоинство, — сквозь снова полившиеся слёзы проговорила она.
— Не плачьте. Отнеситесь в высшей степени серьёзно ко всему, что с вами сейчас произошло. Благословляйте судьбу за то, что Лиза не ушиблась об острый угол стола. Если бы ещё и это, — вы были бы сейчас убийцей, — а что это значит, вы отлично понимаете, — ответил ей И.
Ужас изобразился на лице тётки, которая сейчас была так несчастна, что даже моё сердце смягчилось; и я старался подыскать ей оправдания, думая о том, как постепенно и незаметно для себя падает человек, если зависть и ревность сплетают сеть вокруг него изо дня в день.
— Не возвращайтесь мыслями к прошлому, — снова заговорил И. — Думайте о своём сыне, нет ничего такого, чего бы не победила материнская любовь. Я залечу щёку Лизы, и через несколько часов от кровоподтёка не останется и следа. Но вам придется просидеть возле неё до утра, меняя компрессы из той жидкости, что я вам дам. Примите эти подкрепляющие капли, — и бессонная ночь пройдёт легко. К утру я приготовлю письмо к моему другу и дам вам денег, чтобы вы с этой минуты могли начать новую, самостоятельную жизнь и уехать с сыном, не одалживаясь более у родных. Когда станете зарабатывать, вернёте эти деньги своему хозяину и он перешлёт их мне; не впадайте в отчаяние, когда к вам будет возвращаться желание кричать: "Я барыня, барыня есть, была и буду", — а уединитесь и вспомните эту ночь. Вспомните, как я говорил вам, что за всё то зло, которое вы выливаете из себя, получите стократное воздаяние от собственного сына. Но зато каждое мгновение вашей доброты, выдержки и самообладания будет строить мост к его счастью.
Должно быть, сердце бедной женщины разрывалось от самых разнообразных чувств и силы почти изменяли ей. И. велел мне наполнить стакан водой, влил туда капель, и я подал его тётке.
Тем временем, опять-таки из саквояжа, что дал мне Флорентиец, И. достал флакон, стакан и попросил принести тёплой воды.
Когда я вернулся в купе, тётка уже пришла в себя и помогала И. поднять Лизу. Движения её были осторожны, даже ласковы; а лицо, осунувшееся и постаревшее, выражало огромное горе и твёрдую решимость. Но это была совсем не та женщина, которую я видел в ресторане; и не та, которую я видел, выходя из купе. Правда, я не сразу разыскал проводника, который стелил постели; не сразу достал и воду, которую пришлось остудить, но всё же отсутствовал я всего минут двадцать, и за это короткое время человека было не узнать.
Но уже столько всякого случилось за эти дни, и так я сам — всех больше — изменялся, что меня вовсе не поразила эта перемена, словно бы это было в порядке вещей.
И. влил в рот Лизе снадобье, вдвоём они её снова уложили, и через несколько минут Лиза открыла глаза. Сначала взгляд её ничего не выражал. Потом, узнав И., Лиза просияла радостью. Но увидев тётку, закричала, точно её обожгли.
— Успокойтесь, друг, — обратился к ней И. — Никто вам больше зла не причинит. Сейчас вот приложу примочку, и к утру на вашем лице не останется никаких следов. Не смотрите с таким ужасом на свою тётку. Не думайте, что высшее благородство заключается в том, чтобы отгораживаться от тех, кого считаем злыми или даже своими врагами. Врага надо победить; но побеждают не пассивным уходом в сторону, а активной борьбой, героическим напряжением чувств и мыслей. Нельзя прожить одарённому человеку — тому, кто предназначен внести каплю своего творческого труда в труд всего человечества, — безмятежно, без бурь, страданий и борьбы с самим собою и окружающими. Вы входите теперь в жизнь. Если не сумеете сейчас найти в себе благородство и не выдать зло, причинённое вам тёткой, — то не внесёте в жизнь собственную того огромного капитала чести и сострадания, которые помогут вам создать себе и близким радостную жизнь. Не судите тётку так, как это сделал бы судья. Подумайте о скрытых в вас самой страстях. Вспомните, как часто вы горели ненавистью к ней и её сынишке, хотя он-то уж никак неповинен ни в вашем горе, ни в ваших отношениях с тётушкой. Проверьте, сколько раз вы платили тётке ещё большей грубостью, как постоянно искали случая публично её осрамить, мысленно "посадить на место". Но ни разу не мелькнуло в вас доброе чувство, хотя к прочим вы добры, и очень добры. Молодость чутка. Представить себе весь сложный ход вещей, всю силу человеческих страстей, расставляющих на каждом шагу капканы, — вы ещё не в состоянии. Но понять, что сила человека не в злобе, а в доброте, в том благородстве, которое он с собой несёт, — вы способны, потому что сердце ваше чисто и широко. Вы играете на скрипке и понимаете, ибо вы талантливы, что звуки, — как и доброта, — очаровывают и единят людей в красоте. Играя людям, чтобы звать их к прекрасному, — вы не ведаете страха. Так же точно возвращайтесь сейчас к себе без страха и сомнений. Когда сердце истинно открыто красоте, оно не знает страха и поёт дивную песнь — песнь торжествующей любви. Вы так юны и чисты, что никакой другой песни петь не может ваше сердце. Не думайте о прошлом, проживайте это сейчас со всею полнотой ваших лучших чувств, — и вы построите вокруг себя прекрасную жизнь. Но ваше «завтра» будет засорено остатками жёлчи и горечи, которые вы вплетёте в него, если сегодня не найдёте сил раскрыть сердце в полной цельной любви, честно, без компромиссов. Ваша тётя покинет вас, как только довезёт до дома. Она нашла себе место и будет жить с сыном в Москве. А вы ведь собираетесь переехать в Петербург… Вам уже стало лучше. Левушка доведёт вас до купе и даст вот эту микстуру, от которой вы отлично уснёте и завтра будете хороши, как роза — прибавил он, улыбаясь.
Лиза была очень удивлена. В голове её, — и это было ясно всем, — происходила сумбурная работа; но слова И. не были брошены впустую.
— Я вас отлично понимаю. Как это ни странно, но мама часто говорит мне вещи, очень похожие на то, что говорите вы сейчас. Так что ваши слова поразили меня больше тем, что совпали с мыслями мамы, хотя и совсем иначе выраженными. Я не могу сказать, что я в восторге от этих идей. Ведь я действительно ненавижу свою тётку и не верю ни одному её слову. Вы и представить себе не можете, как она умеет лгать.
— А вы разве так безупречно правдивы? — тихо спросил И.
— Нет, — ответила Лиза, покраснев до корней волос. — Нет, я далеко не правдива. Но… хотя, зачем вдаваться в далёкое прошлое? Если вы говорите, — она сделала сильное ударение на «вы», — что она уедет, я вам верю. Это всё, что нам нужно.
— Нет, — снова сказал И. — Это далеко не всё, что вам нужно, чтобы быть счастливой. Вы так привыкли иметь подле живой предлог, чтобы жаловаться на свои несчастья, что создали себе привычку — вместо того, чтобы следить за собой, — следить за тёткой, выискивая в ней причины своих бед. И не замечали, что не только она, а и вы, Лиза, были мучительницей и матери, и отцу, и тётке… и самой себе.
При последних словах И. Лиза опустила голову.
— Это правда, — сказала она, подняв глаза на И.
И. помог ей встать, подал мне большой стакан с примочкой и маленький с каплями и предложил Лизе, опираясь на мою руку, идти спать, чтобы утро встретить весёлой и свежей.
Было уже за полночь. С помощью тётки я довёл Лизу до места, подал ей капли, которые она тут же выпила, а тётке — большой стакан с примочкой, пожелал им покойной ночи, раскланялся и вернулся к И.
Я застал его в коридоре, так как проводник стелил нам постели. Я подошёл к нему, и он сказал мне по-английски, чтобы я сейчас же ложился спать, поскольку завтра понадобятся силы, а вид у меня очень утомлённый. Ему же надо написать два письма, и он ляжет потом.
Уже по короткому опыту я знал, что говорить о последних событиях он не станет, а утомлён я был ужасно. Не возражая, кивнул согласно головой, залез на верхний диван и едва успел раздеться, как заснул мёртвым сном.
Проснулся я от стука в дверь и голоса И., отвечавшего проводнику, что мы уже проснулись, благодарим за то, что он нас разбудил, и тотчас встаём. Но когда я спустился вниз, то увидел, что постель И. была даже не примята и три письма лежали наготове, запечатанные в конверты, а сам он уже переоделся в лёгкий серый костюм.
И. попросил собрать все наши вещи, сказав, что пройдёт к Лизе, которую навещал два раза ночью. Он прибавил, что организм девушки крепок, но нервная система так слаба, что ей необходим бдительный и постоянный уход. И потому он написал матери Лизы, графине Е., письмо с подробными указаниями, как заняться лечением и воспитанием дочери.
С этими словами он вышел, я же так и остался посреди купе с открытым ртом. Много чудес перевидал я за эти дни, но чтобы И. и в самом деле оказался доктором и решился писать письмо совершенно неизвестной ему графине Е. о её — тоже ему мало известной — дочери, — этого уж я никак не мог взять в толк. "Где же тут такт?" — мысленно спрашивал я себя, припоминая, что говорил Флорентиец о такте и предельном внимании к людям.
Долго ли, со свойственными мне рассеянностью и способностью мигом забывать всё окружающее, стоял я посреди купе, — не знаю. Только внезапно дверь открылась, и я услышал весёлый голос И.
— Да ты угробишь нас, Левушка. Надо скорее всё сложить, мы подъезжаем.
Я сконфузился, принялся быстро складывать вещи, но И. делал всё лучше и быстрее, — мне оставалось только подавать вещи. Не успели мы уложить и закрыть чемоданы, как подкатили к перрону.
В коридоре я увидел Лизу и тётку в нарядных белых платьях и элегантных шляпках. Лиза действительно была свежа, как роза, и в глазах её светилась радость. Тётка же её была бледна, на лице её разлилась скорбь, на лбу залегла поперечная морщина, тогда как вчера он был совершенно гладок; губы плотно сжаты: но, странно, — сейчас она нравилась мне гораздо больше; от её вчерашней плотоядности ничего не осталось. То было лицо стареющей женщины, преображенное страданием.
Я поздоровался с ними издали; у меня не было желания заглядывать ещё глубже в драму этих жизней. Севастополь сразу напомнил, что здесь мы сядем на пароход и снова отправимся на Восток; и я погрузился в мысли о брате и его судьбе в эту минуту.
Нарядная публика выходила из нашего вагона, и не менее нарядные люди встречали прибывших на перроне. Весёлые возгласы, смех, объятия. И снова резанула мысль, что меня встречать некому и некого мне прижать к груди во всём мире, хотя в нём миллионы людей.
И. взял меня под руку, взглянув, как мне показалось, не без укора. Через минуту мы вышли, вслед за носильщиком, на перрон, где ждала нас Лиза рядом со стариком высокого роста с небольшой седой эспаньолкой, очень красивым, гордым и элегантным.
Лиза подвела его к И. и сказала, что в вагоне упала так неловко, что разбила всю левую щёку и висок. И вот доктор помог ей какой-то микстурой так хорошо, что и следа от ушиба почти не осталось.
Старик, — дедушка Лизы, — перепуганный внезапной болезнью внучки, высказал признательность. Он спросил, куда мы едем, сказав, что у него есть запасной экипаж и он может довезти нас до Гурзуфа. И. поблагодарил, говоря, что мы останемся в Севастополе.
— В таком случае, разрешите моему кучеру довезти вас до лучшей гостиницы, — сказал он, снимая шляпу.
Я видел, что И. очень этого не хотелось, но делать было нечего, — он тоже снял шляпу, поклонился и принял предложение.
Глава 10. В СЕВАСТОПОЛЕ
Все вместе мы вышли из здания вокзала. Старик велел нашему носильщику отыскать в целой веренице всевозможных собственных и наёмных экипажей кучера Ибрагима из Гурзуфа.
Через несколько минут подкатила отличная коляска в английской упряжке, с белыми чехлами на сиденьях и кучером в белой же ливрее с синими шнурками, высоком белом цилиндре с синей лентой. При широкой татарской физиономии Ибрагима его английское одеяние выглядело довольно комично. Я подумал, что у того, кто подбирал кучера к английской упряжке, было не много такта.
Вообще, это короткое словечко не покидало меня и при всяком подходящем или неподходящем случае вылетало из какого-то закоулка в моём мозгу, дверь в который я не умел, очевидно, запереть как следует.
Пока мы прощались с дамами и усаживались в коляску, старик давал кучеру указания, куда нас отвезти, какого управляющего вызвать, чтобы нас отлично устроили в номере с видом на море, и последнее, что я услышал, было приказание Ибрагиму оставаться весь день в нашем распоряжении, свозить нас в Балаклаву и только назавтра, выполнив ещё какие-то поручения, выехать в Гурзуф.
Я посмотрел на Лизу. Она не сводила глаз с И. Она так смотрела на него, точно он был сказочный принц, а она Золушка. Я перевёл глаза на И. и снова подумал, что он красив, как Бог, но Бог суровый.
Тётка всё это время стояла, опустив глаза, и казалась ещё бледнее в ярких лучах солнца.
Мне было её сердечно жаль; мне казалось, что я, одинокий и бездомный, могу более других понять её скорбь и неуверенность в надвигающейся полосе её новой самостоятельной жизни. Прощаясь с нею, я крепко пожал и нагнулся поцеловать ей руку, не по велению хорошего тона, но в самом искреннем сердечном порыве.
Она, казалось, почувствовала теплоту моего сердца, ответила на пожатие и взглянула на меня. Я даже похолодел на мгновение, такая бездна отчаяния была в её глазах.
"Боже мой, — думал я, усаживаясь рядом с И., который говорил о чём-то с Лизой, — неужели в жизни так много страданий? И зачем так устроена жизнь? Зачем столько слёз, нищеты и горя? И как понять, что человек сам множит свои скорби, как говорит И.?
Вокзал был довольно далеко от города. Я впервые видел Крым и этот исторический город. Всё в нём дышало для меня очарованием. Я мысленно расставлял редуты и башни, и пленительные образы Корнилова, Нахимова и Тотлебена вели воображение далее, к первому герою той страшной обороны — русскому солдату.
И. разговаривал с кучером, который оказался уроженцем Севастополя и не так давно похоронил деда, участвовавшего в тяжких боях, выпавших на долю четвёртого бастиона.
Он вызвался отвести нас на верхний бульвар, чтобы мы увидели, где проходили бои, с обозначением блиндажей и бастионов, а в Балаклаве посмотрим гавань, где затонуло громадное судно, знаменитый "Чёрный принц" англичан.
Мне больше всего хотелось видеть Нахимовский курган, но я не хотел вмешиваться в разговор. Сердце моё так было полно горечью жизни, что обычная моя смешливость и интерес к новым местам отошли на какой-то далёкий план. А страдания людей опаляли, как беспощадное солнце, поджаривавшее нас.
А этот город, спасённый такими неописуемыми страданиями и гибелью безвестных серых тысяч, имён которых никогда не сохраняет история, зная одно только имя народа — Иван Стотысячный!
И где-то рядом высилась в моём представлении фигура венценосного императора Николая 1, у которого не хватило ума прислать достаточно войска и провианта в это погибельное место, вместо того чтобы собирать войска на Кавказе, где он поджидал врага. И сколько же их, грабителей, негодяев и знатных дураков, помогавших гибнуть этим безвестным героям, — Иванам Стотысячным, — умиравшим просто и без проклятий.
Мысли мои прервал И., спрашивавший, не согласен ли я прежде всего узнать о билетах на пароход в Константинополь. Вмешавшийся Ибрагим уверил И., что в гостинице, куда он нас привезёт, есть агент пароходной компании, что он доставляет и билеты, и заграничные паспорта, и что у нас никаких хлопот не будет, потому что пока путешественников мало, а вот через месяц будет очень "большая масса", как выразился Ибрагим.
И. согласился ехать прямо в гостиницу, но я видел, что ему как-то не по себе. Несмотря на всё его самообладание, лицо его было сурово и нахмурено.
Если бы я не знал другого его облика, как бы я был несчастлив, что связал судьбу с этим человеком! Точно прочитав мои мысли, И. обернулся и ласково мне улыбнулся.
Какой странный инструмент — сердце человека! Одной улыбки и лёгкого пожатия руки было довольно, чтобы мне стало легко, чтоб сердце открылось для тех радостных сил и чувств, которые я закупорил где-то в тени души.
И. велел Ибрагиму заехать на главную почту, чтобы отправить письма. В эту минуту мы проезжали мимо собора, где стоял когда-то гроб убитого при обороне Севастополя Корнилова.
Мы остановились у почты — маленького и грязного домишки. И. отправил письма, получил телеграммы и, увидев расклеенные по стенам плакаты и объявления пароходных компаний, спросил, где можно купить билеты на пароход в Константинополь.
Старый сторож, в не менее старом и засаленном солдатском мундире, должно быть ещё времён обороны, ибо подобных камзолов нигде теперь не было и в помине, ответил, что агент имеется в приморской гостинице, поскольку там ещё есть надежда заполучить пассажиров, а здесь билеты пока никто не спрашивал.
Мы снова сели в коляску и двинулись к гостинице, которая оказалась неподалёку. Очевидно, хозяина Ибрагима хорошо знали, потому что был немедленно вызван управляющий и нас поселили в лучшем номере.
Через несколько минут явился и пароходный агент. Он сказал, что превосходный новый английский пароход уходит впервые в Смирну и Константинополь завтра в 3 часа дня, А сегодня в ночь отправляется такая грязная и старая итальянская скорлупа, которую новый пароход всё равно перегонит; и что на нём есть совершенно новенькая свободная каюта-люкс.
И. согласился, отдал ему наши паспорта и деньги и условился, что вечером, когда мы будем обедать здесь же, в гостинице, нам принесут билеты. А заграничные паспорта вручат в полном порядке завтра в час дня, так как это не так скоро здесь делается.
И. распорядился, чтобы покормили Ибрагима, а сами, умывшись и переодевшись, мы спустились в тенистый и прохладный зал ресторана завтракать. И. сказал, что есть телеграмма от Ананды, извещающего, что всё благополучно, что Флорентиец выехал в Париж, а он, Ананда, будет телеграфировать нам в С и Константинополь на главную почту и чтобы мы написали о себе в Москву, в ту же гостиницу.
Позавтракав, мы сели в коляску Ибрагима и отправились осматривать город, доверившись во всём вкусу и знаниям нашего кучера.
Должно быть, он не раз показывал достопримечательности города знакомым старика Е., потому что очень толково провёз нас по лучшим улицам, показав всё, что построено за последние годы, сообщив, что обратно повезёт другой дорогой и мы познакомимся со всем городом.
Огромное впечатление произвёл на меня верхний Севастопольский бульвар. Мы дважды обошли с И. места, ставшие бессмертной славой России, пусть многие и считали их бесславными страницами истории.
Никогда прежде не видавший моря, я положительно растворился в восторге, увидев его бушующим с обрывистых берегов у Балаклавы. Я забыл обо всём, кроме природы, солнца и моря, и мне казалось, что уж лучше и быть ничего не может.
И., посмеиваясь надо мной, говорил, что я вскоре увижу такие красоты, перед которыми Крым решительно покажется мне убогим. Шутил он и над моими восторгами, пообещав, что первая же морская буря, в какую я попаду, сменит, при моей экспансивности, восторг на проклятия.
Только вечером мы вернулись в гостиницу. Щедро расплатившись с Ибрагимом, получив билеты у агента, мы прошли в свой номер и оттуда в ресторан ужинать.
Пока был на воздухе, я не замечал ни усталости, ни голода, ни палящего солнца. Сейчас же лицо моё горело, я хотел есть, пить, спать — всё вместе. Взглянув на И., я мысленно пожал плечами. Этот человек словно только что вышел из своего кабинета, где преспокойно читал газету. Правда, лицо и у него немного обветрилось и загорело, но не пылало, как моё, на нём не было видно признаков утомления; он, очевидно, мог встать и ехать дальше, а я, я прямо валился с ног от усталости.
Зал был почти пуст, но все же несколько столиков было занято. Однако я так был поглощен собой и утолением своего голода, что даже не обратил внимания на тех, кто был в зале.
К моему удивлению, И. ел мало. На вопрос, неужели он не голоден, он ответил, что в пути есть надо мало: чем меньше ешь, тем легче путешествовать и тем лучше воспринимаешь все окружающее. В его тоне отнюдь не было ни малейшего укора или осуждения. Но я как-то сразу почувствовал себя неловко. Я вообще отличался прекрасным аппетитом, чем удивлял своих товарищей по гимназии. Обжорой я всё же не был; но сейчас почувствовал себя так, как будто бы действительно был в этом грешен.
Я моментально потерял вкус к еде и отодвинул тарелку. Заметив это, И. спросил, сыт ли я уже. Я просто и прямо сказал, что потерял вдруг аппетит, устыдившись своей прожорливости рядом с ним.
— Вот уж не следует, по-моему, сравнивать себя ни с кем ни в аппетите, ни как-то иначе. У каждого свои собственные обстоятельства, и чужой жизнью не проживёшь ни минуты, — сказал И. — Кушай, мой дорогой, на здоровье, сколько тебе хочется. Придёт время, доживёшь до моих лет, и еда станет для тебя просто необходимостью, а не наслаждением. Я очень виноват, что необдуманно лишил тебя аппетита, — ласково улыбнулся он.
— Странно, что вы считаете себя намного старше. Мне скоро 21. вам же никак не дашь больше 26–27 лет, а быть может, и того меньше. А вообще я благодарен вам за всё, что успел от вас услышать. Тут я перешёл на английский и продолжал: — Если бы вы не поехали со мной, что бы я делал? Как мог бы лететь на помощь брату, если бы вас не было рядом? Я уже говорил Флорентийцу, что не могу жить за чужой счёт, а ваши слова о том, что человек не может понять смысла жизни, пока не заработает свой кусок хлеба, только ещё глубже убедили меня, что так продолжаться не может. С самой той злосчастной ночи, когда я нарядился в маскарадный костюм для пира у Али, я не вылезаю из духовного маскарада. То я слуга-переводчик, то я племянник, то двоюродный брат, то друг, — в то время как из всех этих ролей мне пристала только одна: роль слуги. Разрешите мне стать вашим слугою, так как ничего другого я делать для вас не могу. Может быть, и в этом я на первых порах не преуспею. Но я приложу все силы, всё усердие, чтобы стать вам хорошим слугой, — тихо, внешне спокойно, но с огромным волнением в сердце говорил я.
— Мой дорогой друг, мой бедный мальчик, — отвечал мне И., - отложим этот разговор до путешествия по морю. Быть может, там, оторванный от земли и всех её условностей, ты больше поймёшь огромную свою ответственность за жизнь брата, за его счастье и дальнейшую судьбу. Я нисколько не намерен отговаривать тебя от труда. Но тебе надо понять, в чем именно состоит твой труд. Быть может, жизнь, которая даёт тебе возможность близко увидеть величие и ужас путей человеческих, откроет тебе понимание и смысл твоей собственной жизни глубже и шире. И ты станешь служить не только своей родине, но и всей необъятной звенящей вокруг жизни. Мы поговорим об этом на пароходе. А сейчас кушай мороженое, а то оно всё растает, — закончил он, опять улыбнувшись.
В его тоне была такая глубокая сердечность, так нежно смотрели на меня — беспомощного и бездомного, одинокого и потерянного без него — его тёмные глаза, что я невольно вспомнил рассказ о том, как спас его, умирающего, Ананда.
Должно быть, Ананда так же нежно глядел на него в тот миг.
Я не лежал теперь в агонии, но поистине могу сказать, что то были дни тяжёлой агонии моего духовного существа.
Мы кончили наш ужин, расплатились и поднялись к себе в номер. Здесь уже были готовы постели; мы потушили свет, открыли окна, полюбовались тёмным небом, огоньками на мачтах и лодках и легли спать.
Утром, проснувшись, я обнаружил, что И. в комнате нет. Пока я совершал свой туалет, вошёл он, свежий, весёлый, в новом полотняном белом костюме и таких же туфлях, с пакетами в руках.
Он рассказал мне, что проснулся очень рано, решил прогуляться по городу и набрел на прекрасный магазин, где купил нам по белому костюму, не то на пароходе мы пропадём от жары.
Он развернул пакеты и подал мне такой же белый костюм. Я его примерил, показался себе очень смешным, но всё же в нём остался.
Далее И. рассказал, что повстречал вчерашнего агента, шедшего вместе с капитаном парохода, на котором мы должны отправиться. Они познакомились, и капитан предложил перебраться на пароход раньше общей посадки, точно указав ему место стоянки. И. угостил капитана превосходным вином в ресторане нашей гостиницы и получил записку к дежурному помощнику, в которой говорилось, что мы имеем право занять свою каюту в любое время. Было как-то жаль расставаться с сушею хотя бы на один час раньше; но внутренний голос говорил мне, что И. даром спешить не станет, и я не возразил ни слова.
Когда я был совсем готов, он осмотрел меня, предложил выпить кофе и пройти в магазин, чтобы приобрести ещё по одному костюму — из тёмной чесучи или альпага. Я был рад провести лишний час на суше и решил, что я из тех горе-любителей, которых пленяет море, пока они стоят на берегу. Какая-то тоска одолевала меня, когда я думал об этом первом морском путешествии, которое казалось мне бесконечным.
Вскоре мы управились со всеми делами, нашли костюмы, какие хотелось И., и мне мой тёмно-серый так понравился, что я в нём и остался. Вернувшись в гостиницу, мы расплатились и получили у агента паспорта, добытые им раньше обещанного срока. Сев в лодку тут же, у гостиницы, мы поплыли к пароходу.
Довольно долго мы лавировали между массой самых разнообразных судов, пока, наконец, не оказались у махины-парохода, выкрашенного в белый и красный цвета, рядом с ним мы и наша лодка походили на букашек.
Взобравшись по трапу на палубу и предъявив записку капитана дежурному помощнику, мы добрались до своей каюты-люкс. Она была расположена на верхней палубе, рядом с каютой капитана, и отделялась от неё только деревянной переборкой, что делало нас обладателями многих необыкновенных преимуществ. В нашем распоряжении был небольшой кусок принадлежавшей только нам верхней палубы, куда никто другой из пассажиров не имел права заходить. Кроме того, в нашей каюте была прекрасная ванна, стены обиты серым шёлком. Были и два спальных дивана, подле каждого электрическая лампочка с колпачком, а в потолок был вделан матовый фонарь.
Все металлические детали были никелированные; на полу ковёр, в тон обивке стен и диванов, серый с розовыми цветами. Я ещё никогда не видел подобной роскоши и стоял, по обыкновению тараща глаза.
Но И. не дал мне впасть в мечтания и вывел на палубу. Вид на город был очень живописен. Но вокруг поднимались пустынные холмы: и жёлтая земля, иссохшая, потрескавшаяся от зноя, не являла собой заманчивого зрелища.
Посмотрев на часы, я был поражен, как быстро промелькнуло время, — скоро нам предстояло двинуться в путь.
Наконец матрос доставил последние вещи в нашу каюту, закрепил их, к моему большому удовольствию, и мы расплатились с агентом, делавшим вид, что помогает, а на самом деле суетившемуся возле матроса без смысла и толку.
И у меня мелькнула мысль, что жизнь моя в последние дни, пожалуй, чем-то напоминает суету этого агента. Я тоже всего лишь ассистирую, когда другие действуют, не видя в своём собственном поведении ни логики, ни смысла, ни толку.
И. поблагодарил агента, дав ему добавочный куш; тот рассыпался в благодарностях и подал И. свою карточку с адресом, уверяя, что окажет нам любые услуги, стоит только ему написать или телеграфировать в Севастополь. И. взял карточку, назвал мою фамилию и сказал, что, весьма возможно, мы ещё будем нуждаться в его услугах. Кстати, спросил он, отправится ли следом в Константинополь такой же быстроходный пароход.
Агент рассмеялся и сказал, что такого чудо-парохода больше нет. К тому же наше судно не будет заходить в порты, только в Одессу.
Последним нас покинул матрос из штата судовой прислуги, приставленный к нашей каюте. Малый был весёлый и расторопный, он бегал по трапам, как сущий акробат.
Хорошие чаевые сделали его ещё более любезным, и он объяснил нам, что пассажиры каюты-люкс могут не спускаться к табльдоту, а требовать кушанья к себе наверх.
Через несколько минут он появился по собственной инициативе с меню завтраков, обедов и ужинов. И. просмотрел его и сказал, что мы вегетарианцы, поэтому он хотел бы, если это возможно, видеть повара и условиться с ним об отдельном нашем питании.
Матрос слетал вниз и через некоторое время явился с двумя важными особами в безукоризненных белых костюмах. Один из них был метрдотель, другой — главный повар. Повар был толст и важен, метрдотель — высок и худ и держался с большим достоинством и любезностью.
Дело быстро уладилось, главный кок заявил, что его помощник — специалист в этом деле, что зелени и фруктов на пароходе большой запас, а метрдотель предложил нам завтракать и обедать на полчаса раньше. Оба, получив по крупной бумажке, стали ещё любезнее, и повар сказал, что может через полчаса сервировать для нас завтрак, когда публика ещё только начнёт съезжаться. И. согласился, оба джентльмена удалились, и мы остались, наконец, одни.
Шум, выкрики команд, скрип крапов, поднимавших грузы, ошеломляли меня. Я ещё ни разу не видел, как грузится большой пароход. Да и пароходы-то видел только издали.
В раскрытый трюм, который казался бездонным, опускались огромные тюки. Грузчики, друг за дружкой, сновали, с тяжестями на спинах, по длиннейшим мосткам, достигавшим берега и уложенным поперёк на нескольких баржах.
Внезапно внимание моё было привлечено мелькнувшей в воздухе коровой. Испуганное животное дико мычало и рвалось из крепких ремней, которыми оно было привязано к подъёмному крану. Одна за другой коровы исчезали в люке бездонного трюма. Потом настала очередь ржущих лошадей, которые страдали ещё больше.
Всё поражало меня. Вроде я знал, что всё это существует, но когда увидел воочию, то показалось, что это необычайно сложно и что ум человеческий, придумавший всю эту технику, воистину творит чудеса.
Я поделился своими мыслями с И.; он улыбнулся и ответил, что нет чудес ни в чём. Всё, чего человек достигает, — лишь та или иная степень знания, к какой бы области ни принадлежали видимые или невидимые глазу, постигаемые только мыслью и интуицией «чудеса».
— Нам надо быстрее позавтракать, — сказал он. — Скоро появятся пассажиры. Я хотел бы вместе с тобой наблюдать за посадкой. Жаль только, что жара, пожалуй, будет тебе вредна.
На мой вопрос, почему это он, уклоняющийся от всякой суеты, хочет наблюдать толпу, И. ответил, что надо удостовериться, удалось ли нам оторваться от преследователей, и тогда мы можем спокойно плыть до Константинополя, где нас встретят друзья Ананды.
В это время матрос принёс складной стол и два стула, следом за ним пришёл лакей со скатертью, посудой и салфетками. На вопрос, что мы будем пить. И. заказал бутылку вина и какое-то мудрёное питье со льдом, название которого я слышал впервые.
Очень скоро мы уже сидели за столом, и я с большим удовольствием потягивал через длинную соломенную трубочку холодное розовое питье, необыкновенно вкусное и ароматное.
В разгар нашего завтрака на палубу взошёл капитан, приветствовавший И. как старого знакомого, он любезно поздоровался и со мной, напомнив мне Флорентийца элегантностью своих манер. Капитан обращался с нами как с желанными гостями и любезно предложил пользоваться всей палубой, а не только той частью её, которая принадлежала нашей каюте.
— Скоро начнется съезд пассажиров, — сказал капитан, выпивая стакан вина, любезно налитого ему И. — Хотя настоящий сезон ещё не настал и другие пароходы пустуют, на мой запись шла уже месяц назад. За день до вашего приезда от своей каюты отказалась графиня Е. из Гурзуфа. Вот вам и посчастливилось.
Я старался скрыть своё изумление, усердно подражая невозмутимости И., чтобы быть "вполне воспитанным" человеком. Но я был глубоко поражен таким совпадением. Очевидно, это мать Лизы должна была ехать в нашей каюте, а может быть, даже несчастная её тётка думала совершить морское путешествие.
— Если у вас нет неотложных дел, — продолжал капитан, — я бы советовал вам вооружиться биноклями и понаблюдать за посадкой. Здесь так явно обнаруживается мера человеческого воспитания, характеры, манеры, что это не только интересное зрелище, но и поучительный урок. У меня перед каютой натянут тент. Вы сможете опустить занавески и будете сидеть в тени, незаметно наблюдая за прибывающими. Иногда бывают преуморительные картины. Вот, пожалуйте сюда, я покажу, как устроиться. До самого отплытия можете сидеть здесь. Только когда выйдем в открытое море, ко мне придут с докладами помощники, — как это всегда бывает при отправлении, — неизбежны случайности, которые требуют вмешательства капитана. Это вам будет неинтересно.
Говоря всё это, он усадил нас под тёмно-синим тентом, опустил такие же занавески и подал прекрасные бинокли.
— Итак, будьте как дома, — и до свиданья. Как только выйдем в море, вам придется покинуть мои владения.
Он приложил руку к козырьку фуражки и сошёл вниз.
— Вот всё и устроилось, лучше чем вы хотели, — сказал я.
Он кивнул головой, взял свой бинокль и принялся рассматривать публику, которая стала собираться на берегу. Я видел, что ему не хочется разговаривать, и мне не оставалось ничего другого, как последовать его примеру.
Должно быть, наш пароход сидел очень глубоко в воде, так как посадка шла с противоположной стороны гавани. Теперь нам были видны несколько элегантных экипажей с разряженной публикой; дамы в белых платьях, с белыми зонтами и мужчины в белых костюмах и панамах.
Бинокли были превосходны, можно было отчётливо рассмотреть даже лица. Меня больше всего занимали те, кто шёл по левым мосткам, очевидно публика из первого и второго классов. По правым мосткам двигались те, кто тащил на себе свои узлы и сундучки. Мелькали и фески, и пёстрые халаты; двигались кучками женщины, закутанные с ног до головы в чёрные бурнусы, с тёмными сетками на лицах, в сопровождении детей разных возрастов.
— Вот это удача, — вдруг услышал я возглас И. Он показал мне на двух высоких мужчин в тёмных костюмах и красных фесках, вступивших на мостки и выделявшихся на фоне элегантных белых фигур.
Я принялся их разглядывать. Один был постарше, лет сорока; другой совсем молодой, моих лет. Оба были жгучие брюнеты, черноглазые, красивые и очень стройные.
И. встал и попросил меня оставаться на месте, сказав, что сам пойдёт навстречу туркам, ибо это и есть те самые друзья Ананды, к которым мы едем в Константинополь, и что это необыкновенная удача плыть с ними отсюда на одном пароходе.
Не успел И. уйти, как на палубу поднялся капитан. Он очень удивился, увидев меня одного; и я должен был объяснить, что И. увидел своих друзей и пошёл вниз встретить их.
— Ну, значит, вам будет весело, — сказал капитан. — Передайте вашему брату, что его друзья будут желанными гостями здесь, на палубе, вопреки правилу.
Я поблагодарил его за любезность и встретился с ним взглядом.
Положительно, в последние дни мне везло на необычайные глаза, и я начинал досадовать, что у меня-то самые обычные, тёмные.
Капитан был молод, на вид ему было чуть больше тридцати. Поджарая фигура, очень ловкие движения, лёгкая походка — всё указывало на большую физическую силу и тренированность. Бритое лицо с квадратным подбородком выказывало большие административные способности. Губы, красиво очерченные, были плотно сжаты. С чертами не такими правильными, как у Флорентийца или Ананды, лицо это было всё же очень красиво, и, по всей вероятности, он имел большой успех у женщин. Сила и большой характер читались во всей его элегантной фигуре.
Но когда я встретился с его пристальным взглядом, то подумал, что близость с ним вряд ли приятна. Глаза его были совершенно жёлтые, как янтарь, и зрачки очень странной, как бы продолговатой формы, точно у кошки. Янтарные эти глаза показались мне жестокими, мерещились долго, пока не вернулся И.
И. возвратился весёлым, таким я его ещё не видел; сказал, что друзья-турки выехали из Москвы следом за нами, что они видели Ананду и привезли нам письма, мы получим их сегодня, как только они кончат завтракать и смогут разобрать вещи.
Казалось, теперь он потерял всякий интерес к наблюдению за публикой и, как бы нехотя, время от времени, поглядывал на всё прибывавших пассажиров.
А между тем зрелище было необычайно красочно пестротою одежд, контрастом манер и жестов. Кто-то суетливо бежал и расталкивал всех на пути; кто-то громко перекликался, и крики сливались в один сплошной гул. Но вот раздался вой пароходной сирены; и если бы не матросы, сдерживавшие напор людской волны, произошла бы самая настоящая давка. Долго ещё продолжалась посадка; наконец трапы были отданы, между берегом и пароходом образовался разрыв, и раздалась команда капитана, который сам стоял у руля, выводя судно в открытое море.
Глава 11. НА ПАРОХОДЕ
Мы всё сидели под синим тентом, и я радовался, что вижу, наконец, море, беспредельный водный простор, где даже в лучший бинокль не увидишь берегов.
К моему удивлению, И. не разделял моей радости. Напротив, он пристально вглядывался в горизонт и, хотя мы шли по гладкой, как зеркало, воде, — предсказывал шторм, редкий в это время года, свирепый шторм на Чёрном море. Я тоже принялся рассматривать в бинокль горизонт; но кроме моря и неба, сливавшихся в одну серую полосу, ничего не видел.
— Как только появится капитан, мы поблагодарим его за гостеприимство и пойдём к себе в каюту, — сказал И. — Пока нет качки, тебе надо разобрать вещи в своём саквояже. Я уверен, что Ананда подумал о пилюлях на случай бури, чтобы тебя не укачало. Если — как я и полагаю — налетит ураган, тебе надо успеть до начала качки принять три раза пилюли. Нам с тобой предстоит помочь людям, едущим в третьем классе. Привилегированная публика будет иметь довольно удобств, хотя ей тоже придется пострадать. Но третий и четвёртый классы, как всегда заполненные до отказа нищетой, будут в нас нуждаться.
Я призадумался. Ещё ни разу И. не говорил мне об опасности нашего морского путешествия, да и мне самому плаванье казалось приятной прогулкой.
Вскоре мы вышли в открытое море, но берега были ещё отчётливо видны — пустынные, жёлтые, ничуть не привлекательные берега.
Показался капитан. Мы вернули ему бинокли, поблагодарили за любезность и хотели тут же уйти. Но он зорко посмотрел на нас и спросил, часто ли мы плавали по морю. И. сказал, что сам он к морю привычен, но я плыву в первый раз.
— Боюсь, что первое впечатление от знакомства с морем не будет для вас приятным, — сказал мне капитан, — Барометр показывает такую небылицу для этого времени года, что если бы не сам я его выбирал и выверил, — я мог бы думать, что он просто шалит. Надо ждать не просто бури, но бури редкостной. Как ни прекрасно моё судно, — думаю, что придется схватиться с ветром, морем и ливнем в эту ночь. Вам же следует наглухо закрыть свою каюту, а я прикажу матросам установить запасные щиты, так как предполагаю, что волны будут захлёстывать и эту палубу.
Я ужаснулся. Высота парохода отсюда казалась с хороший трёхэтажный дом. Мне подумалось, что такой волны просто не бывает.
Лицо капитана было очень решительно и бодро, но сурово. Очевидно, чувство страха было неведомо этому стальному человеку. Он точно радовался, что вступит в бой со стихией. Он, пожалуй, и любит-то море из-за той борьбы, в которую приходится с ним вступать; и если сейчас его что-нибудь заботит, так это ответственность за жизни людей, груз и судно, которые ему доверены и над которыми он полновластный хозяин посреди этих вод.
И. казалось, что буря, видимо, разыграется к ночи. Капитан возразил, что зыбь и качка, от которой будут страдать люди и животные, возможны ночью, но настоящая буря грянет лишь под утро, на рассвете.
К капитану стали подниматься его помощники, мы расстались с ним и пошли в свою каюту.
Я принялся разбирать саквояж, которым снабдил меня Флорентиец в дорогу. Он оказался очень вместительным, в нём было много отделений, и одно из них состояло из дорожной аптечки.
Я спросил, не принять ли мне одну из волшебных пилюль Али, которые давали так много сил и свежести. Но И. ответил, что для морской качки они совершенно не годятся; а надо найти лекарства, успокаивающие головокружение и рвоту, поскольку вряд ли Ананда мог не предвидеть качки.
Я предоставил самому И. искать пилюли; он действительно их нашёл очень скоро и сейчас же заставил меня принять одну из них.
— Ты полежи немного, дружок, — сказал он мне. — Если пилюли будут тебе полезны во время качки, то сейчас ты должен почувствовать лёгкое головокружение и тошноту, — говорил он, подавая мне пижаму и ночные туфли. Я чувствовал себя превосходно, но сообразил, что времени полюбоваться морем будет ещё вдосталь, а сейчас неплохо и полежать, — надел пижаму и вытянулся на мягком диване.
Оказалось, что лечь было самое время. Не успел я подумать, какое чудное подо мной ложе, как всё завертелось у меня перед глазами, застучало в висках, замутило. Я даже издал нечто вроде стона. Рука И. легла на мой лоб, он нежно вытер мне лицо, покрывшееся мгновенно испариной, и, наклонившись, заботливо положил под голову мягкую подушку.
— Это очень хороший признак, Левушка, — услышал я его голос, словно бы И. находился где-то очень далеко. — Через несколько минут ты оправишься и будешь нечувствителен даже к сильной качке. Если же буря начнется, как думает капитан, на рассвете, — успеешь закалить этим лекарством организм и сможешь отлично помогать пассажирам. Ты говорил, что хочешь работать. Вот тебе жизнь и посылает сразу же случай стать самоотверженным слугой людям, которые не закалены и не подготовлены к тем страданиям, что ждут их сегодня. Если у тебя не появится страха, если ты не отдашься чувству брезгливости, а будешь отыскивать перепуганных детей и взрослых, чтобы нести им бодрость и помощь, — ты положишь основание своей новой жизни труда и любви, и такое глубокое, что все дальнейшие испытания будут тебе не страшны.
Я слышал его, очень хорошо понимал, но положительно не мог двинуть ни одним пальцем.
Не знаю, сколько времени я так лежал, но наконец почувствовал, что удары в виски прекратились, тошнота прошла. Но отвратительное состояние головокружения, когда всё плыло передо мною, оставило настолько неприятное впечатление, что я всё ещё боялся открыть глаза. Но с каждой минутой я чувствовал себя всё лучше и в конце концов поднялся с дивана, радостно глядя на И., и мгновенно забыл все только что испытанные ощущения.
— Да ты, Левушка, герой; я даже не ожидал, что ты так легко отделаешься. Когда я привыкал к этому лекарству, — противоядию от качки, — я подолгу лежал без движения, — весело говорил мне И. — Мне кажется, что за эти дни, Левушка, ты смог увидеть, сколько героического напряжения может потребовать вдруг от человека жизнь, и он, проснувшись утром весёлым, беззаботным ребёнком, к вечеру становится взрослым; и судьба кличет его на такой подвиг, о котором он только читал в сказке.
— Это верно, как и всё, что я от вас успел услышать, — ответил я И., надевая костюм. — Быть может, и не на такие пустяки, как глотанье гадких пилюль, я был бы способен, если бы умел всегда держаться в кругу сосредоточенного внимания. Но я так рассеян, что не в состоянии применить на деле всего, что успел понять благодаря вам и Флорентийцу Я не могу сразу думать о тех, кому я нужен, а думаю сначала о себе. Вот и сейчас, я упустил из виду, что могу ещё не раз очутиться в бурю на пароходе, пока мне предстоит сбивать с толку преследователей брата. Забыл я и о помощи несчастным, тем, кто в эту бурю будет страдать и нуждаться в ваших заботах:
— Я готов хоть сейчас снова принять эту отвратительную зелень, — прибавил я, помолчав.
Я оделся, И. радостно обнял меня, заметив, что ни мгновенья не сомневался в истинных моих чувствах. Он пригласил спуститься к его друзьям в первый класс, чтобы познакомиться с ними и получить письма. Он предложил также посмотреть, как устроен пароход, его многочисленные гостиные, читальню, библиотеку, большой зал, столовую и т. д. Но я, предвкушая предстоящие горькие испытания, потерял всякий интерес к этой роскоши и сказал, что соглашусь только на одно путешествие — осмотреть помещения третьего и четвёртого классов, где нам предстоит трудиться ночью. И. согласился, позвонил матросу и дал ему записку в первый класс к своим друзьям-туркам, которые явились незамедлительно.
И. встретил их у лестницы и велел матросу подать стулья. Через минуту тот принёс четыре плетёных кресла, казавшиеся лёгкими, но на самом деле такие тяжёлые, что я не мог своё не только поднять, но даже сдвинуть с места. Тогда я стал разглядывать новых знакомых. Типичная наружность и без фесок не могла бы никого ввести в заблуждение. Старший из турок, которому я был представлен как брат друга И., а потому также и его брат, ласково улыбнулся мне, познакомил с молодым своим спутником, оказавшимся его сыном, и подал мне письмо Ананды. Он назвал своё имя, но так непривычно оно прозвучало и показалось таким длинным, что я его не разобрал даже. Он был очень красив; но теперь показался мне много старше, чем издали, когда я видел его в бинокль, и особенно рядом с сияющим молодостью и красотой И.
Я заметил, что оба турка чрезвычайно почтительны с И. и так же беспрекословно внимают ему, как сам И. и Ананда слушали Флорентийца.
Младший турок меня очень удивил. Оба они качались мне черноглазыми; но когда луч солнца упал на бронзовое лицо молодого, — я увидел, что от густейших длинных чёрных ресниц и больших зрачков глаза его только кажутся черными. Когда же зрачки сузились на солнце, я увидел тёмно-синие глаза, очень внимательные и добрые.
Я прямо сгорал от нетерпения прочесть письмо, даже щёки мои покраснели. Но правила воспитанности не позволяли мне прочесть его немедленно, и, не без вздоха, я положил письмо в карман.
Разговор шёл о предстоящей буре, и старший турок передал И., что слухи уже проникли в первый класс, и все волнуются, особенно дамы. Младший прибавил, что сейчас повсюду расклеивают приказ за подписью капитана, чтобы после ужина никто не выходил на палубу и все оставались во внутренних помещениях, так как выходы на палубу будут закрыты ввиду возможной качки.
И. поделился со своими друзьями желанием подежурить в третьем и четвёртом классах во время бури. Они сказали, что непременно присоединятся. Но прежде надо было заручиться согласием капитана, который собирался закрыть нас в нашей каюте, приперев дверь какими-то особыми щитами.
Старший турок взялся разыскать капитана, но И. захотел непременно пойти вместе с ним, и мне пришлось остаться с глазу на глаз с молодым турком.
Пока я придумывал, о чём бы мне начать с ним разговор, он сказал, что очень устал от экзаменов, что он естественник и перешёл на третий курс Петербургского университета. Я очень удивился, ведь и я студент второго курса того же университета, математик, и поразился, как это я его прежде не приметил. Он же, оказалось, видел меня не раз: и моя репутация не только математика, но и хорошего литератора известна почти всем.
Я смутился, покраснел и стал умолять его ничего не говорить о моих литературных трудах; я давал читать их только близким друзьям и не понимаю, как это могло получить огласку.
По словам турка, всё произошло очень просто. На вечеринке в пользу больного товарища кто-то из студентов прочел мой рассказ. Рассказ так понравился публике, что потребовали огласить имя автора. Меня долго вызывали, не поверив в моё отсутствие, и успокоились, только когда кто-то сказал, что я уехал в Азию. И что тогда же было решено послать мой рассказ в журнал, чтобы по возвращении в Петербург меня ждал приятный сюрприз.
Не знаю, чего во мне было больше: авторской гордости или возмущения тем, что могли без меня распорядиться моим рассказом.
Нас прервали раздавшиеся вблизи голоса, и мы увидели капитана и двух наших друзей.
— Я не могу запретить вам помогать беднякам, которым придется хуже всех, если буря грянет, — говорил своим металлическим голосом капитан. — Но зачем вам мучить этих детей? — продолжал он, указывая на нас. — Пусть себе спят или сидят в каютах. Немало будет ещё бурь в их жизни. Если хоть от одной их можно уберечь — слава Богу!
— Эти дети будут очень нам нужны как братья милосердия. Дать лекарство или влить рому в рот замёрзшему человеку не так легко, когда качка кладет пароход чуть ли не набок, — ответил ему И. — Наши дети закалены и бури не испугаются.
Капитан пожал плечами и заметил, что снимает с себя ответственность, если волна смоет кого-либо из нас: что мы все понимаем, какой опасности подвергается даже бывалый человек в сильную бурю, а не только неопытный мальчик; и что он ещё раз предлагает оставить нас, молодых, в каюте.
И. настаивал на своём. Я было думал, что сейчас начнется ссора, но, к моему удивлению, капитан пристально посмотрел на И., поднял руку к козырьку фуражки и, усмехнувшись, сказал:
— Выходит, вы хотите быть капитаном на палубе четвёртого класса этой ночью. Согласен её доверить вам; действуйте как санитары. Но в помощь вам не смогу дать ни одного матроса, кроме разве того рыжего, что приставлен к вашей каюте. Он силач, но глуп; хотя парень он добрый и своей чудовищной силой может быть вам полезен.
С этими словами он нажал кнопку телефона и приказал кому-то принести в каюту четыре пары резиновых сапог и четыре непромокаемых плаща с капюшонами. На его же звонок взлетел на палубу и наш матрос. Ему капитан приказал находиться всю ночь на палубе при нашей каюте. И если мы куда-либо двинемся ночью, — состоять при нас и, в частности, не отлучаться именно от меня ни на шаг: что я в первый раз в море, и хороший матрос должен понимать, что означает приказ капитана не отлучаться от новичка в плаванье.
Я был смущен, даже слегка обижен. Но капитан посмотрел на меня весело и сказал, что слуга пригодится, когда я буду обслуживать больных, и я ещё буду ему очень благодарен, даже захочу угостить его вином, если борьба со стихией окончится благополучно.
Матросу же он сказал, что его вахта при нас начнется с девяти часов вечера, а сейчас пусть поест и поспит.
Нам принесли плащи и высокие сапоги, которые мне казались резиновыми; но когда я их надел, то почувствовал, как они эластичны и теплы. Всем плащи пришлись впору, только я в своём утопал до пят; а сапоги не лезли на высокого турка. Ему меняли их раза три, пока не подобрали удобные. Мне тоже отыскали плащ поменьше.
Капитан ещё раз заходил к нам и снова убеждал И. оставить в каюте хотя бы меня одного, но ни И., ни я на это не согласились. Тогда он сказал, что направляется в четвёртый класс и приглашает нас, чтобы мы могли познакомиться с возможной ареной наших будущих действий. Мы с восторгом приняли это предложение.
У лестницы матрос нёс вахту, получив строгое распоряжение никого — ни под каким предлогом — не пропускать без нас наверх, пусть это даже будет старший помощник.
Мы двинулись вслед за капитаном. К нам присоединились ещё два офицера и два матроса. Теперь целой группой мы двинулись вперёд.
Капитан отдал приказание вызвать ещё и старшего врача. Я был поражен не только количеством людей, но и длиной коридоров, высотой всевозможных общих комнат и роскошью, царившей всюду. Буквально все комнаты утопали в цветах. Публика из первого класса сидела в тени палубы в глубоких креслах и шезлонгах. Нарядная жизнь била ключом в каждом уголке, в воздухе разносился аромат духов и сигар.
Наконец мы спустились в третий класс. Я ожидал встретить ту же грязь, которую наблюдал в вагонах этого класса в русском поезде. Но сразу понял, что жестоко ошибся.
Здесь было очень чисто. Правда, ноги не тонули в коврах, но на полах лежал линолеум красивых ярких рисунков. Должно быть, билеты и здесь стоили недешево, так как бедноты совсем не было видно. Мелькали студенческие фуражки, ехали целые семьи, внешний вид которых говорил об известном достатке. Общая столовая была красива, с деревянными креслами-вертушками, залитая электрическим светом; были здесь и гостиная, и читальня, и курительная комната.
Наконец мы спустились ещё ниже и очутились у самой воды. Носовая часть была отведена под четвёртый класс: крышей служило помещение третьего класса, где каюты тянулись от носа до кормы.
В четвёртом классе кают не было вовсе. Пассажиры — сплошь бедняки, большей частью семьи сезонных рабочих или бродячие музыканты, жалкие балаганные фокусники и петрушки. В отдельном углу расположился целый цыганский табор. Со всех сторон слышались самые разнохарактерные наречия и возгласы. Тут были и торговцы, ехавшие со своим товаром и желавшие, очевидно, быть ближе к трюму; тут были и конюхи, сопровождавшие лошадей, — словом, глаза разбегались, — и я снова таращил их, позабыв обо всём на свете.
— Не отставайте от меня, — услышал я повелительный голос капитана и в ту же минуту почувствовал, что И. взял меня под руку, шепнув, чтобы я запоминал расположение парохода, а не увлекался картинностью этого зрелища.
Я вздохнул. Столько возможностей для наблюдений, — и надо идти мимо всего, памятуя только о буре, которая то ли будет, то ли нет: и я продолжал думать, что вряд ли она случится: солнце сияло, мы всё ещё шли по глади, и волну гнал только наш пароход-великан.
Мы внезапно остановились. В самом неудобном месте, в носу парохода, между бочками и ящиками, на ветру, сидела молодая, до крайности измученная женщина, держа на коленях ребёнка лет двух, прелестного живого мальчугана, беленького, как его мать. Рядом лежала девочка лет пяти, похоже, больная. Положив головку, мертвенно бледную, на колени матери, она, очевидно, была в забытьи.
— Почему вы выбрали такое неудобное место? — спросил капитан, обращаясь к женщине, на красивом лице которой изобразился ужас и глаза наполнились слезами.
— О, не выбрасывайте нас, — взмолилась она по-французски. Не понимая, видимо, английской речи капитана, она испугалась звука его повелительного металлического голоса и глядела теперь с мольбой. Капитан оглянулся, говоря, что его французский оставляет желать лучшего.
И. выдвинул меня вперёд, я поклонился женщине и перевёл ей вопрос капитана.
В ответ на это слёзы градом покатились из её глаз, и она объяснила, что это единственное место, где её, наконец, перестали донимать жестокие спутники; что сердобольный матрос устроил их здесь и пригрозил двум туркам, которые не давали ей проходу.
— Девочка не больна, мы только голодны: не выбрасывайте нас, мы едем к моему отцу в Константинополь. Мой муж умер, его задавило на стройке, и французская компания не пожелала нам ничего заплатить. Но я не могла ждать суда, мы умерли бы с голода. Пришлось всё продать и кое-как добраться до Севастополя. Я отдала последние деньги за билет; не знаю, как и доедем. Но билет мой в порядке, — быстро говорила бедняжка, в полном смятении протягивая капитану билет.
Должно быть, нужда свалилась на неё внезапно. Костюм, вероятно ещё совсем недавно купленный, был в пыли и пятнах; платье на детях тоже новое и тоже перепачканное в дороге. Высовывавшиеся из-под юбки ножки девочки были обуты в крохотные лакированные туфельки, совершенно не пригодные для далёкого путешествия.
Мольба и страх за детей, которых она прижимала к себе, слабость, отчаяние — столько чувств отражалось в глазах этого существа, что у меня защекотало в горле и, не думая, что я делаю, я наклонился и поднял девочку на руки.
— Нельзя её здесь оставлять, — сказал я И. — Уступим ей свою каюту.
— В этом мало пользы, — ответил за него капитан. — Они все нуждаются в медицинской помощи. На пароходе есть платные палаты в лазарете первого класса. Если вы можете оплатить ей дорогу в такой каюте, — она получит возможность отдохнуть, набраться сил и сойти с парохода здоровой. Ведь она сейчас упадёт в обморок.
Не успел он договорить, как доктор бросился к валившейся набок женщине. Капитан дважды свистнул в висевший у него на груди свисток, и перед нами вырос здоровенный матрос. — Разогнать толпу, — приказал ему капитан.
И точно по мановению волшебной палочки пассажиры расселись по своим местам, не дожидаясь вторичного окрика. — Теперь — носилки, — велел капитан. Пока ходили за носилками, И. поинтересовался, куда и кому внести деньги за отдельную палату для бедной женщины. Капитан написал записку, передал её доктору, приказав поместить мать с детьми в лучшую палату лазарета — каюту 1 А. Деньги следовало внести судовому кассиру, что вызвался немедленно исполнить младший из турок.
Женщина всё ещё не приходила в себя, и её уложили на носилки. Матрос протянул руки, чтобы взять девочку, но она крепко обхватила мою шею руками и громко заплакала. Я прижал девочку к себе и сказал И… что сам отнесу ребёнка и останусь с больной матерью, пока она не придет в себя. Но И. отрицательно покачал головой:
— Отнеси дитя, дай матери капель из этого пузырька и немедленно возвращайся. У нас много дел. Но бедняжку мы не забудем. Скажи ей, как нас найти, пообещай, что мы вскоре ее навестим. Капли дай ей так, чтобы никто не видел, — шепнул он мне, и я двинулся вслед за носилками.
Шли мы долго, думаю, не менее двадцати минут мы всё взбирались по лестницам и коридорам, обойдя стороной парадные комнаты.
И чего только тут не было, в этом плавучем доме! И прачечные, и сушильня, и провиантские склады, и бельевые, и швейная мастерская, и специальное хранилище для пресной воды, и гимнастический зал и плавательный бассейн, и множество кухонь, и ледники, — я просто пришёл в растерянность и один ни за что бы не нашёл дороги обратно.
Каюта, куда мы, наконец, добрались, была вся белая, имела две койки-дивана внизу и одну наверху. Всё в ней было роскошно и чисто. Пока сестра ходила за халатом для больной, а доктор прошёл в аптеку, я быстро влил в рюмку капель, которые дал И., и поднёс её к губам больной. Она открыла глаза, выпила лекарство и снова опустила голову на подушку.
Но я сразу заметил, что к щекам её прилила кровь; она шевельнулась, вздохнула, а когда вошёл доктор, приподнялась и спросила твёрдым голосом:
— Где я?
Я подал ей девочку и сказал, что она находится в лазарете, где и пробудет до конца путешествия. Я просил её, от имени капитана, ни о чём не беспокоиться и пообещал, что зайду к ней вместе с братом. Объяснив, где нас найти в случае необходимости, я перевел ей предложение доктора пойти с детьми в ванную комнату и переодеться в то, что полагается носить в лазарете.
Простившись с ней, я было решил, что мне самому ни за что не выбраться отсюда: но у выхода из лазарета увидел того же матроса-верзилу, который сопровождал носилки и ждал теперь меня, чтобы отвести обратно.
На этот раз мы добрались довольно быстро, потому что этот верзила так же летал по лестницам, как наш рыжий великан.
Я нашёл капитана и его спутников за работой. Вся густая толпа была разделена на женское и мужское царства. Женщин и детей поместили в середине палубы, где имелись стены из сплошных бортов. Матросы принесли железные щиты и отделили ими носовую часть палубы, чтобы уберечь слабых от сквозного ветра.
Мужское население встретило это распоряжение капитана в штыки. Тогда он свистнул особым манером — и точно из-под земли выросли четыре вооружённых матроса. Им капитан приказал нести здесь вахту, сменяясь каждые два часа.
Ещё с десяток матросов получили приказание крепко привязать весь груз и даже пассажиров, за чем остался наблюдать один из офицеров.
Мы спустились в трюм, который тоже состоял из нескольких этажей. Нижние были доверху забиты ящиками и тюками, а на верхних находились животные. Коров и лошадей капитан приказал стреножить. Я заметил, что в стойлах стены были обиты толстыми соломенными матрасами.
Отдав ещё какие-то специальные распоряжения, капитан опять поднялся в четвёртый класс, и мы последовали за ним.
Здесь он обратился к мужчинам с речью, которую мы переводили на все языки, правда в основном помогали наши турки, знавшие восточные и балканские наречия. Капитан сказал, что всякого, кто будет замечен в пьянстве или игре в кости в эту ночь, немедленно посадят в карцер. Тем, у кого была с собой водка, он велел сдать её немедленно. Должно быть, никому не хотелось в карцер: и со всех сторон, без всякого сопротивления, протягивали бутылки и даже бутыли водки. Если кто-то медлил, то под красноречивыми взглядами соседей неохотно, но всё же отдавал припасённое в дорогу.
Нечего было опасаться, что кому-то удастся утаить флягу. Теперь уже проявляли свои сыскные таланты цыгане. Обиженные и разлученные со своими женщинами, отдавшие водку из страха перед наказанием, они вымещали на спутниках свою досаду; и невозможно было укрыть пьянящее зелье от их зорких, пылающих глаз.
Вскоре большая корзина была доверху наполнена и унесена. Капитан добавил, что всякий имеет право передать на хранение деньги судовому кассиру — независимо от суммы — и затем получить её, где и когда пожелает; и если желающие найдутся, — он пришлет кассира в помещение третьего класса. На этом наш обход окончился.
Когда мы вернулись к себе, И. дал мне ещё одну омерзительную пилюлю. На этот раз голова не кружилась: но тошнота, удары в висках и какое-то трепетание тела были, пожалуй, ещё сильнее. Я сидел на диване, и мне казалось, что сейчас что-то лопнет у меня в голове и спине. Весь я покрылся испариной и снова не мог двинуть ни одним пальцем. Я слышал какой-то разговор, но даже не смог понять, кто это и о чём говорит.
Долго ли так лежал в забытьи, я не знал; но внезапно ощутил какую-то лёгкость, гибкость в теле, словно проспал несколько часов кряду. А оказалось, что прошло только двадцать минут. И. сказал, что сейчас подадут обед и надо с ним поторопиться, так как необходимо принять лекарство в третий раз. Я весело отвечал, что если сейчас могу горы двигать, то что же будет со мною в третий раз?
Но как бы то ни было, следовало поспешить. В кармане у меня лежало письмо Флорентийца, сжигавшее меня уже столько часов; и прежде всего я хотел прочитать его, о чём и заявил И.
Он согласился и вышел на палубу, где нам сервировали обед. Солнце уже стояло низко, очевидно было часов семь.
Я вынул письмо — и позабыл обо всём на свете, так тронули меня нежные, полные любви слова моего дивного друга.
Флорентиец писал, что мысленно следит за каждым моим шагом, и. разделённые условностью расстояния, мы всё так же крепко слиты в его дружеских мыслях и любви, верность которой я имел случай не раз проверить в эти дни. Дальше он говорил, что вынужден ограничиться коротким письмом, так как времени до отхода поезда осталось немного: но просит меня быть крайне внимательным во время путешествия по морю и не отходить от И., как я делал это и раньше, потому что врагам удалось пустить ищеек по нашему следу.
Желая мне полного спокойствия, он говорил, чтобы я не впадал в отчаяние от любых новых поворотов в собственной судьбе, а только видел перед собою одну цель: жизнь брата. И был бы верен ей так, как он, Флорентиец, верен своей дружбе со мною.
Я хотел ещё раз перечитать это дивное письмо, но И. увел меня обедать, обратив моё внимание на позднее время. Мы быстро пообедали. И. ел мало, пристально наблюдая близящийся закат. Он же рекомендовал мне оставить письмо в каюте и уложил меня, сказав, что через полчаса даст третью порцию лекарства.
Я задремал, но проснулся от голоса И., машинально проглотил пилюлю и заснул мгновенно, даже не успев ощутить, как она подействовала.
Проснулся я, как мне показалось, от толчка; на самом же деле это хлопнула дверь нашей каюты. Я поднялся, с удивлением разглядывая И., который был в плаще и резиновых сапогах.
— Одевайся скорее, Левушка. Капитан прислал сказать, что буря начинается и разразится, верно, раньше утра. Но качка так велика, что добрая половина людей уже лежит влёжку. Надо срочно спускаться в четвёртый класс.
Я стал надевать сапоги и плащ, а И. достал две походные аптечки на крепких ремнях; одну, побольше, надел себе через плечо, другую подал мне.
— У тебя будут запасные лекарства. Возьми непременно пилюли Али и вот эти, что я вынул из твоего саквояжа; их тебе посылает Флорентиец.
И он подал мне зелёную коробочку из эмали с белым павлином на крышке.
— Взгляни, как устроены отделения аптечки, — с этими словами он отстегнул кнопку, поднял крышку твёрдого чехла, и я увидел три ряда пузырьков и несколько прозрачных резиновых капельниц с отметками: две капли, пять, десять. Я был поражен невиданной прозрачной резиной, но размышлять было некогда, любоваться зелёной коробочкой с павлином — тоже. Я поспешил засунуть обе коробочки в аптечку.
Физически я чувствовал себя прекрасно, но казалось, что меня шатает. И. рекомендовал мне шире расставлять ноги, потому что это качка даёт о себе знать.
Мы вышли из ярко освещенной каюты, и я поразился перемене в погоде. Лил дождь, свистел ветер; тьма была вокруг непроглядная. Возле меня выросла высокая тень — это был наш матрос-верзила. Он точно прилип ко мне. Я почувствовал, что И. взял меня под руку, и мы двинулись к зиявшей светлой дыре — трапу вниз. Здесь мы встретили наших друзей, направлявшихся к нам. У них были такие же аптечки. Не обменявшись ни словом, мы стали спускаться.
Глава 12. БУРЯ НА МОРЕ
Не успел я преодолеть и пяти ступенек, как что-то сильно толкнуло меня в спину, и я неминуемо полетел бы вниз головой, если бы мой верзила не принял меня на руки, как дети ловят мяч, и в один миг не очутился со мною на площадке, поставив меня на ноги.
Я не мог сообразить, что случилось, но увидел, что И. держит младшего турка за плечи, а отец освобождает его ногу из щели между перилами. Каким-то образом он зацепился за них и, падая, толкнул меня головой в спину, — отчего я и полетел вниз.
Всё это было, несмотря ни на что, комично, а молодой турок имел такой несчастный и сконфуженный вид, что я, забыв про «такт», так и залился смехом. Верзила не смел, очевидно, хохотать, но фыркал и давился, что меня смешило ещё больше.
— Алло, — раздалось за моей спиной. — Это кто же сыскался такой смельчак, чтобы встретить дикую качку весёлым смехом?
Я узнал голос капитана и увидел его площадкой ниже в мокром плаще и капюшоне.
— Так это вы, юноша, такой герой? Можно не беспокоиться, вы будете хорошим моряком, — прибавил капитан, подмигивая мне.
— Герой не я, а вот этот молодец, — сказал я капитану, указывая на нашего матроса. — Если бы не он, — пришлось бы вам меня отправить в лазарет.
— Ну, тогда бы постарался поместить вас в каюту рядом с прекрасной незнакомкой. Вы имеете большой успех у её маленькой дочери, чего доброго и мать последует её примеру.
Он улыбался, но улыбались только его губы, глаза были пристальны, суровы. И я вдруг как-то всем существом своим ощутил, что опасность данного момента очень велика.
Нас внезапно так качнуло, что молодой турок снова чуть не упал. Капитан взглянул на его отца и сказал, что он должен взять сына под руку, когда мы доберёмся до нижней палубы: а сведёт его с лестницы провожатый. Но его свистку взбежал снизу матрос и стал придерживать молодого человека.
Спускаться было трудно, но, к своему удивлению и к большому удовольствию моей няньки, двигался я всё лучше.
Мы остановились у подножья лестницы, чтобы разделить между собой поле деятельности. Здесь был сущий ад. Ветер выл и свистел: волны дыбились уже огромные. Люди стонали; женщины и дети плакали: лошади в трюме ржали и бились: коровы мычали: блеяли овцы, — ничего нельзя было расслышать, всё сливалось в какой-то непрерывный вой, гул и грохот.
И. потянул меня за рукав, и мы пошли в женское отделение. Увидев пас, женщины кинулись к нам: но тотчас же многих отбросило назад — это пароход взмыл вверх и снова ухнул вниз, как в пропасть. И. подходил по очереди к наиболее нуждавшимся в помощи: я набирал нужные капли, матрос приподнимал головы страдалиц и я вливал им лекарство.
Зловоние здесь стояло такое, что если бы не ветер, я вряд ли смог его вынести.
Постепенно мы обошли всех, и люди стали затихать и даже засыпали. Два матроса, с горячей водой, со щётками и тряпками, навели в помещении чистоту.
Мы же отправились на помощь к туркам, которые не успели управиться и наполовину, поскольку мужчин здесь было гораздо больше. Несколько человек чувствовали себя хорошо и вызвались нам помогать. Вскоре замерли стоны и проклятия, люди и здесь стали засыпать.
И. дал двум конюхам пучки какой-то сухой травы и велел привязать их в трюме, объяснив, что она произведёт на животных такое же успокаивающее действие, как лекарство на людей.
Турки остались на палубе, а мы спустились в трюм, где И. показал, в каких местах следует привязать траву.
Возвратившись, И. предложил здоровым тоже принять лекарство, говоря, что несколько часов сна подкрепят их силы и они смогут помогать остальным, когда начнется буря.
— Буря? Да разве это ещё не буря?! — послышались возгласы.
— Нет, это ещё не буря, а только лёгкая качка, — раздался рядом голос капитана. — Поэтому примите лекарство и поспите немного, если вы действительно отважны. Каждая сильная рука и храброе сердце пригодятся.
Неожиданное появление капитана и его сильный, звенящий голос подействовали на храбрецов. Они молча открывали рты, и мы влили всем паши чудо-капли.
Капитан спросил И… сколько длится успокоительное действие его капель, и И. ответил, что не менее шести часов люди будут спокойны. Капитан вынул часы, нажал пружину, и часы звонко отсчитали двенадцать.
— Буря начнется часа через два, быть может — три. Я решил перевести часть пассажиров из третьего класса в гостиные второго, а весь четвёртый класс поместить в третий, — сказал нам капитан. — Вы, пожалуйста, не уходите, пока здесь никого не останется. Быть может, кому-то придется помочь ещё раз.
И он так же быстро исчез, как неожиданно появился. Он был вездесущ: забегал на капитанский мостик, где пёс вахту старший помощник, отдавал распоряжения и успевал заглянуть в каждый уголок, он всех ободрял и успокаивал, для всех у него находилось доброе слово.
Вскоре пришли матросы и офицер, разбудили женщин и предложили перебраться в каюты третьего класса вместе с детьми. Не обошлось без криков и истерических воплей: но всё же вскоре всё устроилось.
Вместе с командой мы отправились будить мужчин. Здесь дело пошло лучше: мужчины мгновенно осознали опасность и быстро перебрались туда, куда им было указано.
Но вот снова заплакали дети; пришлось повторно давать лекарство, причём вначале И. пристально вглядывался в детские лица, прислушивался к дыханию, — и давал новую порцию только в случае острой необходимости. Подле некоторых стариков-рабочих И. задерживался подолгу и совал им, уже дремавшим, какие-то конфеты в рот.
Мы собирались остаться на дежурство в гостиных второго класса, но посланец от капитана просил пас поспешить к. умирающей девушке.
Мы оставили турок внизу и поднялись в первый класс. Со всех сторон неслись вопли, бегали горничные и лакеи, и, пожалуй, картина человеческих страданий была здесь много отвратительнее, так как требовательность, злость и эгоизм выливались в ругательства и дурное обращение с судовой прислугой, уже сбившейся с ног.
Нас привели в каюту, где мать с растрепанными длинными волосами стояла на коленях у изголовья дочери, находившейся в глубоком обмороке. Она уже ничего не соображала, рыдая и выкрикивая какие-то итальянские слова, она рвала на себе волосы и ломала руки. И. с помощью матроса уложил её на диван и велел мне дать ей пять капель, указав нужный пузырёк. А сам наклонился над девушкой, которую судовой врач не мог привести в чувство уже более часа.
Как только я дал матери лекарство, она мгновенно заснула, и я подошёл к И.
— Случай тяжёлый, Левушка, — сказал И. Он достал из своей аптечки какое-то остро пахнущее снадобье и пустил девушке по одной капле в каждую ноздрю. Через минуту она сильно чихнула. И. ловко открыл ей рот, а я влил ей другие капли с помощью матроса, которому пришлось упереться коленом в диван и поддерживать меня, иначе бы я полетел на спину от нового толчка, а девушка упала на диван.
— Теперь здесь всё будет благополучно, поспешим в лазарет, — шепнул мне И.
Мы поручили вошедшему доктору его пациентов; он был очень удивлён тем, что девушка спит и ровно, мирно дышит. Но И. так спешил, что даже недослушал его.
Кратчайшим путём, по какой-то винтовой лестнице, мы быстро добрались до лазарета, где тоже стенали и плакали. Но мы, минуя всех, почти вбежали в палату А. Бедная мать не знала, что ей делать с двумя рыдавшими детьми и готова была сама заплакать в творившемся вокруг аду. Каждый винт скрипел и визжал на свой лад; весь пароход дрожал и трясся, как будто бы был сделан из топкого листового железа; а протяжные стоны кидаемых из стороны в сторону людей, сливаясь с воем ветра, казались завыванием нечистой силы.
Почти мгновенно мы дали всем лекарство. Женщина так умоляюще взглянула на И., что он пожал ей руку и сказал:
— Мужайтесь. Мать должна быть примером своим детям. Ложитесь подле них и постарайтесь уснуть.
И снова каким-то кратчайшим путём мы помчались на мостик к капитану. Приходится признаться, что И. держал меня под руку, а матрос буквально подталкивал сзади, и только таким способом я мог карабкаться по лестницам и переходам. Иначе я раз десять полетел бы вниз головой и, наверное, убился насмерть. Выйдя на палубу, мы попали в кромешный ад. Сверкали молнии, удары грома, подобно неумолчной канонаде, сливались с воем и свистом ветра. Молнии сразу ослепили нас, и мы вынуждены были остановиться, так как в ледяной атмосфере бури было трудно даже дышать.
Мы добрались до капитанского мостика с огромным трудом. Я не успел даже опомниться, как меня обдало с ног до головы холодной водой. Я отряхивался, как пёс, протирая глаза руками, и открыл их с большим усилием, но всё же во тьме, озаряемой вспышками, по-прежнему ничего не видел.
Я чувствовал, что меня тащат сильные руки, и пошёл, если только можно назвать этим словом то, что проделывали мои ноги и тело. Я подымал ногу и тут же валился на свою няньку-матроса. То я падал назад и слышал крик И.: «Пригнись». Не успевал нагнуться, как снова валился набок. Эти несколько десятков шагов показались мне долгими, как дорога к несбыточному счастью.
Но вот я услышал, как матрос-верзила что-то крикнул, рванул меня вперёд, и в одно мгновение мы очутились возле капитана и его помощников. А в следующий момент нас прижало к стенкам капитанской рубки и чудовищная волна прошла стороной.
Что произошло в следующий момент, не поддаётся никакому описанию. Огромная водяная стена обрушилась на пароход, так ударив по рубке, что она задрожала, а И. с матросом бросились к рулевому колесу, которое капитан и помощники уже не могли удерживать втроём.
— Левушка, — кричал И. - скорее, из зелёной коробочки Флорентийца, пилюли всем, капитану первому.
Я был прижат к рубке таким сильным ветром, что стоял очень устойчиво. Это помогло мне без труда достать коробочку, но я понимал, что если снова ударит волна, мне не удержаться на ногах. Я собрал все свои силы, в воображении моём мелькнула фигура Флорентийца, о котором я неотступно думал всё это время. Сердце моё вдруг забилось от радости, и так близок был ко мне в эту минуту мой друг, точно я увидел его рядом. Положительно, если бы я спал, то был бы уверен, что вижу его во сне, — так отчётливо нарисовалась мне белая фигура моего дорогого покровителя.
Я почувствовал такой прилив сил, словно мой обаятельный друг и в самом деле был подле. Я вынул пилюли, мне стало весело, и я, смеясь, наклонился к капитану. Тот даже рот раскрыл от удивления, увидев меня смеющимся в миг ужасной опасности, чем я немедленно воспользовался, сунув ему пилюлю в рот.
Точно дивная рука Флорентийца помогла мне, — я забыл о толчках, дрожании судна, ударах волн; забыл о смерти, таящейся в любом последующем натиске стихии, — я всем раздал пилюли и последним проглотил сам. Глаза привыкли, вокруг точно посветлело. Но различить, где кончается вода и начинается небо, — не было возможности.
Теперь все мужчины держали руки на рулевом колесе. Мне всё ещё казалось, что я вижу высокую белую фигуру Флорентийца, стоящую теперь рядом с И. Он как бы держал свои руки на его руках. Да и командовал капитан, казалось, под диктовку И. Мы плыли, а вернее ухали вниз и взлетали на горы довольно долго. Все молчали.
— Ещё один такой крен, и пароход ляжет, чтобы уже не встать, — прокричал капитан.
Не знаю, должно быть пилюля так раззадорила меня, что я прокричал капитану в самое ухо:
— Не ляжет, ни за что не ляжет, выйдем невредимыми. Он только повёл плечами, и это был жест снисхождения мне, мальчишке, не понимающему смерти. Между тем становилось светлее. Теперь я уже мог рассмотреть тот живой водяной ад, в котором мы плыли, если можно обозначить этим словом ужас уханья в пропасть и мгновенного взмыванья в гору.
Море представляло собой белую кипящую массу. Временами вздымались высоченные зелёные стены воды, с белыми гребнями, точно грозя залить нас сразу со всех сторон и похоронить в пропасти. Но резкая команда капитана и искусные руки людей резали водяные стены, и мы ухали вниз, чтобы в который уже раз благополучно выскочить на поверхность.
Но вот я заметил, что капитан вобрал голову в плечи, крикнул что-то И. и налёг всем телом на руль. Мне снова почудилась высокая белая фигура Флорентийца, коснувшаяся рук И., который двинул штурвал так, как хотел капитан и чего не мог добиться от своих помощников. И пароход послушно повернулся носом вправо. Сердце у меня упало. На нас шла высочайшая гора воды, на вершине которой кружился водяной столб, казалось, подпиравший небо.
Если бы вся эта масса ударила нам в борт, судно неминуемо опрокинулось бы. Благодаря ловкому манёвру пароход прорезал брюхо водяной горы, и вся тяжесть обрушилась на его кормовую часть. Раздался грохот, точно выпалили из пушек; судно вздрогнуло, нос задрался вверх, точно на качелях, но через минуту мы снова шли в пене клокотавшего моря, и волны были ужасны, заливали палубу, но не грозили разбить нас в куски.
Опомнившись, я стал искать глазами Флорентийца, но понял, что то был лишь мираж. Я настолько был полон мыслями о дивном своём друге, так верил в его помощь, что он мерещился мне даже здесь.
— Мы спасены, — сказал капитан. — Мы вышли из полосы урагана. Качка продлится ещё долго, но смертельная опасность отступила.
Он предложил нам с И. пойти в каюту. Но И. ответил, что мы устали меньше, чем он, и останемся до тех пор, пока опасность существует. А сейчас пусть отпустит старшего помощника и вызовет ему замену.
Не знаю, много ли прошло времени. Становилось всё светлее; буря была почти так же сильна, но мне казалось, что лицо капитана прояснилось. Он был измучен, глаза ввалились, лицо было бледно до синевы, но суровости в нём уже не было.
И. посмотрел на меня и велел дать всем по пилюле из чёрной коробочки Али. Я думал, что качка уже не так сильна, отделился от угла, где стоял всё это время, и непременно упал бы, если бы И. меня не поддержал.
Я очень удивился. Несколько часов назад я так легко проделал всё это в самый разгар урагана; а теперь без помощи не смог бы обойтись, хотя стало гораздо тише. С большим трудом я подал всем по пилюле, с неменьшими трудностями проглотил её сам и едва вернулся на прежнее место.
Теперь я увидел, что в углу был откидной стул. Я опустил сиденье и сел в полном недоумении. Почему же в разгар бури, когда мне мерещился Флорентиец, я двигался легко, а теперь не могу сделать и шага, да и сижу с трудом, держась крепко за поручни.
Неужели одна только мысль о дорогом друге, которого всю ночь я звал на помощь, помогла мне сосредоточить волю? Я вспомнил, какое чувство радости наполнило меня; каким я сознавал себя сильным; как смеялся, давая капитану пилюлю, — а вот теперь расслабился и стал обычным "Лёвушкой-лови ворон".
Картина моря так менялась, что оторваться от неё было жаль. Становилось совсем светло; ветер разорвал чёрные тучи, и кое-где уже проглядывали клочки голубого неба. Качка заметно слабела; иногда ветер почти стихал и слышался только шум моря, которое стало совершенно чёрным, с яркими белыми хребтами на высоких волнах. Качка всё ещё была сильная, идти мне было трудно; и я удивился, как легко всё это делал И. За что бы он ни взялся, думалось мне, — всё он делает отлично.
Я представил его — ни с того, ни с сего — за портняжным столом, и так это было смешно и глупо, что я залился смехом. И. поглядел на меня не без удивления и сказал, что уже второй раз мой героизм проявляется смехом.
— Отнюдь не героизм заставил меня смеяться, — ответил я, — а только моя глупость. Я вдруг представил вас портным и решил, что и в этой роли вы были бы совершенны. Но игла и нитка в ваших руках так комичны, что я просто не могу не хохотать, — ответил я со смехом.
Мы подошли к корме, и мой смех сразу оборвался и замер на губах.
Море точно разрезали ножом на две неравные части. Сравнительно небольшое пространство, по которому мы двигались, было чёрным, в белой пене, но не страшным. Но за этой чёрной полосой начинались высочайшие водяные горы; стены зелёной воды с белым верхом налетали друг на друга, точно великаны в схватке; постояв мгновение в смертном объятии, они валились в пропасть, откуда на смену им вздымались новые водяные горы-чудища.
— Неужели мы выбрались из этого ада? — спросил я. — Неужели смогли выйти живыми?
Мне страстно хотелось спросить, думал ли И. о Флорентийце в самую страшную минуту нынешней ночи; но мне было стыдно признаться в своей детскости, в игре фантазии, принявшей мысленный образ друга, несколько раз спасавшего мне жизнь за это короткое время, за истинное виденье. Я взывал и сейчас всем сердцем к нему и думал о нём больше, чем о брате и даже о самом себе.
И. стоял молча. На его лице было такое безмятежное спокойствие, такая глубокая чистота и радость светились в нём, что я невольно спросил, о чём он думает.
— Я благословляю жизнь, мой мальчик, даровавшую нам сегодня возможность дышать, любить, творить и служить людям со всем напряжением сил, всей высотой чести. Благослови и ты свой новый день. Осознай глубоко, что ночью мы могли погибнуть, если бы нас не спасли милосердие жизни и самоотверженность людей. Вдумайся в то, что этот день — новая твоя жизнь. Ведь сегодня ты мог уже и не стоять здесь. Привыкни встречать каждый расцветающий день, как день новой жизни, где только ты, ты один делаешь запись на чистом листе. В течение этой ночи ты ни разу не испытал страха; ты думал о людях, жизнь и здоровье которых были в опасности. Ты забыл о себе.
— О, как вы ошибаетесь, Лоллион, — воскликнул я, назвав его в первый раз этим ласкательным именем. — Я действительно не думал ни о себе, ни об опасности. Но размеры опасности я понял только сейчас, когда смотрю на этот ужас позади нас, на эту полосу урагана, от которого мы ушли. О людях я не думал, я думал о Флорентийце, о том, как бы он отнёсся к моим поступкам, если бы был рядом. Я старался поступать так, точно он держал меня за руку. И так полон был я этими мыслями, что он даже пригрезился мне в ту минуту, когда на нас обрушивался страшный вал. Я точно увидел его, ощутил, и потому так радостно смеялся, чем удивил капитана и, вероятно, вас. Поэтому не думайте обо мне лучше, чем я есть на самом деле.
— Твой смех меня не удивил, как и твои радость и бодрость ночью. Я понял, кого ты видишь перед собой, знаю теперь, как велики твои привязанность к нему и верность. Думаю, что если верность твоя не поколеблется, — ты в жизни пройдёшь далеко. И когда-нибудь станешь сам такой же помощью и опорой людям, как он тебе, — ответил мне И.
Здесь, на корме, было видно, как продолжала бушевать буря. Шум моря всё ещё походил на редкие пушечные выстрелы, и говорить приходилось очень громко, пригибаясь к самому уху собеседника.
От страшной полосы урагана мы уходили всё дальше; и теперь — издали — это зрелище было ещё более жутким.
Если бы художник изобразил такую необычайную картину моря, — точно искусственно разделённого на чёрные, грозные, но не слишком опасные волны и зелёные водяные горы, несущие смерть, — каждый непременно подумал бы, что художник излил на полотно бред своей больной души.
Трудно было оторваться от этого устрашающего зрелища. Грозы уже не было, но небо по-прежнему было ещё чёрным, — и странно поражали лоскутья синего бархата, мелькавшие кое-где на фоне туч.
Позади раздался голос капитана, шагов которого мы не слыхали.
— Двадцать лет плаваю, — говорил он, — обошёл все океаны, видел немало бурь, бурь тропических. Но ничего подобного сегодняшней ночи не переживал, никогда такого количества смерчей видеть не приходилось. Смотрите, смотрите, — вдруг громко закричал он, повернувшись налево и. указывая на что-то рукой.
На гигантской водяной горе стояло два белых, кипящих столба, вершины которых уходили в небо.
Капитан бросился к рубке, я хотел было бежать за ним, но И. удержал меня, сказав, что этот смерч пройдёт мимо и гибелью нам не грозит. Присутствие капитана на мостике необходимо; но в нашей помощи нужды уже чет.
Смерч действительно нёсся мимо; но вдруг я увидел, как из водяной стены справа стала вырастать, вращаясь колесом, струя воды и через минуту вырос и на ней огромный водяной столб. Он понёсся навстречу двум двигавшимся слева, и вдруг все три столба столкнулись, раздался грохот, подобный сильнейшему удару грома, — и на месте их слияния образовалась пропасть.
Линия, разделявшая море на две части, разметалась; волны-стены точно ринулись в погоню за нами. Это было так страшно, что я с удивлением смотрел на И., не понимая, почему он не бежит к капитану. Но он молча взял меня за руку и повернул лицом вперёд. И я с удивлением обнаружил очистившееся небо, очертания берегов вдалеке.
— Капитан прав. Сейчас подходить к берегу нельзя. Быть может, мы даже минуем порт, если на пароходе достаточно угля, воды и запасов, и пойдём дальше. Но от гибели мы ушли, — сказал И. — Такие ураганы вряд ли повторяются дважды. Но море, по всей вероятности, ещё не менее недели будет бурным.
Я начинал ощущать, что качка становится всё сильнее; море вновь закипало и шумело грознее, и ветер налетал свистящими шквалами. Но до высоты гор волны больше не вздымались.
Мы прошли к капитану, осматривавшему окрестности в подзорную трубу. Он изменял направление парохода и приказал немедленно позвать старшего офицера с полным отчётом о состоянии запасов.
Когда явился старший помощник и доложил, что пароход может плыть ещё двое суток ни в чём не нуждаясь, капитан приказал держать курс в открытое море.
Оставалось только в сотый раз изумляться прозорливости И.
Как бы ни было волшебно действие подкрепляющих средств Али и Флорентийца, вес же не только мои силы подходили к концу. Все, кто провёл ночь на палубе, стали похожи на привидения при свете серого дня. Один И. был бледен, но бодр. Капитан же буквально валился с ног.
Передав команду двум помощникам и штурману, он велел хорошенько накормить матросов и дать им выспаться. Нас пригласил в свою каюту, где мы обнаружили прекрасно сервированный стол.
Как только я сел в кресло, то почувствовал, что встать у меня нет больше сил. И я совершенно ничего не помню, что было дальше.
Очнулся я у себя в каюте свежим и бодрым, забыв полностью обо всем и не соображая, где я. Так лежал я около получаса, пока не начал припоминать, что же было, и воспринимать окружающее.
Память вернулась ко мне вместе с пережитым ночью. Теперь же сняло солнце. Я встал, оделся в белый костюм, приготовленный, очевидно, заботливой рукой И., и собрался отыскать его и поблагодарить за внимание и заботу. Я никак не мог связать всех событий в одну нить и понять, каким же образом оказался в каюте.
Мне было стыдно, что я так долго спал, в то время как И… вероятно, уже кому-нибудь помогает.
В эту минуту открылась дверь, и мой друг, сияя безукоризненным костюмом и свежестью, вошел в каюту. Я так обрадовался, словно не видел его целый век, и бросился ему на шею.
— Слава Богу, наконец-то ты встал, Левушка, — сказал он, улыбаясь. — Я уже решил было применить пожарную кишку, зная твою любовь к воде.
Оказалось, я спал более суток. Я никак не мог поверить в это, и всё переспрашивал, который же был час, когда я заснул. И. рассказал, как ему пришлось перенести меня на руках в каюту и уложить спать голодным.
Есть я сейчас хотел ужасно; но ждать мне не пришлось, так как в дверях появился сияющий верзила и сказал, что завтрак подан.
Он, улыбаясь во весь рот, подал мне записку, тихонько шепнув, что это из каюты 1 А, записку передала красивая дама и очень просила зайти к ней.
Я смутился. Это была первая записка от женщины, которую мне так таинственно передавали. Я прекрасно знал, что в записке этой не может быть ничего такого, чего бы я не мог прочесть даже первому встречному. И я злился на свою неопытность, неуменье владеть собой и вести себя так, как подобает воспитанному человеку, а не краснеть, как мальчишка.
Снова маленькое словечко «такт», которое буря выбила из моей головы, мелькнуло в моём сознании. Я вздохнул и приветствовал его как далёкую и недостижимую мечту.
Ухмылка матроса, почёсывавшего свой подбородок и лукаво поглядывавшего на меня, была довольно комична. Казалось, он одно только и думал: "Ишь, отхватил лакомый кусочек, и когда успел?"
Всегда чувствительный к юмору, я залился смехом, услышал, что прыснул и матрос: смеялся с нами И., прочитывая на моём лице все промелькнувшие в моей голове мысли, что он так великолепно умел делать. Моя физиономия в сочетании с комичной фигурой матроса рассмешила бы и самого сурового человека. У И. был вид лукавого заговорщика, и поблескивал он глазами не хуже желтоглазого капитана.
Я положил записку в карман и заявил, что умру с голоду, если меня не накормят тотчас же. И крайне был поражён, узнав, что уже два часа пополудни.
Мы сели за стол. Я ел всё, что мне подставляли, а И… смеясь, уверял, что впервые в жизни кормит тигра.
К нам подошёл капитан. Радостно поздоровавшись, он заявил, что никогда ещё не видел человека, который хохотал бы во всю мочь в момент, когда со всех сторон подступает смерть.
— Я создам новую морскую легенду, — сказал он. — Есть легенда о Летучем голландце; легенда страшная о вестнике гибели для моряков. Есть легенда благая: о Белых братьях, несущих спасение гибнущим судам. Но легенды о весёлом русском, смеющемся во весь рот в минуты грозной опасности и энергично раздающем пилюли, ещё никто не придумал. Я расскажу в рапорте о помощи, которую вы с братом оказали нам в эту ночь. О вас, мой молодой герой, я поведаю особо, потому что такое дерзновенное бесстрашие — незаурядное явление.
Я сидел весь красный и вконец расстроенный. Я хотел сказать капитану, как сильно он ошибается, ведь я просто шёл на помочах у И., которому был скорее обузой, чем помощью. Но И., незаметно сжав мне руку, ответил капитану, что мы очень благодарны за столь высокую оценку наших ночных подвигов. И напомнил, что турки не менее нашего трудились в прошлую ночь.
— О да, — ответил капитан. — О них, конечно же, я не забуду. Они тоже проявили самоотверженность. Но находиться внутри парохода или провести ночь на палубе, где тебя ежеминутно может смыть волна, — огромная разница. Вы далеко пойдёте, юноша, — снова обратился он ко мне. — Я могу составить вам протекцию в Англии, если вы вдруг решите переменить карьеру и сделаться моряком. С таким даром храбрости вы станете очень скоро капитаном. Ведь вам теперь всюду будет сопутствовать слава неустрашимого. А это — залог большой морской карьеры.
Поблескивая своими жёлтыми кошачьими глазами, он протянул мне бокал шампанского. Я не мог не принять бокал, рискуя показаться неучтивым. Затем капитан подал бокал И. и провозгласил тост за здоровье храбрых. Мы чокнулись; он осушил бокал с шампанским единым духом, хотел было налить ещё, но его отозвали по какому-то экстренному делу.
Взглянув на И., я увидел, что у него тоже нет желания пить шампанское в такую жару. Не сговариваясь, мы протянули наши бокалы матросу-верзиле, принёсшему мороженое. Я не успел даже как следует взять своё блюдечко, как оба бокала были пусты. И. велел ему отнести серебряное ведёрко с шампанским в каюту капитана, а мне сказал:
— Надо пойти к нашим друзьям, если они сами сейчас не поднимутся. Оба несколько раз заходили сюда справляться о твоём здоровье. Да и по отношению к даме постарайся быть вежливым. Прочти же записку, — прибавил он, улыбаясь.
Я только успел опустить руку в карман, как послышались голоса, — и к нашему столу подошли турки.
Оба они радовались, что буря не повредила моему здоровью. Старший приподнял феску на голове сына, и я увидел, что большой кусок его головы выбрит и наложена повязка, заклеенная белой марлей: он ударился головой о балку, когда волна подбросила пароход. Повязку, как оказалось, накладывал И.; и мазь была такой целебной, что сегодня при перевязке рану можно было уже заклеить.
Турки пробыли с нами недолго и пошли завтракать вниз, в общую столовую.
Наконец, я достал письмо и разорвал конверт.
Глава 13. НЕЗНАКОМКА ИЗ КАЮТЫ "1А"
Письмо было адресовано "Господину младшему доктору". Оно носило такое же обращение и было написано по-французски.
"Мне очень совестно беспокоить вас, господин младший доктор. Но девочка моя меня крайне волнует; да и маленький что-то уж очень много плачет. Я вполне понимаю, что моё обращение к Вам не совсем деликатно. Но, Боже мой, Боже, — у меня нет во всём мире ни единого сердца, к которому бы я могла обратиться в эту минуту. Я еду к дяде, от которого уже полгода не имею известий. Я даже не уверена, жив ли он? Что ждёт меня в чужом городе? Без знания языка, без уменья что-либо делать, кроме дамских шляп. Я гоню от себя печальные мысли; хочу быть храброй; хочу мужаться ради детей, как мне велел господин старший доктор. О Вашей храбрости говорит сейчас весь пароход. Заступитесь за меня. В каюте, рядом со мной, поместилась важная, старая русская княгиня. Она возмущается, что кто-то смел поместить в лучшую каюту меня, — "нищенку из 4-го класса", и требует, чтобы врач нас выкинул. Я не смею беспокоить господина старшего доктора или капитана. Но умоляю Вас, защитите нас. Упросите важную княгиню позволить нам ехать и дальше в нашей каюте. Мы ведь никуда не выходим; у нас всё, даже ванная, отдельное, и мы ничем не тревожим покой важной княгини. С великой надеждой, что Ваше юное сердце будет тронуто моей мольбой, остаюсь навсегда благодарная Вам Жанна Моранье".
Я старался читать спокойно это наивное и трогательное письмо; но раза два мой голос дрогнул, а лицо бедняжки Жанны с бегущими по щекам слезами так и стояло передо мной.
Я посмотрел на И. и увидел знакомую суровую складку на лбу, которую замечал не раз, когда И. на что-либо решался.
— Этот дуралей, наш верзила, вероятно, протаскал письмо целый день, скрывая его от меня и сочтя любовным, — задумчиво сказал он. — Пойдём сейчас же; разыщем капитана, и ты переведёшь ему это письмо. Захвати аптечки; обойдем заодно и весь пароход.
Мы повесили через плечо аптечки и отправились искать капитана. Мы нашли его в судовой канцелярии и рассказали, в чём дело. Я видел, как у него сверкнули глаза и передёрнулись губы. Но он сказал только:
— Ещё десять минут, — и я иду с вами.
Он указал на кожаный диванчик рядом с собой и продолжал слушать доклады подчинённых о том, что сделано "согласно его распоряжениям" — для починки судна и помощи пассажирам.
Ровно через десять минут — точно, ясно, не роняя ни одного лишнего слова, — он отпустил всех и вышел с нами в лазаретное отделение первого класса.
Мы поднялись по уже знакомой мне узкой винтовой лестнице и вышли прямо к дверям каюты 1 А.
В коридоре столпился народ; слышались спокойный и твёрдый голос врача, кому-то возражавшего, и визгливый женский голос, говоривший на отвратительном английском языке:
— Ну, если вы не желаете её отсюда убрать, то я это сделаю сама. Я не желаю, чтобы рядом со мной ехала какая-то нищая тварь. Вы обязаны делать все, чтобы не волновать пассажиров, заплативших за проезд такие огромные деньги.
— Я повторяю, что таково распоряжение капитана, а на пароходе он царь и бог, а не я. Кроме того, это не тварь, — и я очень удивлен вашей малокультурной манере выражаться, — а премилая и прехорошенькая женщина. И за проезд в этой каюте она уже всё сполна уплатила; вы же, — под предлогом продолжающегося расстройства нервов, — не заплатили ещё ничего, — снова раздался спокойный голос врача.
— Да как вы смеете со мной так разговаривать? Вы грубый человек. Я не стану ждать, пока вы соблаговолите убрать отсюда столь приглянувшуюся вам девку. Вы хотите удобно устроиться и иметь развлечение за казённый счёт. Я сама выгоню её, — визгливо кричала княгиня. Доктор вспылил:
— Это Бог знает что! Вы говорите не как аристократка, а…! Туг капитан выступил вперёд и стал спиной к двери каюты 1 А, к которой подошла старая грузная женщина, раскрашенная, как кукла, в золотистом завитом парике, в нарядном сером шёлковом платье, увешанная золотыми цепочками с лорнетом, медальоном и часами. Толстые пальцы её жирных рук были унизаны драгоценными кольцами.
Эта молодящаяся старуха была тем отвратительнее, что самостоятельно держаться на своих ногах не могла. С одной стороны ей помогал молодой еще человек в элегантном костюме, с очень печальной физиономией; с другой, кроме палки, на которую та опиралась, старуху поддерживала горничная в синем платье и элегантном белом переднике, с белой наколкой на голове.
Не зная капитана в лицо и увидев морского офицера с двумя молодыми людьми у дверей той каюты, куда она так хотела пройти, она ещё пронзительнее взвизгнула и, грозно стуча палкой об пол, закричала:
— Я буду жаловаться капитану. Это что за дежурство перед дверью развратной твари? У меня молодой муж; здесь слишком много молодых девушек. Это разврат! Сейчас же уходите. Я сама распоряжусь убрать эту…
Она не договорила, её перебил капитан. Он вежливо поднёс руку к фуражке и сказал:
— Будьте любезны предъявить ваш билет на право проезда в каюте 2 лазарета, которую, как я вижу, вы занимаете. Я капитан.
Он свистнул особым способом, и вбежали два дюжих матроса.
— Очистить коридор от посторонних, — приказал капитан. Приказание, отданное металлическим голосом, было незамедлительно выполнено. Толпа любопытных мгновенно исчезла, остались только старуха со своими спутниками, врач, сестра милосердия и мы. Старуха нагло смотрела на капитана маленькими злыми глазками, очевидно считая себя столь важной персоной, перед которой все должны падать ниц.
— Вы, должно быть, не знаете, кто я, — всё также визгливо и заносчиво сказала она.
— Я знаю, что вы путешествуете на вверенном мне пароходе и занимаете каюту первого класса номер 25. Когда вы садились на пароход, вы читали правила, которые гласят, что во время пути все пассажиры, наравне с командой, подчиняются капитану. Также были расклеены объявления о том, что на пароходе имеется лазарет за особую плату. Вы едете здесь. Предъявите ваш добавочный билет, — ответил ей капитан.
Старуха гордо вскинула голову, заявив, что не о билете должна идти речь, а об особе в соседней с нею каюте.
— В лучшей каюте, со всеми отдельными удобствами, доктор разместил свою приятельницу, откопав её в трюме. Я, светлейшая княгиня, требую немедленного удаления её в первоначальное помещение, как раз ей соответствующее, — повышенным тоном говорила старуха на своём отвратительном английском.
— Понимаете ли вы, о чём я вас спрашиваю, сударыня? Я у вас спрашиваю билет на право проезда здесь, в этой каюте. Если вы его не предъявите сейчас же, будете незамедлительно водворены в свою каюту и, кроме того, заплатите тройной штраф за безбилетный проезд в лазарете.
Голос капитана, а особенно угроза штрафа, очевидно, затронули самую чувствительную струну жадной старухи. Она вся побагровела, затрясла головой, что-то хотела сказать, но задохнулась от злости и только хрипло кашляла.
— Кроме того, нарушение правил и распоряжений капитана, оспаривание его приказаний расцениваются как бунт на корабле. Ещё одно запальчивое слово, ещё один стук палкой, нарушающий покой больных, вы себе позволите, — и я велю этим молодцам посадить вас в карцер.
Теперь и сама старуха струсила, не говоря о её молодом муже, который, очевидно, был убит, оказавшись в центре разыгравшегося скандала, и не мог не понимать, что поведение его жены позорно.
Капитан приказал открыть дверь каюты номер 2, где обосновалась княгиня. Картина, представившаяся нашим глазам, заставила меня покатиться с хохоту. На самом видном месте валялись широченные дамские панталоны, постели были разрыты, будто на них катались и кувыркались. Всюду, на столах, стульях, на полу, были раскиданы принадлежности мужского и дамского туалета, вплоть до самых интимных.
— Что это за цыганский табор? — вскричал капитан. — Сестра, как могли вы допустить нечто подобное на пароходе, притом в лазарете?
Сестра, пожилая англичанка, полная сознания собственного достоинства, отвечала, что входила в каюту три раза, дважды посылала сюда убирать коридорную прислугу, но что через час всё снова принимало вид погрома.
На новый свисток капитана явился младший офицер, получивший приказание водворить княгиню в её каюту, взыскать с неё тройной штраф за две лазаретные койки, а также немедленно помыть каюту.
— Я буду жаловаться вашему начальству, — прохрипела старуха.
— А я пожалуюсь ещё и русским властям. И расскажу великому князю Владимиру, который сядет к нам в следующем порту, о вашем поведении.
Тут к старухе подошёл младший офицер и предложил ей следовать за ним в первый класс. В бессилье она сорвала злобу на своём супруге и горничной, обозвав их ослами и идиотами, не умеющими поддержать её, когда следует. Похожая на чудовище из дантова ада, с трясущейся головой, хрипло кашляя, старуха скрылась в коридоре, сопровождаемая своими спутниками.
Капитан простился с нами, попросив от его имени уверить госпожу Жанну Моранье, что на его судне она в полной безопасности, под охраной английских законов. Он просил нас также ещё раз обойти пассажиров четвёртого и третьего классов, потому что вечером, после обеда, их снова разместят на прежних местах, помыв как следует весь пароход.
Мы постучали в каюту 1 А. Мелодичный женский голос ответил нам по-французски: «Войдите», и мне показалось, что в голосе этом слышатся слезы.
Когда мы вошли в каюту, то первое, в чём мне пришлось убедиться, были действительно слезы, лившиеся по щекам Жанны; дети прижимались к ней, обхватив её шею ручонками.
Они сидели, забившись в угол дивана, и владел ими такой страх, такое отчаяние, что я остановился, как вкопанный, превратившись сразу в "Лёвушку-лови ворон".
И. подтолкнул меня и шепнул, чтобы я взял девочку на руки и успокоил мать.
Убедившись, что мы являемся посланцами привета и радости, Жанна не раз переспрашивала, неужели и до самого Константинополя она доедет с детьми в этой каюте? Счастью её не было предела. Она так смотрела на И., как смотрят на иконы, когда молятся. Ко мне она обращалась, как к брату, который может защитить здесь, на земле.
Девочка повисла на мне и не слушала никаких резонов матери, уговаривавшей её сойти с моих колен. Она целовала меня, гладила волосы, жалея, что они такие короткие, говорила, что я ей снился во сне и что она больше не расстанется со мною, что я её чудный родной дядя, что она так и знала, что добрая фея обязательно меня им пошлёт. Вскоре и крепыш перекочевал ко мне; и началась возня, в которой я не без удовольствия участвовал, подзадоривая малюток ко всяким фокусам.
Мать, вначале старавшаяся унять детей, теперь весело смеялась и, по-видимому, не прочь была бы принять участие в нашей возне. Но присутствие иконы — И. настраивало её на более серьёзный лад.
И. расспросил, что ели дети и она. Оказалось, что после утреннего завтрака поесть им не удалось, так как соседка бушевала уже давно, они умирали от страха, и мы застали самый финал этой трагикомедии. Если она хочет, сказал И., чтобы здоровье её самой и детей восстановилось до Константинополя, им всем следует поесть и хорошенько выспаться. И. полагал, что у девочки хоть и в лёгкой степени, но всё же перемежающаяся лихорадка, что сегодня она здорова, но завтра должен снова наступить пароксизм. У матери расширились от ужаса глаза. И. успокоил её, сказав, что даст ей капель и что им всем надо проводить почти весь день на палубе, лёжа в креслах, тогда они оправятся от истощения.
Он попросил Жанну сейчас же распорядиться о еде и добавил, что мы обойдём пароход и вернёмся через часа два. Тогда они все получат лекарство, и мы побеседуем.
Мы вышли, попросив сестру получше накормить мать и детей. Очевидно, это была добрая женщина; дети потянулись к ней, и мы ушли успокоенные.
Не успели мы пройти и нескольких шагов, как нас встретил врач, прося зайти в первый класс к той девушке, которую мы так хорошо вылечили.
— Дочь и мать, проспав всю бурю, сейчас свежи, как розы. Они жаждут видеть врача, чтобы поблагодарить его за помощь, — сказал судовой доктор.
Мы пошли за ним и увидели в каюте двух брюнеток, очень элегантно одетых; они сидели в креслах за чтением книг, ничем не напоминая те растрёпанные фигуры, которые видели мы в страшную ночь бури.
Когда судовой врач представил нас, старшая протянула обе руки И., сердечно благодаря его за спасение. Она быстро сыпала словами, со свойственной итальянцам экспансивностью, и я половины не понимал из того, что она говорила.
Молодая девушка не была хороша собою, но её огромные чёрные глаза были так кротки и добры, что стоили любой классической красоты. Она тоже протянула каждому из нас обе руки и просила позволить ей чем-либо отблагодарить нас.
И. ответил, что лично нам ничего не надо, но если они желают принять участие в добром деле, мы не откажемся от их помощи. Обе дамы выразили горячее желание сделать всё, что необходимо; И. рассказал им о бедной француженке-вдове с двумя детьми, которую капитан спас от мук, укрыв с больными детьми в лазарете.
Обе женщины были глубоко тронуты судьбой бедной вдовы и потянулись за деньгами. Но И. сказал, что денег ей достанут, а вот одежды и белья у бедняжки нет.
— О, это дело самое простое, — сказала младшая. — Обе мы умеем хорошо шить; тряпок у нас много, мы оденем их преотлично. Вы только познакомьте нас со своею приятельницей, а остальное предоставьте нам.
И. предостерёг их, что бедняжка запугана. Вкратце он рассказал им о возмутительной выходке старой княгини. До слез негодовали женщины, отвечая И., что не все же дамы думают и чувствуют, как мегеры.
Мы условились, что позже зайдём за ними и проводим к Жанне.
На прощанье И. велел достать чёрную коробочку Али, разделил пилюлю на восемь частей, развёл в воде одну порцию и дал девушке выпить, посоветовав ей полежать до нашего возвращения.
Мы спустились в третий класс. Здесь было уже всё прибрано, нигде и следов бури: но люди казались обессиленными вконец. Однако, приняв наших капель, стали вставать, потягиваться и выходить на палубу. Так мы постепенно добрались до первого класса, где разбушевавшаяся ещё в лазарете княгиня так грубо срывала своё бессильное бешенство на муже и горничной, что соседи по каюте возмутились. Слово за слово, разгорелся скандал, в самый разгар которого мы вошли. Увидев нас, старуха тотчас скрылась в свою каюту, под общий смех.
К нам подошёл какой-то пожилой человек, очевидно очень тяжело перенёсший бурю; весь жёлтый, с мешками под глазами, он просил навестить его дочь и внука, состояние которых внушало ему большие опасения.
Мы прошли с ним в каюту и увидели в постели бледную женщину с длинными русыми косами и мальчика лет восьми; казалось, он тяжело болен.
Пожилой человек обратился к дочери по-гречески; она открыла глаза, поглядела на И., склонившегося к ней, и сказала ему тоже по-гречески:
— Мне не пережить этого ужасного путешествия. Не обращайте на меня внимания. Спасите, если можете, сына и отца. Я не могу думать без ужаса, что будет с ними, если я умру, — и слезы полились из её глаз.
И. велел мне капнуть в рюмку капель из тёмного пузырька и сказал:
— Вы будете завтра совершенно здоровы. У вас был сердечный припадок; но буря утихла, припадок прошёл и больше не повторится. Выпейте эти капли, повернитесь на правый бок и засните. Завтра будете полны сил и начнёте ухаживать за своими близкими. А сегодня мы сделаем это за вас.
Он приподнял её античную голову и влил ей в рот капель. Затем помог ей повернуться, накрыл одеялом и подошёл к мальчику.
Мальчик был так слаб, что с трудом открыл глаза; он, казалось, ничего не понимал. И. долго держал его тоненькую ручку в своей, прислушиваясь к дыханию, и наконец спросил:
— Он давно в таком состоянии?
— Да, — ответил старик. — Судовой врач уже несколько раз давал ему разные лекарства, но ему всё хуже. С самого начала бури ребёнок впал в состояние полуобморока, оно не проходит. Неужели он должен умереть?
И у старика задрожал голос, он отвернулся от нас, закрыв лицо руками.
— Нет, до смерти ещё далеко. Но почему вы не закалили его? Он хил и слаб не потому, что болен, а потому что вы изнежили его. Если хотите, чтобы ваш внук жил, — держите его на свежем воздухе, научите верховой езде, гребле, гимнастике, плаванью. Ведь вы губите ребёнка, — сказал И.
— Да-да, вы правы, доктор. Но мы так несчастливы, мы сразу потеряли всех своих близких, и теперь трясёмся друг над другом, — всё с той же горечью отвечал старик.
— Если вы будете таким способом и дальше оберегать друг друга, — вы все умрёте очень скоро. Вам надо начать новую жизнь. Если вы согласны следовать моему методу, — я отвечаю за жизнь мальчика и начну его лечить. Если выполнять моих предписаний не будете, — я не стану и начинать, — продолжал И.
— Я отвечаю вам головой, что всё будет выполнено в точности, — прервал его старик.
— Ну, тогда начнём.
И. сбросил с мальчика одеяло, стянул с его худеньких ног тёплые чулки, снял фуфайку и потребовал другую сорочку. А мне велел растворить в половине стакана воды кусочек пилюли из зелёной коробочки Флорентийца и ещё меньшую часть пилюли из чёрной коробочки Али. Когда лекарство смешалось, вода в стакане точно закипела и стала совершенно красной.
И. взял у меня стакан, капнул туда ещё из каких-то особых трёх пузырьков и стал давать мальчику лекарство крошечной ложечкой. Я думал, что мальчик ни за что не сможет проглотить ни капли. Но последний глоток он даже допил из стакана.
Я осторожно опустил ребенка на подушку. И. велел мне достать самый большой флакон, вымыл руки, и я последовал его примеру. Затем он велел мне вытянуть руку мальчика и держать её ладонью вверх, а сам стал массировать жидкостью из флакона от ладони до плеча, каждый раз крепко растирая ладонь. Рука, прежде совершенно белая, стала розовой, а затем покраснела. То же самое он проделал с другой рукой, потом с ногами и растёр наконец всё тело. Жидкостью из другого флакона он смазал мальчику виски, за ушами и темя.
Мальчик внезапно открыл глаза и сказал, что очень хочет есть. Немедленно, по совету И., дедушка позвонил и приказал принести горячего шоколада и белого хлеба.
Пока лакей ходил за шоколадом, И. дал капель старику и посоветовал поесть самому. Сначала старик отказывался, говоря, что от качки есть не может; но когда мальчику принесли еду, сказал, что шоколад он, пожалуй, выпил бы.
И. посоветовал ему поесть манной каши и выпить кофе, потому что сейчас шоколад ему вреден.
Всё это время И. не сводил глаз с мальчика, наблюдая за ним. Он спрашивал, не холодно ли ему; и мальчик отвечал, что у него всё тело горит, что ему ещё никогда не было так тепло. На вопрос, не болит ли у него что-нибудь, мальчик сказал, что у него в голове сидел винт и очень больно резал лоб и глаза; но что сейчас доктор, верно, винт вынул.
И. дал ему ещё каких-то капель и попросил заснуть, мальчик охотно согласился и, действительно, через десять минут уже спал, ровно и спокойно дыша.
— Ну, теперь ваша очередь, — сказал И., подавая лекарство старику.
Тот беспрекословно повиновался; затем И. попросил его лечь и сказал, что через три часа мы ещё раз наведаемся, а пока пусть все мирно спят.
Мы вышли из каюты, где так долго провозились, и миновали толпу нарядных дам и кавалеров, которые начинали обретать свой обычный высокомерно-элегантный вид, пытались острить и флиртовать.
Итальянки нетерпеливо ждали нас с пакетами белья и платьев, приготовленными для Жанны. И. поблагодарил обеих дам, но просил отложить знакомство до завтра, так как сегодня и мать и дети ещё очень слабы. Итальянки были разочарованы, пожалели бедняжек и сердечно простились с нами.
Не задерживаясь более нигде, мы прошли прямо к Жанне.
Если бы я не проспал целые сутки, наверное уже свалился бы с ног, до того утомительны были это непрерывное хождение вверх и вниз по пароходу и непрестанное соприкосновение с людьми, с их болезнями, порывами злобы, страха и отчаяния.
Дети еще спали, а Жанна сидела в углу дивана, тщательно одетая и причесанная, но лицо ее было таким скорбным и бледным, что у меня защекотало в горле.
— А я уже и ждать вас перестала, — сказала она, чуть улыбнувшись, но глаза её были полны слез.
|
The script ran 0.02 seconds.