Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Светлана Алексиевич - Цинковые мальчики [1991]
Известность произведения: Средняя
Метки: nonf_publicism, Документалистика, Проза, Публицистика

Аннотация. Без этой книги, давно ставшей мировым бестселлером, уже невозможно представить себе ни историю афганской войны – войны ненужной и неправедной, ни историю последних лет советской власти, окончательно подорванной этой войной. Неизбывно горе матерей «цинковых мальчиков», понятно их желание знать правду о том, как и за что воевали и погибали в Афгане их сыновья. Но узнав эту правду, многие из них ужаснулись и отказались от нее. Книгу Светланы Алексиевич судили «за клевету» – самым настоящим судом, с прокурором, общественными обвинителями и «группами поддержки» во власти и в прессе. Материалы этого позорного процесса также включены в новую редакцию «Цинковых мальчиков».

Аннотация. Светлана Алексиевич — автор книг о трагических страницах нашей недавней истории. Человек на войне, война как средство реализации государственных интересов, война как разрушительное нравственное зло — вот темы, которые волнуют писателя. Со страстной беспощадностью повествует С. Алексиевич о мучительных и кровавых страницах истории последних десятилетий XX века. «Цинковые мальчики» — книга об афганской войне, правду о которой власти скрывали от своего народа в течение многих лет.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

– Будет. Пусть только Олечка подрастёт. Я родила бы ему и сына. – Людочка, не пугайся. Молоко пропадает… – Я малютку грудью кормила. – Посылают в Афганистан… – Почему ты? У тебя маленький ребёнок. – Не я, кому-то другому выпадет. Партия велела – комсомол ответил: есть. Он был преданный армии человек. «Приказы, – повторял, – не обсуждаются». У них в семье у матери очень сильный характер, и он привык слушаться, подчиняться. В армии ему было легко. Как провожали? Мужчины курили. Мать молчала. Я плакала: кому нужна эта война? Дочка спала в люльке. Встретила на улице дурочку, юродивую, она часто появлялась в нашем военном городке, на базаре или в магазине. Говорили люди, что молодой её изнасиловали, и с тех пор она даже мать не узнает. Остановилась возле меня. – Вот привезут тебе мужа в цинке, – засмеялась и убежала. Я не знала, что случится, но я знала – что-то случится. Ждала его, как у Симонова: жди меня, и я вернусь… В день могла написать по три, по четыре письма и отправить. Мне казалось, что тем, что я думаю о нем, тоскую о нем, я его берегу. А он писал, что здесь, на войне, каждый делает свою работу. Выполняет приказ. И кому какая судьба. Не волнуйся и жди. Когда я бывала у его родителей, об Афганистане никто не вспоминал. Ни слова. Ни мать, ни отец. Уговора такого не было, но все боялись этого слова. …Одела девочку, чтобы нести в детский сад. Поцеловала. Открываю дверь: стоят военные, и у одного в руках чемодан моего мужа, небольшой, коричневый, я его собирала. Со мной что-то произошло… Если я их впущу, они принесут в дом страшное… Не впущу, все останется на своих местах… Они дверь к себе – хотят войти, а я к себе – не впускаю… – Раненый? – у меня ещё эта надежда была, что раненый. Военком вошёл первым: – Людмила Иосифовна, с глубокой скорбью должны сообщить, что ваш муж… Слез не было. Я кричала. Увидела его друга, бросилась к нему: – Толик, если ты скажешь, я поверю. Что ты молчишь? Он подводит ко мне прапорщика, сопровождавшего гроб: – Скажи ей… А того трясёт, он тоже молчит. Подходят ко мне какие-то женщины, целуют. – Успокойся. Давай телефоны родных. Я села и тут же выпалила все адреса и телефоны, десятки адресов и телефонов, которые я не помнила. Проверили потом по записной книжке – все точно. Квартира у нас маленькая, однокомнатная. Гроб поставили в клубе части. Я обнимала гроб и кричала: – За что? Что ты кому плохого сделал? Когда ко мне возвращалось сознание, я смотрела на этот ящик: «Привезут тебе мужа в цинке…» И опять кричала: – Я не верю, что здесь мой муж. Докажите мне, что здесь он. Тут даже окошечка нет. Что вы привезли? Кого вы мне привезли? Позвали друга. – Толик, – говорю, – поклянись, что здесь мой муж. – Я своей дочкой клянусь, что там твой муж… Он умер сразу, не мучился… Больше ничего тебе не скажу. Сбылось его: «Если придётся умереть, то так, чтобы не мучиться». А мы остались мучиться… Висит на стене его большой портрет. – Сними мне папу, – просит дочка. – Я буду с папой играть… Окружит портрет игрушками, разговаривает с ним. Ночью укладываю её спать. – А куда стреляли в папу? Почему они выбрали именно папу? Приведу её в садик. Вечером надо забирать домой – рёв: – Не уйду из садика, пока за мной не придёт папа. Где мой папа? Я не знаю, что ей отвечать. Как объяснить? Мне самой только двадцать один год… Этим летом отвезла её к маме в деревню. Может, там его забудет… У меня нет сил плакать каждый день… Увижу, как идут вместе муж, жена и ребёнок с ними, – душа кричит… Встал бы ты хоть на одну минуту… Посмотрел, какая у тебя дочка!.. Для тебя эта непонятная война кончилась… Для меня – нет… А для нашей дочери она будет самая длинная… Ей жить после нас… Наши дети самые несчастные, они будут отвечать за все… Ты меня слышишь?.. Кому это я кричу?..» Жена «Когда-то я думала: рожу сына… Сама себе рожу мужчину, которого буду любить и который меня будет любить. С мужем мы разошлись… Он ушёл от меня, ушёл к молодой… Я его любила, наверное, поэтому другого не было… Сына растили с мамой, две женщины, а он – мальчишка. Стану тихонько и слежу из подъезда: с кем он, что у него за компания? – Мама, – вернётся домой, – я уже взрослый, а ты меня пасёшь. Маленький был как девочка. Беленький, хрупкий, он у меня восьмимесячным родился, искусственник. Наше поколение не могло дать здоровых детей, росли мы в войну – бомбёжки, стрельба, голод… Играл он все время с девочками, девочки его принимали, он не дрался… Любил кошек, завязывал им банты. – Купи, мамочка, хомячка, у него шкурка тёпленькая, как мокренькая. Покупался хомячок. И аквариум. И рыбки. Пойдём на базар: «Купи мне живую курочку… Рябушку…» И вот я думаю: неужели он там стрелял? Мой домашний мальчик… Не для войны он был… Мы его очень любили, лелеяли… Приехала к нему в Ашхабад в учебную роту: – Андрюша, я хочу пойти поговорить с начальником. Ты у меня один… Здесь граница близко… – Не смей, мама. Надо мной будут смеяться, что я маменькин сынок. И так говорят: «Тонкий, звонкий и прозрачный». – Как тебе тут? – Лейтенант у нас хороший, он с нами как с равными. А капитан и по лицу может ударить. – Как!!! Мы тебя с бабушкой никогда не били, даже маленького. – Здесь мужская жизнь, мама. Лучше вам с бабушкой ничего не рассказывать… Только маленький он был мой. Отмоешь его в ванной, из луж как чертёнок вылазил, завернёшь в простынку, обнимешь. Казалось, никто никогда его у меня не заберёт. Никому не отдам. Потом его от меня отлучили… Я сама после восьми классов уговорила его пойти в строительное училище. Думала, что с этой специальностью ему будет легче в армии. А отслужит – поступит в институт. Он хотел стать лесником. В лесу всегда радовался. Птиц узнавал по голосам, показывал, где какие цветы. Этим напоминал своего отца. Тот – сибиряк, любил природу так, что во дворе не давал косить траву. Пусть растёт все! Нравилась Андрюше форма лесника, фуражка: «Мама, она на военную похожа…» И вот я думаю: неужели он там стрелял? Из Ашхабада часто писал нам с бабушкой. Одно письмо наизусть выучила, держала его в руках тысячу раз: «Здравствуйте, мои родные мама и бабушка. Вот уже больше трех месяцев служу в армии. Служба моя идёт хорошо. Со всеми порученными мне заданиями я пока справляюсь и замечаний со стороны командования не имею. Недавно наша рота ездила в учебно-полевой центр, это восемьдесят километров от Ашхабада, он расположен в горах. Там они занимались две недели горной подготовкой, тактикой и стрельбой из стрелкового оружия. Я и ещё три человека в лагерь не ездили, остались в расположении части. Нас оставили, потому что вот уже три недели мы работаем на мебельной фабрике, строим цех. А за это нашей роте фабрика сделает столы. Мы выполняем там кирпичную кладку, штукатурные работы, мне известные. Мама, ты спрашиваешь о своём письме, я его получил. Получил также посылку и десять рублей, которые вы вложили. За эти деньги мы несколько раз ели в буфете и покупали конфеты…» Я себя утешала надеждой: раз он занимается штукатурными работами и кирпичной кладкой, значит, нужен как строитель. Ну и пусть строит им собственные дачи, личные гаражи, только бы не послали никуда дальше. Был восемьдесят первый год… Ходили отголоски… Но что в Афганистане мясорубка?.. Бойня?!. Знало очень мало людей. По телевизору мы видели братание советских и афганских солдат, цветы на наших бронетранспортёрах, крестьян, целующих дарованную землю… Одно меня заставило испугаться… Когда ездила к нему в Ашхабад, встретила женщину… Сначала в гостинице заявили: – Мест нет. – Буду ночевать на полу. Я приехала издалека, к сыну-солдату… И никуда отсюда не уеду. – Ну ладно, пустим вас в четырехместный номер. Там уже живёт одна мать, тоже сына навещает. От этой женщины я впервые услыхала, что готовится новый набор в Афганистан, и она привезла большие деньги, чтобы спасти сына. Уезжала она довольная, а со мной на прощание поделилась: «Не будь наивной идиоткой…» Когда я рассказала об этом моей маме, она заплакала: – Почему ты не упала им в ноги?! Не просила? Сняла бы и отдала свои серёжки… Это была самая дорогая вещь в нашем доме, мои копеечные серёжки. Они же не с бриллиантами! Маме, которая всю жизнь жила более чем скромно, они казались богатством. Господи! Что с нами творят? Не он, так кто-то другой был бы. У него тоже мать… То, что он попал в десантно-штурмовой батальон и летит в Афганистан, для него самого было неожиданностью. Его распирала мальчишеская гордость. Он не скрывал. Я – женщина, сугубо штатский человек. Может быть, чего-то не понимаю. Но пусть мне объяснят: почему мой сын занимался штукатурными работами и кирпичной кладкой в то время, когда ему надо было готовиться к боям? Они же знали, куда их посылают. В газетах печатались снимки моджахедов… Мужчины по тридцать, сорок лет… На своей земле… Рядом семьи, дети… И как, скажите, за неделю до вылета из общевойсковой части он оказался в десантно-штурмовом батальоне? Даже я знаю, что такое десантные войска, какие там сильные парни нужны. Их специально надо готовить. Потом мне командир учебной школы ответил, что, мол, ваш сын был отличник боевой и политической подготовки. Когда он им стал? Где? На мебельной фабрике? Кому я отдала своего сына? Кому доверила? Они даже из него солдата не сделали… Из Афганистана было только одно письмо: «Не волнуйся, тут красиво и спокойно. Много цветов, цветут деревья, поют птицы. Много рыбы». Райские кущи, а не война. Успокаивал нас, а то, не дай Бог, начнём хлопотать, чтобы его оттуда вырвать. Необстрелянные мальчики. Почти дети. Их бросали в огонь, а они это принимали за честь. Мы так их воспитали. Он погиб в первый же месяц… Мой мальчик… Мой худышечка… Какой он там лежал? Никогда не узнаю. Его привезли через десять дней. Все эти десять дней во сне я что-то теряла и не могла найти. Все эти дни завывал на кухне чайник. Поставишь кипятить чай, он поёт на разные голоса. Я люблю комнатные цветы, у меня их много на подоконниках, на шкафу, на книжных полках. Каждое утро, когда я их поливала, роняла горшки. Они выскальзывали из моих рук и разбивались. В доме стоял запах сырой земли… …Остановились возле дома машины: два военных газика и «скорая помощь». Мгновенно догадалась – это к нам, в мой дом. Ещё сама дошла до двери, открыла: – Не говорите! Не говорите мне ничего! Ненавижу вас! Отдайте мне только моего сына… Я буду его хоронить по-своему… Одна… Не надо никаких военных почестей…» Мать «Правду всю расскажет вам только отчаянный. Абсолютно отчаянный расскажет вам все. Кроме нас, многого никто не знает. Правда слишком страшная, правды не будет. Никто не захочет быть первым, никто не рискнёт. Кто расскажет, как перевозили наркотики в гробах? Шубы?.. Вместо убитых… Кто вам покажет ниточку засушенных человеческих ушей? Боевые трофеи… Хранили в спичечных коробочках… Они скручивались в маленькие листочки… Не может быть? Неловко слушать о славных советских парнях? Выходит, может. Выходит, было. И это тоже правда, от которой никуда не деться, не замазать дешёвой серебряной краской. А вы думали: поставим памятники, и все. Я не ехал убивать, я был нормальный человек. Нам внушили, что воюют бандиты, а мы будем герои, нам всем скажут спасибо. Хорошо запомнил плакаты: «Воины, будем укреплять южные рубежи нашей Родины», «Не опозорим чести соединения», «Цвети, родина Ленина», «Слава КПСС». А вернулся оттуда… Там же все время было маленькое зеркало… А тут большое… Глянул и не узнал себя… Нет, кто-то другой смотрел на меня… С новыми глазами, с новым лицом… Не могу определить, что поменялось, но даже внешне это другой человек. Служил я в Чехословакии. Слух: ты едешь в Афганистан. – Почему я? – Ты – холостяк. Собирался как в командировку. С чем ехать? Никто не знал. «Афганцев» у нас ещё не было. Кто-то посоветовал взять резиновые сапоги, за два года они ни разу мне не пригодились, в Кабуле оставил. Из Ташкента летели на ящиках с патронами. Приземлились в Шинданде. Царандой, их милиция, с автоматами нашими времён Великой Отечественной войны, наши и их солдаты, грязные, линялые, как из окопов вылезли. Резкий контраст тому, к чему привык в Чехословакии. Грузят раненых, у одного в животе осколок. «Этот не жилец, по дороге умрёт», – услышал от вертолётчиков, которые привезли их с застав. Ошеломило спокойствие, с каким говорили о смерти. Это, может быть, самое непостижимое там – отношение к смерти. Вот опять, если всю правду… Это невозможно… То, что здесь немыслимо, там буднично. Убивать страшно и неприятно. Но очень скоро начинаешь думать, что в упор убивать страшно и неприятно, а вместе, в массе – азартно, иногда, я видел, даже весело. В мирное время оружие стоит в пирамиде, каждая пирамида – на отдельном замке, оружейная комната на звуковой сигнализации. А тут оружие постоянно при себе, к нему привыкаешь. Вечером с кровати стреляли из пистолета в лампочку: лень встать, выключить свет. Одуревши в жару, разряжали автомат в воздух, хоть куда-нибудь… Окружаем караван, караван сопротивляется, сечёт из пулемётов… Приказ: караван уничтожить… Переходим на уничтожение… Над землёй стоит дикий рёв верблюдов… За это, что ли, нам вручали ордена от благодарного афганского народа?! Война – это война, надо убивать. Нам что – боевое оружие вручили в «Зарницу» играть с братьями по классу? Трактора, сеялки там, что ли, ремонтировать? Нас убивали, и мы убивали. Убивали где могли. Убивали где хотели. Но это не та война, которую мы знали по книгам, фильмам: линия фронта, нейтральная полоса, передовая… Киризная война… Киризы – подземные ходы, проделанные когда-то для орошения… Люди возникают из них днём и ночью как призраки… С китайским автоматом, с ножом, которым дома разделывал барана, а то и просто с камнем в руках. Не исключено, что недавно с этим призраком торговался в дукане, а тут он уже за гранью твоего сочувствия. Только что он убил твоего друга, вместо друга лежит кусок мяса. Последние его слова: «Не пишите моей матери, заклинаю вас, чтобы она ничего не узнала…» А ты, шурави, ты, советский, за гранью его духа, сочувствия. Твоя артиллерия разметала его кишлак, и он почти ничего не нашёл ни от матери, ни от жены, ни от детей. Современное оружие увеличивает наши преступления. Ножом я мог бы убить одного человека, двух… Бомбой – десятки… Но я – военный человек, моя профессия – убивать… Как там в сказке? Я – раб волшебной лампы Аладдина… Так я – раб Министерства обороны… Куда прикажут, туда я и буду стрелять… Мне скажут: стреляй! Я не буду думать… Я буду стрелять… Моя профессия – стрелять… Но я не ехал туда убивать… Не хотел… Как это получилось? Почему афганский народ принял нас не за тех, кто мы были на самом деле? Бочата стоят в резиновых калошах на босу ногу на морозе, и наши ребята отдают им свои сухпаи. Я это видел своими глазами. Подбегает к машине оборванный мальчишка, он ничего не просит, как остальные, он только смотрит. У меня было в кармане двадцать афгани, я их ему отдал. Он как стал на колени в песок, так и не встал, пока мы не сели в бэтээр, не отъехали. А рядом другое… У мальчишек-водоносов наши патрули отбирали деньги… Что там за деньги? Копейки. Нет, я туда даже туристом не хочу. Никогда не поеду. Я же вам сказал: правда слишком страшная, правды не будет. Она никому не нужна. Ни вам, кто здесь был. Ни нам, кто там был. Вас было больше, вы молчали. А мы там были такими, какими вы нас здесь сделали. Дети наши вырастут и будут скрывать, что мы там были. Встречал самозванцев: я, мол, из Афгана, да мы там, я там… – Где служил? – В Кабуле… – Какая часть? – Да я – спецназ… На Колыме, в бараках, где держали сумасшедших, кричали: «Я – Сталин». А теперь нормальный парень заявляет: «Я – из Афгана». И не один. В сумасшедший дом забирал бы их… Я вспоминаю один. Выпью. Посижу… Люблю песни афганские послушать. Но один. Это было… Эти странички… Хотя они и замаранные… Никуда от них не уйти… Собираются вместе молодые… Они обозлённые, потому что никому здесь не нужны. Им трудно себя найти, обрести наново какие-то моральные ценности. Один мне признался: «Если бы я знал, что мне ничего не будет, мог бы человека убить. Просто так. Ни за что. Мне не жалко». Был Афганистан, теперь его нет. Не будешь всю жизнь молиться и каяться… Я жениться хочу… Сына хочу… Чем быстрее мы замолчим, тем лучше для всех. Кому эта правда нужна? Обывателю! Чтобы он плюнул нам в душу: «Ах, сволочи, там убивали, грабили, и здесь им льготы?» И мы одни останемся виноватые. Все, что пережили, будет зря. Зачем-то же все-таки это было? Зачем? В Москве на вокзале пошёл в туалет. Смотрю: туалет кооперативный. Сидит парень, рассчитывает. Над головой у него вывеска: «Для детей до семи лет, инвалидов и участников Великой Отечественной войны, воинов-интернационалистов – вход бесплатный». Я опешил: – Это ты сам сообразил? Он с гордостью: – Да, сам. Предъяви документ и проходи. – У меня отец всю войну прошёл, и я два года чужой песок глотал, чтобы у тебя помочиться бесплатно? Такой ненависти, как к этому парню, у меня в Афгане ни к кому не было… Решил нам заплатить…» Старший лейтенант, начальник расчёта «Прилетела в Союз в отпуск. Пошла в баню. Люди стонут на полках от удовольствия, мне показались стоны раненых. Дома скучала по друзьям в Афганистане. А в Кабуле уже через несколько дней мечтала о доме. Родом я из Симферополя. Окончила музыкальное училище. Счастливые сюда не едут. Здесь все женщины одинокие, ущемлённые. Попробуйте прожить на сто двадцать рублей в месяц – моя зарплата, когда и одеться хочется, и отдохнуть интересно во время отпуска. Говорят, за женихами, мол, приехали? Ну а если и за женихами? Зачем скрывать? Мне тридцать два года, я одна. Тут узнала, что самая жуткая мина – «итальянка». Человека после неё в ведро собирают. Пришёл ко мне парень и рассказывает, рассказывает. Я думала, он никогда не остановится. Я испугалась. Он тогда: «Вы извините, я пошёл…» Незнакомый парень… Увидел женщину, хотел рассказать… У него на глазах друг в ничто, в пепел превратился… Я думала, что он не остановится. К кому он пошёл?.. У нас тут два женских общежития: одно прозвали «Кошкин дом» – там живут те, кто два – три года в Афганистане, другое – «Ромашка», там новенькие, ещё как бы чистенькие: любит – не любит, к сердцу прижмёт, к черту пошлёт. В субботу – солдатская баня, в воскресенье – женская. В офицерскую баню женщин не пускают… Женщины грязные… И эти же офицеры обращаются к нам за одним… На стенках фотографии детей, жён… Они нам их показывают… Начинается обстрел… Эрэс летит, этот свист… Внутри что-то обрывается… Болит… Ушли на задание два солдата и собака. Собака вернулась, а их нет… Тут все воюют. Кто ранен, кто болен. Кто в душу ранен. Целых нет. Начинается обстрел… Мы бежим в щели прятаться… А афганские дети пляшут на крышах от радости… Тут нельзя целым остаться… Везут нашего убитого… Они танцуют и поют… Дети… Мы им подарки в кишлаки привозим… Муку, матрацы, плюшевые игрушки… Мишки, зайчики… А они танцуют… Смеются… Тут нельзя целым остаться… Первый вопрос в Союзе: замуж вышла? Какие льготы вам дадут? Единственная наша льгота (для служащих): если убьют – тысяча рублей семье. Привезут в военторг товары: мужчины впереди: «Вы – кто?.. А нам жёнам надо подарки купить». Ночью просятся к нам… Тут выполняют «интернациональный долг» и делают деньги. Это нормально. Покупают в военторге конфеты, печенье, консервы и сдают в дукан. Существует ценник: банка сухого молока – пятьдесят афошек, военная шапка-фуражка – четыреста афошек… Зеркало с машины – тысяча, колесо с КамАЗа – восемнадцать – двадцать тысяч, пистолет Макарова – тридцать тысяч, автомат Калашникова – сто тысяч, машина мусора из военного городка (в зависимости от того, какой мусор, есть ли там железные банки, сколько их) – от семисот до двух тысяч афошек… Из женщин лучше всех живут те, кто спит с прапорщиками. А на заставах ребята цингой болеют… Капусту гнилую едят. Девчонки рассказывают, что в палате безногих говорят обо всем, только не о будущем. Здесь не любят говорить о будущем. Счастливым умирать, наверное, страшно… А мне маму жалко… Кошка между убитыми крадётся… Ищет поесть… Боится… Как будто ребята лежат живые… Остановите меня сами. Я буду рассказывать и рассказывать. А я никого не убила…» Служащая «Иногда задумаюсь, что было бы, если бы не попал на эту войну? Я был бы счастливый. Я никогда бы не разочаровался в себе и ничего бы о себе не узнал из того, что лучше о себе не знать. Как сказал Заратустра: не только ты заглядываешь в пропасть, но и она смотрит тебе в душу… Учился на втором курсе радиотехнического института, но тянуло к музыке, к книгам об искусстве. Это был более близкий мне мир. Начал метаться, и вот в эту паузу – повестка в военкомат. А я человек безвольный, пытаюсь не вмешиваться в свою судьбу. Если вмешиваться, то все равно проиграешь, а так – что бы ни получилось, ты не виноват… Конечно, к армии готов не был. Первое, что там понял: ты – раб, но не один. А до того времени был, как мне казалось, личностью. В упор не говорили, но было ясно: идём в Афганистан. Я в свою судьбу не вмешивался… Выстроили на плацу, зачитали приказ, что мы воины-интернационалисты… Все воспринималось очень спокойно, не скажешь: «Я боюсь! Я не хочу!» Едем выполнять интернациональный долг, все разложено по полочкам. А на пересылке в Гардезе началось… Старослужащие отбирали все ценное: сапоги, тельняшки, береты. Все стоило денег: берет – десять чеков, набор значков – их у десантника должно быть пять: гвардейский, отличника Военно-воздушных Сил, значок парашютиста, значок за классность и, как мы его звали, «бегунок», значок воина-спортсмена – этот набор оценивался в двадцать пять чеков. Отнимали рубашки парадные, их меняли у афганцев на наркотики. Подойдёт несколько «дедов»: «Где твой вещмешок»? Пороются, что понравится – заберут, и все. В роте сняли со всех обмундирование, в обмен дали старое. Зовут в каптёрку: «Тебе зачем здесь новое? А ребята в Союз возвращаются». Домой писал: какое хорошее небо в Монголии – кормят хорошо, солнце светит. А это уже была война… Выехали в первый раз в кишлак… Командир батальона учил, как вести себя с местным населением: – Все афганцы, независимо от возраста, бача. Поняли? Остальное покажу. Встретили на дороге старика. Команда: – Остановить машину. Всем смотреть! Комбат подошёл к старику, сбросил чалму, порылся в бороде: – Ну, иди-иди, бача. Это было неожиданно. В кишлаке бросали детям перловую кашу в брикетах. Они убегали, думали, что кидаем гранаты. Первый боевой выезд – сопровождение колонны. Внутри возбуждение, интерес: война рядом! В руках, на поясе – оружие, гранаты, которые раньше только на плакатах видел. На подходе к зеленой зоне… Я, как оператор-наводчик, очень внимательно смотрел в прицел… Появляется какая-то чалма… – Серёга, – кричу тому, кто сидит у пушки, – вижу чалму! Что делать? – Стрелять. – Так просто стрелять? – А ты думал. – Даёт выстрел. – Ещё вижу чалму… Белая чалма… Что делать? – Стрелять!!! Выпустили половину боекомплекта машины. Стреляли из пушки, из пулемёта. – Где ты видел белую чалму? Это сугроб. – Серёга, а твой «сугроб» бегает… Твой снеговик с автоматом… Соскочили с машины, палили из автоматов. Убить человека или не убить – так вопрос не стоял. Все время хотелось есть и спать, все время одно желание – скорее бы это кончилось. Кончить стрелять, идти… А ехать на раскалённой броне… Дышать едким поджаренным песком… Пули свистят над головой, а мы спим… Убить или не убить – это послевоенные вопросы. Психология самой войны проще. Афганцы для нас не были людьми, и мы для них тоже. Видеть друг в друге людей нам было нельзя. Не смогли бы убивать. Блокируем душманский кишлак… Стоим сутки, двое… Звереешь от жары, от усталости… И мы становились более жестокими, чем «зеленые»… Те все-таки свои, они в этих кишлаках росли… А мы – не задумываясь… Чужая жизнь, на нашу непохожая, непонятная… Нам проще было выстрелить, бросить гранату… Один раз возвращаемся, семь ребят ранены, двое контужены. Кишлаки вдоль дороги вымерли, кто в горы ушёл, кто в своём дувале сидит. Вдруг выскакивает старая афганка, плачет, кричит, с кулаками бросается на броню… У неё убили сына… Она нас проклинает… У всех она вызвала одно чувство: чего это она кричит, кулаками машет, грозится – надо её убить. Мы её не убили, а могли убить. Столкнули с дороги и поехали дальше. Везём семь мёртвых… Чего она кричит? Чего хочет? Мы ничего не знали, мы были солдатами, которые воевали. Наша солдатская жизнь от афганцев отделена, им запрещалось появляться на территории части. Нам было известно, что они нас убивают. А все очень хотели жить. Я допускал, что меня могут ранить, даже желал быть легко раненным, чтобы полежать, отоспаться. Но умирать никто не хотел. Когда двое наших солдат зашли в дукан, перестреляли семью дуканщика, забрали все, начался разбор. Сначала отказывались: это, мол, не мы. Нам притащили наши пули, которые извлекли из убитых. Стали искать: кто? Нашли троих – офицера, прапорщика и солдата. Но помню, когда в роте шёл обыск, похищенные деньги искали, было чувство унижения: как это из-за них, из-за каких-то убитых афганцев, обыскивают? Кто они такие? Состоялся трибунал. Двоих приговорили к расстрелу – прапорщика и солдата. Все их жалели. Из-за глупости погибли. Называли это глупостью, а не преступлением. Убитой семьи дуканщика как бы не существовало… Мы исполняли интернациональный долг, все разложено по полочкам… Только сейчас задумался, когда рассыпался стереотип… А ведь я никогда не мог без слез читать «Муму» Тургенева! На войне с человеком что-то происходит, там человек тот и уже не тот. Разве нас учили: «Не убий!» В школу, в институт приходили участники войны и рассказывали, как они убивали. У всех были приколоты к торжественным костюмам орденские планки. Я ни разу не слышал, что на войне убивать нельзя. Я знал, что судят только тех, кто убивает в мирное время. Они – убийцы, а в войну это именуется по-другому: «сыновний долг перед Родиной», «святое мужское дело», «защита Отечества». Нам объяснили, что мы повторяем подвиг солдат Великой Отечественной. Как я мог усомниться? Нам всегда повторяли, что мы самые лучшие; если мы самые лучшие, то зачем мне самому думать – все у нас правильно. Потом я много размышлял. Друзья говорили: «Ты или сошёл с ума, или хочешь сойти с ума». А я (меня воспитывала мама, человек сильный, властный) никогда не хотел вмешиваться в свою судьбу… В «учебке» разведчики из спецназа рассказывали, как ворвались в кишлак, перерезали всех. Какие-то романтические истории. Тоже хотелось быть сильным, как они. Ничего не бояться. Наверное, я живу с комплексом неполноценности: люблю музыку, книги, а тоже хотел бы ворваться в кишлак, перерезать всем горло и легко, с бравадой хвастаться после. Но я помню другое… Как испытал панический страх… Ехали… Начался обстрел… Машины остановились… Команда: «Занять оборону!» Стали спрыгивать… Я встал… А на моё место подвинулся другой… Граната прямо в него… Чувствую, что лечу с машины плашмя… Медленно опускаюсь, как в мультике… А куски чужого тела быстрее меня падают… Я лечу почему-то медленнее… Сознание все это фиксирует, вот что страшно… Так, наверное, можно и свою смерть запомнить, проследить… Забавно… Упал… Как каракатица сползаю в арык… Лёг и поднял вверх раненую руку… Потом выяснилось, что был ранен легко… Но я держал руку и не двигался… Нет, сильного человека из меня не получилось… Такого, чтобы ворваться в кишлак, перерезать всем горло… Через год я попал в госпиталь… Из-за дистрофии… Во взводе я оказался один «молодой», десять «дедов» и я один «молодой»… Спал три часа в сутки… За всех мыл посуду, заготавливал дрова, убирал территорию… Носил воду… Метров двадцать до речки… Иду утром, чувствую: не надо идти, там мины… Но так боялся, что меня снова изобьют… Проснутся: воды нет, умыться нечем… И я пошёл и подорвался… Но подорвался, слава Богу, на сигнальной мине… Ракета поднялась, осветила… Упал, посидел… Пополз дальше… Хотя бы ведро воды. Даже зубы почистить нечем… Разбираться не станут, будут бить… Типичные лагерные дела. За год из нормального парня я превратился в дистрофика, не мог без медсёстры пройти через палату, обливался потом. Вернулся в часть, снова начали бить. Так били, что повредили ногу, пришлось делать операцию. В госпитале наведался ко мне комбат, выпытывал: – Кто бил? Били ночью, но я все равно знал, кто бил. А признаться нельзя, стану стукачом. Это был лагерный закон, который нельзя нарушить. – Чего молчишь? Скажи кто, под трибунал эту сволочь отправлю… Я молчал. Власть извне была бессильна перед властью внутри солдатской жизни, именно эти внутренние законы решали мою судьбу. Те, кто пытался им противостоять, всегда терпели поражение. Я это видел… Я в свою судьбу не вмешивался… В конце службы сам пытался кого-то бить… У меня не получалось…»Дедовщина» не зависит от человека, её диктует чувство стада. Сначала тебя бьют, потом ты должен бить. От «дембелей» я скрывал, что не могу бить. Меня бы презирали – и те, кого бьют, и те, кто бьёт. Приехал домой, пришёл в военкомат, а к ним цинковый гроб привезли… Это был наш старший лейтенант… В похоронке написано: «Погиб при исполнении интернационального долга». А я в ту минуту вспомнил, как он напьётся, идёт по коридору и разбивает дневальным челюсти… Раз в неделю так развлекался… Не спрячешься – зубами плевать будешь… Человека в человеке немного – вот что я понял на войне. Нечего есть – он жестокий. Ему самому плохо – он жестокий. Так сколько же в нем человека? Один только раз сходил на кладбище… На плитах: «Геройски погиб», «Проявил мужество и отвагу», «Исполнил воинский долг». Были, конечно, герои, если слово «герой» брать в узком смысле, например, в условиях боя: прикрыл собой друга, вынес раненого командира в безопасное место… Но я знаю, что один у нас наркотиками отравился, другого застрелил часовой, когда он лез в пищевой склад… Мы все лазили в склад… Мечта – сгущёнка с печеньем. Но вы же об этом не напишете, обязательно вычеркнете. Никто не скажет, что там, под землёй, лежит, какая правда. Живым – ордена; мёртвым – легенды, – всем хорошо. Война эта была как здешняя жизнь – совсем не такая, как в книжках читал. Слава Богу, у меня другой мир, он закрыл тот. Мир книг, музыки. Он меня спас. Не там, а здесь стал разбираться, где я был, что со мной было. Но думаю об этом один, не хожу в «афганские» клубы. Не представляю, чтобы я пошёл в школу и рассказывал о войне, о том, как из меня, ещё несформированного человека, лепили даже не убийцу, а что-то такое, что хотело только есть и спать. Я ненавижу «афганцев». Их клубы очень похожи на армию. Те же армейские штучки: нам металлисты не нравятся – пойдём, ребята, им морду набьём. Это тот кусок моей жизни, от которого хочу отделиться, а не слиться с ним. У нас жестокое общество, раньше я этого не замечал. Однажды в госпитале мы наворовали феназипама… Его применяют при лечении душевнобольных… По одной – две таблетки… Кто съел десять, кто – двадцать… В три часа ночи одни пошли на кухню посуду мыть… А она была чистая… Другие сидели и мрачно играли в карты… Третий нужду справлял на подушке… Полный абсурд… Медсестра в ужасе убежала… Вызвала караул… Так эта вся война осталась у меня в памяти… Полный абсурд…» Рядовой, наводчик-оператор «Родила двойню, два мальчика, и Коля один у меня от этой двойни остался. До восемнадцати лет, до совершеннолетия, пока не пришла повестка в армию, стоял на учёте в Институте охраны материнства. Разве таких солдат надо было в Афганистан посылать? Правильно меня соседка укоряла: „Не могла собрать пару тысяч и дать взятку?“ Кто-то дал и спас сына. А моего вместо него отправили. А я не понимала, что деньгами надо спасать сына, я его душой спасала. Приехала к нему на присягу. Вижу: не готов он для войны, растерян. Мы с ним всегда были откровенны: – Ты не готов, Коля. Буду просить за тебя. – Мама, не хлопочи и не унижайся. Ты думаешь, это кого-то тронет, что я не готов? Кто здесь на эти вещи обращает внимание? Все-таки добилась приёма у командира батальона. Стала просить: – Сын у меня единственный… Если что-то случится, я не смогу жить… А он не готов… Вижу – не готов… Он с участием отнёсся: – Обратитесь в свой военкомат. Если мне пришлют официальную бумагу, я его в Союзе распределю. Самолёт прилетел ночью, а в девять утра я уже прибежала в военкомат. Военкомом у нас товарищ Горячев. Он сидит разговаривает по телефону. Я стою… – Что у вас? Рассказываю. Тут звонок. Он берет трубку, а мне: – Никаких бумаг писать не буду. Умоляю, на колени становлюсь. Готова руки ему целовать: – Он же у меня единственный. Даже из-за стола не поднялся. Ухожу и все равно прошу: – Запишите мою фамилию. У меня все равно надежда: может, он подумает, может, он посмотрит дело сына, не каменный же. Прошло четыре месяца. У них там ускоренные трехмесячные курсы, а сын пишет уже из Афганистана. Каких-то четыре месяца… Всего одно лето… Утром иду на работу. Я спускаюсь по лестнице вниз, а они мне навстречу. Трое военных и женщина. Военные идут впереди, и фуражку каждый на левой руке несёт. Откуда-то я знала, что это траур, когда офицерские фуражки на руках лежат. Я тогда не вниз, а наверх побежала. И они, видимо, поняли, что это – мать. Они тоже наверх… А я тогда – в лифт и вниз… Мне надо выскочить на улицу, удрать… Спастись… Ничего не услышать… Пока я доехала до первого этажа – лифт останавливался, заходили люди, – они уже там стоят и меня ждут. Нажимаю кнопку и вверх… На свой этаж… Вбегаю в квартиру, но от ужаса забываю захлопнуть дверь… Слышу, как они входят… Прячусь в спальне… Они – за мной… Фуражки на руках лежат… И один из них – военком Горячев… Пока у меня были силы, я, как кошка, на него бросалась и кричала: – Вы весь в крови моего сына! Вы весь в крови моего сына!!! Он, правда, молчал. Я его даже ударить хотела. Он молчал. А потом уже ничего не помню… К людям меня потянуло через год. А до этого одна и одна, как прокажённая. Я была не права: люди не виноваты. Но мне тогда казалось, что все они виноваты в смерти моего сына. И знакомая продавщица в булочной, и незнакомый таксист, и военком Горячев – все виноваты. Тянуло меня не к этим людям, а к таким, как я. Мы на кладбище знакомились, возле могилок. К вечеру, после работы, одна мать с автобуса спешит, другая уже сидит возле своего камня, плачет, третья ограду красит. Разговоры у нас об одном… О детях… Только о них говорим, будто они живые. Я эти наши разговоры все наизусть помню: – Вышла на балкон: стоят два офицера и врач. Зашли в подъезд. Смотрю в глазок: куда двинутся? Остановились на нашей площадке. Поворачивают вправо… К соседям? У них тоже сын в армии… Звонок… Открываю дверь: «Что, сын погиб?» – «Мужайся, мать…» – А мне сразу: «Гроб, мать, у подъезда стоит. Где вам его поставить?» Мы на работу с мужем собирались… Яичница на плите жарилась… Чайник кипел… – Забрали, постригли… И через пять месяцев гроб привезли… – И моего через пять… – Моего через девять… – Спрашиваю у того, кто сопровождал гроб: «Есть там что-нибудь?„ – „Я видел, как его в гроб положили. Он там“. Смотрю на него, смотрю, он голову вниз опускает: «Что-то там есть…» – А запах был? У нас был… – И у нас был. Даже черви беленькие на пол падали… – А у меня никакого запаха. Только свежее дерево. Сырые доски… – Если вертолёт сгорел, то их по частям собирают. Руку найдут, ногу… По часам узнают… По носкам… – А у нас во дворе гроб час простоял. Сын два метра ростом, десантник. Привезли саркофаг – деревянный гроб и второй, цинковый… С ним в наших подъездах не развернёшься… Семь мужчин еле подняли… – Моего восемнадцать дней везли… Их насобирают целый самолёт…»Чёрный тюльпан»… Сначала на Урал доставляли… Потом в Ленинград… А после в Минск… – Ни единой вещички не вернули. Ну пусть бы какая-нибудь память… Он курил, хотя бы зажигалка осталась… – Хорошо, что не открывают гроб… Что мы не видим, что сделали с нашими сыновьями… Он у меня всегда живой перед глазами… Целенький… Сколько мы проживём? С такой болью в душе долго не живут. И с такими обидами. В райисполкоме пообещали: – Дадим вам новую квартиру. Выберите любой дом в нашем районе. Нашла: в центре города, кирпич, а не панели, планировка новая. Называю адрес. – Вы что, с ума сошли? То цековский дом. – Так кровь моего сына такая дешёвая? Секретарь парткома в нашем институте – хороший человек, честный. Не знаю, как он попал в ЦК, он пошёл за меня просить, мне он только сказал: – Ты бы слышала, что они мне говорили! Мол, она горем убита, а ты что? Чуть из партии не выгнали. Надо было самой пойти. Что бы они мне ответили? Буду сегодня на могилке… Там сынок… Там люди все свои…» Мать «Что-то с памятью… Даже думаю уйти со второго курса института… От меня куда-то убегают, исчезают человеческие лица, слова… Собственные ощущения… Остаются отрывки, осколки… Как будто со мной не было того, что было… Из военной присяги помню: «…Я всегда готов по приказу Советского правительства выступить на защиту моей Родины – Союза Советских Социалистических Республик, и, как воин Вооружённых Сил СССР, я клянусь защищать её мужественно и умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами…» Из первых дней в Афгане… Мне показался он раем. Увидел, как растут апельсины. Что мины подвешивают на деревья, как апельсины (зацепится антенна за ветку – взрыв), я узнал позже. Поднимается ветер-»афганец», на расстоянии вытянутой руки мгла, темнота, ты слепой. Принесут кашу, в котелке половина песка из-за этого «афганца». Через несколько часов – солнышко, горы. Никакой войны. Пулемётная очередь или выстрел из гранатомёта, щелчок снайпера. Двоих нет. Постояли, постреляли. Двинулись дальше. Солнышко, горы. Никакой войны. Двоих нет. И блеск исчезнувшей в песках змеи. Рыбий блеск… Даже если рядом свистят пули, что такое смерть – ты ещё не представляешь. Лежит в песке человек, а ты его зовёшь… Ты ещё не понял… Внутренний голос подсказывает: «Вот она, смерть… Вот она какая…» Меня ранили в ногу, не так сильно, тогда мне так казалось. Подумал: «Я, кажется, ранен». С удивлением подумал, спокойно. Нога болит, но ещё не верится, что это уже и со мной произошло. Ещё новенький, ещё хочется пострелять. Хотел героем вернуться. Взяли нож, разрезали голенище сапога – мне вену перебило. Наложили жгут. Больно, но показать, что больно, – я бы себя не уважал как мужчину, поэтому терпел. Когда бежишь от танка до танка – это открытая местность, метров сто. Там обстрел, там камни крошатся, но я не могу сказать, что я не побегу или не поползу. Я бы себя не уважал как мужчину. Перекрестился – и побежал… А тут в сапоге кровь, везде кровь. Бой ещё продолжался больше часа. Выехали мы в четыре утра, а бой кончился в четыре часа дня, и мы ничего за это время не ели. У меня руки были в собственной крови, меня это не смущало, ел белый хлеб этими руками. Потом мне передали, что друг мой скончался в госпитале, ему пуля попала в голову. Я был начитан, я представлял, что раз он погиб, то через несколько дней на вечерней поверке будет так – кто-то, может быть, за него ответит: «Дашко Игорь погиб при исполнении интернационального долга». Он тихий был, Героем Советского Союза не был. Но все равно его не должны были сразу забыть, вычеркнуть из списков… О ком я вам сейчас говорил? Об Игоре Дашко… Я смотрел на него, лежащего в гробу… Жалость уже ушла… Я долго смотрел, вглядывался, чтобы потом вспомнить… Из тех дней, когда домой вернулся… Приехали в Ташкент, пришли на вокзал – билетов нет. Вечером договорились с проводниками: дали им по пятьдесят рублей, сели в поезд и поехали. Нас было четыре человека в вагоне и два проводника, каждый получил по сто рублей. Бизнес ребята делают. А нам было наплевать. Мы смеялись беспричинно, а внутри: «Живые! Живые!» Дома открыл дверь, взял ведро и пошёл за водой через двор. Счастливый! Военную награду – медаль – вручили в институте. Потом статья в газете появилась: «Награда нашла героя». Мне смешно, будто меня искали красные следопыты, будто сорок лет после войны прошло. И не говорил я, что мы поехали туда во имя того, чтобы на афганской земле загорелась заря Апрельской революции. А написали. …До армии любил охоту. Была мечта: отслужу, уеду в Сибирь и буду там охотником. А теперь что-то во мне переменилось. Пошли с другом на охоту, он застрелил гуся, а потом мы увидели подранка. Я бежал за ним… Он стрелял… А я бежал, чтобы словить живого… Я не хотел убивать… Я уже не хочу убивать… Что-то с памятью… Остаются отрывки, осколки… Как будто со мной не было того, что было…» Рядовой, танкист «Выглядел я внешне так, что никому в голову не приходило, что у меня внутри. Только отец и мать не разрешали бесконечно думать о том, от чего не мог освободиться. …Уехал я в Афганистан со своей собакой Чарой. Крикнешь: «Умри!» – и она падает. «Закрой глаза», – и она лапами закрывает морду и глаза. Если мне не по себе, сильно расстроен, она садилась рядом и плакала… Первые дни я немел от восторга, что я там. С детства тяжело болел, в армию меня не брали. Но как это парень не служил в армии? Стыдно. Будут смеяться. Армия – школа жизни, она делает мужчин. Попал в армию. Начал писать рапорты, чтобы послали в Афганистан. – Ты там сдохнешь за два дня, – уговаривали меня. – Нет, я должен быть там, – я хотел доказать, что я такой же, как и все. От родителей скрыл, где служу. С двенадцати лет у меня рак лимфоузлов, они всю жизнь меня спасали. Сообщил им только номер полевой почты, мол, секретная часть, город назвать нельзя. Привёз с собой собаку и гитару. В особом отделе спросили: – Как ты сюда попал? – А вот так… – рассказываю, сколько рапортов подал. – Не может быть, чтобы сам. Ты что, сумасшедший? Никогда не курил. Захотелось закурить. Увидел первых убитых: ноги отрезаны по самый пах, дыра в голове. Отошёл и упал. Все во мне вопило: «Хочу быть живым». Ночью кто-то стащил автомат убитого. Нашли. Наш солдат. Продал в дукан за восемьдесят тысяч афгани. Покупки показал: два магнитофона, джинсовые тряпки. Мы сами его убили бы, растерзали, но он был под стражей. На суде сидел, молчал. Плакал. В газетах писали о «подвигах». Мы смеялись, возмущались, ходили с этими газетами в туалет. Но загадка: вернулся домой, прошло два года, я читаю газету, ищу о «подвигах» – и верю. Там казалось: вернусь домой – это будет радость. Все переделаю в своей жизни, переменю. Многие возвращаются, разводятся, наново женятся, уезжают куда-нибудь. Кто в Сибирь строить нефтепроводы, кто в Чернобыль, кто в пожарники. Туда, где риск. Уже нельзя удовлетвориться существованием вместо жизни. Я там видел обожжённых ребят… Сначала они жёлтые, одни глаза блестят, а кожа слезает – они розовые… А подъем в горы? Это так: автомат – само собой, удвоенный боекомплект – килограммов десять патронов, гранат столько-то килограммов, плюс ещё каждому человеку по мине – это ещё килограммов десять, бронежилет, сухпаек, – в общем, со всех сторон навешано на тебе килограммов сорок, если не больше. У меня на глазах человек становился мокрым от пота, будто его ливень исхлестал. Я видел оранжевую ледовую корку на застывшем лице убитого. Да, почему-то оранжевую. Видел дружбу, трусость… А то, что мы сделали, это было нужно. Вы, пожалуйста, никогда не трогайте этого. Много сейчас умников. Почему же никто не положил партбилет, никто пулю в лоб себе не пустил, когда мы были там? Нет, это не зря жертва. Приехал, мать, как маленького, раздела, всего ощупала: «Целенький, родненький». Сверху целенький, а внутри горит. Все мне плохо: яркое солнце – плохо, весёлая песня – плохо, чей-то смех – плохо. В моей комнате те же книги, фото, магнитофон, гитара. А я другой… Через парк пройти не могу – оглядываюсь. В кафе официант станет за спиной: «Заказывайте». А я готов вскочить и убежать, не могу, чтобы у меня кто-то за спиной стоял. Увидишь подонка, одна мысль: «Расстрелять его надо». На войне приходилось делать прямо противоположное тому, чему нас учили в мирной жизни. А в мирной жизни надо было забыть все навыки, приобретённые на войне. Я стреляю отлично, прицельно метаю гранаты. Кому это здесь надо? Там мне казалось, что есть что защищать. Мы защищали нашу Родину, нашу жизнь. А тут друг не может одолжить трояк – жена не разрешает. Разве это друг? Я понял, что мы не нужны. Не нужно то, что мы пережили. Это лишнее, неудобное. И мы лишние, неудобные. Работал я слесарем по ремонту автомобилей, инструктором в райкоме комсомола. Ушёл. Везде болото. Люди заняты заработками, дачами, машинами, копчёной колбасой. До нас никому нет дела. Если бы мы сами не защищали свои права, то это была бы неизвестная война. Если бы нас не было так много, сотни тысяч, нас замолчали бы, как замолчали в своё время Вьетнам, Египет… Там мы все вместе ненавидели «духов». Кого же мне сейчас ненавидеть, чтобы у меня были друзья? Ходил в военкомат, просился назад, в Афганистан. Не взяли, сказали: «Война скоро кончится». Вернутся такие же, как я. Нас будет ещё больше. Утром просыпаешься и рад, что не помнишь снов. Я никому свои сны не рассказываю. Но остаётся, существует даже то, что не смог рассказать, не захотел… Как будто я сплю и вижу большое море людей. Все возле нашего дома. Я оглядываюсь, мне тесно, но почему-то я не могу встать. Тут до меня доходит, что я лежу в гробу, гроб деревянный. Помню это хорошо. Но я живой, помню, что я живой, но я лежу в гробу. Открываются ворота, все выходят на дорогу и меня выносят на дорогу. Толпы народа, у всех на лицах горе и ещё какой-то восторг тайный, мне непонятный. Что случилось? Почему я в гробу? Вдруг процессия остановилась, я услышал, как кто-то сказал: «Дайте молоток». Тут меня пробила мысль – я вижу сон. Опять кто-то повторяет: «Дайте молоток». Оно как наяву и как во сне. И третий раз кто-то сказал: «Подайте молоток». Я услышал, как хлопнула крышка, застучал молоток, один гвоздь попал мне в палец. Я начал бить головой в крышку, ногами. Раз – и крышка сорвалась, упала. Люди смотрят – я поднимаюсь, поднялся до пояса. Мне хочется закричать: больно, зачем вы меня заколачиваете гвоздями, мне там нечем дышать. Они плачут, но мне ничего не говорят. Все как немые. И я не знаю, как мне заговорить с ними так, чтобы они услышали. Мне кажется, что я кричу, а губы мои сжаты, не могу их раскрыть. Тогда я лёг назад в гроб. Лежу и думаю: они хотят, чтобы я умер, может, я действительно умер и надо молчать. Кто-то опять говорит: «Дайте мне молоток»…» Рядовой, связист День третий «НЕ ОБРАЩАЙТЕСЬ К ВЫЗЫВАЮЩИМ МЁРТВЫХ. И К ВОЛШЕБНИКАМ НЕ ХОДИТЕ…» Автор. «Вначале сотворил Бог небо и землю… И назвал Бог свет днём, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один. И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды… И назвал Бог твердь небом. И был вечер, и было утро: день второй. И сказал Бог: да соберётся вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так… И произвела земля зелень: траву, сеющую семя по роду её, и дерево, приносящее плод, в котором семя его по роду его… И был вечер, и было утро: день третий». Что ищу в Священном писании? Вопросы или ответы? Какие вопросы и какие ответы? Сколько в человеке человека? Одни верят – много, другие утверждают – мало. Так сколько? Он мог бы мне помочь, мой главный герой. С утра прислушиваюсь к телефонной трубке, но она молчит. И только к вечеру… Главный герой. Все глупо было? Да? Так выходит? Понимаешь, что это для меня? Для нас? Я ехал туда нормальным советским парнем. Родина нас не предаст, Родина нас не обманет… Нельзя безумному запретить безумие его… Одни говорят – мы вышли из чистилища, другие – из помойной ямы… Чума на оба ваших дома! Я жить хочу! Я любить хочу! У меня скоро родится сын… Я назову его Алёшкой. Имя друга… До смерти не забуду, как я его нёс… Отдельно голова. Отдельно руки, ноги… Сдёрнутая кожа… Родится девочка, все равно будет Алёшка… Все глупо? Да? Но мы же не струсили. Не обманули вас? Больше не позвоню… Человек с глазами на затылке идти не может. Я все забыл… забыл… забыл… Нельзя безумному запретить безумие его… Нет, я не застрелюсь… У меня будет сын… Алёшка… Я жить хочу! Все! Прощай! Автор. Он положил трубку. Но я ещё долго с ним разговариваю. Слушаю… * * * «Многие говорят теперь, что все было зря. Хотят и нам внушить. Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря! Мы ещё там гибли, а нас уже здесь судили. Раненых привозили в Союз и разгружали на задворках аэропорта, чтобы народ не заметил. Скажете, что это было вчера? А это «вчера» было совсем недавно; в восемьдесят шестом я приехал в отпуск, и у меня спрашивали: вы там загораете, ловите рыбу, зарабатываете бешеные деньги? Откуда люди могли знать правду? Газеты молчали. …Там даже воздух другой, мне этот воздух снится… Мы – оккупанты, пишут нынче в газетах. Если мы были оккупантами, почему мы их кормили, раздавали лекарства? Входим в кишлак – они радуются… Уходим – они тоже радуются… Я так и не понял: почему они всегда радовались?.. Едет автобус… Останавливаем: проверка! Сухой пистолетный выстрел… Мой боец падает лицом в песок… Переворачиваем его на спину: пуля в сердце попала… Я готов был их всех гранатомётом сечь. Обыскали: пистолета не нашли и никакого другого оружия… Одни женщины в автобусе… А мой боец падает лицом в песок… Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря! Шли как обычно… За несколько минут я вдруг потерял дар речи… Хотел крикнуть: «Стой!» – а не мог. Я продолжал идти… Вспышка!.. На какое-то время произошла потеря сознания, а затем – вижу себя на дне воронки… Пополз… Боли не было… Не хватало только сил ползти, меня все обгоняли… Метров четыреста ползли, а потом кто-то первый сказал: «Сядем. Уже в безопасности». Я хотел сесть, как все, и… тут только увидел, что у меня нет ног… Рванул к себе автомат, застрелюсь! У меня выхватили автомат… Кто-то сказал: «Майор без ног… Мне жалко майора…» Как я услышал слово «жалко», у меня боль пошла по всему телу… Я услышал такую страшную боль, что стал выть… У меня до сих пор привычка ходить только по дороге, по асфальту. По тропинке в лесу не пойду. По траве все ещё боюсь ходить. Мягкая весенняя трава возле нашего дома, а мне все равно страшно. В госпитале те, у кого нет обеих ног, просились в одну палату… Нас собралось четыре человека… Возле каждой койки две деревянные ноги, всего восемь деревянных ног… На двадцать третье февраля, в День Советской Армии, учительница привела к нам девочек-школьниц с цветами… Поздравить… Они стоят и плачут… Два дня никто в палате не ел… Молчали… К одному родственничек было заявился, тортом нас угощал: – Все было зря, ребята! Зря! Но ничего: пенсию дадут, целыми днями телевизор будете смотреть. – Пошёл ты! – четыре костыля в него полетели. Одного потом в туалете с петли сняли… Обкрутил шею простыней, хотел на оконной ручке повеситься… Получил письмо от девочки: «Знаешь, „афганцы“ уже не в моде…» А у него двух ног нет… Над могилами повесьте таблички, выбейте на камнях, что все было зря!» Майор, командир горнострелковой роты «Возвращалась с чувством, что долго хочу сидеть у зеркала и расчёсывать волосы. Хочу ребёнка родить, пелёнки стирать, слышать детский плач. А врачи не разрешили: „Сердце ваше не выдержит этой нагрузки“. Девочку свою я рожала тяжело. Делали кесарево сечение, потому что начался сердечный приступ. „Но никто не поймёт, – пришло письмо от подруги, – что болезни наши мы получили в Афганистане. Скажут, это же не ранение…“ И никто, наверное, не поверит, что в восемьдесят втором году меня, студентку-заочницу университета (училась на третьем курсе филологического факультета), вызвали в военкомат: – Нужны медсёстры в Афганистане. Как вы к этому относитесь? Будете получать там полтора оклада. Плюс чеки. – Но я учусь. – После окончания медицинского училища я работала медсестрой, но мечтала о другом – стать учительницей. Одни сразу находят своё призвание, а я первый раз ошиблась. – Вы – комсомолка? – Да. – Подумайте. – Я хочу учиться. – Советуем подумать. А нет – позвоним в университет, скажем, какая вы комсомолка. Родина требует… …В самолёте Ташкент – Кабул моей соседкой оказалась девушка, возвращавшаяся из отпуска: – А утюг ты с собой взяла? Нет? А электрическую плитку? – Я на войну еду… – А, понятно, ещё одна романтическая дура. Книжек военных начиталась… – Не люблю я военные книжки… – Зачем тогда едешь? Это проклятое «зачем» будет меня там преследовать все два года. И правда – зачем? То, что называлось пересылкой, представляло собой длинный ряд палаток. В палатке «Столовая» кормили дефицитной в Союзе гречкой и витаминами «Ундевит». – Ты – красивая девочка. Зачем ты здесь? – спросил пожилой офицер. Я расплакалась. – Кто тебя обидел? – Вы обидели. – Я?! – Вы сегодня пятый, кто меня спрашивает: зачем я здесь? Из Кабула в Кундуз – самолётом, из Кундуза в Файзабад – вертолётом. С кем ни заговорю о Файзабаде: да ты что? Там стреляют, убивают, короче – прощай! Посмотрела на Афганистан с высоты, большая красивая страна – горы как у нас, горные реки как у нас (я была на Кавказе), просторы, как у нас. Полюбила! В Файзабаде я стала операционной сестрой. Все хозяйство – палатка «Операционная». Весь медсанбат располагался в палатках. Шутили: «Спустил с раскладушки ноги – и уже на работе». Первая операция – ранение подключичной артерии у старой афганки. Где сосудистые зажимы? Зажимов не хватает. Держали пальцами. Коснулась шовного материала: берёшь одну катушку с шёлком, ещё одну, и они тут же рассыпаются в пыль. Видно, лежали на складах ещё с той войны, с сорок пятого года. Но афганку мы спасли. Вечером заглянули с хирургом в стационар. Хотели узнать, как она себя чувствует. Она лежала с открытыми глазами, увидела нас… Зашевелила губами… Я думала: она хочет что-то сказать… А она хотела в нас плюнуть… Я тогда не могла понять, что они имеют право на ненависть. Стояла окаменевшая: мы её спасаем, а она… Раненых привозили на вертолёте. Как услышишь гул вертолёта, бежишь… Столбик термометра застывает на отметке сорок градусов. В операционной нечем дышать. Салфеткой на зажиме еле успеваю вытирать пот хирургам, они стоят над открытой раной. Через трубочку от капельницы, продетую под маску, кто-нибудь из «нестерильных» медиков даёт им попить. Не хватало кровезаменителей. Вызывают солдата. Он тут же ложится на стол и даёт кровь. Два хирурга… Два стола… И я одна операционная сестра… Ассистировали терапевты. Они понятия не имели о стерильности. Мотаюсь между двумя столами… Вдруг над одним столом тухнет лампочка… Кто-то берет и выкручивает её стерильными перчатками. – Вон отсюда! – Ты что? – Вон!!! На столе лежит человек… У него раскрыта грудная клетка. – Вон!!! Сутки за операционным столом стоим, бывало, а и то и двое. То с боевых раненых везут, то неожиданно начнутся самострелы – в колено себе выстрелит или пальцы на руке повредит. Море крови… Не хватало ваты… Тех, кто решался на самострел, презирали. Даже мы, медики, их ругали. Я ругала: – Ребята гибнут, а ты к маме захотел? Коленку он поранил… Пальчик зацепил… Надеялся, в Союз отправят? Почему в висок не стрелял? Я на твоём бы месте в висок стреляла… Клянусь, я так говорила! Мне они тогда все казались презренными трусами, только сейчас я понимаю, что это, может быть, и протест был, и нежелание убивать. Но это только сейчас я начинаю понимать… В восемьдесят четвёртом вернулась домой. Знакомый парень нерешительно спросил: – Как ты считаешь: должны мы там быть? Я вознегодовала: – Если бы не мы, там были бы американцы. Мы – интернационалисты… Как будто я могла это чем-то доказать. Удивительно мало мы там задумывались. Жили с закрытыми глазами. Видели наших ребят, покорёженных, обожжённых. Видели их и учились ненавидеть. Думать не учились. Поднимались на вертолёте, внизу расстилались горы, покрытые красными маками или какими-то неизвестными мне цветами, а я уже не могла любоваться этой красотой. Мне больше нравился май, обжигающий своей жарой, тогда я смотрела на пустую, сухую землю с чувством мстительного удовлетворения: так вам и надо. Из-за вас мы тут погибаем, страдаем. Ненавидела! Раны огнестрельные… Раны минно-взрывные… Вертолёты садятся и садятся… Несут на носилках… Они лежат, прикрытые простынями… – Раненый или убитый? – Нет, не раненый… – А что? – отворачиваю край простыни. А там лежит скелет, обтянутый кожей. Таких доставляли с далёких застав. – Что с ним случилось? – Чай с мухой подал. – Кому? – «Деду» нёс чай, а туда муха залетела. Били и две недели не подпускали к кухне… Боже мой! И это среди моря крови… Среди чужих песков… В Кундузе двое «дедов» заставили ночью «молодого» выкопать яму… Он выкопал…»Стань в яму»… Он стал в яму… Они засыпали его по горло землёй… Одна голова торчала… Всю ночь они на неё мочились… Утром, когда его откопали, он застрелил обоих… Об этом случае по всей армии читали приказ… Боже мой! И это среди моря крови… Среди чужих песков… Рассказываю вам, а сама думаю: все такое страшное. Почему я только страшное вспоминаю? Была же дружба, взаимовыручка. И геройство было. Может, мне мешает та старая афганка? Мы её спасли, а она хотела в нас плюнуть… Но я вам не до конца рассказываю… Её привезли из кишлака, через который прошли наши спецназовцы… Никого живого не осталось, только она одна… А если с самого начала, то из этого кишлака стреляли и сбили два наших вертолёта… Обгоревших вертолётчиков вилами докололи… А если до самого конца, до самого… То мы не задумывались: кто первый – кто последний. Мы лишь своих жалели… У нас послали на боевые врача. Он первый раз вернулся, плакал: – Меня всю жизнь учили лечить. А я сегодня убивал… За что я их убивал? Через месяц он спокойно анализировал свои чувства: – Стреляешь и входишь в азарт: на, получай! …Ночью на нас падали крысы… Обтягивали кровати марлевым пологом. Мухи были величиной с чайную ложку. Привыкли и к мухам. Нет животного неприхотливее человека. Нет! Девочки засушивали на память скорпионов. Толстые, большие, они «сидели» на булавках или висели на ниточках, как брошки. А я занималась «ткачеством». Я брала у лётчиков парашютные стропы и вытягивала из них нити, которые потом стерилизовала. Этими нитями мы зашивали, штопали раны. Из отпуска везла чемодан игл, зажимов, шовного материала. Сумасшедшая! Привезла утюг, чтобы не сушить на себе зимой мокрый халат. И электрическую плитку. По ночам крутили всей палатой ватные шарики, стирали и сушили марлевые салфетки. Жили одной семьёй. Мы уже предчувствовали, что, когда вернёмся, будем потерянным поколением, лишними людьми. Как, например, нам ответить на вопрос, зачем столько женщин посылали на эту войну? Когда стали прибывать уборщицы, библиотекари, заведующие гостиницами, мы сначала недоумевали: для чего уборщица на два-три модуля или библиотекарь для двух десятков потрёпанных книг. Для чего, как вы думаете?.. Мы сами сторонились этих женщин, хотя они ни в чем не были перед нами виноваты. А я там любила… У меня был любимый человек… Он и сейчас живёт… Но перед мужем я согрешила; обманула его: я сказала, что того, кого я любила, убили… – А встречалась ли ты с живым «духом»? – спросили у меня дома. – Он, конечно, с бандитской рожей и кинжалом в зубах? – Встречала. Красивый молодой человек. Окончил Московский политехнический институт. – А моему младшему брату представлялось что-то среднее между басмачами из гражданской войны и горцами из «Хаджи-Мурата» Льва Толстого. – А почему вы работали по двое – трое суток? Могли отработать восемь часов и идти отдыхать. – Вы что! Не понимаете?! Не понимают. А я знаю, нигде не буду так необходима, как там была. Не поверите, какую я там видела радугу после дождя: высокие цветные столбы на все небо. Никогда я больше такой радуги не видела и не увижу… На все небо…» Медсестра «Счастливая была – родила двоих сыновей, два дорогих мальчика. Росли: один большой, другой маленький. Старший, Саша, в армию идёт, а младший, Юра, в шестом классе. – Саша, куда тебя посылают? – Куда Родина прикажет, туда и поеду. Говорю младшему. – Смотри, Юра, какой у тебя брат! Пришло солдатское письмо. Юра бежит ко мне с ним: – А нашего Сашу на войну посылают? – На войне убивают, сынок. – Ты, мама, не понимаешь. Он вернётся с медалью «За отвагу». Вечером с друзьями во дворе играет – воюют с «духами»: – Та-та… Та-та… Та-та… Вернётся домой: – Как ты думаешь, мама, война окончится раньше, чем мне исполнится восемнадцать лет? – Я хочу, чтобы раньше. – Повезло нашему Саше – героем будет. Пусть бы ты меня раньше родила, а его потом. …Принесли Сашин чемоданчик, в нем синие плавки, зубная щётка, кусок смыленного мыла и мыльница. Справка об опознании. – Ваш сын умер в госпитале. У меня как пластинка в голове: «Куда Родина прикажет, туда и поеду… Куда Родина прикажет, туда и поеду…» Внесли и вынесли ящик, как будто в нем ничего не было. Маленькие они были, зову: «Саша!» – бегут оба, зову: «Юра!» – один и другой бегут. Зову: – Саша! – Ящик молчит. – Юрочка, а где ты был? – Мама, когда ты кричишь, мне хочется убежать на конец Земли. С кладбища убежал, еле нашли. Привезли Сашины награды: три ордена и медаль «За отвагу». – Юра, посмотри, какая медаль! – Я, мама, вижу, а наш Саша не видит… Три года, как сына нет, ни разу не приснился. Брючки его под подушку кладу, его маечку: – Приснись, сынок. Приди повидаться. Не идёт. В чем я перед ним провинилась? Из окна нашего дома видна школа и школьный двор. Юра там с друзьями играет – воюет с «духами». Только слышу: – Та-та… Та-та… Та-та…» Мать «Хватит, два года… По горло… Такое не повторится… Не повторится… Никогда… Не вспоминать… Забыть этот дурной сон! Я там не был… не был… Но все-таки я там был. Закончив военный институт и отгуляв положенный отпуск, летом восемьдесят шестого я приехал в Москву и, как было указано в предписании, явился в штаб одного важного заведения. Найти его было не так-то просто. Я зашёл в бюро пропусков, набрал трехзначный номер. – Слушаю. Полковник Сазонов, – ответили на том конце провода. – Здравия желаю, товарищ полковник! Прибыл в ваше распоряжение. Нахожусь в бюро пропусков. – А, знаю, знаю… Вам уже известно, куда вас направляют? – В ДРА. Город Кабул. – Неожиданно для вас? – Никак нет, товарищ полковник. Пять лет нам внушали: вы все там будете. Так что, нисколько не покривив душой, я мог бы честно ответить полковнику: «Я ждал этого дня целых пять лет». Если кто представляет отъезд офицера в Афганистан как быстрые сборы по первому звонку, по-мужски скупое на чувства прощание с женой и детьми, посадку в ревущий самолёт в предрассветной мгле, он ошибается. Путь на войну получил необходимое «бюрократическое оформление»: помимо приказа, автомата, сухпайка требуются справки, характеристики – «политику партии и правительства понимает правильно», служебные паспорта, визы, аттестаты и предписания, справки о прививках, таможенные декларации, посадочные талоны. И только после этого вы сядете в самолёт и, оторвавшись от земли, услышите выкрик пьяного капитана: «Вперёд! На мины!» Газеты сообщали: «Военно-политическая обстановка в ДРА продолжает оставаться сложной и противоречивой». Военные утверждали, что вывод первых шести полков надо расценивать только как пропагандистский шаг. О полном выводе советских войск не может быть и речи. «На наш срок – хватит», – в этом никто из летевших со мной не сомневался. «Вперёд! На мины! «– кричал уже сквозь сон пьяный капитан. Итак, я – десантник. Как меня тут же просветили, армия делится на две половины – десантников и соляру. Этимологию слова «соляра» установить так и не удалось. Многие солдаты, прапорщики и часть офицеров делают себе наколки на руках. Они не отличаются большим разнообразием, чаще, всего Ил-76 и под ним купол парашюта. Бывают и варианты. Например, я встречал такой лирический сюжет: облака, птички, парашютист под куполом и трогательная надпись: «Любите небо». Из негласного кодекса десантников: «Десантник становится на колени лишь в двух случаях: перед трупом друга и чтобы напиться воды из ручья». Моя война… – Равняйтесь! Смирно! Приказываю совершить марш по маршруту: пункт постоянной дислокации – уездный партийный комитет Баграми – кишлак Шевани. Скорость на маршруте – по головной машине. Дистанция в зависимости от скорости. Позывные: я – «Фреза», остальные – по бортовым номерам машин. Вольно. – Обычный ритуал перед выездом нашего агитотряда. Могло последовать продолжение – снимать каски и бронежилеты категорически запрещаю. Автомат из рук не выпускать… Я запрыгиваю на свою БРДМку, небольшой проворный броневичок. От наших советников услышал её кличку – «бали-бали». «Бали» в переводе с афганского «да». Когда афганцы проверяют микрофон, они помимо нашего традиционного «раз-два, раз-два» говорят «бали-бали». Мне как переводчику интересно все, что связано с языком. – «Сальто», «Сальто», я – «Фреза». Пошли… За невысоким каменным забором – одноэтажные кирпичные домики, покрытые снаружи известью. Красная табличка: уездный партийный комитет. На крыльце нас встречает товарищ Лагман. Он одет в советское военное «хэбэ». – Салам алейкум, рафик Лагман. – Салям алейкум. Четоур асти! Хуб асти! Джор асти! Хайр хайрият асти? – выпаливает он традиционный набор афганских приветственных фраз, которые все означают, что собеседник интересуется вашим здоровьем. Отвечать на эти вопросы не нужно, можно просто повторить то же самое. Командир не упускает момента, чтобы загнуть свою любимую фразу: – Четоур асти? Хуб асти? В Афгане по д-ур-р-ости. Услышав непонятное, товарищ Лагман недоуменно смотрит на меня. – Русская народная пословица, – поясняю я. Нас приглашают в кабинет. Приносят на подносе чай в заварных металлических чайниках. Чай у афганцев – непременный атрибут гостеприимства. Без чая не начнётся работа, не состоится деловой разговор, отказаться от чашки чая все равно что не протянуть при встрече руку. В кишлаке нас встречают старейшины и бочата, вечно неумытые (совсем маленьких не моют вообще, согласно шариату – их вере – слой грязи сохраняет от злой напасти), одетые во что попало. Раз я говорю на фарси, каждый считает необходимым удостовериться в моих познаниях. Следует неизменный вопрос: сколько времени? Я отвечаю, что вызывает бурю восторга (ответил, значит, действительно знает фарси, а не притворяется). – Ты мусульманин? – Мусульманин, – отшучиваюсь я. Им нужны доказательства. – Калему знаешь? Калема – это особая формула, произнеся которую ты становишься мусульманином. – Ла илях илля миах ва Муххамед расул Аллах, – декламирую я. – Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – Пророк его. – Дост! Дост (друг)! – лепечут бочата, протягивая в знак признания свои худенькие руки. Они ещё не раз попросят меня повторить эти слова, будут приводить своих друзей и заворожённо шептать: «Он знает калему». Из звуковещательной установки, которую сами афганцы назвали «Аллой Пугачёвой», уже разносятся афганские народные мелодии. Солдаты развешивают на машинах наглядную – агитацию – флаги, плакаты, лозунги, раскручивают экран – покажем фильм. Врачи ставят столики, раскладывают коробки с медикаментами. Открывается митинг. Вперёд выходит мулла в длинной белой накидке и белой чалме. Читает суру из Корана. Закончив суру, он обращается к Аллаху с просьбой сберечь всех правоверных от зла вселенского. Согнув руки в локтях, поднимает ладони к небу. Все, и мы тоже, повторяем за ним эти движения. После муллы выступает товарищ Лагман. С очень длинной речью. Это одна из особенностей афганцев. Говорить могут и любят все. В лингвистике есть термин – эмоциональная окрашенность. Так вот, у афганцев речь не просто окрашена, а раскрашена метафорами, эпитетами, сравнениями. Афганские офицеры не раз высказывали мне своё удивление тем, что наши политработники проводят занятия по бумажкам. На партийных собраниях, заседаниях, активах афганцев я слушал наших лекторов с теми же бумажками, с той же лексикой: «в авангарде широкого коммунистического движения», «быть постоянным примером», «неустанно претворять в жизнь», «наряду с успехами имеются некоторые недоработки» и даже «некоторые товарищи не понимают». К моему приезду в Афганистан митинги, вот такие, как наши, давно стали обычной принудиловкой, народ собирался, чтобы попасть на медосмотр или получить кулёк муки. Исчезли овации и дружные выкрики «заидо бод» – «да здравствует!» с поднятыми вверх кулаками, которыми неизменно сопровождались все выступления в те времена, когда народ ещё верил в то, в чем его пытались убедить, – в сияющие вершины Апрельской революции, в светлое будущее. Бочата выступления не слушали, им интересно, какой будет фильм. У нас, как всегда, мультфильмы на английском и два документальных на фарси и пушту. Здесь любят индийские художественные фильмы или картины, где много драк и стреляют. После кино – раздача подарков. Мы привозили мешки с мукой и детские игрушки. Передаём их председателю кишлака, чтобы разделили между беднейшими и семьями погибших. Поклявшись публично, что все будет как положено, он вместе с сыном стал таскать мешки домой. – Как ты думаешь, раздаст? – обеспокоился командир отряда. – Думаю, что нет. Местные подходили и предупреждали, что нечист на руку. Завтра все будет в дуканах. Команда: – Всем по ленточке. Приготовиться к движению. – 112-й к движению готов, 305-й готов, 307-й готов, 308-й… Бочата сопровождают нас градом камней. Один попадает в меня. – От благодарного афганского народа, – говорю я. Возвращаемся в часть через Кабул. Витрины некоторых дуканов украшены надписями на русском: «Самая дешёвая водка», «Любые товары по любой цене», «Магазин „Братишка“ для русских друзей». Торговцы зазывают по-русски: «батник», «варенка», «сервиз „Седой граф“ на шесть персон», «кроссовки на липучках», «люрекс в бело-голубую полосочку». На прилавках наша сгущёнка, зелёный горошек, наши термосы, электрочайники, матрацы, одеяла… Дома чаще всего мне снится Кабул. На склонах гор висят глиняные домики… В них зажигаются огни… Издали кажется, что перед тобой величественный небоскрёб. Если бы я не был там, то не сразу догадался бы, что это всего лишь оптический обман… Я вернулся оттуда и через год ушёл из армии. Вы не видели, как блестит штык при лунном свете? Нет? А фотографию: советский офицер стоит рядом с повешенным афганцем? Любительский снимок… На память… Самое страшное – участвовать в допросах… Когда пленного сажают на мину: говори или… Есть такая пытка: «телефон». Привязывают провод к половым органам… И пускают ток… Я ушёл из армии… Поступил на факультет журналистики… Пишу книгу… Но происходит оптический обман… – Калему знаешь? – Ла илях илля миах ва Муххамед… – Дост! Дост! Наш офицер возле повешенного афганца… Улыбается… Я там был… Я это видел, но можно ли об этом писать? Никто об этом не пишет… Значит, нельзя. Если об этом не пишут, выходит, этого как бы не было. Так было или не было?» Старший лейтенант, переводчик «А я ничего отдельного из той жизни не помню. Летело нас в самолёте двести человек. Двести мужчин. Человек в группе и человек один – это разные люди. Я летел и думал о том, что должен буду там перечувствовать… Из напутствия командира: – Подъем в горы. Если сорвёшься – не кричать. Падать молча, «живым» камнем. Только так можно спасти товарищей. Когда смотришь с высокой скалы, то солнце так близко, кажется, можно взять руками. До армии я прочёл книгу Александра Ферсмана «Воспоминание о камне». Помню, поразили слова: жизнь камня, память камня, голос камня, душа камня, тело камня, имя камня… Я не понимал, что о камне можно говорить как об одушевлённом предмете. А там открыл для себя, что на камень можно смотреть долго, как на воду и огонь. Из поучений: – В зверя надо стрелять немножко вперёд, а то он твою пулю проскочит. И в бегущего человека тоже… Был ли страх? Был. У сапёров в первые пять минут. У вертолётчиков – пока бегут к машине. У нас, в пехоте, – пока кто-то первый не выстрелит. Подъем в горы… С утра и до поздней ночи… Усталость такая, что тошнит, рвёт. Сначала свинцом наливаются ноги, затем руки, руки начинают подрагивать в суставах. Один упал: – Застрелите меня! Не могу идти… Вцепились в него втроём, тащим. – Бросьте меня, ребята! Застрелите! – Сука, мы тебя пристрелили бы… Но у тебя мама дома… – Застрелите!!! Мучит жажда. Уже на полпути у всех пустые фляжки. Высовывается изо рта язык, висит, его назад не засунешь. Как-то мы ещё умудрялись курить. Поднимаемся до снега, ищем, где талая вода – из лужи пьём, грызём лёд зубами. Про хлорные таблетки все забыли. Какая там ампула с марганцовкой? Дополз и лижешь снег… Пулемёт сзади строчит, а ты из лужи пьёшь… Захлёбываешься, а то убьют – и не напьёшься. Мёртвый лежит лицом в воду, кажется, пьёт. Я теперь как сторонний наблюдатель… Из сегодняшнего дня смотрю туда… Каким был там? Я не ответил вам на главный вопрос: как попал в Афганистан? Сам попросил направить меня на помощь афганскому народу. Тогда по телевизору показывали, по радио говорили, в газетах писали о революции… Что мы должны помочь… Собирался на войну… Учился каратэ… Ударить первый раз в лицо – это непросто. До хруста. Надо какую-то пограничную черту в себе перешагнуть – и хрясь! Первый убитый… Афганский мальчик, лет семи… Лежал, раскинув руки, как во сне… И рядом развёрнутое брюхо застывшей лошади… В чем повинны дети? В чем повинны животные? Из «афганской» песни: Скажи, зачем и для кого отдали жизнь они свою? Зачем в атаку взвод пошёл под пулемётную струю? Вернулся и два года во сне хоронил себя… А то просыпаюсь в страхе: застрелиться нечем! Друзей интересовало: награды есть? Ранения есть? Стрелял? Я пытался рассказать о том, что перечувствовал, интереса никакого. Стал пить… Один… Третий тост… Молча… За тех, кто погиб… За Юрку… А мог его спасти… Мы вместе лежали в кабульском госпитале… У меня царапина на плече, контузия, а у него не было ног… Много ребят лежало без ног, без рук… Курят, отпускают шуточки… Там они в порядке… Но в Союз не хотят, до последнего просят, чтобы их оставили… Возвращаться страшно… В Союзе начинается другая жизнь… Юрка в день отправки в аэропорт вскрыл себе в туалете вены… Убеждал его (мы играли по вечерам в шахматы): – Юрка, не падай духом. А Алексей Мересьев? Ты читал «Повесть о настоящем человеке»? – Меня очень красивая девушка ждёт… Иногда я ненавижу всех, кого встречаю на улице, вижу у окна. Еле сдерживаю себя… Хорошо, что на таможне у нас отбирают оружие, гранаты… Мы сделали своё дело, теперь нас можно забыть? Юрку тоже? Ночью проснусь и не могу сообразить: то ли я здесь, то ли я там? Кто-то сказал, что сумасшедшие – это изумившиеся люди? Живу как сторонний наблюдатель… У меня есть жена, ребёнок… Я любил раньше голубей… Утро любил… Теперь как сторонний наблюдатель… Что угодно бы отдал, только бы вернуть мне радость…» Рядовой «Дочка пришла из школы и говорит: – Мама, никто не верит, что ты была в Афганистане. – Почему? – Удивляются: «Кто твою маму туда послал?» А я ещё не привыкла к ощущению безопасности, наслаждаюсь им. Не привыкла, что не стреляют, не обстреливают, можно открыть кран и выпить стакан воды, и от неё хлоркой не несёт. Там хлеб с хлоркой, булочки с хлоркой, макароны, каша, мясо, компот с хлоркой. Не помню, как прожила два года дома. Как с дочкой встретилась, помню, а остальное не задерживается в памяти, оно такое маленькое, незаметное, никчёмное по сравнению с тем, что пережито там. Ну, купили новый стол на кухню, телевизор… А что ещё тут происходило? Ничего. Дочка растёт… Она в Афганистан писала, командиру части: «Верните мне поскорее маму, я очень соскучилась…» Кроме дочери, мне ничего после Афганистана не интересно. Там реки сказочно голубые. Никогда не думала, что вода может быть такого небесного цвета. Красные маки растут, как у нас ромашки, костры маков у подножия гор. Высокие непугающиеся верблюды спокойно смотрят на все, как старики. На «противопехотке» (мина) взорвался ослик, тянул на базар тележку с апельсинами. Будь ты проклят, Афганистан! Я не могу после него спокойно жить. Жить как все. Приехала, соседки, подружки в гости часто просились: – Валя, мы к тебе забежим на минутку. Расскажи, какая там посуда? Какие ковры? Правда, что шмоток навалом и видео видимо-невидимо? Что ты привезла? Может, что продашь? Гробов оттуда привезли больше, чем магнитофонов. Про них забыли… Будь ты проклят, Афганистан! Дочка растёт. Комната у меня маленькая. Там обещали: вернётесь домой, вам за все отплатят. Обратилась в райисполком, взяли мои бумаги. – Вы ранены? – Нет, я целая вернулась. Сверху целая, а что внутри, не видно. – Ну и живите как все. Мы вас туда не посылали. В очереди за сахаром: – Оттуда всего навезли, а здесь права качают… Поставили сразу шесть гробов: майор Яшенко, лейтенант и солдаты… Они лежат обёрнутые в белые простыни… Голов не видно… Никогда не думала, что мужчины могут так кричать, рыдать… Фотографии у меня остались… На месте гибели ставили обелиски из крупных осколков бомб, выбивали фамилии на камнях. «Духи» сбрасывали их в пропасть. Расстреливали памятники, подрывали, чтобы никакого следа не осталось от нас… Будь ты проклят, Афганистан! Дочка выросла без меня. Два года в школе-интернате. Я приехала, учительница жалуется: у неё тройки, она уже большая. – Мама, что вы там делали? – Женщины там помогали мужчинам. Я знала женщину, которая сказала мужчине: «Ты будешь жить». И он жил. «Ты будешь ходить». И он ходил. Перед этим она забрала у него письмо, написанное жене: «Кому я нужен безногий?! Забудьте обо мне». Она сказала ему: «Пиши: „Здравствуйте, дорогая жена и дорогие Алёнка и Алёшка…“» Как я уехала? Меня вызвал командир: «Надо! «Мы воспитаны на этом слове, у нас привычка. На пересылке лежит на голом матраце молодая девчонка и плачет: – У меня дома все есть: четырехкомнатная квартира, жених, любящие родители. – Зачем приехала? – Сказали, что здесь трудно. Надо! Я ничего оттуда не привезла, кроме памяти. Будь ты проклят, Афганистан! Эта война никогда не кончится, наши дети будут воевать. Дочка опять вчера сказала: – Мама, никто не верит, что ты была в Афганистане…» Прапорщик, начальник секретной службы «Не говорите при мне, что мы – жертвы, что это было ошибкой. Не произносите при мне этих слов. Я не разрешаю. Мы воевали хорошо, храбро. За что вы нас? Я целовал на коленях знамя, я дал присягу. Мы так воспитаны, что это свято, раз ты поцеловал знамя. Мы любим Родину, мы ей верим. Я люблю её, несмотря ни на что. Я ещё на этой войне, я ещё не вернулся… Под окном «стрельнет» выхлопная труба – животный страх. Звон разбитого стекла – животный страх… В голове пусто-пусто… Звенящая пустота в голове… Звонок междугородного телефона… Как автоматная очередь… Я не разрешу все это перечеркнуть. Я не могу топтать свои бессонные ночи, свои муки. Не могу забыть холодок по спине в пятидесятиградусную жару… …Ехали на машинах и орали песни во всю глотку. Окликали, задирали девчонок, с грузовика они все красивые. Мы ехали весёлые. Попадались трусы: – Я откажусь… Лучше тюрьма, чем война. – На, получай! – Их били. Над ними издевались. Они даже убегали из части. Первый убитый. Его вытащили из люка. Он сказал: «Хочу жить…» – и умер. Как невыносимо после боя смотреть на красоту. На горы, на сиреневое ущелье. Хочется все растрелять! Или тихий-тихий становишься, ласковый. Другой парень умирал долго. Лежал и, как ребёнок, который только-только научился говорить, называл и повторял все, что встречал глазами: «Горы… Дерево… Птица… Небо…» Так до самого конца. Молодой царандой, это у них милиционер: – Я умру, Аллах заберёт меня на небо. А ты куда попадёшь? Куда я попаду?! Попал в госпиталь. Приехал ко мне в Ташкент отец: – После ранения ты можешь остаться в Союзе. – Как я останусь, если мои друзья там? Он коммунист, но ходил в церковь, ставил свечку. – Зачем ты это делаешь, отец? – Мне надо вложить во что-то свою веру. Кого мне ещё просить, чтобы ты вернулся?.. Рядом лежал парень. К нему приехала мать из Душанбе, привезла фрукты, коньяк: – Хочу сына дома оставить. Кого просить? – Давай, мать, лучше выпьем твой коньяк за наше здоровье. – Хочу сына дома оставить… Выпили мы её коньяк. Целый ящик. В последний день услышали: у одного из наших в палате обнаружили язву желудка, кладут в медсанбат. Шкура! Мы его лицо стёрли для себя из памяти. Для меня – или чёрное, или белое… Серого нет… Никаких полутонов… Нам не верилось, что где-то целый день дождь, «грибной» дождь. Наши архангельские комары над водой гудят. Выжженные шершавые горы… Поджаренный колючий песок… И на нем, как на большой простыне, наши окровавленные солдаты лежат… У них отрезано все мужское… Записка: ваши женщины никогда не родят от них сыновей… А вы говорите – забыть?! Возвращались: кто с японским магнитофоном, кто чиркал музыкальными зажигалками, а кто в стираном-перестираном «хэбэ» и с пустым дипломатом. Почему нет книг? Нет стихов? Нет песен об Афгане, которые мы все пели? Мы воевали хорошо, храбро. Нас наградили орденами… Говорят, что нас, «афганцев», и без орденов узнают, по глазам. – Парень, ты из Афгана? А я иду в советском пальто, в советских ботинках…» Рядовой «Может, она жива, моя девочка, она где-то далеко… Я все равно рада, где бы она ни была, только бы жила. Так я думаю, так этого мне хочется, очень хочется! И вот мне приснился сон… Вот она пришла домой… Взяла стул и села посреди комнаты… Волосы длинные у неё, очень красивые, рассыпались по плечам… Она их так отбросила рукой и говорит: „Мама, ну что ты меня все зовёшь и зовёшь, ты ведь знаешь, что я прийти к тебе не могу. У меня муж, двое детей… У меня семья“. И я ещё во сне сразу вспомнила: когда её похоронили, прошёл, наверное, месяц, мне подумалось – она не убита, а её украли… Мы, бывало, идём с ней по улице, на неё оглядываются… Она высокая, и эти волосы льются… Но мне никто не верил… А тут я получила подтверждение, что догадка моя верная, она живёт…

The script ran 0.01 seconds.