1 2 3 4 5 6 7
— Позвольте представить вам лейтенанта Сесиль Галлей.
Женщина энергично пожала Стэнли руку.
— Рада, что с вами ничего не случилось, — сказала она с улыбкой, — и что вы благополучно добрались, — добавила она, отводя прядь волос ото рта.
И посмотрела ему в глаза, медленно застегивая пуговицы пиджака. Она говорила на безупречном английском с легким акцентом, который напоминал ему произношение канадцев из Квебека. Он не смог удержаться. Протянул руку и осторожно убрал пальцем крошку с ее лица.
— Простите, — сказал он, — но эта крошка нарушала гармонию вашего лица.
Застигнутая этим жестом врасплох, она опустила голову и нервно пригладила волосы, стараясь скрыть смущение.
— У меня для вас новости из Нью-Йорка. Я передам их позже, когда мы вас устроим. А сейчас... сейчас я должна, к сожалению, покинуть вас, господа.
Она повернулась и быстрым шагом направилась к открытой двери дворца. Она поднималась по ступеням вверх, а он не сводил глаз с ее упругих ягодиц. Англичанин терпеливо дождался, пока она исчезнет за дверью.
— Лейтенант Галлей работает в штабе Пэттона. Отлично говорит по-немецки и по-английски. И конечно, по-французски. Она француженка. Единственная гражданка Франции в штабе Пэттона. К тому же женщина. Это исключительная личность — не только из-за красоты, которой вы минуту назад имели возможность насладиться. Это во многих отношениях исключительная женщина.
— Что вы имеете в виду? — удивился он.
— Сами убедитесь, — загадочно ответил англичанин. — Лейтенант Галлей будет сопровождать вас в ближайшие дни. А теперь давайте поедем туда, куда вас расквартировали.
В машине англичанин объяснил адъютанту, куда ехать. Слово «расквартировать» звучало странно. Оно ассоциировалось у Стэнли с прокуренным помещением, полном нервных военных, бегающих туда-сюда с телеграммами и поручениями. Карты на стенах, карты на огромных столах, беспрерывно трезвонящие черные телефоны с красными кнопками, — и все это под аккомпанемент треска радиостанции. Вскоре оказалось, что так называемая штаб-квартира — это огромная вилла в стиле модерн, окруженная садом. Если бы не часовой, стоявший у ворот, можно было подумать, что он оказался в уменьшенной в два-три раза копии виллы Артура на Лонг-Айленде.
Англичанин тут же объяснил ему, что вилла принадлежит немецкому аристократу-фашисту, который в панике бежал в Германию за несколько дней до вступления союзников в Люксембург. Аристократ этот был связан близкими отношениями с Козимой Вагнер, вдовой Рихарда Вагнера, известного своим антисемитизмом, которого чуть ли не боготворил сам Гитлер. Оперу Вагнера «Нюрнбергские мейстерзингеры» Гитлер слушал сорок раз и специальным указом рекомендовал Геббельсу сделать ее посещение обязательным для немецкой молодежи. Гитлер превозносил Вагнера до небес, был его ярым поклонником и очень часто с наслаждением цитировал в своих речах его слова: «Я верю в Бога, Моцарта и Бетховена, — неизменно добавляя: — И еще в Вагнера». По этой причине на вилле хранится много музыкальных инструментов и есть даже некоторые рукописи Вагнера. В том числе и весьма скандальные. В салоне в застекленной раме висит, например, рукопись эссе Вагнера под названием «Еврейство в музыке». Он ведь не только сочинял музыку, но и, к сожалению, иногда пописывал. Этот текст не что иное, как пасквиль, уничижительный и презрительный по отношению к евреям. Разумеется, он написан по-немецки. Американцы либо не поняли этого, либо проигнорировали, потому что сочли, что вилла отлично подходит для того, чтобы разместить здесь своих офицеров. И разместили.
В просторном зале, куда они вошли, не было ни одной карты. Не заметил Стэнли и телефонов. На стенах вместо карт висели картины в золоченых рамах, изображавшие по-рубенсовски толстых полуобнаженых женщин. На двух дубовых столах и на рояле в центре зала стояли батареи бутылок из-под пива. Единственным, что напоминало «штаб-квартиру», было присутствие военных. Но не было здесь никакой деловитой суеты и спешки, не звучало четких команд. Совсем наоборот. Расслабленные, в расстегнутых мундирах, офицеры расположились на диванах и покрытом шкурами мраморном полу, поближе к огромному пылавшему и потрескивавшему камину. Ни трезвонивших телефонов. Ни суматохи. Тепло и уютно, как в шикарном зимнем отеле в Аспене, в Колорадо, вечером, после приятного дня, проведенного на лыжах. Не было здесь и радиостанции. Откуда-то издалека доносились звуки граммофона. Стэнли узнал голоса сестричек Эндрюс. Их новый шлягер «Ром и Кока-кола» вполне соответствовал царившей здесь атмосфере. Словно он вновь оказался в Нью-Йорке. Те же самые звуки доносились из радиоприемника в его автомобиле по утрам. Он не терпел подобной музыки и всегда с досадой ее выключал. Здесь это было невозможно. Глядя на эту идиллическую картинку, Стэнли вновь поймал себя на том, что никак не может поверить в реальность происходящего, в то, что он «на войне».
Молодая невысокая девушка в черном платье с кружевным фартучком проводила его в комнату на первом этаже. Когда он выхватил у нее из рук свой чемодан, она по-французски запротестовала — он ни словечка не понял — и все время улыбалась. Они остановились у двери его комнаты, и он машинально сунул ей банкноту, даже толком не успев рассмотреть, сколько это было: сто, двадцать, а может, один доллар — сейчас это не имело значения. Девушка быстро спрятала банкноту в карман фартучка и выбрала из связки на металлическом кольце ключ, которым и открыла дверь. Англичанин поднял его чемодан, и они вошли. Стэнли почувствовал сильный запах свежей краски. Кровать стояла перпендикулярно стене, а сразу за ней располагался белый рояль. На стене за роялем висело огромное хрустальное зеркало. У противоположной стены, в углу, охваченная двумя позолоченными обручами, стояла огромная фарфоровая ванна. Казалось, она выросла из пола. Никогда еще ему не приходилось видеть такое странное сочетание: кровать, рояль и ванна...
Он подошел к окну, распахнул его и обернулся к англичанину.
— Если вы когда-нибудь окажетесь в Нью-Йорке, и я буду еще жив, прошу вас... ну, не знаю, как и сказать... Прошу вас, дайте мне знать. Вы скажете мне, как зовут мадам Кальм, а я обещаю, что не буду спрашивать, уж простите меня еще раз, о ненависти. Вы ведь найдете меня, правда? Меня зовут Стэнли Бредфорд. Если что, в «Таймс» всегда подскажут, где меня найти. Даже если я уже буду лежать на кладбище. Нью-Йорк вовсе не такой большой, как может показаться. Пожалуйста, найдите меня...
Англичанин протянул ему руку. Он решил, что это слишком формальный жест, и они обнялись.
— Найду... — прошептал англичанин.
Потом вытянулся по стойке смирно и отдал честь. Стэнли показалось, что у англичанина в глазах стояли слезы. Как и у него самого...
Люксембург, около полудня, вторник, 27 февраля 1945 года
Его разбудили доходившие с улицы звуки музыки, перемежавшиеся хлопаньем створок окна о стену. Ему было холодно. Он накрылся периной, которую поднял с пола. Шопен, сопровождаемый хлопаньем створок! Он не мог этого вынести. Невозможно ни слушать, ни заснуть. Он встал и со злостью закрыл окно на шпингалет. Возвращаясь к кровати, заметил два конверта на полу у двери. Ему хотелось вернуться назад, под теплую перину. Он и вернулся, но никак не мог заснуть. Музыка прекратилась. Наступила тишина. Он почувствовал странное беспокойство. Встал. Подошел к двери. Поднял с пола конверты. На большом, оранжевом было написано: «From Cécile Gallay to Stanley Bredford, strictly confidential». На белом конверте не было никакой надписи, но зато что-то вроде восковой печати. Стэнли открыл его первым. На клочке бумаги, вырванном из записной книжки, он прочел следующее:
Мадам Кальм зовут Ирэн. Второе имя Софи. В наших отчетах она фигурирует то как Софи Ирэн Кальм, то как Ирэн Софи Кальм. Боюсь, что это какое-то упущение нашей лондонской МИ5. Постараюсь выяснить.
С уважением, Дж. Б. Л.
Инициалы «Дж. Б. Л.» были ему незнакомы, но он понял, что записка от англичанина. И только сейчас сообразил, что не знает ни его имени, ни фамилии. Тот, правда, представился при встрече, в городке, куда Стэнли привез рядовой Билл, но там было так шумно, что он ничего не расслышал, а переспрашивать не стал.
«Ого! — подумал Стэнли. — Мадам Кальм фигурирует даже в документах британской разведки. Причем дважды! Видимо из-за тех перин, которые она держит для иностранцев в шкафах своего пансиона. А может из-за разговоров, которые можно ведутся после очередного выпитого графина вина. Окей. Это можно понять. Ведь идет война. Нужно всех и все проверять. Даже добродушную мадам Кальм». И Стэнли невольно задумался, в какой категории и с каких пор фигурирует в этих «отчетах» он сам.
— В любом случае, я хотел бы у МИ5 фигурировать только в связи с Ирэн Софи Кальм. Этого я, черт побери, определенно хотел бы! — сказал он тихо сам себе и улыбнулся, потирая руки.
Потом вскрыл «строго конфиденциальный» оранжевый конверт от Сесиль. И подумал, что одно ее имя уже звучит эротично. Даже без плоского живота, аппетитного бюста, пухлых губ, светлых волос, а тем более — незабываемых ягодиц под синей обтягивающей юбкой. В конверте были два других. Один поменьше, белый, официальный, с печатью «Таймс». Второй побольше, серый, без печати, перевязанный черной кожаной полоской. Стэнли на мгновение растерялся. Вгляделся в полоску повнимательнее. И узнал ошейник Мефистофеля! Он встал с кровати. Сел в кресло рядом с роялем. Разорвал белый конверт. Узнал корявый почерк Артура. Начал читать...
Стэнли,
Твой кот растолстел как свинья. Он теперь даже толще тебя.
Я зашел вчера к тебе покормить его. Купил ему лучшую говядину, какую только можно найти на Манхэттене. А он не стал жрать. Сидел со мной в кресле и мурлыкал, когда я чесал его за ушами. Я не знал, что ты слушаешь Шумана. Эта пластинка лежала на твоем граммофоне. Мы послушали ее вместе с твоим котом. Последний раз я слышал Шумана на нашей свадьбе с Адрианой двадцать пять лет тому назад.
Я не знал, что у тебя дома есть наши фотографии. Я забрал одну. Ту, на которой Адриана смотрит на Ниагарский водопад. Я не знал, что ты это сфотографировал и что она была такая красивая. Хотя должен был знать. Или хотя бы помнить об этом. Я ее тебе отдам. Фотографию. Но сначала в редакции мне ее переснимут.
А вот Лайза грустит. С тех пор как ты уехал, Лайза перестала улыбаться, а два дня тому назад заплакала, когда за твой стол кого-то посадили. Вбежала туда и чуть не силой вышвырнула этого типа из-за твоего стола. Сам знаешь, какой бывает Лайза в гневе. Вся редакция потом это обсуждала. Я понятия не имею, кто это был. Здесь многое происходит за моей спиной. Но теперь туда больше никого не посадят. Я так решил. Можешь быть уверен, Лайза за этим проследит.
Артур
P. S. Стэнли, ты можешь вернуться в любое время, когда захочешь. Помни об этом. И не делай глупостей. Прошу тебя.
Он встал с кресла. Ему необходимо было закурить. Он нашел сигареты в кармане пиджака. Вернулся в кресло. Поставил хрустальную пепельницу на клавиатуру. Расстегнул застежку кожаного ремешка. Бросил его на кровать, разорвал конверт...
Бредфорд,
я купила масло. У нас теперь много масла...
Утром я просыпаюсь на час раньше, одеваюсь для тебя, сажусь в метро и еду к тебе домой. Консьерж в твоем подъезде внимательно рассматривает мои водительские права и проверяет что-то в своем толстом журнале. Очень медленно. Должен бы уже запомнить. Но каждый раз притворяется, будто не узнает. Можно сказать, что у тебя хороший, внимательный консьерж. А может, ему просто нравится запах моих духов. Потом он улыбается мне и разрешает пройти к лифту. Уверена, что, пока иду, он пялится на мою задницу. Я его понимаю. Задница у меня действительно ничего...
Когда я открываю дверь твоей квартиры, Мефистофель приветствует меня мяуканьем. Не думаю, чтобы это была радость. Скорее, удовлетворение, что его покормят. Потом он бежит на кухню и трется обо все четыре ножки стола. Я кладу ему на блюдце еду и наливаю в мисочку молоко. А потом прислоняюсь к холодильнику и рассказываю ему, что опять по тебе скучала. Правда, не похоже, чтобы это производило на него какое-нибудь впечатление. Наверное, Мефистофель притворяется. Он тоже по тебе скучает. Но, должно быть, вечерами сильнее, чем утром. Как и я. Я тоже сильнее скучаю по тебе вечерами. А особенно ночами. Поэтому вечером я не возвращаюсь в Бруклин, а с работы иду к тебе домой и встречаю другого консьержа. Того самого, лысого худого старичка, который впустил меня в твою жизнь и в твою постель в тот, первый раз. Он не разглядывает мои права, а смотрит прямо в глаза. Поэтому, идя к лифту, я стараюсь как можно лучше вилять бедрами.
Вечером Мефистофель мяукает совсем иначе. И не бежит на кухню, а запрыгивает на твое радио и смотрит на меня. Сначала я подхожу к нему и шепчу ему на ушко твое имя. Это его успокаивает. Потом сажусь в кресло, включаю лампу, ставлю Шумана и читаю газеты. Я хочу знать всё об этой твоей войне. А больше всего хочу прочесть, что она закончилась и ты скоро вернешься домой. Иногда я читаю вслух, для Мефистофеля. Я думаю, он тоже хочет, чтобы закончилась война.
Два раза в неделю я беру такси и еду после работы в «Вилледж Венгард». Заказываю два бокала вина, иногда и еще два. А бывает, что и больше. Слушаю вместе с тобой джаз и только потом возвращаюсь к тебе, обычно слегка под мухой. Тогда я прижимаюсь губами к зеркалу в нашем лифте. И бегу по узкому коридору к твоей квартире. И забираюсь в душ, где ты тоже со мной. Иногда я становлюсь под душ прямо в одежде, чтобы ты мог меня раздеть. Бредфорд, я обожаю, когда ты меня раздеваешь! Хотя ты сделал это один-единственный раз...
Потом я, голая, ложусь в твою постель. Завожу будильник на три или на четыре (не могу вспомнить, в котором часу он зазвонил той ночью), а когда он звонит, встаю и иду на кухню, чтобы сделать для тебя бутерброды. Утром я кладу их себе в сумку и забираю с собой. Мое платье по утрам иногда бывает еще влажным. Поэтому я держу в твоем шкафу два других, на смену. В полдень я сижу на скамейке в Центральном парке, ем бутерброды и рассказываю о тебе деревьям. Я верю, что каким-то мистическим образом ты слышишь это и ощущаешь мое присутствие. Из парка я возвращаюсь на работу, смотрю на вырезанную из атласа карту Европы, которую приколола кнопками к стене, и гадаю, где именно растут твои деревья.
Два дня тому назад я пережила что-то вроде шока. Ночью в твою квартиру вошел пожилой мужчина. В первый момент я хотела было вызвать консьержа. Но когда он отправился прямиком на кухню, передумала. Мефистофель разволновался куда больше. Потом этот мужчина рассматривал фотографии на твоем письменном столе. Наконец он включил пластинку на твоем граммофоне и сел в твое кресло. Он не заметил, что я лежу в постели. А я старалась не дышать. Укрылась с головой одеялом, а потом, когда музыка зазвучала громко, осторожно высунула голову. В этот момент мужчина заплакал. Потом встал, выключил свет на кухне и ушел. Мефистофель тут же прибежал ко мне, мы крепко прижались друг к другу, и я перестала бояться.
Утром я сняла с Мефистофеля ошейник. Куплю ему новый. Этот слишком жесткий и жмет ему. Я засунула в конверт это письмо и перевязала его ошейником. Мефистофель обрадовался. Я поняла это по движениям его хвоста. Он, наверное, не любит ошейников. Видимо, как и ты. Я никогда не надену на тебя ошейник. Мужчины в ошейниках все равно не возвращаются к своим женщинам. А я хочу, чтобы ты возвращался. Ко мне. Будь свободным, но просыпайся утром рядом со мной. И совсем не обязательно в три или четыре...
Вчера в обеденный перерыв я пошла в твою редакцию. Я решила, что это полезная пешая прогулка. Мне хотелось думать о тебе, и чтобы меня никто не отвлекал. Нью-Йорк становится совсем другим, когда я думаю о тебе. Шел снег, но сквозь тучи пробивалось солнце, а я думала о том, какой снег и какое солнце видишь в этот момент ты.
Как только я произнесла в приемной твою фамилию, появилась какая-то толстушка. Ее, кажется, зовут Лайза. Или что-то в этом роде. Когда я положила конверт на стол в приемной, Лайза тут же схватила его и прижала к своему огромному бюсту. Мне показалось, что она не хотела, чтобы к конверту прикасалась молодая секретарша. Не знаю, откуда, но Лайза знала мое имя. Она пообещала, что немедленно «передаст письмо вместе с другой обширной корреспонденцией редактору Стэнли Бредфорду, который временно пребывает в Европе». Она мне понравилась.
Если Лайза передала тебе мое письмо «вместе с другой обширной корреспонденцией», пожалуйста, поблагодари ее — и от меня тоже. Потому что я очень хочу, чтобы ты знал, что я думаю о тебе. Практически постоянно.
Дорис
P. S. Я хочу тебя, Бредфорд. Тоже постоянно...
Он прикурил еще одну сигарету. Не заметив, что предыдущая еще тлеет в пепельнице. То, что он курил две сигареты одновременно, означало, что он перестал себя контролировать. В таких случаях помогала активная деятельность. Нужно было сосредоточиться на очень простых и самых привычных делах. Таких, какие делаешь автоматически. Он открутил позолоченные краны в ванной, смочил волосы теплой водой, почистил над раковиной зубы, вытер голову полотенцем, оделся, спрятал конверты в карман пиджака, повесил на плечо фотоаппарат. В узком коридоре ему встретилась худосочная девица в черном платье и кружевном фартучке, которую он видел накануне вечером. Она поприветствовала его сердечной улыбкой и отодвинула тележку с чистым постельным бельем, чтобы он мог пройти. Быстрым шагом он прошел через зал, где опять было полно военных. Стэнли притворился, будто никого не замечает. Из граммофона вновь доносился визг сестричек Эндрюс, в камине пылал огонь, и на столе стояли пивные бутылки. «Если штаб Пэттона и дальше будет так воевать, он, черт бы его подрал, не вернется домой до Дня благодарения!» — сердито подумал Стэнли. Хлопнул дверью и вышел.
По широкой, посыпанной гравием аллее он дошел до ворот. Часовой на него вообще не отреагировал. Узкая улица, засаженная с двух сторон лысыми в это время года платанами, заканчивалась небольшой площадью с клумбой в центре. Стэнли остановился, раздумывая, в каком направлении идти. Он знал лишь, что ему хочется выпить кофе, а еще — съесть булку с топленым сыром и выкурить сигарету. Но вовсе не был уверен, что такие простые желания можно удовлетворить здесь, так близко от войны. Больше всего ему хотелось оказаться среди людей и так же, как Дорис, смотреть на солнце и деревья, а потом написать ей об этом.
На некотором расстоянии, в просвете между домами, виднелось небо, из-за туч выглядывало солнце, мелькали силуэты людей и автомобили. Он дошел до перекрестка с широкой улицей. На синей табличке, продырявленной в нескольких местах осколками, прочел белую надпись: «Рю де Галуаз». Это название вызвало ассоциацию с сигаретами, которые он любил. Стэнли свернул на эту улицу. Шел мимо закрытых жалюзи окон, присматривался к редким прохожим. Если бы не проезжавшие изредка военные автомобили и велосипедисты, которых не напугал февральский холод, улица была бы совершенно пустынной.
Его внимание привлекла витрина небольшого магазина. За безупречно чистым стеклом на металлических крюках висели кольца колбас и куски мяса. В центре стояли два прямоугольных столика. Даже сквозь закрытую дверь вкусно пахло вареными сосисками. В двух деревянных ящиках, привинченных к стене, лежали булочки. Он почувствовал нестерпимый голод и вошел. Улыбающаяся румяная женщина в белом, с бурыми пятнами фартуке вышла из-за прилавка и молча накрыла один из столиков клеенкой. Поставила вазочку с искусственным цветком и положила нож и вилку, завернутые в плотную накрахмаленную салфетку. Минуту спустя, хотя он не успел и слова вымолвить, она принесла маленькую чашечку ароматного кофе, белое блюдце и пепельницу. Он подошел к одному из ящиков и взял булочку. Разрезал ее ножом, положил на блюдце и подошел к прилавку. По-прежнему молча. Ему не хотелось, чтобы к нему отнеслись как к «циничному, наглому американцу». Он хотел быть обычным проголодавшимся прохожим с улицы. Сам не зная почему, в этот момент он вспомнил Бронкс...
В Нью-Йорке, оказываясь в незнакомых районах, он тоже старался помалкивать. А ведь это были не джунгли Амазонки! Значительно ближе. В Гарлеме, или чаще — в Бронксе он не хотел, чтобы по произношению в нем узнали жителя центрального Манхэттена. Потому что те, кто жил в Бронксе, хотя их отделяло от обитателей центрального Манхэттена всего несколько станций метро, отличались от них не меньше, чем от жителей Люксембурга. Хотя вроде бы и говорили на том же языке, и жили в одной стране с общим флагом, общим гимном и общей историей. В одной и той же стране?! Не только! Они жили в одном и том же городе! Вот только Америку разделяли границы, так же, как Европу. Этих границ не было ни на одной официальной карте, зато они реально существовали. Например, в мозгу неграмотного детины, который не знает слова «география» и у которого никогда не будет денег на покупку атласа. Какого-нибудь пуэториканца, который убирает заляпанный спермой, воняющий мочой туалет грязного бара в Бронксе. Побывав однажды в таком туалете, Стэнли не хотел повторять этот опыт и потом всякий раз приказывал мочевому пузырю терпеть. А когда терпеть уже не мог, расплачивался, брал такси и ехал домой. В Бронксе он не мог даже пописать. А для пуэрториканца это был его мир. Декадентский центральный Манхэттен с лимузинами, подъезжающими к дворцам, — был далеко. Словно за горами, за лесами, в тридесятом государстве. А Люксембург — за следующим рядом лесов и гор, потому что «тридесятое государство», где всё же говорят по-английски, куда ближе. И чтобы попасть туда, нужно заплатить всего 25 центов за билет и проехать несколько станций метро в южном направлении. «Всего» 25 центов?! За 25 центов в Нью-Йорке можно купить, по ценам сорок пятого года, еды на завтрак. Для всей семьи...
Он попытался — жестами — объяснить румяной женщине, что ему хочется плавленого сыра. Улыбаясь, изображал движение ножа по поверхности разрезанной булочки. Женщина что-то спрашивала по-французски. Потом по-немецки. Через минуту, поняв, что это бесполезно, отошла от прилавка и исчезла в служебном помещении магазинчика. Она вернулась с плетеной корзинкой. Разложила на прилавке, на небольших тарелочках, масло, мармелад, творог, кроваво-красный мясной фарш с луком, ломтики сыра, оранжевую пасту, пахнувшую рыбой, и шоколадный мусс. Он указал пальцем сначала на масло, а потом на творог. Она же не виновата, что он не в силах показать, как выглядит топленый сыр. Вернулся к столику. Подвинул к себе чашку, вырвал из блокнота несколько чистых страниц. Начал писать...
Мадам Д.,
У меня такое впечатление, будто я добрался до тех краев, про которые древние картографы писали на полях карты: «Дальше только драконы». А мне еще хочется повстречаться с этими драконами и сфотографировать их. Но один английский офицер, очень хорошо знающий, что такое война, не советует мне это делать. Он считает, что это могут быть мои последние снимки — и что сам я их не увижу. А мне хочется не только увидеть, но и рассматривать их вместе с тобой. Только это меня и останавливает. Я очень хочу вернуться. К тебе. Чтобы закончить наш разговор. И начать много других. Поэтому пережду здесь, пока картографы отгонят драконов, дальше на восток.
Сегодня утром читал твое письмо. Лайза знала, что я жду от тебя писем. Она всегда знает, каких писем я жду. И от каких мне станет легче на душе. Правда, у нее есть причины не любить таких, как ты. Ты слишком красива и слишком независима...
Читая, я испытал чувство, которое даже не знаю, как назвать. Что-то вроде растерянности. Закурил сигарету, вместе с ее пеплом стряхнул мурашки, попытался расставить твои мысли по местам и пожалел, что ты каждый раз опережала меня в этом. Потом я завидовал Мефистофелю, потому что он рядом с тобой. А потом, когда в четвертый раз читал строчки о тебе в ванной, сходил с ума от желания. Мне хотелось прикасаться к тебе, бесстыдно и отчаянно. Спустив чувства с цепи.
Сейчас я ем бутерброд с маслом и запиваю его кофе. Мне уютно, я чувствую себя в безопасности. Здесь безопаснее, чем иногда в Бронксе или вечером в Центральном парке. Временами даже слишком безопасно. И мне совсем не хочется чувствовать себя героем. Война, которая здесь идет, отодвигается от меня и выглядит куда менее драматично, чем та, какую описывают на первой странице «Таймс». С момента приземления в Намюре я чувствую себя как слепой, которого добрые люди переводят через улицу. Слышу звуки проезжающих автомобилей, но, защищенный чьим-то заботливым плечом, точно знаю, что живым и невредимым доберусь до другой стороны улицы. С войной я знаком пока только по рассказам этих людей. Но это всего лишь рассказы, а я, как ты знаешь, иллюстратор.
Я еще не знаю, надолго ли здесь останусь. Через неделю последую за какой-то армией или дивизией — честно говоря, не знаю, что больше и важнее, — и окажусь в Германии. Сначала хочу попасть в Трир, а потом, когда картографы поменяют карты и отгонят драконов, — в Кельн. Оттуда — дальше на восток, может, даже во Франкфурт. А потом, с пачкой фотографий и с непроявленными негативами, хочу как можно скорее вернуться домой. Это может занять какое-то время, но зависит, в первую очередь, от генералов, не от меня. Поэтому я начинаю бояться, что Мефистофель не узнает меня, когда вернусь. Рассказывай ему обо мне как можно чаще и продолжай читать вслух газеты. Это сообразительный кот. Он поймет, что Кельн и Франкфурт связаны с моим возвращением, и отправится на радиоприемник, освобождая для меня место рядом с тобой. В постели.
Кстати, о постели. В последнее время мне часто снятся сны. Почти каждую ночь я вижу один и тот же. В нем значительно больше звуков, чем образов. Уже это странно, потому что обычно мне снятся картины. Сон заканчивается пробуждением. Я просыпаюсь от грусти. С тобой такое бывает? Ты когда-нибудь просыпаешься от щемящей, непреодолимой грусти? Девушку из моего сна зовут Анна, она влюблена и любима. Но Анну любит еще и океан. Однажды ее возлюбленный уходит в море ловить рыбу, и океан из ревности убивает его. Анна не знает об этом, она стоит на берегу, плачет и ждет любимого. Ждет так долго, что превращается в скалу, а океанские волны яростно бьются об эту скалу, желая ее поглотить. Это, видимо, история для психоаналитика, но я действительно слышу во сне плач Анны и несмолкающий рев ревнивых океанских волн. Но даже превратившись в скалу, она никогда не уступит океану окончательно. Я часто явственно вижу ее лицо. Этот сон пугает меня...
Напугавший тебя пожилой мужчина — тот человек, который позвонил мне в ту ночь, нашу единственную и последнюю. Только у него, кроме тебя, есть ключ от моей квартиры, и только его пропустят наверх консьержи. Он даже не посмотрит на них, проходя мимо. Просто пойдет к лифту. Консьержа он предоставит тому, кто привез его к моему дому. Своему охраннику. Он уже много лет не вступает в переговоры с охранниками. У него есть свои, и он им платит.
Это Артур, мой хороший друг, владелец газеты «Нью-Йорк таймс». Ему больше нравится общаться с котами, чем с людьми. Людям он ни за что на свете не показал бы, что способен плакать. Хотя бы потому, что не не хочет делать приятное Рокфеллеру. Артур терпеть не может угождать Рокфеллеру. И если бы кто-то из Рокфеллеров увидел, что он плачет, это, наверное, убило бы его. Поэтому даже самых близких и дорогих ему людей Артур оплакивает в одиночестве. А потом, на похоронах, лицо его бывает словно высеченным из камня.
Ты случайно оказалась единственной — кроме, наверное, его жены Адрианы, — кто видел Артура плачущим. Я напишу ему, что Мефистофель сыт и чтобы он в следующий раз позвонил, прежде чем приехать. И что разговаривать с ним по телефону будет не Мефистофель. А ты снимай трубку, когда будешь там. И не удивляйся, если не услышишь ответа. Когда ты ответишь, Артур повесит трубку, даже если он звонил из будки возле моего подъезда, и уедет. Я хорошо его знаю. Думаю, он тебя больше не напугает. Но если ты не ответишь, он обязательно придет навестить Мефистофеля...
Сегодня, сразу после этого позднего завтрака, я отправлюсь послушать деревья, а потом обойду все закоулки города. Сегодня я не хочу, чтобы меня как незрячего переводили через улицу. После твоего письма мне хочется побыть с тобой наедине.
Я сейчас в Люксембурге. Это маленькое государство в Европе. Если ты не найдешь его на карте в своем офисе, это значит, что картограф выбрал неправильный масштаб или ты невнимательно искала. Люксембург — это неправильной формы округлое пятнышко на северо-востоке от Парижа, если провести от него линию через Реймс, государство, которое своей восточной границей прилепилось к огромной Германии. Люксембург такой маленький, что его можно вообще не заметить. Хотя здесь происходят очень важные для Европы события. Правда, с моей точки зрения, они происходят слишком медленно, но, может, мне так кажется потому, что я соскучился по тебе, а может, таково положение вещей. И я просто не все понимаю...
Если разрешишь, я буду рассказывать тебе об этой войне.
Бредфорд
P. S. Дорис, когда вернусь, я попрошу тебя проехаться на лифте. Не обязательно в моем доме. Ты остановишь его, как в прошлый раз, между этажами? А после мы сделаем это еще раз в нашем лифте?
Он закончил писать, сложил листки и сунул их под обложку блокнота. Погруженный в свои мысли, он не заметил, что за это время на его столике появился чайник с кофе, прикрытый чем-то вроде островерхой шапки из фланели, блюдце с кусочками черного шоколада и книга в матерчатом зеленом переплете. Он открыл ее и прочел: «Англо-французский словарь». Повернул голову и улыбнулся женщине за прилавком. Показал жестом, что хочет расплатиться.
Женщина снова исчезла за дверью подсобного помещения. Через минуту она вернулась с маленькой девочкой, без сомнения дочерью — они были очень похожи. Он поднялся и достал бумажник. Женщина, держа в руке ситцевую сумку, подтолкнула дочь вперед, и та, покраснев от смущения, начала медленно читать по бумажке. Слово за слово, медленно и четко, по-английски:
— Спасибо вам большое за свободу.
Пока девочка говорила, мать подала ему сумку и жестом попросила спрятать бумажник. А девочка тут же убежала. Он сначала растерялся, потом склонился перед женщиной и поцеловал ей руку. Женщина со слезами на глазах сказала что-то по-французски, показывая на сумку, и проводила его до дверей магазина.
На улице ему припомнились слова англичанина: «Местные жители благодарны американцам-освободителям...». Он не считал, что дал этой женщине повод быть благодарной. Во всяком случае сам он не имел к этому никакого отношения. Ее благодарность предназначалась кому-то другому. И заставила его увидеть новыми глазами и англичанина, и рядового Билла, и тех солдат, что слушают у камина завывания сестричек Эндрюс...
Он перешел на другую сторону улицы. Двинулся по направлению к зданиям, очертания которых показались на горизонте. И вдруг услышал детский голос. Он обернулся. Та самая девочка, что благодарила его «за свободу», подбежала к нему и протянула книгу, которую он оставил на столике. «Англо-французский словарь» и сумка с колбасами и мясными деликатесами тоже были выражением благодарности...
Стэнли обошел, казалось, весь город. Заходил в церкви, заглядывал во дворики, скрывавшиеся за фасадами зданий, в старые колодцы, пил воду из уличных колонок, собирал листовки, рассыпанные на тротуарах, и пытался прочесть их со словарем. Когда уставал, садился на скамейку и рассматривал деревья. Когда был голоден, открывал ситцевую сумку. Кое-где он видел следы недавних событий. Здания, разрушенные взрывами, пустые глазицы выбитых окон, развороченная гусеницами танков мостовая, таблички на стенах домов, указывающие, как пройти в бомбоубежище. Но больше всего о близости войны свидетельствовали множество французских, американских, британских и канадских военных автомобилей на улицах и патриотическая музыка, звучавшая из громкоговорителей. Уже перед закатом он добрался до небольшого кладбища в саду за лютеранской церковью. За воротами, на специально выделенной территории, находились свежие могилы. Их отделяли от остального кладбища натянутые между деревянными шестами канаты. На канатах висели флаги, у каждой могилы горела свеча и лежал венок, перевязанный бело-красно-синей лентой. Он прошел по аллее вдоль могил. Белые надписи на жестяных, покрытых черной эмалью табличках. Фамилия, имя, возраст и дата смерти — почти все в последние месяцы. Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет... Это маленькое кладбище произвело на него самое сильное впечатление.
Поздним вечером, в маленьком магазинчике у газетного киоска он купил из-под прилавка — что было абсолютно невозможно в Нью-Йорке — бутылку ирландского виски, в десять раз дороже, чем в Нью-Йорке, и сигареты «Галуаз». Он решил, что теперь это будут его любимые сигареты.
Он вернулся на виллу около одиннадцати вечера. Прошел через шумный зал в свою комнату. Сбросил одежду. Налил стакан виски и открутил позолоченные краны ванны. Опустившись в воду, ощутил приятное тепло. До него доносилась музыка. Он закрыл глаза и глотнул виски. Через минуту раздался стук в дверь. Он был уверен, что по привычке не запер дверь на ключ. То есть ему не надо вылезать из ванны. Крикнул по-английски, что можно войти. Услышал скрип открывающейся двери. Поднял голову и увидел на уровне своих глаз округлые бедра лейтенанта Сесиль Галлей. Она стояла в дверях, словно не замечая его, и оглядывалась вокруг. Он еще выше поднял голову и, положив руки на край ванны, сказал:
— Заходите, пожалуйста, если вас не смущает то, что я не одет. Через минуту я буду в вашем распоряжении.
— Не одет? В распоряжении? — переспросила она, входя в комнату и усаживаясь на кровать. — Нет, меня это совершенно не смущает.
Потом она встала, вернулась к двери и повернула ключ в замке.
— Мы беспокоились о вас. Даже очень. Ваш английский опекун был так напуган, что отправил на поиски своего адъютанта и две машины солдат. Чем-то вы его очаровали. Обычно он скрывает свои эмоции. Бедный парень, я имею в виду адъютанта, объехал весь город. Вам надо было оставить хоть какую-то информацию о себе. Достаточно было написать записку, что вам надоела война и захотелось вернуться домой. Но это замечательно, что вам тут не надоело, — добавила она с улыбкой.
Она права. Он действительно повел себя, как мальчишка. Словно турист, который втихаря отбился от группы, чтобы самостоятельно осмотреть город. А ведь он здесь не на экскурсии. Это было глупо.
— Что вы пьете? — спросила она, чтобы переменить тему, потому что заметила его смущение, и откинулась назад, упираясь ладонями о постель.
Но через минуту сбросила ботинки, подошла к ванне и взяла стакан, стоявший на краю. Подняла к носу, понюхала, потом окунула в жидкость кончик языка и медленно облизала губы.
— Ирландский, не так ли? Если не ошибаюсь, выдержанный, хороший «Пэдди виски», контрабандный, прямо из Корка. Как вам удалось найти его здесь? — спросила она с интересом.
Он удивленно посмотрел на нее. Впервые в жизни ему встретилась женщина, которая могла определить марку виски по вкусу и запаху.
— Совершенно случайно. В маленьком магазинчике, где торгуют газетами, — ответил он с улыбкой, — но я не уверен, что это именно «Пэдди». Знаю только, что якобы ирландский.
— Я долью вам. Куда вы поставили бутылку? — спросила она, глядя на него и медленно расстегивая пуговицы пиджака.
Сняла пиджак и положила его на клавиатуру рояля. Подняла руку и распустила волосы. Ее белая блузка казалась еще более обтягивающей, чем вчера. И он решил — вопреки этой странной ситуации — вести себя так, как если бы лежал в ванной одетым, и она не могла видеть его наготы.
— Бутылка? — сказал он, глядя ей прямо в глаза. — Бутылка стоит на полу, у ваших ног. Я хотел, чтобы она была под рукой.
Когда она нагнулась за бутылкой, он перевернулся в ванне. Ему не хотелось, чтобы она заметила реакцию, с которой он не мог совладать. Она поднесла полный стакан к его губам. Он взял его, и она отошла к небольшому буфету. Вернулась со вторым стаканом, налила себе виски и присела на край ванны.
— И где же вы провели весь день? — она опустила руку в ванну и стала плескать водой на его плечи и шею.
В эту минуту он подумал, что англичанин прав. Лейтенант Сесиль Галлей — не такая, как все.
— Сначала меня приятно удивили в мясном магазине, а потом я искал в городе следы военных действий. А потом... потом я думал, когда же, наконец, попаду в страну драконов.
Она нежно массировала ему спину и шею. Молча. Он слегка приподнялся, подставляя свое тело ее ладоням. Сначала спину и шею, а потом голову. Она запустила пальцы ему в волосы и мягко, сантиметр за сантиметром, поглаживала голову. Они не произносили ни слова. Она коснулась пальцами его лба, потом губ. Раздвинула их. Смочила палец в стакане и медленно размазала виски по его губам. Он уже хотел прикоснуться языком к ее пальцу, но именно в этот момент она убрала руку и стала снова массировать ему спину.
— Хотите к драконам? Гм... думаю, это будет не скоро. Попробуем оценить ситуацию, — сказала она, не переставая его массировать. — Генерал Милликин из третьего корпуса третьей армии Соединенных Штатов вскоре будет на Рейне. Почти наверняка. Джордж... то есть, Пэттон после встречи с генералом Ходжсоном объявил об этом, значит, так оно и будет. Я не слишком энергично вас массирую? У вас мышцы совсем задеревенели. Вы чего-то боитесь? Можно нажать посильнее?
Генерал Леонард со своими танковыми соединениями девятой дивизии должен взять важный со стратегической точки зрения Ремагенский мост. Если, конечно, немцы не взорвут его раньше. Допустим, что не взорвут. Взяв этот мост, Леонард должен будет закрепиться на восточном берегу реки и во что бы то ни стало удержать плацдарм. Леонард всегда держит слово.
У вас на шее небольшой шрам. Там, где кончаются волосы. Как от сильного укуса. Но его почти не видно.
Англичане должны помочь форсировать Рейн. Королевские воздушные силы обещают уничтожить железнодорожный виадук в Билефельде с помощью каких-то особых бомб. Пэттон очень на это рассчитывает. Я присутствовала при разговоре Пэттона и майора Калдера, командующего шестьдесят седьмым дивизионом КВС. Билефельд — важный транспортный узел. Мы должны его уничтожить. Калдер уверяет, что их «Ланкастер» взорвет этот виадук какой-то загадочной огромной бомбой, над которой англичане давно работают.
Вы где-то ушиблись? Над правой ягодицей у вас огромный старый синяк. Вам не больно, когда я до него дотрагиваюсь? Я осторожно.
Потом Пэттон планирует атаковать силами двенадцатого корпуса третьей армии район Оппенгейма и приблизиться к Майну. Не знаю, по каким причинам, но для Пэттона очень важен Майн.
Знаете, у вас замечательные ягодицы. Женщины говорили вам это?
А тем временем генерал Демпси со второй британской и первой канадской армией должны форсировать Рейн в районе города Везеля. Там к ним должна присоединиться девятая армия США под командованием генерала Симпсона. Пэттон уже подписал соответствующие приказы. Расположившись вокруг Везеля, мы возьмем в кольцо Рурский бассейн и доберемся до нижнего течения Эльбы. Это нелегко, потому что немцы будут там яростно сопротивляться. Рурский бассейн для них чрезвычайно важен, важнее всего. Кроме, конечно, Берлина. Но, к счастью, это не наша зона действий. Поэтому я считаю, что немцы проигнорируют территории на юг от Рейна и перебросят все силы на север. Наша разведка, на основании перехвата данных, уверяет, что генерала Густава фон Цангена, главнокомандующего немецкой пятнадцатой армией, уже проинформировал о неизбежности этой передислокации фельдмаршал Рундштед.
Можно дотронуться до ваших ягодиц? Очень хочется...
Территории на юг от Рейна должны быть освобождены от, как вы их называете, драконов уже скоро. Дж. Б. Л. Сказал мне, что вы хотите добраться до Трира. Я думаю, что в течение максимум десяти дней Трир будет наш, и вы сможете туда спокойно отправиться. Мы могли бы взять его значительно раньше, но у нас, назовем это так, проблемы со снабжением. Я сама слышала, как Пэттон вне себя кричал Эйзенхауэру: «Мои солдаты могут жевать свои ремни, но моим танкам нужен бензин!». Пэттон часто преувеличивает, но на сей раз он был прав... Вы не могли бы теперь перевернуться?
Он слушал с закрытыми глазами, беспрекословно подчиняясь движениям ее рук. Планы передислокации целых армий, о которых она поведала, массируя ему ягодицы, казались правилами какой-то настольной игры для взрослых. И если бы пару часов тому назад он не видел табличек на кладбище у церкви, то, может, в это и поверил бы. Но он был там и все хорошо помнил. Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет...
Он даже не пытался зафиксировать в памяти названия городов и мостов, фамилии генералов, номера корпусов, дивизий и армий. Военная стратегия, рассказанная таким образом, ассоциировалась у него с рассказом шахматиста, который за чашкой чая, в уютной тишине своего дома, мысленно планирует очередную партию. Рельных людей, конкретных солдат из плоти и крови, с датами рождения, в армиях, дивизиях или корпусах будто и не существовало. Ими жертвовали во имя стратегии, словно пешками на шахматной доске. Но, возможно, он ошибается. Может, только лейтенант Сесиль Галлей рассказывает все это так, словно зачитывая какой-то проект. Или сама война — тоже только проект? Если так, то неудивительно, что мир рядового Билла Маккормика кажется на много световых лет удаленным от мира лейтенанта Сесиль Галлей. Кроме того, лейтенант Сесиль Галлей постоянно мило меняла контекст своего рассказа. Он отдавал себе отчет, что, слушая ее, должен сосредотачиваться на армиях, но главным образом вслушивался в этот контекст. Рядом с Сесиль Галлей, в этих нетривиальных обстоятельствах, ему, мужчине, трудно было оставаться только журналистом.
Он открыл глаза и подумал о том, что случится, если он перевернется. Честно говоря, он не знал, не решая прогнозировать реакцию Сесиль Галлей. Он не чувствовал стыда. Этого он точно не чувствовал. Совсем наоборот, желал, чтобы она заметила, что с ним происходит. Он не знал, как это бывает у других мужчин, но у него — начиная с определенной стадии вожделения — возникало непреодолимое желание обнажиться. Его возбуждало, вернее, усиливало возбуждение само ощущение, что женщина смотрит на него в этот момент. Типичный случай эксгибиционизма — то ли по Фрейду, то ли по Юнгу, он точно не помнил. Скорее всего, по обоим. Он когда-то читал об этом в одном из материалов, присланных в «Таймс». Сейчас он не мог припомнить номер, под которым профессора психиатрии зарегистрировали этот вид извращения в каталоге «отклонений от нормы». И не в какой-то там брошюрке — в серьезном, распространяемом по всему миру каталоге Американского психиатрического общества. В отдельном выпуске. Полное наименование, под номером. Очень наукообразно и очень официально. Когда однажды они с Артуром читали длинный список этих извращений, он честно признался в двенадцати, а Артур, после четвертого стакана коньяка, — в двадцати четырех. И пошутил, что начальник должен быть хотя бы вдвое большим извращенцем, чем его подчиненные. Только в этом случае, как он уверял со свойственным ему сарказмом, фирма будет процветать. Картина сексуальной жизни американцев, как следовало из этого «черного списка» профессоров-психиатров, была грешной и мрачной, так что вспоминалось Средневековье и даже суровые заветы православных монахов. Он вспомнил, как, изучая список извращений, обрадовался, что сексуальное наслаждение в него не включено — хотя в Средневековье считали иначе. Потому что в противном случае он был бы законченным извращенцем.
Он поставил стакан у бедра Сесиль и перевернулся на спину. Затруднительный момент все же наступил, ему не удастся избежать ее взгляда. Но она помогла ему. Не смотрела в лицо, а направила взгляд ниже. Он резко втянул живот. Она взяла стакан виски. Пила большими глотками и сама себе улыбалась. Потом поставила стакан на пол, расстегнула блузку, наклонилась и положила ладони на его живот.
— Я еще никогда не видела татуировки в таком месте, — прошептала она, — вам, наверное, было очень больно?!
Она мягко пробежала кончиками пальцев по небольшому черно-оранжевому узору, видневшемуся под лобковыми волосами прямо над пенисом. Ошибка молодости, память о необузданных временах студенчества с пьяными разгульными вечеринками. Герб Принстонского университета на чуть ли не самом важном для мужчины месте. Рисковать «самым важным местом», как это сделали некоторые из его отчаянных друзей, он тогда не решился. И иногда жалел об этом. Ведь если бы герб Принстона был у него на пенисе, сейчас лейтенант Сесиль Галлей ласкала бы его там. Может, она все же решится?!
Не решилась. Встала и взяла с маленькой деревянной тумбочки рядом с ванной полотенце, ожидая, пока он вылезет из ванны. Стала вытирать его. Он поднял вверх руки и позволил ей делать это. Время от времени он прикасался губами к ее волосам. Ничего подобного с ним никогда еще не происходило. Он совершенно не чувствовал стыда. И разочарования тоже не испытывал. Только удивлялся. Причем больше тому, чего не случилось, чем тому, что происходило.
Он оделся. Подошел к окну. Закурил. Сесиль отошла в глубь комнаты и в расстегнутой блузке, с распущенными волосами и стаканом виски в руке бродила вдоль стены, рассматривала картины и фотографии. Время от времени отводя от них взгляд, смотрела ему в глаза.
— Вам нравится Рахманинов? Слышали о таком? — спросила она, подошла к нему и, вынув сигарету у него изо рта, глубоко затянулась. — Это русский композитор, но он уже давно живет в вашей стране. Выдающийся пианист. Рахманинов говорит, что музыки хватит на всю жизнь, но и всей жизни не хватит на музыку...
Если не ошибаюсь, Америка предоставила ему гражданство. Вы должны были об этом слышать! Он умер в собственном доме в Беверли-хиллз, Лос-Анджелес, совсем недавно, в марте 1943 года. Хотел, чтобы его похоронили в Швейцарии, но в тот момент это было невозможно. Я его обожаю. А больше всего эту его русскую тоску. Хотя сам он считал, что только польская тоска может быть настоящей. Здесь на стене есть еще портрет Шопена. На своем последнем концерте Рахманинов играл сонату Шопена, ту самую, в которую входит «Похоронный марш». Будто знал, что скоро умрет.
У вас нет желания на минутку погрузиться в меланхолию? У меня есть. Можно, я вам это сыграю? Мне очень хочется что-нибудь вам сыграть...
Она застегнула блузку, собрала волосы в пучок, надела пиджак. Сунула ноги в ботинки. Села за рояль и заиграла. Он стоял у окна и смотрел на нее. Через минуту закрыл глаза. Ему хотелось только слушать. Нет. Он не знал, кто такой Рахманинов! А теперь слушал его музыку. И в эту минуту не имело значения, что он всего лишь дурак-недоучка с дипломом факультета искусств Принстона и идиотской татуировкой, которая этот факт увековечила...
Она играла...
Он открыл глаза. Вгляделся в ее пальцы, скользившие по клавишам. Те самые, которые минуту назад прикасались к его телу. Он чувствовал, как торжественное настроение постепенно заполняет комнату. Лишь раз в жизни музыка вызвала в нем подобные чувства. А ведь он часто слушал музыку, в том числе классическую. Очень часто. Только это было давно... Однажды...
Однажды вечером, за ужином, отец сразу после молитвы сказал, что в следующую пятницу они едут в Нью-Йорк. Это случилось ровно через две недели после получения письма о том, что ему назначили стипендию в Принстоне. Две недели отец молчал, а в тот вечер заговорил. Эндрю отважился спросить: «А что мы там будем делать?». Но отец ничего не ответил. Мать как всегда молчала, и он тоже. Стэнли помнил, как отец положил тогда на стол пачку банкнот. На эти деньги они должны «прилично одеться, постричься и побриться». Так он сказал. В четверг, накануне той пятницы, отец помыл машину. Стэнли впервые видел, как отец сам моет машину. В Нью-Йорк они приехали вечером. Поселились на одну ночь в убогом мотеле в Квинсе. Рано утром в субботу они с Эндрю стояли в костюмах у мотеля. Он отлично помнит, как прекрасно выглядела мать в синем платье и как блестели ее глаза...
Было уже темно, когда они добрались до огромного, ярко освещенного небоскреба в центре Манхэттена. Прочли надпись на фронтоне: «Карнеги-холл». Отец подъехал на трухлявом джипе прямо к красному ковру, постеленному у входа. Вышел, открыл дверь машины и подал матери руку. Сунул банкноты и ключи от автомобиля молодому негру, который с презрительным недоумением посмотрел на их машину, но потом быстро пересчитал банкноты и, удивившись еще больше, низко поклонился, неловко изображая почтение.
Худощавый мужчина в черном сюртуке провел их в огромный, ярко освещенный хрустальными люстрами зал. Посреди сцены стоял черный рояль. Пахло духами, старые, некрасивые женщины сжимали в морщинистых руках золотистые сумочки, сверкая драгоценностями, некоторые мужчины были одеты в черные смокинги и говорили на каком-то странном английском. Они сели в кресла, обитые мягким вишнево-фиолетовым плюшем. В середине второго ряда, прямо перед сценой. Потом на сцену вышел лысый, потный, толстый мужчина с набриолиненными, блестевшими в свете софитов волосами и минут десять говорил какую-то ерунду. Закончив свою речь, он сообщил, что сейчас к роялю выйдет Игорь Стравинский. В зале погас свет, и к инструменту подошел очень худой человек в очках. Он небрежно кивнул заполнившей зал публике. Когда стихли аплодисменты, он сел за рояль и начал играть...
В тот момент, когда Стэнли, вслушавшись в музыку, почувствовал эмоциональный подъем, случилось нечто невиданное. Отец, который сидел справа от него, вдруг взял его ладонь в свою. Никогда в жизни они не были столь близки, как в тот момент, когда этот худой человек сидел за роялем, а отец сжимал его ладонь. Никогда до и никогда после...
После концерта подобострастный негр подогнал им джип, отец сунул ему еще сколько-то банкнот, и они уехали. Наутро они уже были в Пенсильвании. Стэнли не помнил, чтобы отец с тех пор хоть раз помыл автомобиль...
Музыка смолкла. Сесиль сидела за роялем, опустив руки вдоль тела и склонив голову. Он подошел к ней.
— Вы не представляете, чем меня одарили и какие вызвали воспоминания, — сказал он, стараясь сохранять спокойствие. — Я бы хотел...
— Я прошу вас больше не исчезать без предупреждения, — прервала она его на полуслове, вставая из-за рояля. — Мне бы хотелось когда-нибудь еще поиграть вам.
Быстрыми шагами она подошла к зеркалу, висевшему напротив ванны. Поправила прическу и, не попрощавшись, вышла из комнаты.
Трир, Германия, суббота, поздний вечер, 3 марта 1945 года
Второго марта 1945 года американская армия, не встретив особого сопротивления, заняла Трир. Сначала он узнал об этом от кричавших во весь голос солдат, потом прочел со словарем в газете, что лежала в туалете, а еще позже, вечером, это официально подтвердила Сесиль.
От ратуши в Люксембурге до центра немецкого Трира около пятидесяти километров — он постепенно научился считать в километрах — то есть менее тридцати двух миль. И это не по прямой линии, нарисованной на карте, а по нормальным дорогам. По тем, что когда-то на самом деле существовали — во всяком случае, судя по карте, старой, еще довоенной, которую Артур еще в Нью-Йорке передал ему в конверте. Он рассчитывал, что, если выедут до восхода солнца, они доберутся до Трира около полудня. Даже с учетом «самых катастрофических военных обстоятельств». Он ошибался. И Сесиль тоже. Она считала, что поскольку у них будет «автомобиль от Пэттона с флагами и всевозможными пропусками», они должны добраться до Трира ранним вечером. Но ранним вечером они, хотя и были уже в Германии, добрались всего лишь до городка Конц.
На главных дорогах им постоянно приходилось пропускать военные колонны. А передвигаться по проселочным и лесным было слишком опасно, потому что они могли быть заминированы отступавшими немецкими войсками. На обочинах им встречались остовы автомобилей и бронетранспортеров, пострадавшие от таких мин. В некоторых даже оставались тела солдат, вернее, фрагменты тел. Он попросил Сесиль остановить машину возле одного из таких остовов. Вылез и с фотоаппаратом в руках подошел к лежавшему на крыше автофургону. Боковые стекла уцелели. Покрытые грязью, перемешанной с кровью, они мешали рассмотреть, что было внутри. Он осторожно подошел к разбитому лобовому стеклу и остановился. Среди хаоса выгнутых труб и кусков жести, поролона и клочьев черного кожзаменителя, попадались фрагменты тел. Отдельно — головы в касках с открытыми невидящими глазами, отдельно руки со сжатыми кулаками. Все это попадало в объектив камеры, когда он нажимал на кнопку затвора. Напуганный и бледный, он вернулся к автомобилю, и Сесиль сказала:
— Вот ты и попал наконец туда, куда стремился...
Потом они три часа стояли на контрольно-пропускном пункте в Конце. Не помогли ни флаги на машине, ни уговоры, ни знаки различия на мундире Сесиль, ни печати и подписи на пропусках, которыми она пыталась впечатлить солдат. Они уверяли, что у них есть четкий приказ не пускать на восток гражданских лиц. В том числе и с американскими документами. А Стэнли — гражданское лицо. Единственное, что их впечатляло и, вероятно, могло бы даже заставить нарушить приказ, — это красота Сесиль. Наблюдая за ней, пока она вела переговоры с солдатами, он размышлял, почему она сама этого как будто не замечает. Если бы он выглядел так, как Сесиль, то прежде всего улыбался бы солдатам, хлопал глазами и говорил с еще более заметным французским акцентом. Но лейтенант Сесиль Галлей предпочитала вести себя как бесполый офицер, хотя с ее женственностью и столь яркой внешностью это было практически невозможно. Времена изменились еще не настолько радикально, как ей хотелось бы. В середине двадцатого века, особенно в конце Второй мировой войны, женщине было не место на фронте. А Сесиль Галлей словно не замечала этого и шла по жизни, преодолевая все препятствия, чтобы добиться своей цели. И несмотря на активное сопротивление, каким-то удивительным образом многого добилась. В штабах — с ее знаниями, экзотической биографией, молодостью и красотой — она была интересной диковинкой, а вот вне их — «всего лишь» женщиной. И пока что еще не обладала властью, отменять приказы мужчин. Даже если у нее на мундире были такие же нашивки, что и у них.
Именно так считал жевавший резинку щербатый британский капрал на КПП у Конца. К тому же он, вместе с каской, был не выше ее подбородка. Видимо, поэтому он велел им съехать с дороги на обочину и ждать, пока он не выяснит, кто они такие. Непонятно было, как он собирался это выяснять, ведь, кроме деревянных перегородок поперек дороги, здесь не было ни телефонного кабеля, ни радиостанции.
Они не съехали на обочину. Сесиль понимала, что так называемая «проверка» займет много времени — в пику ее независимому тону и росту, она велела шоферу ехать в сторону Вествалла. Шофер прекрасно знал, где это находится. По пути Сесиль объяснила Стэнли, куда они едут. Вдоль своей западной границы, в окрестностях города Конц, немцы с 1938 по 1940 год построили около сорока бункеров. Такого не бывало еще ни в одной стране. Около четверти миллиона рабочих по двенадцать часов в день рыли землю и возводили бетонные стены оборонительных сооружений. Напав на Польшу в сентябре 1939 года, Германия ожидала немедленных боевых действий со стороны Франции, которую связывали с Польшей соответствующие договоренности, предусматривавшие, в том числе, и помощь в случае военной агрессии. Немцы, как и поляки, верили этим обещаниям. В результате наивные поляки оказались один на один с агрессором, а немцы обзавелись несколькими десятками бункеров, которые никто не собирался обстреливать даже из охотничьей двустволки. Уже летом 1940 года здесь не осталось ни одного рабочего, тем более солдата. Но для жителей города Конц эти заросшие диким виноградом, опустевшие бункеры, полные птичьих гнезд и зимовавших белок, были настоящим проклятием. В конце сорок четвертого английская авиация бомбила Конц так же интенсивно, как и Трир. Англичане были намерены уничтожить лишь бункеры, но для верности разбомбили и часть города, зато бункеры почти не пострадали. Все это очень напоминало сценарий бомбардировки Дрездена, где главной целью была небольшая железнодорожная станция, которая практически не пострадала. А Дрезден едва не исчез с лица земли...
Они прошлись вдоль лабиринта бетонных стен. Пошел снег, солнце, низко висевшее над горизонтом, несмело проглядывало из-за туч, и его оранжевые закатные лучи контрастировали с серым небом. Стэнли фотографировал, а Сесиль говорила о толщине стен, ширине и высоте бойниц, о планах немцев соединить бункеры системой подземных ходов. Она знала все это в мельчайших подробностях. Лейтенант Сесиль Галлей была не только красива, но прежде всего умна. И при этом великолепно играла на рояле. Каким-то особенным образом. Многое в ее присутствии становилось особенным. За последние три дня в Люксембурге он убеждался в этом на каждом шагу...
Они тронулись в путь лишь на восходе солнца. Должны были выехать раньше, но он проспал. Было еще темно, когда его разбудил громкий стук в дверь.
— Мы ждем тебя, — сказала с улыбкой Сесиль, когда он открыл ей. — Не кури сейчас, покуришь в машине. Собирайся спокойно, мы подождем...
И погладила его по щеке.
Он торопливо побросал из шкафа в чемодан одежду. Побежал в ванную с открытым чемоданом и одним движением руки смел туда все, что стояло на фарфоровой полке под зеркалом. С зубной щеткой во рту вернулся в комнату. Внимательно огляделся. Подбежал к письменному столу и собрал разложенные на нем фотографии. Осторожно сложил их в конверт. На полу, рядом с кроватью, лежали исписанные страницы из блокнота. Письмо к Дорис, которое он писал при свече под утро. Он собрал листки и заглянул под кровать, куда унесло воздушной волной еще одну страничку.
Снова вошел в ванную. Намочил теплой водой полотенце и торопливо вернулся в комнату. Белый рояль стал для него чем-то особенным. Очень личным, даже интимным. Он не хотел, чтобы на нем остались следы последней ночи, и осторожно стер с клавиатуры пятна красного вина. Между белой и черной клавишами он обнаружил сережку Сесиль. С рубином. Видимо, она сама не заметила, как та отстегнулась...
Они с Сесиль не возвращались к теме его необычного купания. Словно этого и не было. Когда на следующий день около полудня они встретились, он обращался к ней «лейтенант Галлей», она к нему «мистер Бредфорд». Эта официальность забавляла его, внося в их отношения атмосферу странной психологической игры. И он решил, что ничего не станет менять..
Сначала Сесиль отвела его в фотолабораторию. Они пришли на площадь, поднялись по крутым ступенькам на чердак старого дома. В углу, у окна, завешенного одеялом, на столе стояли кюветы, пахло химикатами. Он обрадовался знакомому запаху. Горбатый мужчина с минуту о чем-то по-немецки поговорил с Сесиль. Было похоже, что они давно знакомы. Потом он взял у Стэнли кассеты с пленкой и выдал квитанцию о приеме. Стэнли достал бумажник и протянул Сесиль. Он был не в состоянии разобраться в местных ценах, да его это мало интересовало. Сесиль достала деньги и положила их на столик возле кювет. Когда они вышли на лестницу, она сказала:
— Старик Марсель сделает все как надо. У нас, правда, при штабе есть своя лаборатория, но полученные оттуда снимки выглядят так, будто лаборант с больными почками проявляет их в своей моче. Поэтому я всегда отношу свои пленки к Марселю.
После визита к Марселю он пригласил ее выпить кофе в магазинчик на Рю де Галуаз. Краснощекая женщина выбежала из-за прилавка и обняла его. От души, очень крепко, как обнимают родственника или старого, верного друга. Они сели за столик и пили кофе. Он попросил, чтобы Сесиль перевела на французский «плавленый сыр». Через минуту на столике появилась корзинка с булочками и четыре вида плавленого сыра, разложенного на уже знакомых ему блюдцах. Уходя, он решил не просить счет — просто положил на стол несколько банкнот и прижал их корзинкой с булочками.
Потом они обошли весь город, и Сесиль рассказала ему о нем. Она знала, что Стэнли интересует война, поэтому сосредоточилась на сложной судьбе этого маленького государства. На попытках присоединения Люксембурга к Третьему рейху, на организованной немцами неудачной переписи населения в октябре 1941 года, которое превратилось в референдум о независимости страны, на движении Сопротивления и принудительном призыве мужчин в вермахт с середины 1942-го. На том, что всех, кто отказался от этого и принял участие во всеобщей забастовке в конце августа 1942-го, либо расстреляло гестапо, либо вывезли в ближайший концлагерь в Гинцерте, либо выслали в далекую польскую Силезию. Молодые парни, чьи могилы Стэнли видел на кладбище — Жан, 21 год; Хорст, 25 лет; Поль, 19 лет — это те, кто не захотел быть частью вермахта и кто в назидание остальным, в ответ на всеобщую забастовку и сопротивление распоряжениям нацистов были публично расстреляны гестапо 31 августа 1942 года.
— Вам, видимо, трудно в это поверить. Но они погибли за Люксембург, а он гораздо меньше вашего Нью-Йорка... — закончила Сесиль.
Он расслышал нотки иронии в ее голосе, но такое на него уже не действовало. За время пребывания в Европе он уже привык, что к американцам относятся как к тупым недоучкам. По определению. И решил утром пойти в библиотеку. Он знал, где она находится — англичанин тогда велел водителю подъехать именно к ней, — и мог поискать там какие-нибудь учебники по истории на английском. Если они там есть. Стэнли готов был читать их всю ночь, чтобы понять, о чем рассказывает Сесиль.
В библиотеке, куда он отправился на следующий день сразу после завтрака, не было никаких книг. «Все фонды в архиве. Мы боялись, что они могут быть уничтожены», — сообщила ему переводчица, которую позвала перепуганная его визитом старая библиотекарша, сидевшая в пальто и перчатках за письменным столом в очень холодном зале среди пустых стеллажей и книжных полок. «Архив находится за городом, — добавила переводчица, внимательно изучив его журналистское удостоверение и паспорт, — если хотите, я напишу вам, где». Исключительно из вежливости он попросил адрес. Решил, что займется историей Европы в другой раз, а пока будет просто слушать рассказы Сесиль.
После визита в библиотеку он вернулся в свою комнату на вилле и написал письмо Дорис. А во второй половине дня отправился на площадь и поднялся по крутым ступенькам на чердак, в фотолабораторию старого Марселя. Почти все фотографии получились хорошо. Кроме двух, с кладбища. Они казались затемненными. Марсель заметил, что Стэнли разочарован, придвинул ему стул и предложил присесть. Протянул кассету с негативами, побежал к двери и запер на ключ. Вернулся к своим кюветам. Потом они вместе ждали, пока высохнет бумага. Марсель вытащил из-под стола бутылку с самогоном. Они вглядывались в два бумажных прямоугольника на веревке, прикрепленных деревянными прищепками, и по очереди прикладывались к бутылке. Стэнли подумал о том, что снова оказался в странной ситуации. Кажется, в Европе, в доказательство близости и доверия, принято совместно пить алкоголь.
Изрядно пьяный, он вернулся от Марселя на виллу и присоединился к солдатам в зале. Потягивая с ними пиво, слушал истории об их женах, невестах, девушках. Рассматривал фотографии, которые они поспешно доставали из бумажников. Кивал, вглядываясь в улыбающиеся лица молодых женщин на потрепанных, мятых фотографиях: Джоан на кухне, Сьюзен на дне рождения Патрика, их сына, Мерилин на свадьбе брата, Диана, купающая их дочурку, Джейн под елкой в доме его родителей, Дженнифер на пляже в Маттитук на Лонг-Айленде...
Парням хотелось поделиться с ним своей тоской по любимым. И он впервые в жизни понял, как важно иметь кого-то, по кому скучаешь. Для них это было, кажется, важнее всего, что вовсе не мешало им пялиться с плохо скрываемым вожделением на девушку в черном платье с кружевным фартучком. И на ее сестру-близнеца. Тоскуя по своим Дженнифер, Джейн, Мерилин и другим обожаемым женам и подругам, эти парни ни на секунду не переставали быть самцами. А у него в бумажнике не было такого фото...
Он не помнил, после какой по счету бутылки пива ему стало казаться, что сестры Эндрюс поют чудесные песенки. Но это был явный знак, что пора на боковую. Он не помнил и того, самостоятельно ли добрался до своей комнаты. Во всяком случае, спал он у себя, а на следующее утро первым делом сунул голову под струю холодной воды. Потом подошел к окну, открыл его, сгреб с подоконника белый пушистый снег, который намело за ночь, и растер лицо, плечи и грудь. От обжигающего холода голова стала кружиться немного меньше. Но пятницу, второе марта 1945 года, он встретил все еще очень пьяным...
Стэнли вернулся в постель, но изо всех сил старался не закрывать глаза, чтобы потолок не вращался вокруг люстры и не накатывала тошнота. Он страдал от жуткого похмелья, непрерывно повторял про себя, что «больше никогда-никогда не будет пить», пока наконец не заснул.
Около полудня его разбудили громкие крики, доносившиеся из салона. Он торопливо обмотал вокруг бедер простыню и выбежал из комнаты. Солдаты, сгрудившиеся вокруг офицера, читавшего по бумажке «приказ», подписанный «генералом Д. С. Пэттоном», напоминали одуревших от восторга болельщиков победившей бейсбольной команды. Он не разбирался в бейсболе, потому что терпеть не мог этот вид спорта, не понимая, почему люди готовы тратить время на столь пустое занятие. Но здесь и сейчас речь шла не о бейсболе.
Американцы заняли Трир!
Возбужденный этой новостью, он вернулся в свою комнату. Вырвал несколько страниц из блокнота. Ему хотелось описать всё — это место, этот момент, эти переживания. Он и сам не знал, зачем это делает. Ему просто хотелось зафиксировать происходящее, прежде чем все это исчезнет и растворится в памяти, зафиксировать и поделиться с другими. Никогда раньше он не испытывал такой потребности. Он вспомнил, как однажды ночью Артур — после событий в Пёрл-Харбор они ночами торчали в редакции, ожидая новостей с Гавайских островов — сказал ему:
— Стэнли, настанет время, когда тебе мало будет только снимать, и ты захочешь писать — не для себя, ты будешь писать для других. Это очень сильное желание, но все же уступают ему лишь немногие, потому что страх сильнее этого желания. Страх, что их сочтут бездарными и обвинят в графомании, страх обнажить свою душу, ведь желание писать — это уступка своеобразному эксгибиционизму, а еще опасения, что история, которую они хотят рассказать, слишком незначительна. Этот парализующий страх душит и приводит к тому, что книга, которую человек носит в себе, которая уже зачата им, никогда не родится. Но есть и такие, кто не поддается страху и вынашивает свою первую книгу вплоть до ее рождения.
Я уже старик, но, честно говоря, так и не отважился на подобный эксперимент. Что-то всегда меня удерживало. Писательство было и осталось для меня торжественным элементом религиозного обряда. И я готов преклонить колени. Для нас, евреев, — старых, настоящих евреев, а не эмигрантов из Бруклина, — это имеет значение, в отличие от атеистов и иноверцев. Настоящий еврей не напишет свои просьбы к Богу, не умывшись и не одевшись прилично! И тем более не понесет свою записку к Стене плача в шортах и мокасинах. Нет! Поэтому, если бы я писал книги, то садился бы за письменный стол в смокинге. В самом лучшем, какой есть. Но у меня вообще нет смокинга, Стэнли. Ты хорошо знаешь, что я ненавижу смокинги. Они напоминают мне клоунские наряды в цирке. А для меня цирк — это вонь пердящих, погоняемых бичами лошадей и огромные заплаканные глаза испуганных слонов. Ты замечал, какая большая слеза у слона? Присмотрись как-нибудь...
За всю свою жизнь я нацарапал мысленно пару-тройку книг, может быть, даже важных книг, — добавил Артур, — но все еще боюсь, что надо мной будет смеяться даже ящик стола, в который я спрячу свою первую рукопись. А вот ты, Стэнли, совсем другое дело. Ты молод. И к тому же впечатлителен, в отличие от меня. Я вижу это по твоим фотографиям. Иногда они — как сказал мой любимый еврейский писатель Франц Кафка о книгах, — это «топор, который разбивает замерзшее море внутри нас». У тебя это получается...
Поэтому, когда почувствуешь в себе это жжение, не сопротивляйся ему. Пиши. Не бойся того, что люди скажут или подумают об этом. Всегда найдутся моськи, которые будут хватать тебя за штаны. Ты сам знаешь, критикам нужно на что-то жить. Мы даже печатаем их. За большие деньги. Помнишь, как критики прошлись по Хемингуэю после публикации его первых повестей? Спрашивать писателя, что он думает о критиках, — все равно что спрашивать, как уличный фонарь относится к собачкам, задирающим на него лапку. Будь таким, как этот уличный фонарь. Посылай всех в жопу! Пиши, парень. Пиши...
В тот день он встретился с Сесиль уже поздно вечером. Они уселись на самый большой диван в центре зала и пытались перекричать солдат, которые в тот вечер в очередной раз выпили лишнего и шумели еще больше, чем обычно. Он прекрасно видел, как они жадно смотрели на Сесиль. Но ни один не подсел к ним, хотя кое-кто пытался: стоило лишь увидеть ее презрительно приподнятые брови, как храбрец тут же отказывался от своего намерения.
Сесиль была задумчива. В ее голосе он чувствовал усталость и даже грусть. Она начала с того, что «Трир был взят союзными войсками без особого сопротивления и практически без потерь».
— Казалось бы, это не имеет особого значения, кроме, может быть, психологического и пропагандистского, — сказала она. — Но на самом деле, как видите, имеет. — Она с улыбкой показала на ликующих солдат. — Уже завтра вы сможете попасть туда. Если захотите, — добавила она официальным тоном, глядя в бумаги, которые принесла с собой и разложила на коленях. — Мне удалось получить все необходимые подписи и печати на соответствующих документах. Вы ведь хотите, да? — Она подняла голову и внимательно посмотрела ему в глаза.
Конечно, он хотел! Наконец-то появилась возможность попасть в город, который ему так важно было увидеть. Наконец-то!
— Когда я мог бы отправиться туда? — спросил он, безуспешно пытаясь скрыть волнение.
— Может, завтра? На рассвете, — ответила она, перебирая бумаги на коленях и не поднимая глаз.
Он придвинулся к ней и нежно коснулся губами ее щеки.
— Значит, завтра на рассвете, — прошептал он.
Вокруг послышались громкие аплодисменты и крики, но Сесиль их словно не замечала. Она смотрела на него, игнорируя восторг, который он вызвал у собравшихся своим поступком.
— Не обращайте внимания на оголодавших самцов, — заметила она с улыбкой, — я уже давно к этому привыкла.
После долгой паузы она открыла большую кожаную военную сумку, стоявшую у ее ног, и достала оттуда бутылку.
— Тот самый. Ирландский. Я обежала все злачные места, чтобы его найти...
Здесь, на диване, этот виски был не так хорош, как тогда, в ванне. Хотя был в точности такой же. Оригинальный «Пэдди айриш виски» из города Корк. В какой момент шум в зале стал таким, что приходилось кричать, чтобы расслышать друг друга. В определенном смысле он был даже благодарен этим солдатам. В особенности тогда, когда потерявшая терпение Сесиль приблизила губы к его уху и, словно дразня своим теплым дыханием, сказала:
— Господин Бредфорд, я сейчас возьму наш виски и пойду в туалет. Вы посидите здесь еще несколько минут, а потом притворитесь, что устали, тихо встаньте и идите к себе. Я буду ждать вас у вашей двери. Сами понимаете, здесь у нас не получится нормально поговорить. Вы согласны? — спросила она, улыбаясь и поправляя волосы. — Если мы встанем с этого дивана и выйдем вместе, поверьте, завтра в штабе эта тема будет куда более обсуждаемой, чем освобождение Трира...
Не дожидаясь ответа, она убрала бутылку в сумку и, пожав ему руку как будто прощаясь, встала. Через минуту она скрылась в глубине коридора.
Подойдя к своей комнате, он ее не увидел, но знал, что она здесь, потому что чувствовал запах ее духов. Когда он открывал дверь, она уже стояла за его спиной, прикасаясь к нему бедром. Он пропустил ее вперед. Она сняла пиджак и бросила на постель. В руке она держала бутылку. Они сели рядышком на край ванны. Молча. Она подала ему бутылку и, наклонившись вперед, прикоснулась пальцами к белой полированной крышке рояля. У уже через минуту склонила голову ему на плечо. Он осторожно прикоснулся к ее волосам и стал целовать прядь за прядью. Вдруг она сбросила с ног ботинки, сорвалась с места, подбежала к ночнику, стоявшему на столике. Потом к выключателю у двери. Сноп света от лампы упал на кровать и рояль.
— Я сыграю что-нибудь для тебя. Как обещала, — сказала она, распуская волосы.
Он смотрел, как она для него раздевается. Нагая, она села на рояль и начала играть. Пальцами ног. Обеих ног. Белый, черный, белый, черный, черный, черный... Высокие ноты со сжатыми бедрами. Потом только низкие. Затем высокие и низкие вместе. Она нажимала одновременно черные и белые клавиши по всей клавиатуре, но он не слушал. Смотрел. Только смотрел.
Потом, в постели — прежде чем, прижавшись к ней, заснуть, — он целовал эти пальцы. А утром, когда его разбудил стук в дверь и он, удивленный ее отсутствием, открыл, сначала услышал: «Мы ждем тебя, не кури сейчас, закуришь в машине», а потом почувствовал прикосновение ее ладони на своей щеке. Пока они доехали до того злополучного КПП в Конце, он выкурил целую пачку сигарет...
Когда они вернулись с прогулки по бункерам к деревянному заграждению в Конце, щербатого британского капрала на месте не оказалось. Но с исчезновением одного-ежинственного закомплексованного бюрократа мир стал совсем другим. Сесиль не пришлось даже предъявлять свои «бумаги», один ее мундир произвел должное впечатление, и заграждения тут же отодвинули.
Они пытались въехать в Трир с разных сторон. И каждый раз их заворачивали. Сесиль говорила, что им следует добраться до гостиницы под названием «Порта Нигра» в центре города. В этой гостинице размещалось американское командование. Но Сесиль не знала точный адрес. И лишь в районе Константинштрассе, когда они въехали в город с южной стороны, им удалось уговорить какого-то перепуганного прохожего проводить их по узким улочкам к зданию, увешанному американскими флагами.
А перед этим, на середине Константинштрассе, в самом центре города, они остановились на краю широкой, овальной, глубиной минимум в пятьдесят футов воронки. По всему ее периметру горели костры. На дне конусообразной ямы, стоя по колено в ледяной воде, несколько человек разгребали и паковали обломки в грязные брезентовые мешки, которые поднимали вверх с помощью канатов. Они работали при свете дымивших факелов, вставленных в трещины по краям воронки. Это напомнило Стэнли сцену из научно-популярного фильма о строительстве египетских пирамид. Но сейчас это был не фильм. Всё происходило наяву. В самом центре города! Как если бы бомбу сбросили на Таймс-сквер! Такое невозможно было даже представить, а здесь он это видел! Он резко дернул дверцу машины и выскочил на улицу. Подбежал к самому краю воронки, лег на землю и, свесив голову вниз, начал фотографировать. Поднятые вверх руки с кусками камней, наполненные брезентовые мешки на фоне горящих факелов, силуэт мужчины с сигаретой в зубах, пытавшегося жилистыми руками согнуть стальной прут, который торчал прямо из бетонной глыбы, заваленной комьями черной земли.
Он снимал...
Когда Стэнли вернулся в машину, Сесиль молча протянула ему зажженную сигарету. Водитель тут же дал по газам. Прохожий, который согласился стать их проводником, посмотрел на Стэнли как на сумасшедшего, только что очнувшегося после приступа безумия. И отодвинулся подальше, чтобы не испачкаться о его покрытое грязью пальто. Впрочем, это было бесполезно, особенно когда машину кидало из стороны в сторону на крутых поворотах узких улочек.
Перед украшенным звездно-полосатыми флагами зданием респектабельного отеля «Порта Нигра» их трижды тщательно проверили разные патрули. Стэнли обратил внимание, что каждый раз военные подозрительно присматривались именно к нему.
Они вошли в освещенный холл. За стойкой портье сидел американский солдат в зеленом берете и со скучающей миной курил, положив ноги на небольшой столик, заполненный грязными чашками. Он был как брат-близнец похож на британского капрала у заграждений в Конце. Стэнли молча положил свой паспорт на стойку. И приложил палец к губам, давая Сесиль понять, чтобы на сей раз она промолчала. Пока солдат, страница за страницей, внимательно просматривал промокший паспорт, Сесиль сунула Стэнли бумагу с огромной печатью. Солдат, казалось, погрузился в изучение паспорта и не обращал на них никакого внимания.
— Меня зовут Стэнли Бредфорд, я журналист из «Нью-Йорк таймс», — сказал он, желая прервать это странное молчание. — Мое пребывание здесь согласовано со штабом генерала Пэттона. Может быть, вы соблаговолите заглянуть в этот документ...
Солдат протянул руку к столику, на котором еще минуту назад лежали его ноги в грязных ботинках, и, взяв оттуда льняное, все в пятнах, полотенце, подал ему и сказал:
— Только не нервничайте, все по порядку. Сначала я хотел бы разобраться с вашей фотографией в паспорте. Что-то я вас на ней не узнаю. Не похожи вы на серьезного репортера. Скорее на кого-то, кто только что вылез из канализационного люка или из окопа. Вытрите лицо.
Сесиль рассмеялась во весь голос, облокотилась о стойку и обратилась к солдату:
— Господин Бредфорд только что на Константинштрассе фотографировал для своей газеты доказательства достижений нашей армии. Поэтому он так выглядит.
Она вытащила из кармана пиджака платок, сбрызнула его духами и, обращаясь к солдату, добавила:
— А этой сраной тряпкой, которую ты, рядовой, не-имею-чести-знать-твоего-имени, подал господину Бредфорду, можешь почистить свои ботинки. Не помню номера статьи воинского устава, который гласит, что солдаты американской армии при общении с гражданскими лицами обязаны соблюдать опрятность. Но могу это проверить. Кроме того, рядовой, как там тебя, на твоем мундире должна быть прикреплена табличка с твоим званием, фамилией и именем. Это тоже указано в уставе. И номер этой статьи я проверю. На твоем мундире нет таблички, к тому же у тебя, парень, ширинка расстегнута...
Она повернулась спиной к перепуганному солдату, отвела Стэнли в сторону и начала осторожно вытирать ему лицо.
— Этот недотепа прав: ты действительно выглядишь как сантехник, который только что вылез из канализационного люка, — прошептала она ему на ухо. — Я не знала, что все это так важно для тебя. Ты восхитил меня, я так боялась, что ты грохнешься в воронку, что с тобой что-нибудь случится. У тебя красивые глаза. Я сейчас сотру с тебя грязь, закрой глаза, не открывай, держи закрытыми, в морщинках вокруг глаз у тебя песчинки, я их осторожно уберу, у тебя такие милые морщинки, ты, верно, много улыбался, не открывай глаза, минутку потерпи, на веках у тебя какие-то серые пятна, а теперь открой глаза, широко, как вчера...
Наконец, мягко взяв за подбородок, она повернула его голову к солдату.
— А теперь, рядовой, как там тебя, ты узнаешь лицо Бредфорда на фото? — спросила она громко.
Испуганный парень нервно поправил берет. На полу валялась тряпка, которой он торопливо стер грязь с ботинок, его брюки были застегнуты, а на кармане мундира под золотистой пуговицей висела табличка, которую он в спешке прикрепил вверх ногами.
— Так точно! — крикнул он, вытянувшись по стойке «смирно».
На стойке лежали ключ, картонная карта и серый конверт.
— Гражданский С. Бредфорд из подразделения «Нью-Йорк таймс» зарегистрирован по специальному приказу. Мне поручено расквартировать его в номере двести пятнадцать. Вместе с приказом пришла радиотелеграмма для лейтенанта Сесиль Галлей. Я так понимаю, для вас, — докладывал он, глядя на Сесиль.
Эта сцена вызвала у Стэнли улыбку. «Когда я вернусь в Нью-Йорк и встречусь с Артуром, так ему и представлюсь: гражданский Бредфорд из подразделения «Нью-Йорк таймс» прибыл в ваше распоряжение», — решил он.
Сесиль не улыбнулась в ответ. Молча взяла серый конверт. Вскрыла его и с минуту сосредоточенно читала текст, написанный на вырванном из тетради в клетку листе с неровными краями. Потом передала лист стоявшему все это время в сторонке шоферу и сказала:
— Марсель, я должна до полуночи быть в штабе. Выясни, пожалуйста, где нам поскорее заправиться.
Марсель тут же выбежал из отеля. Сесиль подошла к стойке и взяла солдата за лацкан мундира.
— Вы позволите? — спросила она спокойно, отстегивая табличку. — Я хотела бы взять ее себе. На память. А по поводу устава я пошутила. Можно?
Она сжала табличку в ладони и, повернувшись к Стэнли, прошептала:
— Не пропадай надолго, дай о себе знать. Я хотела бы еще когда-нибудь сыграть тебе.
Он смотрел, как она быстрыми шагами покидала отель.
Все произошло внезапно. Он вытащил сигареты, сел верхом на чемодан и закурил. Закрыл глаза. Запах табака смешался с ароматом духов Сесиль...
Расквартированный в номере двести пятнадцать отеля «Порта Нигра» в Трире в начале марта 1945 года Бредфорд в первую же ночь понял, насколько привык к роскоши, которой он был окружен сначала в Бельгии, а потом в Люксембурге. Во-первых, он остался совсем один. Он уже не был незрячим, которого кто-то каждый раз переводит через улицу. После отъезда Сесиль он действительно стал «гражданским», который постоянно вертелся у всех под ногами. Никто им не интересовался, никто не мог или не хотел делиться с ним информацией. И хотя в гостинице остановился офицер из отдела пропаганды — он знал даже его фамилию и номер комнаты — который теоретически должен был с ним сотрудничать, Стэнли ни разу не удалось с ним встретиться. Во-вторых, номер двести пятнадцать был похож на палату в психиатрической больнице для нищих. В этом помещении, размером с его комнату на вилле в Люксембурге, разместили девять двухэтажных кроватей и четыре шкафа, вынеся оттуда все, включая умывальник, стол и стулья. Тут можно было только стоять или сидеть, ну и, конечно, лежать на кровати. Это напоминало лагерь скаутов в Йеллоустоуне, который он когда-то в начальной школе посетил вместе с одноклассниками. С той только разницей, что вечером в комнату деревянного барака входил учитель, гасил свет, и наступала тишина. Здесь было по-другому. Тихо становилось только тогда, когда он, уставший, несмотря на шум, засыпал. Но чаще он просто впадал в дремоту. Его не окружали так называемые простые солдаты. Простым солдатам не разрешалось приходить в штаб в «Порта Нигра». Вокруг него были офицеры американской армии. Семнадцать человек. Ему никогда еще не приходилось делить столь малое пространство в течение столь продолжительного времени с американскими офицерами, но те, кто повстречался ему в комнате двести пятнадцать, были, говоря по правде, сборищем чудаков. У одного была депрессия, и он вставал с постели только по необходимости. И это бы еще ничего. Гораздо хуже было то, что он и ел и спал, не раздеваясь и не моясь. Второй решил на войне непременно научиться играть на гитаре, чтобы по возвращении произвести впечатление на свою подружку. Поэтому без устали бренчал одно и то же. Просыпался и брал в руки гитару, возвращался со службы — и хватался за гитару. И даже перед сном выводил всех из себя своим бренчанием. Третий во что бы то ни стало хотел рассмешить и, видимо, восхитить всех громким рыганием. Его мечтой было прорыгать весь английский алфавит. Одним духом. Четвертый до войны был чемпионом по метанию дротиков в своем городке в Северной Дакоте. И без устали тренировался, используя мишень, прикрепленную к двери шкафа рядом с койкой Стэнли. Он мог метать дротики весь вечер напролет. А когда кто-нибудь все-таки добивался того, чтобы погасили свет, этот урод зажигал фонарь и продолжал тренировку. Еще один постоянно рассказывал «на сон грядущий» истории про свое путешествие — как выяснилось, одно-единственное — в Канаду. Всегда одни и те же. При этом он старался перекричать гитариста, сумасшедшего мастера художественного рыгания и чемпиона-метателя. Тоже немного тронутым, но довольно приятным был еще один из офицеров. Он представился как «американский поляк еврейского происхождения» из Филадельфии. Ему не терпелось постоянно рассказывать еврейские анекдоты. Интересно, что знал он действительно только еврейские. Как будто не существует других хороших анекдотов. Например о придурках-поляках. Он знал очень много анекдотов, но это вовсе не означало, что всем было интересно слушать их каждый вечер. Один из анекдотов очень рассмешил Стэнли, а остальным он не понравился: они предпочитали более примитивный юмор. Он решил, что обязательно расскажет анекдот Артуру, когда вернется. И сам себе повторял его, чтобы не забыть. Он почти всегда забывал анекдоты...
«Приходит еврей в синагогу. Встает на колени в первом ряду и начинает громко причитать, мешая молиться другим: “Боже, пошли мне пятьдесят долларов, Боже, пошли мне пятьдесят долларов...” Причитает и причитает. Через некоторое время из заднего ряда поднимается с коленей раздосадованный другой еврей. Подходит к причитающему бедолаге из первого ряда и злобно шипит ему в ухо, вытаскивая из кармана бумажник: “Возьми свои пятьдесят долларов и вали отсюда. Ты нам мешаешь! Мы здесь молимся о действительно приличных деньгах...”».
Во всяком случае, из семнадцати соседей по комнате, нормальных можно было счесть по пальцам одной руки. Нормальных в его понимании.
К счастью, здесь он проводил совсем немного времени. Утром просыпался под стоны расстроенной гитары, чертыхался, уколов ногу о валявшийся на полу дротик, шел в «помывочную» — язык не поворачивался назвать это помещение душевой — на четвертом этаже, где принимал душ вместе с солдатами. Кое-кто из них без стеснения демонстрировал, как справляется с утренней эрекцией. Затем Стэнли возвращался в комнату, одевался, брал фотоаппарат и отправлялся в город — перед уходом проверив у портье, нет ли для него известий.
Он ждал вестей от... Сесиль. Возможно, потому, что только она могла знать, где он находится. А может, потому что только через нее существовала связь с другими. Например, с Дорис. Как ни странно, это было так. Он не видел ничего предосудительного в том, что «там» была Дорис, а «здесь» — Сесиль. Это были два разных мира. В первый он вернется, а во втором пребывает сейчас. А что до верности — это был не тот случай. Эти две женщины соприкасались только однажды — через конверт, который Сесиль своими руками принесла и положила под дверь его комнаты на вилле в Люксембурге...
Но до последнего дня его пребывания в Трире от Сесиль вестей не было. Он выходил утром из гостиницы «Порта Нигра» и мерял шагами город вдоль и поперек. Уже в первый же день он понял, что воронка от бомбы на Константинштрассе не представляла собой ничего из ряда вон выходящего. Таких шрамов на теле города было великое множество. Гораздо больше, чем мест, которые не пострадали от бомбежек. И англичанин, и Сесиль были правы, когда говорили: «Трир не имеет для нас большого значения». Это был вымерший город. Большая часть из восьмидесяти тысяч его населения покинула свои дома, как только начались налеты. Так Трир стал городом, «не имеющим особого значения». При этом его сначала методично бомбили два дивизиона американской армии при поддержке британской авиации, а потом взяли американцы — без «серьезного сопротивления», поскольку сражаться было на самом деле не за что. Железнодорожный узел и вагоностроительную фабрику на левом берегу Мозеля уничтожили еще в ходе налетов в конце 1944 года, как и аэродром в районе Ойрен. Он не мог понять, зачем в январе этого года, уже после «ликвидации стратегических объектов» почти пустой город продолжали бомбить, превратив в руины тысячелетний собор, оставив груды мусора на месте исторического музея...
Уже после первого же дня съемок он перестал фотографировать разрушенные здания. Их было слишком много. Он бродил по городу в поисках чего-то обыденного. Ведь никакая война не способна остановить ход вещей, и только картины нормальной жизни находят эмоциональный отклик. Война чужда сознанию людей. Она так же инородна и болезненна, как опухоль в мозгу. В особенности для тех, кто не испытал на себе войны. Читателям в Нью-Йорке уже на четвертой воронке от авиационной бомбы станет скучно. Они подумают, что — как мог бы сказать Артур — «сионистский “Таймс” докатился до того, что рекламирует завод, производящий авиабомбы или бомбардировщики». Поэтому он хотел найти здесь, в только что освобожденном Трире, признаки нормальной жизни. Несмотря на то, что здесь не могло быть ничего нормального. И все же, в каких-то определенных обстоятельствах было. Требовалось лишь соответствующим образом на это посмотреть и немного обмануть мир. Взглянуть на привычный быт сквозь «осколки» войны. Потому что, он это знал, без «войны» в качестве фона обычная жизнь тоже никому не интересна.
Пожилой мужчина в шляпе, выбивающий тростью пыль из линялого ковра на гимнастической перекладине. Стэнли настроил объектив таким образом, чтобы видно было погнутую перекладину, часть двора, занавески в окнах квартир, часть крыши с провалом в черепице, откуда торчал белый флаг, пробитый в нескольких местах осколками. Перекладина, окно с занавесками и мужчина должны получиться на фотографии несколько размытыми. Главное — дырки от осколков на белом флаге. Они привносили драматизм. Ему важно было создать зарисовку, сюжетные ходы которой подскажет воображение.
Монахиня, кормящая голубей на опустевшей площади у памятника, от которого остались лишь фрагменты пьедестала, возвышающиеся над грудой обломков. Несколько женщин у военного грузовика, тянущие руки за буханками хлеба, которые раздает американский солдат. Тощая собака, пьющая воду из каски на ступенях лестницы, что ведет к разрушенной церкви. Маленький мальчик, который катит перед собой огромную шину, а та постоянно падает среди вывороченных булыжников.
Он ходил по Триру и фотографировал, пытаясь найти в будничных сценах то, что казалось ему необычным. А когда замерзал, присоединялся к людям, которые грелись у сплетенных из стальной проволоки корзин с раскаленными углями — в начале марта в Трире все еще стояла зима. Здесь его повсюду принимали вполне дружелюбно.
Он вспомнил один из разговоров с англичанином. По его словам, Пэттон, хотя порой и вел себя — как политик и как генерал — подобно слону в посудной лавке, позаботился об одном: наученный горьким опытом пребывания в Италии, он потребовал, чтобы американские солдаты вели себя в Германии как освободители, а не как завоеватели. В Италии, и эта весть мгновенно разнеслась по Европе, американцы именно так себя и вели — как надменные завоеватели. В то время как миллионы итальянцев остались без крыши над головой и хлеба, американские офицеры развлекались в роскошных отелях, скупали за бесценок антиквариат и охотно пользовались гостеприимством домов, в которых не так давно с той же помпой принимали эсэсовцев. Генерал Пэттон вовсе не желал, чтобы такое повторилось, и теперь сурово наказывал подчененных за подобное поведение.
Стэнли пытался разговаривать с людьми, вместе с которыми грелся у огня. Но без особого успеха. Познакомившись, он, по большей части, выслушивал длинные монологи, из которых мало что понимал. «Hitler kaput», «Krieg», «Frieden», «Zukunft»...
Когда опускались сумерки, он возвращался в «Порта Нигра» и съедал что-нибудь в сером от сигаретного дыма ресторане отеля, переоборудованном в казино. Это место напоминало ему столовую в Гарлемской больнице...
Ему довелось готовить материал о том, как люди умирают в американских больницах. Муж уборщицы Артура умер там, в коридоре, только потому, что у него не было страховки. То есть она была, но ее действие приостановили, поскольку он не уплатил очередной взнос. Начинался учебный год, и он потратил все деньги на учебники, ранцы и школьную форму для своих четверых детей. И не знал, что автомобиль собьет его раньше, чем он накопит денег на взнос. Потом в бухгалтерии больницы определили, что это «случай, связанный с опасностью для жизни», но он уже умер. Артур приехал в эту больницу сам. И привез с собой Стэнли и других фотографов. Никогда еще Стэнли не видел Артура в таком бешенстве. И никогда не слышал от него таких ругательств. Перепуганный директор больницы размахивал перед ними какими-то бумагами. Артур вырвал их у него из рук и сказал:
— Сукин ты сын! Засунь эти счета себе в жопу! А потом сходи и высрись ими в грязную дырку своего вонючего сортира, который год не мыли. Вместо того чтобы дать ему кислород, ты проверял состояние его счета?! Да?! Я уничтожу тебя, придурок! Я сделаю все, чтобы тебя уничтожить!
Репортаж из больницы произвел впечатление разорвавшейся бомбы. Его напечатали в субботнем номере «Таймс», у которого самый большой тираж, — с анонсом на первой странице и полным текстом на второй. Директора через неделю уволили, но это ничего не изменило. Люди в коридорах больницы продолжали умирать из-за неуплаченных взносов. Артур проявил себя как «импульсивный социалист», оттого что в данном случае это коснулось лично его. Но Америка как таковая не стала по этому случаю более социалистической.
Он глотал свою порцию бесцветного варева, которое ему плюхнули из алюминиевого котла в треснутую тарелку, и запивал компотом из непонятно каких фруктов. Потом поднимался по усыпанной окурками лестнице в комнату двести пятнадцать на третий этаж. Под звуки расстроенной гитары и стук дротиков он продолжал писать Дорис длинное письмо. А когда пропадало вдохновение, делал пометки, пытаясь классифицировать снятые кадры по степени важности, нумеровал их, пытался придумать толковые подписи.
За несколько минут до полуночи во вторник шестого марта «американский поляк еврейского происхождения из Филадельфии» в промежутке между двумя анекдотами о евреях, под громкий храп, раздававшийся со всех сторон, возвестил о том, что «американская армия освободила Кельн». Стэнли тотчас вскочил с кровати, в очередной раз укололся об иголку валяющегося на полу дротика, выругался так грязно, как только мог, оделся и спустился в холл. В ящике для писем, в ячейке двести пятнадцать лежал конверт для «редактора Стэнли В. Бредфорда». Но сонный капрал за стойкой не пожелал выдать его без удостоверения личности. Стэнли вернулся в комнату. Достал из пиджака паспорт и вновь сбежал вниз по лестнице.
В сером конверте были два листка бумаги. На одном, написанном от руки, Сесиль сообщала: «Кельн — основная его часть — наш. Попасть туда можно с запада. Сесиль», а на втором было написано по-английски, по-французски и по-немецки, с печатью и подписью самого Пэттона: «Настоящим удостоверяются полномочия господина редактора Стэнли В. Бредфорда в осуществлении его профессиональных действий во имя высших целей и всеобщего блага. Просим объединенные силы союзных армий оказывать ему всяческое содействие...».
Стэнли не дочитал до конца. Ему хватило уже того, что он «действует во имя всеобщего блага союзных армий». Он улыбнулся. Представил себе, как веселилась Сесиль, выстукивая на машинке текст документа. Лейтенант Сесиль Галлей прекрасно знала, что его заботит вовсе не «благо союзных армий». А прежде всего «зло», причиненное какой угодно армией. Он говорил ей об этом в тот памятный вечер, когда они пили ирландский виски на диване на вилле в Люксембурге.
Взволнованный этой новостью, он вернулся в комнату. На минуту задумался, откуда Сесиль известно, что его второе имя начинается на «В». Вильям, в честь любимого дедушки со стороны отца. Он никогда не пользовался вторым именем. Кроме Эндрю, его родителей, священника, который давно умер, и одного чиновника в медвежьем углу штата Пенсильвания, никто этого имени не знал. Во всяком случае, не должен был знать. Ни в его паспорте, ни в водительских правах, ни в дипломе из Принстона оно не былообозначено. Везде, как ему казалось, он фигурировал только как Стэнли Бредфорд. Что ж, похоже, его документы в свое время были тщательно изучены американской и, возможно, британской контрразведками. «Дорогая мадам Кальм, рад приветствовать вас среди своих», — подумал он, недоуменно покачав головой. И в очередной раз подумал, что Сесиль умеет передать информацию так тонко, что мало кто, кроме него, смог бы сориентироваться.
Он в очередной раз упаковал чемодан и до рассвета не мог сомкнуть глаз. Как только начало светать, в последний раз спустил ноги со своей кровати в комнате двести пятнадцать отеля «Порта Нигра» в Трире. Тщательно собрал с пола дротики. И, улыбаясь про себя, положил их — иглами вверх — прямо у кровати потенциального чемпиона игры в дартс из Северной Дакоты.
Часом позже он сидел на груде картофеля под протекающим брезентом военного грузовика, который вез еще уголь и дополнительное обмундирование для американской армии, в результате «совместных усилий армий союзников», добравшейся до Кельна...
Кельн, Германия, среда, сразу после полуночи, 8 марта 1945 года
Он устал считать, сколько раз грузовик останавливали. Водитель откидывал брезент, показывал картошку, уголь, мундиры и протягивал проверяющим паспорт Стэнли и бумагу за подписью Пэттона. Потом они, как правило, несколько часов стояли. Каждый раз, разглядывая документ, проверяющие подолгу раздумывали. И каждый раз он украдкой совал водителю несколько банкнот. Ни одна поездка в жизни не стоила ему так дорого, как это путешествие на картошке из Трира в Кельн.
Было темно, когда водитель в очередной раз откинул брезент и, не стесняясь в выражениях, сообщил: «Мы, блядь, наконец добрались до этого гребаного Кельна». Стэнли посмотрел на часы. Полночь с минутами. Измученный и промокший до нитки, он сполз с картофельной кучи. С трудом шевеля задеревеневшими руками и ногами, выпрыгнул из кузова. Грузовик стоял на площади у огромного здания с высокими остроконечными башнями, смутно проступавшими в свете луны. Вся площадь была завалена обломками и какими-то металлическими прутьями. У главного входа в здание стоял танк, а неподалеку от него — группа американских солдат.
Стэнли с наслаждением выпрямился. Он никогда не думал, что просто стоять, выпрямив ноги, может быть так приятно. Глубоко вдохнул воздух в легкие. Наконец-то мир перестал вонять подгнившим картофелем. Водитель тем временем разговаривал с тремя мужчинами. Все они были в длинных коричневых рясах, подпоясанных белой плетеной веревкой. Через минуту один из них приблизился к Стэнли. Представился, сложив руки в молитвенном жесте. Видимо, этот человек много лет прожил в Калифорнии. Только тамошние жители, не считая азиатов и мексиканцев, говорят по-английски с таким сильным ацентом, что их почти невозможно понять.
— Наши немецкие братья, безусловно, позаботятся о вас, — сказал монах, склонив голову. — Возьмите, пожалуйста, свои вещи и следуйте за мной.
Он так и сказал: «следуйте за мной»! В последний раз Стэнли читал эту фразу, когда учился в начальной школе и учил на память текст какой-то пьесы Шекспира, которую должны были поставить в школьном театре.
Пока он вытаскивал свой чемодан из-под тюков с мундирами, вокруг грузовика собралось множество монахов. Все они толкали перед собой пустые тачки. Тачки быстро наполнялись картофелем или углем. Водитель курил сигарету и спокойно пересчитывал купюры. И Стэнли наконец понял, почему американский военный транспорт по пути к месту назначения остановился у церкви.
Он долго шел за монахом вокруг здания. Ему еще не приходилось видеть такого огромного собора. Они обходили глубокие ямы на площади, перебирались через обломки разрушенных зданий. Однако само здание собора, казалось, не пострадало. Через несколько минут они по широкой улице добрались до ступеней, ведущих круто вниз. Это напомнило Стэнли вход в метро в Нью-Йорке. С той только разницей, что здесь не воняло мочой. Спустившись по ступеням, они остановились у тяжелых, окованных стальными листами деревянных ворот. Им открыл другой монах. «Калифорниец» обнял этого второго и что-то объяснил ему по-немецки. Немец-монах в знак приветствия так же сложил руки в молитвенном жесте и провел Стэнли по темному коридору в помещение, похожее на тюремную камеру, которую тот видел когда-то в Алькатрасе, — такое же мрачное, с проржавевшей решеткой на небольшом окошке в бетонной стене. С той только разницей, что здесь вместо нар стояли четыре кровати, а на стене висел огромный деревянный крест. На одной кровати лежали матрац, простыня, одеяло, кусок серого мыла, белая свеча и спичечный коробок. К стене в углу кельи была приделана раковина с латунным краном. По жесту монаха Стэнли понял, что это и есть его ночлег. И вскоре услышал, как вдалеке захлопнулась дверь.
Наступила тишина. Ее нарушал только мерный стук капель из неисправного крана. Он остался один в этой мрачной келье. Сел на кровать, взял спичечный коробок. Сначала зажег свечу, потом прикурил. «Если бы я сейчас умер, об этом никто даже не узнал бы, — подумал он, затянувшись сигаретой, — никто из тех, кто мне дорог. Потому что они даже не знают, где я нахожусь». Он и сам этого не знал. Ему было известно лишь, что он в Кельне, в десяти минутах ходьбы от огромного собора.
Никогда еще он не испытывал такой тревоги. Это был не страх, а именно тревога. Сейчас он мог абсолютно точно отличить эти чувства одно от другого. Страх непродолжителен и интенсивен. Как оргазм. Тревога другая. Она охватывает постепенно. И длится. Эти монахи, будто сошедшие со средневековых репродукций, этот необыкновенный собор, эта темнота, это подземелье, напоминающее вход в чистилище, эти руины и пепелища, эта война... — наверное, все это вместе взятое достигло критической массы, которая обернулась для него каким-то странным беспокойством. В таком месте как это, трудно было не думать о смерти. Прежде всего о собственной. И не задавать себе самый важный вопрос. Что потом? После смерти. Стэнли всегда восхищала идея, лежавшая в основе всех без исключения религий: напугать смертью, концом земного бытия, и пообещать бессмертие в безмерно счастливом, идиллическом Эдеме. Как в наивных рисунках из брошюр «свидетелей Иеговы». Но при непременном условии — в течение единственно гарантированной жизни — во всяком случае пока — необходимо соблюдать свод определенных правил. В одной из религий, в той, например, которую исповедовали его дедушка, бабушка и мать — отец не верил ни в какого Бога, ��� таких правил было ровно десять. И они были похожи на приказы.
В других религиях заповедей было значительно больше, но зато они больше напоминали советы. И поэтому были ему ближе. Но он все равно относился к любой религии как к мифологии. Библия для него мало чем отличалась от греческих мифов. Непонятно, как так получилось, ведь мать каждое воскресное утро будила их с Эндрю рано утром и отправляла в церковь, сунув двадцатипятицентовые монеты для пожертвований. Эндрю делал вид, что бросает что-то в плетеную корзинку прислужника, а сам старательно откладывал эти монетки и потом купил себе первый настоящий баскетбольный мяч. Он до сих пор считает это самым большим обманом в своей жизни, но добавляет с иронией: «Видимо, так было угодно Богу». А Стэнли исправно бросал монеты в корзинку — главным образом потому, что он сидел в церкви рядом с матерью и не хотел ее расстраивать. Эндрю это не волновало. Младшего брата Стэнли всегда интересовал только он сам.
Однажды Эндрю не встал в воскресенье с постели и не пошел с ними в церковь. Мать тогда расплакалась. От бессилия. Отец был спокоен. Он и сам уже давно не ходил в церковь. Стэнли припомнился разговор родителей на эту тему. «Я не хочу в очередной раз слушать о каре господней, — говорил отец, — я бы предпочел услышать, что я со всем справлюсь, что мы выживем. А такого я никогда там не слышал». Единственное, что оставалось у отца от прежних времен, это чтение молитвы перед едой. Но и это, скорее, было просто привычкой. Без молитвы яичница на завтрак показалась бы отцу такой же невкусной, как яичница без соли.
А когда Стэнли уехал из родительского дома в Принстон, церковь и религия вообще перестали для него существовать. В один прекрасный день он понял, что вера ему не нужна и что Бог вовсе не помогает понять мир. Даже наоборот, своей недоказанной вездесущностью только все усложняет. Этой вездесущности незаметно на фоне всех зол и страданий, которым Бог, с точки зрения Стэнли, должен был бы противостоять. А значит, Его либо просто нет, либо созданный якобы Им мир Ему абсолютно не интересен. Объяснение такого бездействия первородным грехом совсем не убеждало. Напротив, если все так и было, то Бог оказался упрямым и мстительным. И Стэнли постепенно пришел к мысли, что Бога нет.
Позднее, через несколько лет после окончания университета, эта позиция —медленно и незаметно — все же начала меняться. И Стэнли перестал придерживаться модного у студентов Принстона тезиса: «Чем меньше знаешь, тем больше веруешь». Хотя в свое время сам поддался его агрессивному обаянию и, как многие другие, демонстративно носил на груди крестик. Мать это очень радовало, даже трогало. Но она не замечала, что Христос на том «распятии» был изображен вниз головой. Эту наивную демонстрацию протеста Стэнли перерос, когда закончил учебу и начал взрослую жизнь. Чем больше он узнавал, тем меньше понимал. Ему начинало не хватать Чего-то или Кого-то, кто упорядочил бы происходящее, объяснил и заключил всё в рамки единого Смысла, единой Теории с большой буквы. Но ничего такого он не находил. И постепенно стал допускать мысль о том, что это мог бы быть Бог...
Он думал об этом и сейчас, когда, удивленный собственной тревогой, вглядывался в пламя свечи, затягиваясь сигаретой в мрачной монастырской келье где-то в подземелье разрушенного Кельна. Он чувствовал себя здесь как в могиле. Поставил горящую свечу на раковину. Впервые в жизни ему не хотелось засыпать в темноте. И он вдруг осознал, что — тоже впервые в жизни — задумывается о том, проснется ли следующим утром. Ведь сон — это маленькая смерть...
Кельн, Германия, утро четверга, 8 марта 1945 года
Он проснулся от стука. Открыл глаза. Сквозь зарешеченное окошко в келью падал серый свет. Монах-«калифорниец» стоял, прислонившись к косяку раскрытой настежь двери.
— Не разделите ли вы со мной завтрак? — спросил он с улыбкой. — Должно быть, вы очень голодны...
Стэнли сел на кровати. Монах подошел к раковине и налил воду в две металлические кружки, которые принес с собой. Потом опустился рядом со Стэнли на кровать. Подал ему кружку с водой и поставил между ними корзинку, в которой на белой салфетке лежало несколько ломтей черствого хлеба.
— Уважаемый господин Медлок, сержант, который привез вас, сообщил, что вы занимаетесь фотосъемкой для газеты. Если желаете, я могу отвести вас на башню нашего собора. Оттуда видны все окрестности. Сегодня, правда, довольно облачно, но зато спокойно. Никакой стрельбы с той стороны реки.
Они сидели рядышком, ели хлеб и пили воду.
— Какой стрельбы? — удивился Стэнли.
— С того берега Рейна, — ответил монах. — Кельн с этой — левой, западной — стороны уже... наш, но другую его часть все еще удерживают войска противника. Два дня тому назад они взорвали мост Гогенцоллерна, последний из оставшихся. Так что теперь на другую сторону реки трудно попасть. Но это вопрос всего нескольких дней. С той стороны очень спокойно. Все остались здесь. Немцы встретят вас хорошо.
Стэнли взял еще один ломоть. Монах был прав, он очень проголодался.
— То есть с одной стороны Рейна немцы, а с другой американцы?! — уточнил он недоверчиво.
— Вот именно, — подтвердил монах и добавил: — Один из наших братьев отведет вас чуть позже в штаб на Кайзер-Вильгельм-ринг. Думаю, там вам окажут необходимую помощь. Наши возможности, к сожалению, — он показал на корзинку с черствым хлебом, — весьма ограничены.
— А с башни собора я увижу другую сторону?! — спросил возбужденно Стэнли.
— С башни нашего собора вы увидите весь Кельн. Наш собор...
— Не могли бы вы меня туда отвести? Прямо сейчас! — прервал монаха Стэнли, торопливо проглатывая последний кусок хлеба и нервно хватая пачку сигарет.
Он встал, открыл чемодан и вытащил оттуда фотоаппарат.
— Пойдемте! Мы можем пойти туда прямо сейчас? — вновь нетерпеливо спросил он, стоя перед монахом с аппаратом на шее.
— Вы случайно не из Нью-Йорка? — спросил спокойно тот, не двигаясь с места.
— Нет. Я из Пенсильвании, но я понимаю, что вы имеете в виду. Я веду себя как типичный нью-йоркец. Извините. Пожалуйста, заканчивайте завтрак, — немного остыл Стэнли и отошел к зарешеченному окну. — У вас есть имя? — спросил он через минуту. — Как мне к вам обращаться? Я всегда теряюсь, когда говорю со священниками. Я не хотел бы вас обидеть.
— Я не священник, я монах. Мое имя Мартин. Фамилия Картер. Откуда родом мои родители, я не знаю, но сам я родился в приюте в Гринич Вилледж в Нью-Йорке. Можете обращаться ко мне, как вам нравится, — ответил монах и, подойдя к нему, спросил: — Не угостите ли вы меня сигаретой? Я люблю закурить после завтрака.
— Да, конечно, — удивился Стэнли и протянул ему пачку сигарет.
— Это «Галуаз», да? Мне они тоже нравятся, но я больше люблю старые «Галуаз», полностью белые, без фильтра.
Минуту спустя они вышли из кельи. Стэнли показалось, что ночью, когда они шли сюда, коридоры были не такими длинными. Снаружи, при дневном освещении, тоже все выглядело иначе. Когда они выбрались на улицу, он даже остановился на мгновение, онемев при виде двух устремленных вверх остроконечных башен, которые будто вырастали из приклеившихся к ним капелл, украшенных тысячами вырезанных из камня фигур святых. Он в жизни не видел ничего подобного!
— Какой прекрасный собор! — сказал он после нескольких мгновений восторженного молчания. — Хорошо, что наши пощадили его и не стали бомбить...
— Вы так думаете?! — воскликнул монах. — Я с вами не соглашусь. Да, теперь и наши, и британские генералы разбрасывают по городу листовки, в которых утверждают, что пощадили этот собор из уважения к мировому культурному наследию. Но в ноябре сорок третьего на собор упали бомбы. И, если бы не защитная оболочка, которую в течение нескольких месяцев с большим трудом возвели немцы, северная башня наверняка бы рухнула. Я покажу вам эту оболочку. Кроме того, я недавно разговаривал с одним польским летчиком из английских военно-воздушных сил. Он сказал, что собор со своими башнями был для бомбардировщиков отличным ориентиром, только поэтому его и не разрушили. Но то, что собор выглядит сейчас так, как он выглядит, это чистая случайность. Счастливая случайность... — добавил он.
Они добрались до главного портала. Видимо, солдаты хорошо знали «брата Мартина» — так решил называть своего проводника Стэнли, — потому что, несмотря на его гражданский статус, все военные посты пропускали их без проблем. Как только они оказались внутри собора, брат Мартин тотчас провел Стэнли к небольшой двери с правой стороны и сказал:
— Эта дверь ведет на самый верх южной башни. Чтобы попасть на смотровую площадку, вам нужно будет подняться по крутым узким ступеням. Это займет около получаса. Наш собор очень высок. Второй по высоте в Европе. Так что представьте, что вам предстоит подняться до половины Эмпайр Стейт Билдинг. Будьте осторожны, часть досок прогнила, кое-какие треснули, а некоторых и вовсе нет, — добавил он, указывая в сторону темного коридора.
— А можно мне на минутку задержаться внизу и подойти хотя бы к алтарю? — спросил Стэнли.
— Да. Конечно! Я совсем забыл, вы ведь здесь никогда не были. Пожалуйста, проходите, смотрите. Я подожду вас здесь. Может, пойти с вами? Я знаю здесь каждую трещинку...
— Если можно, я хотел бы побыть один. Вы расскажете мне все в другой раз. А сейчас я хочу остаться наедине со своим фотоаппаратом...
Стэнли вернулся в центральный неф. Снял крышку с объектива. Ему хотелось запечатлеть монументальность собора. Он невольно вспомнил, что туристы любят снимать витражи против света. Остановился с левой стороны нефа, у горящих свечей. Стекавший с них воск, застывая, принимал причудливые формы и прекрасно рассеивал свет. Вдали, за балюстрадой из черных стальных брусьев, из огромного горшка торчали древка с флагами. Американский и русский. Дальше, прямо у главного алтаря, освещенная проникающим сквозь витраж утренним светом, стояла деревянная телега, полная человеческих черепов. Посредине лежала сломанная свастика. Это выглядело примитивно и вульгарно. Топорная пропаганда. Непонятно, кому предназначенная. Ведь собор охраняли военные, и простые люди не могли сюда проникнуть. А Артур вряд ли опубликует такие снимки.
Стэнли пошел дальше. На пюпитре под фигурой распятого Христа были разбросаны покрытые записями листы бумаги и лежали очки. Чуть дальше старушка в черном платке мыла, стоя на коленях, ступени под картиной в золотой раме. Он продолжал снимать...
Когда он вернулся к двери, которая вела на башню, брат Мартин наливал в мраморную кропильницу воду из алюминиевого ведра. Заметив Стэнли, он поставил ведро на пол и сказал:
— Я подожду вас. Вы ступайте. Найдете меня здесь. Я не уйду из собора, пока вы не вернетесь. Мне есть чем заняться, — добавил он с улыбкой, — здесь много кропильниц... А потом я отведу вас на Кайзер-ринг! — крикнул он ему вслед.
Мартин Картер был прав: подъем наверх оказался небезопасен. Для лестницы, ведущей в башню, нужно было бы придумать какое-то другое название. Когда Стэнли в первый раз едва успел соскочить с прогнувшейся под ним доски, он подумал, что это случайность. Потом, когда это повторилось во второй, третий, четвертый раз, он стал проверять их надежность. Трудно сказать, сколько времени заняло восхождение. Во всяком случае, значительно больше получаса.
Когда в конце концов он вышел на смотровую площадку под ажурной пирамидой купола, сквозь тучи проглянуло солнце. Стэнли торопливо подошел к балюстраде. Первое, что он заметил, — это торчавшие из воды арки стальных конструкций над затопленными опорами моста. Они заканчивались на середине реки. Город на другой стороне выглядел точно так же, как и на этой, — несколько высоких строений на фоне разрушенных домов, улицы в руинах. Ничего особенного. Как в Трире. Стэнли почему-то почувствовал разочарование. Он и сам не мог сказать, что, собственно, ожидал увидеть. Не драконов, конечно. Но хотя бы одну пушку, направленную в его сторону. Но ничего подобного не заметил. Не занятая войсками союзников Германия по ту сторону реки выглядела точно так же, как и уже завоеванная по эту сторону. Он вспомнил слова англичанина. «Drôle de guerre», в самом деле — скучная война...
Стэнли присел на балюстраду, он курил и крутил рычажок, перематывая пленку. Вставил новую кассету. Пригнулся, пытаясь поймать наиболее выигрышный ракурс затопленного моста.
— Какую диафрагму вы поставили? Пять и шесть десятых, не так ли? Увеличьте диафрагму и время выдержки. Тогда правая часть кадра будет более насыщенной. Там сейчас темнее из-за тучи.
От неожиданности он соскользнул с балюстрады и упал спиной на каменный пол, успев в последний момент схватить на лету фотоаппарат и прижать его к груди. В бешенстве посмотрел наверх. Молодая женщина в черном пальто с сигаретой в зубах протянула ему руку. Он встал без ее помощи. Она отошла на другую сторону площадки. Он посмотрел на нее. Длинные светлые волосы падают на лицо. Шрам на щеке. На ногах военные гамаши. Он подошел к ней.
— Я мог сорваться вниз. Вы меня напугали, — сказал он укоризненно.
Она молчала.
— Я поставил на пять и шесть десятых. При таком освещении это оптимальный режим, я уверен. Если увеличить диафрагму и выдержку, получится смазанный кадр, — добавил он.
Она повернулась к нему. У нее были голубые глаза, высокие скулы и длинные ресницы.
— Неправда, — возразила она, — диафрагма пять и шесть десятых в этой «Лейке» выставляется после замены пленки автоматически. Вы не подумали о том, что ее надо изменить. Это почти со всеми случается. Ничего бы у вас не смазалось. Даже у последнего алкоголика с трясущимися руками и то бы не смазалось. Тем более при таком широком плане...
Она морщила лоб, когда говорила. У нее были обветренные губы и белые зубы.
— Откуда вы знаете, какая у меня «Лейка»?
Она улыбнулась, но ему показалось, что на глазах у нее беснули слезы.
— Такую «Лейку» я узнала бы даже по запаху, — сказала она тихо.
— Почему вы плачете?
— Я всегда плачу, когда улыбаюсь. В последнее время. Но это, наверное, пройдет. Вам это мешает? Тебе это мешает?!
— Как вы догадались, что я понимаю только по-английски?
— Мартин сказал мне, что приведет тебя на башню и что у тебя есть фотоаппарат. Поэтому ты сразу мне понравился. — Она опустила голову. — Я жду тебя здесь с самого утра. Мартин дает мне переводить листовки и разрешает работать уборщицей в соборе. На эти деньги я покупаю еду для себя и тети Аннелизе. Он сказал, что ты типичный американец и не знаешь никаких языков, кроме английского.
— А откуда вы знаете мою «Лейку»?!
— Какого черта ты устроил мне допрос?! — вдруг рассердилась она. — Я всего лишь хотела посоветовать, какую поставить диафрагму. А ты ведешь себя как американский завоеватель. Плевать мне на завоевателей! — И опять отошла в сторону.
Он прикурил две сигареты и снова приблизился к ней.
— Я спросил просто из любопытства. Поймите, что никто никогда не распознал бы мою «Лейку» по... запаху, — сказал он с улыбкой и протянул ей сигарету. — Могу я задать вам еще один, последний вопрос?
Она взяла сигарету. Попыталась затянуться, но сигарета погасла. Она подошла к нему и скользнула рукой в карман его пальто, прижавшись подбородком к его плечу. Ее волосы пахли лавандой. Она достала из его кармана спички и, стоя рядом, прикурила сигарету.
— Задавай, — сказала она, выдыхая дым.
— Вы немка?
— Да. Я немка. Меня зовут Анна Марта Бляйбтрой. Что, не нравится? — спросила она, поворачиваясь к нему спиной.
И пошла к балюстраде. Он последовал за не1. Они стояли, глядя на город.
— Нет! Отнюдь. Дело не в этом. Мне просто интересно.
— Не лги! Тебе не могут нравиться немцы! Я бы на твоем месте тоже их не любила, — сказала она взволнованно.
— Почему вы так хорошо знаете... откуда вы знаете про мой фотоаппарат? — спросил он, игнорируя ее замечание.
— Я знаю все модели фотоаппаратов.
— Почему?
— Потому что знаю, — ответила она, придвигаясь к нему. — А теперь можно мне кое о чем спросить?
— Конечно, спрашивайте.
Она сунула руку в карман пальто и достала оттуда кассету с пленкой. Он заметил, как резко изменилось выражение ее лица. Равнодушие и налет агрессивности исчезли. Глаза сделались еще больше. Она смотрела на него взволнованно, как маленькая девочка, которая не знает, чего ожидать. Крепко сжимая кассету в руке, спросила:
— Ты можешь проявить эту пленку? Проявишь? Ты можешь сделать это хорошо?
— Конечно проявлю. Без проблем. Может быть, даже сегодня.
— Ты сам это сделаешь или отдашь кому-то?
— На этот вопрос я пока не могу ответить. Я нахожусь в Кельне всего несколько часов. И не знаю, пустят ли меня в лабораторию. Я не знаю даже, есть ли она здесь. Брат Мартин обещал отвести меня на какой-то Ринг или что-то в этом роде. Там я все и узнаю.
— Да. На углу Кайзер-Вильгельм-ринг и Кристоферштрассе. Там разместились ваши военные, они теперь управляют городом. Мартин сказал, что ты работаешь для «Таймс». Думаю, ваши примут тебя с распростертыми объятиями. Мой отец, еще до войны, делал переводы немецкой поэзии для твоей газеты. Он этим очень гордился. Вы даже напечатали его фотографию.
Он слушал ее изумленно. На крыше Кельнского собора встретились два человека, которые могли никогда не узнать о существовании друг друга! Ведь он мог бы не приехать сюда, не встретить «уважаемого господина сержанта Медлока», который продает налево картошку и уголь, а в келью его мог сопровождать какой-нибудь другой «брат». Но его привез сюда именно пройдоха Медлок, приторговывавший казенным добром, а добродушный брат Мартин поручил переводить листовки именно этой девушке. А ее отец переводил для «Таймс», и сама она так хотела встретиться с ним, что взобралась на эту башню и все это ему рассказала. Но самое главное — эта девушка разбирается в фотосъемке так, будто занималась этим с рождения! Она права. Если бы он увеличил диафрагму и выдержку, при таком освещении кадр с разрушенным мостом вышел бы лучше. Она совершенно права. Его «Лейка» автоматически устанавливает пять и шесть десятых после того, как открывается кассетоприемник...
— Почему ты замолчал? Я что-то не так сказала? — прервала она его размышления.
— Нет, конечно. Я просто думал о том, что нам суждено судьбой, а что происходит случайно. Но это неважно, — ответил он. — Давайте вашу кассету.
— Пообещай, что именно ты ее проявишь! — попросила она взволнованно. — И никому не передашь. Обещаешь?
— Обещаю, — сказал он и спрятал кассету с пленкой в карман пиджака.
Девушка встала на цыпочки, нежно поцеловала его в щеку и воскликнула:
— Я принесу тебе за это огурцы и копченую колбасу от тети Аннелизе! И испеку для тебя шарлотку. Я буду ждать тебя здесь через три дня, в воскресенье, в это же время. А теперь я должна идти.
Подпрыгивая на одной ножке как маленькая девочка, она побежала в сторону ведущих вниз ступеней. Но вдруг остановилась и бегом вернулась к нему.
— Дай мне подержать твою «Лейку»! Хоть на минутку! Пожалуйста!
Она была похожа на ребенка, который просит любимую игрушку. Он протянул ей фотоаппарат. Она подошла с ним к балюстраде и направила объектив на мост. Повернулась к Стэнли и крикнула:
— Можно! Только один кадр! Я обещаю...
Он услышал щелчок затвора. Она вернулась к нему и отдала фотоаппарат.
— Как вас зовут? Простите, я не запомнил.
— Бляйбтрой, — ответила она и побежала вдоль террасы.
— Это значит что-нибудь по-немецки?! — крикнул он ей вслед.
— Да! — крикнула она, остановившись у дверей, которые вели к лестнице. — В дословном переводе на твой язык это значит «будь верным» или «останься верным».
Он сделал десяток снимков. И каждый раз, настраивая фотоаппарат, вспоминал об этой девушке.
В массивном административном здании на улице Кайзер-Вильгельм-ринг, 2 действительно находилось что-то вроде правительства. Все были очень важные и, казалось, каждый чем-то управлял. Но только до тех пор, пока не наступал момент принять какое-то решение. Со Стэнли здесь общались исключительно из уважения к брату Мартину. Никого не волновало, что появился какой-то редактор из «Нью-Йорк таймс» с «информационной миссией во имя соблюдения прав на получение независимой информации читателями в Соединенных Штатах», и никто не собирался ему помогать. Один грузный офицер вообще заявил без обиняков, что журналисты во время войны — это «что-то вроде гнойного чирья на жопе».
Они ходили с этажа на этаж в здании на Кайзер-Вильгельм-ринг больше трех часов, и их постоянно посылали из одного прокуренного помещения в другое. Сначала Стэенли злился, а потом почувствовал бессилие, которое сменилось полным равнодушием. К тому же он испытывал неловкость перед монахом, который вынужден был ходить с ним и каждый раз выслушать его объяснения о пресловутой «информационной миссии». Но когда Стэнли был уже готов наплевать на все и вернуться сначала в Люксембург, а потом, связавшись с Артуром, домой, они попали в очередную прокуренную комнату в подземной части здания. Когда они вошли, худой мужчина в офицерском мундире внимательно посмотрел на них, поправил очки и вдруг с радостным возгласом бросился к брату Мартину. Они обнялись. Оказалось, эти двое были знакомы еще с тех времен, когда брат Мартин служил в Ирландии. Потом их пути разошлись, а теперь вот, спустя годы, они встретились в подвале административного здания в Кельне. Выслушав Стэнли, худой офицер вызвал адъютанта и приказал «разыскать, а если потребуется, из-под земли достать младшего лейтенанта Бенсона, который занимается листовками». Младшего лейтенанта Бенсона не пришлось разыскивать «под землей». Он преспокойно сидел, задрав ноги на письменный стол, в кабинете на третьем этаже, в котором они уже успели побывать, скитаясь по прокуренным комнатам. В присутствии худого офицера Бенсон сделал вид, будто видит редактора Стэнли Брэдфорда впервые. Выслушивая поручения, он громко щелкал каблуками и с готовностью рявкал: «Да, сэр!» Поручения давал Стэнли. А худой офицер в очках превращал их в приказы, подкрепляемые щелканьем каблуков.
— Ты все понял, Бенсон? Давай подведем черту. Сначала ты подготовишь для редактора пропуск на все объекты в городе. Принесешь его мне на подпись. Затем зарезервируешь три часа работы в фотолаборатории. Лучше всего сегодня вечером. Затем оформишь редактору Бредфорду право отправлять телеграммы. Не шифрограммы. Пусть будут обычными. Разрешение на телеграммы я подпишу сам. А сейчас позаботься о том, чтобы у редактора были еда, питье и ночлег. Через полчаса явишься сюда со всеми бумагами и доложишь. Ясно? Тебе все ясно, Бэнсон?
— Да, сэр! — рявкнул в последний раз младший лейтенант Бэнсон, вновь щелкнув каблуками, и тут же вышел.
— А теперь, Мартин, — обратился худой офицер к монаху, — рассказывай. Как твои дела? Как ты сюда попал? И почему именно сейчас? Здесь такая тоска... Вот Шейла удивится, когда я напишу ей, что встретил тебя! Боже мой, вот будет радости! Она часто о тебе вспоминает. Рассказывай... — Он повернулся к Стэнли: — Простите, господин редактор, нам с братом Мартином есть о чем поговорить.
Тот молча вышел в коридор. Сел на деревянную скамейку напротив двери. И подумал, что сегодня предназначение встретилось со случаем, и это очень здорово.
Взмокший от усердия младший лейтенант Бенсон с отчетом и кипой бумаг с печатями явился через два часа. Худой офицер, занятый разговором с братом Мартином, скорее всего, даже не заметил, что прошло столько времени. Он бегло просмотрел документы и возмущенно посмотрел на Бенсона:
— Ты что, охренел? Разве может господин редактор ночевать в общежитии? Да еще в какой-то деревне под Кельном? Ну ты даешь... Хочешь, чтобы господин редактор пропечатал нас в своей газете и это потом прочитал полковник Паттерсон?! — добавил он, повышая голос. — Сам знаешь, Джон не выносит критики и не простит нам, если о нем плохо напишут. Да к тому же в Нью-Йорке...
— На сегодняшний день у нас нет ничего другого, господин полковник! — выкрикнул Бэнсон.
— Как это нет? И у кого это, с позволения узнать, Бенсон, «у нас»? А когда будет?
— Господа, — робко вмешался в разговор Стэнли, — я бы охотно остался в келье брата Мартина. Если, конечно, это возможно, — добавил он, глядя на монаха.
— Конечно, вы можете там остаться, — ответил брат Мартин.
— Поступим так, Бэнсон. Ты от моего имени навешай этим мудакам квартирмейстерам. Скажи, что мы нашли выход из ситуации без них. — Худой офицер улыбнулся. — А сейчас отведи господ пообедать.
— А нельзя ли мне, если вы позволите, — вновь вмешался в разговор Стэнли, — пойти с младшим лейтенантом Бэнсоном в лабораторию? Я совсем не голоден.
— Бэнсон, ты слышал? — спросил худой офицер.
— Так точно, сэр!
Фотолаборатория находилась в самом темном углу здания на улице Кайзер-Вильгельм-ринг, 2. Стэнли шел быстро, иногда переходя на бег, но все равно едва поспевал за младшим лейтенантом Бэнсоном. Они нырнули в проем в стене на уровне земли. На лестнице, да и в коридоре, не было ни одной лампы. Они вошли в какое-то помещение, в котором стоял хорошо знакомый Стэнли химический запах. Молодой солдат сидел за одним из стоявших в ряд деревянных столов. На столах стояли кюветы, а на веревках, прикрепленные к ним скрепками, сохли фотографии.
— Брайан, объясни все господину Брэдфорду, — сказал младший лейтенант Бэнсон молодому солдату и исчез.
— Так точно, сэр! — крикнул тот Бэнсону вслед.
Брайан вылил в металлическое ведро жидкость из нескольких кювет. Собрал их, положив одну на другую, и подошел к раковине. Тщательно вымыл. Потом поставил рядышком на стол и принес стеклянные бутыли с реактивами.
— Если я буду вам нужен, я рядом, в курилке.
Стэнли любил работать в фотолаборатории. Достав пленку, он опустил ее в раствор. Его охватило знакомое возбуждение. На бензоколонке отца он чувствовал себя так же. Есть вещи, которые никогда не меняются. Ему хотелось курить, но он не мог оторваться от работы и только отодвинул стул: он предпочитал работать в лаборатории стоя. Постепенно на бумаге появлялось изображение. Он вспомнил некоторые кадры. Разрушенный мост через Рейн, снятый им, тот же мост, снятый девушкой несколько минут спустя. Ее мост был другим. Более четким. Более реальным. Ее фотография была лучше, хоть и сделана на ходу. Он как будто снова услышал ее голос: «Можно?! Только один кадр! Я обещаю». Повесил проявленную пленку на веревку. Из кармана пиджака достал ее кассету. У него было такое ощущение, будто он собирается прочесть чужое письмо. Да, она сама попросила его об этом, но все же ему казалось, что он вторгается в чью-то жизнь. Фотографии были для него чем-то даже более интимным, чем письма. Он опустил пленку в кювету. Потом экспонировал негатив. На пленке, погруженной в жидкость, стали появляться отснятые кадры. Один за другим...
Молящийся солдат. Правой рукой он сжимает культю — все, что осталось от левой. В каске у его ног дрожит огонек горящей свечи. Маленькая плачущая девочка с забинтованной рукой, сидящая на горшке рядом с солдатом. В нескольких метрах от них — старушка в шубе и соломенной шляпке гладит сидящего у нее на коленях худющего кота с одним ухом. Рядом мужчина читает книгу, перебирая четки. За его спиной в кресле — священник в огромных очках и с сигаретой исповедует стоящую перед ним на коленях монахиню. Рядом, под крестом, трое. Они прижались друг к другу, низко опустив головы, словно смиренно ожидая казни. Фрагмент стены, оставшейся от дома. Прикрепленная к стене ржавая раковина. На разбитом деревянном столе рядом с раковиной кружка недопитого чая, рядом, на белой фарфоровой тарелочке, кажется надкушенный кусок хлеба с маслом и засохшим сыром. Над раковиной на стене — зеркало с ржавыми подтеками. На маленькой стеклянной полочке под зеркалом — четыре алюминиевые кружки с зубными щетками. Мраморный прилавок в магазине, усыпанный битой штукатуркой. На нем — перевернутые весы, покрытые пятнами, возможно, засохшей крови. Молодой мужчина в белом, в пятнах, халате, сидящий на деревянном стуле у края ямы, заполненной штабелями трупов. Скрипач под люстрой из свечей. Голова замотана бинтом, глаза прищурены. Ряд улыбающихся солдат в немецкой форме, стоя в дверях железнодорожного вагона, мочатся на сугроб. Лежащая в открытом футляре скрипка, несколько автоматов, голова молодого мужчины с окровавленной повязкой...
Теперь только он понял, как в лаборатории жарко. Когда пленки высохли, он достал пачку фотобумаги и настоил штатив. Он печатал снимки и механически перекладывал их из кюветы в кювету. У него дрожали руки, а на лбу пульсировала вена. Привычным жестом протянул руку к пачке сигарет, прикурил. Ему казалось, будто он слышит ее голос: «Проявишь для меня эту пленку? Проявишь? Ты хорошо это сделаешь?».
Фотосушилка работала исправно. Он медленно разложил снимки на две стопки, стараясь не задерживать надолго взгляд на тех, которые сделала она, словно испытывая неловкость за свое вмешательство. Разложил по конвертам. Осторожно смотал пленку с негативами, сложил в металлическую коробочку, засунул в карман пиджака, быстро вышел из лаборатории и направился в курилку.
— Я закончил, — сказал он капралу. — Вы не могли бы прямо сейчас отвести меня куда-нибудь, откуда я смог бы отправить телеграмму?
— Что-то случилось? — спросил Брайан, поспешно затушив сигарету. — Вы такой бледный...
— Нет, ничего особенного. Вам показалось...
Они поднялись на четвертый этаж. В душном помещении без окон светились зеленые мигающие огоньки на пультах радиостанций, похожих на старомодные радиоприемники, и сидели солдаты в наушниках. Капрал заговорил с одним из них. Через минуту он вернулся к Стэнли с листком бумаги в руке.
— Подготовьте, пожалуйста, вашу телеграмму и заявку. Текст напишите печатными буквами и поставьте свои полное имя и фамилию. В заявке укажите звание и дату рождения.
— У меня нет никакого звания, — сказал Стэнли.
— Тогда впишите ноль.
Он сел за столик в углу комнаты и начал выводить печатными буквами текст телеграммы:
АРТУР, БЛАГОДАРЮ ТЕБЯ ЗА ЗАБОТУ О МОЕМ КОТЕ. Я ХОТЕЛ БЫ НА ТОЙ НЕДЕЛЕ ВЕРНУТЬСЯ В НЬЮ-ЙОРК. ТЫ МОЖЕШЬ, ТАКИМ ОБРАЗОМ, НЕМНОГО СЭКОНОМИТЬ. У МЕНЯ ЕСТЬ ВСЁ, ЧТО НАМ НУЖНО. ОРГАНИЗУЕШЬ ДЛЯ МЕНЯ САМОЛЕТ? Я НАХОЖУСЬ В КЕЛЬНЕ. ЗДЕСЬ ДОЛЖЕН БЫТЬ АЭРОДРОМ. Я ПРИЛЕЧУ НЕ ОДИН. МОЖЕШЬ ЛИ ТЫ В ГОСДЕПАРТАМЕНТЕ ВЫПРАВИТЬ ВИЗУ НА АННУ МАРТУ БЛЯЙБТРОЙ? ПРЕДУПРЕЖДАЮ, ОНА НЕМКА. ЕЁ ОТЕЦ ПЕРЕВОДЧИК. КОГДА-ТО РАБОТАЛ ДЛЯ НАС. ТЫ МОЖЕШЬ ЭТО ПРОВЕРИТЬ. ПОИЩИ В АРХИВЕ ДО 39-ГО ГОДА. ПРИДУМАЙ ДЛЯ НЕЕ ДАТУ РОЖДЕНИЯ. Я НЕ ЗНАЮ. АРТУР, ЕСЛИ ТЫ НЕ ВЫПРАВИШЬ ДЛЯ НЕЕ ВИЗУ, Я НЕ ВЕРНУСЬ.
СТЭНЛИ
Он улыбнулся. Артур поймет, что кроется за шутливым ультиматумом: «ЕСЛИ ТЫ НЕ ВЫПРАВИШЬ ДЛЯ НЕЕ ВИЗУ, Я НЕ ВЕРНУСЬ». Должен понять! Стэнли передал листок молодому парню в наушниках.
— Куда отправить телеграмму? — спросил тот, не скрывая улыбки.
— В редакцию «Нью-Йорк таймс», — ответил он.
Парень начал нервно листать страницы толстой, видавшей виды тетради.
— В Нью-Йорк или Чикаго? — спросил он вдруг.
— В Нью-Йорк, конечно Нью-Йорк. — Стэнли совсем забыл, что они недавно открыли представительство газеты в Чикаго.
— Вы не могли бы сократить текст? — спросил солдат. — У нас ограничения на нешифрованные телеграммы — до пятисот знаков. А в вашей пятьсот девяносто семь, считая пробелы.
Стэнли удивило, что парень так быстро подсчитал. Он послушно сократил текст. Убрал упоминание о коте и об экономии средств, все запятые, точки и лишние пробелы.
— Завтра будет письменное подтверждение о получении от вашего адресата. Но только после полудня. А ответ, если он будет, мы получим, скорее всего, в субботу ближе к вечеру, — сказал парень. — Из-за разницы во времени, — учтиво добавил он.
Стэнли отметил, что все обитатели здания на улице Кайзер-Вильгельм-ринг, 2, которых он еще недавно крыл последними словами, вдруг стали предупредительны. Он никогда их не забудет! И особенно эту фотолабораторию...
Стэнли ощущал необычайный прилив сил — даже дыхание перехватывало. Ему хотелось как можно скорее увидеть ту девушку и рассказать ей, что он чувствовал, разглядывая ее фотографии. А потом спросить, что чувствовала она, когда их снимала. Это самое важное. И изложить ей свой план. Он ведь, в принципе, не имел права все решать без нее. А он уже начал реализовывать задуманное. Стэнли был уверен, что Артур не ляжет спать, пока не поставит на уши весь Госдепартамент и не сделает визу для этой девушки. И что вопрос с визой, хотя и непростой, учитывая бюрократический произвол и волокиту, можно решить. Труднее найти место на борту американского военного самолета для... немки. Но он надеялся, что в Вашингтоне не располагают компрометирующими материалами на ее отца и семью.
Сейчас, когда напряжение и первое возбуждение прошли, он наконец задумался, с какой стати за все это взялся. Почему он решил, что Анна Марта Бляйбтрой должна ехать с ним в Штаты? Но терять было уже нечего. «Я спрошу ее. Лучше всего прямо сегодня. Ведь сегодня — день рождения предназначения...»
Когда он вышел из здания, было уже темно. Вдали маячили башни собора. Он быстрыми шагами шел через развалины. Его останавливали военные патрули, он предъявлял свои бумаги с печатями и шел дальше. В собор он вошел через главный портал. На скамьях у алтаря сидели погруженные в молитвы монахи, держа в руках зажженные свечи — как дети на первом причастии. Он подошел ближе. Во втором ряду, закрыв глаза, молился брат Мартин. Стэнли сел неподалеку, и когда увидел, как Мартин, закончив читать молитву, перекрестился, встал и поспешно направился к нему:
— Не могли бы вы мне помочь? Мне очень нужна ваша помощь...
Брат Мартин улыбнулся и задул свечу, они отошли к одной из колонн.
— Анна Бляйбтрой... девушка, которая переводит листовки. Вы не знаете, где мне ее найти? Прямо сейчас! — спросил Стэнли шепотом.
— Аня? Она говорила мне о вас. Она за вас молится, хотя и не верит в Бога. Я сказал ей...
— Где ее найти? — бесцеремонно прервал его Стэнли. — Сейчас!
— Она живет с тетей под Кельном...
— Вы знаете, где именно?
— Знаю...
— Скажите мне адрес!
— У меня нет адреса. Это маленький городок километрах в десяти к западу.
Стэнли вытащил из кармана записную книжку.
— Напишите мне название, — попросил он, протягивая монаху карандаш.
— Вы точно из Нью-Йорка, — буркнул тот, покачав головой.
— Прошу прощения, но это чрезвычайно важно. Потом объясню, — оправдывался Стэнли. — Меня пустят в келью, если я вернусь только завтра?
— Пустят, когда бы вы ни вернулись, — ответил монах спокойно.
— Спасибо! — воскликнул Стэнли и пошел к главному выходу из собора.
Выйдя на площадь, он торопливо подошел к солдату, стоявшему рядом с танком. Вырвал страницу из записной книжки, вытащил из кармана пачку сигарет и бумажник.
— Приятель, мне нужно попасть в этот городок, — сказал он и протянул солдату сигарету и листок бумаги. — Как можно скорее.
Солдат долго изучал страничку и наконец лениво ответил:
— Дорога длинная. Да и билет дорогой.
— Сколько?
— Сегодня уже действует вечерний тариф, но тебе полагается студенческая скидка. Поэтому, думаю, сотни будет достаточно. А если захочешь вернуться спать в свою кроватку — сто пятьдесят.
Стэнли вытащил банкноты из бумажника. Лизнув палец, начал отсчитывать деньги.
— Раз, два, три. Триста. Четыре — сто сверху для тебя, если мы отправимся через четыре минуты, не позже. Потом мне это будет уже не нужно. У меня очень строгая мама.
Солдат улыбнулся. Постучал прикладом автомата по броне. Через минуту из люка высунулась голова в каске.
— Джон, — крикнул солдат, — срочно вызывай лимузин в Кенигсдорф! У тебя три минуты.
«Лимузином» оказался разбитый джип с дырявой выхлопной трубой. Когда через час они с грохотом въехали в Кенигсдорф, весь городок, должно быть, подумал, что начался очередной налет. Они остановились у единственного освещенного здания на главной площади. Вышли из машины. В местной пивной сидели завсегдатаи и пили пиво из огромных, покрытых трещинами кружек. Стэнли необходимо было найти женщину по имени Аннелизе, проживающую в Кенигсдорфе. Он не был уверен, что ее фамилия Бляйбтрой. Поэтому он твердил три слова: «Аннелизе, Анна-Марта, Бляйбтрой...»
Все мужчины из пивной знали фрау Аннелизе. Один из них пошел со Стэнли к автомобилю и, не спрашивая разрешения, уселся рядом с водителем. В руке он держал кружку. Так и поехали. Водитель, к счастью, знал, что «links» значит «налево», а «rechts» — «направо». Минут через десять они остановились у небольшой калитки в проволочной изгороди, увитой диким виноградом. Здесь стояла металлическая корзина, полная картошки. Невдалеке светились окна. Стэнли вылез из джипа. Сунул водителю еще банкноту.
— Отвези фрица в кабак и возвращайся, подожди меня. Понял?
Водитель кивнул.
Стэнли отодвинул в сторону корзину, толкнул калитку и прошел по узкой, выложенной камнем тропинке к деревянному дому. Вытащил из кармана смятую бумажку. Постучал. Когда он услышал шорохи с той стороны двери, прочел по бумажке:
— Mein Name ist Stanley Bredford. Ich möchte Anna Maria Bleibtreu sprechen...
Ключ повернулся в замке.
— Редактору не спится? — спросила она, стоя в дверном проеме. — Твой немецкий такой забавный! Будто пьяный бегемот из детской сказки разговаривает с крокодилом...
Она держала в руке раскрытую книгу, в зубах была сигарета. Ее грудь просвечивала сквозь тонкую ткань ночной рубашки, распущенные волосы падали на плечи. Он сделал над собой усилие, чтобы смотреть ей только в глаза.
— Зайдешь? Или ты здесь проездом и у тебя нет времени? — спросила она, вынимая изо рта сигарету.
Она была похожа на Лолиту. Сочетание девичьей невинности и изощренности проститутки с 42-й улицы у Таймс-сквер. Холодное равнодушие и даже ирония, скорее всего, были всего лишь маской, под которой она пыталась скрыть напряжение и ожидание. Но ей это не удалось.
— Зайду, если позволите, — ответил он, вступая в игру.
Они вошли в прихожую и проследовали на кухню. Она пододвинула ему деревянный табурет. Он сел. За его спиной на раскаленной плите кипел чайник, вызванивая подпрыгивающей крышкой какую-то мелодию. Он почувствовал, как его обволакивает тепло. Они присела на край белой тумбочки напротив него. Сжимая в руке конверт, он смотрел на нее. Заметил ее раздвинутые бедра. Снова заставил себя смотреть ей только в глаза. Вынул из конверта первый снимок. Минуту внимательно глядел на него. Она медленно соскользнула со шкафчика и вытянулась чуть ли не по стойке «смирно». Приподнявшись с табурета, он подал ей первую фотографию. Встал рядом, но на некотором расстоянии. Как зритель. Он хотел смотреть фотографии вместе с ней, ее глазами.
Каждый раз, когда он подавал ей новый снимок, она вся сжималась. Как человек, которого в очередной раз со всей силы бьют кулаком в живот. Когда она посмотрела последний, снимки выпали у нее из рук и рассыпались по полу. Она повернулась к нему лицом и, наступая на них голыми ступнями, сказала:
— Выпьешь чаю? Скажи, что-нибудь. Прошу тебя, выпей со мной чаю! Скажи, что тебе это непременно нужно сделать прямо сейчас. Ты только об этом и мечтаешь. Тогда мне придется достать банку с чаем, найти для тебя чистую чашку, мешульку с сахаром. Займи меня чем-нибудь. Скажи, что хочешь чаю. Ты ведь хочешь, правда?!
— Да, хочу. Я хочу сейчас выпить чаю, — прошептал он.
Она опустилась на колени. Начала собирать фотографии. Словно в исступлении, каждую поднимала с пола и прижимала к губам.
— Ты поедешь со мной в Нью-Йорк? — спросил он тихо.
— Не знаю, где у тети сахар, наверное, в подвале или спальне...
— Ты поедешь со мной в Нью-Йорк? — повторил он громче.
— Наверное, в спальне. Тебе непременно нужен сахар? Тетя уже спит...
— Ты полетишь со мной в Нью-Йорк?! — почти крикнул он.
— Наверняка в шкафу, в спальне. Вряд ли она держит сахар в подвале, как водку. Подожди, сейчас принесу. Я быстро.
Он крепко схватил ее за руку. Привлек к себе. Взял ее лицо в свои ладони и, глядя ей в глаза, медленно процедил сквозь зубы:
— Я пью чай без сахара. Ты поняла? Без сахара! А сейчас слушай внимательно! Ты поедешь со мной в Нью-Йорк?!
Он еще ни разу не видел, чтобы кто-то так страшно дрожал. Все ее тело, кроме головы, которую он держал в руках, дрожало крупной дрожью. Глаза ее были закрыты. Она плакала. На лбу и в волосах в одно мгновение проступил обильный пот.
— В субботу вечером или ближе к ночи я приеду за тобой, — сказал он, крепко прижимая ее к себе. — А сейчас дай мне паспорт или какой-нибудь другой документ с фотографией. В понедельник, когда я все буду знать, встретимся на башне. В самолет можно взять только один чемодан. Я хочу, чтобы ты снимала для «Таймс». То есть я хочу, чтобы ты согласилась делать фотографии для «Таймс». У тебя будет такая «Лейка», какую ты захочешь. Самая лучшая. У тебя будет своя лаборатория. — Она опустила голову и стала целовать его ладони. Он продолжал: — Я не знаю, кого ты здесь оставляешь, но ты оставляешь их надолго. Во всяком случае, до конца войны. В Нью-Йорке мы найдем тебе квартиру, подпишем с тобой контракт, я помогу тебе со всем этим. По-английски ты говоришь лучше меня...
Она перестала дрожать. Он осторожно отпустил ее голову. Она стояла перед ним, опустив вдоль тела руки, и вглядывалась в его лицо. Молча. Он вернулся на табурет.
— Ты сделаешь мне чаю? — спросил он, спокойно глядя ей в глаза.
— Но почему? Почему так, почему я? — шепнула она, не двинувшись с места.
— Потому что я хочу сейчас выпить чаю, — ответил он.
Она проводила его — так и не одевшись, в одной рубашке, — до джипа, стоявшего у калитки. Он поцеловал ей на прощание руку. Сел в машину.
— Ну-ну. Неплохая штучка... — прокомментировал увиденное водитель, едка они тронулись.
— Отвези меня обратно как можно быстрее, — сказал Стэнли, проигнорировав его замечание.
А потом обернулся и в заднее стекло вдруг увидел Анну, которая бежала за ними по дороге.
— Вернись! — крикнул он шоферу. — Слышишь, блядь?! Разворачивайся! Я кое-что забыл. Поворачивай, живее!
Водитель резко затормозил. Съехал на луг у дороги рядом со сгоревшим танком и развернулся. Они остановились в нескольких метрах от Анны. В свете фар она казалась абсолютно нагой. Стояла чуть ли не по колени в грязи, вытянув вперед руку. Стэнли выскочил из машины. Подбежал к ней.
— Ты не взял мой паспорт, — сказала она.
Он протянул руку к документу в потрепанной корочке. Обнял ее, прикрыл плечи пиджаком. Они сели в машину.
— Подвези мисс Бляйбтрой к ее дому! — крикнул он шоферу.
Она прижалась к нему.
— Я буду ждать тебя в субботу на башне. Приходи туда. Что бы ни случилось, — сказала она, выходя из машины.
Молодой телеграфист в темной комнате без окон на четвертом этаже здания на улице Кайзер-Вильгельм-ринг, 2 сразу же узнал Стэнли.
— Хорошо, что вы пришли. У меня для вас две телеграммы. Одна — шифровка из Госдепа, а вторая — обычная, из Нью-Йорка. Только при получении шифроманной телеграммы вы должны дать подписку о сохранении государственной тайны.
Парень подал ему бланк, он подписал его, не читая, и получил два листа серой бумаги, вырванные из телекса:
Анна Марта Бляйбтрой, 22 года, женщина, особых примет не имеет, дочь Вольфганга (запись 1938-CIA-1705-NYT-NY) и Хильдегард (записи нет) Бляйбтрой, гражданка Германии, родилась в Дрездене, Германия, 31 июля 1922 года, не судима, записей в архиве номер Conf/03/1945/EU/DE/DRSD не имеет, получает настоящим однократное право номер 03/08/45/31/07/22/MAB/WH на пересечение границы Соединенных Штатов в течение 14 (словами: четырнадцати) дней со дня подписания настоящего документа 03/08/1945. Сопутствующий документ (паспорт или другое признаваемое Государственным департаментом разрешение на поездку) подтверждено под присягой заявлением гражданина США Стэнли Бредфорда, не судимого, не имеющего особых примет, уроженца Пенсильвании, проживающего в настоящее время в Нью-Йорке, штат Нью-Йорк, обладающего паспортом 1139888-PEN/02/18/40, выданным в Нью-Йорке, штат Нью-Йорк, распоряжением 1-01/02/18/40/UNLTD/NYC. Виза подтверждается кодом 03-08-45-211 (словами: ноль-три-ноль-восемь-сорок-пять-двести-одиннадцать). DS, WA, DC, US. Подразделение 12/41/40-45/18. Идентификатор полномочий номер: 03/08/45/R.18/19/NYT/NY.
Он никогда еще не читал столь потрясающей новости, написанной таким ужасным языком. «Конечно, я присягну, — подумал он, — как законопослушный гражданин Америки, проживающий в настоящее время в Нью-Йорке, не имеющий особых примет. И буду всюду предъявлять документы. Все время. Где только потребуют». Он потирал от радости руки. Взял второй лист. И заметил, что в этот момент телеграфист внимательно посмотрел на него.
Стэнли, если эти мудаки из Госдепа в Вашингтоне не прислали тебе еще визы для АМБ, значит, я могу спокойно собрать свои манатки и отправляться на пенсию. Адриана позвонила сегодня в Госдеп. Она никогда не вмешивается в мои дела. Сегодня вмешалась, первый раз в жизни. Я никогда не слышал, чтобы она так материлась. Как же красиво она обложила этих чинуш. Я уверен, что ты хотел бы это услышать. Напиши, что они прислали. Лайза вопила сегодня в редакции, что ты скоро вернешься. Кроме нас с ней, в это никто не верит. Возвращайся. Я пытаюсь организовать самолет. Эти чертовы уроды в касках из Пентагона прикидываются шишками на ровном месте. Им представляется, что они открыли собственные авиалинии и возят экскурсии через Атлантику. Я поручил это Лайзе. Уж она сумеет их построить. Завтра (по нашему времени) у тебя будут билеты. Мы с Адрианой ждем тебя. То есть вас.
Артур
P. S. Визу прислали, да?!
Читая, он не мог удержаться от смеха. Телеграфист, который, конечно же, знал содержание телеграммы, смеялся, кажется, вместе с ним. Стэнли попросил бланк для ответа.
— Вам не нужно заполнять все пункты, — ответил веселый телеграфист, — мы уже зарегистрировали все ваши данные. Достаточно вписать текст телеграммы. Не более пятисот знаков, помните?
Он помнил. Написал:
АРТУР, ВИЗА ДЛЯ АМБ ПРИШЛА. ЕЩЕ НИКОГДА НИКАКАЯ ДРУГАЯ ВИЗА НЕ БЫЛА ДЛЯ МЕНЯ ТАК ВАЖНА. СПАСИБО. МЫ ПРИЛЕТИМ, КАК ТОЛЬКО ТЫ ОРГАНИЗУЕШЬ САМОЛЕТ. ПОЦЕЛУЙ ОТ МЕНЯ АДРИАНУ.
СТЭНЛИ
Он подал листок телеграфисту. Тот прочел и, подняв голову, робко спросил:
— Скажите по секрету, а кто такой этот ваш Артур?
— Артур? Это порядочный и благородный человек. Очень хороший журналист. Правда, иногда его сносит с катушек. Особенно когда все идет не так, как он хочет...
— Окей, — ответил с улыбкой телеграфист, — приходите почаще. Мы давно так не смеялись. А уж когда дошло до «уродов в касках из Пентагона, прикидывающихся шишками на ровном месте», некоторые из парней чуть в штаны не наделали от смеха. Честное слово. Очень повеселились. Этот Артур, видимо, веселый парень.
— Я передам ему это, как только вернусь. Можете быть уверены, — ответил Стэнли в том же тоне, — он тоже был когда-то солдатом. Должен оценить...
— Если придет телеграмма о самолете, я могу послать кого-нибудь из ребят. Где вы живете?
|
The script ran 0.039 seconds.