Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Бог располагает! [1866]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_history, Классика, Роман

Аннотация. Роман «Бог располагает!» - продолжение «Адской Бездны», вторая часть дилогии, объединенной фигурой главного героя Самуила Гельба. Действие его разворачивается со 2 марта 1829 г. по 26 августа 1831 г. и охватывает дни Июльской революции в Париже. Иллюстрации Е. Ганешиной

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Она протянула руку Самуилу, но тот не ответил ей тем же и раздраженно произнес: — Я уже думал, вы сегодня не спуститесь вообще. — Но ведь еще рано, — возразила она, взглянув на стенные часы, действительно показывавшие только без пяти десять. — Что ж, тем лучше, — резко ответил он, — садитесь. Она села, удивленная таким непривычным всплеском дурного настроения. Самуил не притрагивался к пище. С исполненной грации тревогой Фредерика спросила: — Друг мой, вы сегодня так грустны и серьезны, уж не заболели ли вы? — Нет. — Вас что-то заботит? — Нет. — Если вы сердитесь, что я не пришла сегодня до назначенного часа, почему вы не послали за мной? Я не торопилась, решив, что после ночи, проведенной в гостях, вам надобен отдых; моя леность объясняется только опасением вас разбудить. — Я на вас не в претензии, — отвечал Самуил. — Ну, так ешьте, говорите и не забудьте мне улыбнуться! Не отвечая ей, Самуил повернулся к г-же Трихтер: — А вы чего дожидаетесь? Не пора ли подать чай? Госпожа Трихтер вышла и почти тотчас возвратилась с чайником и чашками. — Вот и прекрасно, — сказал Самуил. — Мы больше не нуждаемся в ваших услугах. Оставшись наедине с девушкой, Самуил тотчас грозно спросил: — Фредерика, почему вы мне ни слова не сказали о некоем молодом человеке, явившемся сюда два дня назад? Фредерика покраснела. — И почему вы краснеете? — прибавил он. — Ну как же, друг мой, — попыталось спасти положение дрожащее бедное дитя. — Я же упоминала, что, как раз когда вы отправились с визитом к господину графу фон Эбербаху, за вами прибыл молодой человек в посольском экипаже. — Все так, но вы ни словом не обмолвились, что он задержался здесь и говорил с вами. Как он мог войти, когда я был в отъезде? Почему беседовал с вами, а не с госпожой Трихтер? И что он вам сказал? Горечь и раздражение, прозвучавшие в голосе Самуила, смутили Фредерику еще более, чем суть его вопросов. — Так ответьте же! — продолжал он. — Ах! Вас удивляет, что я об этом узнал?.. Но, видите ли, рано или поздно все тайное становится явным. Усвойте хорошенько: отныне и впредь вы не сможете ни пошевельнуться, ни выговорить хоть одно слово без того, чтобы я об этом не услышал. И не для того я взял на свою совесть заботы о душе моей подопечной, чтобы терпеливо взирать, как первый встречный заходит сюда, будто на рыночную площадь, и говорит о вас на людях, бахвалится знакомством с вами и тем самым компрометирует вас по своей прихоти! — Компрометирует меня? — воскликнула бедная девушка. — Я не могу поверить, чтобы господин Лотарио… — A-а, вам уже известно и имя этого господина! — гневно прервал ее Самуил. — Да, он, естественно, сообщил мне свое имя, чтобы передать вам о его приходе. Друг мой, не надо преувеличивать размеры случившегося. Человек пришел, чтобы увидеть вас, вы только что ушли, и он задержался всего на несколько минут. Есть ли от чего гневаться? Да и что было мне делать? Я была здесь, когда он вошел, — так неужели мне следовало спасаться бегством? Такой поступок вовсе не скромен и походит на какую-то глупую выходку. Что ж, вы этого желаете от меня? Вы требуете, чтобы я сидела в своей комнате и не выходила из нее никогда? Тогда прикажите, я обязана вам всем, я подчинюсь. Хотя я и без того вижу не так уж много людей и, как мне кажется, веду достаточно уединенную жизнь. — Здесь, увы, нет большой вашей заслуги, — возразил Самуил. — Если бы могли, вы бы ходили всюду, вам ведь нравятся празднества, вы полюбили бы балы, развлекались бы собственным кокетством. Дело тут не в недостатке желания, а просто в том, что не было случая. — Но тогда в том, что я обхожусь без развлечений, — моя заслуга, и тем большая, что я делаю это охотно. А кокетство мое до сих пор ограничивалось уединенными беседами с госпожой Трихтер. — И с господином Лотарио, — вставил Самуил. — Вы изволите шутить? — воскликнула девушка. — Отнюдь, — грозно отчеканил он. — Госпожа Трихтер не осмелилась скрыть от меня, что он оставался здесь более четверти часа. Не надобно так много времени, чтобы ответить: «Господина Самуила нет дома». Так о чем вы говорили с этим человеком более четверти часа? — Ну, прежде всего, — отвечала Фредерика, — я говорила не с ним одним. Вместе с ним пришла… Она запнулась, сообразив, что может выдать свою безымянную посетительницу, хотя обещала держать ее визиты в тайне. — Кто еще? — спросил Самуил. — Так… одна дама, она явилась поговорить о делах благотворительности и оставалась все время здесь же. — Наверняка какая-нибудь сводня, — пробормотал сквозь зубы Самуил. — Однако, если вы чувствуете себя в полном смысле невиновной, — продолжал он громко, — тогда почему вы что-то мямлите и путаетесь в объяснениях, словно желаете солгать? Но тут у ворот зазвенел колокольчик. В саду раздались чьи-то голоса, он выглянул в окно и, увидев Юлиуса, вошедшего под руку с Лотарио, в ярости обернулся к своей воспитаннице. — Отправляйтесь в свою комнату, — повелел он тоном, не терпящим ослушания, — и ни под каким предлогом не покидайте ее без моего прямого указания. Вы поняли меня? — Я повинуюсь, — со слезами на глазах ответила бедная девушка. — Но никогда раньше я не видела вас таким жестоким. — Извольте, наконец, выйти! — повторил он, схватил Фредерику за руку, чуть ли не поволок ее в комнату и захлопнул за ней дверь. Не успел он с этим управиться, как выходившая в сад дверь гостиной распахнулась. — Чуть не опоздал, — вздохнул этот слывущий железным человек и, совершенно разбитый, ослабевший, рухнул на стул. Явилась г-жа Трихтер спросить, примет ли он господина графа фон Эбербаха с племянником. — Пусть войдут, — устало ответил он и встал, чтобы пойти навстречу Юлиусу. Несколько придя в себя, Самуил как мог горячо пожал руку товарищу своей юности. А вот Лотарио встретил весьма холодно. — Мой дорогой Самуил, с сердечной улыбкой заговорил Юлиус, — я явился сюда, движимый только желанием пошпионить за тобой. — А-а! — откликнулся Самуил, внимательно глядя на Лотарио. — Ну, конечно, Бог ты мой! — продолжал Юлиус. — Я пришел собственными глазами посмотреть, как обошлась с тобой фортуна и так ли широк твой образ жизни, как обширны помыслы и силы души. Ты ведь знаешь, Самуил, я богат, слишком богат, моего добра хватило бы на двоих, да что на двоих — на многих. — Остановимся на этом, — прервал его Самуил. — Благодарю тебя за предложение, но я еще не доведен до того, чтобы им воспользоваться. Мне прекрасно известно, что все зависит от суммы: каждого оскорбит небрежно брошенный ему экю, но почти любой без всяких угрызений примет в дар состояние, равное твоему. Однако я не похож на других. К тому же, — весьма многозначительно добавил он, — ты ведь знаешь: я из породы тех, кто говорит: «Все или ничего!» — Не горячись так, — дружелюбным тоном произнес Юлиус. — И не сердись на то, что я говорю с тобой как с родным братом. Хорошо, оставим в покое мои деньги; ну ты ведь знаешь, я занимаю такое положение, что могу пригодиться в любых обстоятельствах, позволь же поставить его тебе на службу; не забывай: свое доброе имя я в любой час отдам во имя нашей старинной дружбы. — Принимаю предложение, — ответил Самуил, протягивая ему руку, — и не премину им при случае воспользоваться. Что до денег, я отказываюсь от них не из гордости, но потому, что моих мне хватает. У меня здесь ни в чем нет недостатка. До сих пор я не жертвовал собой ради благ житейских и, при всех прочих обстоятельствах, устроен в жизни не хуже других. Хочешь, покажу тебе мой дом? — Поглядим! — воскликнул Юлиус. При этих словах Лотарио вскочил с такой живостью, что Самуил метнул в его сторону косой взгляд, не обещавший ничего доброго. Без всякого сомнения, молодой человек так воспылал желанием осмотреть дом только в надежде повстречать где-нибудь Фредерику. Однако если в этом и заключались его подлинные надежды, им не суждено было осуществиться. Он исходил вдоль и поперек дом и сад, но ни шуршания платья за поворотом аллеи, ни белокурого локона в переплете окна — не было ничего, что бы напомнило ему о прошлой встрече. Что касается Юлиуса, то он вспомнил об отсутствующей юной особе, быть может, совершенно случайно и спросил, когда вся компания вернулась в гостиную: — Кстати, как поживает молодая девушка, о которой мы говорили прошлой ночью? Кажется, ее зовут мадемуазель Фредерика? Мы не увидим ее? — Она нездорова, — ответил Самуил. — Она нездорова! — прошептал Лотарио. — Да, — отозвался Гельб, счастливый предоставившейся возможностью помучить молодого человека. — Ее недомогание довольно серьезно, и она не может покинуть свою комнату. — Но она не больна чем-то опасным? — спросил Юлиус. — Надеюсь, — ответил хозяин дома, не желая сказать «нет». — Ты привязан к этой девушке? — продолжал Юлиус. — У этой бедной сиротки нет в мире никого, кроме меня, — отвечал Самуил, — и она бы немало удивилась, узнав, что ее персона так сильно занимает графа фон Эбербаха. Я приютил ее малым ребенком и дал ей воспитание. Так что все просто. Ты доволен? И он внезапно перевел разговор на другое: — А что ты скажешь об Олимпии теперь, когда ты ее видел? — Олимпия! — с живостью отозвался Юлиус, и произнесенное имя вызвало в его душе волнение. Он уже не думал больше о Фредерике. — Я как раз хотел поговорить с тобой о ней, притом серьезно. — Вероятно, это будет разговор наедине? — спросил Самуил и взглянул на Лотарио. — Нет, Лотарио может остаться, — запротестовал Юлиус, — он для меня одновременно и друг и сын. В том одиноком существовании, на какое осудил нас обоих рок, мы обретаем в нашей дружбе и утешение, и помощь. Мы не таим друг от друга ни малейшей мысли, ни самого мимолетного чувства. Кстати сказать, здесь я виновен перед ним и тобой. Он, естественно, говорил со мной о мадемуазель Фредерике, как и обо всем, что он обычно находит прекрасным, добрым или примечательным. Я совершил глупость, произнеся недавно это имя вслух, и тотчас заметил, как ты недоволен тем, что оно упоминается всуе. Ты был совершено прав, и теперь я прошу у тебя прощения. Но Лотарио здесь вовсе ни при чем. И он очень желал бы, чтобы ты об этом знал. Это я, один лишь я, в приступе какого-то неуместного зубоскальства захотел подшутить над ним и над тобой и поинтересовался некоей таинственной красавицей, по алчности сокрытой от чужих глаз и по прихоти случая обнаруженной. Не копи зла за это на Лотарио, прости ему мою невоздержанность. — Так ты хотел поговорить об Олимпии? — отозвался Самуил. — Да, я хотел бы, чтобы ты получил для меня у лорда Драммонда позволение навестить синьору в ее апартаментах. — О, я думаю, ты не нуждаешься ни в чьем позволении! Насколько могу судить, вы необычайно быстро поладили, и весь вечер она говорила только с тобой. — Ты так полагаешь? — произнес польщенный Юлиус. — Да. Можешь преспокойно отправиться к ней с визитом, и готов поручиться, ты не найдешь двери запертыми. Значит, открывшееся лицо не прогнало тех чар, что навеяла маска, и то, что предстало глазам, не противоречило восторгу ушей? — Ах! — всплеснул руками Юлиус. — Действительность превзошла все ожидания. Вот уже семнадцать лет я не испытывал чувств, подобных тем, что ощущал подле этой необыкновенной женщины. Ее манеры, ее голос, ее внезапное исчезновение и это ее неслыханное сходство, — все, надо признать, приводит меня в смущение и занимает все мои помыслы. Целое утро я думал только о ней, и вся моя будущность отныне сосредоточилась в словах «Увидеть ее вновь!». Так где она остановилась? — В точности не знаю, — ответил Самуил. — Мне только известно, что обосновалась она где-то на острове Сен-Луи. Но уже сегодня к вечеру, думаю, я смогу сообщить тебе все поподробнее. — Спасибо, — сказал Юлиус и не без некоторого стеснения решился спросить: — А не знаешь ли, в каких она отношениях с лордом Драммондом? — Уверен, что она не возлюбленная его. — Ты действительно уверен в этом? — с радостным облегчением переспросил Юлиус. — Да, и более того: она отказалась выйти за него замуж. — Милый мой Самуил! — воскликнул Юлиус. — Так ты веришь тому, что рассказал ее брат? — Без сомнения, — решительно ответил Самуил, забавляясь действием, производимым его словами. — Лорд Драммонд при мне неизменно говорил о синьоре Олимпии с глубочайшим почтением. Немало лордов, герцогов и принцев безуспешно предлагали ей кошелек, сердце и руку. Знаешь, все-таки она натура восхитительная в своей возвышенной устремленности. Певица, влюбленная только в чистое искусство и более целомудренная на подмостках, нежели иная императрица на троне. Да, оживить и спустить с мраморного пьедестала эту статую, изваянную из мрамора музыкальной гармонии, — цель, достойная мужчины. — С тех пор как я узнал о ее существовании, — промолвил Юлиус, очарованный не только воспоминанием о прекрасной Олимпии, но и подобными заверениями Самуила, — мне кажется, что жизнь возвращается ко мне и приобретает новый смысл, новую притягательность. — Да, черт возьми, — рассмеялся Самуил, — каждый из нас в той или иной мере тратил себя ради увлечений, не входящих ни в какое сравнение с тем, о чем мы сейчас говорили. — Так ты раздобудешь мне к вечеру ее адрес? — Можешь на меня положиться. — И ты думаешь, я могу нанести ей визит? Она не сочтет это несколько бесцеремонным? — Она будет счастлива тебя видеть. — Еще раз благодарю! Сейчас нам надо возвратиться в посольство. Так я рассчитываю на тебя. Юлиус с горячностью пожал Самуилу руку, затем поднялся. Хозяин дома, счастливый тем, что Лотарио, наконец, удалится, распрощался с молодым человеком почти дружески. Он проводил своих гостей до калитки, но как только она затворилась за ними, принялся расхаживать по саду в сосредоточенной угрюмой задумчивости. «Ну вот! Я докатился до ревности — только этого еще не хватало! Мне, мне влюбиться — это и так слишком большое испытание, но ревновать!.. Самуилу Гельбу, человеку с таким умом, человеку, для которого все прочие смертные, не исключая и Наполеона, служили всего лишь орудиями, суждено пасть ниц, ползти на коленях, дрожать от каждого слова, взгляда женщины! Я едва не одержал победу над Наполеоном, а теперь сдаюсь в плен ребенку… Да, сомнения нет: Фредерика может делать со мной что захочет. Если она глупейшим образом влюбится в этого белокурого красавчика, что я смогу поделать? Только от нее зависит предпочесть мне Лотарио, тем самым доказав, что ученость, ум, талант — ничто перед хорошо подвитым локоном! Зачем тогда было воспитывать сироту, преданно служить ей, посвятить ей жизнь, все помыслы, душу, если первый встречный, любой проходимец, какой-нибудь совершенно чужой человек способен вырвать ее из моих рук, похитить мое добро, мою ученицу, мое творение!.. Ну вот, теперь я разглагольствую, как все Кассандры, как все комедийные опекуны. Неужели я докатился до ролей, подобных Арнольфу и Бартоло? Но ведь комедия могла окончиться вовсе не благоприятной для Ораса или Альмавивы развязкой. Меня всегда прямо переворачивало, когда я задавал себе вопрос: над чем смеются в комедии? Арнольф взрастил, вскормил девушку, которую любит. Проходит мимо какой-то пустоголовый повеса, достаточно безмозглый, чтобы делиться своими секретами с соперником. Естественно, девица влюбляется в него и бежит с ним. И вот Арнольф, старый, одинокий, не имеющий ни единой души, способной его пожалеть, рвет на себе волосы от отчаяния. Воистину смешно! Но я изменю развязку. Смеяться не будут. Последнее слово будет не за Лотарио. Горе ему! И горе Юлиусу, приведшему его ко мне! Ну же, вы проникли сюда, в логово льва? Ах, вы вверяете себя милости хищного зверя? Что ж! Вы не преминете почувствовать на себе его когти. Итак, война объявлена. Схватка началась. Посмотрим, чья возьмет. Юлиус так мил, что готов поделиться со мной толикой своих денег? Мне этого мало. Ведь я предупредил его: все или ничего! А этот юнец, чем он располагает? Молодостью. Невелико преимущество. Все время, пока он тут торчал, у него не нашлось повода вставить хоть слово. Здесь все понятно: за него только его двадцать лет… и перчатки. Надо признать, они у него хороши. За мной же будут власть и деньги. Настало время поторопиться. Начать нужно именно с денег, поскольку Союз Добродетели благосклонен только к богачам. Деньги же имеются у Юлиуса. Надо лишь сообразить, как взять над ним верх. Да благословит дьявол синьору Олимпию! Я буду держать Юлиуса в руках, играя на его страсти к ней. Только безумец способен полюбить женщину всего-навсего за то, что она походит на другую! Как всегда, в его натуре верховодит дух подражания. Теперь он бездарно копирует себя самого. Хочет снова пережевывать жвачку своей первой любви. Однако чем нелепее страсть, тем она крепче и глубже. Что ж, Юлиус, если ты так держишься за свои мальчишеские влюбленности, я найду способ воспользоваться твоей слабостью, уж будь покоен. Да, любовное безумие старого волокиты проторит мне тропку к его богатству, подобно тому как глупость наших политических предводителей откроет мне дорогу к власти. Все нити у меня в руках, я — подлинный хозяин положения!» И возвратившись в дом, Самуил Гельб поднялся к себе, чтобы переодеться. Он решил навестить синьору Олимпию. «Вперед, Яго, — сказал он себе, — иди спасать Отелло!» XII СДЕЛКА В тот же день около трех часов Самуил Гельб позвонил у дверей Олимпии. Слуга открыл ему. — Извольте спросить синьору Олимпию, может ли она принять господина Самуила Гельба. Слуга исчез, но почти тотчас возвратился и объявил: — Госпожи нет дома. Самуил нахмурился. Ничто так не досаждало его высокомерной натуре, как все эти мелочные препятствия на пути к цели. Однако он смирил гордыню и позволил себе некоторую настойчивость: — Если бы вашей госпожи не было дома, вы сообщили бы мне об этом тотчас, а не пошли справляться у нее, может ли она меня принять. Значит, она дома, но ее нельзя видеть. Будьте же так любезны, пойдите к ней вновь и скажите ей, что я прошу ее извинить меня за мою назойливость, но мне необходимо сообщить ей нечто чрезвычайно важное и неотложное. Лакей вышел и на этот раз не появлялся несколько долгих минут. «А-а, — с горечью сказал себе Самуил. — Они, видите ли, в сомнении… И право, что, собственно, такое этот господин Самуил Гельб, решившийся побеспокоить нашу певичку! Да, в который раз случай напоминает мне: пора обзавестись состоянием. Ум и душа не требуют украшений, орденов или титулов, но любой осел, обвешанный подобными знаками достоинства словно святыми реликвиями, скорее сподобится всеобщего поклонения, нежели гений без оных. Нет, мне надобны бросающиеся в глаза приметы земного величия, грубые, осязательные. Прежде всего богатство. Как бы дорого не запросило зло за благородный металл, я согласен платить…» Но тут дверь, за которой скрылся слуга, наконец растворилась и Самуила ввели в гостиную. Олимпия сидела в кресле у огня, а Гамба — верхом на стуле. Самуил отвесил низкий поклон. Олимпия, не вставая с места, суровая, холодная, слегка удивленная, молчаливым жестом предложила ему сесть. — Сударь, — произнесла она, — вы полагаете, что можете сообщить мне что-либо важное? — В высшей степени важное, сударыня. — Что ж, я вас слушаю. Самуил бросил взгляд на Гамбу. — Тысячу раз прошу прощения, сударыня, но то, что я должен вам сказать, может быть сказано только наедине. — Гамба мой брат, — отрезала Олимпия, — и у меня нет от него секретов. — О, я не любопытен, — поспешил вставить Гамба в восторге от возможности избежать разговора, грозившего оказаться серьезным. — Судя по началу, похоже, что беседа будет не из шутливых, а ты ведь знаешь, там, где надо изречь что-нибудь глубокомысленное, я предпочитаю обходиться пантомимой. Лучше мне улизнуть. И он устремился к двери. — Гамба! — крикнула Олимпия. Но он был уже далеко. — Что ж, — сказала Олимпия. — Теперь, когда мы одни, — она окинула его надменным и властным взглядом, — прошу вас, будьте кратки, и покончим с этим. — Я не прошу ничего иного, кроме позволения говорить с вами начистоту, — заявил посетитель. — Пришел я затем, чтобы просто-напросто предложить вам сделку. Вы не были бы той великой артисткой, какой вы являетесь, если бы не стояли выше предрассудков толпы и вульгарной щепетильности. Итак, я полагаю, что вы примете мое предложение, и в этом случае, коль скоро молчание будет первейшим условием нашего договора, я уверен, что вы будете молчать. Но, поскольку, может статься, вы откажетесь, я не хочу понести ущерб из-за вашей нескромности и прошу вас дать мне слово сохранить в тайне все, что будет сказано между нами. — Клятву? — И я вам скажу, какую. Я ведь скептик, привык все подвергать сомнению и уже не в том возрасте, чтобы верить любой клятве. И вместе с тем я верю, что всякое человеческое существо, которое чего-то стоит, имеет свою религию, нечто святое, будь то Бог для одних, любовь для других, собственное «я» для третьих. Сам я как раз из числа последних. Что до вас, то вы веруете в искусство. Поклянитесь же мне вашей священной музыкой навечно сохранить в тайне все, что я сейчас вам скажу. — Простите, сударь, — заметила Олимпия, — но с какой стати мне связывать себя какими-то обещаниями по отношению к вам? Это ведь не я нуждаюсь в вас, не я пришла к вам, не я искала встречи. Напротив, похоже, что я вам нужна, раз вы явились сюда. Я не просила вашей откровенности, и ваши предложения мне не интересны. Не навязывайте мне всего этого. Вы вольны молчать, но я хочу оставить за собой право говорить все, что пожелаю. — Что ж, пусть так, — усмехнулся Самуил. — В сущности, мне-то что? Мы здесь одни, нас никто не слышит. Если бы вы заговорили, ничто не помешает мне все отрицать. Таким образом, худшим следствием вашей нескромности окажется то, что мой замысел не осуществится. Но коль скоро разболтать это с вашей стороны будет равносильно отказу, дело в таком случае все равно провалится. И потом, предать меня значило бы объявить мне войну, а когда у меня есть враг, бояться надобно ему, а не мне. Произнося последнюю фразу, Самуил устремил на Олимпию пристальный взгляд. Но она не опустила глаз и отвечала Самуилу взглядом, стальной блеск которого говорил о твердости характера, закаленного не хуже, чем его собственный. — К делу, сударь! — произнесла она с некоторым нетерпением. — Вам угодно, чтобы я был кратким и выражался ясно, — уточнил Самуил. — Что ж, сударыня, это и мне подходит. — Говорите же. — Я пришел к вам с предложением руки. — Вы? — воскликнула певица тоном, в котором презрения было не меньше, чем удивления. — О, не беспокойтесь, сударыня. Вашей руки я прошу не для себя. — Для кого же? — Я сюда явился, чтобы спросить вас, не желаете ли вы стать супругой господина графа фон Эбербаха. — Графа фон Эбербаха? — повторила она, вздрогнув. — Да, сударыня. Несколько мгновений оба молчали. Потом Олимпия спросила: — Господин прусский посол поручил вам сделать мне подобное предложение? — Ну, не совсем так, — сказал Самуил. — Я даже признаюсь вам, что он не проронил об этом ни звука. — В таком случае, сударь… — произнесла она, поднимаясь с места. — О сударыня, не сердитесь и соблаговолите сесть, — промолвил гость в ответ на жест певицы. — Не думайте, что я пытаюсь оскорбить вас насмешкой, слишком тупой, чтобы ранить. Мое предложение серьезно. Если вы хотите быть женой графа фон Эбербаха, вы ею станете. Он со мной об этом не заговаривал — что правда, то правда. Такой замысел возник в моей голове, но, может статься, даже лучше, что именно я, а не он сам пожелал этого. Об этом-то мне и надо поговорить с вами. — Объяснитесь, сударь, — сказала Олимпия, — и сделайте милость, поскорее. У меня нет времени разгадывать ваши загадки. — Я все объясню, — продолжал Самуил. — Но прежде всего поймите: на карту поставлена судьба трех человек. А чтобы вы удостоили серьезного внимания мои слова, для начала замечу вам, что из этих троих наименее заинтересованная персона — это я, а наиболее заинтересованная — вы. — Если можно, без предисловий! — Вы не любите предисловий? — усмехнулся Самуил. — А напрасно: иное предисловие стоит больше, чем сама книга, да и с предисловиями к любви все обстоит так же. Сама жизнь в конце концов не более чем предисловие к смерти. И однако находится мало охотников поспешить перевернуть страницу. Впрочем, виноват, мне же приказано избегать многословия. Хотя предложение, которое я вам только что сделал, выглядит странным, вам не стоит ни оскорбляться, ни удивляться. Вы не знаете меня, и я вас не знаю, однако так неожиданно вторгаюсь в вашу жизнь. Но вскоре вы узнаете меня поближе, я же, со своей стороны, не премину лучше понять вас. Я и теперь уже не сомневаюсь, что разгадал вас: мне довольно было послушать ваше пение в тот вечер у герцогини Беррийской и вчера ночью у лорда Драммонда. Чтобы вы сумели так сильно меня взволновать, чтобы ваш голос до такой степени поразил меня, вам надо было много выстрадать, познать жизнь в ее глубочайших первоосновах. Я тотчас понял, что искусство для вас то же, что для меня наука: высшее призвание. Мы с вами оба принадлежим к великому масонскому братству высоких, гордых и скорбных душ, наделенных знанием, волей и прозорливостью. Итак, мы говорим на одном языке, нам легко друг друга понять. Ну, и что же вы скажете о людях, сестра? Они мелочны и злы, не так ли? А о жизни что вы думаете? Не правда ли, она убога и скоротечна? Разве есть в этом мире кто-то или что-то, чему стоило бы отдать себя, приносить жертвы, отказаться хотя бы от малой части собственной личности? Случалось ли вам встретить в этом мире подлинное величие? В искусстве или, может быть, в любви? Да, было бы недурно, если бы человек мог не делать ничего другого, только любить и петь. Но его подстерегает тысяча невзгод, тысяча скорбей и, что всего хуже, тысяча забот, преграждающих ему путь. Ценой скольких разочарований, зависти, жестоких сцен, унизительных подозрений, недостойных связей покупается несколько мгновений истинного счастья, малые крохи любви, отпущенные на все человеческое существование! А сколько переговоров, сколько лести в адрес авторов драм, театральных директоров и публики, сколько унижений таится за кулисами внешнего блеска и славы величайших певиц! За все приходится платить. И когда приходит успех, он не искупает всех тех треволнений и душевных тягот, что предшествовали ему. Единственное безусловное знание, которое приносит опыт, состоит в том, что душа, ум, страсть, гений не могут существовать без всего остального, материального, — без плоти, одежды. Толпа ничего не замечает, кроме того, что бросается в глаза. Легко говорить: «Суждения черни меня не заботят!» Однако и самая твердая убежденность способна поколебаться, если ее правота не подкреплена успехом. Всем нужно это эхо, отзыв, повторяющий их мысли и доказывающий реальность их существования. Следовательно, преуспеть необходимо, однако достигает этого не талант сам по себе, но умение пустить его в ход. Здесь не сердце важно, а наряд. Самый крупный алмаз, пока он не обработан, остается лишь камушком, и любой мужлан будет топтать его подошвами своих сабо. Но отшлифуйте его, и вы сможете получить за эту драгоценность ключ от кабинета короля или спальни королевы. На улице, меж четырех свечей, вы сколько угодно могли бы петь ту самую великолепную мелодию, что пели в тот вечер, но ни один из господ, которые так вам рукоплескали в Тюильри, и не подумал бы остановить свою карету, чтобы послушать вас. А если бы повозки, запрудившие улицу, вынудили его остановиться помимо собственной воли, ему, разумеется, и на ум бы не пришло восторгаться тем, что он слышит, и, вернувшись к себе домой, рассказывать, как он только что наслаждался искусством величайшей певицы своего времени. Мое заключение таково: гений есть не что иное, как великолепное блюдо, которое нуждается в соусе. Превосходить людей тем, что есть у вас, этого еще мало. Надо их превзойти и в том, что есть у них. Тут двойная задача: иметь то, чего они не имеют, и завладеть тем, что у них есть. Какими бы достоинствами я ни обладал, сколько бы преимуществ ни было у вас, и вы и я ничего не будем собой представлять до тех пор, пока не сумеем самым реальным образом воздвигнуть материальный пьедестал для нашего морального превосходства. Так вот, я сюда явился затем, чтобы предложить вам заключить оборонительный и наступательный союз против людской глупости. Чтобы заслужить в обществе полное уважение, к величию духа необходимо прибавить высокое положение и солидное состояние. Я предлагаю вам и то и другое. Хотите? Олимпия слушала Самуила внимательно, не перебивая. Что происходило в душе и мыслях этой женщины? Разделяла ли она высказанные Самуилом горькие мысли о жизни, вспоминала ли прежние страдания, обиды, что ей приходилось сносить от богатых глупцов в пору, когда она еще не стала прославленной актрисой? Или жестокие, безжалостные речи Самуила пробудили в ней старинную печаль, память о лживых клятвах, неверие в постоянство человеческих чувств, скептицизм обманутой любви, попранной страсти? Таилось ли в ее прошлом что-то душераздирающе мучительное и все же дорогое, какая-то утрата, воспоминание о которой служило слишком неопровержимым подтверждением презрительных умствований Самуила Гельба? Или, может быть, великая певица просто-напросто была женщиной до мозга костей и ее как истинную дочь Евы заворожил соблазн запретного положения, так что ей не терпелось узнать, где та дверь, что откроет ей путь к богатству и власти? Или, наконец, хотя это предположение было наименее вероятным и ничто, кроме разве легкой Дрожи, которой Олимпия не сдержала, услышав из уст Самуила имя графа фон Эбербаха, не подтверждало подобной мысли, но все же, может быть, певица стремилась узнать, что именно замышляет Самуил против прусского посла, чтобы в случае необходимости предостеречь его? Как бы то ни было, она не без некоторого волнения спросила: — Вы дадите мне положение и богатство? Но как? — Будьте покойны, — отозвался Самуил, — я знаю, как надо действовать. Что всегда мешает благородным натурам обогатиться? Недостаток времени, которое пришлось бы на это потратить: им некогда экономить и копить экю, ибо они заняты накоплением идей. Экю валяются на земле, идеи же витают в небесах. Чтобы разбогатеть, пришлось бы нагибаться, а это не всем по душе. Я, подобно вам, жил для того, чтобы обогащать мой дух, а не чтобы наполнять карман. Но сейчас представляется отличный повод нам обоим сразу составить себе состояние. Без гнусной скаредности, без нужды провести добрых два десятка лет, складывая лиары и сантимы. Я предлагаю вам вот что: за пару лет заработать десять миллионов. — Продолжайте, сударь, — обронила певица. «А-а! — подумал Самуил. — Она проглотила наживку». А вслух сказал: — Вы наверняка знаете, что ответила одна королева, когда спросили ее мнение о том, позволительно ли женщине продаваться: «Это зависит от цены». Здесь, вы сами видите, цена достойная. Притом от вас не потребуется ничего взамен, по крайней мере ничего такого, что не выглядело бы совершенно пристойно перед лицом закона и даже совести. — Так чего же вы хотите? — Хочу, чтобы в тот день, когда вы станете вдовой графа фон Эбербаха, вы мне выплатили пять миллионов. О нет, вовсе не из тех десяти, что причитаются вам, те пять миллионов не входят в эту сумму. — Я вас не понимаю, сударь. — Сейчас поймете. Состояние графа фон Эбербаха достигает двадцати миллионов. Семьи у него нет, если не считать племянника. Теперь представим, что он женится на вас и вскоре умирает. Трудно допустить, чтобы, любя вас, он не завещал вам свою собственность. Впрочем, мы примем меры, чтобы он сделал это. Не будем чрезмерно алчными: коль скоро есть еще Лотарио, оставим ему добрый кусок. Скажем, одну четвертую часть наследства, то есть пять миллионов. Таким образом, нам остаются пятнадцать: десять для вас, пять для меня. Вы сами видите, нет ничего проще. — Расчет действительно точен, — сказала Олимпия. — Но я вижу два препятствия, мешающих исполнению вашего плана. — Какие препятствия? — Во-первых, для этого было бы нужно, чтобы граф меня любил. Во-вторых, чтобы он умер. — Граф полюбит вас и умрет. Олимпия с ужасом посмотрела на Самуила. — Не пугайтесь, сударыня, — усмехнулся Самуил, — и не придавайте моим словам того смысла, которого в них нет. Что до чувств, то граф фон Эбербах уже начал испытывать к вам весьма заметную склонность. Остальное я беру на себя. Несколько мгновений Олимпия молчала, казалось, собираясь с мыслями. Потом подняла голову и в упор взглянула на Самуила: — Но если правда, что граф фон Эбербах уже любит меня, тогда зачем мне вы? — А, вот это по мне! — вскричал Самуил. — В вас чувствуется сила, и я теперь вижу, что верно оценил крепость вашего характера. Счастлив, что не ошибся на ваш счет. Чтобы довести наше дело до конца, вам будет необходимо проявить мощь духа, вот почему я радуюсь любому проявлению вашей силы, будь оно даже направлено против меня. Итак, вы хотите знать, в чем я могу быть необходим для вас. Во-первых, граф фон Эбербах мой друг детства, я имею на него огромное влияние. Я держу в своих руках нити, приводящие в движение эту позолоченную марионетку. Я делаю с ним все, что хочу, от меня зависит разжечь или погасить его любовь к вам. Видите ли, этот человек не способен любить сам, без посторонней помощи: нужно, чтобы кто-то без конца подбрасывал дрова в его камин. Если я стану превозносить вас перед ним, он не будет видеть в этом мире никого, кроме вас; если же я стану вас чернить, он не поздоровается с вами, встретившись на улице. Во-вторых, с той минуты, когда я сжег мосты, открыв вам свои замыслы, с вашей стороны было бы детской наивностью полагать, что я позволю вам вывести меня из игры и действовать самостоятельно. Я из тех, кто, однажды приняв решение, ради исполнения его не останавливается ни перед чем — вы слышите? Ни перед чем! Итак, если вы не захотите сделать меня своим союзником, вы будете иметь во мне противника. А тогда уж на войне как на войне. Вы наверняка размышляли обо всех видах страстей, изучали характеры различного склада. Все те роли, которые вы играли, должны были рассказать вам о многом, и вы, примеряя на себя костюмы и судьбы великих преступниц, оставивших свой след в истории, уж верно, и в своей душе отыскивали такой след. Вы все понимаете, не правда ли? Даже злодейство! Разумеется, не трусливое, низкое злодейство, но преступление дерзкое и грандиозное! Что ж, мне оно также понятно. Вы меня не знаете, но берегитесь узнать меня слишком хорошо! Право же, я искренно, от души не советую вам вступать в борьбу со мной. При всем самообладании, которое певица до сей поры с такой твердостью сохраняла, она почувствовала невольную дрожь, встретив угрожающий взгляд Самуила, как будто эта угроза пробудила в ней какое-то страшное воспоминание, — вероятно, что-нибудь из ее ролей. — Это то, что касается первого препятствия, — продолжал Самуил, смягчая свой тон. — Что до второго, то как вы сами сказали, надо, чтобы граф умер. — Я этого не говорила! — воскликнула она. — Да нет, сударыня, сказали. А я ответил: граф умрет. Но успокойтесь, это произойдет само собой, нам ничего не потребуется предпринимать, чтобы ускорить его кончину. Я врач и могу сообщить вам новость: господину графу фон Эбербаху, разбитому и изношенному трудами, скорбями и наслаждениями, жить осталось недолго. — Ах! — вскрикнула Олимпия изменившимся голосом. — Я говорил вам, что нам потребуются два года, — бесстрастно продолжал Самуил, — а мог бы сказать и два месяца. Но за то, что это не продлится более двух лет, я отвечаю вполне. — Вы уверены? — выговорила певица, изо всех сил сдерживая свое смятение. — Настолько уверен, что прошу выдать мне мои пять миллионов не ранее, чем назавтра после его кончины. Как видите, речь идет именно о скорой смерти, и мы с вами разделим наследство. Вы побледнели, на лбу у вас выступает холодный пот. Но это всего лишь нервы, они заставляют вас трепетать, в то время как ваш разум не сможет не отдать мне должного. Извлечь выгоду из могилы — дело вполне позволительное при условии, если вы ничего не сделали, чтобы поторопить ближнего отправиться туда. Впрочем, смысл поступков меняется в зависимости от того, кто их совершает. Есть нечто такое, что, на мой взгляд, выше нравственности, и это ум. Те, кому присуще величие, вправе попирать своими стопами мораль посредственности. У меня обширные планы. Это золото, которое граф фон Эбербах бездарно расходует на роскошные ливреи своих слуг и на уличных девиц, я использую для больших дел. Знаете ли вы, что в основе всего этого, быть может, таится такая цель, как освобождение народа и даже более, чем одного народа, — человечества? И неужели тех, кто имеет столь далеко идущие замыслы, может остановить какая-то дурацкая щепетильность? Когда это было, чтобы великие умы в своих грандиозных планах связывали себя догматами, почерпнутыми из катехизиса, и ребяческими понятиями о честности и правилах приличия? Или вы воображаете, что Цезарь был щепетилен? Что вы сказали бы о Наполеоне, чувствительном, словно девица, и не смеющем пролить кровь цыпленка? Впрочем, тут нечего пространно рассуждать: мы же не убьем этого человека, его прикончит болезнь, только и всего. И полно говорить о таких пустяках. Фортуна не любит робких, тех, кто краснеет и смущенно лепечет, оказавшись лицом к лицу с ней. Нет, ее подобает встречать гордо, а уж вам-то, дерзкой и проницательной лицедейке, тем более не пристала глупая совестливость пугливых буржуа. Надеюсь, вы не из породы тех болванов, которые считают, что нельзя украсть целую провинцию, поскольку неприкосновенна мельница. Нет, я уверен, что имею дело с человеком, равным мне. Потому и говорю с вами без обмана и уверток, с открытым забралом. А теперь жду вашего ответа. Сделав над собой огромное усилие, Олимпия произнесла: — Скажите мне еще только одно. Если я отвечу «нет», если откажусь сделать свою душу ставкой в той ужасной игре, которую вы мне предлагаете, что вы сделаете тогда? Будете ли упорствовать в своем намерении завладеть состоянием графа фон Эбербаха или откажетесь от этого? — Прошу прощения, сударыня, — холодно возразил Самуил, — но мне кажется, что тогда это уже не будет вас касаться. Вы вольны устраниться, но и я буду волен действовать. Думайте. — Сударь, — сказала певица, — прошу вас дать мне день на размышление. — Нет, сударыня, в делах подобного сорта отсрочки недопустимы. Будучи объяснены, они должны решаться тотчас. — Стало быть, — уточнила она, — вы будете вольны действовать и без меня? — Совершенно верно. — Что ж! — резким, решительным тоном объявила она. — Я согласна. — Ну то-то же! — вскричал Самуил с насмешливым торжеством. Он подошел к столу, на котором стояла чернильница, и вытащил из кармана лист гербовой бумаги. — Что вы делаете? — спросила Олимпия. — Ничего особенного, — промолвил он. — Нам надо дать друг другу некоторые гарантии. И он стал писать, в то же время читая вслух написанное: «Я, нижеподписавшаяся, заявляю, что должна господину Самуилу Гельбу сумму в пять миллионов. Однако этот долг может быть взыскан не ранее чем после смерти моего супруга…» Он помедлил, потом продолжал: — Так. Сегодня пятнадцатое марта. Этот документ я датирую пятнадцатым мая. Итак, я уверен, что к тому времени вы уже будете замужем за графом, и столь же неколебимо убежден, что он умрет раньше вас. Это будет гарантией с вашей стороны. Что до моих гарантий, то соблаговолите начертать вот тут: «Написанное подтверждаю» — и поставить подпись: «Графиня фон Эбербах». Если наш план не удастся, вы не будете графиней фон Эбербах, и тогда эта расписка будет стоить не больше, чем простой клочок бумаги. Таким образом, она ни к чему вас не обязывает, если этот брак не состоится. Коль скоро в этом случае никакой графини фон Эбербах не будет вообще, вы, подписывая эту бумагу, не совершаете никакой ошибки. — Это верно, — согласилась Олимпия. И она подписалась. Спрятав бумагу в карман, Самуил поднялся: — Сударыня, мне остается только поблагодарить вас и поздравить. Я покидаю вас, чтобы безотлагательно приняться за наше дело. Но мы скоро увидимся. Имею честь откланяться, госпожа графиня. XIII НИТИ ПРИЛАЖЕНЫ Если бы Олимпия видела, какая странная улыбка проступила на губах Самуила, когда этот искуситель выходил из ее комнаты, певица, какой бы ни была она честолюбивой или даже нравственно извращенной, непременно бы содрогнулась, а возможно, и пожалела, что позволила подобному человеку войти в ее жизнь. Спускаясь по лестнице, Самуил сказал себе: «А теперь приладим нити к другой нашей марионетке». И, усевшись в ожидавший его экипаж, он крикнул кучеру: — В посольство Пруссии! Добравшись до посольства, он узнал, что граф фон Эбербах только что возвратился туда вместе с Лотарио. Самуил просил доложить о себе, и его тотчас ввели в гостиную, где он застал Юлиуса одного. Тот был заметно удивлен, что снова видит Самуила так скоро. — Ты?! — вырвалось у него. — Меня здесь, очевидно, ожидали не раньше вечера, — заметил Самуил. — Но ты же меня знаешь, а стало быть, тебе известно и то, как я умею пользоваться временем. Я открыл очень простой способ жить дольше, чем другие люди: для этого надо лишь делать за день больше дел. За час я проживаю целые сутки. Ты еще не успел уехать, как я уже съездил с визитом и вернулся. И угадай, откуда я сейчас? Прямиком от Олимпии. — Олимпии? — повторил Юлиус, вздрогнув при одном звуке этого имени. — Сначала я заглянул к лорду Драммонду и выспросил, где живет синьора, но не у самого лорда Драммонда, он на этот счет чересчур подозрителен, а у его слуг. Потом, черт возьми, я взял да и попросту заявился к ней на остров Сен-Луи. И без особого труда добился от Олимпии согласия принять тебя завтра в девять вечера. — Это великолепно, — сказал Юлиус, протягивая руку Самуилу. — Я тебе благодарен от всего сердца, потому что и сам поражаюсь, как меня занимает эта женщина. В ней для меня есть притягательность неведомого. Никогда я не испытывал такого страстного желания проникнуть в тайны другой души. Что-то непреодолимо влечет меня к ней. Может быть, дело здесь всего лишь в наружности, и вполне вероятно, что, как уже не раз случалось, я, в очередной раз утратив иллюзии, остановлюсь в преддверии… — Ну, это вряд ли, — прервал его Самуил. — Олимпия не похожа на прочих женщин. Это создание благородное и способное удержать любого мужчину. На что у меня жесткая шкура, но даже я, чье воображение не легко затронуть, в ее присутствии испытываю то же, что и ты. Вопреки собственной воле я поддаюсь ее влиянию и краснею за себя, впервые в жизни чувствуя себя слабым перед женщиной. Произнося эти слова, Самуил внимательно следил за выражением лица собеседника. Граф фон Эбербах слушал его задумчиво, счастливый оттого, что его склонность разделяет и вдохновляет такой человек. — Еще раз спасибо тебе, дорогой Самуил, за твою преданность и заботу, — с жаром проговорил он. — Как видишь, я принимаю твои услуги от всего сердца, но почему ты со своей стороны отказываешься от моих? — Ну, по-моему, — сказал Самуил, — я ни от чего такого не отказывался. — Не далее как сегодня утром, — напомнил Юлиус, — ты с нелепой обидой воздвиг между нами целую стену укреплений. — Я просто отказался принять от тебя деньги. Что бы я стал с ними делать? Всю мою жизнь я легко без них обходился. Но от того, чего действительно хочу, я не отказываюсь. Ты мне предлагал помочь, пустив в ход свои связи. Вот тут ловлю тебя на слове. — В добрый час! — отозвался Юлиус. — Что ж, давай посмотрим, чем я могу быть тебе полезен. — Я только что думал об этом, когда шел сюда. Видишь ли, до сих пор я в известном смысле тратил время напрасно. Если я и не лишен ума, какой от этого прок? Кому известны мои способности? Золото существует для мира лишь с той минуты, когда рудокоп извлечет его из земных недр, а чеканщик наделает из него монет. Я же своих идей не вытащил на поверхность, не отчеканил. Если теперь не поспешу, они так и погибнут в безвестности. Ты моложе меня, а достиг высокого положения и можешь быть достойно и благородно полезен своей стране. Я отдаю себе отчет, что у меня нет ни твоей знатности, ни твоего богатства. Зато я деятелен и предприимчив. Если бы я пустил эти свои качества в ход, полагаю, что кое-чего я бы достиг. А я сложил руки. Мое честолюбие требовало высокой цели, но его слабой стрункой было презрение к постепенности. Я мечтал одним прыжком достигнуть вершины, вместо того чтобы карабкаться вверх шаг за шагом, и растратил свою жизнь на поиски крыльев. Теперь я внизу, а ты наверху. Протяни же мне руку. — Объяснись понятнее, — промолвил Юлиус. — Юлиус, — продолжал Самуил, — я, подобно тебе, честный немец, подданный короля Пруссии. Ответь же мне без обиняков. Мог ли бы я надеяться когда-нибудь с твоей помощью послужить Германии, представляя ее интересы где-нибудь за границей? — Ты, Самуил? Ты хочешь заниматься дипломатией? — Почему нет? — Потому что… — запнулся в смущении Юлиус, не решаясь высказаться откровенно. Самуил сделал это за него: — Потому что я не ношу достаточно прославленного имени, не так ли? Но я и не прошу, чтобы меня тотчас же назначили послом. — Я не об этом, — сказал Юлиус. — И сомневаюсь я вовсе не в твоих возможностях, а в пригодности этого поприща для тебя. Карьера дипломата требует очень долгих и весьма скучных трудов. Признаюсь тебе, что ты, как мне кажется, годишься для чего угодно, только не для должности посла. Каково будет тебе, такому гордому, властному, несгибаемому, проявлять все виды гибкости, вечно ловчить и приноравливаться, как того требует необходимость? Прости мне удивление, которого я не смог скрыть, но Самуил Гельб в дипломатии — это, по-моему, то же самое, что волк в паутине. Самуил усмехнулся. — Мой милый Юлиус, — сказал он, — ты здесь толкуешь о прежнем Самуиле Гельбе, которого мы с тобой оба знавали в Гейдельберге восемнадцать лет тому назад. Да, в ту пору я был резок, высокомерен, груб, жизни от меня доставалось. Но я уже не тот. Не меняя характера, я изменил формы его выражения. Не то чтобы я стал меньше презирать людей, наоборот. Ведь негодовать на них, оскорбляться — значит признавать их равными себе, нуждаться в их уважении, соотносить свой образ действия с их поведением по отношению к тебе. Теперь же я вижу в них лишь орудия, меня больше не бесит их надменность и не радует их унижение. Подобно тому как столяр наклоняется, чтобы подобрать с пола рубанок или пилу, я теперь готов согнуть спину настолько, насколько потребуется: я и на колени опущусь, и на брюхе поползу, чтобы добиться влияния, которое мне необходимо, титула, который поможет в моих делах. И при всем том считаю, что, действуя подобным образом, я стал большим гордецом, чем во времена, когда пыжился и хотел заставить кучку глупцов признать мои таланты. Пусть люди думают что хотят, если предположить, что они вообще способны думать. Я есть я, и того, что я сам знаю о себе, мне вполне достаточно, я не нуждаюсь в подтверждении этого с чьей бы то ни было стороны. Как видишь, при моих нынешних обстоятельствах я располагаю всем, что нужно для идеального дипломата. — Допустим, — задумчиво протянул Юлиус. — Но как ты сам сказал, послом так вдруг не становятся. Нужны долгие годы трудов. И прежде всего: готов ли ты покинуть Париж? — Касательно долгих лет, — отозвался Самуил, — тут-то мне и нужна твоя поддержка. Не затем, чтобы совсем обойтись без этого испытательного срока, но чтобы его сократить. Что до отъезда из Парижа, то ты можешь разрешить эту трудность, приняв меня к себе на службу. — Взять тебя в посольство?! — воскликнул Юлиус. — Почему бы и нет? — Извини меня, — отвечал в замешательстве Юлиус, — но, сказать по правде, я за многие годы так привык восхищаться тобой и даже немного тебя побаиваться, что эта странная идея превратить тебя в своего подчиненного не представляется мне разумной. — Такая причина несерьезна, — отвечал Самуил, — если только это не простая отговорка. Ты легко освоишься с новым положением вещей. Истинные лицедеи справляются с любой ролью. Если мне когда и случалось корчить из себя хозяина, что с того, раз сейчас я готов сыграть роль слуги? Испытай меня. Или ты считаешь, что от меня тебе не будет никакой пользы? — Я этого не говорю, разумеется, нет. Устремив на Юлиуса испытующий взгляд, Самуил заговорил снова, на сей раз, видимо, приближаясь к истинной сути затеянной им беседы: — Послушай, Юлиус. Ты ведь плохо знаешь Париж и вообще Францию, ты здесь всего несколько дней. А я здесь провел пятнадцать лет и мог во многом разобраться, со многими познакомиться. У тебя наверняка есть служба сыска, которая обходится довольно дорого. Но это же глупо! Чтобы по-настоящему обеспечить сыск, надо взять его в собственные руки. Знаешь ли ты, что сыск — это такая хитрая штука, для которой нужен чуть ли не один-единственный человек при условии, что он поистине одарен? В наше время твое правительство, как и все правительства мира, более всего напугано тем, что здесь именуют либерализмом, не правда ли? И твоя миссия, очевидно, заключается в том, чтобы выслеживать этого злобного зверя. Э, будь покоен: либерализм мне хорошо знаком, он менее опасен, чем думаете вы все, люди власти. И если в его недрах и таится известная угроза, выпустить ее наружу способны совсем не те господа, что слывут его предводителями и глашатаями. Наступило молчание. Самуил смотрел на Юлиуса, ожидая, чтобы тот начал задавать вопросы, Юлиус — на Самуила, ожидая, чтобы тот объяснился. Но Самуил упорно молчал, и Юлиус заговорил первым: — Ты согласишься снабжать меня сведениями об этих людях? — Меня не оскорбляет подобное предположение, — смеясь отозвался Самуил. — Я никогда не был щепетилен в поступках, тем меньше у меня оснований пугаться слов. Риск может все облагородить. Шпион, трусливо шныряющий вокруг чужой тайны, всего лишь подлый доносчик. Но солдат, с риском для жизни проникающий во вражеский лагерь, это неустрашимый герой, который идет в одиночку против целой армии. Если ты согласишься принять меня на службу, я не стану докладывать тебе о тех странных землекопах, что роют свои тайные ходы под землей, на которой живем мы, и подрывают основы нынешней монархии. Нет, я введу тебя в само их логово, в сердце заговора. Мы спустимся туда вместе, вместе подставим грудь под удары их кинжалов. — Как же ты это сделаешь? — В свое время я вступил в братство французских карбонариев. Я попал туда по убеждению и остался там из равнодушия. Когда бы ты пожелал присутствовать на заседании одной из наших вент… хотя тут есть известный риск… — Но меня-то никто туда не принимал. — Я сделаю так, что примут! Ах, мне это по душе! Мы оба поставим головы на кон. Как видишь, тут речь не о презренном и подлом вынюхивании. Снова воцарилось молчание. — Так ты хочешь или нет? — первым не выдержал Самуил. Теперь пришла очередь Юлиуса не спешить с ответом. Он погрузился в раздумье. Вдруг, как будто преодолев усилием воли какое-то мучительное колебание, он сказал голосом, в котором слышалось волнение: — Что ж, Самуил, ты предлагаешь мне использовать твой редкий ум и огромные знания, твою дерзость и предприимчивость. Это действительно драгоценные качества, и они могут мне пригодиться. Я могу, не обременяя тебя до поры официальной должностью, поручить тебе кое-какие связи и дела такого рода, благодаря которым в Берлине скоро оценят твои способности и в более или менее скором времени пожелают вознаградить тебя за твои заслуги почестями и высоким положением. Все это я могу. Я также могу, поскольку мало дорожу жизнью, последовать за тобой, отчасти из любопытства, отчасти во имя долга, в эти ваши логовища французских карбонариев… — Отлично! — прервал его собеседник. — Позволь мне закончить. Ты сам должен понимать, Самуил, что, сколь бы опасны ни были поползновения французских вольнодумцев, нас они могут интересовать лишь косвенно, главным же образом нам важно выяснить их связи с заговором либералов Германии. Он оборвал речь и вопросительно глянул на Самуила. — Продолжай, — обронил Самуил бесстрастно. — Я думаю и даже уверен, — вновь заговорил Юлиус, — что движение карбонариев распространило свои тайные ответвления по всей Европе. Самуил, ты когда-то, как и я сам, был членом Союза Добродетели. Когда после возвращения из моих долгих путешествий отец устроил меня на официальную должность при венском дворе, я, разумеется, порвал со всем тем, что со временем стало для меня лишь безумствами юности. Но ты, принадлежащий к сообществу карбонариев, ты, успевший занять высокое положение в Тугендбунде, наконец, ты, который всегда оставался независимым, ты ведь, наверное, сохранил какие-то связи с нашими прежними… сообщниками? — И что дальше? — холодно осведомился Самуил. — Дальше? — с трудом повторил Юлиус, словно в каком-то смятении. — А дальше то, что ты должен отдавать себе отчет в двух вещах. Во-первых, любые связи с заговорщиками несовместимы с тем положением, какого ты добиваешься. Во-вторых, сведения о нынешнем состоянии немецкого Тугендбунда для тех, кто распределяет официальные должности, не в пример важнее самых отчаянных выходок в стане французских карбонариев. Последнюю фразу Юлиус произнес как бы через силу, и смущение, чуть ли не страх слышались в его голосе. Но Самуил и глазом не моргнул. — Мой любезный Юлиус, — отвечал он спокойно и просто, — по-моему, я уже говорил, когда мы затронули в нескольких словах эту тему, что, покинув Германию семнадцать лет тому назад, я оставил и Тугендбунд, о котором с тех пор ничего не слышал. Я сказал тебе правду. Таким образом, мне не грозят ни опасность разоблачения, ни соблазн предательства. Не проси у меня ничего, кроме того, что я тебе предлагаю. Я могу показать тебе все, что касается французских заговорщиков, но о заговорщиках Германии мне нечего сказать. — В добрый час! — вскричал Юлиус радостно, словно у него гора свалилась с плеч. — Если между тобой и Тугендбундом не осталось ничего общего, стало быть, ничто не мешает нам продолжать путь вместе. Поскольку у нас нет никаких подходов к Тугендбунду, подумаем о карбонариях. Ты прав, я был бы в восторге от знакомства с твоими французскими либералами. — Двух или трех из них ты уже знаешь, — сказал Самуил. — Кто же это? — Те самые, с кем ты ужинал у лорда Драммонда. — О! Но эти, по-моему, плетут заговоры на глазах у целого света. — Возможно. — Ба! — почти весело заметил Юлиус. — Что ж, вперед, веди меня! Я охотно отправлюсь к ним, отринув щепетильность, ибо, как ты и сам признаешь, я при этом буду рисковать головой, в то время как они не рискуют ни единым волосом. Ведь ты не можешь предположить, что прусский посол поведет себя как доносчик. — Как и тот, кто будет его сопровождать, это и без слов понятно, — откликнулся Самуил. — Итак, все решено, ты согласен? — Без малейших колебаний. — А ты вполне понимаешь, что, будучи узнан, сможешь надеяться на пощаду не больше, чем если бы оказался в логове льва? — Для меня такое предприятие может оправдать только опасность. — И когда же ты хочешь, чтобы я тебя им представил? — Когда тебе угодно. — Даже сегодня вечером? — Да. — Не ожидал от тебя такой прыти. — Эта прыть порождена скукой, — вздохнул Юлиус. — Все то, что давно знакомо, внушает мне отвращение. Я жажду неведомого. Эти подпольные политики привлекают меня своей таинственностью, как Олимпия — своей маской. Ты внес в мою жизнь сразу две свежие струи. Спасибо! — Берегись! У мрака есть свои ловушки. — Это мне в нем и нравится! Твою руку, Самуил, и вместе — вперед! И в то время, когда эти двое, только что подстерегавшие друг друга, как враги, обменивались сердечным рукопожатием, Самуил думал: «Моя взяла! Он все еще честнее, но я по-прежнему сильнее. Теперь Олимпии будет с чего начать исполнение моего плана, а мне — чем его закончить». XIV ДРАМА В ОПЕРЕ Перешагнем в нашем повествовании несколько недель. За это время сеть интриги, так основательно сплетенная Самуилом Гельбом если и не оказалась, однако же, совсем разорванной, то, по крайней мере, странным образом ослабела. Один из властителей дум того времени сказал: «В человеческих деяниях явственно угадывается промысел Божий, и за спинами людей стоит Господь. Отрицайте сколько угодно высший суд, не принимайте его деяний, оспаривайте значение слов, называйте силой вещей или причиной то, что обывательский здравый смысл называет Провидением, — и что в итоге? Посмотрите на свершившееся дело и вы увидите, что результат его всегда противоположен ожиданиям, если только оно изначально не основывалось на справедливости». Самуил Гельб принадлежал к тем дерзким и мощным умам, которые мнили обойтись без Господа. Тем не менее, вопреки силам его натуры и темперамента, немало неудач уже должны были бы предупредить его, что на путях людских некая высшая и непреодолимая сила располагает там, где человек предполагает. Так однажды он сказал себе: «Союз Добродетели желает гибели Наполеона. Если моя рука поразит императора, я сделаюсь в Союзе всем, чем пожелаю, одним прыжком взметнусь на вершину лестницы чинов и степеней влиятельности, стану первым среди власть предержащих». Он сказал себе это и принялся за дело. Он предусмотрел все: вычислил время, когда Наполеон, возобновив войну, восстановит против себя Европу и всех ее матерей, когда смерть деспота приведет к гибели саму Империю. Он избрал яд — орудие убийства, которое не остается на месте преступления, орудие невидимое, проникающее в тело с самим дыханием. Передавая с Трихтером злополучное письмо, он думал: «Вот что приведет меня на высшую ступень!» Но именно это и обрекло его на падение! Заговорщики не прощают тем, чьи планы проваливаются. Тугендбунд был зол на Самуила за то, что тот подорвал его авторитет. Успех принес бы его деянию славу, неудача сделала его позорным. Самуил был отринут как худший из преступников — тот, чье преступление не состоялось. Таким образом, то, что должно было его возвысить, привело его к упадку; то, чему полагалось вознести его на вершину иерархии Союза Добродетели, стало причиной его отлучения; то, благодаря чему он должен был стать одним из тайных королей Германии, обрекло его на поспешное бегство и невозможность вновь ступить на германскую землю. Но, тем не менее, он с глухим упорством человека, восстающего против неумолимых законов, возобновил свою борьбу, эту нечестивую и грандиозную битву Аякса против богов. Мы видели, какие хитросплетения он готовил во имя своей любви и своего честолюбия. Обернутся ли они против него и на этот раз? Суждено ли его замыслам, так глубоко и коварно продуманным, подкрепленным глубоким знанием человеческой природы вообще и характера Юлиуса в частности, обратиться в новую преграду, новое препятствие на его пути? Это нам еще предстоит узнать. Мы уже испросили у нашего читателя позволения перескочить в своем рассказе несколько недель. Итак, в середине апреля 1829 года в Опере давали «Немую», в то время модную новинку. Весь Париж сбегался на ее представления. Причиной тому была не только живая, чисто французская музыка Обера. В самом сюжете этой оперы угадывалась сокровенная связь с тем, что тогда творилось во Франции, и это безотчетно волновало умы публики. Пламя близящейся революции, еще не различимое на горизонте, словно бы пророчески отражалось в сценах восстания неаполитанского народа. Все свободолюбивые порывы, что вскоре соединятся в грозном взрыве, которому суждено ниспровергнуть вековую монархию, находили свое выражение в мятежных мелодиях Обера. Публика особенно восторгалась захватывающей арией, которую всегда встречала бурными восторгами и криками «бис»: Любовью к родине священной Клянусь избавить мой народ От рабской участи презренной И ненавистный сбросить гнет! Разумное правительство должно бы изучать подобные симптомы, говорящие о настроении общества, и действовать, сообразуясь с этим. Но правительства никогда не замечают революций прежде чем на следующий день после их прихода. Не будучи правительством, Самуил в тот вечер явился в Оперу, желая пощупать пульс общественного мнения. Когда он вошел на балкон, первый акт уже шел к концу. Все места были заняты. Он получил у билетерши позволение постоять в углу; оттуда нельзя было видеть сцену, но он и пришел не затем, чтобы на нее смотреть. Первый акт закончился, и балкон опустел. Самуил сделал шаг вперед и посмотрел в зал, словно он искал кого-то. Олимпия сидела в центральной ложе первого яруса; с ней был Лотарио. Самуил в раздражении передернул плечами и проворчал сквозь зубы: — Он будет торчать там весь вечер! А между тем мне нужно поговорить с ней с глазу на глаз. Ну, он-то, похоже, отнюдь не против ее общества. Ах ты черт! Уж не вздумал ли он соперничать со своим дядюшкой? Надо за ним приглядывать. Он молод, хорош собой, так пусть берет себе всех женщин за исключением двух — Олимпии и еще одной. Впрочем, сам не пойму, с чего это я стал так легко впадать в беспокойство. Что до Фредерики, то он даже не видел ее целых два месяца, а что касается Олимпии, то он просто-напросто зашел к ней в антракте с визитом вежливости и вот уже покидает ее. Лотарио действительно поднялся с места и стал прощаться с певицей. Но в ту минуту, когда Самуил, рассчитывая застать Олимпию одну, совсем уже собрался направиться в ее ложу, он заметил, что над ее плечом склонилась голова Гамбы. — Теперь еще и братец! — прошептал он с досадой. И он остался на своем балконе. Начался второй акт. Забившись в свой угол, Самуил искал глазами ложу прусского посла. Однако Юлиуса там не было: Лотарио и другой секретарь занимали ложу вдвоем. Когда и этот акт закончился, Самуил, устав ждать, решил все же посетить ложу Олимпии. «Она отошлет своего братца», — подумал он. Войдя, он отвесил низкий поклон. Олимпия встретила его с холодным высокомерием и ледяной учтивостью. И все же она поступила именно так, как предвидел Самуил. — Милый Гамба, — попросила она, — будь добр, сходи посмотреть в афише, кто сегодня танцует в балете. Гамба, без сомнения, сообразил, в чем истинный смысл этой просьбы, и устремил на Олимпию умоляющий взгляд. — Ладно, — вздохнул он, — но только с условием, что я вернусь, когда начнется балет. Ты же знаешь, это единственное, что я здесь ценю, и не для того я решился переварить два акта музыки, чтобы, как назло, пропустить пантомиму. И он вышел из ложи. — Прошу прощения, сударыня, — начал Самуил, садясь, — что я на минуту лишаю вас общества вашего брата. Я слишком хорошо понимаю, что не могу его заменить. Но вместе с тем разве только родство плоти и крови дает право называться братом? Ведь возможно и братство духовное, родство убеждений, мыслей о жизни, а также и то, что сближает людей, которые действуют вместе, осуществляя единый план. Если судить по тому мнению, что создалось у меня относительно вас, и по тому, что мне известно о себе самом, я более, чем этот малый, что сейчас вышел отсюда, могу считаться вашим братом, как и вы — моей сестрой. — Вы хотели мне что-то сказать? — резко оборвала его рассуждения певица. — Я пришел, — сказал Самуил, — чтобы спросить вас, как поживает мой превосходнейший друг граф фон Эбербах? Как чувствует себя его любовь? — Плохо, — отвечала Олимпия. — Ну вот еще! Это невозможно! — Тем не менее это так. В первые дни после того как он явился ко мне с визитом, он был очень влюблен, весьма нежен и почтителен и, должна признать, поистине очарователен. Но главное в другом: вот уже две недели как он переменился, и настолько, что его трудно узнать. Теперь он взбалмошен, капризен, угрюм. — Это потому, что вы не дали себе труда прибрать его к рукам, — заявил Самуил. — Мужчины до того глупы, что простота и величие души их не столько притягивают, сколько отталкивают. Чтобы их удержать, нужны мелочные уловки и хитрости. Имеется множество способов приручить их, и ни ум, ни красота ничего не стоят, если не уметь пускать эти способы в ход. Вы так прекрасны, так умны, а позволяете себя провести. Это сущее безумие! Вы же само очарование, но вы добры и щедры душой — иначе говоря, нелепы. Вы удовлетворяете его прихоти, вместо того чтобы распалять их своим сопротивлением. Он просил вас одеваться определенным образом наподобие той женщины, сходство с которой, как ему кажется, он в вас нашел. Он умолял вас носить шали того же цвета, причесываться на тот же манер. И вы уступали всем этим фантазиям с мягкостью и терпением, что, позвольте вам сказать, было в высшей степени неуместно. Ведь препятствие — главная приманка мужского желания, это же до наивности простая истина: того, что уже имеешь, желать невозможно. — Чего вы хотите? — сказала Олимпия. — То, что он любит или, вернее, что он любил во мне, это не я сама, а мое сходство с другой. Его влечет умершая, исчезнувший образ той, что унесла его жизнь вместе с собой в могилу. Могла ли я отказать ему в просьбе оживить это священное воспоминание? Я не ревновала к этой покойнице; он любил ее, а я лишь помогала ему ее любить. Но боюсь, что теперь он забыл и ее, забыл так же, как многих других женщин, и бедняжка как бы вновь умерла во второй и последний раз. — Однако, — спросил Самуил, — если вы впрямь считаете, что он уже не влюблен в вас так, как в первые дни, почему вы с самого начала не последовали моим советам, почему не использовали его пылкую зарождающуюся страсть, вовремя заговорив о браке и связав его обещанием? — Я просто счастлива, что не поступила так, — отвечала Олимпия. — Теперь-то я его знаю. И поняла, что это совсем не тот человек, какого вы мне описывали. Вы говорили, что он мягок, печален, удручен воспоминаниями о былых, вечно дорогих утратах, а при всем том полон самоотречения и сердечной нежности, предан тем, кто его любит, признателен тем, кто его понимает. Возможно, когда-то он и был таким. Но если так, жизнь, которую он вел, по-видимому, иссушила цвет его чувств. Теперь же он эгоистичен, это деспот, если не тиран. Ему надо, чтобы каждая моя мысль была о нем. Его желания властны и нетерпеливы, как это бывает у слабых и больных людей. Он не уступает даже малой частицы своей души, зато вашу хочет заполучить всю целиком. К примеру, могу ли я, для которой искусство стало самой сущностью жизни, навсегда отказаться от театра, а может статься, что и от самой музыки, как он того требует? Лорд Драммонд и то менее деспотичен. — Какая разница? — резко оборвал ее Самуил. — Ему же осталось жить совсем мало. Содрогнувшись, Олимпия в упор посмотрела на него. — Не говорите так! — вскричала она. — Я больше не верю в это, не хочу верить и не хочу, чтобы вы верили в это больше, чем я. Вы же сами не думаете того, что говорите, не так ли? Я разгадала вас. Вы просто хотели заманить меня. Не уверяйте меня, будто он скоро умрет, потому что тогда я была бы способна принести себя в жертву и на все согласиться. Но нет, граф фон Эбербах проживет еще долгие годы, я Богом клянусь, что это так! И я совсем не та спутница, что была бы ему нужна на столько лет. Во мне еще — к несчастью, быть может, — слишком много жизни и пыла. Я много об этом думала. Ему не жена требуется и не любовница, а скорее что-то вроде дочери. Все то, что напоминает желание, волю, страсть или мало-мальски смелую мысль, утомляет его не только в себе самом, но и в других. А во мне всегда жило бы горькое сожаление, которое раздражало бы его, — тоска о Моцарте и Россини. Я бы пожертвовала собой, не спасши его, и, вместо того чтобы принести ему утешение, доставляла бы лишнюю боль. Самуил неотрывно смотрел на Олимпию. Она продолжала: — Через несколько лет, когда мой голос ослабеет, когда восторги моих поклонников в Неаполе, Вене и Милане будут куда дальше от меня, чем сегодня, когда надежд у меня будет куда меньше, а воспоминаний больше, тогда, как знать, я, возможно, могла бы стать более пригодной для роли сестры милосердия, оберегающей покой этого исстрадавшегося сердца. Вы же хотите навязать мне эту роль сейчас, когда моя душа еще слишком порывиста, а желания слишком пылки, чтобы не тяготить его. Прерывая речь Олимпии, Самуил воскликнул: — Вы думаете только о нем! А как же вы сами? Что вы имеете в виду, говоря, что не готовы пожертвовать собой? Получить десять миллионов — это, по-вашему, жертва? — Да, — отвечала она, — если их добыть ценой лжи. Обманывать графа фон Эбербаха, заставлять его поверить в чувство, которого я на самом деле не испытываю, — этого я никогда бы не смогла. Я слишком горда или, если угодно, слишком дика, чтобы принудить себя к подобному лицемерию. Комедианткой я могу быть только на сцене. Сообразив, что он выбрал неправильную тактику, Самуил попытался прибегнуть к другим доводам. — Да бросьте, — воскликнул он беззаботно, — мы ведь спорим на пустом месте! Начали ведь мы с того, что Юлиус к вам охладел. Но в чем вы видите эту перемену? Что до меня, то я, хоть вижусь с графом фон Эбербахом каждый день, не замечал никакой разницы: его чувства к вам все те же, он отзывается о вас с таким же страстным восторгом, что и в первый день. — Я вам не верю, — промолвила Олимпия. — Но в чем состоят эти перемены в его поведении? — Повторяю вам: его просто не узнать. — Бог ты мой! Да ведь мужчина не состоит из одного цельного куска, он не может ежеминутно быть одинаковым. По крайней мере, если возлюбленный у вас не из дерева, надо быть готовой к тому, что и у самого пылкого обожателя могут случаться минуты уныния и скверного расположения духа. У мужчин свои дела, которые не отпускают их, свои заботы, следующие за ними по пятам, куда бы они ни шли, и печали, настигающие их даже у ног любовниц. Юлиус в иную минуту может быть поглощен какой-нибудь неприятной заботой, не имеющей к вам ровным счетом никакого касательства. Откуда вам известно, не получил ли он только что от своего правительства какое-нибудь сообщение, которое беспокоит его? К нему могли прибыть из Берлина или Вены. — Да! — вскричала Олимпия, неожиданно взрываясь. — Именно некое прибытие из Вены и оторвало его от меня! — Кто же это прибыл? — спросил Самуил. — Женщина! — Женщина? — повторил он с удивлением, похоже не вполне искренним. — Не делайте вид, будто вы этого не знали, — отвечала Олимпия с волнением и невольно прорвавшейся горечью. — Вы что же, воображаете, будто я слепа или глупа настолько, чтобы ничего не видеть? Или вы думаете, что у меня не может быть собственной гордости? Когда меня покидают, я как-никак понимаю, что этому должна быть причина. Мне известно, — да, да, не отрицайте, я уверена, что права! — итак, мне, как и вам, известно, что две недели назад, то есть именно тогда, когда граф фон Эбербах, по-видимому, остыл ко мне, из Вены приехала одна дама, вдова, еще молодая, богатая, знатная, по-прежнему блистательная, знаменитая красавица, весьма влиятельная в Австрии. Я знаю, что у этой женщины был роман с Юлиусом, он ее любил и любит до сих пор. Она не могла долго оставаться вдали от него. И вот она внезапно приезжает в Париж. Я уверена, что вы не осмелитесь отрицать это. Итак, она во всех смыслах имеет власть над ним — любовь, еще не угасшая, удерживает его подле нее, так же как его честолюбие. Будучи племянницей, вы сами знаете чьей, принадлежа к царствующему семейству, она может по своей прихоти возвысить или уничтожить графа. Она поселилась в предместье Сен-Жермен, в двух шагах от посольства Пруссии. Стоило ему увидеть ее вновь, как что-то, будь то любовь или страх, отвратило его от меня. Эта царственная красавица и есть та, которую он любит, и если он женится, то на ней. Что ж, пусть женится! Последние слова Олимпия произнесла с гневом и мукой, и во взгляде Самуила сверкнула молния насмешливого торжества. — А! — вскричал он. — Так вы ревнуете! Вы любите его! Певица резко выпрямилась. — Что это вам дает? — спросила она. — Я нахожу, что играть моими чувствами с вашей стороны дерзость. И вы ошибаетесь, если рассчитываете, что таким образом вам удастся меня удержать. Предупреждаю вас: ничто не помешает мне покинуть Париж завтра, сегодня вечером, сию же минуту. Вот уже десять дней как меня ждут в Венеции. У меня там ангажемент, который я не могу разорвать. Меня ждет роль в опере Беллини. Там я забуду все, прошлое и будущее, меня убаюкает музыка, моя великая утешительница, моя жизнь и счастье, мой единственный идеал! Самуил усмехнулся. В это время музыканты стали занимать свои места в оркестре, зрители начали заполнять зал: антракт должен был вот-вот закончиться. — Вот и третий акт начинается, — сказал Самуил, — ваш брат открывает дверь в ложу. Вечером я приду к вам, приведу с собой Юлиуса, и вы его простите. После всего, что вы мне сказали, я уверен: так и будет. Он поклонился певице и вышел, столкнувшись в дверях с Гамбой, входившим туда. «Она влюблена в Юлиуса! — думал он. — Теперь она у меня в руках». — Почему у тебя такой торжествующий вид? — вдруг услышал он и, подняв голову, увидел перед собой Юлиуса. — А, так ты приехал? — спросил Самуил. — Только что, — отвечал Юлиус. — Направляешься в ложу Олимпии? — Нет. — Так в свою собственную? — Нет. Давай прогуляемся здесь. Они двинулись по фойе, где на каждом шагу с ними заговаривали приятели — дипломаты, депутаты, журналисты, все сплошь с именами, известными в политике или в литературе. Мимоходом завязывались беседы — та легкая, живая болтовня, что характерна для Франции, где принято перескакивать от одного предмета разговора к другому с проворством, позволяющим за пять минут поговорить об искусстве и судьбах цивилизации, о человечестве и женщинах, о Боге и дьяволе. Положение графа фон Эбербаха как лица официального нимало не препятствовало самому что ни на есть вольному обсуждению политических вопросов. Во Франции спорят смеясь, противники жмут друг другу руки и, во всем, что касается высших принципов, оставаясь врагами, приятельски болтают в театральных фойе, называя друг друга на «ты» даже накануне революции, во время которой им предстоит обмениваться выстрелами, оказавшись по разные стороны баррикад. Немного поговорили и об опере. Критики и музыканты находили, что это худшая партитура Обера. Светская публика и украшавшие фойе бюсты великих людей этого мнения не разделяли. Зазвонил звонок, и фойе и коридор мгновенно опустели. — Пойдешь в зал? — спросил Самуил. — Зачем? — пожал плечами Юлиус. — Лучше здесь посидеть, и музыки отсюда не слышно. — Хорошо, — промолвил Самуил, — тем более что я не прочь на минуту-другую остаться с тобой наедине. Мне тебя надо побранить по поводу Олимпии. — Прошу тебя, не надо. Ненавижу препирательства, любой спор меня утомляет. — Тем хуже для тебя, — возразил Самуил. — Не надо было ввязываться в отношения, которых ты не хотел продлевать и сохранять. Ты и меня в них впутал; я был в авангарде твоего наступления, предшествовал тебе, возвещал твое приближение, а теперь ты меня покидаешь и отступаешь с полдороги. Как ты полагаешь, что теперь синьора Олимпия может подумать обо мне? Что за роль ты меня заставил играть? По крайней мере изволь объяснить мне твои резоны. Что она тебе сделала? Она была тебе так по сердцу, какого же дьявола ты во мгновение ока взял и разочаровался? Она не стала менее красивой, чем была месяц назад. Лицо у нее все то же, тогда почему твои глаза не остались прежними? — Откуда мне знать? — досадливо отозвался Юлиус. — Я любил ее, но больше не люблю, вот и вся правда. Что до причин, то спроси о них у той таинственной силы, которая велит растениям цвести и увядать. Нет сомнения, что к этой женщине я питал особенное чувство, ведь она мне напомнила Христиану. Ты говоришь, она осталась прежней? Нет, она уж не та. Я любил ее, пока она для меня оставалась тем, чем была в первый миг встречи: таинственным существом, образом из прошлого, воплощенным воспоминанием. Но когда я стал видеться с ней каждый день, она превратилась в женщину. Живую женщину. Особое, отдельное существо, уже не просто отражение, портрет другой. Я продолжал бы боготворить ее, возможно, я бы и женился на ней, если бы она продолжала быть такой, какой я желал ее видеть. Но для этого нужно было, чтобы она всегда походила на умершую, оставалась неподвижной, осязаемой тенью, которую я мог бы созерцать и которая не менялась бы. Увы! Она живет, она говорит, больше того, еще и поет! Ох, Самуил, дорогой мой, можешь говорить, что я мечтатель, что я болен, безумен, но это изумительное пение, божественное пение, которое вас всех так пронимает, меня выводит из себя, как самая отвратительная фальшь: для меня этот голос, такой чистый, звучит нестерпимым, терзающим слух грубым диссонансом! Олимпия ничем, кроме черт лица, не похожа на смиренную, кроткую Христиану. Это гордая, своевольная актриса с сильным характером. Однажды, поддавшись очарованию иллюзии, почти веря, что вижу перед собой Христиану, я сказал, что хотел бы сделать ее своей женой. И представь себе, она в ответ спросила, буду ли я настаивать, чтобы она отказалась от театра! Каково? А поскольку я, опечаленный подобным вопросом, даже не стал отвечать, она, вообрази, сказала мне, что, по крайней мере в ближайшие несколько лет, подобная жертва выше ее сил. И тут вдруг я в образе дочери пастора увидел дочь цыгана. — Таким образом, — подытожил Самуил, — твой главный упрек ей состоит в том, что она живая? — Да, — отвечал Юлиус. — Я люблю только ту, мертвую. — Ты зол на нее, что она живая? — настойчиво повторил Самуил. — Обижен на статую за то, что в ней есть душа? А что если эта душа, за которую ты готов ее упрекать, полна тобой? Что, если одним тобой она и жива? — Что ты хочешь сказать? — спросил Юлиус. — Я хочу сказать, что она любит тебя! — Любит? Меня? — Да, и ревнует к принцессе! — продолжал Самуил, нанося решающий удар и зорко следя за впечатлением, произведенным на Юлиуса подобным откровением. — Ну что? Тебя это вовсе не трогает? — Меня это ужасает, — заявил Юлиус. — Как так? — воскликнул обескураженный Самуил. — Мне не хватало только быть любимым женщиной вроде Олимпии. Мой бедный друг, да посмотри же на меня хорошенько. Я слишком устал, слишком печален и разочарован, чтобы не бояться страстей. Все, что мне теперь нужно, это покой и забвение. Боже мой, ну чего ты от меня хочешь! Чтобы я женился на ревнивой, порывистой, волевой женщине? Самуил проницательно заглянул ему в глаза. — Так ты любишь принцессу? — спросил он с тревогой. — Ты, чего доброго, задумал ее взять в жены? — Я никогда более не женюсь, никто, кроме Христианы, не мог бы носить мое имя. Лишь та могла бы его получить, которая являла бы собой ее совершенный образ. У Олимпии ее лицо, но совсем другая душа. Стало быть, это имя не для нее. Что до принцессы, то ее внезапный приезд меня удивил и раздосадовал. Мне ничего от нее не нужно, я ее не люблю и не боюсь. Она может сделать так, что меня отзовут отсюда. Но моя карьера меня не слишком заботит. Я достаточно богат, чтобы ни в ком не нуждаться, а в ремесле посла нет ничего особенно занимательного. Надо, подобно тебе, никогда не быть им прежде, чтобы хотеть им стать. Поэтому ничто не вынуждает меня обхаживать принцессу, кроме разве отвращения к откровенному разрыву, влекущему за собой вражду и душераздирающие драмы. Я сохраняю эту связь не из любви, а из равнодушия. Такая апатия привела Самуила в ужас. — Ну нет, — сказал он, — долг велит мне тебя встряхнуть. Ты засыпаешь в снегу. Это верная смерть. — Тем лучше, — обронил Юлиус. — Но я, — возразил Самуил, — я-то не могу потворствовать самоубийству. Ну же, проснись. Навести Олимпию. Право, она никогда не была так хороша… — Мне-то что за дело? — Никогда еще она так не напоминала Христиану. — Тогда тем более мне не следует видеться с ней. Я снова подпаду под обаяние этого наружного сходства, а назавтра действительность вступит в свои права и заставит меня расплачиваться за минутный самообман. — В таком случае зачем ты пришел сюда сегодня? — Чтобы встретиться с тобой, — отвечал Юлиус. — Ты не забыл, что на этот вечер назначено третье заседание вашей венты, на которую ты меня водил уже два раза? — Еще слишком рано, — напомнил Самуил. — Заседание начнется не раньше полуночи. Мы отправимся туда после спектакля. — Давай уедем сейчас же, — настаивал Юлиус. — Проведем время там, где тебе угодно, но здесь я не хочу задерживаться, на то есть причина. — Какая? — Принцесса сегодня вечером намеревается, покинув раут у баденского посланника, прибыть сюда к последнему акту «Немой». Она позаботилась о том, чтобы мне сообщили, что она будет в посольской ложе. Таким образом, если я вовремя отсюда не уйду, мне придется составить ей компанию. Поспешим же. — Значит, политика тебе милее принцессы? — заметил Самуил, стараясь нащупать в нем хоть какое-то живое пристрастие. — Да, — кивнул Юлиус. — Но только потому, что при той политике, какой мы с тобою занимаемся, мы рискуем головой. «Мертвец! — с глухой яростью подумал Самуил. — Тогда чего ради мне таскать этот труп за собой, если он еще и не желает идти туда, куда я хочу?» Он сделал последнее усилие, попытавшись убедить Юлиуса войти в зрительный зал хоть на минуту, чтобы перед уходом ради простой учтивости сказать пару слов Олимпии. Но и это оказалось невозможным. — Не тревожь ты меня, — взмолился Юлиус. — Весь этот шум и яркий свет меня ужасно утомляют. Никогда не понимал, какое удовольствие можно находить в том, что ослепляет и оглушает. Я не испытываю ни малейшего стремления стать глухим и слепым. Еще на что-то надеясь, Самуил сказал: — Лотарио хотел тебе что-то сообщить. — Сообщит завтра утром, — отмахнулся Юлиус. — Он будет беспокоиться, не зная, куда ты пропал. — Я передам ему через ливрейного лакея, что был вынужден удалиться и прошу его сопровождать принцессу вместо меня. Ну же, идем. — Хорошо, пойдем, — согласился Самуил. Они спустились по лестнице, миновали вестибюль и только хотели открыть наружную дверь, как она сама отворилась. Вошла дама, высокая, с жестким взглядом голубых глаз, с роскошными белокурыми волосами, прекрасная, сияющая, надменная. Она опиралась на руку старика, чьи черты выдавали безнадежную посредственность; то был баденский посланник. — Видишь! А все твои проволочки! — раздраженно прошипел Юлиус на ухо Самуилу. Принцесса направилась прямо к Юлиусу: — Что такое, господин граф? Вы уходите? Он залепетал: — Уже так поздно… Я думал, что вас задержали и вы не придете. — А между тем я здесь. Вашу руку. И, бесцеремонно оставив баденского посланника вместе с его рукой, она оперлась на руку Юлиуса. Потом, оглянувшись на старца, имевшего довольно жалкий вид, она промолвила: — Вы позволите, не правда ли? Юлиус бросил на Самуила взгляд жертвы, неохотно покорившейся своей участи. — Так что, поднимемся наверх? — сказала принцесса. — Сию минуту, сударыня, — отвечал Юлиус и, повернувшись к Самуилу, шепнул: — Раз так, встретимся в полночь. Я присоединюсь к тебе. И он об руку с принцессой стал подниматься по лестнице. Баденский посланник шел рядом с ними. Поколебавшись с минуту, Самуил тоже решил вернуться. На свой балкон он вышел в то же мгновение, когда принцесса с Юлиусом показались в посольской ложе. Принцесса по обычаю красивых женщин, являющихся на представление во время действия, не преминула мимоходом опрокинуть несколько кресел. Тотчас вся публика повернулась в ее сторону, все лорнеты нацелились на эту даму, величавую, как Диана, с волосами, сверкающими, словно само солнце. Олимпия, подобно остальным, тоже оглянулась. Увидев Юлиуса рядом с этой женщиной, она побледнела и быстро поднесла свой букет к лицу, спеша скрыть охватившее ее смятение. — Что с вами? — спросил лорд Драммонд, который только что вошел в ее ложу. — Ничего, — отвечала она. Заканчивался третий акт. Не успел еще занавес опуститься, как она повернулась к лорду Драммонду: — Вы соблаговолите предложить мне руку, чтобы проводить до кареты? — Как? Вы хотите уехать, не дослушав до конца? — удивился англичанин. — Да, мне это надоело. И потом, я себя чувствую немного усталой. — Едемте, — сказал лорд Драммонд. От Самуила не ускользнуло волнение Олимпии. Он бросился было к ней. Но она уже была на лестнице, шла под руку с лордом Драммондом — торопливо, чуть ли не спасаясь бегством. Увидев рядом с ней англичанина, Самуил не осмелился задержать ее, заговорить с ней. Однако следом за ними шел Гамба, к нему-то он и обратился: — Синьоре нездоровится? — О нет, синьор, — весело отозвался Гамба, — совсем наоборот! Она никогда не чувствовала себя лучше, потому что, когда лорд Драммонд на минуточку вышел, чтобы принести ее манто, она мне сказала: «Гамба, уложи за ночь наши вещи — завтра на рассвете мы едем в Венецию». И Гамба степенно удалился, Самуил же остался стоять как громом пораженный. «Ах ты, черт возьми! — говорил он себе. — За каким дьяволом мне теперь тащиться с ним на эту венту? XV ОБЩЕСТВО КАРБОНАРИЕВ Покидая Оперу в одиночестве, Самуил Гельб всерьез спрашивал себя, стоило ли посещать эту венту, не лучше ли было бы совсем не ходить туда. Какой в этом теперь смысл? Есть куда более неотложные заботы. Непредвиденное известие, которое мимоходом сообщил ему этот дурень Гамба, спутало и нарушило все его планы. Сейчас всего важнее было не Юлиуса взбодрить, а не упустить Олимпию. Но как удержать ее? Горечь, с которой певица говорила о принцессе, волнение, которого она не сумела скрыть при виде царственной любовницы Юлиуса, входящей в посольскую ложу, и главное, ее решение сейчас же уехать в Венецию, все доказывало Самуилу справедливость его догадки: да, она любит графа фон Эбербаха. Нет сомнения, что, если бы Юлиус поспешил к ней, он смог бы убедить ее остаться. Но каким образом добиться от Юлиуса с его вялым безразличием, чтобы он, не медля ни минуты, помчался к Олимпии? И откуда у него возьмется жар души, необходимый, чтобы помешать ей уехать? Тем не менее Самуил решил попытаться и направился туда, где они с Юлиусом обычно встречались и где было условлено встретиться сегодня — на Новый мост, у начала улицы Дофина. Явившись туда, он и в самом деле нашел там Юлиуса: тот ждал его. — Опаздываешь, — сказал ему Юлиус. — Я успел проводить принцессу, а прибыл сюда первым. — Но я шел пешком, а ты ехал в карете, — напомнил Самуил. — Ну же, — продолжил граф фон Эбербах, — в путь! Веди меня в венту! — В путь! — откликнулся Самуил. — Но поведу я тебя совсем в иное место. — Куда же еще? — К Олимпии. — Ах, ты опять за свое! — воскликнул Юлиус, раздраженно пожимая плечами. — Возможно, это в последний раз, — произнес Самуил. — Как так? Что ты хочешь сказать? — заметно удивился Юлиус. — Я хочу сказать, — продолжал Самуил, — что, если ты не увидишь синьору Олимпию сегодня вечером, ты, вероятно, не увидишь ее никогда. — Объяснись. — Завтра утром она уезжает в Венецию. — Ба! Да этого быть не может. — Напротив: не может быть ничего другого. Разве я не говорил тебе сегодня в фойе Оперы, что она тебя любит и ревнует? А через пять минут ты являешься на публике об руку с принцессой! Олимпия слишком горда, чтобы безропотно наблюдать твои галантные похождения. Она покидает тебя ради искусства — соперника, который, не в пример тебе, не отвечает ей безразличием. Она уступает тебя твоей принцессе и возвращается к своей музыке. — Так она в самом деле меня любит? — пробормотал Юлиус, при всей своей пресыщенности не в силах подавить приятного самолюбивого волнения.

The script ran 0.025 seconds.