Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

М. Ю. Лермонтов - Герой нашего времени [1839-1840]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_rus_classic, Классика, О любви, Роман

Аннотация. В книгу вошел роман М.Ю.Лермонтова (1814 -1841) «Герой нашего времени», обязательный для чтения и изучения в средней общеобразовательной школе. Роман «Герой нашего времени» - одна из вершин русской прозы первой половины XIX в. Воспринятый современниками М.Ю.Лермонтова как «странный», роман побуждает все новые и новые поколения читателей искать решения его загадкам.

Аннотация. Роман «Герой нашего времени» - одна из вершин русской прозы первой половины XIX в. Воспринятый современниками М.Ю. Лермонтова как «странный», роман побуждает все новые и новые поколения читателей искать решения его загадкам.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

     - Последнее вы уж доказали, - отвечал я ему холодно и,  взяв  под  руку драгунского капитана, вышел из комнаты.      - Что вам угодно? - спросил капитан.      - Вы приятель Грушницкого - и, вероятно, будете его секундантом?      Капитан поклонился очень важно.      - Вы отгадали, - отвечал он, - я  даже  обязан  быть  его  секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне:  я  был  с  ним  вчера ночью, - прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый стан.      - А! так это вас ударил я так неловко по голове?      Он пожелтел, посинел; скрытая злоба изобразилась на лице его.      - Я буду иметь честь прислать к вам нониче моего секунданта, - прибавил я, раскланявшись очень вежливо и показывая вид, будто не обращаю внимания на его бешенство.      На крыльце ресторации я встретил мужа Веры. Кажется, он меня дожидался.      Он схватил мою руку с чувством, похожим на восторг.      - Благородный молодой человек! - сказал он, с слезами на  глазах.  -  Я все слышал. Экой  мерзавец!  неблагодарный!..  Принимай  их  после  этого  в порядочный дом! Слава богу, у меня нет дочерей!  Но  вас  наградит  та,  для которой вы рискуете жизнью. Будьте уверены в  моей  скромности  до  поры  до времени, - продолжал он. - Я сам был молод и служил в военной службе:  знаю, что в эти дела не должно вмешиваться. Прощайте.      Бедняжка! радуется, что у него нет дочерей...      Я пошел прямо к  Вернеру,  застал  его  дома  и  рассказал  ему  все  - отношения мои к Вере и княжне и разговор, подслушанный мною, из  которого  я узнал намерение этих господ подурачить меня, заставив  стреляться  холостыми зарядами. Но теперь дело выходило их границ шутки: они, вероятно, не ожидали такой развязки. Доктор согласился быть моим секундантом; я дал ему несколько наставлений насчет условий поединка; он должен был настоять  на  том,  чтобы дело обошлось как можно секретнее, потому что  хотя  я  когда  угодно  готов подвергать себя смерти, но нимало  не  расположен  испортить  навсегда  свою будущность в здешнем мире.      После  этого  я  пошел  домой.  Через  час  доктор  вернулся  из  своей экспедиции.      - Против вас точно есть заговор, - сказал он. - Я нашел  у  Грушницкого драгунского капитана и еще одного господина, которого фамилии не помню. Я на минуту остановился в передней, чтоб снять галоши. У них был  ужасный  шум  и спор... "Ни за что не соглашусь! - говорил Грушницкий, -  он  меня  оскорбил публично; тогда было  совсем  другое..."  -  "Какое  тебе  дело?  -  отвечал капитан, - я все беру на себя. Я был секундантом на пяти дуэлях и  уж  знаю, как  это  устроить.  Я  все  придумал.  Пожалуйста,  только  мне  не  мешай. Постращать  не  худо.  А  зачем  подвергать  себя  опасности,   если   можно избавиться?.." В  эту  минуту  я  взошел.  Они  замолчали.  Переговоры  наши продолжались довольно долго; наконец мы решили дело вот как: верстах в  пяти отсюда есть глухое ущелье; они туда поедут завтра в четыре часа утра,  а  мы выедем полчаса после них; стреляться будете на шести шагах - этого  требовал Грушницкий. Убитого - на счет черкесов. Теперь вот какие у меня  подозрения: они, то есть секунданты, должно быть, несколько переменили свой прежний план и хотят зарядить пулею один пистолет Грушницкого.  Это  немножко  похоже  на убийство, но в  военное  время,  и  особенно  в  азиатской  войне,  хитрости позволяются; только Грушницкий, кажется, поблагороднее своих товарищей.  Как вы думаете? Должны ли мы показать им, что догадались?      - Ни за что на свете, доктор! будьте спокойны, я им не поддамся.      - Что же вы хотите делать?      - Это моя тайна.      - Смотрите не попадитесь... ведь на шести шагах!      - Доктор, я вас жду  завтра  в  четыре  часа;  лошади  будут  готовы... Прощайте.      Я до вечера просидел дома, запершись в своей  комнате.  Приходил  лакей звать меня к княгине, - я велел сказать, что болен.      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .      Два часа ночи... не спится... А надо бы заснуть, чтоб  завтра  рука  не дрожала.  Впрочем,  на  шести  шагах  промахнуться   трудно.   А!   господин Грушницкий! ваша мистификация вам не удастся... мы поменяемся ролями: теперь мне придется отыскивать на вашем бледном лице признаки тайного страха. Зачем вы сами назначили эти роковые шесть шагов? Вы думаете, что я вам  без  спора подставлю свой лоб... но мы бросим жребий!.. и тогда... тогда...  что,  если его счастье перетянет? если моя звезда наконец мне изменит?.. И не  мудрено: она так долго служила верно моим прихотям; на небесах не более  постоянства, чем на земле.      Что ж? умереть так умереть! потеря для мира небольшая; да и мне  самому порядочно уж скучно. Я - как человек, зевающий  на  бале,  который  не  едет спать только потому, что еще нет его кареты. Но карета готова... прощайте!..      Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем  я жил? для какой цели я родился?.. А, верно, она существовала, и, верно,  было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные... Но я не угадал этого назначения, я  увлекся  приманками  страстей  пустых  и неблагодарных; из горнила их я вышел тверд и холоден, как железо, но утратил навеки пыл благородных стремлений - лучший свет жизни. И с той поры  сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни,  я  упадал  на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления... Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал  для  тех,  кого любил:  я  любил  для  себя,  для  собственного   удовольствия:   я   только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая  их  чувства, их радости и страданья - и никогда не мог насытиться. Так, томимый голодом в изнеможении засыпает и видит перед собой роскошные кушанья и  шипучие  вина; он пожирает с восторгом воздушные дары воображения, и ему кажется легче;  но только проснулся - мечта исчезает... остается удвоенный голод и отчаяние!      И, может быть, я завтра умру!.. и  не  останется  на  земле  ни  одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле... Одни скажут: он  был  добрый  малый,  другие  - мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а  все живешь - из любопытства: ожидаешь чего-то нового... Смешно и досадно!      Вот уже полтора месяца, как я в крепости N;  Максим  Максимыч  ушел  на охоту... я один; сижу у окна; серые тучи закрыли  горы  до  подошвы;  солнце сквозь туман  кажется  желтым  пятном.  Холодно;  ветер  свищет  и  колеблет ставни...  Скучно!  Стану  продолжать  свой  журнал,  прерванный   столькими странными событиями.      Перечитываю последнюю страницу:  смешно!  Я  думал  умереть;  это  было невозможно: я еще не осушил чаши страданий, и теперь чувствую, что  мне  еще долго жить.      Как все прошедшее ясно и резко отлилось в моей памяти! Ни одной  черты, ни одного оттенка не стерло время!      Я помню, что в продолжение ночи, предшествовавшей поединку, я  не  спал ни минуты. Писать я не мог долго: тайное беспокойство мною овладело. С час я ходил по комнате; потом сел и открыл роман Вальтера Скотта, лежавший у  меня на столе: то были "Шотландские пуритане"; я читал сначала с  усилием,  потом забылся, увлеченный волшебным вымыслом... Неужели шотландскому барду на  том свете не платят за каждую отрадную минуту, которую дарит его книга?..      Наконец рассвело. Нервы  мои  успокоились.  Я  посмотрелся  в  зеркало; тусклая  бледность  покрывала  лицо   мое,   хранившее   следы   мучительной бессонницы; но глаза, хотя окруженные коричневою  тенью,  блистали  гордо  и неумолимо. Я остался доволен собою.      Велев седлать лошадей, я оделся  и  сбежал  к  купальне.  Погружаясь  в холодный кипяток нарзана, я чувствовал, как телесные  и  душевные  силы  мои возвращались. Я вышел из ванны свеж и бодр,  как  будто  собирался  на  бал. После этого говорите, что душа не зависит от тела!..      Возвратясь, я нашел у себя доктора. На нем были серые рейтузы,  архалук и черкесская  шапка.  Я  расхохотался,  увидев  эту  маленькую  фигурку  под огромной косматой шапкой: у него лицо вовсе не воинственное, а  в  этот  раз оно было еще длиннее обыкновенного.      - Отчего вы так печальны, доктор? - сказал я ему. - Разве вы сто раз не провожали людей на тот свет с величайшим равнодушием? Вообразите, что у меня желчная горячка; я могу выздороветь, могу и умереть; то и другое  в  порядке вещей; старайтесь смотреть на меня, как на  пациента,  одержимого  болезнью, вам еще неизвестной,  -  и  тогда  ваше  любопытство  возбудится  до  высшей степени; вы можете надо мною сделать теперь несколько важных физиологических наблюдений... Ожидание  насильственной  смерти  не  есть  ли  уже  настоящая болезнь?      Эта мысль поразила доктора, и он развеселился.      Мы сели  верхом;  Вернер  уцепился  за  поводья  обеими  руками,  и  мы пустились, - мигом проскакали мимо  крепости  через  слободку  и  въехали  в ущелье, по которому вилась дорога, полузаросшая высокой травой и  ежеминутно пересекаемая шумным ручьем, через который нужно было переправляться вброд, к великому  отчаянию  доктора,  потому  что  лошадь  его  каждый  раз  в  воде останавливалась.      Я не помню утра более голубого и свежего! Солнце едва выказалось  из-за зеленых вершин, и слияние теплоты  его  лучей  с  умирающей  прохладой  ночи наводило на все чувства какое-то сладкое томление; в ущелье не проникал  еще радостный луч молодого дня; он золотил только верхи утесов, висящих с  обеих сторон над нами; густолиственные кусты, растущие в их глубоких трещинах, при малейшем дыхании ветра осыпали нас серебряным дождем. Я помню - в этот  раз, больше чем когда-нибудь прежде, я любил природу. Как любопытно всматриваться каждую росинку,  трепещущую  на  широком  листке  виноградном  и  отражавшую миллионы радужных лучей! как жадно взор мой  старался  проникнуть  в  дымную даль! Там путь все становился уже, утесы синее и страшнее, и, наконец,  они, казалось, сходились непроницаемою стеной. Мы ехали молча.      - Написали ли вы свое завещание? - вдруг спросил Вернер.      - Нет.      - А если будете убиты?..      - Наследники отыщутся сами.      - Неужели у вас нет друзей, которым бы вы хотели послать свое последнее прости?..      Я покачал головой.      -  Неужели  нет  на  свете  женщины,  которой  вы  хотели  бы  оставить что-нибудь на память?..      - Хотите ли, доктор, - отвечал я ему, - чтоб я раскрыл вам мою  душу?.. Видите ли, я выжил из тех лет, когда умирают, произнося имя своей любезной и завещая другу клочок напомаженных или ненапомаженных волос. Думая о  близкой и возможной смерти, я думаю об одном себе: иные не делают и  этого.  Друзья, которые завтра меня забудут или, хуже, возведут на мой счет бог знает  какие небылицы; женщины, которые, обнимая другого, будут смеяться надо мною,  чтоб не возбудить в нем ревности к усопшему, - бог с ними! Из  жизненной  бури  я вынес только несколько идей - и ни  одного  чувства.  Я  давно  уж  живу  не сердцем, а  головою.  Я  взвешиваю,  разбираю  свои  собственные  страсти  и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два  человека:  один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его;  первый,  быть может, через час простится с  вами  и  миром  навеки,  а  второй...  второй? Посмотрите, доктор: видите ли вы, на скале  направо  чернеются  три  фигуры? Это, кажется, наши противники?..      Мы пустились рысью.      У подошвы скалы в кустах были привязаны три лошади; мы своих  привязали тут же, а сами по узкой тропинке взобрались  на  площадку,  где  ожидал  нас Грушницкий с драгунским капитаном и другим своим секундантом, которого звали Иваном Игнатьевичем; фамилии его я никогда не слыхал.      - Мы давно уж вас ожидаем, - сказал драгунский  капитан  с  иронической улыбкой.      Я вынул часы и показал ему.      Он извинился, говоря, что его часы уходят.      Несколько минут продолжалось затруднительное молчание;  наконец  доктор прервал его, обратясь к Грушницкому.      - Мне кажется, - сказал он, - что, показав  оба  готовность  драться  и заплатив этим долг условиям чести,  вы  бы  могли,  господа,  объясниться  и кончить это дело полюбовно.      - Я готов, - сказал я.      Капитан мигнул Грушницкому, и этот, думая, что я трушу,  принял  гордый вид, хотя до сей минуты тусклая бледность покрывала его щеки. С тех пор  как мы приехали, он в первый раз поднял на меня глаза; но во  взгляде  его  было какое-то беспокойство, изобличавшее внутреннюю борьбу.      - Объясните ваши условия, - сказал он, - и все,  что  я  могу  для  вас сделать, то будьте уверены...      - Вот мои условия: вы нынче же публично откажетесь от своей  клеветы  и будете просить у меня извинения...      - Милостивый государь, я удивляюсь, как вы смеете мне предлагать  такие вещи?..      - Что ж я вам мог предложить, кроме этого?..      - Мы будем стреляться...      Я пожал плечами.      - Пожалуй; только подумайте, что один из нас непременно будет убит.      - Я желаю, чтобы это были вы...      - А я так уверен в противном...      Он смутился, покраснел, потом принужденно захохотал.      Капитан взял его под руку и отвел в сторону;  они  долго  шептались.  Я приехал в довольно миролюбивом расположении духа, но все это  начинало  меня бесить.      Ко мне подошел доктор.      - Послушайте, - сказал он с явным беспокойством, -  вы,  верно,  забыли про их заговор?.. Я не умею зарядить  пистолета,  но  в  этом  случае...  Вы странный человек!  Скажите  им,  что  вы  знаете  их  намерение,  и  они  не посмеют... Что за охота! подстрелят вас как птицу...      - Пожалуйста, не беспокойтесь, доктор, и погодите... Я все так  устрою, что на их стороне не будет никакой выгоды. Дайте им пошептаться...      - Господа, это становится скучно! - сказал я им громко, -  драться  так драться; вы имели время вчера наговориться...      - Мы готовы, -  отвечал  капитан.  -  Становитесь,  господа!..  Доктор, извольте отмерить шесть шагов...      - Становитесь! - повторил Иван Игнатьич пискливым голосом.      - Позвольте! - сказал я, - еще одно условие; так как мы  будем  драться насмерть, то мы обязаны сделать все возможное, чтоб это  осталось  тайною  и чтоб секунданты наши не были в ответственности. Согласны ли вы?..      - Совершенно согласны.      - Итак, вот что я придумал. Видите ли на вершине этой  отвесной  скалы, направо, узенькую площадку? оттуда до низу будет  сажен  тридцать,  если  не больше; внизу острые камни. Каждый из нас станет  на  самом  краю  площадки; таким образом, даже легкая рана будет смертельна: это должно быть согласно с вашим желанием, потому что вы сами назначили шесть  шагов.  Тот,  кто  будет ранен, полетит непременно вниз и разобьется вдребезги; пулю доктор вынет.  И тогда можно будет очень легко объяснить эту скоропостижную смерть  неудачным прыжком. Мы бросим жребий, кому первому стрелять. Объявляю вам в заключение, что иначе я не буду драться.      - Пожалуй! -  сказал  драгунский  капитан,  посмотрев  выразительно  на Грушницкого, который кивнул головой в знак  согласия.  Лицо  его  ежеминутно менялось.  Я  его  поставил  в  затруднительное  положение.  Стреляясь   при обыкновенных условиях, он мог  целить  мне  в  ногу,  легко  меня  ранить  и удовлетворить таким образом свою месть, не отягощая слишком  своей  совести; но теперь он должен был выстрелить на воздух, или  сделаться  убийцей,  или, наконец, оставить свой подлый замысел и  подвергнуться  одинаковой  со  мною опасности. В эту минуту я не желал бы быть на его месте. Он отвел капитана в сторону и стал говорить ему что-то с большим жаром; я видел, как  посиневшие губы его дрожали; но капитан от него отвернулся с презрительной улыбкой. "Ты дурак! - сказал он Грушницкому  довольно  громко,  -  ничего  не  понимаешь! Отправимтесь же, господа!"      Узкая тропинка вела между кустами на крутизну; обломки скал  составляли шаткие  ступени  этой  природной  лестницы;  цепляясь  за  кусты,  мы  стали карабкаться. Грушницкий шел впереди, за ним его секунданты,  а  потом  мы  с доктором.      - Я вам удивляюсь, - сказал доктор, пожав  мне  крепко  руку.  -  Дайте пощупать пульс!.. О-го! лихорадочный!.. но  на  лице  ничего  не  заметно... только глаза у вас блестят ярче обыкновенного.      Вдруг мелкие камни с шумом покатились нам под ноги. Что это? Грушницкий споткнулся, ветка, за которую он уцепился, изломилась, и он скатился бы вниз на спине, если б его секунданты не поддержали.      - Берегитесь! - закричал я  ему,  -  не  падайте  заранее;  это  дурная примета. Вспомните Юлия Цезаря!      Вот мы взобрались на вершину выдавшейся скалы:  площадка  была  покрыта мелким песком, будто нарочно для поединка. Кругом, теряясь в золотом  тумане утра, теснились вершины гор, как  бесчисленное  стадо,  и  Эльборус  на  юге вставал белою громадой, замыкая  цепь  льдистых  вершин,  между  которых  уж бродили волокнистые облака, набежавшие с востока. Я подошел к краю  площадки и посмотрел вниз, голова чуть-чуть у меня не закружилась, там внизу казалось темно и холодно, как в  гробе;  мшистые  зубцы  скал,  сброшенных  грозою  и временем, ожидали своей добычи.      Площадка,  на  которой  мы  должны  были  драться,   изображала   почти правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов  и  решили, что тот, кому придется первому встретить  неприятельский  огонь,  станет  на самом углу, спиною  к  пропасти;  если  он  не  будет  убит,  то  противники поменяются местами.      Я решился предоставить все выгоды Грушницкому; я хотел испытать его;  в душе его могла проснуться искра великодушия, и тогда  все  устроилось  бы  к лучшему; но самолюбие и слабость характера должны  были  торжествовать...  Я хотел дать себе полное право не щадить его, если бы судьба меня  помиловала. Кто не заключал таких условий с своею совестью?      - Бросьте жребий, доктор! - сказал капитан.      Доктор вынул из кармана серебряную монету и поднял ее кверху.      - Решетка! - закричал Грушницкий поспешно, как человек, которого  вдруг разбудил дружеский толчок.      - Орел! - сказал я.      Монета взвилась и упала звеня; все бросились к ней.      - Вы счастливы, - сказал я Грушницкому,  -  вам  стрелять  первому!  Но помните, что если вы меня не убьете, то я не промахнусь -  даю  вам  честное слово.      Он покраснел; ему было стыдно убить человека безоружного; я  глядел  на него пристально; с минуту мне казалось, что он бросится к ногам моим, умоляя о прощении; но как признаться в таком подлом умысле?.. Ему  оставалось  одно средство - выстрелить на воздух; я был уверен, что он выстрелит  на  воздух! Одно могло этому помешать: мысль, что я потребую вторичного поединка.      - Пора! - шепнул мне доктор, дергая за  рукав,  -  если  вы  теперь  не скажете, что мы знаем их  намерения,  то  все  пропало.  Посмотрите,  он  уж заряжает... если вы ничего не скажете, то я сам...      - Ни за что на свете, доктор! - отвечал я, удерживая его за руку, -  вы все испортите; вы мне дали слово не мешать... Какое вам дело? Может быть,  я хочу быть убит...      Он посмотрел на меня с удивлением.      - О, это другое!.. только на меня на том свете не жалуйтесь...      Капитан между тем зарядил свои пистолеты,  подал  один  Грушницкому,  с улыбкою шепнув ему что-то; другой мне.      Я стал на углу  площадки,  крепко  упершись  левой  ногою  в  камень  и наклонясь немного наперед, чтобы в случае легкой раны не опрокинуться назад.      Грушницкий  стал  против  меня  и  по  данному  знаку  начал  поднимать пистолет. Колени его дрожали. Он целил мне прямо в лоб...      Неизъяснимое бешенство закипело в груди моей.      Вдруг он опустил дуло пистолета и, побледнев как полотно, повернулся  к своему секунданту.      - Не могу, - сказал он глухим голосом.      - Трус! - отвечал капитан.      Выстрел  раздался.  Пуля  оцарапала  мне  колено.  Я  невольно   сделал несколько шагов вперед, чтоб поскорей удалиться от края.      - Ну, брат Грушницкий, жаль,  что  промахнулся!  -  сказал  капитан,  - теперь твоя очередь, становись! Обними меня прежде: мы уж не увидимся! - Они обнялись; капитан едва мог удержаться от смеха. - Не бойся, -  прибавил  он, хитро взглянув на Грушницкого, - все вздор на свете!.. Натура - дура, судьба - индейка, а жизнь - копейка!      После этой трагической  фразы,  сказанной  с  приличною  важностью,  он отошел на свое место; Иван Игнатьич со слезами обнял  также  Грушницкого,  и вот он остался один против меня. Я  до  сих  пор  стараюсь  объяснить  себе, какого  роду  чувство  кипело  тогда  в  груди  моей:  то  было   и   досада оскорбленного самолюбия, и презрение, и злоба, рождавшаяся  при  мысли,  что этот человек, теперь с такою уверенностью, с такой  спокойной  дерзостью  на меня глядящий, две минуты тому назад, не подвергая себя  никакой  опасности, хотел меня убить как собаку, ибо раненный  в  ногу  немного  сильнее,  я  бы непременно свалился с утеса.      Я несколько минут смотрел ему пристально в лицо, стараясь заметить хоть легкий след раскаяния. Но мне показалось, что он удерживал улыбку.      - Я вам советую перед смертью помолиться богу, - сказал я ему тогда.      - Не заботьтесь о моей душе больше чем о своей  собственной.  Об  одном вас прошу: стреляйте скорее.      - И вы не отказываетесь от своей клеветы? не просите у меня прощения?.. Подумайте хорошенько: не говорит ли вам чего-нибудь совесть?      - Господин Печорин! - закричал драгунский капитан, - вы  здесь  не  для того, чтоб исповедовать, позвольте вам заметить... Кончимте скорее;  неравно кто-нибудь проедет по ущелью - и нас увидят.      - Хорошо, доктор, подойдите ко мне.      Доктор подошел. Бедный доктор! он был бледнее,  чем  Грушницкий  десять минут тому назад.      Следующие слова я произнес нарочно с расстановкой, громко и внятно, как произносят смертный приговор:      - Доктор, эти господа, вероятно, второпях, забыли положить пулю  в  мой пистолет: прошу вас зарядить его снова, - и хорошенько!      - Не может быть! - кричал капитан, -  не  может  быть!  я  зарядил  оба пистолета; разве что из вашего пуля выкатилась... это не моя вина! - А вы не имеете права перезаряжать... никакого права... это совершенно против правил; я не позволю...      - Хорошо! - сказал  я  капитану,  -  если  так,  то  мы  будем  с  вами стреляться на тех же условиях... Он замялся.      Грушницкий стоял, опустив голову на грудь, смущенный и мрачный.      - Оставь их! -  сказал  он  наконец  капитану,  который  хотел  вырвать пистолет мой из рук доктора... - Ведь ты сам знаешь, что они правы.      Напрасно капитан делал ему  разные  знаки,  -  Грушницкий  не  хотел  и смотреть.      Между тем доктор зарядил пистолет и  подал  мне.  Увидев  это,  капитан плюнул и топнул ногой.      - Дурак же ты, братец, - сказал он, - пошлый дурак!.. Уж  положился  на меня, так слушайся во всем... Поделом же тебе! околевай себе, как муха...  - Он отвернулся и, отходя, пробормотал: - А  все-таки  это  совершенно  против правил.      - Грушницкий! - сказал я, - еще есть время; откажись от своей  клеветы, и я тебе прощу все.  Тебе  не  удалось  меня  подурачить,  и  мое  самолюбие удовлетворено; - вспомни - мы были когда-то друзьями...      Лицо у него вспыхнуло, глаза засверкали.      - Стреляйте! - отвечал он, - я себя презираю, а вас ненавижу.  Если  вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за  угла.  Нам  на  земле  вдвоем  нет места...      Я выстрелил...      Когда дым рассеялся, Грушницкого  на  площадке  не  было.  Только  прах легким столбом еще вился на краю обрыва.      Все в один голос вскрикнули.      - Finita la comedia!15 - сказал я доктору.      Он не отвечал и с ужасом отвернулся.      Я пожал плечами и раскланялся с секундантами Грушницкого.      Спускаясь  по  тропинке  вниз,  я  заметил   между   расселинами   скал окровавленный труп Грушницкого. Я невольно закрыл глаза... Отвязав лошадь, я шагом пустился домой. У меня на  сердце  был  камень.  Солнце  казалось  мне тускло, лучи его меня не грели.      Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека был  бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж  солнце  садилось,  когда  я  подъехал  к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.      Лакей мой сказал мне, что заходил Вернер, и подал мне две записки: одну от него, другую... от Веры.      Я распечатал первую, она была следующего содержания:      "Все устроено как можно лучше: тело привезено обезображенное,  пуля  из груди вынута. Все уверены, что причиною его смерти несчастный случай; только комендант, которому, вероятно, известна  ваша  ссора,  покачал  головой,  но ничего не сказал. Доказательств против вас нет никаких, и  вы  можете  спать спокойно... если можете... Прощайте..."      Я долго  не  решался  открыть  вторую  записку...  Что  могла  она  мне писать?.. Тяжелое предчувствие волновало мою душу.      Вот оно, это письмо, которого каждое слово неизгладимо врезалось в моей памяти:      "Я пишу к тебе в полной уверенности, что мы никогда больше не увидимся. Несколько лет тому назад, расставаясь с тобою, я думала то же самое; но небу было угодно испытать меня вторично; я не вынесла этого испытания, мое слабое сердце покорилось снова знакомому голосу... ты не будешь презирать  меня  за это, не правда ли? Это письмо будет вместе прощаньем и исповедью: я  обязана сказать тебе все, что накопилось на моем сердце с  тех  пор,  как  оно  тебя любит. Я не стану обвинять тебя - ты  поступил  со  мною,  как  поступил  бы всякий другой  мужчина:  ты  любил  меня  как  собственность,  как  источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна  и однообразна. Я это поняла сначала... Но ты был несчастлив, и я  пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь  ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких  условий.  Прошло  с тех пор много времени: я проникла во все тайны души  твоей...  и  убедилась, что то была надежда напрасная. Горько мне было! Но  моя  любовь  срослась  с душой моей: она потемнела, но не угасла.      Мы расстаемся навеки; однако ты можешь быть уверен, что  я  никогда  не буду любить другого: моя душа истощила на  тебя  все  свои  сокровища,  свои слезы и  надежды.  Любившая  раз  тебя  не  может  смотреть  без  некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтоб ты был лучше их,  о  нет!  но  в твоей природе есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и  таинственное;  в  твоем  голосе,  что  бы  ты  ни  говорил,  есть  власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым; ни в ком  зло не бывает так привлекательно, ничей  взор  не  обещает  столько  блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами  и  никто  не  может быть так истинно несчастлив, как ты, потому что никто столько  не  старается уверить себя в противном.      Теперь я должна тебе объяснить причину моего  поспешного  отъезда;  она тебе покажется маловажна, потому что касается до одной меня.      Нынче поутру мой муж  вошел  ко  мне  и  рассказал  про  твою  ссору  с Грушницким. Видно, я очень переменилась  в  лице,  потому  что  он  долго  и пристально смотрел мне в глаза; я едва не упала без памяти при мысли, что ты нынче должен драться и что я этому причиной; мне казалось,  что  я  сойду  с ума... но теперь, когда я могу рассуждать, я уверена, что ты останешься жив: невозможно, чтоб ты умер без  меня,  невозможно!  Мой  муж  долго  ходил  по комнате; я не знаю, что он мне говорил, не  помню,  что  я  ему  отвечала... верно, я ему сказала, что я тебя люблю... Помню только, что под конец нашего разговора он оскорбил меня ужасным словом и вышел. Я слышала, как  он  велел закладывать карету... Вот уж три часа, как  я  сижу  у  окна  и  жду  твоего возврата... Но ты жив,  ты  не  можешь  умереть!..  Карета  почти  готова... Прощай, прощай... Я погибла, - но что  за  нужда?..  Если  б  я  могла  быть уверена, что ты всегда меня будешь помнить, - не говорю уж  любить,  -  нет, только помнить... Прощай; идут... я должна спрятать письмо...      Не правда ли, ты не любишь Мери? ты не женишься на  ней?  Послушай,  ты должен мне принести эту жертву: я для тебя потеряла все на свете..."      Я как безумный выскочил на крыльцо, прыгнул на своего Черкеса, которого водили по двору, и пустился во весь дух по дороге в Пятигорск. Я  беспощадно погонял измученного коня, который,  хрипя  и  весь  в  пене,  мчал  меня  по каменистой дороге.      Солнце уже спряталось в черной туче, отдыхавшей на гребне западных гор; в ущелье стало темно и сыро. Подкумок, пробираясь по камням, ревел  глухо  и однообразно. Я скакал, задыхаясь от нетерпенья. Мысль не застать  уже  ее  в Пятигорске молотком ударяла мне в сердце! - одну  минуту,  еще  одну  минуту видеть ее, проститься,  пожать  ей  руку...  Я  молился,  проклинал  плакал, смеялся...  нет,  ничто  не  выразит  моего  беспокойства,  отчаяния!..  При возможности потерять ее навеки Вера стала для меня дороже всего на  свете  - дороже жизни, чести, счастья!  Бог  знает,  какие  странные,  какие  бешеные замыслы роились  в  голове  моей...  И  между  тем  я  все  скакал,  погоняя беспощадно. И вот я стал замечать, что конь мой тяжелее дышит; он  раза  два уж спотыкнулся на ровном месте... Оставалось  пять  верст  до  Ессентуков  - казачьей станицы, где я мог пересесть на другую лошадь.      Все было бы спасено, если б у моего коня  достало  сил  еще  на  десять минут! Но вдруг поднимаясь из небольшого  оврага,  при  выезде  из  гор,  на крутом повороте, он грянулся о землю. Я проворно соскочил, хочу поднять его, дергаю за повод - напрасно: едва слышный стон вырвался сквозь стиснутые  его зубы; через несколько минут он  издох;  я  остался  в  степи  один,  потеряв последнюю надежду; попробовал идти пешком - ноги мои подкосились; изнуренный тревогами дня и бессонницей, я упал на мокрую траву и как ребенок заплакал.      И долго я лежал неподвижно и плакал горько, не стараясь удерживать слез и рыданий; я думал,  грудь  моя  разорвется;  вся  моя  твердость,  все  мое хладнокровие - исчезли как дым. Душа обессилела, рассудок замолк, и если б в эту минуту кто-нибудь меня увидел, он бы с презрением отвернулся.      Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горячую  голову  и  мысли пришли в обычный порядок, то я  понял,  что  гнаться  за  погибшим  счастьем бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? - ее видеть? - зачем? не все ли кончено между нами? Один горький  прощальный  поцелуй  не  обогатит  моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться.      Мне, однако, приятно, что я могу плакать! Впрочем,  может  быть,  этому причиной расстроенные нервы, ночь, проведенная без сна,  две  минуты  против дула пистолета и пустой желудок.      Все к лучшему! это новое страдание, говоря военным слогом,  сделало  во мне счастливую диверсию. Плакать здорово; и потом, вероятно,  если  б  я  не проехался верхом и не был  принужден  на  обратном  пути  пройти  пятнадцать верст, то и эту ночь сон не сомкнул бы глаз моих.      Я возвратился в Кисловодск в пять часов утра,  бросился  на  постель  и заснул сном Наполеона после Ватерлоо.      Когда я проснулся, на дворе уж было темно. Я сел  у  отворенного  окна, расстегнул архалук - и горный ветер освежил грудь мою,  еще  не  успокоенную тяжелым сном  усталости.  Вдали  за  рекою,  сквозь  верхи  густых  лип,  ее осеняющих, мелькали огне в строеньях крепости и слободки. На дворе у нас все было тихо, в доме княгини было темно.      Взошел доктор: лоб у него был нахмурен; и он,  против  обыкновения,  не протянул мне руки.      - Откуда вы, доктор?      - От княгини Лиговской; дочь ее больна - расслабление нервов... Да не в этом дело, а вот что: начальство догадывается, и хотя ничего нельзя доказать положительно, однако я вам советую быть  осторожнее.  Княгиня  мне  говорила нынче, что она знает, что вы стрелялись за ее дочь.  Ей  все  этот  старичок рассказал... как бишь его? Он был свидетелем вашей  стычки  с  Грушницким  в ресторации. Я пришел вас предупредить. Прощайте. Может быть,  мы  больше  не увидимся, вас ушлют куда-нибудь.      Он на пороге остановился: ему хотелось пожать мне руку... и  если  б  я показал ему малейшее на это желание, то он бросился бы  мне  на  шею;  но  я остался холоден, как камень - и он вышел.      Вот люди! все они таковы: знают заранее все  дурные  стороны  поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого  средства, - а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием  от  того,  кто  имел смелость взять на себя всю тягость ответственности.  Все  они  таковы,  даже самые добрые, самые умные!..      На  другой  день  утром,  получив  приказание  от  высшего   начальства отправиться в крепость Н., я зашел к княгине проститься.      Она была удивлена, когда на вопрос ее: имею ли я ей сказать  что-нибудь особенно важное? - я отвечал, что желаю ей быть счастливой и прочее.      - А мне нужно с вами поговорить очень серьезно.      Я сел молча.      Явно было, что она не знала, с чего начать; лицо ее побагровело, пухлые ее пальцы стучали по столу; наконец она начала так, прерывистым голосом:      - Послушайте, мсье Печорин! я думаю, что вы благородный человек.      Я поклонился.      - Я даже в этом уверена,  -  продолжала  она,  -  хотя  ваше  поведение несколько сомнительно; но у вас могут быть причины, которых  я  не  знаю,  и их-то вы должны теперь мне  поверить.  Вы  защитили  дочь  мою  от  клеветы, стрелялись за нее, - следственно, рисковали жизнью... Не отвечайте, я  знаю, что  вы  в  этом  не  признаетесь,   потому   что   Грушницкий   убит   (она перекрестилась). Бог ему простит - и, надеюсь, вам также!.. Это до  меня  не касается, я не смею осуждать вас, потому что дочь моя хотя невинно, но  была этому причиною. Она мне все сказала... я думаю, все:  вы  изъяснились  ей  в любви... она вам призналась в своей (тут княгиня тяжело вздохнула).  Но  она больна, и я уверена, что это не простая болезнь! Печаль тайная  ее  убивает; она не признается, но я уверена, что вы этому  причиной...  Послушайте:  вы, может быть, думаете, что я ищу чинов, огромного богатства, - разуверьтесь! я хочу только счастья дочери. Ваше  теперешнее  положение  незавидно,  но  оно может поправиться: вы имеете состояние; вас любит дочь  моя,  она  воспитана так, что составит счастие мужа, - я богата, она у меня одна... Говорите, что вас удерживает?.. Видите, я не должна бы была вам всего этого говорить, но я полагаюсь на ваше сердце, на вашу честь;  вспомните,  у  меня  одна  дочь... одна...      Она заплакала.      - Княгиня, - сказал я, - мне невозможно  отвечать  вам;  позвольте  мне поговорить с вашей дочерью наедине...      - Никогда! - воскликнула она, встав со стула в сильном волнении.      - Как хотите, - отвечал я, приготовляясь уйти.      Она задумалась, сделала мне знак рукою, чтоб я подождал, и вышла.      Прошло минут пять; сердце мое сильно билось, но  мысли  были  спокойны, голова холодна; как я ни искал в груди моей хоть искры любви к  милой  Мери, но старания мои были напрасны.      Вот двери отворились, и вошла она, Боже! как переменилась  с  тех  пор, как я не видал ее, - а давно ли?      Дойдя до середины комнаты, она пошатнулась; я вскочил, подал ей руку  и довел ее до кресел.      Я стоял против нее. Мы долго молчали;  ее  большие  глаза,  исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на  надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные  на коленах, были так худы и прозрачны, что мне стало жаль ее.      - Княжна, - сказал я, - вы знаете, что я над вами смеялся?.. Вы  должны презирать меня.      На ее щеках показался болезненный румянец.      Я продолжал: - Следственно, вы меня любить не можете...      Она отвернулась, облокотилась на  стол,  закрыла  глаза  рукою,  и  мне показалось, что в них блеснули слезы.      - Боже мой! - произнесла она едва внятно.      Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее.      - Итак, вы сами видите, - сказал я сколько  мог  твердым  голосом  и  с принужденной усмешкой, - вы сами видите, что я не могу на вас жениться, если б вы даже этого теперь хотели, то скоро бы раскаялись. Мой разговор с  вашей матушкой принудил меня объясниться с вами так  откровенно  и  так  грубо;  я надеюсь, что она в заблуждении: вам легко ее разуверить. Вы видите, я  играю в ваших глазах самую жалкую и гадкую роль, и даже в этом признаюсь; вот все, что я могу для вас сделать. Какое бы вы дурное мнение обо мне  ни  имели,  я ему покоряюсь... Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если  даже  вы меня и любили, то с этой минуты презираете?      Она обернулась ко мне бледная, как  мрамор,  только  глаза  ее  чудесно сверкали.      - Я вас ненавижу... - сказала она.      Я поблагодарил, поклонился почтительно и вышел.      Через час курьерская тройка мчала меня  из  Кисловодска.  За  несколько верст до Ессентуков я узнал близ дороги труп моего лихого коня;  седло  было снято - вероятно, проезжим казаком, - и вместо седла на спине его сидели два ворона. Я вздохнул и отвернулся...      И теперь, здесь, в этой скучной  крепости,  я  часто,  пробегая  мыслию прошедшее. спрашиваю себя: отчего я не хотел ступить на этот путь,  открытый мне судьбою, где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?.. Нет, я бы не ужился с этой долею! Я, как матрос, рожденный  и  выросший  на  палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный  на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную  даль:  не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину  от  серых  тучек, желанный  парус,  сначала  подобный  крылу  морской  чайки,  но  мало-помалу отделяющийся от пены валунов  и  ровным  бегом  приближающийся  к  пустынной пристани...      1 серо-жемчужного цвета (франц.).      2 красновато-бурого цвета (франц.).      3 по-мужицки (франц.).      4 Милый мой, я ненавижу людей, чтобы их не презирать, потому что  иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом (франц.).      5 Милый мой, я презираю женщин, чтобы не любить их,  потому  что  иначе жизнь была бы слишком нелепой мелодрамой (франц.).      6 на пикник (франц.).      7 Боже мой, черкес!.. (франц.)      8 Не бойтесь, сударыня, - я не более опасен, чем ваш кавалер (франц.).      9 Это презабавно!.. (франц.)      10 Благодарю вас, сударь (франц.).      11 Позвольте... (от франц. pemetter.)      12 на мазурку... (франц.).      13 Очаровательно! прелестно! (франц.)      14 руку и сердце (франц.).      15 Комедия окончена! (итал.)   III   ФАТАЛИСТ       Мне как-то раз случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял  батальон  пехоты;  офицеры  собирались  друг  у  друга поочередно, по вечерам играли в карты.      Однажды, наскучив бостоном и бросив карты под  стол,  мы  засиделись  у майора С*** очень долго;  разговор,  против  обыкновения,  был  занимателен. Рассуждали о том, что мусульманское поверье, будто судьба человека  написана на небесах, находит и между нами, христианами,  многих  поклонников;  каждый рассказывал разные необыкновенные случаи pro или contra.      - Все это, господа, ничего не доказывает, - сказал старый майор, - ведь никто из вас не был свидетелем тех странных случаев, которыми  подтверждаете свои мнения?      - Конечно, никто, сказали многие, - но мы слышали от верных людей...      - Все это вздор! - сказал кто-то,  -  где  эти  верные  люди,  видевшие список,  на  котором  назначен  час  нашей  смерти?..  И  если  точно   есть предопределение, то зачем нам дана воля, рассудок? почему мы  должны  давать отчет в наших поступках?      В это время один офицер, сидевший в углу  комнаты,  встал,  и  медленно подойдя к столу, окинул всех спокойным взглядом.  Он  был  родом  серб,  как видно было из его имени.      Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий  рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, -  все  это  будто  согласовалось  для  того,  чтоб придать ему вид  существа  особенного,  не  способного  делиться  мыслями  и страстями с теми, которых судьба дала ему в товарищи.      Он был храбр, говорил мало, но резко; никому не поверял своих  душевных и семейных тайн; вина почти вовсе не пил, за молодыми казачками,  -  которых прелесть трудно достигнуть, не видав их, он никогда не волочился.  Говорили, однако, что жена полковника была неравнодушна к его выразительным глазам; но он не шутя сердился, когда об этом намекали.      Была только одна страсть, которой  он  не  таил:  страсть  к  игре.  За зеленым столом он забывал  все,  и  обыкновенно  проигрывал;  но  постоянные неудачи только раздражали его упрямство. Рассказывали,  что  раз,  во  время экспедиции, ночью, он  на  подушке  метал  банк,  ему  ужасно  везло.  Вдруг раздались выстрелы, ударили тревогу, все  вскочили  и  бросились  к  оружию. "Поставь ва-банк!" - кричал Вулич, не подымаясь,  одному  из  самых  горячих понтеров. "Идет семерка",  -  отвечал  тот,  убегая.  Несмотря  на  всеобщую суматоху, Вулич докинул талью, карта была дана.      Когда он явился в цепь, там  была  уж  сильная  перестрелка.  Вулич  не заботился ни о пулях, ни о шашках чеченских: он отыскивал своего счастливого понтера.      - Семерка дана! - закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков, которые начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя  ближе,  он  вынул свой кошелек и бумажник и отдал их  счастливцу,  несмотря  на  возражения  о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный  долг,  он  бросился  вперед, увлек за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.      Когда поручик Вулич подошел к столу, то все замолчали, ожидая  от  него какой-нибудь оригинальной выходки.      - Господа! -  сказал  он  (голос  его  был  спокоен,  хотя  тоном  ниже обыкновенного), - господа! к чему пустые споры? Вы хотите  доказательств:  я вам предлагаю испробовать на себе, может ли человек  своевольно  располагать своею жизнью, или каждому из нас заранее назначена  роковая  минута...  Кому угодно?      - Не мне, не мне! - раздалось со всех сторон, - вот чудак! придет же  в голову!..      - Предлагаю пари! - сказал я шутя.      - Какое?      - Утверждаю, что нет предопределения,  -  сказал  я,  высыпая  на  стол десятка два червонцев - все, что было у меня в кармане.      - Держу, - отвечал Вулич глухим голосом. Майор, вы будете  судьею;  вот пятнадцать червонцев, остальные пять вы мне должны, и  сделайте  мне  дружбу прибавить их к этим.      - Хорошо, - сказал майор, - только не понимаю, право, в чем дело и  как вы решите спор?..      Вулич вышел молча в спальню майора; мы за ним последовали. Он подошел к стене,  на  которой  висело  оружие,  и  наудачу  снял  с  гвоздя  один   из разнокалиберных пистолетов; мы еще его не понимали; но когда он взвел  курок и насыпал на полку пороху, то многие, невольно вскрикнув,  схватили  его  за руки.      - Что ты хочешь делать? Послушай, это сумасшествие! - закричали ему.      - Господа! - сказал он медленно, освобождая свои руки,  -  кому  угодно заплатить за меня двадцать червонцев?      Все замолчали и отошли.      Вулич вышел в другую комнату и сел у стола; все последовали за ним:  он знаком пригласил нас сесть кругом. Молча повиновались ему: в эту  минуту  он приобрел над нами какую-то таинственную власть. Я пристально посмотрел ему в глаза; но он спокойным и неподвижным взором встретил мой испытующий  взгляд, и бледные губы  его  улыбнулись;  но,  несмотря  на  его  хладнокровие,  мне казалось, я читал печать смерти на бледном лице его.  Я  замечал,  и  многие старые воины подтверждали мое замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через  несколько  часов,  есть  какой-то  странный  отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться.      - Вы нынче умрете! - сказал я ему.      Он быстро ко мне обернулся, но отвечал медленно и спокойно:      - Может быть, да, может быть, нет... Потом, обратясь к майору, спросил: заряжен ли пистолет? Майор в замешательстве не помнил хорошенько.      - Да полно, Вулич! - закричал кто-то, -  уж,  верно,  заряжен,  коли  в головах висел, что за охота шутить!..      - Глупая шутка! - подхватил другой.      - Держу пятьдесят рублей  против  пяти,  что  пистолет  не  заряжен!  - закричал третий.      Составились новые пари.      Мне надоела эта длинная церемония.      - Послушайте, - сказал я, - или застрелитесь, или повесьте пистолет  на прежнее место, и пойдемте спать.      - Разумеется, - воскликнули многие, - пойдемте спать.      - Господа, я вас прошу не трогаться с места! - сказал  Вулич,  приставя дуло пистолета ко лбу. Все будто окаменели.      - Господин Печорин, прибавил он, - возьмите карту и бросьте вверх.      Я взял со стола, как теперь помню, червонного  туза  и  бросил  кверху: дыхание  у  всех  остановилось;  все  глаза,  выражая   страх   и   какое-то неопределенное любопытство, бегали от пистолета к  роковому  тузу,  который, трепеща на воздухе, опускался медленно; в ту минуту, как он коснулся  стола, Вулич спустил курок... осечка!      - Слава Богу! - вскрикнули многие, - не заряжен...      - Посмотрим, однако ж, - сказал Вулич. Он взвел опять курок, прицелился в фуражку, висевшую над окном; выстрел  раздался  -  дым  наполнил  комнату. Когда он рассеялся, сняли фуражку: она была пробита в самой середине и  пуля глубоко засела в стене.      Минуты три никто не мог слова вымолвить. Вулич пересыпал в свой кошелек мои червонцы.      Пошли толки о том, отчего пистолет в  первый  раз  не  выстрелил;  иные утверждали, что, вероятно, полка была засорена, другие говорили шепотом, что прежде порох был сырой и что после Вулич присыпал свежего; но  я  утверждал, что последнее предположение несправедливо, потому что  я  во  все  время  не спускал глаз с пистолета.      - Вы счастливы в игре, - сказал я Вуличу...      - В первый раз от роду, - отвечал  он,  самодовольно  улыбаясь,  -  это лучше банка и штосса.      - Зато немножко опаснее.      - А что? вы начали верить предопределению?      - Верю; только  не  понимаю  теперь,  отчего  мне  казалось,  будто  вы непременно должны нынче умереть...      Этот же человек, который так недавно  метил  себе  преспокойно  в  лоб, теперь вдруг вспыхнул и смутился.      - Однако же довольно! - сказал он,  вставая,  пари  наше  кончилось,  и теперь ваши замечания, мне кажется, неуместны... - Он взял шапку и ушел. Это мне показалось странным - и недаром!..      Скоро все разошлись по домам, различно  толкуя  о  причудах  Вулича  и, вероятно, в один голос называя меня  эгоистом,  потому  что  я  держал  пари против человека, который хотел застрелиться; как будто он без  меня  не  мог найти удобного случая!..      Я  возвращался  домой  пустыми  переулками  станицы;  месяц,  полный  и красный, как зарево пожара, начинал показываться из-за  зубчатого  горизонта домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде,  и  мне  стало  смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди  премудрые,  думавшие,  что  светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли  или  за какие-нибудь вымышленные права!.. И что ж? эти  лампады,  зажженные,  по  их мнению, только для того, чтобы  освещать  их  битвы  и  торжества,  горят  с прежним блеском, а их страсти и надежды давно  угасли  вместе  с  ними,  как огонек, зажженный на краю леса беспечным странником! Но зато какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со своими бесчисленными жителями на них смотрит с участием,  хотя  немым,  но  неизменным!..  А  мы,  их  жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости,  без  наслаждения  и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о  неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества,  ни даже для собственного счастия, потому знаем его невозможность  и  равнодушно переходим от сомнения к  сомнению,  как  наши  предки  бросались  от  одного заблуждения  к  другому,  не  имея,  как  они,  ни  надежды,  ни  даже  того неопределенного, хотя и истинного наслаждения,  которое  встречает  душа  во всякой борьбе с людьми или судьбою...      И много других подобных дум проходило в уме моем; я  их  не  удерживал, потому что не люблю останавливаться на какой-нибудь отвлеченной мысли.  И  к чему это ведет?.. В первой молодости моей я был мечтателем, я любил  ласкать попеременно то мрачные, то радужные образы, которые рисовало мне беспокойное и жадное воображение. Но что от этого  мне  осталось?  одна  усталость,  как после ночной  битвы  с  привидением,  и  смутное  воспоминание,  исполненное сожалений. В этой напрасной борьбе я истощил и жар души, и постоянство воли, необходимое для действительной жизни; я вступил в эту жизнь, пережив ее  уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге.      Происшествие  этого  вечера  произвело  на   меня   довольно   глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не  знаю  наверное,  верю  ли  я  теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил:  доказательство было разительно, и я, несмотря на то, что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно  в  их  колею  но  я  остановил  себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать  решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и  стал  смотреть под ноги. Такая предосторожность была очень кстати:  я  чуть-чуть  не  упал, наткнувшись на что-то толстое и мягкое, но, по-видимому, неживое. Наклоняюсь - месяц уж светил прямо на дорогу - и что  же?  предо  мною  лежала  свинья, разрубленная пополам шашкой... Едва я успел ее осмотреть,  как  услышал  шум шагов: два казака бежали из переулка, один подошел  ко  мне  и  спросил,  не видал ли я пьяного казака, который гнался за свиньей. Я объявил им,  что  не встречал казака, и указал на несчастную жертву его неистовой храбрости.      - Экой разбойник! - сказал второй казак, - как напьется чихиря,  так  и пошел крошить все, что ни попало. Пойдем за ним, Еремеич, надо его  связать, а то...      Они удалились, а я  продолжал  свой  путь  с  большей  осторожностью  и наконец счастливо добрался до своей квартиры.      Я жил у одного старого урядника, которого любил за добрый его  нрав,  а особенно за хорошенькую дочку Настю.      Она, по обыкновению, дожидалась меня у калитки, завернувшись  в  шубку; луна освещала ее милые губки, посиневшие от ночного холода. Узнав меня,  она улыбнулась, но мне было не до нее. "Прощай,  Настя",  -  сказал  я,  проходя мимо. Она хотела что-то отвечать, но только вздохнула.      Я затворил за собою дверь моей комнаты, засветил свечку и  бросился  на постель; только сон на этот раз заставил себя ждать более обыкновенного.  Уж восток начинал бледнеть, когда я  заснул,  но  -  видно,  было  написано  на небесах, что в эту ночь я  не  высплюсь.  В  четыре  часа  утра  два  кулака застучали ко мне в окно. Я вскочил:  что  такое?..  "Вставай,  одевайся!"  - кричало мне несколько голосов.  Я  наскоро  оделся  и  вышел.  "Знаешь,  что случилось?" - сказали мне в один голос три офицера, пришедшие за  мною;  они были бледны как смерть.      - Что?      - Вулич убит.      Я остолбенел.      - Да, убит - продолжали они, - пойдем скорее.      - Да куда же?      - Дорогой узнаешь.      Мы пошли. Они рассказали мне все,  что  случилось,  с  примесью  разных замечаний насчет странного предопределения, которое спасло его от неминуемой смерти за полчаса до смерти.  Вулич  шел  один  по  темной  улице:  на  него наскочил пьяный казак, изрубивший свинью и, может быть, прошел бы  мимо,  не заметив его, если б Вулич, вдруг остановясь, не сказал:  "Кого  ты,  братец, ищешь" - "Тебя!" - отвечал казак, ударив его шашкой, и разрубил его от плеча почти до сердца... Два казака, встретившие  меня  и  следившие  за  убийцей, подоспели, подняли раненого, но он был уже при последнем издыхании и  сказал только два слова: "Он прав!" Я один понимал темное значение этих  слов:  они относились ко мне; я предсказал невольно бедному его судьбу; мой инстинкт не обманул меня: я  точно  прочел  на  его  изменившемся  лице  печать  близкой кончины.      Убийца заперся в пустой хате, на конце станицы. Мы шли туда.  Множество женщин бежало с плачем  в  ту  же  сторону;  по  временам  опоздавший  казак выскакивал на улицу, второпях пристегивая  кинжал,  и  бегом  опережал  нас. Суматоха была страшная.      Вот наконец мы пришли; смотрим: вокруг хаты,  которой  двери  и  ставни заперты изнутри, стоит толпа. Офицеры и казаки толкуют горячо  между  собою: женщины воют, приговаривая и причитывая. Среди  их  бросилось  мне  в  глаза значительное лицо старухи,  выражавшее  безумное  отчаяние.  Она  сидела  на толстом бревне, облокотясь на свои колени и поддерживая  голову  руками:  то была мать убийцы. Ее губы по временам шевелились: молитву  они  шептали  или проклятие?      Между тем надо было на  что-нибудь  решиться  и  схватить  преступника. Никто, однако, не отважился броситься первым. Я подошел к окну и посмотрел в щель ставня: бледный, он лежал  на  полу,  держа  в  правой  руке  пистолет; окровавленная шашка лежала  возле  него.  Выразительные  глаза  его  страшно вращались кругом; порою он вздрагивал и хватал себя  за  голову,  как  будто неясно  припоминая  вчерашнее.  Я  не  прочел  большой  решимости   в   этом беспокойном взгляде и сказал майору, что напрасно он не велит выломать дверь и броситься туда казакам, потому что лучше это сделать теперь, нежели после, когда он совсем опомнится.      В это время старый есаул подошел к двери и назвал  его  по  имени;  тот откликнулся.      - Согрешил, брат Ефимыч, -  сказал  есаул,  -  так  уж  нечего  делать, покорись!      - Не покорюсь! - отвечал казак.      - Побойся Бога. Ведь ты не чеченец окаянный, а честный христианин;  ну, уж коли грех твой тебя попутал, нечего делать: своей судьбы не минуешь!      - Не покорюсь! - закричал казак грозно,  и  слышно  было,  как  щелкнул взведенный курок.      - Эй, тетка! - сказал  есаул  старухе,  -  поговори  сыну,  авось  тебя послушает... Ведь это только бога гневить. Да посмотри, вот и господа уж два часа дожидаются.      Старуха посмотрела на него пристально и покачала головой.      - Василий Петрович, - сказал есаул, подойдя к майору, - он не сдастся - я его знаю. А если дверь разломать, то много наших перебьет. Не прикажете ли лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.      В эту минуту у меня  в  голове  промелькнула  странная  мысль:  подобно Вуличу, я вздумал испытать судьбу.      - Погодите, - сказал я майору, я его возьму живого.      Велев есаулу завести с ним разговор и поставив у дверей  трех  казаков, готовых ее выбить, и броситься мне на помощь при данном знаке, я обошел хату и приблизился к роковому окну. Сердце мое сильно билось.      - Ах ты окаянный! - кричал есаул. - что ты, над нами смеешься, что  ли? али думаешь, что мы с тобой не совладаем? - Он стал стучать в дверь изо всей силы, я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего  с этой стороны нападения, - и вдруг оторвал ставень и бросился в окно  головой вниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала эполет.  Но  дым, наполнивший комнату, помешал моему противнику найти  шашку,  лежавшую  возле него. Я схватил его за руки; казаки ворвались, и не прошло трех  минут,  как преступник был уж связан и отведен под  конвоем.  Народ  разошелся.  Офицеры меня поздравляли - точно, было с чем!      После всего этого как бы, кажется,  не  сделаться  фаталистом?  Но  кто знает наверное, убежден ли он в чем или нет?.. и как часто мы  принимаем  за убеждение обман чувств или промах рассудка!..      Я  люблю  сомневаться  во  всем:  это  расположение   ума   не   мешает решительности характера - напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не знаю, что меня ожидает.  Ведь  хуже  смерти  ничего  не случится - а смерти не минуешь!      Возвратясь в крепость, я рассказал Максиму Максимычу все, что случилось со мною и  чему  был  я  свидетель,  и  пожелал  узнать  его  мнение  насчет предопределения. Он сначала не понимал этого слова, но я  объяснил  его  как мог, и тогда он сказал, значительно покачав головою:      -  Да-с!  конечно-с!  Это  штука  довольно  мудреная!..  Впрочем,   эти азиатские курки часто осекаются, если дурно смазаны или не  довольно  крепко прижмешь пальцем; признаюсь, не  люблю  я  также  винтовок  черкесских;  они как-то нашему  брату  неприличны:  приклад  маленький,  того  и  гляди,  нос обожжет... Зато уж шашки у них - просто мое почтение!      Потом он примолвил, несколько подумав:      -  Да,  жаль  беднягу...  Черт   же   его   дернул   ночью   с   пьяным разговаривать!.. Впрочем, видно, уж так у него на роду было написано...      Больше  я  от  него  ничего  не  мог  добиться:  он  вообще  не   любит метафизических прений.       Конец    

The script ran 0.008 seconds.