1 2 3
* * *
Поминки быстро свернулись – у всех дела, у всех заботы. Тетки непьющие, немолодые. Все заторопились домой. У кого мужья, у кого дети. А кому просто домой охота.
Удивлялись на вдовца – собран, сдержан, сопли не распускает. Все эти кумушки про него знали. Решили – ну, правильно, справедливо. Человеком оказался порядочным – за больной женой ходил, как мама родная ходить не станет. Долг свой выполнял, как солдат под присягой. И сколько лет! Нес свой крест спокойно, с достоинством. А ведь тяжелый крест, тяжелый. Аллочка, хоть и их подруга, но справедливости ради… Его даже простили сразу и за все – за то, что не их поля ягода, за то, что простоват, грубоват, необразован. Не пара, конечно… Но уж раз так случилось…
Помнили и его предшественника. Хорошо помнили. Вот тот был… Как они ей завидовали! Какие чувства, какой роман! Французское кино просто! А они тогда уже – или подле мужей неверных, или в пустом одиночестве. А ей вот досталось. Ей повезло! Горела, как в огне. Ждала, готовилась. Стихи писала… Да и в постели у них было… Не верили, что так бывает. Думали – врет. Потому что если так – ни один мужик не устоит! Приклеится к такой бабе навеки вечные. А нет – сбежал. Сдуло. Вот тогда– то она и заболела. Так в этой жизни всегда – одному вершки, а другому корешки. Ладно, был и был. В смысле – был, да сплыл. А этот – всю жизнь! А ведь никто не верил! Думали, сбежит через пару лет. Ну кто такое выдержит? И ее тоже, хотя, понятно, о покойниках или хорошо, или никак. Хотя «хорошо» – сложновато.
Ладно, земля ей пухом. Подругу все-таки схоронили.
Простились с вдовцом тепло – руку жали, даже обнялись у двери.
Одна одинокая оглянулась и подумала: «А ничего мужичок-то. Крепенький такой, ладненький. Одет аккуратно и подстрижен. Даже и на работягу не похож. Хотя лицом простоват. Но вполне себе мужичок. Ликвидный вполне. А если…»
Вот мысли в голове! Зашла в лифт и неловко перекрестилась: «Прости господи! Грешно – сегодня, после похорон, даже подумать стыдно».
* * *
Все. Действительно теперь – все. Слава богу, закончили. Высказались, вспомнили, всплакнули, поели, попили. Хорошо, что Нинка горячее сделала – все подъели. Даже чай с пирогом – с удовольствием.
Что поделаешь – люди! Живым, как говорится, жить. Жизнь продолжается – вот как это называется.
Нинка на кухне домывала посуду. Он удивился – не гремит, криворукая. Умеет, значит, не греметь.
Он зашел в Аллочкину комнату. Поправил покрывало на кровати, задернул штору. Провел рукой по деревянной шкатулочке, где лежали ее маленькие женские радости.
Посидел на пуфике у трюмо. Стемнело, и он видел в зеркале свой размытый и неточный силуэт.
Потом встал, еще раз провел ладонью по покрывалу и вышел из комнаты.
Лег на свою «солдатскую», не раздеваясь. Закинул руки за голову и подумал, что не уснет. А ведь уснул! Сморился. Разбудили его Нинкины руки. Он дернулся, скривился и…
Проснулся под утро – как очнулся. Брезгливо сбросил ее тяжелую ногу. Толкнул в бок. Она громко и коротко всхрапнула и перевернулась.
– Собирайся! – грубо тряс ее за плечо. – Давай выметайся, слышишь?
Нинка села на кровати и с испугом посмотрела на него.
– Спятил, что ли? – Она ладонью терла глаза.
– Вон пошла, – бросил он сквозь зубы.
Нинка вскочила и подхватила свои вещи.
Он отвернулся к стене и еще раз повторил:
– Пошла вон. Прислуга.
Громко хлопнула входная дверь.
Он вздохнул и закрыл глаза. Теперь можно выспаться – никто не будет мешать.
«А завтра сменю замок», – подумал он и зевнул.
Теперь он был свободен.
Какая разница?
Тридцать два года – прекрасный возраст. Для мужчины вообще замечательный, да и для женщины очень даже ничего. Очень даже ничего – если кокетничать. Ничего, если у тебя семья – муж, ребенок и дом. Все это в совокупности называется «женское счастье».
У Лили Трофимовой как раз вот этого всего не было. И соответственно не было и пресловутого «женского счастья».
А что было? Итак, тридцать два года. Много это или мало? Смотря для чего. Возвращаемся: если у тебя муж, дом и ребенок – очень много. И даже – практически всё. А если у тебя в сухом остатке статус любовницы, комната в съемной квартире и никакого намека на возможность деторождения – это, уж извините, полнейшее жизненное фиаско. Потому что перспектив тоже – никаких.
Что мы имеем (подробно) – возраст, приближенный к бальзаковскому, семь определенно лишних килограммов, мимические морщинки в углах глаз, три удаленных коренных зуба, гастрит с пониженной кислотностью, несколько (не будем уточнять сколько) седых волос, квартира в аренду напополам с соседкой Зинаидой, вредной, выпивающей и завистливой. А еще у нас есть нестабильная, крайне нервная и малооплачиваемая работа диспетчера коммерческого таксопарка, временная московская прописка (точнее – регистрация), заурядная внешность, поношенная трехлетняя турецкая дубленка и польские духи (запах противный, но стойкий) на дряхлой казенной тумбочке у дивана с продавленным матрацем.
Дела такие, что можно сразу повеситься. Это – для пессимистов. Но Лиля Трофимова все еще – нате-ка, выкусите – оставалась оптимистом. Причин особенно не было, просто характер такой! Такой уродилась!
Горя, конечно, в престольной понюхала. Но не пропала. Не спилась, не скурвилась. Даже в Турции два раза была и один раз в Египте (путевки горящие, копеечные, отель – три звезды, но все это значения не имело.)
Тетке в Ростов деньги регулярно высылала – та два года ухаживала за парализованной мамой. Хорошо ходила за мамой, до самой ее смерти.
Брату тоже кой-чего подбрасывала – брат осел в глуши, в Оренбургской области. Взял девчонку из села да там и остался. Жили тяжело – огородом. Работы не было. Племянников трое – поди вытяни! А Лилька, сеструха, в Москве. В столице нашей Родины. А в Москве все живут хорошо. Все – богато.
Лилька брата не расстраивала и правды не писала: гордится – пусть гордится! Хоть у сестры жизнь полегче. Вот и отправляла она в деревню то одежду, то конфеты, то копеечку. От себя оторвет, а братишке вышлет.
Теперь про личное. Вот здесь – как посмотреть. Кто-то скажет – дерьмовая ситуация, а кто-то от зависти начнет сохнуть. Почему? Да потому что у Лильки два кавалера! Целых два! А у кого-то – ни одного! (Например, у соседки Зинаиды.)
Один ухажер назывался «на рассмотрение». В смысле того, что можно было его кандидатуру рассмотреть. (Отчего ж не рассмотреть, если рассматривать больше было нечего.)
Звали его Ростислав Олегович, и был он Лилькиным начальником. Ростислав Олегович просил называть его Ростиком и ежевечерне приглашал Лильку в кино. Она иногда соглашалась. В буфет он ее не водил – говорил, что газированные напитки вредны для желудка, попкорном хрустят одни дебилы, кофе на ночь вредно, а пирожные Лильке противопоказаны – склонна к полноте. На билетах тоже экономил, но до дома провожал – благо было совсем недалеко.
Ростик был похож на гусака – белобрысый, безбровый, подергивал длинной и тонкой шеей, при ходьбе выбрасывал ноги вперед и презрительно и брезгливо смотрел маленькими и круглыми глазками на окружающий мир. И еще у него была дурацкая привычка «ломать» пальцы рук. В смысле – хрустеть суставами. Вот это было совсем невыносимо.
Жил он на окраине, у самой Окружной дороги, в однокомнатной квартире на последнем этаже, доставшейся ему от бабушки. Машину не покупал – говорил, что за рулем сейчас ездят «только отмороженные придурки». На метро – практичнее и быстрее. Что, в общем-то, было правдой.
Ростику было тридцать семь, и женат он никогда не был. Туманно и загадочно бросал, что про «этот женский пол» он все знает вдоль и поперек. В смысле – на что способны и какая всем цена.
Лилька подозревала, что в его жизни была определенно трагическая история, оставившая в его жизни неизгладимый след и наполнившая его душу презрением к женскому полу.
К Лильке он относился сдержанно, но с уважением – насколько был способен. Видел, что за богатством она не гонится, корысти в ней никакой, в загс за шкирку не тянет и в койку резво не прыгает. Брату помогает, тетке. Красится скромно, одевается неброско. Да к тому же – не пьет и не курит. Жизнью битая, неизбалованная, скромная. Об угле своем мечтает, о детишках. Готовить вроде умеет – рассказывает, как пироги с мамой пекла, пельмени всей семьей лепили. Вывод – стоит рассмотреть. Да и «рассматривать», честно говоря, больше некого. Все – акулы зубастые. Москвички – больно шустрые, борзые; приезжие – того опасней. В смысле жилплощади, разумеется. Прописывать придется, а вот этого совсем не хочется. Категорически.
* * *
Лиле Ростик совсем не нравился. Ну ни капельки. Понимала – скучный, тоскливый, жадный. Про зарплату не будем – при всех прочих уже неинтересно. А что делать? Жизнь устраивать надо! Потенциальных женихов на горизонте – ноль. Одиночество, неустроенность. Жажда собственного угла, хозяйства – обычные женские дела. И самое главное – ребенок! Очень хотелось Лиле ребеночка! И даже не важно, от кого. Ее будет младенчик! Только ее! И похож будет на нее, а не на всяких там Ростиков. И еще – обязательно мальчик! Чтобы защищал всю жизнь от невзгод и поддерживал в трудные минуты. Чтобы нужна была она ему всегда, вся и любая!
Девочку не хотелось – трудно девочкам на этом свете. Как свою жизнь, мамину вспоминала… Для врага не попросишь…
По всему выходило, что надо соглашаться на Ростика. Правда, и Ростик пока ситуацию не форсировал. Понимала, что приглядывается, думает. Не пацан ведь, понятно. В тридцать семь абы кого в дом не приведешь. Тем более в собственный, отдельный (ремонт свежий, санузел раздельный).
Значит, надо стараться. А вот стараться совсем не хотелось!
И на это тоже была причина!
Звали «причину» Марик, и был он полной противоположностью Ростику.
Даже не полной, а полнейшей и наиполнейшей. И именно это здорово портило дело и крушило логику вышеизложенного предприятия.
Тусклый и занудный Ростик проигрывал Марику по всем параметрам. По всем!
Марик был веселый и кудрявый. Очень веселый и очень кудрявый. Хохмил без передышки. Лиля сгибалась от смеха пополам, и у нее начинал болеть живот. Марик был щедрый, но бедный. Человек творческий – брался за любую работу из этой серии. Писал стихи на свадьбы и юбилеи, вел корпоративы у незначительных богатеев, играл на пианино на свадьбах и даже проводил поминки в ресторанах. Марик мечтал попасть «в телевизор» и грезил о шоу-бизнесе. В любом варианте. Еще Марик любил загадочную девушку по имени Лолита. Но одна Лолита на сцене уже блистала. Лолита номер два тоже пробивалась на вершины шоу-бизнеса. Даже не пробивалась, а продиралась – из всех сил, любыми возможными путями и способами. А пути и способы плохо пахли. Ей нравился балагур Марик, но… Сам Марик был тоже приезжий. К тому же – нищий. К тому же – ему самому была нужна помощь. Так что Марик был не вариант. Поплакать у него на плече – это да, это можно. Никто не умел так утешить, как он. И так пожалеть. А вот для брака или поддержки был нужен совсем другой человек, поисками которого она и была очень озабочена.
А для Марика пресловутой «жилеткой» была Лиля. Провинциал всегда поймет своего собрата – того, кто спотыкается и пробивается по столичным буеракам. Марик понимал, что Лиля – человек верный и надежный, но…
Короче говоря, Марик любил ветреную Лолиту и хотел на ней жениться. Лолита замуж за Марика не спешила. По понятным причинам.
Лиля любила веселого и легкого Марика и тосковала с Ростиславом Олеговичем. Такая вот петрушка.
Ростик же хотел жениться на Лиле, а тут не торопилась сама Лиля. Вот таким образом все запуталось, и никто не мог разрулить ситуацию. Дело было пущено практически на самотек. Как вырулит, короче говоря.
Марик встречался с Лилей раз в неделю. Они сидели в маленьком кафе, пили кофе и трепались «за жизнь». Потом долго шатались по улицам, Марик травил байки и анекдоты, Лиля останавливалась и держалась за живот.
Иногда ехали к Марику на квартиру – ну, если совсем ему было грустно или окончательно приспичило.
С Мариком любая женщина чувствовала себя королевой, даже немолодая, бедная и не очень красивая. Как Лиля.
Марик был нежный. Очень нежный. Такой нежный, что Лиле хотелось плакать. Что она, собственно, и делала, лежа у Марика на плече.
Марик успокаивал ее, гладил по голове и тоже начинал хлюпать носом. Человеком он был очень трогательным и сентиментальным.
Так они и лежали обнявшись и жаловались друг другу на «суку-жизнь».
А утром Лиля собиралась домой. Она надевала платье и смотрела на спящего Марика. Нежное, усталое лицо, детские кудряшки по подушке. Узкие плечи, безволосая, юношеская грудь.
Какой мальчик, Господи! Ну почему, почему…
Потому. Всем надо было просто выжить. Выжить в этом людоедском городе под названием Москва. Выжить – кто как умеет.
И они выживали. Шли на сделки с совестью, наступали на горло собственной песне, глушили гранатой свои чувства. Приспосабливались.
Потому что им не повезло – они родились «не в столице». А их маленькие и не очень городки, их «родины», совсем не давали шансов – никаких.
Но они очень верили, что им повезет! Очень верили.
Иначе бы – не выжили.
* * *
Ростислав Олегович нервничал. Видел пустые Лилькины глаза. И понимал, что Лиля с крючка не соскочит. То есть – вряд ли соскочит. Хотя… Все бывает – тянуть особо нельзя. В смысле – затягивать.
И он решился! Пригласил Лилю в кафе у метро, купил букет гвоздик и сделал предложение руки и сердца. Точнее – руки. Но Лилю эти подробности не очень интересовали.
Она молчала и смотрела в чашку жидкого кофе. Крутила в руке кофейную ложечку. Глаз не поднимала. И по-прежнему молчала.
Ростислав Олегович занервничал и заерзал на стуле, даже вспотел от напряжения.
Лиля вздохнула и подняла глаза.
Несколько минут она рассматривала «предложанта», в глазах – одна сплошная тоска. Такая тоска…
Потом тихо, со вздохом сказала:
– Я подумаю.
Ростислав Олегович опешил и вспотел окончательно. И даже в душе возмутился. Подумаешь, невеста на выданье! Дело к сорока (преувеличение), собой не красавица (ну да, здесь он прав). Бедна, как церковная мышь (истинная правда), а все туда же.
Подумает она, видите ли!
Он обиделся и сдержанно кивнул. И даже попытался пошутить – что ему и вовсе не свойственно:
– Наше дело – предложить! – И криво усмехнулся.
Лиля встала и надела пальто, медленно застегнула пуговицы и поправила шарфик. Двинулась к выходу. Ростик галантно приоткрыл дверь и пропустил ее вперед. На улице Лиля обернулась и сказала:
– Пока.
Он сглотнул тугой комок обиды и с достоинством кивнул.
Лиля медленно побрела на автобусную остановку.
Забытые желтые гвоздики подсыхали на столике в кафе.
Лиля шла и плакала. Потом разозлилась: хороша невеста! Приличный человек сделала ей предложение, впереди замаячила отдельная квартира с добротным и свежим ремонтом (Ростик готовился к семейной жизни основательно). Можно было начинать мечтать о новых шторах, кастрюлях в цветочек, пушистом коврике в собственной ванной.
Да о ребенке можно было начать мечтать! Какие там коврики и кастрюли!
И тут она разревелась с удвоенной силой. Редкие прохожие бросали на нее короткие взгляды. Никого и ничем не удивишь в этом городе. Всего навидались. Ну, ревет тетка – поревет и перестанет. Все торопились по своим делам. Своих проблем, знаете ли…
* * *
Лиля зашла в свою комнату. Зинаида храпела, открыв рот. На столе стояла пепельница, полная окурков, и початая бутылка дешевой водки.
Лиля села на стул и оглядела комнату. Занавеска висела на бельевой прищепке. Люстра тускло светилась замызганной лампочкой, обои – в пятнах масла и вина – отделялись от стены и заворачивались на углах.
Она вышла из комнаты и достала телефон.
– Привет, – веселым голосом бросила она.
– А… Ты… – зевнул Марик.
– Замуж вот зовут! – задорно поделилась Лиля.
– И чего? – осведомился он.
– Ну… Думаю, – ответила она.
– А чего думать-то? – удивился Марик. – Хата есть? Работа? Не пьет?
– Есть. Все есть, – устало ответила Лиля.
Она поняла, к чему клонит этот балагур.
– Ну, мать! Тогда – вперед и с песнями! – искренне посоветовал Марик. – Или ты думаешь? – удивленно уточнил он.
– Уже нет. – Лиля положила трубку.
* * *
Свадьба была. Точка или многоточие? Скорее – последнее. Жених экономил на всем: на платье, костюме, угощении. Было противно. Очень противно. Но в принципе Лиле было все равно – как будет, так и будет. Грустить, плакать и убиваться тоже расхотелось. Просто сил на это уже не осталось. Матушка жениха пристально изучала молодую и хмурила брови. Невестка ей определенно не нравилась. «Молью траченная», – подумала она.
Все прошло тихо – гостей было немного – пара подружек маман с постными лицами и хорошим аппетитом, пара престарелых тетушек жениха. Никаких друзей (вряд ли они и были) и коллег. Ростик сказал – лишние траты.
После свадьбы поехали в квартиру. Лиля подумала, что здесь она вряд ли когда-нибудь почувствует себя хозяйкой. Ростик стелил постель – тщательно расправлял складки на простыне. Лиля болезненно поморщилась и вышла на кухню.
«Не то в жизни переживали», – подумала она и лихо махнула полстакана коньяка.
* * *
Семейная жизнь сюрпризов не принесла – утром шли к метро на работу, вечером молча ехали домой. Лиля готовила ужин и молчала. Ростик смотрел телевизор и тоже помалкивал. Ужинали в полной тишине. Даже новых кастрюль с цветочками Лиле больше не хотелось. Ростик рано укладывался спать, а Лиля искала дела – то погладить, то постирать, то сварить суп назавтра.
Она осторожно подходила к кровати и… видела, что Ростик спит. Она облегченно вздыхала и аккуратно просачивалась под одеяло. У Ростика были очень холодные ноги. Лиля вздрагивала и отползала на край кровати.
Плановый семейный секс закладывался на субботу. Тут уж суп не поваришь и за утюг не возьмешься.
Субботу Лиля не любила. Целый день вместе, надо приспосабливаться. В воскресенье утром ходили за продуктами – покупали в складчину.
Ростик искал подешевле и очень радовался скидкам и акциям.
В воскресенье Ростик ездил к матушке. Лиле не предлагал – и она была счастлива.
Однажды ее свалила жестокая ангина, и она две недели пролежала дома. От нечего делать залезла на сайт знакомств и стала переписываться с французом по имени Жак. Жак был симпатичный холостяк сорока пяти лет. Писал, что восемь лет жил с какой-то тетенькой, русской по происхождению, и тогда выучил русский язык. Тетеньку ту он очень любил и даже хотел на ней жениться, но… Не сложилось – бедная женщина разбилась на машине.
Теперь Жак (для близких – Жако) хотел только русскую. Молодых не надо – что он, дурак? Старые (после сорока, гад) тоже ни к чему. Чуть за тридцать, шатенка, стройная, без вредных привычек. Да! Непременно – хорошая хозяйка! Жако очень приспособился к русским щам и блинам!
Лиля посмеялась и отправила свою фотографию – там, где она сразу после Турции. Пять лет назад.
Жако написал, что она – супер! И переписка активизировалась и уплотнилась. Теперь, как только за Ростиком закрывалась дверь, Лиля ныряла в постель и открывала ноутбук.
Про то, что она замужняя женщина, естественно, не писала.
А Жако не в меру возбудился и стал активно приглашать Лилю в гости. Написал честно – билеты за твой счет, кормежка и транспорт – за мой. Не очень благородно, зато честно. Да и к благородству и щедрости Лиля привыкнуть не успела – так складывалась жизнь.
Конечно, она относилась ко всему с юмором и несерьезно. Конечно, ни в какой Марсель она не собиралась – ни за свой счет, ни за чужой. Да и вообще не очень верила всем этим виртуальным знакомствам. Так, от нечего делать развлеклась, одним словом, скрасила свой досуг, поправилась и засобиралась на работу.
Даже писать французу стало некогда – так, раз через раз. А уж он строчил!
Дело кончилось тем, что ее переписку прочел молодой муж, и это повергло его в глубочайший шок. Что, впрочем, абсолютно нормально.
Лиля рассмеялась и рассказала все начистоту. Думала, что посмеются вместе. Но мужу было не до смеха. Начался скандал. Потом она обиделась на то, что Ростик залез в ее компьютер.
Ростик ответил, что между мужем и женой тайн быть не должно. Лиля с этим не согласилась. Скандал разгорался и набирал силу. Ростик кричал: она престарелая потаскуха и предательница, что он ее подобрал на помойке и осчастливил. Лиля крикнула ему в лицо, что это она снизошла до напыщенного, занудного и невостребованного придурка, к тому же еще и практически импотента.
Ростик задохнулся от злобы и крикнул Лиле, чтобы она валила. А она уже стащила с антресолей чемодан и принялась яростно бросать туда свои вещи.
Через полчаса она хлопнула дверью и вышла из подъезда.
* * *
Зинаида встретила ее с мерзкой улыбочкой на лице. Типа – сходила замуж? Лиля не ответила и легла на кровать лицом к стене. Зинаида подсела на край кровати, погладила Лилю по голове и терпеливо объяснила, что все мужики – козлы. Лиля не возражала. Потом Зинаида предложила выпить, и Лиля не отказалась.
Выпили бутылку водки, закусили солеными огурцами. Зинку быстро сморило, и она рухнула одетая на кровать. Лиля вышла в коридор и набрала номер Марика.
Марик ничего не понял – Лилька ревела белугой. А потом сказал:
– Приезжай, зайка! Поревем вместе! Лолка меня бросила и нашла богатого папика.
Лиля схватила такси и через сорок минут стояла у двери Мариковой квартиры.
Они тепло обнялись, дружно похлюпали носами, выпили остатки коньяка – совсем на донышке, по маленькой рюмочке, и улеглись в кровать.
От нежности Марика, от его теплых рук и ласковых слов реветь хотелось еще пуще. И она себе не отказывала.
Утром Марик сварил ей кофе и сделал бутерброд. В дверях приобнял и сказал:
– Ну звони!
Лиля вышла во двор, села на лавочку и стерла номер его мобильного.
С работы она уволилась через три дня. Никто не держал – в столице, как всегда, рабочих рук было в избытке.
Лиля решила пару недель отдохнуть, а уж потом приниматься за поиски новой работы.
Хотелось просто поваляться, почитать книжки, полистать журнальчики. Просто ничего не делать. Зинка уехала на родину, в Смоленск. Лиля наслаждалась одиночеством и тишиной.
Делать было нечего, и она написала Жако. Жако обрадовался, опять принялся настойчиво зазывать в гости. И даже предложил купить билет!
Лиля подумала: «А почему бы и нет? Чем черт не шутит? Почему бы не съездить во Францию, тем паче – на халяву?»
Она сделала визу, и пылкий Жако выслал электронный билет.
Лиля сделала новую стрижку, купила модные туфли на платформе и легкий симпатичный жакетик голубого цвета.
Через две недели она, возбужденная, очень волнуясь, стояла в аэропорту французского города-порта.
Жако радостно махал ей рукой. Он легко подхватил ее небольшой чемодан, обнял за плечо и потащил к выходу.
Машина у него была старенькая и маленькая, но он объяснял, что в Европе это лучший вариант – в смысле парковки и дешевого обслуживания.
Да какая разница, какая у Жако машина! За окном мелькала Франция! Самая настоящая! Самая французская Франция! Лиля смотрела во все глаза и не могла наглядеться.
Все ей казалось каким-то волшебным и сказочным сном. Только немного мешал шустрый Жако, трындел без умолку обо всем на свете. Лиля кивала и говорила «угу».
Квартирка у Жако была крохотная – даже по нашим скромным меркам. Одна комната и кухня-прихожая. На кухне один стол и одна полка, плитка с двумя конфорками и раковина на две чашки. Находилась квартирка в рабочем районе недалеко от порта. Внизу, прямо под единственным окном, располагалось шумное кафе, из которого сильно пахло рыбой и подгорелым маслом. Жако объяснил, что, когда погибла его подруга, квартиру он поменял. Зачем ему одному больше? Хозяйства он не ведет, кормится в едальне на первом этаже. Работает много – здесь только ночует. Да и жилье в Европе стоит недешево.
Лиля приняла душ (дырка в полу и рваная клеенчатая штора. В сантиметре – унитаз с цепочкой), переоделась и объявила, что к подвигам готова. Жако показал ей город. Подъехали к морю, и Лиля пожалела, что не взяла купальник. Вода, разумеется, была холодная, но солнце припекало почти по-летнему, можно было бы позагорать. Обедали в кафе под домом. Жако объяснил, что дружит с хозяином и у него здесь большие бонусы. Ели жареную рыбу (ничего особенного, похоже на наш минтай), вкусный рыбный паштет (розовая замазка с селедочным запахом), картошку фри и пили пиво. Лиле хотелось вина, Франция все-таки, но Жако сказал, что вина выпьют дома (здесь оно так себе, не стоит).
Лиля думала о предстоящей ночи и немного нервничала. В квартире была всего одна кровать.
Но все волнения оказались напрасными. Жако улегся на надувной матрас и через минуту захрапел. У Лили разболелся желудок, с улицы несло гарью и селедкой, кровать была узкой и подушка деревянной.
Она смотрела на спящего Жако и задавала себе вопрос: что она здесь в принципе делает?
Утром болели голова, спина и живот. Жако сварил кофе и помчался на работу. Пообещал «веселые выходные» и предложил Лиле прогуляться по окрестным магазинам.
Лиля налила себе кофе и заглянула в холодильник. В холодильнике было, мягко говоря, пустовато. Она вздохнула и стала одеваться. На столе лежала записка с адресом. «Заботливый, – подумала Лиля. – Это чтобы я не потерялась». Магазинов в райончике было мало, все они – ни дать ни взять наше сельпо. Лиля повертела в руках пару босоножек, пощупала жесткую ткань кофточки, вздохнула и вышла. Нашли, чем удивить! Думают, наверное, что мы по-прежнему дикари и варвары. Потом она зашла в маленький супермаркет. У кассы стоял развеселый чернокожий в наушниках и громко подпевал невидимому исполнителю. Лиля купила яиц, муки, молока и овощей. Еле дотащила тяжеленные пакеты и принялась готовить ужин. Блины так блины! Но блины не хотели сходить с поцарапанной сковородки, пригорали и рвались на части. Кастрюли для первого не было в принципе. Лиля спустилась в кафе и попробовала объяснить хозяину, что она от него хочет. Хозяин смотрел на нее, как на умалишенную. Потом притащил кастрюлю величиной с хороший бак для кипячения белья. Лиля опять вздохнула и сказала:
– Мерси боку.
Со щами тоже не сложилось. Конфорка была слишком мала, кастрюля не умещалась на плиту, вода закипать не хотела. Словом, не щи, а «что-то там полощи», как говорила Лилина бабушка.
Расстроенная, Лиля легла на кровать и уснула.
Пришел хозяин и увидел спящую Лилю, неровные и подгоревшие блины и незнакомую, гигантскую кастрюлю чего-то там малосъедобного на вид.
Открыли бутылку вина и сели ужинать. Жако пожевал неудавшийся блин, поковырял в тарелке с супом и с тяжелым вздохом откинулся на стул. Лиле было неловко, и она попыталась оправдаться. Жако саркастически усмехнулся.
Потом он вытащил свой матрас и объяснил, что очень устал.
Лиля помыла посуду, вылила щи в унитаз, села на стул и заплакала. Какая глупость, думала она. Все это ее дурацкая затея! Все – от обиды и отчаянья. Никому она не нужна! Никому на этом свете! Трое мужчин откровенно ею пренебрегли. Трое мужчин не увидели в ней женщину и использовали ее в своих целях. Хотя – нет. Даже и не использовали! Она посмотрела на спящего Жако. Трио бандуристов, елки-палки! Даже в этом качестве она им неинтересна! Ростик просто искал домохозяйку, Марик утешался в страданиях по пустоголовой девице. А этот хрен французский решил попытаться избавиться от душевных мук и заменить ею свою погибшую возлюбленную.
Короче говоря, для всех она в бочке затычка. Хорошая же миссия выпала на ее долю! Просто удавиться! А до отлета еще два дня!
Надо попробовать поменять билет. Наверняка Жако возражать не станет! Это утешало. А вообще-то, если про то, что никому не нужна…
Так стало тоскливо! Просто хотелось завыть на наглую, круглую луну, которая беззастенчиво пялилась в раскрытое, без занавесок окно. Лиля села на кровать, поджала под себя ноги и тихонько и жалобно заскулила.
Жако проснулся и открыл глаза. Пару минут он смотрел на сидящую женщину, укутанную в одеяло, которая монотонно и жалобно плакала и раскачивалась в такт своим подвываниям. Потом он сел, мотнул головой, стряхивая остатки сна, потом поднялся и присел на край ее кровати. Обнял ее за плечи и тоже заплакал. Лиля уткнулась ему в плечо и заревела уже в полную силу.
«Сколько же на свете одиноких и несчастливых людей!» – подумала Лиля.
Марик неприкаянный, этот страдающий француз. Даже противный оставленный муж – тоже, по сути, одинокое и несчастное существо. Не подлец ведь и не подонок. В чем он виноват? В том, что она, Лиля, не смогла его полюбить и пыталась за его счет приспособиться в этой жизни?
А про нее саму и говорить нечего. Одинокая неудачница с весьма грустной и определенной жизненной перспективой.
Жалко всех. А себя – в первую очередь.
Жако уложил ее в постель, укрыл одеялом и тихо запел какую-то песенку. Слов Лиля не понимала, а вот смысл немудреной песенки был вполне понятен.
Жако гладил ее по голове, а она крепко держала его за руку.
– А может… – Он смущенно замолчал. – Попробуем? Ну, если ты, конечно, не возражаешь? Может, что-нибудь у нас получится? – В его голосе явно слышалось сомнение.
Лиля всхлипнула и кивнула. Жако осторожно откинул одеяло и прилег с краю. Очень корректно, надо сказать, прилег. Лиле даже стало немножко смешно.
* * *
Утром обоим было неловко, и это очень чувствовалось. Неловкость присутствовала, стеснение тоже, а вот радости не было и в помине. Они старались не встречаться взглядами.
После завтрака поехали на море. Припарковались на набережной, вышли из машины и облокотились о парапет. Молча смотрели на море и корабли. Жако курил. Подул сильный ветер, и он накинул на нее свою куртку. Рук не задержал.
Лиля вздохнула, улыбнулась, посмотрела ему в глаза и погладила по руке.
– Спасибо тебе! За билет, за море, за то, что хотел что-то изменить в своей и моей жизни! Что поделаешь – не получилось! И никто в этом не виноват! Знаешь, у нас когда-то пели такую песню: «Вот и встретились два одиночества. Развели у дороги костер». – Она рассмеялась и провела ладонью по его лицу: «А костру разгораться не хочется! Вот и весь разговор!»
Жако внимательно посмотрел на нее и поцеловал ее руку.
Назавтра он отвез ее в аэропорт.
* * *
Лиля очень обрадовалась Москве. Ехала из Домодедова и с удовольствием разглядывала окрестности. Нет, все уже родное и уже любимое. И город этот – шумный, недобрый, опасный – тоже уже ее город. И не зря она страдала, не зря лила горькие слезы. Счастливой она здесь не стала, а своей – наверняка. Теперь он вынужден ее принять, придется. Никуда не денется – примет!
А иначе совсем тогда все бессмысленно, совсем. Вся ее жизнь.
А дома ждало письмо от Зинаиды. Та писала, что в «эту чертову столицу, блин, что б ее» она – ни ногой. Дома мамка и папка. Сеструха с семьей. Племянники любимые. Своя кровать и банька во дворе. Да и на примете есть один – ничего так мужичок, разведенный. С батей в гараже работает. Может, что еще и выгорит! Короче, подруга, остаток вещей вышли посылкой, зеленую куртку оставь себе. Да, и черную сумку с блестящей пряжкой тоже.
Лиля не знала, радоваться ей или огорчаться. Нет, с одной стороны – слава богу, что Зинка съехала. Грязь и бесконечные выпивоны порядком поднадоели. Можно сделать генеральную уборку, повесить новые шторы и купить наконец телевизор. Вот только платить за все это тоже придется самой. А работы еще нет, и какая будет… И вопрос – когда? А съезжать и снимать угол подешевле, у каких-нибудь алкашей или сумасшедшей бабульки, тоже не очень хочется. Хорошо, что в заначке остались какие-то деньги. Небольшие, но продержаться пару месяцев можно.
Да и что загадывать? Назагадывали уже! Хватит! Вот всего месяц назад была мужняя жена с отдельной квартирой, пару дней назад – почти невеста французского подданного. А сейчас… Сейчас одинокая, немолодая, бездетная женщина. К тому же – еще и безработная!
Посмеялась бы над злодейкой-судьбой, да что-то не получается. Слезы есть, а смех закончился. Такие дела.
* * *
Работа нашлась довольно быстро – Лиля сама удивилась. Недалеко от дома, компания по производству пластиковых окон. Должность – менеджер по продажам. Теперь все – менеджеры по продажам. Плюнь – попадешь в менеджера, не меньше.
Ладно, хоть горшком называйте, только дайте человеческую зарплату.
Обои Лиля все-таки переклеила. Шторы поменяла. Купила маленький телик и микроволновку. На потертый диван – пушистый плед, на журнальный столик – настольную лампу с синим абажуром. И стало уютно! Наконец-то почувствовала, что у нее появился дом. А это – главное. Когда человеку хочется вернуться домой.
И еще почувствовала, какой подарок ей преподнесла Зинаида, встретив на жизненном пути разведенного механика из батиного гаража.
И еще кое-что почувствовала она спустя две недели. Например, тошноту, головокружение и слабость в ногах. И еще проснулся нечеловеческий, просто зверский какой-то аппетит.
Лиля решила, что события последних месяцев дали о себе знать. Правда, немного смущал разыгравшийся аппетит…
Но она гнала от себя подобные мысли. Боялась просто, а вдруг ошибается…
Но однажды после работы опрометью бросилась в аптеку – за тестом. И так же бегом – домой. Просто еле добежала.
А когда три раза перепроверила результат, то села на пол в ванной и просидела весь вечер, очумевшая от счастья и неожиданности.
Каждый день она подходила к зеркалу и становилась в профиль. Выпячивала все еще плоский живот и гладила его ладонью. И еще приговаривала:
– Маленький мой! Сыночек! Спи, мой родной! Спи и кушай! Набирайся сил! – и обязательно добавляла: – Все у нас с тобой будет хорошо! Это я тебе обещаю!
* * *
И больше ни о чем Лиля не думала! Ни о деньгах, ни о работе, ни о том, как она – нет, они – будут выживать. Потому что знала: вот теперь все будет точно: хорошо! Потому что слишком долго и много было всего плохого! А так в жизни не бывает!
А через пару месяцев, практически одновременно – как бы это ни было смешно, – объявились все трое и все сразу. Трио бандуристов в полном сборе.
Первый – Ростик, который, смущенно покашливая, пытался оправдаться и объяснить, что был не прав. Что сильно погорячился и теперь об этом сожалеет. Что большого жизненного опыта у него нет и что, наверное, он придурок и ревнивец. Да и вообще, чего не бывает в семейной жизни! А по ней, Лиле, своей законной жене, между прочим, он сильно скучает. Да, сильно.
И это, видимо, здорово удивляло его самого. И конечно, он просит прощения. Хотя, она Лиля, тоже хороша…
Следующим был кудрявый Марик. Он написал Лиле эсэмэску, что понял, что и почем наконец-то. Разобрался в смысле. Лолка – дура и пустышка. Слез его не стоит, да и вообще… А Лиля… Лиля человек. Друг и жизненная опора. И что он – последний болван, что не смог понять этого с самого начала. И что без Лили ему «страшно плохо и страшно одиноко в этом ужасном мире». И тоже просил прощения.
Дальше было письмо из Марселя, в котором Жако пытался оправдаться, каялся и просил его понять – человек еще не очень оправился от удара судьбы. Но то, что Лиля – прекрасная, умная и добрая, понял сразу. Понял сразу, а вот затосковал по ней только сейчас. И про ту единственную ночь тоже писал. В том смысле, что тогда все было прекрасно, и еще, что он – последний и законченный козел. И тоже просил прощения.
Лиля выслушала Ростика, не отказала и Марику, прочла письмо от Жако.
И… выпила стакан теплого молока и съела две молодые морковки. Далее – улеглась спать. Режим для беременной женщины превыше всего!
А все остальное – право, такая ерунда! У нее еще будет время со всем разобраться и что-то для себя решить! Если вообще во всем этом есть смысл разбираться, кстати.
А то много вас, всяких! Да и вообще – какая разница? Главное – результат! А у нее, между прочим, сын на подходе! Обязательно – сын! Лиля в этом не сомневалась. Ни минуты!
Баю, баюшки, баю
Маша Краснопевцева родилась с золотой ложкой во рту. В чем это выражалось? Да во всем! И начиная с самого раннего детства. Машин дедушка, академик от математики и ученый с мировым именем, обожал свою единственную внучку и ревновал ее ко всем без разбору – даже к своей жене, Машиной бабушке, профессору медицины, знаменитому хирургу, умнице и все еще красавице. Кстати, лицом и фигурой Маша пошла именно в бабу Олю, Ольгу Евгеньевну Краснопевцеву, горячо любимую дедом и всеми окружающими.
Машина мама, невестка маститых свекров, тоже была не лыком шита. Не красавица, но точно – умница. Старший преподаватель в Литературном институте, тайная поэтесса и автор романов «про любовь» (тоже в стол, разумеется). А сын именитых родителей, Машин папа, был довольно успешным скульптором-анималистом.
Короче говоря, все образовывали Машу кто во что горазд. Дед-академик развивал в ней любовь к точным наукам и учил мыслить «четко и грамотно»; мама читала дочке стихи известных поэтов, иногда, густо краснея, между делом вставляя свои: папа ставил Машеньке руку и объяснял, что такое цвет и композиция, а баба Оля лечила внучку и отвечала за ее здоровье в целом – физическое и психическое.
При этом все были остроумны, ироничны, нежны друг к другу и слегка презирали материальное (вопрос о деньгах в доме не стоял).
И конечно, все очень друг друга любили и уважали. Но центром вселенной, конечно, была любимая дочка и внучка.
В доме любили пошутить, и у всех были свои прозвища. Так, деда-математика нарекли Лобачевским, бабулю-хирурга Мадам Пирогов, мечтательницу-мамулю – Милая Тэффи, а папу-художника, конечно, Леонардо.
Машу звали по-разному: Зайчонок, Рыбуля, Котик, Малышка, Крохотка и просто Машенция, Мурочка, Мусечка и Маришаль. Изгалялись, кто на что способен. И очень при этом веселились.
Зимой жили в Москве, в огромной пятикомнатной квартире на Таганке, а в мае переезжали на дачу – тоже не маленькую, в стародачном месте, в академическом поселке на Оке, окруженном густым сосновым лесом.
Маша ходила по участку, путаясь в густой траве, и собирала грибы и землянику в маленькое круглое лукошко.
Хозяйство много лет вела строгая женщина Катерина Петровна, которую побаивалась даже очень нетрусливая бабуля. Про маму и говорить нечего – на кухне она просто не появлялась и, услышав сочный голос Петровны, слегка вжимала голову в плечи. Петровна накрывала завтрак, потом надевала на нос очки с перевязанными ниткой дужками и важно оглашала обеденное меню. Все притихали и переставали жевать. Петровна обводила всех тяжелым взглядом и с явной угрозой в голосе заключала:
– Вопросы есть?
Вопросов, разумеется, не было. Все дружно кивали и жарко благодарили домоправительницу. По большому счету всем было наплевать, что на обед, на ужин, где свежее мясо и почем нынче творог на базаре. Но Петровну все терпеливо выслушивали, реагировали, даже пытались неловко что-то обсуждать, словом, уважали. И были счастливы, что эти неразрешимые проблемы кто-то взвалил на себя, и главное – избавил от них их самих.
Еще у Маши была няня, племянница Катерины Петровны Лиза, пугливая и молчаливая старая дева пятидесяти двух лет. Очень ответственная и очень плаксивая. Лиза будила Машу по утрам и от умиления вытирала слезы. Потом она кормила маленькую Машу завтраком и опять хлюпала носом. Дальше готовила Машу к прогулке и перед тем, как надеть на нее варежки, целовала маленькую ладошку и опять промокала платочком глаза.
Маша росла в любви, даже обожании, абсолютном преклонении, всеобъемлющей, горячей заботе, всеобщем восхищении и так далее, так далее и так далее.
Нет, баловали Машу разумно – откровенных глупостей не делал никто. Но все, что она хотела, конечно же, исполнялось. А что хочет девочка, у которой есть все? Тряпичницей Маша не была, бриллиантов и норковых шуб не заказывала. Какие бриллианты и шубы? Ни бабуля, ни мама их сроду не носили, да и внешне Маша была скорее девочка-подросток: худенькая, невысокая, с мальчиковой короткой стрижкой. Хорошенькая в меру, как говорила бабуля. И правда, хорошенькая – сероглазая, темнобровая, чуть курносая и по-современному большеротая.
Маша долго выбирала будущую профессию. Бабуля намекала на продолжение династии в медицине. Мама мечтала о поприще литературном – ну, если не поэтом или писателем, то хорошо бы, к примеру, литературным критиком или редактором. Папа предложил подготовить Машу в Полиграф – чем не профессия для женщины? Только дедуля молчал и хмурил кустистые брови. Понимал, что Софью Ковалевскую из любимой внучки сделать не дадут. Да и вряд ли она бы из нее и получилась, честно говоря.
Маша поплакала, помучилась, покрутилась в кровати пару раз до рассвета и поступила в иняз, на отделение скандинавских языков. Выпендрилась, короче.
Первая Машина любовь тоже оказалась счастливой. В шестнадцать лет она влюбилась, а в девятнадцать, на втором курсе, они расписались. Рановато, конечно, но что поделаешь? Раз уж так сложилось… Свадьбу сыграли в ресторане – чтобы без хлопот. Поели, попили, ушли и забыли. И опять все складно – Вова, Машин муж, был внуком ну очень известного авиаконструктора. И жили в одном доме, и дачи на соседних улицах. И Вова – ладный, стройный, синеглазый блондин (мама – популярная латышская актриса, папа – дипломат). Вова пошел по папиным стопам и поступил в МГИМО. Разумеется, с первого захода.
Зажили они у Маши – так договорились. Дед с бабулей перебрались окончательно на дачу, папа делал большой проект для зоопарка и жил практически в мастерской, а мама… Ну, обнаружить Машину маму вообще было сложновато. Пришел человек с работы, налил себе чаю, отрезал кусок сыра – и в свою комнату, как мышка-норушка.
Маша, молодая жена, попробовала вести хозяйство. Через неделю Вова, смущенно покашливая, объяснил любимой, что напрягаться не стоит. В пятницу поедят горячего у Петровны на даче, а на неделе он вполне может заходить поужинать к маме, в соседний подъезд. Маша сначала обиделась и даже поплакала, а потом рассудила: а что, собственно, плохого? Ну и пусть ужинает у мамы! Не у посторонней же женщины! Пусть пообщаются, попьют чаю. На выходных – Петровнины разносолы. А она, Маша, лучше книжечку почитает и на диване поваляется. Вообще-то Маша была чуть-чуть ленива. Так, самую малость.
А кто из нас не ленив? Все, наверное. В разной, конечно, степени. Ну и совесть у каждого тоже своя. У кого-то любит поспать, а у кого-то не дремлет. Словом, Маша великодушно давала своей послабление.
Жили они с Вовой хорошо, даже очень хорошо. Не только как влюбленные, а как старые и добрые приятели. Понимали друг друга без слов. Претензий тоже не предъявляли. Какие претензии, какое раздражение? Квартира есть, машину подарили на свадьбу, про копейку думать не надо, деньги в тумбочке у кровати – бабуля подкинет, дедуля подсобит. Вовин папа привозит подарки – а он по Европам, как другой на дачу. Вовин дед каждую пятницу приносит продуктовый заказ. А в заказе – не для слабонервного советского человека. Вовина бабушка с домработницей три раза в неделю поставляют им кастрюли с первым и судки со вторым.
Живи, радуйся и ни о чем не думай! Что, впрочем, они и делали – довольно успешно. После летней сессии поехали в Болгарию, на Золотые Пески. Тоже подарок дедули.
Вернулись загорелые, с нагулянным жирком и двумя дубленками в пакетах: у Вовы серая, у Маши кофейная. И все опять хорошо. На пятом курсе, перед самым дипломом, Маша поняла, что она «в ожидании». Собрали родню и торжественно и громко об этом сообщили. Все дружно бросились целовать их и обнимать друг друга. Бабуля с дедулей уговорили Машу поселиться на даче. Вполне разумно – воздух, ежедневные регулярные прогулки, постоянный присмотр и полезная еда от Петровны – утром свежие соки, отварное мясо, зеленые салаты и, конечно, молочные продукты. Петровна ходила за три километра в соседнюю деревню и приносила «яички из-под курочки – тепленькие, молоко из-под Красавки», сметану, творог и простоквашу.
Маша, конечно, скучала по Вове – тот вырывался только на выходные, потому что уже трудился в Министерстве иностранных дел: Да и по любимой подружке – соседке Тате Голованевской – тоже скучала. Тата приезжала крайне редко – приходила в себя после очень тяжелого и муторного романа с – ужас! – женатым человеком. Бедная, бедная Татка! «На лице – одни глаза», – так сказала доброжелательная бабушка. Петровна недобро хмыкнула: «Нос на лице, а не глаза! Добрая вы, Ольга Евгеньевна, женщина! Даже чересчур добрая!» Баба Оля махнула рукой – что, дескать, с тобой разговаривать. Маша за Тату переживала очень. Знала, как той плохо и как она страдает. Но – главное важнее! А главное сейчас – это ребенок. Так что придется и выгуливать живот кругами по три раза в день, и творог этот тошнотворный в себя запихивать, и молоко с пенкой пить! Петровна, как цербер, от нее не отходит – пока Маша не предъявит пустую кружку.
* * *
К седьмому месяцу Машиной беременности ситуация чуть усложнилась – сильно стала болеть спина, и Маша подолгу лежала на террасе на старом диване, где после обеда обожал отдохнуть дедуля. Мама взяла отпуск и тоже перебралась на дачу – у бабули на нервной почве стало подниматься давление. Правда, сиделка из мамы, честно говоря, была никакая. Или, скорее всего, довольно суетливая и бестолковая.
В четверг вечером, когда, держась за поясницу и постанывая, Маша спустилась со второго этажа в столовую – позвонить мужу Вове, за окном стало резко и внезапно темно, зашумел сильный, с порывами ветер и закачал верхушки высоких и древних сосен. Небо прочеркнула быстрая и яркая молния, вспыхнула короткая зарница, и хлынул, словно обрушился, стремительный поток сильного, густого дождя. Маша захлопнула распахнутые окна и задернула тяжелые портьеры – грозы она боялась с раннего детства, и никакие объяснения дедушки, как и почему случается подобное явление, ее не успокаивали. В душе поднималась тревога, начинало быстро и гулко стучать сердце, и к горлу подкатывала внезапная тошнота. Маша села на стул и закрыла руками уши. Дрожащими руками она набрала телефонный номер. Трубку никто не брал. На часах было восемь вечера. Вова давно должен был вернуться с работы. В голове немедленно появились самые ужасные и противные мысли: попал в аварию, плохо с сердцем (у Вовы был врожденный сердечный порок), потерял сознание (что с ним нечасто, но случалось), ударился головой о бортик ванны, ну и так далее – на что способна в такие моменты буйная фантазия беременной женщины. Разболелась голова, заныла с большим усердием спина, и потянул низ живота.
Далее она подумала о том, как сильно любит своего мужа, как нелепо и неправильно расставаться с ним так надолго, как, возможно, он сейчас нуждается в ее помощи, а ее рядом нет, как одиноко сейчас ему: она-то в кругу родных и любимых! А Вовина мама на съемках в Пятигорске, а бабушка на пару с дедушкой в санатории, папа в командировке… Бедный, бедный, заброшенный Вова! Плохая получилась из Маши жена! Эгоистка, думающая только о своих потребностях и удобствах!
Маша подошла к окну и одернула штору. Стихия – а это была именно стихия – набирала свою яростную силу. Дождь с таким усердием барабанил по земле, что на дорожке появлялись внушительные проплешины.
Маша бросила взгляд на дедулину «Волгу», стоявшую у ворот. Нет, это, конечно, абсолютное безумие! В такую погоду… Идиотская и совершенно абсурдная мысль – сесть сейчас за руль. Старики этого не переживут. До города Маша не доедет, с ее-то водительским опытом. Глупость какая-то отчаянная! Не просто глупость – абсолютное безрассудство, столь несвойственное разумной и рассудительной Маше!
Вот они, гормоны, делают свое дело!
Маша попыталась успокоиться и взять себя в руки. Потом ее осенило – Татка! Любимая и верная подружка! К тому же – соседка!
Она набрала Таткин номер. Услышала протяжное и грустное:
– Алло!
Маша затараторила:
– Татуся, милая, пожалуйста! Прошу, прошу и умоляю! Сходи к нам. Ну что тебе стоит? У тебя же ключи от квартиры! Волнуюсь за Вовку – телефон молчит. А вдруг, не дай бог… Ты же знаешь – у него сердце! А если он там без сознания? Лежит и никто не может ему помочь? А если вообще его нет дома? Если не доехал? Если… Подумать страшно! Понимаю – дождь, непогода, но…
Таня перебила подругу:
– Господи, о чем ты? Какой дождь? При чем тут погода? Конечно, конечно, разумеется! Уже надеваю туфли!
Таня сбросила тапочки, влезла в первые попавшиеся ботинки – мамины, прогулочно-собачьи, да какая разница! Сорвала с вешалки плащ и выскочила за дверь, бросив в трубку:
– Сразу позвоню!
Маша села в кресло и поставила телефон на колени. Оставалось только ждать.
Тата выскочила из подъезда и бросилась в соседний, Машин. За минуту пробежки вымокла до нитки. Дернула ручку парадной. Не дожидаясь лифта, вбежала на четвертый этаж. У двери прислушалась. В квартире тихо играла музыка. «Дома и жив! – мелькнуло у нее в голове. – Видимо, что-то с телефоном! Бедная Машка! Сходит там с ума, мечется». Таня нажала кнопку звонка. Дверь не открывали. Таня повторила звонок с особой настойчивостью. Музыка за дверью стихла. Ей показалось, что она слышала шаги. Точно – шаги! А следом раздался зычный и протяжный женский голос:
– Котик! Звонят!
Дальше – шипящий мужской шепот, который бедная Таня совсем не разобрала.
Она устало прислонилась к стене и закрыла глаза. «И ты, Вова! И ты, Брут!»
Через минуту она медленно спускалась по лестнице и вытирала слезы. «Бедная, бедная Машка! Чистый, прозрачный человек! Девочка моя беременная! Страдает там, бедная, за сердце его переживает! За этого подонка! Глупая, наивная, святая Машка!»
Тата дрожащими руками открыла дверь в свою квартиру и в абсолютном бессилье опустилась на стул. Все они одним миром, все. Даже Вова этот! Туда же! Скотина недоделанная. Предатель! От беременной жены!
Тату душили горькие слезы обиды – за всех живущих женщин на земле, за всех подло обманутых и коварно преданных. Она раскачивалась на стуле и в голос подвывала:
– Бедные, бедные мы! Измученные и растерзанные! И за что нам выпала горькая женская доля, за что нам такая незавидная участь?
Вспомнила все и сразу – свой затянувшийся, муторный, изнурительный роман с неверным и коварным красавцем по имени Гия, роскошным сорокалетним грузином, оператором на «Мосфильме», мучившим бедную и наивную Тату ревностью и недоверием. Про звонки от его бывших подруг и пьющей жены, про их подробные и обстоятельные доклады об изменах коварного идальго. Про то, что пролетает бездарно ее молодая жизнь, горит, как фитиль, и коптит, как фитиль, – ярко, но с запашком досады и горечи. Про то, что не находит она сил, ну просто не находит разрубить этот узел, порвать, забыть и начать новую, честную и чистую жизнь. Вспомнилась и история деда, на седьмом десятке ушедшего к молодой аспирантке, и скорая смерть не перенесшей предательства бабушки. Вспомнилась и история мамы – любимой и прекрасной, родившей Тату от женатого мужчины, так и не принявшего окончательного, мужского решения, который мучил маму пятнадцать лет: не забирал и не отпускал. Вспомнила она и о своей любимой питерской тетке Инне, которую муженек оставил с больным ребенком на руках. Бросил подло и грязно – ушел к ее же подруге. А бывшую жену и больного ребенка вычеркнул из своей жизни.
Наревевшись, бедная Тата спохватилась и схватила телефон. Машка! Любимая Машка мечется, как тигрица, по даче и ждет ее звонка! А любое волнение для нее…
Маша мгновенно сняла трубку.
– Спит твой Вова. Спит, как сурок, – устало сказала Таня. – Дыхание спокойное, пульс ровный, – монотонно доложила она.
– Устал, наверное. Бедный! С его-то здоровьем! Такие нагрузки! – выдохнула Маша и принялась извиняться и благодарить верную подругу.
– Ладно тебе! – отозвалась Таня и положила трубку на рычаг.
Потом она пошла в ванную, умылась холодной водой, долго разглядывала себя в зеркало, тяжело вздыхала и качала головой.
Дальше налила себе в рюмку сладкого и липкого ликера – единственное, что было в доме – и выпила одним махом, крякнув по-мужски, и вытерла рот ладонью.
Потом она сняла промокшую одежду, легла в постель и с головой накрылась одеялом. На душе было тошно, противно и тоскливо. Но… почему-то – стыдно признаться – душевная боль чуть-чуть отпустила. Всегда так бывает – утешается человек, понимая, что он на свете не один. Не один несет свою ношу, не один страдает, не к нему одному так несправедлива судьба-индейка.
Повздыхала Таня, поворочалась и… Уснула. Кофейный ликер, тепло и душевные переживания.
* * *
Маша выпила теплого молока, съела на нервной почве бутерброд с любительской колбасой (нельзя, вредно, но очень хочется – все-таки человек перенес сильный стресс) и поползла наверх, в свою светелку.
Уснула она довольно быстро, предварительно положив на голову маленькую думочку – чтобы не слышать раскатов грозы.
Проснулась она от того, что кто-то сидел на краю ее кровати и гладил ее по плечу. Она открыла глаза и увидела мужа Вову – промокшего до нитки и совершенно счастливого. Маша села на кровати и потерла глаза.
– Ты? – ошарашенно спросила она. И растерянно добавила: – Ты же спишь дома.
Вова счастливо рассмеялся и покрутил пальцем у виска:
– Ага, сплю. Это я тебе снюсь, Манюнь!
А потом рассказал молодой и очень любимой жене, как долго, трудно и медленно он добирался с работы на дачу – в такую-то погодку, просто черти устроили сабантуй!
Маша опять ничего не понимала, обнималась с Вовой, ахала и охала, говорила ему, что он сумасшедший, абсолютно сумасшедший! В такую погоду! Это ж надо додуматься! Нет, должно же такое прийти в голову – сесть за руль в такой дождь! А если бы… Ругала его и целовала.
Потом, окончательно проснувшись, она заплакала, оценив наконец степень опасности, и опять с удвоенной силой ругала мужа и горячо целовала его и обнимала.
Он тоже целовал Машу и приговаривал:
– Ну ты же так боишься грозы! А когда тебе страшно, я обязательно должен быть рядом. Вот просто обязан! Да и потом – я просто соскучился! Знаешь, как бывает? Вот сейчас, срочно, сию минуту – обнять тебя и зарыться в твои волосы! Еле доехал, Мань. Еле вытерпел.
Счастливая Маша удобно пристроилась на мужнином плече, сладко вздохнула и закрыла глаза.
К пяти утра стихла, угомонилась уставшая, измученная природа, и они уснули, крепко обнявшись и плотно сцепив руки.
Перед тем как сон наконец укрыл и укутал ее плотным и уютным одеялом, Маша успела подумать про Тату: «Глупость какая – спит, как сурок. Что она, совсем очумела? Или я, или она – кто-то из нас слегка рехнулся. А может быть, Татка сказала так, чтобы я не психовала, зная, что Вовка в пути? Да, скорее всего! Впрочем, ладно. Потом разберемся. Да и вообще, это все такая ерунда и такая мелочь! По сравнению с тем, что есть у нее в жизни!» – И Маша блаженно улыбнулась и крепче обняла мужа за шею.
А в доме на Таганке, в огромной академической квартире Машиного любимого деда, на большой, удобной, почти королевской кровати (стиль модерн, орех, инкрустация, досталась по наследству от дальних родственников), продолжали свои веселые забавы Машин папа, скульптор-анималист, и крупная (очень крупная!) и очень близкая его знакомая, коллега, можно сказать, по цеху, скульптор-монументалист, автор «больших форм» (в прямом и переносном смысле), художница Дуся Рейно (фамилия от второго мужа, финского производства). Дуся, славная и многопьющая женщина, словно сошедшая с полотен великого Сикейроса, восхищала Машиного папу, в душе все-таки мастера крупных форм и монументалиста по призванию (моменталиста – как шутил сам Машин папа), своим массивным и роскошным телом, зычным голосом и полнейшим пренебрежением к проблемам различного рода – бытового или душевного толка. Чем очень отличалась от его жены, Машиной мамы.
Звонок в дверь, испугавший немного анималиста и совсем не испугавший беспечную Дусю, все-таки внес некую неловкость и беспокойство, но, решив, что кто-то, видимо, ошибся дверью, они вскоре опять дружно выпили, закусили и продолжили яркую дискуссию, переходящую в бурную полемику, про современное (потерянное, увы!) искусство и про место художника в современном же мире.
Но вскоре уснули и они, жаркие и давние любовники и очень близкие, между прочим, друзья (что куда ценнее и важнее всего остального).
Все успокоились, угомонились, разобрались и наконец заснули – кто-то в счастье и умилении, кто-то в неведенье, кто-то в расстройстве, а кто-то – в полнейшем разочаровании.
Спала верная Татка, иногда судорожно всхлипывая и даже во сне удивляясь несправедливости жизни.
Спала Маша – очень беременная и очень счастливая, жарко дыша носом в шею любимого мужа.
Спал Вова – уставший, но тоже вполне довольный жизнью.
Спали дедуля с бабулей, тревожно, как все старики, – в уютной спальне, немного пахнущей сердечными каплями, старостью и чем-то неуловимо уходящим.
Спала Дуся Рейно – точно безмятежно, что очень ей свойственно, раскинув мощные руки ремесленника и изредка, но громко всхрапывая и вздрагивая от своего же храпа.
Спал Машин папа – тоже довольно спокойно, ничуть, кстати, не страдая из-за своей коварной измены. Связь с Дусей была такой давней и такой дружеской, что…. В общем, смешно говорить.
И крепче всех спала Машина мама – светло и безмятежно, с наивным и доверчивым выражением на лице. Впрочем, его, выражение это, она сохранит на всю оставшуюся жизнь. Что поделаешь – такой человек! На тумбочке, возле ее кровати, лежал томик стихов с закладкой – верный спутник ее жизни. Верный и преданный. И самый надежный.
Спали все. Хорошие люди. И пусть им приснятся хорошие сны. Баю, баюшки, баю…
Татьяна Булатова
Мама мыла раму
(на правах рекламы)
Петя к морю зовет. Поедем, говорит. Может, уж в последний раз поедем. Чего это в последний, спрашиваю я, вроде как еще ни разу вместе не были. Чувствую, говорит, что в последний. Решай.
Хорошо говорить: «Решай». Попробуй тут реши – у меня ж Катька. Вместе не поедем, а одну я ее как оставлю? Сейчас их разве можно одних оставлять? Уедешь мамой – вернешься бабушкой. Нет уж, видно, никуда не поеду! В кои-то веки мужчина тебя на юг повезти собрался – и нате вам, пожалуйста.
А на море надо. Крым там, Ялта, все такое прочее… Может, с Евой поехать? Взять так и поехать: курсовку купим, процедуры, воздух, сосны. Чахотку лечили в Крыму! Не то что какую-нибудь там астму. Точно надо…
Двадцать четыре дня! Катька схватилась за голову при мысли о необходимости провести двадцать четыре дня в Крыму. Какое море, когда в нем черепахи плавают?
– Тогда с тетей Евой, – предложила Антонина дочери.
– Опять?! – взмолилась Катька и наотрез отказалась.
– Что значит «я не поеду»?! – возмутилась Самохвалова и для острастки показала кулак. – Кто тебя спрашивать будет? Сказала, поедешь, значит, поедешь. А не поедешь – задохнешься зимой.
Девочка с тоской посмотрела на мать, а потом низко опустила голову.
– Посмотри, – приказала Антонина. – Ну-ка, посмотри на меня.
Катька подняла глаза и, не мигая, уставилась на мать. Самохвалова, не отводя взгляда, взяла дочь за подбородок, отчего та задрала голову. Минуту помолчали, после чего Антонина Ивановна убрала руку и вышла из комнаты. Разговора, как всегда, не получилось.
Катя подошла к окну и прижалась лбом к стеклу: в песочнице сидел Алеев и следил за младшей сестрой. Чернявая девочка в белой кружевной косынке возилась в песке, выпекая куличи из разноцветных формочек. Периодически она садилась попой на грязный песок, а Ильдар терпеливо поднимал ее, ставил на ноги и аккуратно отряхивал платье. В ответ сестра злилась и бросала в него песком. Алеев уворачивался, а девочка приходила в бешенство и лупила Ильдара красным совком то по коленке, то по чему придется.
– Нельзя! – убирал ее руку брат и грозил пальцем. – Больно.
Девочка что-то отвечала по-татарски и снова плюхалась на землю.
Катька смотрела на одноклассника и не верила глазам: обычно подвижный, как ртуть, Алеев являл собой образец спокойствия и выдержки. «Ничего себе!» – подумала Катя и, одержимая любопытством, вышла на балкон.
– Куда ты? – не удержалась Антонина и выскочила следом.
– Ну ма-а-ама! – застонала Катька и попыталась покинуть балкон.
Антонина Ивановна встала напротив балконной двери и загородила проход.
– Ну что опять? – возмутилась девочка, пытаясь прорваться в комнату.
Антонина посторонилась и на всякий случай решила проверить обстановку. Увидев обитателей песочницы, она задумалась, какое-то время постояла, опершись на перила, а потом заявила:
– Шла бы ты на улицу, лето.
– Не хочу.
– А ты через не хочу. Соберись и выйди. Алеев вон с сестрой гуляет.
– Ну и что? – резонно заметила Катька.
– Ну и то! Лето пришло – выходи на улицу и дыши свежим воздухом, раз на море ехать не хочешь.
Девочка пожала плечами и уселась в кресло. Похоже, прогулки было не миновать. Когда мать ставила перед собой какую-то цель, она, как правило, ее добивалась. Антонина достала гладильную доску, включила утюг и притащила из ванны кучу пересохшего белья.
– Гладь тогда. Нечего зад отращивать. Села как у праздничка и ножки свесила.
Катька и ухом не повела.
– Я кому сказала? – грозно поинтересовалась Антонина Ивановна и звякнула утюгом о подставку. – Или гладь, или иди.
Девочка нехотя встала с кресла и объявила:
– Я гулять.
– Кто б сомневался, – не удержалась от того, чтобы не съязвить, Самохвалова. – Когда дело надо делать, сразу гулять.
– Я могу и погладить, – предложила Катька и с вызовом посмотрела на мать.
– Не надо. Обойдемся как-нибудь, – объявила Антонина и, послюнявив палец, проверила накал утюга. Слюна зашипела.
– Ну не надо, так не надо, – согласилась девочка и пошла обуваться.
Через минуту Антонина Ивановна дежурила у кухонного окна. Во дворе ничего не происходило. Катька столбом стояла у школьного забора, Алеев сидел в песочнице. «Господи, ну что за корова! Встала – и ни бе ни ме. Подойди к человеку-то, чем одной стоять, забор подпирать…» – бурчала Самохвалова себе под нос, возмущенная Катькиной нерешительностью. Из подъезда выпорхнула Валечка, процокала каблучками, помахала соседской девочке ручкой. Катя что-то ответила, но не тронулась с места.
Гулять было мучительно скучно. Сделав два шага в сторону песочницы, Катька одумалась и вернулась на прежнее место. Снова встала столбом и посмотрела на свои окна. Антонина отскочила в глубь кухни, но боевой пост не покинула, невзирая на долетающий до ее носа запах раскаленного утюга.
Появилась тетя Шура с озабоченным лицом, по привычке посмотрела на самохваловские окна и подошла к Кате:
– Ты чего тут?
– Гуляю, – объяснила девочка и почесала коленку.
– Кто ж так гуляет-то? – изумилась Санечка и решительно изменила маршрут, направившись к самохваловскому подъезду. – Мать-то дома? – поинтересовалась она, не оборачиваясь, и исчезла в прохладной темноте распахнутых дверей.
Антонина, услышав призывный стук в дверь, даже не пошевелилась. Главная Соседка постучала еще несколько раз, но так же безрезультатно.
– Где мать-то? – взяла она в оборот Катьку.
– Не знаю, – лениво наврала та и уставилась себе под ноги.
Тете Шуре не оставалось ничего другого, как возобновить движение по прежнему маршруту. Девочка проводила ее взглядом и наконец-то решилась.
Алеев поднял голову, посмотрел на одноклассницу и призывно хлопнул ладонью по борту песочницы. Катька присела рядом, предусмотрительно расправив под собой платье.
– Караулю… – сообщил он Самохваловой и ткнул пальцем в сестру.
– Поня-а-а-атно…
Помолчали. Обоим было неуютно в присутствии друг друга, разговор не клеился: в школе они двигались по разным орбитам, хотя шесть лет отучились в одном классе. От Алеева Катька ожидала исключительно какой-нибудь пакости типа задрать юбку, подложить кнопку, обозвать и стукнуть. Ильдару подсевшая девица тоже была до крайности неинтересна: ни кожи, ни рожи, на носу – очки, и вообще малолетка.
Катька подняла с земли веточку, обломила тонкую ее часть и нарисовала на песке рожицу, после чего Алеева-младшая подползла поближе и, хихикнув, стерла рисунок ладонью.
– Еще! – скомандовала она и строго посмотрела на Катьку.
– Не получится. Песок сухой, – объяснила Самохвалова.
– Полей! – скомандовала сестра брату, и тот послушно вылил пол-лейки воды.
Катька взялась за дело и нарисовала сестре Алеева таксу. Девочке понравилось:
– Собак, – узнала она.
– Собака, – поправила ее Катька.
– Еще собак! – снова приказала алеевская сестра.
Самохвалова нарисовала лошадиную морду.
– Конь! – обрадовалась девочка. – Еще.
Катька нарисовала свинью. Девочка нахмурилась, зато Ильдар пришел в полный восторг и подписал под рисунком: «Горлач – кабан». Девочка что-то сказала брату по-татарски, Алеев покраснел, поднялся и повел сестру в кусты. Катька обернулась и чуть не рухнула с бортика – Ильдар приговаривал невозможное «пись-пись-пись…» Самохвалова тактично отвернулась.
Песок быстро высыхал на солнце, становилось жарко. Девочка капризничала и срывала с себя косынку. Самохвалова вопросительно посмотрела на одноклассника. Алеев снисходительно пояснил:
– Спать хочет.
– Нет, – швырнула в него песком сестра и приказала Кате: – Рисуй.
Самохвалова терпеливо нагнулась над мокрым песком, предварительно политым остатками воды из лейки. Сломалась веточка – собака не получилась.
– Все, – с радостью объявил Алеев. – Домой пошли.
– Нет! – разревелась девочка и уселась у Катькиных ног.
– Не плачь, – погладила ее по кружевной косынке Самохвалова. – Я тебе еще нарисую. Потом. Когда проснешься.
– Завтра? – уточнила девочка.
– Почему завтра? Сегодня нарисую.
Ильдар скорчил однокласснице рожу и вытаращил свои черные глаза.
– Или завтра… – спешно исправилась Катька и помахала алеевской сестре рукой. – Спокойной ночи.
Та неожиданно успокоилась, встала на свои толстые ножки, взяла брата за руку и дала себя увести. У подъезда Алеев оглянулся и проорал однокласснице:
– Слышь, Самосвалова! Ты давай выходи вечером.
Катька пожала плечами и ничего не ответила. Зато Антонина Ивановна, свесившись через перила, пообещала соседу выставить дочь на улицу к означенному времени. Алеев залился краской и вошел вслед за сестрой в подъезд.
«Ну кто тебя спрашивает?!» – с досадой подумала Катя и побрела к дому.
– Ма-а-а-ма! Ну почему ты все время вмешиваешься в мою жизнь? – заявила с порога Катерина.
– Я-а-а-а? – не поверила своим ушам Антонина и на всякий случай скрестила на груди руки.
– Ты! – непривычно дерзко ответила девочка.
– Да где ж это я в твою жизнь вмешиваюсь-то? – временно пошла на попятную Антонина Ивановна.
– Ты просто не замечаешь, – горько констатировала Катька и отзеркалила материнскую позу. Так и стояли обе Самохваловы друг напротив друга со скрещенными на груди руками. Со стороны они напоминали двух боксеров на ринге, изучающих друг друга, пока не прозвонит гонг.
Даже невооруженным глазом было видно, как по-девичьи округлилась, вытянулась и окрепла за минувший год Катерина. Но тем же невооруженным глазом можно было заметить, как сдала ее мать. Казалось, она даже стала как будто меньше ростом. И не то чтобы Антонина очевидно постарела… Нет, из нее просто улетучивалась эта хорошо знакомая Катьке величественность, поэтично воспетая Солодовниковым. Секрет был прост: Антонина Ивановна Самохвалова все чаще и чаще признавалась себе в том, что она ничего не знает, ничего не понимает, никуда не успевает и никому не нужна. Поэтому суетилась, совершала много мелких движений, ставила перед собой массу задач, а решала от силы две. Антонина сдавала позиции. Одну за одной. И отвоевывала их у нее собственная дочь, неожиданно почувствовавшая себя взрослой.
– Это я-то не замечаю? – начала наступать на Катьку Самохвалова.
– Ты!
– Значит, я? – поджала губы Антонина Ивановна. – Я-а-а… А знаешь ли ты, Катя, чего мне стоило тебе эту жизнь сохранить? Сколько бессонных ночей мне это стоило? Сколько слез мне это стоило? И ради чего? Ради того, чтобы ты, как только титьки выросли, мне тыкать начала? Значит, когда тебе плохо, мама нужна. А когда хорошо, не больно надо? Что ж ты, когда в Москву тебе приспичило ехать на Андрюшечку посмотреть, мне всю плешь проела? А когда маме твоей глоток свежего воздуха понадобился морского, дулю выкатила? Я-а-а-а в твою жизнь вмешиваюсь?! Я-а-а-а?! Да если бы не ты, я б давно уже счастливо жила, по углам не мыкалась, замуж вышла, как сыр в масле каталась! Ты у меня сколько лет отняла? Сначала отец твой, потом – ты! Сколько лет! И вот теперь силу свою почувствовала? Мама не нужна? Подыхай, мама?!
– Я такого не говорила, – сделала шаг вперед Катька.
– А и говорить не надо! – скривилась Антонина. – И так все видно.
Самохвалова расцепила сложенные на груди руки и ткнула в дочь пальцем:
– А теперь слушай меня, сопля зеленая! Рот свой закрыла, чтобы я тебя больше не слышала. Пока я тебя кормлю, пою и одеваю, будешь делать то, что тебе положено. А не будешь – придушу собственными руками, раз до сих пор сама не задохнулась. Поняла?! – грозно переспросила Антонина Ивановна, и Катька под ее напором попятилась. – Поняла, я спрашиваю?
Девочка съежилась и попыталась проскользнуть в комнату, но не тут-то было. Самохвалова схватила Катьку за руку с такой силой, что на запястье проступили красные пятна.
– Поняла?
– Поняла, – выдохнула Катерина, и Антонина ослабила хватку.
– Вот так-то! – праздновала победу Самохвалова, глядя дочери вслед.
Вечером пришел Солодовников, в очередной раз воскресший и допущенный в святая святых – самохваловское жилище. Инициатором его прихода выступила Антонина, накануне принявшая от своего поклонника предложение о совместном отдыхе в Крыму. Дело оставалось за малым, обещала ему Антонина Ивановна, Катьку уломать – и все, можно брать билеты.
Помня предыдущий опыт, встречи с Катериной Петр Алексеевич боялся как огня. Даже перед зеркалом репетировал, чтоб солиднее было и доверие внушало. Галстук подбирал, шляпу, брился начисто, чтоб ни-ни, ни ворсинки, ни волосинки. «Хитрость города берет», – успокаивал себя абсолютно бесхитростный Солодовников и думал, с чего начать.
Еще вчера Тонины слова внушали ему уверенность, а сегодня Петр Алексеевич печально рассматривал свое отражение в витрине гарнизонного магазина, в недрах которого собирался приобрести «что-нибудь к столу». Отражение, прямо скажем, не впечатляло, но зато позволяло прямо на месте произвести экспресс-терапию измученного ночными раздумьями образа.
Плечи сутуловаты? Расправим плечи! Спина сгорблена? Будет как струночка! Штанина задралась? Расправим штанину. Не только штанину – жизнь поправим, расправим, как смятый лист, утюгом прогладим – и все, дело в шляпе. Нечего бояться!
Солодовников улыбнулся отражению в витрине и гордо шагнул к заветным дверям. Все складывалось как нельзя лучше: пирожные, торты, в алюминиевом поддоне – щербет, в стеклянных вазочках – «Кара-Кум», «Красный мак», «Резеда», «Ласточка».
«Нельзя конфеты», – схватил себя за руку Петр Алексеевич, разволновавшийся от радующих слух названий: «Кара-Кум», «Ре-зе-да»…
– Десять заварных, пожалуйста, – попросил Солодовников и достал два двадцать мелочью.
– Пожалуйста, – буркнула за прилавком продавщица и, вооружившись щипцами, схватилась за целлофановый пакет.
– Будьте любезны, – обратился к ней Петр Алексеевич, – положите пирожные в коробку.
– Где я тебе ее возьму-то? – резонно поинтересовалась женщина.
– По положению, – вежливо, но требовательно пояснил Солодовников, – к пищевой продукции прилагается соответствующая тара.
– А чем тебе это не тара? – взмахнула целлофановым пакетом перед самым лицом покупателя побагровевшая продавщица.
– Я настоятельно прошу вас положить мои пирожные в коробку, – тихо настаивал Петр Алексеевич.
– Мужик, – попросила скопившаяся за Солодовниковым очередь. – Ты, давай уже, бери свои пирожные и дай людям отовариться.
– Это не я вас задерживаю, – объяснил Петр Алексеевич.
– Я, что ли? – по-хамски уточнила торговка. – На, бери свои пирожные и иди, куда шел. Коробку ему подавай. Главное, два двадцать мелочью, а туда же – «каро-о-о-опку»!
– Каро-о-опку! – понимающе захихикала очередь и надавила на Солодовникова, в руки которого продавщица вставила прозрачный, но уже измазанный изнутри белковым кремом пакет.
Петр Алексеевич сделал шаг в сторону, с недоумением посмотрел на то, что оказалось у него в руках, и положил пакет обратно на прилавок.
– Деньги не верну! – предупредила его продавщица.
Расстроенный Солодовников побрел к выходу. Настроение оказалось окончательно испорчено.
– Придурок! – бросила вслед тетка за прилавком, воодушевленная одобрением очереди.
– Придурок! – подтвердила продавец из мясного отдела, и магазин зажил привычной жизнью.
Петр Алексеевич прошел вдоль длинной витрины, миновал квасную бочку, корявую будку сапожника, гарнизонное ателье и не на шутку растревожился. В груди недобро подскакивало печальное солодовниковское сердце, а в голове шевелилась одна-единственная мысль: «Дурной знак! Плохая примета!»
– Может, уж и не ходить? – спросил себя Солодовников и задумчиво опустился на скамейку возле Тониного подъезда в ожидании какого-нибудь контрзнака. Из подвального окошка вывалился плебейского рыжего цвета котенок, плод мартовской любви, и уселся ловить блох прямо у ног Петра Алексеевича.
Солодовникову полегчало. Улыбаясь, он нагнулся над животиной и погладил ее между ушами. Котенку это не понравилось, он отскочил в сторону и угрожающе выгнул спину.
– Кс-кс-кс… – не унимался Петр Алексеевич и протянул к котенку свою черепаховую руку.
Дальше случилось то, что должно было случиться. Кошак подпрыгнул на всех четырех лапах и с наслаждением вцепился в Солодовникова.
– Аа-ах ты-ы-ы! – взвизгнул Петр Алексеевич и замахнулся на котенка, после чего тот молниеносно ретировался в спасительный подвал.
На руке выступила кровь. «Нехорошо», – подумал Солодовников и расстроился еще больше.
– Господи, Петя, ну что ты, как ребенок! – закудахтала Антонина Ивановна, рассматривая ранение. – Катя, йод давай!
Катерина распахнула дверку холодильника и достала маленький черный флакончик.
– Ватку на спичку наверни, – руководила процессом Антонина. – Обработать надо.
Девочка поднесла смоченную йодом спичку.
– Мажь! – скомандовала мать. – А я дуть буду.
Катька вытаращила глаза, но отказать в оказании первой помощи не осмелилась.
Пока девочка царапала черепаховую лапу, Антонина Ивановна дула изо всех сил, а Петр Алексеевич смущался и уговаривал всех не беспокоиться и не обращать внимания.
Рана, в сущности, была пустяковая. Страшно становилось от многочисленных историй, к месту рассказанных Самохваловой, – о сорока уколах в живот, о приступах бешенства и даже редких ампутациях. Перспектива в итоге нарисовалась безрадостная.
Перебинтованный Солодовников уселся за стол и печально заглянул в Катькины глаза:
– Катюш…
Девочка сдвинула брови, но взгляда не отвела.
– Поговорим, может?
Катерина строго посмотрела на пациента с перебинтованной черепаховой лапой и молча кивнула.
– Ты бы вот, Катюш, не сердилась на меня. Мне ведь и так страшно. Я ж с девочками-то и не умею разговаривать. У меня парни были. Выросли, я даже и не заметил. У них семьи есть. Внуки у меня, тоже мальчики. Я ведь, Кать, им и не нужен. Вроде они меня и не обижают, звонят, интересуются иногда. А я вот, честно тебе скажу, понимаю, что не нужен я им, неинтересен.
У Солодовникова от столь длинного вступления в тему выступила на лбу испарина. Он поерзал на стуле под прямым Катькиным взглядом и распустил узел на галстуке:
– Жарко, – объяснил Петр Алексеевич и потер сморщенную шею. – Одиноко мне, Катенька. Прихожу вот домой – и уйти хочется. Одна радость – Тонечка, – Солодовников поискал Антонину взглядом. – Люблю я, Кать, твою маму.
Петр Алексеевич сглотнул комок.
– И еще, я ведь на море никогда не был, даже не знаю, как оно выглядит. Ты ж вот думаешь: старик дядя Петя. Оно конечно, старик, а море увидеть хочется. Вдруг в последний раз… Давай, Кать, поедем! Не хочешь на поезде – на самолете полетим. Соглашайся, Кать! Тоня без тебя не поедет, она ж тебя больше жизни любит. Одна надежда на тебя, Кать. Поедем…
Солодовников протянул руку через стол и переспросил:
– По рукам, что ли, Катюш?
Над столом зависла пятитонная тишина. Петр Алексеевич, не отрываясь, смотрел на девочку, от которой зависела его судьба, а Антонина вообще схоронилась на кухне, чтобы сердце не выскочило из груди от нечаянной радости, если дочь вдруг согласится.
Катерина оглянулась по сторонам и, не обнаружив за спиной матери, наклонилась к Солодовникову и прошептала:
– Только до двадцать третьего июня…
– А что у нас двадцать третьего?
– Надо, – по-военному ответила Катька и для пущей убедительности округлила глаза.
– Надо, значит, надо, – уверил ее Петр Алексеевич и осторожно погладил по руке.
Со стороны эти двое были похожи на заговорщиков. Когда в комнату вошла Антонина Ивановна, оба сидели, откинувшись на спинки стульев, и рассматривали чего-то там на потолке: то ли тени, то ли трещины.
– Ну-у-у? – зачем-то грозно, возможно, от страха, произнесла Антонина. – Едем, что ли?
Катерина пожала плечами и, соскользнув со стула, вышла на балкон: Алеев торчал у школьного забора один без сестры и выглядел так же глупо, как Катька сегодняшним утром.
– Можно я гулять? – обратилась девочка к матери.
– А пироги?
– Не хочу я, жарко, – пожаловалась Катька.
– Пришел, что ли? – Самохвалова не поленилась подняться со стула и выглянула из окна. – Понятно, стоит.
– Жених? – дал петуха Солодовников.
Катька обиделась.
– Какой жених, Петь? Одноклассник. Сосед. Федин сын.
– Это майор который?
– Ну…
– Хороший, стало быть, мальчик, – подвел итог Петр Алексеевич.
– Ну, можно, что ли? – занервничала Катька, пытаясь вклиниться между матерью и Солодовниковым.
– Да что ты кричишь-то? – возмутилась Самохвалова. – Подожди, пирог тебе заверну, угости парня-то.
– Ну, ма-а-ма! – застонала Катерина при мысли, что ей придется тащиться на улицу с куском пирога.
– Много ты понимаешь. Спасибо скажешь потом, – посулила ей мать и всучила газетный сверток, который Катька благополучно оставила под лестницей до лучших времен.
– Пришла, Самосвалова? – поприветствовал ее Алеев. – Тебя только за смертью посылать, торчу здесь, как дурак, блин!
Катерина не знала, что положено отвечать в таких случаях, поэтому просто пожала плечами и потерла нос.
– Ну ты, блин, Самосвалова, даешь! Это тебе не рисуночки твои дурацкие! – все больше и больше расходился Ильдар, напоминая себя прежнего, школьного. – Пошли, что ли?
– Куда? – поинтересовалась Катька.
– Да хоть туда! – указал направление Алеев и по-хозяйски пошел впереди.
– Сразу видно, восточный мужчина, – прокомментировала Самохвалова увиденное за окном.
– Невежливо как-то, – вступился за Катьку Солодовников.
– Татары, – повела Антонина плечами, а потом вспомнила о главном и как бы невзначай поинтересовалась: – Ну как? Согласилась?
– Угу, – промямлил Петр Алексеевич, провожая падчерицу взглядом, – только до двадцать третьего.
– Двадцать третьего?
– Двадцать третьего, – проронил Солодовников, потеряв Катьку из виду. – Чего-то ей надо, сказала.
– Так я и знала, – рассвирепела Самохвалова. – Ничему ее жизнь не учит! Никакой гордости у человека!
– А что случилось-то, Тонечка? – полюбопытствовал Петр Алексеевич.
– Ничего! – буркнула женщина. – Андрея своего ждет, когда поступать приедет, пропустить боится. Он ведь, главное, в Москве…
Обида захлестнула Самохвалову, и она в подробностях пересказала все детали первой Катькиной влюбленности.
Солодовников развел руками и запричитал, как старушка:
– Непорядочно как! Возмутительно! Бесстыдство какое!
– То-то и оно, – подтвердила Антонина Ивановна и предложила вернуться попозже, когда абитуриентов отправят в лагеря.
– Нельзя, Тоня. Сказал двадцать третьего, значит, двадцать третьего.
– Го-о-осподи, Пе-е-тя! Ну что ж вы за люди-то такие? Что ты, что Катька твоя! Двадцать третьего! Вот помяни мои слова, ничего хорошего из этого не выйдет, из любви из этой…
– Не выйдет из этой, выйдет из другой, – прошептал Солодовников и крепко обнял свою подругу.
– Подожди, Петь, – сверкнула глазами Антонина и бросилась в прихожую.
– Ты куда?
– Цепочку на дверь накинуть, – объяснила Самохвалова и показала глазами на спальню.
– Понял! – обрадовался Петр Алексеевич и рванул галстук.
* * *
Интуиция – это такое чувство, когда ты примерно знаешь, как все будет. У мамы интуиции нет, а у меня есть. Моя интуиция говорила мне: «Катя, сиди дома. Зачем тебе это дурацкое море? Кто едет искать счастье, когда оно само стучится в двери?»
Не поехали бы – ничего не случилось бы. Никогда больше на море не поеду и детей не повезу. Заче-е-ем? Теперь мне что с ней делать? С мамой. Сидит и в одну точку смотрит. Или говорит, что купит домик на море и там умрет. Лучше бы она кричала и ругалась, как раньше.
Тетя Ева сказала, это пройдет. Не завтра, конечно, но пройдет. Такое бывает. Это она тоскует. В санаторий ехать не хочет – наотдыхалась, говорит. Жалко ее все-таки. Ну жалко, прям, и все.
– Что же это за год такой дурацкий получается: у всех что-нибудь да не так, – жаловалась Катька Пашковой, сидя на качелях.
– Чего это у всех-то? – не согласилась Ленка. – У меня, например, все нормально.
– Да ладно! – не поверила Катерина. – Тебе ж сапог из армии прислали.
– Какой сапог? – опрометчиво поинтересовалась Пашкова, напрочь запамятовавшая, кому, чего и при каких обстоятельствах рассказывала.
«Ясно, – подумала Самохвалова. – Наврала».
– Да ладно, Лен, никакой.
Пашкова на всякий случай сморщила лоб, якобы пытаясь вспомнить трагический зигзаг в собственной судьбе, но, видимо, так увлеклась новой выдуманной историей, что не смогла. Провалы в памяти у нее случались часто, но не потому, что для этого имелись серьезные физиологические причины, а потому, что Пашкова обладала исключительно богатым воображением, которое неоднократно подводило свою хозяйку под монастырь. Врала Катькина одноклассница часто и с удовольствием, причем увлекалась процессом так, что сама начинала верить в то, что сочиняет. И это ее жизни не мешало, скорее расцвечивало разными красками. Мешало другое: иногда Пашкову призывали к ответу.
Бойкие девицы подросткового возраста легко покупались на душещипательные Ленкины рассказы и с готовностью брали сочинительницу под крыло, доверяя свои сокровенные тайны «хорошему человеку». Хороший человек Лена Пашкова брала очередной чужой секрет в качестве занимательного сюжета и нечаянно делала его достоянием всего района. За это Пашкову били, отловив где-нибудь на задворках школы, в подъезде, а то и прямо на глазах у изумленной публики.
Сказочница покрывалась синяками и ссадинами, но всякий раз возрождалась, словно феникс из пепла, выдумывая все новые и новые истории, главной героиней которых, естественно, выступала она сама.
– Вот иду я, Самохвалова, и вижу – стоит. Стоит, главное, и на меня смотрит. Не отрываясь прям, смотрит. Деловой такой. Сразу видно, основной. Одет так, знаешь, клево: кроссовки-«адики», джинсы и майка «Lacoste». Я – тоже ниче так. Марлевка на мне. Три яруса: сине-бело-красно. Иду так…
– Лен, – оборвала ее рассказ Катька. – Ты извини. Мне домой надо.
Самохвалова слезла с качелей.
– А че ты дома-то забыла?
– Да у меня там мама одна…
– И че?
– Надо мне, – не стала распространяться Катерина и направилась в сторону дома.
– Слышь, Самосвалова, – крикнула ей вслед разочарованная Пашкова. – Ты с дуба, что ли, рухнула около мамки сидеть?
Катька даже не повернулась, не до того. Как-то в животе вдруг странно похолодело, словно сосульку в пупок засунули и повернули несколько раз. Катерина взлетела по лестнице и обнаружила дверь в квартиру открытой. Перешагнув через порог, девочка закусила губу и, не разуваясь, прошла в комнату. У стола в ночной рубашке сидела Антонина, чернея загоревшими руками и лицом. Перед ней лежало несколько фотографий, отснятых фотографом в Ялте: по краю вилась незамысловатая запись «Крым. 1983 г.».
– Ма-а-м, – поцеловала ее в затылок Катерина, обычно скупая на проявления нежности.
Антонина Ивановна отвела голову и дернулась так, словно через нее пропустили электрический разряд. По телу прошла судорога.
– Ма-а-м, ну что ты! В ночнушке до сих пор. Дверь открыта.
– Так не придет же никто, – тусклым голосом возразила старшая Самохвалова.
– Все равно.
– Все равно, – вздохнула Антонина и закачалась на стуле.
«Хоть какое-то движение», – грустно про себя отметила Катька и оставила мать в покое.
Дома находиться было невыносимо. Во-первых, жарко: раскаленная хрущевка не успевала остыть за ночь, от зноя не спасали даже деревья, выросшие выше второго этажа. Во-вторых, страшно. У Катьки сложилось ощущение, что мать сошла с ума. Просто сошла не так, как в книжках описано. Чертей не ищет, сама с собой не разговаривает, ни от кого не прячется, не кричит, не плачет… Но все равно похоже: просто вместо смирительной рубашки на ней – ночная. Можно, конечно, тетю Еву было с ночевкой позвать, но Катерине было неловко перед матерью: чуть что случилось – и сразу чужие люди. Вроде так дочери не поступают!
– Бат, доченька, – звонила тетя Ева несколько раз на дню, предлагая помощь. – Давай я приеду. Все тебе не так тоскливо будет.
– Не надо, – категорически отказывалась Катька и обещала сама позвонить, если что.
Пару раз забегала тетя Шура, но Антонина на нее не реагировала. Санечка даже руками у соседки перед лицом водила, пальцами щелкала, пытаясь определить, в уме та или временно повредилась. Бесполезно.
– Уйди, Шура, – просила ее Антонина Ивановна и закрывала лицо руками.
Жизнерадостная Санечка даже плакала, но чужую тайну хранила тщательно, отводя любопытных соседей от дому.
– Болеет Тоня, – объявила тетя Шура жильцам знаменитого военного дома. – Акклиматизация у нее. Пройдет.
Звонила Адрова, пытала Катьку, диктовала расписание приемных экзаменов, рвалась в гости. Девочка врала, что все нормально, просто некогда, дачу, мол, купили, целыми днями там.
– Какую дачу? – удивлялась Татьяна Александровна, пытаясь докопаться до истины.
– Обыкновенную, – успокаивала ее младшая Самохвалова и обещала перезвонить.
– Чего ты врешь? – сердилась Антонина Ивановна, но подойти к телефону отказывалась.
Неожиданно позвонила Батырева.
– Женька! – обрадовалась Катерина. – Ты откуда?
– От верблюда, – захохотала Женя. – Нам телефон провели. Записывай. – И продиктовала номер: тридцать четыре, сорок восемь, тринадцать.
– Двенадцать?! – не расслышала Катька.
– Тринадцать! Тринадцать – чертова дюжина. Приезжай ко мне.
– Я не могу, – сдавленно прошипела в трубку Катерина.
– Почему?
– Потом скажу.
– Ну давай я к тебе.
– Ко мне нельзя.
– А чего случилось-то?
– Ничего, – ушла от ответа Катька и повесила трубку.
– Почему нельзя? – глухо поинтересовалась Антонина. – Можно. Теперь все можно, Кать. Пусть приходит.
– Не надо…
– Почему не надо? Надо! Я вот тоже всего боялась. Думала, не надо. К нам нельзя, замуж нельзя. Гнала. Не пускала. И что теперь? Пустила бы, да некого…
– Не надо, ма-а-м, – испуганно попросила Катька, боясь, что мать начнет плакать.
– Ладно ты, дочь, позвони своей Женьке. Пусть придет. Жалко, что ли? Мало ли что случится? Позовешь – да поздно будет.
Пришла Батырева. Веселая. Загоревшая. Высокая, как каланча. С порога набросилась на подругу, чуть не задушила в объятиях. Катька неловко высвободилась и поднесла палец к губам:
– Тихо!
– Спит, что ли, кто? – осеклась Женька.
– Никто не спит, – поприветствовала ее Антонина. – Проходи давай.
– Здрасте, теть Тонь.
Самохвалова не ответила, только головой качнула, вроде как здравствуй. Женя вопросительно посмотрела на подругу. Катька закрыла глаза и скривилась. Батырева растерялась и уселась рядом с Антониной Ивановной.
– Как отдохнули, теть Тонь?
– Никак, Жень.
– Не понравилось, что ли? – полюбопытствовала Батырева.
– Нормально все, – вклинилась Катька.
– Хватит врать-то! – прикрикнула на нее мать и повернулась к Женьке: – Петю ведь я похоронила… Там, в Ялте, и оставила. Похоронила и оставила. Зато у моря.
– У моря? – растерялась Батырева. – Жалко-то как!
– И мне, Женечка, жалко. Как же жалко мне, господи! – заплакала Антонина Ивановна. – До того жалко, что моченьки моей нет. Словно душу мне, Женечка, вынули, а обратно вложить забыли. Вот стучу себя в грудь, – показала Самохвалова, – а там пусто. А ты говоришь «жалко». Легла бы там рядом и лежала. А у меня ведь Катька. Понимаешь? И жить надо. А не могу. Надо, а не могу…
Батырева переводила взгляд с Антонины на Катьку, с Катьки на Антонину, даже на потолок посмотрела, чтобы слезы в глазах удержать, но не смогла – и горько заплакала.
– Не плачь, – обняла ее Антонина Ивановна и задрожала, словно в ознобе.
– Теть Тонь, – всхлипывала Женька. – Это вы не плачьте!
– Не буду…
– Да что ж вы плачете-то? – притянула ее к себе Батырева и поцеловала. – Не плачьте. Не плачьте, – приговаривала Женька и гладила Самохвалову по спине. – Не плачьте.
– Оставь ее, Жень, пусть поплачет, – тихо попросила ее Катька. Расцепила длинные батыревские руки и увела мать в комнату. Самохвалова легла на кровать и замерла.
– Иди, Кать. Чаю попейте. Иди. Устала я.
Катерина накрыла мать белым льняным покрывалом и вышла из комнаты.
– Зачем ты ее белым накрыла? – прошипела Женька, выглядывая из кухни.
– А что такого?
– Да ну тебя. Лежит теперь, как покойник. В этом… как его… саване…
– Ничего не покойник. Чем я ее еще накрою? – возмутилась Катерина и с опаской посмотрела на мать.
Антонина внешне напоминала египетскую мумию: черные, словно обуглившиеся руки, черная ступня из-под белого покрывала, вместо волос непрокрашенная пакля, лица не видно… Сон ее был тревожным, быстрым – она вздрагивала, постанывала, а потом замирала. Женьке стало неловко; возникло ощущение, что она наблюдает за больным человеком, погруженным в гипноз. Вроде спит, а вроде и не спит: живет себе какой-то особой жизнью, чем вызывает не столько интерес, сколько здоровую брезгливость.
– Кать, – попросила Батырева. – Закрой дверь, а то неловко как-то.
Младшая Самохвалова, похоже, испытывала аналогичные чувства, поэтому выполнила просьбу подруги мгновенно.
– Знаешь, – поделилась Катька. – Тетя Ева сказала про маму, что она – черная вдова. Теперь мама думает, что это из-за нее все. И просит прощения то у ПАПЫ, то у НЕГО. Даже у меня просит и говорит, что, когда я вырасту, она на море уедет, потому что проклятая она и нельзя ей с людьми жить.
– Да ну, глупости какие! – возмутилась Женька. – Черная вдова – это вроде паук такой, я где-то читала.
– Паучиха, – поправила ее Катя. – Я в Большой советской энциклопедии посмотрела. Она своих пауков съедает, чтоб не мешали детей растить.
– А тетя Тоня-то тут при чем?
– А при том, – зашептала подруге в ухо младшая Самохвалова. – Папа ведь у меня умер? Умер. Мама, значит, вдова стала. И дядя Петя утонул. Опять, значит, вдова.
– Ну и что?
– А ну и то! Может, я тоже черная вдова?
Женька поперхнулась и еле удержалась, чтобы не дать бестолковой подруге подзатыльник. В семье Батыревых верили в силу «волшебного слова», поэтому, если из чьих-либо уст слетала «дурная» фраза, обычно говорили «типун тебе на язык», «да чтоб тебя разорвало», а иногда и просто шлепали по губам или отвешивали затрещину. Обычно срабатывало, и ничего плохого не происходило. Как поступают в других семьях, Женька не знала, поэтому обошлась нейтральным:
– Ты дура, что ли?
– Ничего не дура, – продолжала шипеть Катька.
– Какая же ты вдова, если у тебя мужа нет?
– Ну будет же. А потом умрет. Мама сказала, у нас мужчины не приживаются.
Признаться, что «мама твоя – тоже дура», Батыревой не позволило воспитание, поэтому она язвительно поинтересовалась:
– И что же? Замуж теперь не выходить?
Катерина задумалась. Вот так, чтобы совсем замуж не выходить, не хотелось. А выходить, чтобы муж умер, было страшно. Опять же: не будет мужа, не будет детей. Эту закономерность девочка усвоила очень хорошо. С другой стороны, если верить маме, от детей одни неприятности. Тогда лучше и не надо детей. Лучше кошку завести или собаку… Тоже не вариант. Катька окончательно зашла в тупик.
– Так ты мне не сказала…
– Чего? – очнулась младшая Самохвалова.
– Ничего. Воды дай попить…
Женька выглянула в окно: мальчишки поджигали тополиный пух, прибитый к земле невесомой своей тяжестью. Пух вспыхивал – земля оголялась, и на это место откуда ни возьмись опускался новый слой шелкового тополиного цвета. Увидели взрослые, погрозили пальцем, пообещали донести родителям – ребята исчезли. Двор опустел.
Батырева устала от чужой скорби и запросилась домой.
– Не уходи! – остановила ее подруга.
– Знаешь, Кать, мне пора, – мягко отказала та и проследовала в прихожую.
– Приходи еще, – пригласила Катька.
– При-и-иду, – с легкостью пообещала Женька, чмокнула Самохвалову в щеку и испарилась.
Так Катя и не успела рассказать ни о чем, что тревожило ее растущее не по дням, а по часам сердце. С каждой минутой оно становилось все больше и больше, поэтому становилось страшно: вдруг не выдержит и лопнет? Разлетится на мелкие кусочки? На облака, что толкали самолет в самое пузо, а Петр Алексеевич называл это «зоной турбулентности». На разноцветную гальку, в которой зеленели отшлифованные морем бутылочные осколки. На морские брызги, от которых на ногах оставались блестящие глянцевые пятна. На написанные и не написанные этому дураку Андрееву письма. На три вечера с Алеевым у кочегарки. На много-много чего, не имеющего срока давности, а значит, подлежащего вечному хранению.
Еще хотелось рассказать о мучительных снах, растянувшихся во времени, как потрескавшаяся резина. Одно и то же. Одно и то же. В зеленой воде – черепаховая лысина и пятнистые плечи. Солодовников. На дно смотрит и голову поднимать не хочет. «Петя, Петя!» – зовет его мама, а он не откликается. «Утопленник!» – кричат люди и бегут к морю. Бегут и толкают ее, Катьку, поэтому ничего не видно за ними. И снова мама зовет его: «Петя! Петя!» А слышится: «Сеня! Сеня!» И вот уже непонятно, кто плавает вниз лицом и никак не хочет вставать на ноги.
А потом вместо человека – белый пузырь в черепаховых крапинах. Значит, Солодовников. Прибоем пузырь сначала выбрасывает на гальку, а потом затягивает обратно в море. «Так помогите же!» – кричит мама и давит этот пузырь вниз, в воду, чтоб утонул и исчез. А он не тонет и не исчезает.
Перевернули. И не Солодовников это, а мама. Глаза открыты, реснички маленькие такие, мокрые, слиплись. Во рту – зуб золотой блестит. Наверное, это не зуб никакой, а солнце светит. И Катька зовет ее: «Мама! Мама». И трогает. А она холодная и сырая. И молчит.
А иногда девочке снится почта. Сто переговорных кабин. И все пустые. Нет людей. Звони – не хочу, а трубок у телефонов нет. Вместо трубок висят провода. И все время что-то пикает. «Бомба!» – пугается Катька и прячется в кабину, а там – мама. Сидит на полу и деньги считает. Ужас!
Сны можно было смотреть с любого места – все равно одинаковые. Иногда девочка сама заказывала себе сон «про что-нибудь хорошее», но показывали все то же самое. И Катька терпела этот ночной кошмар и таскала его в себе весь день, а перед тем, как лечь спать, убирала из серванта крымские фотографии: мама и Солодовников, Солодовников с обезьянкой на плече, они все вместе на ялтинской набережной.
Спрятав «Солодовникова», Катерина подходила к пианино и переворачивала отцовский портрет лицом к стене, чтоб, не дай бог, не вздумал явиться. Переворачивала, а сама побаивалась: вдруг рассердится.
Утром Катька вставала раньше матери, выходила на балкон и долго стояла, прислушиваясь к нормальному миру. То, что он существовал, не вызывало никакого сомнения. В нем ходили люди с озабоченными лицами, бегали дети и разбивали коленки. Пространство этого мира рассекала энергичная тетя Шура, как ледокол, прокладывавшая путь дочери. В этом нормальном мире менялась погода, лили дожди, сияло солнце, мяукали кошки и лаяли собаки. Это все было, но ничего не было. В доме Самохваловых не было ничего, кроме мутного моря, унесшего Петра Алексеевича Солодовникова и связанные с ним Тонины надежды.
– Ау? – пыталась перекричать морской прибой Ева Соломоновна.
– Пустите меня! – вторила ей завистливая Адрова.
– И меня! – требовала Санечка.
Бесполезно! Антонина Ивановна словно оглохла. «Катюшку пожалей», – призывала ее к ответственности Главная Подруга Семьи, но через минуту сама начинала плакать взахлеб и засовывала валидол под язык. Антонина презрительно смотрела на сильного духом нотариуса и просила оставить ее в покое. Ева Шенкель безропотно подчинялась и уезжала домой.
– Может, мне из дома сбежать? – решила посоветоваться Катька с Батыревой.
– Куда? – резонно поинтересовалась подруга.
– Не знаю…
Женька нахмурилась. Весь ее вид свидетельствовал о мощной мыслительной работе, но пока на холостых оборотах. Чутье подсказывало девочке, что ситуация выходит из-под контроля и, как с ней справиться, тоже неизвестно. Батырева обещала подумать, но у Кати Самохваловой это особого энтузиазма не вызвало.
– Мне кажется, – робко предположила Катька, – она скоро умрет.
– Кто умрет? – не поверила своим ушам Женька.
– Мама умрет…
Младшая Самохвалова впала в черную меланхолию.
– Но-о-о-рмально! – возмутилась Батырева и подбоченилась. – Это с какой стати она умрет? Она болеет, что ли? Или, может, у нее рак там какой-нибудь?
Про это Катька ничего не знала, но на всякий случай предположила:
– У нее сердце…
– У всех сердце! – рявкнула Батырева и грозно посмотрела на самохваловские окна. – Ты-то чего раскиселилась?
– Я не раскиселилась, – отказалась сдаваться Катерина.
– А вот раз ты не раскиселилась, – ехидно осклабилась Женька, – тогда делай что-нибудь.
Катька беспомощно всплеснула руками. Борьку, что ли, позвать? Зачем? «Здравствуй, мама?» Дальше что? Ну придет. Ну посмотрит. И что? Голова шла кругом. Кажется, война начнется, а она все равно как лежала, так и будет лежать. Или сядет в своей ночной рубашке, спросит чего-нибудь дурацкое и снова в одну точку уставится.
– Не знаю я! – психанула девочка и, задрав голову, заорала: – Ма-а-ама!
– Ты что? – испугалась Батырева.
– Ничего!
– А чего орешь?
– Не могу больше!
Пока Женька лихорадочно соображала, что происходит, Катька вдруг закрутилась на месте волчком, задрала юбку и стала хлестать себя по ногам, пытаясь что-то стряхнуть. На балкон выскочила тетя Шура, свесилась за перила и заголосила:
– Что-о-о? Что случилось, Катя?
Катька не ответила и продолжала крутиться на месте.
– Что там?
– Не знаю, – прокричала Батырева, поддавшись общей панике.
– Убила! – вдруг спокойно сообщила младшая Самохвалова и приземлилась на скамейку. На асфальте с трудом можно было разобрать полосатый трупик. – Может, оса. А может, пчела?.. – задалась вопросом девочка. – Больно-то как…
Катька задрала юбку и почесала место укуса.
– Ни фига себе! – констатировала Женька, наблюдая за тем, как раздувается Катькино бедро. – Ее оса укусила, – сообщила она висевшей на перилах Санечке.
– Надо лед приложить, – посоветовала тетя Шура сверху и через секунду озаботилась: – Кать, а у тебя аллергии на ос нет?
– Не знаю, – беззаботно ответила девочка и с ужасом посмотрела на раздувшуюся ногу. Стало страшно. – Я домой.
Домой она отправилась не одна, а в сопровождении Главной Соседки и Батыревой.
– Теть Тонь! – с порога заорала Женька. – Катьке плохо! У нее аллергия на ос! Вызывайте «Скорую».
Антонина Ивановна привидением метнулась в прихожую и схватила дочь в охапку.
– Опять? – закричала она. – Опять ты мотаешься неизвестно где?
– Мне больно вообще-то, – высвободилась из ее объятий дочь и захромала в комнату.
– А мне не больно? – развязала войну старшая Самохвалова и потащилась вслед за Катькой.
– Не знаю, – буркнула та и с остервенением почесала себе под юбкой.
– Господи! – до боли знакомо завелась Антонина. – Не успеешь одного похоронить, уже эта на очереди.
– Вы что?! – возмутилась Женька и ринулась на помощь подруге.
– А ты здесь чего делаешь? – осадила ее Самохвалова. – Прописалась, я смотрю. А ну иди домой! Как появишься, обязательно чего-нибудь случится. В прошлый раз ее чуть не угробила, теперь – оса эта…
– А я-то тут при чем? – изумилась Батырева.
– Поговори еще! – шикнула на нее тетя Шура и заюлила хвостом. – Видишь, Тоня, упустишь ты девчонку. Я же тебе говорила, смотри в оба, ни к чему хорошему эта дружба не приведет. Лед надо приложить.
– Не надо ничего прикладывать, – устало выдохнула Катька и посмотрела на мать. – Мама, ну сколько можно?!
– Указывать ты мне будешь! – огрызалась Антонина Ивановна и хлопотала вокруг дочери, периодически задирая юбку с такой силой, что ее подол отлетал прямо к Катиному лицу. – Оставь тебя одну, идиотку, обязательно во что-нибудь вляпаешься.
Аллергии на укусы насекомых у Кати Самохваловой не было. Никто не умер. Только обидели Женю Батыреву, к огромному Санечкиному удовольствию. Антонина полночи просидела рядом с дочерью, не переставая бурчать и жаловаться на жизнь.
Утро она встретила во всеоружии: в атласном халате и бигудях на голове.
* * *
Все время рисует. Рисует и рисует, как заведенная. И кругом – собаки, кони. Я и не знала, что она так рисует. Наверное, не надо было ее в музыкальную отдавать.
Ой, да вообще ничего не надо было: ни с Петей, ни с морем. И рожать не надо было. А может, наоборот, надо. Катька ведь как за мной ходила. Как за дитем малым ходила! Правильно! Чего ж ей было не ходить-то? Того и гляди – все под Богом ходим. Сегодня есть мама, завтра – нет. И я, главное, хороша. Мало того, ребенок такой страсти натерпелся, чужого мужика хоронил. Так у него еще и мать сволочь. Легла и страдает.
Ну и что? Жизнь такая… Пусть знает. А то больно разговорчивая стала: дерзит, переговаривается. И думает, я не понимаю, чего это она так. Любовь, видишь, у нее. К ко-о-ому? Понятно, к кому…
Никогда в жизни Катька так не радовалась петушиной материнской натуре, которая оживала с удивительной скоростью. Антонина Ивановна задирала дочь по поводу и без повода, постоянно перепроверяя Катькину выносливость.
– Молчишь? – дергала она ее ежеминутно и отдавала очередное приказание «подай», «принеси», «поговори еще», «займись делом».
Девочка безропотно каталась по квартире, словно шарик в детской головоломке, никак не попадая в указанную матерью дырочку. «Не туда», «не то», «не так», «бестолочь», «только за смертью посылать», «ничего делать не умеешь», «как ты жить будешь», «кто тебя такую замуж возьмет», «с такой дочерью век зятя не видать» и т. д.
Катька не обижалась, Катька ликовала: две недели материнского безмолвия и неподвижности погрузили ее в атмосферу неизбывного сиротства, когда до тебя никому нет дела. И это состояние ей не понравилось. Поэтому материнские вопли девочка воспринимала как пение херувимов у себя над головой и готова была их слушать вечно.
Две недели застоя обернулись для Антонины желанием вернуть вспять утраченное время, и поэтому, вернувшись к нормальной жизни, она взяла реванш, решив переделать такой объем работы, который благоразумные люди рассчитывают загодя и распределяют в соответствии хотя бы со среднестатистическим восьмичасовым рабочим днем.
Другое дело – Антонина Ивановна, объявившая войну беспорядку в квартире и в голове. Первое, что сделала эта женщина, – вымыла окна. Причем не косметически, а основательно, чтоб рамы поскрести, стекла отполировать старыми газетами до блеска. Смотри сквозь них и радуйся: не видно стекла, весь мир – у тебя в доме.
За окнами пришла очередь штор и пожелтевшего от долгого использования тюля. Самохвалова замочила их в ванной и, согнувшись, остервенело жамкала в жизнерадостной пене советского порошка. Устав стоять над ванной, Антонина залезала в нее и топала ногами, продолжая борьбу за чистоту.
– Может, машинку запустим? – робко поинтересовалась Катька, утомленная материнской активностью.
– В машинке любой дурак сможет! – горячилась Антонина Ивановна. – А ты ручками, ручками. Два раза постираешь – и перестанешь об них руки вытирать.
– Ничего я не вытирала! – возмутилась младшая Самохвалова.
– А я и не говорю, что ты. Может, это Женька твоя? Кто знает, как у них дома делают?
Девочка дипломатично промолчала.
Следующим этапом реконструкции здорового пространства самохваловской квартиры стал сервант, плотно набитый сервизами, хрусталем, фарфоровыми статуэтками и старыми фотографиями. В общем, за очередным квартирным сегментом всплывал еще один квартирный сегмент, а сил у Антонины становилось все больше и больше, взгляд яснее, вместе с трудовой испариной с нее начал сходить плебейский загар и в лице появилось нечто, напоминающее задор и подлинный интерес к жизни.
– Может, хватит, мам? – взмолилась Катька, заподозрив Антонину Ивановну в причастности к жестокой эксплуатации детей и подростков, которая, по словам школьных политинформаторов, процветала в некоторых странах Азии, Африки и Латинской Америки.
– Ничего не хватит! Весь дом загадила! Здоровущая девка, а ума нет убраться, пыль стереть, полы помыть.
– Ты ничего делать не разрешала, – сопротивлялась Катька.
– Мало ли что я не разрешала? – изогнулась стоявшая на стуле Антонина, пытаясь протереть заполненный дохлыми мошками плафон на люстре. – Тебе своя голова на что?
Девочка пожала плечами и задумалась, насколько может быть полезна эта своя голова, но так и не решила. Маме виднее.
Антонина Ивановна тоже так считала, поэтому с дочерью не церемонилась и называла вещи своими именами. Чаще других использовалось имя «дура» и все его производные.
– Дурища ты моя! – почти ласково обращалась мать к Катьке, заметив, как та изучает себя в зеркале. – Понравиться ему хочешь? Не понравишься, не надейся, рожей не вышла. Говорила я тебе, не приживаются у нас мужики в доме. И этот не приживется.
Катька вздыхала, Антонина расстраивалась и продолжала свой бесконечный монолог:
– И где гордость твоя? Любят гордых, а не таких, как ты: чуть глазом моргнул – и нате, пожалуйста, берите меня на блюдечке с голубой каемочкой. Может, я вообще им от дома откажу? Хотите – обижайтесь, хотите – нет. Осчастливили! Москвичи. Чего ты вздыхаешь? Не вздыхай! Морду кирпичом делай и мимо ходи, чтоб неповадно было. А то устроились! – возмущалась Самохвалова.
Через секунду Антонина меняла тему и миролюбиво описывала Катькины достоинства: и умная, и рукастая, и скромная, а что больная и так себе, так это и неважно: главное для женщины – здоровых детей родить. А не получится, так тоже хорошо. А то, что именно у нее не получится, так это понятно, кто бы сомневался! Поэтому держи хвост пистолетом. И вообще, если хочешь, у Евы живи, пока эти мародеры не съедут.
«Ну уж нет!» – возмущалась про себя Катька и терла себя, стоя в душе, вполсилы, чтобы крымский загар остался. А то доказывай потом, что ты на юге была, а не в деревне глухой отдыхала (почему-то важно было, что на юге).
Катерина верила в справедливость (каждому – по терпению и усердию его), поэтому работать над собственной красотой не переставала. Даже у Женькиной сестры пару рижских журналов выпросила, чтобы с основными тенденциями моды ознакомиться и повторить их в своем скромном провинциальном гардеробе. А то, что мать, пролистав журналы, заявила «Так одни профурсетки одеваются», не тронуло ее совершенно. Понятно, старая, ничего в моде не понимает, привыкла смотреть эти свои кирпичи с безумными платьями дореволюционного периода.
Андреева надо было убить. Точнее, сразить. Сразу и наповал. Чем-нибудь таким трехцветным, чтоб вариант был беспроигрышный.
Когда нашла, сунула под нос Антонине. Та фыркнула: тебе надо, ты и делай.
– Ну и сделаю, – согласилась Катька и купила в Военторге индийский тик трех цветов: голубой, салатовый, розовый.
– Из него насыпеньки шьют, – вынесла приговор Антонина Ивановна и строго поинтересовалась: – Деньги откуда?
– Дядя Петя дал.
– И ты их на это дерьмо потратила? Тебе их разве для этого давали?
– Мне их на мороженое давали, – напомнила Катька и надула губы.
Самохвалова обиделась. Это, по ее разумению, были не просто деньги, это была вечная память, которую кладут на сберкнижку до лучших времен.
– Сколько их у тебя было?
– Двадцать.
– С ума сойти! Разве так детей балуют? Надо было сохранить.
– Зачем? – полюбопытствовала Катька.
– Затем! Потому что ничего от него не осталось. Ты вот здесь сидишь, а он там, лежит в земле чужой. И никто к нему не приедет и не скажет: «Здравствуй, папа. Как ты?» Никто. Потому что дети у него сволочи: деньги на похороны, значит, прислали, а хоронить не приехали – далеко. Ты вот меня приедешь хоронить?
– Ма-а-ама! – возмутилась девочка.
– Что-о-о-о «мама»? Все там будем: и я, и ты. Сроки разные. Одну меня на чужих людей не бросай, я ж вот тебя в детдоме не оставила, хотя ты с кривошеей родилась и синяя вся. Вот и ты сама меня хорони. И платок газовый надень, чтоб не старушечий, а красивый. А еще лучше этот, как его, капор. И губы подкрась. Неярко. И чтоб никакого оркестра за моим гробом не тащилось. Не хочу я этих лабухов слушать. Чтоб скромно все было и с достоинством.
– Не на-а-адо… – печально попросила Катька.
– Надо, дочь, – заявила пятидесятитрехлетняя Самохвалова. – В любой момент может случиться. Мне, между прочим, не восемнадцать. Вот замуж тебя выдам – и все. Хватит. Пожила.
– А я замуж тогда не выйду, – пообещала Катя и вздохнула.
– Выйдешь, куда ты денешься. За Андрея вот или еще за кого-нибудь.
Девочка подумала и подошла к матери.
– Чего ты?
– Ничего, – ответила Катька и обняла мать за ноги.
Антонина замерла и опустила руки.
– Не грусти, дурочка, – сказала она и погладила дочь по голове. – Хочешь, волосы обрежем? По плечи.
– Ничего я не хочу, – буркнула девочка и отошла в сторону.
– Не хочешь, как хочешь, – согласилась Самохвалова и, кряхтя, слезла со стула. – Ну-у-у-у… – огляделась она вокруг. – Теперь и людей не стыдно принять будет.
Полночи мать и дочь провели в бдениях за швейной машинкой: строчили юбку, с азартом критикуя работу друг друга. За окнами до утра бродили выпускники в ожидании рассвета. Вслед за ними бродила неугомонная тетя Шура, следившая за передвижениями Ириски («как бы чего не вышло»), и с тоской смотрела на светящиеся окна Самохваловых.
Катька клевала носом и вздрагивала от зычных материнских окликов.
– Хватит спать! – приказывала Антонина и с остервенением встряхивала трехъярусную юбку. Юбка хлопала, как полковое знамя на ветру.
– Больше не могу! – объявила девочка и улеглась на тахте.
– Спи давай, – разрешила мать и загремела утюгом о подставку на гладильной доске.
Рассвет Антонина Ивановна встретила на балконе, напугав своим появлением уставшую от ночного бдения Санечку.
– Ты-то чего не спишь? – зашипела тетя Шура снизу.
– Не спится, – объяснила Самохвалова и удалилась в комнату.
– Ненормальная, – пришла к выводу Санечка и поежилась. Время, отпущенное Ириске на прощание со школой, истекло. «Честь пора знать», – подумала про себя тетя Шура и отправилась через школьный сад в сторону косогора в поисках дочери.
День Самохваловы встретили в удивительном согласии: на стуле висела отглаженная юбка, с пианино сквозь очки смотрел лысый Сеня, рядом морщился от крымского солнца маленький Солодовников. В доме царили мир и благодать.
Завтракали поздно: лениво и обстоятельно. Периодически Антонина подходила к телефону и рассказывала о своих планах на жизнь сначала Еве, потом Адровой, потом еще кому-нибудь из числа сочувствующих и любопытствующих.
От каждого звонка Катька вздрагивала, ожидая услышать самый желанный – из Москвы. Москва молчала. Молчала день. Молчала два. На третий девочка не выдержала и полюбопытствовала:
– Когда приедут?
– Скоро, – пообещала Антонина и выпроводила дочь в магазин.
Вместо магазина Катька отправилась в парикмахерскую, где в восторге застыла перед огромными глянцевыми фотографиями на стенах. Под каждым фотопортретом красовалась надпись: «Аврора», «Каскад», «Каре». Девочка изучала надменные лица моделей и проникалась к ним искренним уважением: умеют же выглядеть!
В парикмахерской было пусто: с окончанием выпускных клиентура изрядно поредела. Катька стояла одна под перекрестным огнем профессиональных взглядов трех мастеров.
– Ну-у-у… – грозно протянула одна и подбоченилась. – Глядеть будем или в кресло сядем?
Девочка робко вошла в святилище – лабораторию женской красоты – и прошла к креслу, стоящему у окна. Парикмахерша надменно посмотрела на коллег и достала из огромного кармана на фартуке металлическую расческу.
– Тебя как, девочка? Концы подровнять?
– Каре, – пискнула Катька и с надеждой посмотрела на фею в грязном халате.
– А мама разрешила? – строго уточнила мастер.
Девочка сглотнула комок и кивнула головой. Начало было положено. Процесс начался.
Как оказалось, волшебное каре сооружалось на голове всего десятью движениями ножниц. Катька округлившимися глазами смотрела на себя в зеркало и не находила никакого соответствия между фотопортретом и собственным отражением.
В завершение парикмахерша поинтересовалась:
– Укладку будем делать?
Катька с готовностью кивнула и закрыла глаза от надвигавшегося на нее ужаса.
– Все! – объявила фея и вытерла расческу о фартук.
– Все, – открыв глаза, огорчилась девочка и, не веря своим глазам, медленно слезла с кресла.
– Нравится? – поинтересовалась парикмахерша и, не дождавшись ответа, зевнула.
– Спасибо, – выдавила из себя Катька и вышла на улицу.
Это был позор. И этот позор бросался в глаза каждому жителю района, начиная от бродячей собаки и заканчивая дворником. Разочарованная Катерина кляла себя на чем свет стоит и лилипутским шагом двигалась к дому. Так осужденный на казнь медленно идет к эшафоту. «Хоть бы никого не встретить! Хоть бы никого не встретить!» – молилась про себя девочка и аккуратно поправляла висевшие вдоль лица неровные пряди. Не тут-то было: навстречу Катьке строем двигались соседи. И девочке казалось, что делали они это с одной-единственной целью – ткнуть пальцем и посмеяться над возникшим на ее голове недоразумением.
Но соседи не замечали случившегося и, ответив на приветствие, проходили мимо и даже не оборачивались. И только тетя Шура, крепко державшая за руку свою уставшую от надзора дочь, остановилась около Катьки на секунду, смерила ее взглядом и ехидно спросила:
– Это чего это у тебя на голове?
– Каре, – объяснила девочка, съежившись под критическим Ирискиным взглядом.
– А мама знает? – продолжила свой допрос Главная Соседка семьи Самохваловых.
– Сейчас узнает, – призналась Катерина и продолжила тернистый путь навстречу прокуратору в атласном халате, а может, и до сих пор в ночной сорочке.
Антонина Ивановна, открыв дверь, ахнула и не удержалась, чтобы не спросить:
– Это кто ж тебя так? Пашкова, что ли?
– Нет, – помотала головой Катька.
– Женька? – искала виновников Самохвалова.
Девочка снова отрицательно покачала головой.
– Сама? – использовала последний шанс Антонина в надежде хотя бы кого-нибудь призвать к ответу.
– Парикмахерская, – честно сообщила Катерина.
– Парикма-а-ахерская? – не поверила Самохвалова и задохнулась от возмущения. – Стой, где стоишь! Пойдем сейчас в твою парикмахерскую! – бушевала женщина. – Я им покажу, как детей портить! Мастера-а-а-а! Урода сделали! Был ребенок – стал урод. Чего встала как вкопанная. Выходи давай!
– Я не пойду, – отказалась Катька и попыталась обогнуть мать.
– Я тебе дам «не пойду»! Пойдешь как миленькая. А не пойдешь – силой поволоку. Мало без разрешения, так еще и изуродовали. Ты вообще себя видела, на кого ты похожа?
Девочка кивнула головой и снова повторила попытку.
– Стоять! – заорала Антонина и схватила дочь за руку. – Поговори мне еще!
Катька вырвала руку и уселась на пол прямо в прихожей. Самохвалова побледнела от ярости и, рванув дверь, вылетела на лестничную клетку.
Было слышно, как она топала по лестнице, возмущенно приговаривая:
– Я вам покажу! Я вам покажу, как дитя поганить! Я на вас управу найду! Мастера-а-а-а!
Когда входная дверь в подъезде хлопнула, Катька резво вскочила на ноги и подбежала к зеркалу, чтобы рассмотреть повнимательнее свой новый образ. Она развернула зеркальные створки трельяжа так, чтобы отражаться во всех немыслимых ракурсах, и замерла.
Неудачный, надо сказать, образ получился: неровный контур стрижки, не каре, а какая-то скобочка над худой шеей.
Катька минуту постояла, изучая то, что на портрете называлось красивым словом «каре», а потом закрыла трельяжные створки так, что возник темный полированный прямоугольник с глубокой трещиной посередине, сквозь которую поблескивала зеркальная поверхность.
«Вот горе так горе», – призналась себе девочка и от досады заревела. Теперь и юбка не нужна. Кто такого урода полюбит? Ответ напрашивался сам собой. Конечно, никто. А уж тем более он…
К приходу матери Катька успокоилась, точнее – иссушила весь запас влаги в своем небольшом организме.
Антонина Ивановна явилась хмурая, в красных пятнах и вся какая-то растрепанная. О результатах своего похода рассказывать не торопилась. Видимо, не было их, результатов.
Обнаружив зареванную дочь, Самохвалова уселась на тахту рядом и бесстрастно сказала:
– Ну и что теперь? Обкорналась?
Катька зашмыгала.
– Я ж тебе предлагала! Я б сама, зато аккуратно, по плечи. А теперь вот что? Красавицей стала? Нет уж, Катерина, никакая стрижка тебя не спасет. Не встретишь хорошего человека, хоть трусы на голову надевай, все без толку.
Катька уткнулась в колени, спрятав лицо от матери. Антонина Ивановна этот нюанс в поведении дочери решила не учитывать и потребовала:
– Посмотри на меня!
Девочка нехотя подняла голову.
– Ты зачем это сделала?
Катька, не отрываясь, молча смотрела на мать.
– Из-за него?
Девочка прищурилась.
– Да не приедет он! – застонала Антонина. – Не приедет. Не жди!
– Ка-а-к? – выдавила из себя Катька.
– А вот так! Не будет он в Связь поступать. В погранучилище решили, чтоб в Москве, от дома недалеко, и эта… – Самохвалова прищурилась и продолжила с удивительной жестокостью: – И эта его дура чтоб рядом. Дочка профессорская. А ты ждешь! Себя вот испоганила. И ради кого? Засранца этого. Приеду, не приеду… И Лиза главное! Ты ж скажи, скажи по-человечески: не приедем, Тоня. А то до последнего дня дотянули – и пожалуйста. Моя хата с краю – ничего не знаю… Не плачь! Не плачь, я кому сказала! Из-за них еще плакать. Я вот понимаю Петя, здесь плачь на здоровье. Я помру – хоть вся обревись. А из-за этого твоего Андрея?! Из-за дерьма этого?
Чем сильнее бушевала Антонина, тем больше обмякала ее дочь, периодически всхлипывая и вытирая нос ладонью, пока не привалилась к материнскому плечу и не затихла. Женщина, почувствовав непривычную тяжесть, скосила глаза и обняла девочку, бережно поглаживая ее по руке.
– Не плачь, дурочка. Волосы отрастут. Ты вырастешь. Школу закончишь. В институт пойдешь. И я рядом. И никто нам не нужен: ни Андрей твой, никто… Мама – она одна. И на всю жизнь. Хоть сто раз замуж выходи, а дороже мамы нет никого. А если из-за всякого слезы лить, так никаких слез не хватит… Мало ли! Туда – сюда… Проживем, мало не покажется… Жизнь, она, Катя, долгая. Вот живи и радуйся…
– Ра-а-а-адуйся… – прогундосила Катька в нос и уткнулась Антонине в подмышку.
– Радуйся! – приказала Самохвалова и сжала дочь изо всей силы. – Тебя жизнь бить будет, а ты радуйся. Радуйся и знай: мама тебя не бросит. Муж бросит, брат бросит, а мама – нет. То-то и оно. Вот так и знай.
Свое тринадцатилетие Катька встретила на первой неделе сентября, так и не успев преодолеть боль от своей первой несчастной любви, несостоявшейся и безответной. За столом сидели все те же плюс рыжая Батырева, которая крутилась на стуле, всеми силами пытаясь развеселить печальную подругу. На столе дымились снятые с пара бузы, тетя Ева раскладывала по тарелкам салаты, а Антонина Ивановна, как истинная виновница торжества, готовилась произнести главный тост.
Оглядев собравшихся за столом, Самохвалова торжественно подняла фужер и произнесла сакраментальное:
– Ну что, девчонки? За любовь?
Батырева захихикала, пнула Катьку под столом ногой и потянулась от удовольствия.
– Ну ты и наглая, Женька! – не удержалась Самохвалова. – Куда твоя мать смотрит?!
– Ма-а-ама! – вступилась за подругу Катька.
– Молчу-молчу, – пошла на попятную Антонина, косясь на Еву Соломоновну.
– Продолжай, Тоня, – величественно произнесла Главная Подруга Семьи, и глаза ее увлажнились.
– За счастливую любовь! – завершила свой тост Антонина Ивановна и всхлипнула: – Доченька моя…
|
The script ran 0.032 seconds.