Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Грэм Грин - Человеческий фактор [1978]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Детектив

Аннотация. Роман из жизни любой секретной службы не может не содержать в значительной мере элементов фантазии, так как реалистическое повествование почти непременно нарушит какое-нибудь из положений Акта о хранении государственных тайн. Операция «Дядюшка Римус» является в полной мере плодом воображения автора (и, уверен, таковым и останется), как и все герои, будь то англичане, африканцы, русские или поляки. В то же время, по словам Ханса Андерсена, мудрого писателя, тоже занимавшегося созданием фантазий, «из реальности лепим мы наш вымысел».

Полный текст.
1 2 3 4 

— В вашей конторе, похоже, столько одиноких людей. — Да. Все, кто не заводит себе пару для компании. Выпей, Сара. — Что за спешка? — Я хочу налить нам обоим еще. — Почему? — У меня скверные новости, Сара. Я не мог рассказать тебе при Сэме. Насчет Дэвиса. Дэвис умер. — Умер? Дэвис?_ — Да. — Каким образом? — Доктор Персивал говорит — это печень. — Но с печенью ведь так не бывает — чтобы сегодня человек жив, а завтра уже нет. — Так говорит доктор Персивал. — А ты ему не веришь? — Нет. Не совсем. Мне кажется, Дэйнтри тоже ему не верит. Она налила себе на два пальца виски — он никогда еще не видел, чтобы она столько пила. — Бедный, бедный Дэвис. — Дэйнтри хочет, чтобы вскрытие произвели люди, не связанные с нашей службой. Персивал тут же согласился. Он, видимо, абсолютно уверен, что его диагноз подтвердится. — Если он так уверен, значит, диагноз правильный? — Не знаю. Право, не знаю. В нашей Фирме всякое ведь могут устроить. Наверное, даже вскрытие такое, как надо. — Что же мы скажем Сэму? — Правду. Не к чему скрывать смерть от ребенка. Люди ведь все время умирают. — Но он так любил Дэвиса. Милый, разреши мне ничего не говорить ему неделю-другую. Пока он не освоится в школе. — Тебе лучше знать. — Господи, как бы мне хотелось, чтобы ты смог порвать с этими людьми. — Я и порву — через два-три года. — Я хочу сказать — сейчас. Сию минуту. Разбудим Сэма и улетим за границу. На первом же самолете, куда угодно. — Подожди, пока я получу пенсию. — Я могла бы работать, Морис. Мы могли бы поехать во Францию. Нам было бы легче там жить. Они там больше привыкли к людям моего цвета кожи. — Это невозможно, Сара. Пока еще нет. — Почему? Приведи мне хоть одну основательную причину… Он постарался произнести как можно более небрежно: — Ну, видишь ли, надо ведь заблаговременно подать уведомление об отставке. — А они берут на себя труд заранее уведомлять? Его испугало то, как мгновенно она все поняла, а она сказала: — Дэвиса уведомили заранее? Он сказал: — Но если у него была больная печенка… — Ты же этому не веришь, верно? Не забудь: я же работала в свое время на тебя — на них. Я была твоим агентом. Не думай, что я не заметила, в какой ты был тревоге весь последний месяц: тебя встревожило даже то, что кто-то приходил проверять наш счетчик. Произошла утечка информации — в этом дело? И в твоем секторе? — Я думаю, они именно так и думают. — И они навесили это на Дэвиса. Ты считаешь, что Дэвис виноват? — Это могла ведь быть непреднамеренная утечка. Дэвис был очень небрежен. — И ты считаешь, что они могли убить его, потому что он был небрежен. — В нашей службе, я полагаю, есть такое понятие — преступная небрежность. — А ведь они могли заподозрить не Дэвиса, но тебя. И тогда умер бы ты. Оттого, что слишком много пил «Джи-энд-Би». — О, я всегда соблюдал осторожность. — И невесело пошутил: — За исключением того случая, когда влюбился в тебя. — Куда ты? — Немного подышать воздухом и прогулять Буллера. Если ехать дальней дорогой через пустошь, на другом ее конце будет место, почему-то именуемое Холодным приютом, и гам начинается буковая роща, спускающаяся к Эшриджскому шоссе. Кэсл присел на откосе, а Буллер стал разгребать прошлогодние листья. Кэсл знал, что не должен здесь задерживаться. И любопытство не могло быть оправданием. Ему следовало заложить донесение в тайник и уйти. На дороге показалась машина, медленно ехавшая со стороны Беркхэмстеда, и Кэсл взглянул на часы. С тех пор как он позвонил из автомата на Пикадилли-серкус, прошло четыре часа. Он успел лишь разглядеть номер машины, но, как и следовало ожидать, номер был ему незнаком, как и сама машина, маленькая алая «тойота». У сторожки, возле входа в эшриджский парк, машина остановилась. Никакой другой машины или пешехода видно не было. Водитель выключил фары, а потом, словно передумав, снова включил. Кэсл услышал за спиной шорох, и сердце у него замерло, но это был лишь Буллер, возившийся в папоротнике. Кэсл стал продираться вверх, сквозь высокие зеленоватые стволы, казавшиеся черными в меркнущем свете дня. Лет пятьдесят тому назад он обнаружил в одном из этих деревьев дупло — на расстоянии четырех, пяти, шести стволов от дороги. В те дни ему приходилось вытягиваться во всю длину, чтобы добраться до дупла, но сердце его тогда колотилось так же отчаянно, как и сейчас. Когда ему было десять лет, он оставлял гам разные разности для девочки, в которую был влюблен, — ей было всего семь лет. Он показал ей тайник, когда они были на пикнике, и сказал, что в следующий раз оставит тут для нее кое-что очень важное. В первый раз он оставил большой мятный леденец, завернутый в пергамент, а когда снова заглянул в тайник, — пакетика там уже не было. Потом он оставил записку, в которой изъяснялся в любви — крупными буквами, так как девочка только начала читать, — но когда он в третий раз пришел туда, записка лежала на прежнем месте, только на ней была нарисована какая-то мерзость. Видно, решил он, кто-то нашел тайник: он не мог поверить, что это могла сделать девочка, пока не увидел, как она, идя по другой стороне Главной улицы, высунула ему язык, и он понял, что она разозлилась, не найдя в дупле нового леденца. Он пережил тогда свои первые любовные страдания и никогда больше не возвращался к этому дереву, пока пятьдесят лет спустя человек, которого он никогда больше не видел, не попросил его в холле отеля «Риджент-Палас» придумать новый тайник. Кэсл взял Буллера на поводок и, укрывшись в папоротнике, стал наблюдать. Мужчине, вылезшему из машины, пришлось включить фонарик, чтобы отыскать дупло. На секунду Кэсл увидел нижнюю часть туловища мужчины, когда он провел фонариком вниз по стволу: круглый животик, расстегнутая ширинка. Умно — он даже припас для такого случая изрядное количество мочи. Когда луч фонарика повернул обратно, в направлении дороги на Эшридж, Кэсл двинулся домой. Он сказал себе: «Это мое последнее донесение», — и снова вернулся мыслью к той семилетней девчушке. Она показалась ему тогда, на пикнике, где они впервые встретились, такой одинокой, такой застенчивой и некрасивой, — наверное, потому Кэсла и потянуло к ней. Почему на свете есть люди, подумал он, которые не способны полюбить человека преуспевающего, или облеченного властью, или наделенного большой красотой? Мы считаем себя недостойными их и оттого нам легче с неудачниками? Нет, он не верил, что в этом причина. Возможно, человеку просто свойственно стремление к уравновешиванию — как это было свойственно Христу, легендарной личности, в существование которой ему хотелось бы верить. «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные…» [Евангелие от Матфея, II, 28] Хоть девочка на том августовском пикнике и была еще маленькая, она уже была обременена своей застенчивостью и стыдом. Возможно, Кэслу просто захотелось, чтобы она почувствовала, что кто-то любит ее, и потому он ее полюбил. Не из жалости, как не из жалости влюбился он в Сару, беременную от другого мужчины. Просто он восстановил равновесие. Только и всего. — Ты что-то долго отсутствовал, — сказала Сара. — Ну, мне необходимо было пройтись. Как Сэм? — Крепко спит, конечно. Дать тебе еще виски? — Да. Опять-таки немного. — Немного? Почему? — Не знаю, наверное, чтобы самому себе доказать, что я могу воздерживаться. Возможно, потому, что я чувствую себя тогда счастливее. Не спрашивай, почему, Сара. Счастье улетучивается, когда говоришь о нем. Это объяснение показалось им обоим достаточно основательным. В последний год их жизни в Южной Африке Сара научилась не нажимать на мужа; Кэсл же долго лежал потом без сна, снова и снова повторяя про себя конец своего последнего донесения, зашифрованного с помощью «Войны и мира». Он несколько раз открывал книгу наугад, выискивая sortes Virgilinae [определение судьбы по Вергилию (лат.)], прежде чем набрел на фразы, которые решил взять за основу своего кода. «Ты говоришь: я несвободен. Но я же поднял руку и опустил ее». Выбрав именно это место, он как бы давал знать обеим службам, что бросает им вызов. Последним словом в послании, когда его расшифрует Борис или кто-то еще, будет: «Прощайте». Часть четвертая 1 По ночам после смерти Дэвиса Кэслу снились бесконечные сны — сны, в которых картины прошлого сменяли одна другую, пока не наступал рассвет. Дэвиса Кэсл в этих снах не видел — возможно, потому, что мысли о нем, ограниченные теперь узкими и грустными рамками, заполняли часы, когда Кэсл бодрствовал. Призрак Дэвиса маячил над заирской почтой и телеграммами, которые Синтия, зашифровывая, искажала теперь до неузнаваемости. Кэслу снилась ночью Южная Африка, увиденная сквозь призму ненависти, — правда, в ткань сна вплетались вдруг частицы той Африки, которую он когда-то любил, хотя и успел об этом забыть. Однажды во сне он неожиданно набрел на Сару, сидевшую в заплеванном парке Йоханнесбурга на скамейке для черных, он круто развернулся и пошел искать другую скамью. Потом они шли с Карсоном, и у входа в общественную уборную Карсон выбрал дверь, на которой было написано «только для черных», а Кэсл так и остался стоять, стыдясь своей трусости: наконец на третью ночь Кэслу приснился уже другой сон. Проснувшись, он сказал Саре: — Забавно. Мне приснился Ружмон. А я много лет не вспоминал о нем. — Ружмон? — Я забыл. Ты же не знала Ружмона. — А кто он был? — Фермер в Оранжевой Свободной провинции. Я в общем-то любил его меньше Карсона. — Он был коммунистом? Наверняка нет, раз он был фермером. — Нет, он принадлежал к тем, кого ждет смерть, когда твой народ возьмет в стране власть. — Мой народ? — Я хотел, конечно же, сказать «наш народ», — поправился он с прискорбной поспешностью, словно боясь нарушить данный обет. Ружмон жил на краю полупустыни, недалеко от полей сражений давней Англо-бурской войны. Его предки-гугеноты бежали из Франции от преследований, но он не говорил по-французски, а только на африкаанс и английском. Он жил как голландец, восприняв этот образ жизни с молоком матери, но апартеида не признавал. И держался в стороне от всего: не желал голосовать за националистов, презирал объединенную партию и из непонятного чувства верности предкам воздерживался от голосования за кучку прогрессистов. Такая позиция не была героической, но, возможно, в его глазах, как и в глазах его деда, героизм начинался там, где не было политики. К своим работникам он относился по-доброму и с пониманием, не свысока. Кэсл слышал однажды, как он обсуждал со своим десятником перспективы на урожай, — обсуждал, как равный с равным. Семья Ружмонов и предки десятника почти одновременно прибыли в Южную Африку. Дед Ружмона не был, как дед Мюллера, миллионером из Калекой провинции, разбогатевшим на страусах, дед Ружмона в шестьдесят лет сражался с английскими завоевателями в партизанском отряде Де Вета [Де Вет Христиан Рудольф (1854-1922) — генерал, участник Англо-бурской войны, прославившийся в партизанских действиях против англичан] и был ранен на копье [копье — невысокий холм на африканском велде], нависавшем, вместе с зимними тучами, над фермой, — сотни лет тому назад бушмены вырезали тут на скалах фигурки зверей. «Можешь себе представить, каково было лезть туда вверх под огнем, с вещевым мешком за плечами», — сказал как-то Ружмон Кэслу. Он восхищался храбростью и выносливостью английских солдат, сражавшихся так далеко от дома, и не смотрел на них как на мародеров, какими их изображали в книжках по истории, сравнивая с викингами, некогда высадившимися в стране саксов. Ружмон не питал неприязни к этим «викингам», что осели в завоеванном краю, — возможно, лишь известную жалость к людям, оказавшимся без корней в этом старом, усталом, прекрасном краю, где триста лет тому назад поселилась его семья. Он сказал как-то Кэслу за стаканом виски: «Ты говоришь, что пишешь об апартеиде, но тебе никогда не понять всех сложностей нашей жизни. Я ненавижу апартеид не меньше, чем ты, но ты для меня чужой, а мои работники — нет. Мы принадлежим этой земле, а ты такой же пришлый, как любой турист, который приедет и уедет». Кэсл был уверен, что, когда придет время принятия решений, Ружмон снимет ружье со стены гостиной и станет защищать свой уголок земли на краю пустыни, где так трудно что-либо растить. И умрет он, сражаясь не за апартеид и не за белую расу, а за эти моргены, что он называет своей землей, где бывают и засухи, и наводнения, и землетрясения, и падеж скота, и змеи, которых он считает такой же ерундой, как москитов. — Ружмон был одним из твоих агентов? — спросила Сара. — Нет, но, как ни странно, благодаря ему я познакомился с Карсоном. — Он мог бы добавить: «А благодаря Карсону присоединился к врагам Ружмона». Ружмон нанял Карсона защищать одного из своих работников — местная полиция обвинила его в зверском преступлении, которого тот не совершал. — Мне иной раз хочется по-прежнему быть твоим агентом, — сказала Сара. — Ты сейчас говоришь мне куда меньше, чем тогда. — Я никогда не говорил тебе много — возможно, правда, ты думала иначе, но на самом деле я говорил как можно меньше, ради твоей же безопасности, да к тому же очень часто врал. Как, например, про книгу об апартеиде, которую якобы собирался писать. — Я надеялась, в Англии все будет по-другому, — сказала Сара. — Я надеялась, больше не будет тайн. Она вздохнула и почти сразу снова заснула, а Кэсл еще долго лежал без сна. В такие минуты его так и тянуло довериться Саре, все рассказать — вот так же мужчине, у которого была мимолетная связь, вдруг хочется, когда эта связь кончена, довериться жене, рассказать всю невеселую историю, объяснить раз и навсегда необъяснимые молчания, мелкую ложь, волнения, которыми он не мог с ней поделиться тогда, и — совсем как тот мужчина — Кэсл решил: «Зачем волновать ее, когда все уже позади?», ибо он действительно верил — пусть недолго, — что все позади. Странно было Кэслу сидеть в той же комнате, которую он столько лет делил с Дэвисом, и видеть сидящего напротив, через стол, человека по имени Корнелиус Мюллер, — только то был Мюллер, странно изменившийся, Мюллер, который сказал ему: «Весьма сожалею о случившемся — я услышал об этом, когда вернулся из Бонна… я, конечно, не встречался с вашим коллегой… но для вас это, наверно, большой удар…», Мюллер, который стал похож на обычного человека, а не на офицера БОСС, — такого человека Кэсл вполне мог встретить в поезде метро по пути на вокзал Юстон. Его поразила нотка сочувствия в голосе Мюллера — она прозвучала до странности искренне. В Англии, подумал он, мы все циничнее относимся к смерти, когда это нас близко не касается, и даже когда касается, вежливость требует при постороннем быстро надеть маску безразличия: смерть и бизнес не сочетаются. Но в голландской реформатской церкви, к которой принадлежал Мюллер, смерть, насколько помнил Кэсл, все еще считалась самым важным событием в жизни семьи. Кэсл однажды присутствовал в Трансваале на похоронах, и запомнилось ему не горе, а торжественность, даже строгая упорядоченность церемонии. Смерть оставалась для Мюллера, хоть он и был офицером БОСС, важным событием в жизни общества. — М-да, — сказал Кэсл, — это было, безусловно, неожиданно. — И добавил: — Я попросил секретаршу принести папки по Заиру и Мозамбику. Малави же находится в ведении Пятого управления, а их материал я не могу без разрешения вам показать. — Я встречусь с ними, когда закончу с вами, — сказал Мюллер. И добавил: — Я получил такое удовольствие от вечера, проведенного в вашем доме. От знакомства с вашей женой… — И, немного помедлив, докончил: -…и с вашим сыном. Кэсл подумал, что со стороны Мюллера это лишь вежливое начало, подготовка к новым расспросам о том, каким образом Сара попала в Свазиленд. Враг, если ты хочешь держать его на безопасном расстоянии, должен всегда оставаться для тебя карикатурой — враг никогда не должен становиться человеком. Правы генералы: никакого обмена поздравлениями с Рождеством между траншеями. — Мы с Сарой, конечно, были очень рады видеть вас, — сказал Кэсл. И нажал на звонок. — Извините. Черт знает, до чего долго они возятся с этими папками. Смерть Дэвиса немного выбила нас из колеи. Совсем незнакомая девушка явилась на его звонок. — Пять минут назад я просил по телефону принести мне папки, — сказал Кэсл. — А где Синтия? — Ее нет. — Почему ее нет? Девушка посмотрела на него ледяным взглядом. — Она взяла свободный день. — Она что, заболела? — Не то чтобы. — А вас как звать? — Пенелопа. — Ну, так, может, вы мне скажете, Пенелопа, что значит «не то чтобы»? — Она расстроена. Это нормально, верно? Сегодня ведь похороны. Похороны Артура. — Сегодня? Извините, я забыл. — И добавил: — Тем не менее, Пенелопа, я хотел бы, чтобы вы принесли нам папки. Когда она вышла из комнаты, он сказал Мюллеру: — Извините за эту сумятицу. Вам может показаться странным, как мы работаем. Я действительно совсем забыл… сегодня же хоронят Дэвиса… в одиннадцать отпевание. Задержка произошла из-за вскрытия. Девушка вот помнит. А я забыл. — Извините, — сказал Мюллер, — мы могли бы встретиться в другой день, если бы я знал. — Вы тут ни при чем. Дело в том, что… у меня одна памятная книжка — для служебных дел и другая — для личных. Вот видите: я пометил вас на четверг, десятое число. А книжку для личных дел я держу дома, и похороны я, очевидно, записал там. Всегда забываю перенести из одной в другую. — И все же… забыть про похороны… разве это не странно? — Да, Фрейд сказал бы, что я хотел о них забыть. — Просто назначьте мне другой день, и я исчезну. Завтра или послезавтра? — Нет, нет. Что все-таки важнее? Обсуждать «Дядюшку Римуса» или слушать молитвы, которые будут читать над беднягой Дэвисом? Кстати, а где похоронили Карсона? — В его родных местах. Маленьком городке близ Кимберли. Вы, наверно, удивитесь, если я скажу вам, что был на похоронах? — Нет, я полагаю, вам надо было понаблюдать и проверить, кто пришел его оплакивать. — Кто-то — вы правы, — кто-то должен был вести наблюдение. Но пойти туда решил я сам. — А не капитан Ван Донк? — Нет. Его бы легко узнали. — Понять не могу, что они там делают с этими папками. — Этот малый Дэвис… очевидно, он не слишком много значил для вас? — спросил Мюллер. — Ну, не так много, как Карсон. Которого убили ваши люди. А вот моему сыну Дэвис нравился. — Карсон же умер от воспаления легких. — Да. Конечно. Так вы мне и говорили. Я об этом тоже забыл. Когда папки наконец прибыли, Кэсл стал их листать, ища ответов на вопросы Мюллера, но мысли его были далеко. Он вдруг заметил, что уже в третий раз говорит: «Пока что у нас еще нет об этом достоверной информации». Это была, конечно, умышленная ложь — просто он оберегал источник информации, ибо они приближались к опасной зоне: до сих пор они работали вместе, а теперь достигли не установленной ни тем, ни другим черты, за которой сотрудничество было уже невозможно. Кэсл спросил Мюллера: — Вы считаете, что операция «Дядюшка Римус» может быть осуществлена? Не верится мне, чтобы американцы снова решились во что-то ввязаться — я хочу сказать: послать войска на чужой континент. Они ведь столь же плохо знают Африку, как знали Азию, — если не считать, конечно, романистов, вроде Хемингуэя. Он мог на месяц поехать на сафари, какие организуют бюро путешествий, и потом написать о белых охотниках и об отстреле львов, несчастных полуголодных зверей, которых держат специально для туристов. — В идеале операция «Дядюшка Римус», — сказал Мюллер, — почти не требует применения войск. Во всяком случае, в больших количествах. Техника, конечно, понадобится, но специалисты уже находятся у нас. Америка ведь имеет в нашей республике станцию слежения за управляемыми ракетами и станцию слежения за космосом, и ей предоставлено право полетов над нашей территорией, необходимых для деятельности этих станций, — вы, безусловно, все это знаете. Никто у нас по этому поводу не протестовал, никаких маршей не устраивали. Не было ни студенческих бунтов, как в Беркли, никаких запросов в конгрессе. Наша внутренняя служба безопасности до сих пор отлично проявила себя. Как видите, наши расовые законы в известной мере оправданы: они дают прекрасное прикрытие. У нас нет необходимости обвинять кого-то в шпионаже — это только привлекло бы внимание. Ваш приятель Карсон представлял определенную опасность… но он был бы куда опаснее, если бы мы стали судить его за шпионаж. Сейчас на станциях слежения вводится много новшеств — вот почему мы хотим тесно сотрудничать с вашими людьми. Вы можете указать нам на опасность, а уж мы потихоньку с ней справимся. В известной мере вам гораздо легче проникать в либеральную среду или даже к черным националистам. Возьмем такой пример. Я благодарен вам за данные, которые вы сообщили мне о Марке Нгамбо — мы, конечно, и сами уже знали об этом. Но теперь мы можем быть уверены, что ничего важного не упустили. С этой стороны никакая опасность нам не грозит — пока, во всяком случае. Видите ли, ближайшие пять лет имеют для нас важнейшее значение — я хочу сказать, для нашего выживания. — Я вот думаю, Мюллер: а вы сможете выжить? У вас уже открытая граница большой протяженности — слишком большой: минные поля вдоль нее не заложишь. — Старого образца — да, — сказал Мюллер. — Нам на руку, что водородная бомба превратила атомную в тактическое оружие. Слово «тактическое» не вызывает тревоги. Никто же не станет начинать атомную войну из-за того, что в далекой, почти пустынной стране было применено тактическое оружие. — А как насчет радиации? — Нам везет с направлением наших ветров и с тем, что у нас пустыни. Помимо этого, тактическая бомба — сравнительно чистое оружие. Более чистое, чем бомба, сброшенная на Хиросиму, а мы знаем, сколь ограниченным было ее действие. В тех районах, где на несколько лет может сохраниться радиация, живет очень мало белых африканцев. Мы намерены впредь строго следить за направлением переселений. — Картина начинает для меня проясняться, — сказал Кэсл. Он подумал о Сэме — как подумал о нем, когда увидел в газете фотографию из района засухи: распростертое тело и стервятник над ним, только на этот раз и стервятник погибнет от радиации. — Я для того и прибыл сюда, чтобы показать вам… картину в целом — нам нет надобности углубляться в детали, — и тогда вы сможете правильно оценивать ту информацию, которая будет к вам поступать. Наиболее уязвимым местом в данный момент являются станции слежения. — Ими, как и расовыми законами, можно прикрыть кучу грехов? — Совершенно верно. Нам с вами нечего играть друг с другом в прятки. Я знаю, что вам дано указание не все мне раскрывать до конца, и мне это вполне понятно. Я получил точно такие же инструкции. Единственно важно, чтобы мы оба видели перед собой одинаковую картину — мы же будем сражаться на одной стороне, так что и картина перед нашими глазами должна быть одинаковая. — Значит, мы с вами оказались в одном ящичке? — заметил Кэсл, внутренне посмеиваясь над всеми ними: над БОСС, и над своей собственной службой, и даже над Борисом. — В одном ящичке. Да, пожалуй, это можно так назвать. — Мюллер взглянул на свои часы. — Вы, кажется, сказали, что похороны в одиннадцать? А сейчас без десяти одиннадцать. Так что вам пора. — Похороны могут пройти и без меня. Если есть загробная жизнь, Дэвис все поймет, а если нет… — Я совершенно уверен, что загробная жизнь есть, — сказал Корнелиус Мюллер. — Вот как? И эта мысль вас немного не пугает? — А почему, собственно, она должна меня пугать? Я всегда старался поступать так, как требовал долг. — Ну, а если взять эти ваши тактические атомные бомбочки. Подумайте о том, сколько черных умрет прежде, чем вы, и будет там вас ждать. — Это же террористы, — сказал Мюллер. — Едва ли я встречусь с ними там. — Я не имел в виду партизан. Я имел в виду семьи в зараженной зоне. Детишек, девушек, стареньких бабушек. — Я полагаю, у них будет свой собственный рай, — сказал Мюллер. — Апартеид и в раю? — О, я знаю, вы надо мной смеетесь. Но не думаю, чтобы им понравился наш рай, а вы как считаете? Так или иначе, предоставляю заниматься этим теологам. Вы тоже в Гамбурге не щадили детей, верно? — Слава богу, я в этом не участвовал, как участвую теперь. — Вот что, Кэсл, если вы не едете на похороны, давайте-ка займемся делом. — Извините. Вы правы. Извинение его было искренним — он даже испугался, как испугался в то утро в Претории, в здании БОСС. Семь лет он с неизменной осторожностью пробирался по минным полям, а теперь вот с Корнелиусом Мюллером сделал первый неверный шаг. Неужели он попал в ловушку, намеренно расставленную человеком, разгадавшим его темперамент? — Я, конечно, знаю, — сказал Мюллер, — что вы, англичане, любите спорить ради спора. Даже ваш шеф поддевал меня по поводу апартеида, но когда дело касается «Дядюшки Римуса»… мы с вами должны вести себя серьезно. — Да, вернемся лучше к «Дядюшке Римусу». — Мне разрешено рассказать вам — в общих чертах, конечно, — как у меня все прошло в Бонне. — А были затруднения? — Незначительные. Немцы — в противоположность другим бывшим колониальным державам — втайне питают к нам немалую симпатию. Можно сказать, с тех времен, когда кайзер послал телеграмму президенту Крюгеру. Их беспокоит Юго-Западная Африка: они предпочли бы видеть Юго-Западную Африку под нашим контролем, но только не иметь там вакуума. В конце концов, немцы управляли Юго-Западной Африкой куда более жестокими методами, чем мы, да к тому же Западу нужен наш уран. — Вы привезли оттуда соглашение? — Ни о каком соглашении речи быть не может. Дни тайных договоров давно прошли. Я встречался там только с моим коллегой, а не с министром иностранных дел и не с канцлером. Так же, как ваш шеф вел переговоры с ЦРУ в Вашингтоне. Надеюсь, что все мы трое достигли более ясного взаимопонимания. — Значит, тайное взаимопонимание вместо тайного договора? — Точно так. — А французы? — Тут все в порядке. Если мы — кальвинисты [последователи активного деятеля Реформации Жана Кальвина (1509-1564), отличавшиеся крайней религиозной нетерпимостью], то они картезианцы [последователи картезианства, учения французского философа Рене Декарта (по-латыни — Картезиус: 1596-1650)]. Декарта не волновали религиозные преследования в его эпоху. Французы оказывают большое влияние на Сенегал, на Кот-д'Ивуар, у них неплохое взаимопонимание даже с Мобуту в Киншасе. Куба в африканские дела серьезно ввязываться больше не будет (Америка проследила за этим), и Ангола еще многие годы не будет представлять опасности. Никто сегодня не жаждет апокалипсиса. Даже русский хочет умереть на своей кровати, а не в бункере. В худшем случае, если на нас нападут, две-три атомные бомбы — совсем маленькие, тактические, конечно, — обеспечат нам пять лет мира. — А потом? — Вот это главный пункт в нашем взаимопонимании с Германией. Нам необходима техническая революция и новейшие машины для горных разработок, хотя мы и продвинулись в этом деле дальше, чем думают. Через пять лет мы сможем уполовинить количество рабочей силы в рудниках; мы сможем более чем удвоить плату квалифицированным рабочим и у нас начнет создаваться то, что уже существует в Америке, — средний класс из чернокожих. — А безработные? — Пусть едут назад, в свои родные места. Для того родные места и существуют. Я — оптимист, Кэсл. — Значит, апартеид останется? — В известной мере апартеид всегда будет существовать: он ведь существует и здесь — между богатыми и бедными. Корнелиус Мюллер снял очки в золотой оправе и принялся протирать золото, пока оно не заблестело. Он сказал: — Надеюсь, вашей жене понравилась шаль. Знаете, теперь, когда нам известно ваше истинное положение, вы всегда сможете к нам вернуться. Со всей вашей семьей, конечно. Можете не сомневаться, отношение к ним будет такое же, как к почетным белым гостям. Кэслу очень хотелось ответить: «Но я-то — почетный черный», — однако на сей раз он все же проявил немного осторожности. — Благодарю. Мюллер раскрыл портфель и вынул из него листок бумаги. Он сказал: — Я тут набросал для вас некоторые соображения по поводу моих встреч в Бонне. — Он достал шариковую ручку — опять-таки золотую. — Возможно, к нашей следующей встрече у вас уже будет по этим вопросам какая-то полезная информация. Понедельник вас устраивает? В это же время? — И добавил: — Уничтожьте это, пожалуйста, после того, как прочтете. БОСС не обрадуется, если это попадет пусть даже в ваши самые секретные досье. — Конечно. Как вам будет угодно. Когда Мюллер ушел, Кэсл положил бумагу в карман. 2 В церкви святого Георгия на Ганновер-сквер было совсем мало народу, когда доктор Персивал прибыл туда с сэром Джоном Харгривзом, который только накануне вернулся из Вашингтона. В проходе у первого ряда одиноко стоял мужчина с черной повязкой на рукаве — по всей вероятности, подумал доктор Персивал, это и есть зубной врач из Дройтуича. Он никого не пропускал, словно охраняя свое право на весь первый ряд в качестве ближайшего живого родственника. Доктор Персивал и шеф заняли места в глубине церкви. Двумя рядами дальше сидела секретарша Дэвиса Синтия. По другую сторону прохода, рядом с Уотсоном, сидел полковник Дэйнтри; были тут и еще какие-то люди, которых доктор Персивал смутно знал лишь в лицо. Возможно, он встречался с ними где-нибудь в коридоре или на совещании с МИ-5, а возможно, это были и посторонние — похороны привлекают ведь совсем чужих людей не меньше, чем свадьбы. Два взъерошенных субъекта в последнем ряду были, несомненно, соседями Дэвиса по квартире из министерства охраны окружающей среды. Кто-то тихонько заиграл на оргАне. Доктор Персивал шепотом спросил Харгривза: — Вы хорошо слетали? — Три часа сидел в Хитроу, — сказал Харгривз. — И еда была неудобоваримая. Он вздохнул — наверно, с сожалением вспомнив о мясном пироге своей жены или копченой форели в своем клубе. Орган издал последний звук и умолк. Несколько человек опустились на колени, несколько человек встали. Все плохо представляли себе, что надо делать дальше. Викарий, которого, по всей вероятности, никто тут не знал — даже лежавший в гробу мертвец, — затянул: — «Об избавлении от всяких болезней, скорбей и душевных страданий — Господу помолимся». — А от какой болезни умер Дэвис, Эммануэл? — Не волнуйтесь, Джон. Со вскрытием — полный порядок. Отпевание, как показалось доктору Персивалу, который много лет не присутствовал на похоронах, уж слишком изобиловало ненужной информацией. Викарий принялся читать наставление из Первого послания к Коринфянам: — «Не всякая плоть такая же плоть: но иная плоть у человеков, иная плоть у скотов, иная у рыб, иная у птиц». «Утверждение, безусловно, верное», — подумал доктор Персивал. В гробу лежала явно не рыба, — лежи там, к примеру, огромная форель, доктор Персивал проявил бы ко всему происходящему куда больший интерес. Он окинул взглядом церковь. На ресницах девушки висела слезинка. У полковника Дэйнтри было злое или, пожалуй, мрачное лицо, не сулившее ничего хорошего. Уотсон тоже был явно встревожен чем-то — по всей вероятности, думал, кого посадить на место Дэвиса. — Я хочу обменяться с вами двумя-тремя словами после службы, — сказал Харгривз, и это тоже могло оказаться докукой. — «Говорю вам тайну»… — читал викарий. «Тайну — того ли человека я убил?» — подумал доктор Персивал, но этот вопрос не решить — разве что утечка информации не прекратится, и тогда это, безусловно, будет означать, что совершена злополучная ошибка. Шеф будет очень расстроен, как и Дэйнтри. Жаль, нельзя снова бросить человека в реку жизни, как можно бросить рыбу. Голос викария вдруг громко зазвенел, когда дело дошло до известного по английской литературе вопроса: «Смерть! где жало твое?», который он прочел, как плохой актер, играющий Гамлета и выделяющий из контекста знаменитый монолог, потом викарий снова нудно затянул, уныло и назидательно: — «Жало же смерти — грех; а сила греха — закон». Прозвучало это столь же непреложно, как доказательство Евклида. — Что вы сказали? — шепотом спросил шеф. — O.E.D. [что и требовалось доказать (сокр. лат.)], — ответил доктор Персивал. — Что вы, собственно, хотели сказать этим своим O.E.D.? — спросил сэр Джон Харгривз, когда они выбрались наружу. — Мне это показалось более подходящим заключением к словам викария, чем «аминь». После чего они направились в «Клуб путешественников», едва перебрасываясь отдельными фразами. По молчаливому согласию этот клуб показался обоим более подходящим местом для обеда сегодня, чем «Реформа»: Дэвис своим отбытием в неизведанные края как бы стал почетным путешественником и, безусловно, утратил право претендовать на то, что «каждому гражданину — голос». — Уж и не помню, когда я в последний раз был на похоронах, — заметил доктор Персивал. — По-моему, это было свыше пятнадцати лет назад, когда умерла моя старенькая двоюродная бабушка. Весьма закостенелая церемония, верно? — Вот в Африке мне нравилось бывать на похоронах. Много музыки — даже если единственными инструментами являются горшки, сковородки и банки из-под сардин. Это наводит на мысль, что смерть, в конце концов, может быть поводом и для веселья. А что за девушка, я заметил, плакала на похоронах? — Секретарша Дэвиса. Ее зовут Синтия. Похоже, он был влюблен в нее. — Наверное, у нас много такого происходит. В подобном учреждении это неизбежно. Я полагаю, Дэйнтри тщательно ее просветил? — О, да, да. Собственно — вполне бессознательно — она дала нам весьма ценную информацию… помните, про ту историю в зоопарке. — В зоопарке? — Когда Дэвис… — О да, теперь припоминаю. В клубе, как всегда по уик-эндам, было почти пусто. Они бы начали обед почти автоматически с копченой форели, да вот только форели не оказалось. Доктор Персивал с большой неохотой согласился заменить ее копченой семгой. — Жаль, — сказал он, — я не знал Дэвиса лучше. Мне кажется, он мог бы мне очень понравиться. — И однако же, вы по-прежнему верите, что это он допустил утечку? — Он очень умно играл роль этакого простачка. А меня восхищают ум — и мужество. Ему ведь требовалось немало мужества. — Для осуществления неправедной цели. — Джон, Джон! Не нам с вами судить, какая цель праведная, а какая — нет. Мы же не крестоносцы — мы с вами живем в совсем другом веке. Саладин давно изгнан из Иерусалима [Салах-ад-Дин (Саладин, 1138-1193) — египетский султан, основатель династии Айюбидов; возглавив борьбу мусульман против крестоносцев в 1187-1192 гг., захватил Иерусалим и почти всю Палестину]. Нельзя, правда, сказать, чтобы Иерусалим много от этого выиграл. — Как бы там ни было, Эммануэл… я не могу восхищаться предательством. — Тридцать лет назад, в студенческие годы, я даже мнил себя эдаким коммунистом. А сейчас?.. Кто же все-таки предатель — я или Дэвис? Я ведь действительно верил в интернационализм, а сейчас втихую сражаюсь на стороне националистов. — Вы повзрослели, Эммануэл, только и всего. Что будете пить — кларет или бургундское? — Кларет, если вы не против. Сэр Харгривз согнулся пополам в своем кресле и углубился в изучение карты вин. Вид у него был несчастный — наверно, лишь потому, что он никак не мог решить, что выбрать: «Сент-Эмильон» или «Мэдок». Наконец он принял решение и заказал вино. — Я иной раз недоумеваю, почему вы работаете у нас, Эммануэл. — Вы сами только что сказали: я повзрослел. Не думаю, чтобы коммунизм — в конечном счете — сумел достичь большего, чем христианство, к тому же я не из крестоносцев. Капитализм или коммунизм? Возможно, Бог — это капиталист. А я, пока жив, хочу быть на той стороне, за которой победа. Не смотрите на меня с таким возмущением, Джон. По-вашему, я циник, а я просто не хочу терять зря время. Та сторона, что победит, сможет построить лучшие больницы и выделить больше средств на борьбу с раком, когда со всеми этими атомными безумиями будет покончено. А пока мне нравится игра, в которую мы все играем. Нравится. Всего лишь нравится. Я не строю из себя рьяного поборника Господа Бога или Маркса. Надо остерегаться тех, кто во что-то верит. Они ненадежные игроки. И тем не менее, если попадается хороший игрок на другой стороне, ты начинаешь любить его: ты ведь получаешь тогда от игры больше удовольствия. — Даже если он предатель? — О, предатель — это старомодное слово, Джон. Игрок ведь не менее важен, чем сама игра. Мне, к примеру, было бы неинтересно играть, если бы напротив меня сидел плохой игрок. — И все-таки… вы убили Дэвиса? Или вы его не убивали? — Он умер от болезни печени, Джон. Прочтите протокол вскрытия. — Счастливое стечение обстоятельств? — Самый старый из известных трюков — вы же сами его и рекомендовали: меченая карта, как видите, выплыла в игре. Эта моя выдумка про Портон — об этом ведь знали только он и я. — Вам следовало все же подождать, пока я вернусь. Вы хотя бы с Дэйнтри это обсудили? — Вы же возложили всю ответственность на меня, Джон. Когда чувствуешь, что рыба у тебя на крючке, не будешь стоять на берегу и ждать, пока кто-то посоветует, как ее тащить. — Это «Шато-Тальбо»… как оно вам кажется — сносным? — Превосходным. — По-моему, в Вашингтоне мне напрочь испортили вкус к вину. Все эти сухие мартини… — Он снова пригубил вина. — А может быть, в этом вы виноваты. Неужели вас ничто никогда не тревожит, Эммануэл? — В общем да, немного тревожит заупокойная служба — вы заметили, у них был даже орган, — а ведь предстоит еще погребение. Все это наверняка стоит кучу денег, а я не думаю, чтобы Дэвис оставил после себя много монет. Или вы полагаете, этот бедняга дантист заплатил за все… а может быть, наши друзья с Востока? Что-то, мне тут кажется, не совсем ладно. — Вот об этом можете не тревожиться, Эммануэл. Фирма за все заплатит. Мы же не обязаны отчитываться в наших секретных фондах. — Харгривз отодвинул в сторону бокал. И сказал: — На мой вкус, это «Шато-Тальбо» — урожая не семьдесят первого года. — Меня самого поразило, Джон, что Дэвис отреагировал так быстро. Я же знал его вес и точно все вычислил: дал ему такую дозу, которая, по-моему, не могла быть смертельной. Видите ли, афлатоксин до сих пор ведь никогда еще не проверялся на человеке, и я хотел быть уверенным — на всякий случай, — что доза не будет чрезмерной. Наверно, печень у него уже была в плохом состоянии. — А как вы ему это дали? — Я зашел к нему выпить, и он предложил мне какое-то омерзительное виски под названием «Уайт Уокер». Дух у него был такой, что афлатоксина Дэвис не мог почувствовать. — Могу лишь молиться, что вы не ошиблись и поймали нужную рыбу, — сказал сэр Джон Харгривз. В весьма мрачном настроении Дэйнтри свернул на Сент-Джеймс-стрит, и, когда по дороге к себе проходил мимо «Уайта», кто-то окликнул его с порога. Оторвавшись от созерцания той помойки, где копошились его мысли, Дэйнтри поднял взгляд. Он явно знал этого человека, но сразу не мог вспомнить, как его зовут или хотя бы при каких обстоятельствах они встречались. Кажется, Боффин. Или Баффер? — У вас нет с собой «Молтизерс», старина? Тут Дэйнтри не без смущения вспомнил, где они встречались. — Как насчет того, чтобы пообедать, полковник? Баффи — это же не имя, а нелепица. Наверняка у этого малого есть другое, но Дэйнтри тогда так его и не узнал. Он сказал: — Извините. Обед ждет меня дома. Это была ложь, но не вполне. До того как отправиться на Ганновер-сквер, Дэйнтри вынул из холодильника банку сардин, а кроме того, у него еще оставалось немного сыра и хлеба от вчерашнего обеда. — В таком случае пошли выпьем. Обед дома всегда может подождать, — сказал Баффи, и Дэйнтри ничего не сумел придумать, чтобы отказаться. Было еще рано, и в баре находилось, кроме них, всего двое. Они, видимо, достаточно хорошо знали Баффи, ибо встретили его безо всякого восторга. Но Баффи, видимо, это было безразлично. Он обвел рукой присутствующих, включая бармена, как бы представляя им Дэйнтри. — Это полковник. — Оба посетителя из чистой вежливости буркнули что-то в адрес Дэйнтри. — Так и не узнал на этой охоте вашей фамилии, — заметил Баффи. — А я так и не узнал вашей. — Мы встречались, — пояснил Баффи, — у Харгривза. Полковник из этих ребяток «шито-крыто». Что-то вроде Джеймса Бонда. Один из двоих сказал: — Так никогда и не прочел ни одной книжки Иана [имеется в виду Иан Флеминг]. — Слишком они сексуальны, на мой вкус, — сказал второй. — Чрезмерно. Я не прочь побаловаться, как любой мужчина, но разве секс так уж важен, верно? Во всяком случае, не то, как это происходит. — Что будете пить? — спросил Баффи. — Сухой мартини, — сказал полковник Дэйнтри и, вспомнив свою встречу с доктором Персивалом, добавил: — Очень сухой. — Большой бокал очень сухого, Джо, и большой бокал розового. Действительно большой, старина. Не будь скупердяем. Глубокое молчание воцарилось в маленьком баре, словно каждый думал о своем — о романе Иана Флеминга, об охоте, о похоронах. Баффи сказал: — У нас с полковником общее пристрастие — «Молтизерс». — «Молтизерс»? — выйдя из своего раздумья, заметил один из мужчин. — Я предпочитаю «Смартиз». — Это еще что за чертовщина — «Смартиз», Дикки? — Такие маленькие штучки с шоколадной начинкой, все разного цвета. А вкус у всех одинаковый. Но я, сам не знаю почему, предпочитаю красные и желтые. А лиловые не люблю. Баффи сказал: — Я видел, как вы шли по улице, полковник. Такое впечатление, если позволите, что вы вели сами с собой серьезный разговор. Государственная тайна? А куда вы направлялись? — Всего лишь домой, — сказал Дэйнтри. — Я живу тут поблизости. — Вид у вас был весьма мрачный. Я сказал себе: со страной, очевидно, что-то всерьез неладно. Ребята «шито-крыто» знают об этом больше, чем мы. — Я иду с похорон. — Надеюсь, не кто-то из близких? — Нет. Сослуживец. — О, с моей точки зрения, похороны всегда лучше свадьбы. Терпеть не могу свадьбы. Похороны — это конец. А свадьба… ну, это всего лишь достойный сожаления переход в новое состояние. Я бы скорее уж праздновал развод… но это тоже часто лишь переход к новой свадьбе. Такая уж у людей образуется привычка. — Перестаньте, Баффи, — сказал Дикки, тот, что любил «Смартиз», — вы же сами об этом одно время подумывали. Нам все известно про эту вашу брачную контору. Чертовски вам повезло, что вы сумели вывернуться. Джо, подай-ка полковнику еще один мартини. Дэйнтри, чувствуя себя несколько растерянно среди этих посторонних людей, залпом выпил первый бокал. И словно человек, выбравший наугад фразу из разговорника на незнакомом языке, сказал: — Я был и на свадьбе. Не так давно. — Опять «шито-крыто»? Я хочу сказать, женился кто-то из ваших? — Нет. Это была моя дочь. Она вышла замуж. — Бог ты мой, — вырвалось у Баффи, — вот уж никогда бы не подумал, что вы из этих… я хочу сказать, из женатиков. — Одно не обязательно вытекает из другого, — заметил Дикки. Третий мужчина, который до сих пор почти не раскрывал рта, сказал: — Едва ли стоит проявлять такое высокомерие, Баффи. Я ведь тоже когда-то был таким. Хотя, кажется, чертовски давно. Собственно, это моя жена приобщила Дикки к «Смартиз». Помните тот день, Дикки? Мы сидели за обедом — атмосфера была довольно мрачная, так как мы уже чувствовали, что собираемся рушить старый дом. И моя жена вдруг изрекла: «Смартиз» — всего-навсего: «Смартиз»… Я так и не понял — почему. Очевидно, решила, что надо же о чем-то говорить. Вот уж кто умел соблюдать приличия. — Не могу сказать, чтобы я это помнил, Вилли. У меня такое впечатление, что я знаю «Смартиз» чуть ли не с детства. Мне казалось, я сам их откопал. Подай-ка полковнику еще один сухой мартини, Джо. — Нет, если вы не против… Мне, право, пора домой. — Сейчас моя очередь угощать, — сказал человек по имени Дикки. — Налей ему доверху, Джо. Он же пришел с похорон. Надо его взбодрить. — Я с малых лет привык к похоронам, — к собственному удивлению, сказал Дэйнтри, отхлебнув из третьего бокала сухого мартини. Он вдруг понял, что говорит с этими чужими людьми свободнее, чем обычно, а большинство человечества было для него чужаками. Он бы сам с удовольствием поставил всем выпивку, только ведь завсегдатаями были тут они. Он к ним очень расположился, но в их глазах продолжал оставаться — в этом он был убежден — чужаком. Ему так хотелось рассказать им что-нибудь интересное, но столь многие темы были для него под запретом. — Почему? В вашей семье что, было много покойников? — спросил Дикки с присущим алкоголикам любопытством. — Нет, дело не совсем в этом, — сказал Дэйнтри: застенчивость его растворялась в третьем бокале мартини. Почему-то ему вспомнилась маленькая станция в провинции, куда он прибыл со своим взводом свыше тридцати лет тому назад, — указатели с названием станции были все убраны после Дюнкерка на случай возможного вторжения немцев. И сейчас Дэйнтри показалось, будто он снова сбросил с себя тяжелый вещевой мешок и тот со стуком упал на пол бара «У Уайта». — Видите ли, — сказал он, — мой отец был священником, так что ребенком я часто присутствовал на похоронах. — Вот уж никогда бы не подумал, — сказал Баффи. — Скорее я считал бы, что вы из военной семьи — сын какого-нибудь генерала, командовавшего в прошлом полком, и все такое прочее. Джо, мой бокал вопиет, чтоб ты его наполнил. Но, конечно, если поразмыслить, так то, что ваш отец был священником, многое объясняет. — Что же это объясняет? — спросил Дикки. По какой-то непонятной причине он был раздражен и склонен все оспаривать. — «Молтизерс»? — Нет, нет, «Молтизерс» — это другое дело. Не стану вам сейчас об этом рассказывать. Слишком много заняло бы времени. Я просто имел в виду, что ведь полковник из этих парней «шито-крыто», ну и в известной мере к такого рода людям принадлежит, если подумать, и священник… Тайны исповеди и все такое прочее — они ведь тоже, знаете ли, из области «шито-крыто». — Мой отец не был католическим священником. Он даже не принадлежал к высокой церкви [направление в англиканской церкви, тяготеющее к католицизму]. Он был капелланом на флоте. В первую мировую войну. — Первая мировая война, — произнес мрачный человек по имени Вилли, который в свое время был женат, — это была война между Каином и Авелем [речь идет о сыновьях Адама и Евы Каине и Авеле, ссора между которыми привела к первой смерти на земле: Каин убил Авеля]. — Он произнес это безапелляционным тоном, словно желая поставить точку в никчемном разговоре. — Отец у Вилли тоже был священником, — пояснил Баффи. — Большая шишка. Епископ, а тут — капеллан на флоте. Фанфары!.. — Мой отец участвовал в битве за Ютландию [имеется в виду морское сражение, которое произошло во время первой мировой войны (31 мая — 1 июня 1916 г.) между английским и германским флотами западнее полуострова Ютландия, разделяющего Северное и Балтийское моря], — сообщил им Дэйнтри. Он вовсе не собирался бросать кому-то вызов и противопоставлять участие в Ютландской битве епископской епархии. Просто всплыло еще одно воспоминание. — Но он же не сражался. А раз так, это не в счет, верно? — сказал Баффи. — В сражении между Каином и Авелем. — А вам столько лет не дашь, — заметил Дикки. Произнес он это с недоверием, потягивая из бокала. — Мой отец тогда еще не был женат. Он женился после войны. В двадцатых. — Дэйнтри понимал, что беседа становится абсурдной. Джин действовал, как вытягивающее правду лекарство. Он сознавал, что говорит слишком много. — Он женился на вашей матери? — резким тоном, будто следователь, спросил Дикки. — Конечно. В двадцатые годы. — Она еще жива? — Они оба давно уже умерли. Мне, право, пора домой. А то вся моя еда перестоит, — добавил Дэйнтри, подумав о сардинах, высыхающих на тарелке. Чувство, что он находится среди посторонних, но дружелюбно настроенных людей, покинуло его. Беседа грозила принять мерзкий оборот. — А какое все это имеет отношение к похоронам? И чьи это были похороны? — Не обращайте на Дикки внимания, — сказал Баффи. — Он любит допрашивать. Он ведь служил в Пятом управлении во время войны. Еще по джину, Джо. Он нам все уже рассказал, Дикки. Это были похороны какого-то типа из их конторы. — И вы проводили его до самой могилы? — Нет, нет. Я только был на отпевании. В церкви на Ганновер-сквер. — Значит, в церкви святого Георгия, — сказал сын епископа. И протянул свой бокал Джо, словно это была чаша для причащения. Прошло немало времени, прежде чем Дэйнтри сумел вырваться из бара «У Уайта». Баффи даже довел его до выхода. Мимо проехало такси. — Теперь вы понимаете, что я хотел сказать, — заметил Баффи. — Автобусы на Сент-Джеймс-стрит. Никто уже ни от чего не огражден. Дэйнтри понятия не имел, что хотел этим сказать Баффи. Он пошел в направлении дворца, сознавая, что выпил больше, чем позволял себе в течение многих лет в это время дня. Они славные ребята, но надо все-таки соблюдать осторожность. Слишком он разговорился. Про отца, про мать. Он прошел мимо «Шляпного магазина Локка»; мимо ресторана «У Овертона», остановился на углу Пэлл-Мэлл. И вовремя понял — перелет: цель осталась позади. Он повернулся на каблуках и пошел назад, к своей квартире, где его ждал обед. На столе стояли сыр и хлеб и коробка сардин, которую он все же не открыл. Пальцы у него были не очень умелые, и жестяной ключик сломался, прежде чем он вскрыл коробку на одну треть. Тем не менее он сумел по кусочкам вытащить оттуда вилкой добрую половину содержимого. Голода он не чувствовал — ему было вполне достаточно такой еды. Поразмыслив, стоит ли пить еще после трех сухих мартини, он все-таки достал бутылочку «Тюборга». Ел он меньше четырех минут, но ему показалось — очень долго: столько он за это время всего передумал. А мысли его, точно у пьяного, швыряло из стороны в сторону. Сначала он думал о докторе Персивале и сэре Джоне Харгривзе, которые после поминальной службы шли по улице впереди него, пригнувшись друг к другу, точно заговорщики. Затем он подумал о Дэвисе. Никакой личной симпатии к Дэвису он не питал, но смерть этого человека не давала Дэйнтри покоя. И он громко произнес, обращаясь к единственному свидетелю его дум — хвосту сардины на кончике вилки: — Присяжные на основании таких улик никогда не вынесли бы приговора. Приговора? Но у него же нет никаких доказательств — и это показало вскрытие, — что Дэвис умер неестественной смертью: цирроз печени влечет за собой естественную смерть. Он пытался вспомнить, что сказал ему доктор Персивал в тот вечер, на охоте. Дэйнтри тогда перебрал, как перебрал и сегодня утром, потому что чувствовал себя не в своей тарелке среди этих непонятных ему людей, и Персивал, зайдя к нему в комнату без приглашения, говорил что-то о художнике по имени Николсон. Дэйнтри не притронулся к сыру: он отнес его вместе с грязной тарелкой на кухню — или кухоньку, как ее бы назвали сегодня: там мог поместиться всего один человек. Он вспомнил просторную кухню в подвальном этаже дома неприметного священника в Суффолке, куда судьба забросила отца после битвы за Ютландию, и вспомнил, как небрежно высказался Баффи насчет тайны исповеди. Отец Дэйнтри никогда не одобрял исповеди, как и исповедальни, которую установил священник высокой церкви в соседнем приходе, давший обет безбрачия. Отец считал исповедь — если к ней вообще прибегали — делом второстепенным, поэтому иной раз люди приходили исповедоваться к матери Дэйнтри, которую очень любили в деревне, и он слышал, как она передавала эти исповеди отцу — без преувеличений, злорадства или беспощадности. «По-моему, тебе следует знать, что рассказала мне вчера миссис Бейнс». Стоя у кухонной раковины, Дэйнтри произнес вслух — это стало все больше входить у него в привычку: — _Не было_ настоящих улик против Дэвиса. Он чувствовал, что повинен в бездействии, — он, человек немолодой, приближающийся по возрасту к отставке… отставке от чего? Просто одно одиночество он сменит на другое. Ему захотелось вернуться назад, в дом священника в Суффолке. Захотелось пройти по длинной дорожке, заросшей травою и окаймленной лаврами, которые никогда не цвели, и войти в дом. Даже холл там был больше всей его квартиры. На вешалке слева висели в ряд шляпы, а справа в медной подставке стояли зонты. Он пересек холл и очень тихо открыл дверь, что была перед ним, — там на обтянутом ситцем диване сидели, держась за руки, его родители, так как думали, что они одни. «Подать мне в отставку, — спросил он их, — или подождать, пока возраст не выйдет?» Он прекрасно знал, что оба они ответят: «Нет»; отец ответит так, потому что капитан крейсера, где он служил, обладал в его глазах чем-то вроде божественного права королей, а значит, и командир сына лучше всех знает, как быть; ну а мать… она всегда говорила деревенской девчушке, не поладившей с хозяином: «Не спеши. Не так легко ведь найти другое место». Отец, бывший флотский капеллан, веривший в своего капитана и в Бога, дал бы сыну достойный христианина ответ, а мать дала бы совет практичный и жизненный. Сумеет ли он, выйдя сейчас в отставку, найти себе другую работу, удастся ли ему преуспеть в этом больше, чем прислуге в маленьком поселке, где они жили? Полковник Дэйнтри вернулся в гостиную, продолжая держать грязную вилку в руке. Впервые за многие годы он знал номер телефона дочери — она прислала ему свою карточку после свадьбы. Это была теперь единственная нить, которая связывала его с ее повседневной жизнью. Быть может, удастся, подумал он, получить приглашение к ней на ужин. Сам он напрашиваться не станет, но если она предложит… Голос, раздавшийся на другом конце провода, был ему незнаком. Он спросил: — Это шесть-семь-три-десять-семьдесят пять? — Да. Вам кого? — Голос принадлежал мужчине — незнакомому. Дэйнтри растерялся и забыл все имена. Он ответил: — Миссис Клаттер. — У вас не тот номер. — Извините. — Он повесил трубку. Конечно, надо было сказать: «То есть миссис Клаф», но было уже поздно. А незнакомец был, по-видимому, его зять. — Ты не рассердился, что я не смогла пойти? — спросила Сара. — Нет. Конечно нет. Я сам не смог — у меня была встреча с Мюллером. — А я боялась, что не успею вернуться до того, как Сэм придет из школы. Он бы тогда спросил меня, где я была. — Так или иначе, ему же надо будет когда-то об этом узнать. — Да, но еще успеется. Там было много народу? — Не так много, по словам Синтии. Конечно, был Уотсон, как глава сектора. Доктор Персивал. Шеф. Шеф хорошо поступил, что пошел. Ведь Дэвис не занимал такого уж большого положения в Фирме. Ну, и еще был кузен Дэвиса — Синтия считает, что это был кузен, потому что он пришпилил себе на рукав черную повязку. — А что было после отпевания? — Не знаю. — Я хочу сказать — как поступили с телом? — Ну, думаю, отвезли в Голдерс-Грин и сожгли. Эти вопросы решает семья. — Кузен? — Да. — У нас в Африке похороны лучше устраивают, — сказала Сара. — Ну, видишь ли… другие страны, другие обычаи. — Ваша цивилизация считается ведь более древней. — Да, но древние цивилизации не всегда отличаются глубоким уважением к смерти. В этом мы близки к римлянам. Кэсл допил виски. И сказал: — Пойду наверх, почитаю минут пять Сэму, а то он решит, что-то случилось. — Поклянись, что ничего не скажешь ему, — сказала Сара. — Ты что, мне не доверяешь? — Конечно, доверяю, но… Это «но» преследовало его, пока он поднимался по лестнице. Давно уже он жил с этими «но»: «Мы вам доверяем, но…» Дэйнтри, заглянувший к нему в чемоданчик, и тот незнакомец в Уотфорде, на чьей обязанности было удостовериться, что он пришел на свидание с Борисом один. Даже Борис. Кэсл подумал: «Настанет ли такой день, когда жизнь снова будет простой, как в детстве, когда я покончу со всеми этими „но“, когда все естественно будут доверять мне, как доверяет мне Сара… и Сэм?» А Сэм дожидался Кэсла — лицо мальчика казалось особенно черным на белоснежной наволочке. Должно быть, ему сегодня сменили постельное белье, отчего контраст с кожей был еще более резким, чем в рекламе виски «Блэк-энд-Уайт» [название виски по-английски — «Черное и белое»]. — Как дела? — спросил Кэсл, потому что ничего другого как-то не пришло ему в голову, но Сэм не отвечал: у него были свои тайны. — Что было в школе? — Все в порядке. — Какие были сегодня уроки? — Арифметика. — И как прошел урок? — В порядке. — А что еще было? — Англосо… — Английское сочинение. А с ним как? — В порядке. Кэсл понимал, что подходит время, когда он навсегда потеряет мальчика. Каждое его «в порядке» отдавалось в ухе Кэсла далеким взрывом, уничтожавшим очередной мостик между ними. Спроси он Сэма: «Ты что, не доверяешь мне?», тот, наверное, ответил бы: «Доверяю, но…» — Почитать тебе? — Да, пожалуйста. — Что бы ты хотел? — Ту книжку про сад. На мгновение Кэсл растерялся. Он пробежал взглядом единственную полку, где между двумя фарфоровыми собаками, похожими на Буллера, стояли потрепанные книжки. Среди них были те, что он сам читал в детстве, а остальные подобрал для Сэма, так как Сара поздно взялась за чтение и детских книг, естественно, не читала. Кэсл снял с полки томик стихов, сохранившийся со времен его детства. Они с Сэмом не состояли ведь в кровном родстве, и не было никакой гарантии, что вкусы у них могут быть одинаковые, но Кэсл всегда надеялся, что книга тоже может перекинуть мостик между ними. Он раскрыл книжку наугад — или так он полагал, — но книга подобна песчаной тропе, что сохраняет следы прошедших по ней ног. За последние два года Кэсл не раз читал Сэму стихи из этой книжки, однако следы его детства отпечатались глубже, и книжка раскрылась на стихотворении, которое он до сих пор ни разу вслух не читал. После строчки-другой Кэсл понял, что знает его почти наизусть. Есть стихи, подумал он, которые ты читал в детстве, но они повлияли на формирование твоей жизни куда больше любых заповедей. "Нет прощенья греху, что не знает границ Мы бежим по саду, вязнем в песке, Подлезая под ветки, падая ниц, Минуем ограду, и вниз — к реке" [строки из сборника «Детский цветник стихов» английского писателя Роберта Луиса Стивенсона (1850-1894)]. — А что такое — «границ»? — Граница — это где одна страна кончается, а другая начинается. «Трудновато для понимания», — еще произнося эти слова, подумал Кэсл, но Сэм не стал переспрашивать. — А что такое грех, которому нет прощенья? Они что — шпионы? — Нет, нет, не шпионы. Просто мальчику было сказано не выходить из сада, а он… — А кто ему так сказал? — Наверное, отец или мать. — И это — грех? — Это стихотворение написано давно. Люди тогда были строже, да и потом — это же все несерьезно. — А я считал, что убийство — вот это грех. — Да, убивать людей, понимаешь ли, — нехорошо. — Так же, как уходить из сада? Кэсл начал жалеть, что напал на это стихотворение, что пошел по той стезе, где остались отпечатки его долгого пути по жизни. — Ты что, не хочешь, чтобы я тебе читал? Он пробежал глазами несколько строк дальше — они показались ему достаточно безобидными. — Не этот стих. Я его не понимаю. — Ну а какой же тогда? — Есть тут один такой про человека… — Про фонарщика? — Нет, не этот. — А что человек делает? — Не знаю. Там темно. — Ну, по этой примете трудно искать. Кэсл стал листать книжку назад — в поисках мужчины, который что-то делает в темноте. — Он еще едет на лошади. — Вот это? — И Кэсл прочел: "Лишь звезды блеснут, я луна взойдет, И ветер задует ночной, Во тьме и сырости ночь напролет…" — Да, да, вот это. "Он скачет туда и сюда, Свет погас, смолк последний звук, Зачем он все скачет и скачет вокруг?" — Читай же. Почему ты остановился? "Когда стонут деревья, ветер ревет И швыряет волна корабли, Неподвластный небу, он мчится вперед, Словно в черный омут земли. Он галопом промчится, не зная преград, И тем же галопом вернется назад". — Вот этот стих. Этот стих я люблю больше всего. — Немного страшноватый, — сказал Кэсл. — Потому я его и люблю. А у того человека есть маска из чулка? — Здесь же не сказано, Сэм, что он грабитель. — Тогда почему он скачет мимо дома туда и сюда? А лицо у него такое же белое, как у тебя и у мистера Мюллера? — Тут ничего об этом не сказано. — По-моему, он черный — черный как шапка, черный как кошка. — Почему? — По-моему, все белые боятся его и запираются в доме, а то он придет с таким большим ножом и перережет им горло. Медленно так, — добавил мальчик со смаком. «Сэм выглядит сегодня каким-то особенно черным», — подумал Кэсл. Он обнял мальчика, словно стремясь от чего-то его уберечь, но ему же не уберечь его от жестокости и мстительности, которые начинали пробуждаться в детской душе. Кэсл прошел в свой кабинетик, отпер ящик и достал соображения Мюллера. Озаглавлены они были: «Окончательное решение проблемы». Мюллер, видимо, без колебания произнес эту фразу при немцах, и предложенное им решение явно не было отвергнуто — они по-прежнему готовы были его обсуждать. И снова, как наваждение, перед мысленным взором Кэсла возникла та картина: умирающий ребенок и стервятник. Он сел и тщательно переписал соображения Мюллера. Он даже не стал утруждать себя и перепечатывать их. Анонимность машинки, как показало дело Хисса, крайне относительна, да и вообще у Кэсла не было желания принимать элементарные меры предосторожности. Зашифровать документ по книге он не мог, так как распростился с этим в своем последнем донесении, закончив его словом «Прощайте». Сейчас, написав название «Окончательное решение проблемы» и тщательно переписав весь текст, он впервые почувствовал свою солидарность с Карсоном. В такой момент Карсон пошел бы на крайний риск. Вот и он сейчас, как сказала однажды Сара, «зашел слишком далеко». Кэсл еще не спал, когда в два часа ночи раздался крик Сары. — Нет! — кричала она. — Нет! — Что случилось? Ответа не последовало, но когда Кэсл включил свет, он увидел, что ее глаза широко раскрыты от страха. — Тебе снова приснился плохой сон. Это же был только сон. Она сказала: — Это было ужасно. — Расскажи мне. Ты больше никогда не увидишь этого сна, если быстро расскажешь его, пока не забыла. Он чувствовал, как она дрожит, прижавшись к нему. И ему начал передаваться ее страх. — Это же был, Сара, всего только сон, расскажи мне его. Выброси из себя. Она сказала: — Я сидела в поезде. Он начал отходить от вокзала. А ты остался на платформе. Я была одна. Билеты были у тебя. И Сэм остался с тобой. Ему было как бы все равно. А я даже не знала, куда мы собирались ехать. Тут я услышала, как в соседнее купе вошел контролер. А я знала, что еду не в том вагоне: это был вагон для белых. — Ну вот теперь, когда ты рассказала мне сон, он больше к тебе не вернется. — Я знала, что контролер скажет: «Убирайся отсюда. Тебе здесь не место. Это вагон для белых». — Это же, Сара, только сон. — Да. Я знаю. Извини, что разбудила тебя. Тебе ведь надо высыпаться. — Немного похоже на сны, какие видел Сэм. Помнишь? — Мы с Сэмом все время помним о цвете нашей кожи, верно? И это сознание преследует нас и во сне. Я иногда вот думаю, может, ты любишь меня только из-за цвета моей кожи. Но ведь если бы ты был черным, ты не полюбил бы белую женщину только потому, что она белая, верно? — Нет. Я же не житель Южно-Африканской республики, который отправляется на уик-энд в Свазиленд. Мы с тобой знали друг друга около года, прежде чем я влюбился в тебя. Это пришло постепенно. В течение всех этих месяцев, что мы с тобой тайно сотрудничали. Я ведь был, так сказать, «дипломатом» — в полной безопасности. А ты рисковала всем. Мне не снилось кошмаров, но я, бывало, лежал без сна и думал, придешь ты на очередную встречу или исчезнешь и я никогда не узнаю, что случилось с тобой. В лучшем случае, может, получу от кого-то сообщение, что контакт закрыт. — Значит, тебя тревожила проблема контакта. — Нет. Меня тревожило, что будет с тобой. Я тогда уже не один месяц любил тебя. Я знал, что не смогу жить, если ты исчезнешь. А теперь нам ничто не грозит. — Ты уверен? — Конечно, уверен. Разве я не доказываю это уже свыше семи лет? — Я имею в виду не то, что ты меня любишь. Я имею в виду: ты уверен, что нам ничто не грозит? На этот вопрос простого ответа не было. Слово «Прощайте», которым оканчивалось его последнее зашифрованное донесение, было написано преждевременно, а выбранная им фраза: «Я поднял руку и дал ей упасть» — вовсе не означала, что в мире, где проводятся такие операции, как «Дядюшка Римус», существует свобода. Часть пятая 1 Улица была затянута ноябрьским туманом, моросил дождь, и темнота уже спустилась на землю, когда Кэсл вышел из будки телефона-автомата. Ни на один из его сигналов отклика не было. На Олд-Комптон-стрит расплывающиеся алые буквы вывески «Книги», где Холлидей-младший вел свою сомнительную торговлю, освещали менее нахально, чем обычно, тротуар, а в магазинчике напротив Холлидей-старший сидел, по обыкновению ссутулясь, под единственной лампочкой, экономя электроэнергию. Как только Кэсл вошел в магазин, старик, не поднимая головы, повернул выключатель, чтобы осветить полки по обе стороны от входа, где стояли отжившие свое классики. — Зря электричество вы не расходуете, — заметил Кэсл. — А-а, это вы, сэр. Да, я вношу свой скромный вклад, чтобы помочь правительству: в любом случае после пяти у меня мало бывает стоящих покупателей. Разве что несколько застенчивых обладателей книг, которые хотят с ними расстаться, но книги у них редко бывают в приличном состоянии, и мне приходится отказывать — к их великому разочарованию: они-то думают, что любая книжка столетней давности — это уже ценность. Мне очень жаль, сэр, что произошла задержка с Троллопом, если вы из-за этого зашли. Возникла трудность со вторым экземпляром: эту вещь ведь показывали по телевизору — вот в чем беда, даже издание «Пенгвин» и то распродано. — Теперь уже можно не спешить. Я обойдусь и одним экземпляром. Я как раз и зашел, чтобы вам это сказать. Мой друг перебрался за границу. — Ах, вам будет не хватать ваших литературных вечеров, сэр. Я вот только на днях говорил сыну… — Как ни странно, мистер Холлидей, я ни разу не видел вашего сына. Он сейчас у себя? Я подумал, не поговорить ли мне с ним о некоторых книжках, с которыми я готов расстаться. Видимо, мой интерес к curiosa [редкости, диковинки (лат.)] притупился. Наверное, возраст. Я его застану сейчас? — Нет, сэр, сейчас — нет. По правде сказать, у него возникли некоторые неприятности. Из-за того, что дела у него шли чересчур уж хорошо. В прошлом месяце он открыл еще один магазин в Ньюингтон-Баттс, а полиция там менее покладистая, чем здешняя… или более дорогостоящая, если быть циником. Так что сын сегодня весь день провел в магистратском суде по поводу одного из этих дурацких журнальчиков, которыми он торгует, и пока еще не вернулся. — Надеюсь, его затруднения не отразятся на вас, мистер Холлидей. — О господи, нет. Полиция весьма мне сочувствует. По-моему, они действительно жалеют меня за то, что мой сын занимается такого рода делами. А я им говорю: будь я молодой, я, может, тоже занимался бы тем же, и они смеются. Кэслу всегда казалось странным, что «они» выбрали столь сомнительного связного, как молодой Холлидей, в чей магазинчик в любой момент могла нагрянуть полиция. Возможно, подумал он, это своего рода двойной блеф. Взвод по борьбе с преступностью едва ли разбирается в ухищрениях разведки. Возможно даже, что Холлидей-младший, как и его отец, понятия не имел, для чего его использовали. Кэслу очень хотелось бы это знать, ибо он собирался доверить ему, по сути дела, свою жизнь. Кэсл посмотрел через улицу на алую вывеску, на журналы с девочками в витрине и сам удивился, что же побуждает его пойти на столь явный риск. Борис этого бы не одобрил, но теперь, послав «им» свое последнее донесение и, так сказать, заявление об отставке, Кэсл чувствовал неодолимое желание пообщаться напрямую, а не посредством тайников, зашифровывания по книгам и сложной системы сигналов по телефонам-автоматам. — Вы не имеете представления, когда он вернется? — спросил он мистера Холлидея. — Нет, сэр. А может быть, я в состоянии вам помочь? — Нет, нет. Я не стану вас затруднять. У Кэсла не было возможности подать условный сигнал Холлидею-младшему по телефону. Их так старательно держали врозь, что он порою думал, не рассчитана ли их единственная встреча на самый крайний случай. Он спросил: — У вашего сына нет, случайно, алой «тойоты»? — Нет, но он иногда пользуется моей машиной, когда ездит за город — для продажи книг, сэр. Он мне время от времени помогает, так как сам я уже не могу так много передвигаться, как раньше. А почему вы спросили? — Мне показалось, что я как-то видел такую машину возле магазина. — Это была не наша. В городе мы ею не пользуемся. При таких заторах на улицах это было бы неэкономно. А мы все-таки должны экономить, раз правительство просит об этом. — Ну, надеюсь, магистрат не слишком строго отнесется к вашему сыну. — Вы очень добры, сэр. Я скажу ему, что вы заходили. — Собственно, я написал ему заранее записку — передайте ее, пожалуйста. Учтите, это конфиденциально. Мне бы не хотелось, чтобы кто-то знал, какие книги я собирал в молодости. — Можете довериться мне, сэр. Я ведь никогда еще вас не подводил. А как насчет Троллопа? — О, забудьте про Троллопа. На вокзале Юстон Кэсл взял билет до Уотфорда: ему не хотелось показывать свою сезонку на проезд до Беркхэмстеда и обратно. У контролеров хорошая память на пассажиров с сезонными билетами. В поезде, чтобы чем-то занять голову, он стал читать утреннюю газету, которую кто-то оставил на соседнем сиденье. В ней было интервью с известным киноактером, которого Кэсл никогда не видел (кинотеатр в Беркхэмстеде переоборудовали под зал для игры в бинго). Судя по интервью, актер женился во второй раз. А может быть, в третий? А несколько лет тому назад он заявил в интервью, что с браком для него покончено. «Значит, вы изменили свое решение?» — нахально спросил его журналист-сплетник. Кэсл прочел интервью до самого конца. Перед ним был мужчина, способный говорить с репортером о самых личных проблемах своей жизни: «Я был очень беден, когда женился в первый раз. Моя жена меня не понимала… сексуальная жизнь у нас не складывалась. А вот с Наоми — все иначе. Наоми знает, что, когда я возвращаюсь совершенно выпотрошенный со студии… как только мы можем вырваться, мы уезжаем на неделю отдохнуть вдвоем в какое-нибудь тихое местечко вроде Сент-Тропеза и расслабляемся». «Я кривлю душой, порицая его, — подумал Кэсл, — я сам собираюсь поговорить с Борисом, если сумею его найти: наступает такой момент, когда тебе необходимо выговориться». В Уотфорде он тщательно придерживался той же системы поведения, что и в прошлый раз: постоял на автобусной остановке, затем пошел дальше, подождал за углом, проверяя, не идет ли кто за ним. Дошел до кафе, но не стал заходить туда, а двинулся дальше. В прошлый раз его вел человек с развязанным шнурком, а сейчас у него такого гида не было. Вот тут он повернул тогда налево или направо? Все улицы в этой части Уотфорда были похожи одна на другую: ряды совершенно одинаковых, крытых черепицей, домов с небольшими палисадничками, засаженными розами, с которых капала влага: между домами — гараж на одну машину. Кэсл шел наугад, сворачивая в одну улицу, потом в другую, но всюду были те же дома — иной раз они стояли в ряд, иной раз полукружием: улицы, казалось Кэслу, издевались над ним схожестью названий: Лавровая аллея, Дубовая роща. Заросли, а он искал Череду вязов. В какой-то момент полисмен, заметив, что он явно заблудился, спросил, не может ли он помочь. Листки с соображениями Мюллера, словно револьвер, оттягивали Кэслу карман, и он сказал — нет, он просто ищет, нет ли в этом районе объявлений: «Сдается». Полисмен сказал, что есть два таких объявления через три или четыре поворота налево, и по чистой случайности третий поворот вывел Кэсла на Череду вязов. Кэсл не помнил номера дома, но уличный фонарь высветил витраж над дверью, и Кэсл узнал дом. Ни в одном окне не было света; вглядевшись, Кэсл прочел на стершейся карточке; «…ишн лимитед» — и без особой надежды нажал на звонок. Едва ли Борис мог быть здесь в такой час, да и вообще его могло не быть в Англии. Кэсл ведь сам оборвал с ними контакт, так с какой же стати они будут сохранять опасный канал связи? Он вторично нажал на звонок, но никто не откликнулся. В эту минуту Кэсл был бы рад даже Ивану, пытавшемуся шантажировать его. Ведь не было никого — буквально никого, — с кем он мог бы поговорить. По пути сюда ему попалась телефонная будка, и сейчас он направился туда. В доме через улицу, сквозь незанавешенное окно, он увидел семейство, готовившееся пить чай или севшее ужинать пораньше: отец и двое молодых людей — юноша и девушка — сидели за столом, мать внесла блюдо с чем-то, и отец, видимо, стал читать молитву, ибо дети склонили голову. Кэсл помнил, что, когда был ребенком, у них была такая же традиция, но он считал, что она давно отмерла, — возможно, тут жили католики, а у них традиции, похоже, сохраняются дольше. Кэсл стал набирать единственный оставшийся у него номер — тот, которым следовало воспользоваться лишь в крайнем случае: он вешал трубку и снова набирал номер через равные промежутки, которые отмечал по часам. Сделав пять звонков и не получив отклика, он вышел из автомата. Такое было впечатление, точно он пять раз крикнул о помощи на пустынной улице и понятия не имеет, услышал ли его кто-нибудь. Возможно, после его последнего донесения все каналы связи были навсегда перерезаны. Он посмотрел через дорогу. Отец, видимо, сказал какую-то шутку, и мать одобрительно улыбнулась, а девушка подмигнула юноше, как бы говоря: «Старик снова взялся за свое». Кэсл направился к вокзалу — никто за ним не шел, никто не смотрел на него в окно, никто ему не встретился. Он чувствовал себя невидимкой, попавшим в чужой мир, где ни одно человеческое существо не признавало его своим. Дойдя до конца улицы под названием Заросли, он остановился возле уродливой церкви, такой новой, что казалось, ее сложили за ночь из блестящих кирпичиков, какие продают в наборе «Строй сам». В церкви горел свет, и то же чувство одиночества, погнавшее Кэсла к Холлидею, побудило его войти в храм. По безвкусному, пестро разукрашенному алтарю и сентиментальным статуям он понял, что это церковь католическая. Правоверные горожане не стояли тут плечом к плечу и не пели о далеком зеленом холме. Вблизи алтаря дремал старик, опершись на ручку зонтика, да две женщины, судя но одинаковой темной одежде, видимо, сестры, стояли в ожидании, должно быть, у исповедальни. Из-за занавески, закрывавшей вход в кабину, вышла женщина в макинтоше, и одна из двух сестер вошла внутрь. Казалось, барометр сразу пошел на дождь. Кэсл сел неподалеку. Он устал: давно прошло то время, когда он обычно выпивал свою тройную порцию «Джи-энд-Би», — Сара наверняка уже волнуется, — а он, слушая тихий шепот, доносившийся из кабины, почувствовал, как в нем нарастает желание рассказать все открыто, без утайки, после семи лет молчания. «Борис окончательно устранился, — думал он, — и у меня никогда уже не будет возможности говорить открыто, если, конечно, я не сяду на скамью подсудимых. Там я смогу сделать так называемое „признание“ — in camera [при закрытых дверях (лат.)]: суд ведь, конечно, будет проходить in camera». Вторая женщина вышла из кабины, и туда зашла третья. Две другие довольно быстро выложили все свои тайны — in camera. Они стояли сейчас на коленях — каждая у своего алтаря, — и на лицах их было написано удовлетворение от хорошо исполненного долга. Когда и третья женщина вышла из кабины, в очереди оставался только Кэсл. Старик проснулся и вместе с одной из женщин вышел из церкви. В щелки между занавесками Кэсл мельком увидел длинное белое лицо, услышал, как священник прочищает горло, избавляясь от налета ноябрьской сырости. Кэсл подумал: «Я же хочу выговориться — так почему я этого не делаю? Священник ведь обязан хранить мою тайну». Борис сказал ему как-то: «Приходите ко мне всякий раз, как почувствуете потребность выговориться — это все-таки наименьший риск», — но Кэсл был убежден, что Борис навеки исчез из его жизни. Возможность выговориться была своеобразной терапией — он медленно направился к кабине, словно пациент, который не без внутренней дрожи впервые идет к психиатру. Пациент, не знающий всех премудростей ритуала. Кэсл задернул за собой занавеску и застыл в нерешительности в тесном пространстве. С чего начинается исповедь? В воздухе стоял слабый запах одеколона, должно быть, оставшийся после одной из женщин. Со стуком открылось оконце, и Кэсл увидел резко очерченный профиль — такими изображают детективов на театре. Профиль кашлянул и что-то пробормотал. Кэсл сказал: — Я хочу поговорить с вами. — Чего же вы стоите? — спросил профиль. — Вы что, разучились пользоваться коленями? — Я ведь хочу только поговорить с вами, — сказал Кэсл. — Вы здесь не затем, чтобы со мной разговаривать, — сказал профиль. Раздалось стук-стук-стук. У священника на коленях явно лежали четки, и он, видимо, пользовался ими, когда волновался. — Вы тут затем, чтобы разговаривать с Господом. — Нет, не за этим. Я пришел просто поговорить. Священник нехотя повернулся к нему лицом, глаза у него были налиты кровью. У Кэсла возникло впечатление, что он по злой игре случая напал на такую же жертву одиночества и молчания, как и он сам. — Да опуститесь же на колени — разве католики так себя ведут! — Я не католик. — Тогда что же вы тут делаете? — Хочу поговорить — только и всего. — Если хотите получить наставление, оставьте свое имя и адрес в алтаре. — Да мне не нужно наставление. — В таком случае вы зря отнимаете у меня время, — сказал священник. — Разве тайна исповеди не распространяется на некатоликов? — Вам следует пойти к священнику вашей церкви. — У меня нет церкви. — В таком случае я думаю, вам требуется врач, — сказал священник. Он с треском захлопнул окошечко, и Кэсл вышел из кабины. Нелепый конец нелепой акции, подумал он. Как мог он рассчитывать, что этот человек поймет его, даже если бы ему разрешено было выговориться? Слишком долгую пришлось бы ему рассказывать историю, которая началась в далекой стране столько лет тому назад. Сара вышла к нему, когда он вешал пальто в холле. Она спросила: — Что-то случилось? — Нет. — Ты никогда не приезжал так поздно, не позвонив. — О, я мотался по разным местам, пытался кое с кем встретиться. Никого не сумел найти. Все, видимо, уехали на несколько дней на уик-энд. — Виски выпьешь? Или сразу будешь ужинать? — Выпью виски. И налей побольше. — Больше, чем всегда? — Да, и без содовой. — Что-то все-таки случилось. — Ничего существенного. Просто холодно и сыро, почти как зимой. Сэм уже спит? — Да. — А где Буллер? — Ищет кошек в саду. Кэсл, как всегда, сел в кресло, и, как всегда, между ними воцарилась тишина. Обычно эта тишина накрывала его, словно теплой шалью. Тишина несла с собой отдохновение, тишина означала, что им не нужны слова: их любовь настолько устоялась, что не требовала подтверждений — они на всю жизнь застрахованы в своей любви. Но в этот вечер, когда оригинал записей Мюллера лежал у него в кармане, а снятая им копия наверняка уже находилась в руках молодого Холлидея, тишина была безвоздушным пространством, в котором Кэслу нечем было дышать, — тишина означала отсутствие всего, даже доверия, в ней был могильный привкус. — Еще виски, Сара. — Ты _в самом деле_ слишком много пьешь. Вспомни беднягу Дэвиса. — Он умер не оттого, что слишком много пил. — Но мне казалось… — Тебе казалось то же, что и всем остальным. И ты ошибаешься. Если тебе трудно налить мне виски, так и скажи — я сам себе налью. — Я ведь только сказала: вспомни Дэвиса… — Я не хочу, чтобы обо мне слишком пеклись, Сара. Ты — мать Сэма, а не моя. — Да, я его мать, а ты ему даже не отец. Они в изумлении и ужасе посмотрели друг на друга. Сара сказала: — Я вовсе не хотела… — Ты в этом не виновата. — Извини. Он сказал: — Вот таким станет наше будущее, если мы не сможем друг с другом откровенно говорить. Ты спрашивала меня, что я делал. Так вот, весь вечер искал кого-то, с кем я мог бы поговорить, но никого не застал. — Поговорить о чем? Этот вопрос заставил его умолкнуть. — А почему ты не можешь поговорить _со мной_? Наверно, потому, что «они» запрещают. Акт о сохранении государственных тайн и прочие глупости. — Дело не в «них». — А в ком же? — Когда мы с тобой, Сара, приехали в Англию, Карсон прислал ко мне человека. Карсон спас ведь тебя и Сэма. И просил за это о небольшой услуге. Я был так благодарен ему, что согласился. — Ну и что в этом плохого? — Мама говорила мне, что, когда я был маленьким и мы играли в менялки, я всегда готов был отдать несоизмеримо много другим детям, но то, о чем просил меня человек, который спас вас от БОСС, не было несоизмеримым требованием. А потом так и пошло — я стал так называемым «двойным агентом», Сара. И меня ждет пожизненное заключение. Кэсл всегда знал, что настанет день, когда такой диалог между ними состоится, но не представлял себе, какие при этом будут сказаны слова. Она сказала: — Дай-ка мне твое виски. — Он протянул ей стакан, и она отхлебнула из него. — Тебе грозит опасность? — спросила она. — Я имею в виду — сейчас. Сегодня. — Опасность грозила мне на протяжении всей нашей совместной жизни. — А сейчас стало хуже? — Да. По-моему, они обнаружили утечку и, по-моему, подумали на Дэвиса. Не верю я, чтобы Дэвис умер естественной смертью. Одна фраза доктора Персивала… — Ты думаешь, они убили его? — Да. — Так что на его месте мог быть ты? — Да. — А ты продолжаешь этим заниматься? — Я считал, что написал свое последнее донесение. И распростился со всем этим делом. А потом… кое-что произошло. Это связано с Мюллером. Мне необходимо было дать им знать. Надеюсь, они все получили. Не знаю. — А как у вас в конторе обнаружили утечку? — Я полагаю, у них где-то сидит предатель — по всей вероятности, там: ему в руки попали мои донесения, и он передал их назад, в Лондон. — А если он передаст и это последнее? — О, я знаю, что ты сейчас скажешь. Дэвис мертв. И я единственный в нашей фирме, кто имеет дело с Мюллером. — Зачем ты возобновил контакт, Морис? Это же смертоубийство. — Это может спасти много жизней — жизней твоего народа. — Не говори мне о моем народе. У меня нет больше моего народа. Ты — «мой народ». Он подумал: «Это наверняка из Библии. Я это уже слышал. Что ж, Сара ведь ходила в методистскую школу». Она обняла его за плечи и поднесла стакан к его губам. — Жаль, что ты столько лет ничего мне не говорил. — Я боялся… Сара. В памяти его всплыло при этом другое имя из Ветхого Завета. То же самое сказала ему когда-то женщина по имени Руфь… [Кэсл сравнивает поведение Сары, заявившей ему: «Ты — мой народ», — с поступком героини библейской легенды — Руфи: моавитянка Руфь была замужем за выходцем из Вифлеема Иудейского и, когда ее муж умер, отказалась от предложения возвратиться к своему народу, а пошла вместе со свекровью в землю Иудейскую, сказав при этом: «Народ твой будет моим народом, и твой Бог моим Богом» (Ветхий Завет, Книга Руфь, гл.1)] или нечто похожее. — Ты боишься меня и не боишься «их»? — Я боюсь за тебя. Ты и представить себе не можешь, как бесконечно долго тянулось для меня время, пока я ждал тебя в отеле «Полана». Я думал, ты уже никогда не приедешь. Пока было светло, я разглядывал в бинокль номера проезжавших мимо машин. Если номера были четные, это значило, что Мюллер добрался до тебя. А нечетные означали, что ты в пути. На этот раз не будет ни отеля «Полана», ни Карсона. Дважды такого не бывает. — Чего же ты от меня хочешь? — Лучше всего, если бы ты взяла Сэма и отправилась к моей матери. Разъедься со мной. Сделай вид, будто мы серьезно поссорились и ты намерена подать на развод. Если ничего не случится, я буду здесь, и мы снова сможем соединиться. — А что я буду все это время делать? Следить за номерами машин? Посоветуй мне что-нибудь получше. — Если они по-прежнему опекают меня, — а я не знаю, опекают или нет, — то мне обещали, что будет проложен безопасный маршрут для бегства, но уехать мне придется одному. Так что и в этом случае тебе придется отправиться с Сэмом к моей матери. Вся разница в том, что мы не сможем поддерживать контакт. Ты не будешь знать, что со мной, — возможно, довольно долго. Я бы, пожалуй, предпочел, чтобы за мной явилась полиция, — тогда мы, по крайней мере, снова увиделись бы в суде. — Но ведь у Дэвиса дело до суда не дошло, верно? Нет, если они все еще опекают тебя, — уезжай, Морис. Тогда я хоть буду знать, что ты в безопасности. — Ты не сказала мне ни слова осуждения, Сара. — Почему осуждения? — Ну, ведь я на общепризнанном языке — предатель. — Какое это имеет значение? — сказала она. Она вложила руку в его ладонь — жестом более интимным, чем поцелуй: целуются ведь и чужие люди. И сказала: — У нас с тобой есть своя страна. Там живем ты, я и Сэм. И эту страну, Морис, ты никогда не предавал. Он сказал: — На сегодня хватит волноваться. У нас еще есть время, и надо поспать. Но, не успев лечь в постель, они предались любви — не раздумывая, не произнося ни слова, как если бы договорились об этом еще час тому назад и лишь отложили из-за разговора. Много месяцев они не сливались так воедино. Теперь, когда Кэсл высказался, открыв свою тайну, любовь как бы высвободилась, и Кэсл, не успев откатиться от Сары, тут же заснул. Его последней мыслью было: «Еще есть время: пройдут дни, быть может, недели, прежде чем об утечке сообщат сюда. Завтра — суббота. Впереди целый уик-энд, так что успеем принять решение». 2 Сэр Джон Харгривз сидел в кабинете своего загородного дома и читал Троллопа. Казалось, все предвещало почти полный покой и мирный уик-энд, безмятежность которого мог нарушить лишь дежурный офицер, если поступит срочная депеша, а срочные депеши были крайней редкостью в секретной службе; супруга же сэра Джона пила в этот час чай, не настаивая на его присутствии, так как знала, что, выпей он днем чаю «Эрл Грей», это испортит ему вкус виски «Катти Сарк», которое он пьет в шесть часов. За время службы в Западной Африке Харгривз оценил романы Троллопа, хотя вообще-то романов не читал. Такие книги, как «Смотритель» и «Барчестерские хроники», действовали на него успокаивающе в минуты раздражения, они укрепляли его долготерпение, что так необходимо в Африке. Мистер Слоуп напоминал ему надоедливого и самодовольного комиссара провинции, а миссис Прауди — супругу губернатора [мистер Слоуп, миссис Прауди — персонажи романа английского писателя Э.Троллопа «Барчестерские башни» (1857)]. Сейчас же его разбередила проза, которая, казалось бы, и в Англии должна была, как в Африке, действовать на него успокаивающе. Роман назывался «Как мы нынче живем» — кто-то (он не мог припомнить, кто именно) сказал ему, что по этому роману был снят очень хороший телесериал. Харгривз не жаловал телевидения, однако был убежден, что экранизация Троллопа полюбилась бы ему. И вот сегодня он чувствовал приятное удовольствие, какое всегда доставлял ему Троллоп, от погружения в тихий викторианский мир, где добро есть добро, а зло есть зло, и их легко отличить друг от друга. У Харгривза не было детей, которые могли бы преподать ему несколько иной урок, — ни он сам, ни жена не хотели иметь детей, они были едины в своем желании, хотя, возможно, и по разным причинам. Он не желал добавлять к заботам служебным заботы личные (а дети в Африке были бы источником постоянных волнений); жена же его… что ж, с нежностью думал он, — ей хотелось сохранить фигуру и независимость. Обоюдное безразличие к проблеме потомства лишь укрепляло их любовь друг к другу. Пока он читал Троллопа со стаканом виски у локтя, она получала не меньшее удовольствие от чая, который пила в своей комнате. Для обоих это был мирный уик-энд — ни охоты, ни гостей, темный парк за окном: в ноябре ведь рано темнеет, — и Харгривз мог даже представить себя в Африке, вдали от Центра, в одном из загородных домов в буше, после одного из долгих пеших переходов, которые всегда доставляли ему удовольствие. Повар ощипывал бы сейчас за домом курицу, и бродячие собаки сбегались бы туда в ожидании подкорма… Огни, видневшиеся вдали, где проходила автострада, вполне могли быть огнями деревни, где девчонки ищут друг у друга в волосах вшей. Он читал о старике Мелмотте [персонаж романа Э.Троллопа «Как мы нынче живем» (1875)] — проходимце, как называли его коллеги. Мелмотт занял свое обычное место в ресторане палаты общин… «Выгнать его было невозможно — почти столь же невозможно, как и сесть рядом. Даже официанты не хотели его обслуживать, но, проявив терпение и выдержку, он все-таки получил наконец свой ужин». Харгривз невольно почувствовал симпатию к этому одинокому Мелмотту и с сожалением вспомнил, что сказал доктору Персивалу, когда тот заметил, что ему нравится Дэвис. Харгривз произнес тогда слово «предатель» — так же, как коллеги Мелмотта произносили слово «проходимец». Он продолжал читать: «Те, кто наблюдал за ним, утверждали, что он счастлив в своей наглости; на самом же деле он был в этот момент, по всей вероятности, самым несчастным человеком в Лондоне». Харгривз не был знаком с Дэвисом — он бы не узнал его, встреться они в коридоре конторы. Он подумал: «Возможно, я поторопился, окрестив его так… нелепая реакция… но ведь убрал-то его Персивал… Не следовало мне доверять Персивалу это дело…» И он снова взялся за чтение: «Тем не менее он — при том, что весь свет теперь отвернулся от него, что впереди его ждала лишь величайшая беда, какою может покарать взбунтовавшийся оскорбленный закон, — тем не менее он сумел так провести последние минуты своей свободы, чтобы создать себе репутацию наглеца». «Бедняга, — подумал Харгривз, — ему не откажешь в мужестве. А Дэвис догадался, что доктор Персивал подсыпал ему какое-то снадобье в виски, когда он на минуту вышел из комнаты?» Тут раздался телефонный звонок. Харгривз слышал, как жена сняла трубку у себя в комнате. Она пыталась оградить покой мужа даже лучше Троллопа, но на том конце провода было что-то срочное, и она вынуждена была переключить телефон. Харгривз нехотя поднял трубку. Незнакомый голос произнес: — Говорит Мюллер. А Харгривз был все еще в мире Мелмотта. Он переспросил: — Мюллер? — Корнелиус Мюллер. — Последовала неловкая пауза, и голос пояснил: — Из Претории. На секунду сэру Джону Харгривзу подумалось, что незнакомец звонит из этого далекого города, потом он все вспомнил: — Да. Да. Конечно. Чем могу быть вам полезен? — И добавил: — Я надеюсь, Кэсл… — Я как раз и хочу поговорить с вами, сэр Джон, _о Кэсле_. — Я буду на работе в понедельник. Если вы позвоните моей секретарше… — Он взглянул на часы. — Она сейчас еще на месте. — А завтра вы там не будете? — Нет. Этот уик-энд я буду дома. — А могу я приехать к вам, сэр Джон? — Это что, — так срочно? — По-моему, да. У меня есть большие опасения, что я совершил серьезную ошибку. Мне необходимо поговорить с вами, сэр Джон. «Прощай, Троллоп, — подумал Харгривз, — и прощай, бедняжка Мэри: сколько ни пытаюсь не заниматься делами Фирмы, когда мы здесь, никуда от этого не уйдешь». Ему вспомнился тот вечер, когда была охота и Дэйнтри оказался таким некомпанейским… Он спросил: — У вас есть машина? — Да. Конечно. Он подумал: «Впереди еще суббота — я могу быть свободным, если в разумных пределах окажу гостеприимство сегодня». И он сказал: — До нас меньше двух часов езды, так что, если не возражаете, приезжайте к ужину. — Конечно, не возражаю. Это очень любезно с вашей стороны, сэр Джон. Я бы не побеспокоил вас, если бы не считал это важным. Я… — Возможно, мы не сумеем ничего вам предложить, кроме омлета, Мюллер. Поедим уж что придется, — добавил он. Харгривз положил на рычаг трубку — ему вспомнились небылицы, которые, как он знал, рассказывали про него и про каннибалов. Он подошел к окну и посмотрел на улицу. Африка исчезла. Огни были огнями автострады, ведущей в Лондон и на службу. Он чувствовал, что Мелмотт покончит самоубийством — иного выхода нет. Он прошел в гостиную: Мэри наливала себе чай «Эрл Грей» из серебряного чайника, купленного на аукционе у «Кристи». — Извини, Мэри, — сказал он. — У нас гость к ужину. — Я этого боялась. Когда он так настаивал, что хочет поговорить с тобой… Кто это? — Тот человек из Претории, которого прислал БОСС. — Неужели он не мог подождать до понедельника? — Он сказал — это очень срочно. — Терпеть не могу этих субчиков, которые насаждают апартеид. — Общеупотребимый в Англии вульгаризм, произнесенный с американским акцентом, показался странным на слух. — Я тоже, но мы вынуждены работать с ним. Надеюсь, у нас найдется что поставить на стол. — Есть холодный ростбиф. — Это уже лучше, чем омлет, который я ему обещал. Поскольку о делах говорить было нельзя, ужин прошел натянуто, хотя леди Харгривз всячески старалась с помощью божоле завязать беседу. Она призналась, что совсем ничего не знает об искусстве и литературе африканеров, но, судя по всему, и Мюллер мало что об этом знал. Он сказал, что у них есть поэты и романисты — и даже упомянул о премии Хертцога, но признался, что не читал ни одного из них. — Неблагонадежные они люди, — сказал он, — в большинстве своем. — Неблагонадежные? — Влезают в политику. У нас в тюрьме сидит сейчас один поэт, который помогал террористам. Харгривз хотел было переменить тему, но в голову в связи с Южной Африкой приходило лишь золото и алмазы, а это в не меньшей мере, чем писатели, связано с политикой. Слово «алмазы» привело на ум Намибию, и Харгривз вспомнил, что миллионер Оппенгеймер поддерживает прогрессивную партию. Африка Харгривза была бедной Африкой буша, политика же, словно глубокая шахта, раскалывала Юг. Он обрадовался, когда они с Мюллером наконец остались одни и сели с бутылкой виски в кресла — оно всегда как-то легче разговаривать о сложных вещах, сидя в кресле: Харгривз находил, что в кресле трудно вспылить. — Вы должны извинить меня, — сказал Харгривз, — я не был в Лондоне и не мог встретить вас. Надо было слетать в Вашингтон. Очередная служебная командировка — никуда от этого не денешься. Надеюсь, мои люди оказали вам должное внимание. — Я тоже уезжал, — сказал Мюллер, — в Бонн. — Но у вас-то, я полагаю, это не была очередная служебная командировка? «Конкорд» так чертовски сблизил Лондон с Вашингтоном — теперь можно чуть ли не слетать всего лишь на обед. Надеюсь, в Бонне все прошло удачно — в пределах разумного, конечно. Но я полагаю, все это вы уже обсудили с нашим другом Кэслом. — По-моему, он больше ваш друг, чем мой. — Да, да. Я знаю, у вас с ним была одна небольшая неприятность несколько лет назад. Но это, безусловно, уже дела давно минувших дней. — А разве существует, сэр, такая вещь, как дела давно минувших дней? Ирландцы так не думают, и то, что вы именуете «Бурской войной», мы по-прежнему считаем нашей войной, только называем ее войной за независимость. Меня беспокоит Кэсл. Потому я и потревожил вас сегодня. Я проявил неосторожность. Я дал ему свои соображения по поводу визита в Бонн. Ничего, конечно, сверхсекретного, и все же для человека, умеющего читать между строк… — Дорогой мой, Кэслу вы вполне можете доверять. Я бы не попросил его вводить вас в курс дела, если бы он не был нашим лучшим сотрудником… — Я ужинал у него дома. И к своему удивлению, обнаружил, что он женат на черной женщине, которая была причиной того, что вы назвали «небольшой неприятностью». У него даже и ребенок от нее. — У нас нет цветного барьера, Мюллер, и могу вас заверить, эта женщина тщательно проверена. — Тем не менее ее побег устроили коммунисты. Кэсл ведь был большим другом Карсона. Я полагаю, вам это известно. — Нам все известно о Карсоне… и о побеге. У Кэсла было задание иметь контакты среди коммунистов. А что — Карсон все еще досаждает вам? — Нет. Карсон умер в тюрьме — от воспаления легких. Я видел, как расстроился Кэсл, когда я ему об этом сказал. — Что ж тут особенного? Они ведь были друзьями. Харгривз с сожалением поглядел на томик Троллопа, который лежал за бутылкой «Катти Сарк». А Мюллер внезапно вскочил и пересек комнату. Он остановился перед фотографией чернокожего в черной мягкой шляпе, какие носили миссионеры. Пол-лица у него было изъедено волчанкой, и он улыбался остатком губ тому, кто его снимал. — Бедняга, — сказал Харгривз, — он был уже одной ногой в могиле, когда я делал этот снимок. И он это знал. Человек он был мужественный, как все крумены. Мне хотелось иметь что-то на память о нем. Мюллер сказал: — Я еще не во всем признался вам, сэр. Я случайно дал Кэслу не тот экземпляр. У меня было их два: один — чтобы показать ему, а другой я набросал для моего отчета о поездке, и я их спутал. Там, правда, нет ничего сугубо секретного — сугубо секретное я бы здесь бумаге не доверил, — но некоторые неосторожные фразы есть… — Право же, Мюллер, вам нечего беспокоиться. — И тем не менее я не могу не беспокоиться, сэр. Вы здесь живете в совсем другой атмосфере. Вам почти нечего бояться — не то что у нас. Этот черный на снимке — он вам нравился? — Это был друг — друг, которого я любил. — А вот я такого ни об одном черном не могу сказать, — заметил Мюллер. И отвернулся от фотографии. На стене напротив висела африканская маска. — Я не доверяю Кэслу. — И добавил: — Доказать я ничего не могу, но есть у меня интуиция… Лучше бы вам назначить кого-нибудь другого, чтобы ввести меня в курс дела. — Интересующим вас материалом занимались только двое. Дэвис и Кэсл. — Дэвис — это тот, который умер? — Да. — Вы так легко ко всему тут относитесь. Я порой завидую вам. К таким вещам, как черный ребенок. Знаете, сэр, по нашему опыту, нет человека более уязвимого, чем сотрудник разведки. Несколько лет назад у нас в БОСС произошла утечка информации — из сектора, занимающегося коммунистами. Оказалось, это был один из самых дельных наших людей. Он тоже водил дружбу с коммунистами — и дружба взяла верх. Карсон к этому делу тоже имел отношение. Был и другой случай: один из наших сотрудников блестяще играл в шахматы. И на разведку он смотрел как на своеобразную игру в шахматы. Ему было интересно выступать лишь против первоклассных игроков. Под конец ему это надоело. Слишком легко все получалось — вот он и решил поиграть со своими. Думаю, он был вполне счастлив, пока продолжалась игра. — И что же с ним стало? — Теперь он уже мертв. Харгривз снова подумал о Мелмотте. Люди так говорят о мужестве, точно это достоинство первой величины. А это мужество, если известный всем мошенник и банкрот садится за столик в обеденном зале палаты общин? Можно ли оправдать любой поступок, если он требует мужества? И является ли мужество, проявленное в любом деле, — доблестью? Он сказал: — Мы вполне уверены, что утечка была связана с Дэвисом, и теперь мы ее закрыли. — Вовремя подоспевшая смерть? — Цирроз печени. — Я ведь говорил вам, что Карсон умер от воспаления легких. — А Кэсл, как я случайно знаю, не играет в шахматы. — Бывают и другие побудительные причины. Пристрастие к деньгам. — К Кэслу это, безусловно, не относится. — Он любит жену, — сказал Мюллер, — и ребенка. — И что из этого следует? — Они оба черные, — кратко ответил Мюллер, глядя через комнату на фотографию вождя круменов («с таким видом, — подумал Харгривз, — точно даже я у него на подозрении»), — так прожектор на мысе Доброй Надежды ощупывает неприветливые воды в поисках вражеских судов. Мюллер сказал: — Молю Бога, чтобы вы оказались правы и утечка шла от Дэвиса. Я же этому не верю. Харгривз постоял, провожая взглядом Мюллера, пока черный «мерседес» вез его по парку. Вот хвостовые огни замедлили свой бег и остановились — должно быть, Мюллер доехал до сторожки, где, с тех пор как ирландцы начали подкладывать бомбы, все время дежурит человек из спецслужбы. Парк перестал казаться Харгривзу частью африканского буша, — теперь это был кусочек родных графств, которые Харгривз никогда раньше не воспринимал как что-то родное. Было около полуночи. Харгривз прошел наверх, в гардеробную, по разделся лишь до рубашки. Накинув на плечи полотенце, он стал бриться. А ведь он побрился перед самым ужином и сейчас в этом не было необходимости, но ему всегда лучше думалось, когда он брился. Он постарался в точности вспомнить, какие причины выдвинул Мюллер, обосновывая свои подозрения против Кэсла, — связь с Карсоном, но это ни о чем не говорит. Черная жена и черный ребенок… Харгривз с грустью и с чувством утраты вспомнил черную любовницу, с которой была у него связь много лет тому назад, до женитьбы. Она умерла от гемоглобинурийной лихорадки, и, когда она умерла, большая часть его любви к Африке словно бы легла с ней в могилу. Потом Мюллер говорил об интуиции: «Доказать я ничего не могу, но есть у меня интуиция…» Кто-кто, а Харгривз никогда не станет смеяться над интуицией. В Африке он жил по интуиции, по интуиции подбирал себе боев, а не по неразборчивым рекомендациям, которые они приносили в обтрепанных блокнотах. Интуиция даже спасла ему однажды жизнь. Харгривз вытер лицо и подумал: «Позвоню-ка я Эммануэлу». Доктор Персивал был единственным его настоящим другом во всей Фирме. Приоткрыв дверь в спальню, Харгривз заглянул внутрь. Комната тонула в темноте, и он решил, что жена спит, но она вдруг сказала: — Отчего ты так задерживаешься, милый? — Я скоро. Хочу только позвонить Эммануэлу. — А этот человек — Мюллер — уехал? — Да. — Не понравился он мне. — Мне тоже. 3 Кэсл проснулся и посмотрел на часы, хоть и считал, что в мозгу у него есть свой показатель времени, — он был уверен, что проснулся за несколько минут до восьми, как раз чтобы тихонько, не разбудив Сары, успеть пройти в кабинет и включить «Известия». К своему изумлению, он увидел, что на часах пять минут девятого: до сих пор внутренний будильник никогда еще его не подводил, так что он усомнился в правильности обычных часов, но когда дошел до своего кабинета, наиболее важные новости были уже позади — остались лишь местные происшествия, которыми диктор заполнял время: серьезная авария на автостраде М-4, короткое интервью с миссис Уайтхауз, приветствовавшей новую кампанию, начатую против порнографических книг, и, очевидно в качестве иллюстрации — весьма тривиальный факт: некий скромный книготорговец по фамилии Холлидей — "Извините, Халлидей" — предстал перед магистратом в Ньюингтон-Баттсе за продажу порнографического фильма четырнадцатилетнему мальчишке. Дело передано в Центральный уголовный суд, сам он выпущен на поруки под залог в двести фунтов. Значит, он на свободе, подумал Кэсл, с копией бумаг Мюллера в кармане, и полиция, по всей вероятности, наблюдает за ним. Вполне возможно, он побоится заложить их в указанный тайник, вполне возможно, побоится даже уничтожить их, — скорее всего прибережет для выгодной сделки с полицией. «Я — фигура куда более важная, чем вы думаете: если это мое дельце будет замято, я покажу вам кое-что такое… сведите-ка меня с кем-нибудь из спецслужбы». Кэсл вполне представлял себе, какой в этот момент, возможно, шел разговор: местная полиция настроена скептически, и тогда Холлидей для приманки показывает им первую страницу соображений Мюллера. Кэсл открыл дверь в спальню — Сара еще спала. Он сказал себе, что настал момент, который — он всегда это знал — должен рано или поздно наступить: надо четко все продумать и действовать решительно. Надежде нет места, как и отчаянию. Это эмоции, которые только мешают думать. Надо исходить из того, что Бориса нет, что линия связи оборвана и что он должен действовать на собственный страх и риск. Он спустился в гостиную, чтобы Сара не могла услышать, как он набирает номер, и вторично позвонил по телефону, который ему дали только на самый крайний случай. Он понятия не имел, где звонит звонок, — это была телефонная станция где-то в Кенсингтоне; он трижды набрал номер с интервалом в десять секунд, и у него возникло впечатление, что его SOS звучит в пустой комнате, но наверняка сказать он не мог… Воззвать о помощи больше было не к кому, — оставалось лишь исчезнуть из дома. Кэсл сидел у телефона и составлял план действий или, вернее, проверял его и подтверждал, ибо план был составлен им уже давно. Ничего существенного, что следовало бы уничтожить, у него не осталось — Кэсл был в этом почти убежден: ни книг, которыми он пользовался для зашифровки… уверен — никаких бумаг, которые надо сжечь… он может спокойно покинуть дом — пусть стоит пустой и запертый… вот собаку, конечно, не сожжешь — как же быть с Буллером? До чего нелепо в такую минуту волноваться по поводу собаки — собаки, которую он даже не любил, — но его мать ни за что не позволит Саре поселиться с Буллером в суссекском доме. Наверное, можно было бы сдать собаку на псарню, но Кэсл понятия не имел, где находятся такие заведения… Это была единственная проблема, которую он не продумал. А, не важно, сказал он себе и пошел наверх будить Сару. Почему сегодня она так крепко спит? Он вспомнил, глядя на жену с нежностью, какую испытываешь даже к спящему врагу, — как после их близости он словно провалился в пропасть, чего с ним не бывало уже многие месяцы, — а все лишь потому, что между ними состоялся откровенный разговор, что они перестали таиться друг от друга. Он поцеловал ее — она открыла глаза, и он увидел, что она сразу поняла: нельзя терять ни минуты; не может она, по обыкновению, понежиться в постели, потянуться и сказать: «Мне снилось…» Он сказал ей: — Ты должна позвонить моей матери. Естественнее, чтобы звонила ты, раз мы с тобой поссорились. Спроси, позволит ли она вам с Сэмом пожить у нее несколько дней. Можешь немного подсоврать. Будет даже лучше, если мама поймет, что ты привираешь. Тогда тебе легче будет постепенно все ей рассказать. Можешь сказать, что я вел себя совершенно непростительно… Мы ведь обо всем этом уже говорили с тобой вчера. — Но ты сказал, что еще есть время… — Я ошибся. — Что-то случилось? — Да. Вы Сэмом должны немедленно уезжать. — А ты останешься тут? — Либо мне помогут скрыться, либо за мной приедет полиция. И если это случится, тебя не должно тут быть. — Значит, конец нашей жизни? — Безусловно, нет. Будем живы — сумеем снова соединиться. Тем или иным способом. В той или иной стране. Почти не переговариваясь, они поспешно одевались, словно чужие люди, оказавшиеся в одном купе спального вагона. Только уже у двери, направляясь будить Сэма, она спросила: — А как же быть со школой? Не думаю, правда, чтобы кто-то забеспокоился… — Не волнуйся по этому поводу. Позвонишь в понедельник и скажешь, что он заболел. Я хочу, чтобы вы оба как можно скорее уехали из дома. На случай, если явится полиция. Через пять минут Сара вернулась и сказала: — Я говорила с твоей мамой. Не могу сказать, чтобы она обрадовалась. Она ждет кого-то к обеду. А как будет с Буллером? — Я что-нибудь придумаю. Без десяти девять они с Сэмом уже готовы были ехать. У дверей стояло такси. Все происходящее казалось Кэслу до ужаса нереальным. Он сказал: — Если ничего не случится, ты вернешься. Сделаем вид, что мы помирились. Из них троих Сэм, по крайней мере, был счастлив. Кэсл видел, как он смеется, разговаривая с шофером. — А если… — Приехала же ты в «Полану». — Да, но ты сам как-то сказал, что дважды ничто в точности не повторяется. Они вышли к такси, забыв даже поцеловаться, а потом вспомнили и поцеловались, но не вложив в поцелуй ничего, ничего не чувствуя, кроме разве того, что не может быть, чтобы он куда-то уехал, — просто им все это снится. Они ведь всегда делились снами — этими закодированными посланиями, которые порой не разгадать, как загадку. — Могу я тебе позвонить? — Лучше не надо. Если все будет в порядке, я сам позвоню тебе через несколько дней из автомата. Такси тронулось, и Кэсл не мог различить даже ее силуэта из-за дымчатого заднего стекла. Он вернулся в дом и стал укладывать вещи в сумку, которую можно было бы взять с собой и в тюрьму и в бега. Пижама, банные принадлежности, маленькое полотенце… поразмыслив, он положил еще и паспорт. Затем сел и начал ждать. Он услышал, как отъехала машина соседа, и воцарилась тишина. У него было такое впечатление, будто он — единственный живой человек на всей Кингс-роуд, если не считать полиции в участке на углу. Дверь распахнулась, и вперевалку вошел Буллер. Он присел на задние лапы и уставился на Кэсла, словно гипнотизер, своими выпученными глазами. — Буллер, — шепотом произнес Кэсл, — Буллер, какой же ты всегда был чертовой докукой, Буллер. Буллер продолжал на него смотреть — так он давал знать, что пора вывести его на прогулку. Четверть часа спустя, когда Буллер все еще сидел и смотрел на Кэсла, зазвонил телефон. Кэсл не стал снимать трубки. Телефон звонил и звонил, будто плакал ребенок. Это не могло быть сигналом, которого он так ждал: ни один куратор не станет так долго звонить: по всей вероятности, это кто-то из друзей Сары, подумал Кэсл. Уж во всяком случае, звонят не ему. У него друзей нет. Доктор Персивал сидел в холле клуба «Реформа» возле монументальной широкой лестницы, словно специально так построенной, чтобы выдержать солидных пожилых государственных мужей-либералов с бородками или бакенбардами, этих столпов честности и неподкупности. Когда Харгривз вошел в холл, там сидел, кроме Персивала, еще лишь один член клуба, маленький, незаметный и очень близорукий: он с трудом разбирал биржевую сводку на ленте телетайпа. Харгривз сказал: — Я знаю, сегодня мой черед, Эммануэл, но «Клуб путешественников» закрыт. Надеюсь, вы не возражаете, что я пригласил Дэйнтри присоединиться к нам. — Что ж, это не самый веселый собеседник, — заметил доктор Персивал. — Какие-то неприятности по части безопасности? — Да. — Я-то надеялся, что после Вашингтона вы хоть немного поживете спокойно. — На нашей работе долгого спокойствия ожидать не приходится. Я, во всяком случае, едва ли когда-либо буду наслаждаться покоем, и вообще, почему я не подаю в отставку? — И не говорите об отставке, Джон. Одному Богу известно, какого типа может навязать нам Форин-офис. Что же вас тревожит? — Дайте мне сначала выпить. Они поднялись по лестнице и сели за столик на площадке перед рестораном. Харгривз заказал свое любимое «Катти Сарк» без воды. — Что, если вы убили не того человека, Эммануэл? — сказал он. В глазах доктора Персивала не отразилось удивления. Он тщательно проверил цвет своего сухого мартини, понюхал, подцепил ногтем кусочек лимонной кожуры, словно сам готовил коктейль по своему рецепту. — Я уверен, что нет, — сказал он. — А вот Мюллер не разделяет вашей уверенности. — О, Мюллер! Ну что может знать об этом Мюллер? — Знать он ничего не знает. Но у него есть интуиция. — Если дело только в этом… — Вы никогда не были в Африке, Эммануэл. А в Африке приходится доверять интуиции. — Дэйнтри потребует гораздо большего, чем интуиция. Его не удовлетворили даже улики против Дэвиса. — Улики? — Эта история с зоопарком и дантистом — если взять хотя бы один пример. Ну и Портон. Портон сыграл решающую роль. А что вы скажете Дэйнтри? — Моя секретарша сегодня с утра пыталась дозвониться Кэслу. Никто вообще не ответил. — По всей вероятности, он уехал с семьей на уик-энд. — Да. Но я приказал открыть его сейф — заметок Мюллера там нет. Я знаю, что вы скажете. Кто угодно может допустить небрежность. Но я подумал, если Дэйнтри съездит в Беркхэмстед… ну, словом, если там никого нет, можно будет осторожно осмотреть дом, а если Кэсл там… он удивится появлению Дэйнтри и, если он виноват… начнет нервничать… — Вы сообщили об этом в Пятое управление? — Да, я разговаривал с Филипсом. Он снова взял телефон Кэсла на прослушивание. Даст Бог, все это кончится пшиком. В противном случае это будет значить, что Дэвис был ни в чем не виноват. — Не волнуйтесь вы так из-за Дэвиса. Право же, не такая уж он потеря для Фирмы, Джон. Его вообще не следовало к нам брать. Он был плохой и небрежный работник и слишком много пил. Рано или поздно он все равно стал бы для вас проблемой. А вот Кэсл, если прав Мюллер, даст нам серьезную головную боль. Тут афлатоксин не применишь. Все знают, что он мало пьет. Придется передавать дело в суд, Джон, если мы не придумаем чего-то другого. Защитник. Процесс in camera. Журналисты этого терпеть не могут. Сенсационные заголовки. Дэйнтри, я думаю, будет доволен, хотя все остальные — нет. Он у нас великий сторонник законности. — А вот, наконец, и он, — сказал сэр Джон Харгривз. Дэйнтри медленно поднимался к ним по широкой лестнице. Казалось, он преисполнился желания опробовать одну за другой все ступеньки, словно каждая представляла собой косвенную улику. — Не знаю, право, как и начать. — А почему бы не так, как со мной — грубовато? — Так ведь у него не настолько толстая кожа, как у вас, Эммануэл. Часы тянулись бесконечно долго. Кэсл пытался читать, но никакая книга не могла снять напряжение. Дочитает абзац — и возникает мысль, что где-то в доме лежит что-то, что может быть использовано против него. Он просмотрел все книги на всех полках — не осталось ни одной, которой он пользовался для зашифровки: «Война и мир» была благополучно уничтожена. Всю использованную копирку — какие бы невинные вещи он с ее помощью ни писал — он забрал из кабинета и сжег; в списке телефонов на его письменном столе не было ни одного секретного номера — разве что номер мясника и врача, и однако же Кэсла не покидала мысль, что где-то он оставил ключ к разгадке. Он вспомнил тех двоих из спецслужбы, что производили обыск в квартире Дэвиса; вспомнил про букву "С", которой Дэвис отметил некоторые места в томике Браунинга, принадлежавшем его отцу. У него в доме следов любви не найдут. Они с Сарой никогда не писали друг другу любовных писем: любовные письма в Южной Африке были бы доказательством преступления. Никогда в жизни у Кэсла еще не выдавалось такого долгого и одинокого дня. Он не чувствовал голода, хотя утром завтракал только Сэм; но Кэсл сказал себе: неизвестно ведь, что может произойти до вечера и где он будет в следующий раз есть. Он сел на кухне и поставил перед собой тарелку с ветчиной, но, съев всего один кусок, вспомнил, что надо послушать «Новости», которые передают в час дня. Он прослушал все до конца — вплоть до новостей о футболе, потому как все ведь может быть: срочное сообщение могут добавить в последний момент. Но, конечно, не было ничего, связанного с ним. Даже младшего Холлидея не упомянули. А что до него самого, то едва ли что-либо о нем вообще появится в прессе — вся его жизнь теперь будет протекать in camera. Столько лет он занимался так называемой «секретной информацией», и сейчас ему странно было оказаться без информации вообще. Его так и подмывало снова послать свой SOS, но вторично звонить из дома было бы неосторожно. Он понятия не имел, куда посылал свой сигнал, но те, кто прослушивают его телефон, вполне могут это выяснить. В нем с каждым часом крепло возникшее накануне убеждение, что связь оборвана и его бросили на произвол судьбы. Он отдал несъеденную ветчину Буллеру, и тот в благодарность оставил на его брюках тягучую нить слюны. Ему следовало бы давно уже вывести пса, но он не хотел выходить из дома даже в сад. Если приедет полиция, пусть арестуют его в доме, а не под открытым небом, где жены соседей будут глазеть на него из окон. Наверху, в спальне, он держал в ящике ночного столика револьвер, о котором никогда не говорил даже Дэвису, хотя владел оружием на законных основаниях еще со времен работы в Южной Африке. Там почти каждый белый имеет оружие. Купив револьвер, Кэсл вложил в него один патрон, и все эти семь лет не перезаряжал и не трогал предохранителя. Он подумал: «Я могу ведь покончить с собой, если ворвется полиция», но он прекрасно знал, что самоубийство для него исключено. Он же обещал Саре, что настанет день, когда они снова будут вместе. Он почитал, посмотрел телевизор, снова почитал. Нелепая мысль пришла ему в голову: сесть на поезд, поехать в Лондон, пойти к отцу Холлидея и спросить, как обстоят дела. Но ведь вполне возможно, что и за его домом, и за станцией уже установлено наблюдение. В половине пятого, когда стали сгущаться сумерки, снова зазвонил телефон, и на этот раз — вопреки логике — Кэсл поднял трубку. Где-то в нем теплилась надежда, что он услышит голос Бориса, хотя и знал, что Борис никогда не рискнет звонить ему домой. Суровый голос матери раздался совсем рядом, словно она находилась в одной с ним комнате. — Это ты, Морис? — Да. — Я рада, что ты там. А то Сара как будто считает, что ты мог уехать. — Нет, я все еще здесь. — Что за несуразица происходит между вами? — Вовсе не несуразица, мама. — Я сказала Саре, чтобы она оставила со мной Сэма и немедленно возвращалась к тебе. — Но она не едет, нет? — со страхом спросил он. Вторичного расставанья он, наверно, не вынесет. — Она отказывается ехать. Говорит, ты не впустишь ее в дом. Это, конечно же, нелепо. — Вовсе не нелепо. Если она вернется, тогда я уйду. — Да что такое произошло между вами? — Когда-нибудь узнаешь. — Ты что, собираешься разводиться? Это же будет очень плохо для Сэма. — На данный момент речь идет о разъезде. Дай пройти немного времени, мама. — Ничего не понимаю. А я терпеть не могу, когда я чего-то не понимаю. Сэм хочет знать, покормил ли ты Буллера. — Скажи, что покормил. Она повесила трубку. Интересно, подумал он, проигрывают ли сейчас где-то их разговор, слушая пленку. Ему безумно хотелось выпить, но бутылка с виски была пуста. Кэсл спустился в подвал, где раньше хранили уголь, а теперь он держал вина и виски. Скат для угля был переделан в скошенное окно. Кэсл посмотрел вверх и увидел кусочек освещенного тротуара и ноги человека, стоявшего под фонарем. Ноги были не в форменных брюках, но, конечно, вполне могли принадлежать сотруднику спецслужбы в штатском. Человек этот, кто бы он ни был, стоял прямо против двери, но вполне возможно, что наблюдатель хотел таким способом вспугнуть его и вызвать на неосмотрительный шаг. Буллер спустился следом за хозяином в подвал: он тоже заметил ноги и принялся лаять. Сидя на задних лапах, задрав морду, он производил грозное впечатление, но если бы неизвестный оказался рядом, он не укусил бы, а только обслюнявил его. На глазах у них ноги исчезли из виду, и Буллер разочарованно заворчал, потеряв возможность завести нового друга. Кэсл нашел бутылку «Джи-энд-Би» (при этом он подумал, что цвет виски уже не имеет значения) и поднялся с ней наверх. В голове мелькнула мысль: «Если бы я не уничтожил „Войну и мир“, я мог бы почитать сейчас книгу ради удовольствия». Ему не сиделось на месте, и он снова поднялся в спальню и стал перерывать вещи Сары в поисках своих старых писем, хотя и не мог себе представить, чтобы какое-то его письмо могло послужить уликой, — правда, спецслужба, пожалуй, может извратить любую самую невинную вещь, лишь бы доказать, что Сара все знала. Не верил он, чтобы им не захотелось устроить такое, — в подобных случаях всегда ведь возникает мерзкое желание отомстить. Он ничего не нашел: когда живешь вместе с любимым, старые письма теряют ценность. Кто-то позвонил у входной двери. Кэсл стоял и слушал — раздался второй звонок, потом третий. Он решил, что визитер не даст так просто от себя отделаться и глупо не открывать дверь. Ведь если связь не оборвана, ему же могут что-то сообщить, передать инструкцию… Сам не зная почему, он вынул из ящика у кровати револьвер, заряженный всего одной пулей, и сунул в карман. В холле он все-таки помедлил. От витража над дверью лежали на полу желтые, зеленые, синие ромбы. Ему пришло в голову, что, если он откроет дверь с револьвером в руке, полиция будет иметь право пристрелить его в порядке самообороны — это было бы наиболее легким решением: публично мертвеца ведь не притянешь к ответу. Но он тут же мысленно обругал себя: его действия не должны быть продиктованы сейчас ни отчаянием, ни надеждой. Не вынимая револьвера из кармана, он открыл дверь. — Дэйнтри! — воскликнул он. Кэсл никак не ожидал увидеть знакомого человека. — Могу я войти? — несколько застенчиво спросил Дэйнтри. — Конечно. Из какого-то своего укрытия появился Буллер. — Он не укусит, — сказал Кэсл, увидев, как попятился Дэйнтри. Он схватил Буллера за ошейник, и тот уронил слюну между ними, словно неловкий жених — обручальное кольцо. — Что вы делаете в наших краях, Дэйнтри? — Случайно проезжал мимо и решил навестить вас. Это объяснение было настолько шито белыми нитками, что Кэслу стало жаль Дэйнтри. Он ведь не из этих вкрадчивых, внешне дружелюбных иезуитов-сотрудников, которых выращивает МИ-5 для ведения дознания. Он просто офицер безопасности, которому доверили следить за соблюдением правил и проверять чемоданчики и портфели. — Не выпьете чего-нибудь? — С удовольствием. — Голос у Дэйнтри звучал хрипло. Он сказал, точно стремясь найти всему оправдание: — Вечер такой холодный, мокрый. — Я весь день не выходил из дома. — Вот как? Кэсл подумал: «Не то я сказал, если утром звонили со службы». И добавил: — Только выводил собаку в сад. Дэйнтри взял стакан с виски, долго смотрел на него, потом, точно газетный фоторепортер, быстро оглядел комнату. Так и казалось, что веки у него щелкают, как затвор фотоаппарата. Он сказал: — Надеюсь, я вам не мешаю. Ваша супруга… — Ее нет дома. Я сейчас совсем один. Если не считать, конечно, Буллера. — Буллера? — Моего пса. Их голоса подчеркивали глубокую тишину, царившую в доме. Они поочередно нарушали ее, обмениваясь ничего не значащими фразами. — Надеюсь, я не слишком много налил вам воды в виски, — заметил Кэсл. Дэйнтри так и не притронулся к напитку. — Я как-то не подумал… — Нет, нет. Именно так я и люблю. И снова опустилась тишина, словно тяжелый противопожарный занавес в театре. — Дело в том, что у меня небольшая неприятность, — доверительным тоном начал Кэсл. Сейчас, пожалуй, было самое время установить непричастность Сары. — Неприятность? — От меня ушла жена. Вместе с нашим сыном. Уехала к моей матери. — Вы хотите сказать, вы поссорились? — Да. — Мне очень жаль, — сказал Дэйнтри. — Это ужасная штука. — Казалось, он считал такую ситуацию столь же неизбежной, как смерть. — Помните, — сказал он далее, — когда мы с вами в последний раз виделись… на свадьбе моей дочери? Вы тогда были так любезны, что поехали потом со мной к моей жене. Мне было чрезвычайно приятно, что вы были со мной. Я еще разбил там одну из ее сов. — Да. Я помню. — По-моему, я даже не поблагодарил вас по-настоящему за то, что вы со мной поехали. Тогда тоже была суббота. Как сегодня. Она ужасно разозлилась. Я имею в виду: моя жена — из-за совы. — Нам пришлось тогда срочно уехать из-за Дэвиса. — Да, бедняга. И снова, как в старину после заключительной реплики, опустился противопожарный занавес. Скоро начнется последний акт. А сейчас — антракт и время идти в бар. Оба одновременно выпили. — А что вы думаете по поводу его смерти? — спросил Кэсл. — Не знаю, что и думать. Сказать по правде, стараюсь не думать об этом вообще. — Считают, что он был повинен в утечке, которая произошла в моем секторе, да? — Начальство не очень-то все раскрывает офицеру безопасности. А почему вы так решили? — Обычно ребята из спецслужбы не проводят обыска, когда кто-то из нас умирает, — так не заведено. — Нет, полагаю, что нет. — Вам тоже смерть Дэвиса показалась странной? — Почему вы так говорите? "Мы что же, поменялись ролями, — подумал Кэсл, — и я допрашиваю его?" — Вы же только что сказали, что стараетесь не думать о его смерти. — В самом деле? Не знаю, что я имел в виду. Возможно, на меня подействовало ваше виски. Вы, знаете ли, совсем немного подлили в него воды. — Дэвис никому ничего не выдавал, — сказал Кэсл. Ему показалось, что Дэйнтри смотрит на его карман, который лежал на подушке кресла, обвиснув под тяжестью револьвера. — Вы в этом уверены? — Я это знаю. Трудно было бы яснее выразиться, чтобы взвалить вину на себя. Быть может, в конце концов, Дэйнтри и не так уж плохо ведет допрос, и эта застенчивость, и смущение, и откровенные признания — на самом деле лишь новая метода поведения с подозреваемым, которая ставит Дэйнтри классом выше сотрудников МИ-5. — Вы это знали? — Да. Интересно, подумал он, что станет теперь делать Дэйнтри. Права на арест у него нет. Значит, ему надо искать телефон и советоваться с Фирмой. Ближайший телефон находится в полицейском участке в конце Кингс-роуд — едва ли у него хватит нахальства попросить разрешения воспользоваться телефоном Кэсла! И понял ли Дэйнтри, что лежит у него в кармане. Боится ли он? «Когда он уйдет, я еще смогу удрать, — подумал Кэсл, — если есть куда удирать, удирать же неизвестно куда, лишь бы отсрочить момент поимки, — это паникерство». Лучше ждать на месте, — это будет хотя бы достойно. — По правде сказать, — заметил Дэйнтри, — я всегда в этом сомневался. — Значит, вас все-таки поставили в известность? — Только чтобы я провел проверку. Это ведь лежит на мне. — Скверный это был для вас день, верно: сначала разбили сову, потом увидели, что Дэвис лежит мертвый в своей постели! — Не понравилось мне то, что сказал тогда доктор Перси вал. — А что он сказал? — Он сказал: «Я не ожидал, что это случится». — Да. Сейчас и я вспомнил. — Это раскрыло мне глаза, — сказал Дэйнтри. — Я понял, на что они пошли. — Поторопились они с выводами. Не разведали как следует другие возможности. — Вы имеете в виду себя? Кэсл подумал: «Нет, не стану я подносить им это на блюдечке, не признаюсь, сколь бы изощренной ни была их новая техника допроса». И он сказал: — Или Уотсона. — Ах да, я забыл про Уотсона. — Все ведь в нашем секторе проходит через его руки. Ну а потом, есть еще, конечно. Шестьдесят девять-триста в Л.-М. Его финансы проверить до конца невозможно. Кто знает, может, у него есть счет в Родезии или в Южной Африке? — Справедливо, — сказал Дэйнтри. — Ну и еще наши секретарши. Причем не только наши личные секретарши. Все они работают в общем машинном бюро. И вы что же думаете, девушка, отправляясь в уборную, иной раз не может забыть убрать в сейф только что расшифрованную телеграмму или перепечатанное ею донесение? — Вполне представляю себе. Я лично проверил все бюро. Там всегда допускалось немало безответственных поступков. — Безответственность может проявляться и наверху. Смерть Дэвиса, возможно, пример как раз такой преступной безответственности. — Если он не был виноват, то это — убийство, — сказал Дэйнтри. — У него же не было возможности защищаться, взять себе адвоката. Они боялись впечатления, которое суд мог бы произвести на американцев. Доктор Персивал говорил мне что-то про ящички… — О да, — сказал Кэсл. — Я знаю эту Spiel [игру (нем.)]. Я сам об этом часто слышал. Ну что ж, Дэвис сейчас прочно лег в ящик. Кэсл заметил, что Дэйнтри не спускает глаз с его кармана. Дэйнтри что же, только делает вид, будто соглашается с ним, чтобы благополучно добраться до своей машины? Дэйнтри сказал: — Мы с вами оба совершаем одну и ту же ошибку: слишком поспешно делаем выводы. Вполне ведь возможно, что Дэвис был виновен. Почему вы так уверены в обратном? — Подобные поступки должны чем-то мотивироваться, — сказал Кэсл. Ответил он не сразу, ответил уклончиво, но его сильно подмывало сказать: «Да потому, что это я совершил утечку». Теперь он уже был уверен, что связь оборвана и ждать помощи неоткуда, — так чего же ради тянуть? Ему нравился Дэйнтри, он понравился ему с того дня, когда они были на свадьбе его дочери. Кэсл вдруг увидел в Дэйнтри человека, сокрушавшегося по поводу разбитой совы, такого одинокого среди обломков своего разбитого брака. Если кому-то и получать навар за его признание, пусть это будет Дэйнтри. Почему же в таком случае не прекратить борьбу и не сдаться по-хорошему, как часто говорят полисмены? Возможно, подумал Кэсл, он затягивает игру лишь для того, чтобы подольше иметь рядом собеседника, отсрочить момент, когда он останется один в доме и один в камере. — Я полагаю, мотивом для Дэвиса могли быть деньги, — сказал Дэйнтри. — Деньги не слишком интересовали Дэвиса. Они нужны были ему лишь для того, чтобы понемногу ставить на лошадок и баловаться хорошим портвейном. Смотреть надо немного глубже. — То есть? — Ведь если под подозрением находится наш сектор, значит, утечка могла быть связана только с Африкой. — Почему? — Через мой сектор проходит уйма и другой информации… которую мы передаем дальше… и эта информация, безусловно, представляет величайший интерес для русских, но если бы утечка была связана с теми проблемами, то и другие секторы оказались бы под подозрением, верно? Значит, речь идет исключительно о той части Африки, которой мы занимаемся. — Да, — согласился Дэйнтри, — ясно. — А в таком случае пойти на это мог человек… ну, не то чтобы исповедующий определенную идеологию — вовсе не обязательно искать коммуниста, — но прочно связанный с Африкой… или африканцами. А я сомневаюсь, чтобы Дэвис знал хоть одного африканца. — Он помолчал и намеренно добавил, в известной степени наслаждаясь опасной игрой: — Не считая, конечно, моей жены и моего мальчика. — Он ставил точку над "i", но не собирался ставить черточку на "t". — Шестьдесят девять-триста, — продолжал он, — уже давно находится в Л.-М. Никто не знает, каких друзей он там за это время приобрел… а кроме того, у него есть агенты среди африканцев, многие из них — коммунисты. — После стольких лет маскировки ему начинала нравиться эта игра в кошки-мышки. — Так же, как у меня были в Претории, — продолжал он. И улыбнулся. — Даже шеф, знаете ли, питает определенную любовь к Африке. — Ну, тут-то вы уж шутите, — заметил Дэйнтри. — Конечно, шучу. Я хочу лишь показать, как мало было у них фактов против Дэвиса, если сравнить его с остальными — к примеру, со мной или с Шестьдесят девять-триста… да и со всеми этими секретаршами, про которых мы ничегошеньки не знаем. — Все они были тщательно проверены. — Конечно, были. И в их деле значатся фамилии всех их любовников на тот год, но ведь некоторые девчонки меняют любовников, как зимнюю одежду. Дэйнтри сказал: — Вы перечислили уйму людей, которых можно заподозрить в утечке, а вот в невиновности Дэвиса вы абсолютно уверены. — И невесело добавил: — Повезло вам, что вы не офицер безопасности. Я чуть не подал в отставку после похорон Дэвиса. И сейчас жалею, что не подал. — Почему же вы не подали? — А что бы я делал, куда бы стал девать время? — Могли бы собирать номера машин. Я однажды этим занимался. — Из-за чего вы поссорились с женой? — спросил Дэйнтри. — Извините. Это не должно меня касаться. — Она не одобряла то, чем я занимаюсь. — Вы хотите сказать — для Фирмы? — Не только. Кэсл понимал, что игра почти подошла к концу. Дэйнтри исподтишка взглянул на свои часы. Интересно, подумал Кэсл, это действительно часы или скрытый микрофон. Возможно, подумал Кэсл, у него кончилась пленка. Как же он теперь поступит — попросит разрешения пойти в ванную, чтобы сменить ее? — Выпьете еще? — Нет, лучше не стоит. Мне ведь надо доехать до дома. Кэсл вышел с Дэйнтри в холл, и Буллер — тоже. Буллеру явно не хотелось расставаться с новым другом. — Спасибо за угощение, — сказал Дэйнтри. — Спасибо вам за эту возможность поговорить о столь многом. — Не выходите. Погода ужасная. Тем не менее Кэсл вышел вслед за ним под холодный моросящий дождь. Он заметил ярдах в пятидесяти от своего дома, напротив полицейского участка, хвостовые огни стоящей машины. — Это там ваша машина? — Нет. Моя стоит выше по улице. Мне пришлось пройти немного пешком, так как из-за дождя я не мог разглядеть номера домов. — В таком случае до свидания. — До свидания. Надеюсь, все утрясется — я хочу сказать, у вас с женой. Кэсл постоял под холодным, медленно падавшим дождем и помахал Дэйнтри, когда тот проезжал мимо. Он заметил, что машина Дэйнтри, не останавливаясь у полицейского участка, свернула направо и выехала на Лондонское шоссе. Дэйнтри, конечно, всегда может остановиться у «Королевского герба» или «Лебедя» и позвонить оттуда по телефону, но Кэсл сомневался, все ли ему ясно для отчета. Они наверняка захотят сначала прослушать пленку с записью их беседы, — а Кэсл теперь уже не сомневался, что у Дэйнтри в часы вмонтирован микрофон, — и лишь тогда примут решение. Железнодорожная станция наверняка уже поставлена под наблюдение, а в аэропортах предупрежден паспортный контроль. Одно со всею очевидностью вытекает из визита Дэйнтри. Младший Холлидей, должно быть, начал говорить, иначе они никогда не прислали бы к нему Дэйнтри. Прежде чем войти в дом, Кэсл посмотрел вдоль улицы — вверх и вниз. Наружного наблюдения заметно не было, но огни машины напротив полицейского участка продолжали светиться сквозь пелену дождя. На полицейскую машину она не была похожа. Полиция — даже ребята из спецслужбы, как он полагал, — вынуждена довольствоваться английскими машинами, а эта… он, конечно, не мог сказать наверняка, но похоже, это была «тойота». Он вспомнил, что на дороге в Эшридж тоже стояла тогда «тойота». И попытался определить цвет машины, но мешал дождь. Под моросью красное не отличишь от черного, а тут еще пошла крупа. Кэсл вернутся в дом и впервые за это время впустил в свое сердце надежду. Он отнес стаканы на кухню и тщательно их вымыл. Словно хотел стереть отпечатки отчаяния. Затем поставил два новых стакана в гостиной и впервые позволил надежде пустить ростки. Это было нежное растение, и за ним надо было как следует ухаживать, но ведь та машина, сказал себе Кэсл, безусловно, «тойота». Он не разрешал себе думать о том, сколько «тойот» в округе, а терпеливо ждал, когда зазвонит звонок. Интересно, кто явится и будет стоять вместо Дэйнтри на пороге. Не Борис — в этом Кэсл был уверен — и не младший Холлидей, которого только что отпустили под залог на поруки и к которому, скорее всего, теперь уже напрочь привязалась спецслужба. Кэсл вернулся на кухню и дал Буллеру тарелку с печеньем — возможно, пройдет немало времени, прежде чем собака снова поест. Часы на кухне шумно тикали, отчего казалось, что время идет медленнее обычного. Если в той «тойоте» действительно сидит друг, что-то слишком долго он не появляется. Полковник Дэйнтри въехал во двор «Королевского герба». Во дворе, кроме него, была еще только одна машина, и он какое-то время посидел за рулем, не зная, звонить ли ему, и если да, то что сказать. Во время обеда в клубе «Реформа» с шефом и доктором Персивалом он весь внутренне кипел от возмущения. Минутами ему хотелось отодвинуть тарелку с форелью и заявить: «Я подаю в отставку. Не желаю я больше иметь ничего общего с вашей чертовой Фирмой». До смерти он устал от всей этой секретности и ошибок, которые надо было покрывать, никогда в них не признаваясь. Из уборной во дворе вышел мужчина, что-то немелодично насвистывая и застегивая под покровом темноты ширинку, и прошагал в бар. Дэйнтри подумал: «Они убили своей секретностью мой брак». В войну все было просто, — куда проще, чем в ту, где пришлось побывать его отцу. Кайзер ведь не был Гитлером, а вот сейчас, во времена «холодной войны», как и в ту войну против кайзера, возникали вопросы — что правильно, а что — нет. И не было сейчас ничего, что могло бы оправдать убийство по ошибке. Мыслью Дэйнтри снова перенесся в мрачный дом своего детства — вот он пересекает холл, входит в комнату, где — рука в руке — сидят отец с матерью. «Богу виднее», — сказал бы отец, вспоминая бой за Ютландию и адмирала Джелико [Джеллико Джон Рашуорт (1859-1935) — главнокомандующий британским флотом в первую мировую войну]. А мать сказала бы: «Дорогой мой, в твоем возрасте трудно найти другую работу». Дэйнтри выключил фары и под крупным, медленно падавшим дождем прошел в бар. Он думал: «У жены моей достаточно денег, дочь замужем, я вполне мог бы прожить и на пенсию». В этот холодный сырой вечер в баре сидел всего один человек — перед ним стояла пинта горького пива. Он сказал: «Добрый вечер, сэр», точно они с Дэйнтри были хорошо знакомы. — Добрый вечер. Двойное виски, — заказал Дэйнтри. — Если о нем можно так сказать, — заметил мужчина; бармен же, повернувшись к ним спиной, уже подставил стакан под бутылку с «Джонни Уокером». — О чем именно? — Да о вечере, сэр. Хотя такой погоды в ноябре, я думаю, и надо ждать. — Можно воспользоваться вашим телефоном? — спросил Дэйнтри у бармена. Бармен пихнул стакан через стойку, как бы отторгая его от себя. И кивнул в направлении телефонной будки. Он был явно из немногословных — слушать посетителей был готов, сам же общался с ними лишь в крайней необходимости до той поры, пока с несомненным удовольствием не произнесет: «Время закрывать, джентльмены». Дэйнтри набрал номер доктора Персивала и, слушая частые гудки, мысленно прикидывал, что он ему скажет: «Я видел Кэсла… Он дома один… Поссорился с женой… Больше сообщить нечего…» И хлопнет трубкой, как хлопнул ею сейчас, а затем вернулся к своему виски и к человеку, которому непременно хотелось поговорить. — Угу, — мычал бармен, — угу. — А один раз сказал: — Верно. Посетитель обратился к Дэйнтри, включая и его в разговор. — Да они нынче простой арифметике не учат. Я спросил племянника — ему девять лет, — сколько будет четырежды семь; думаете, он смог мне ответить? А Дэйнтри пил виски и, поглядывая на телефонную будку, все еще пытался решить, в какие слова облечь свое сообщение. — Я вижу, вы согласны со мной, — заметил мужчина, обращаясь к Дэйнтри. — А вы? — спросил он бармена. — Да вы же мигом разоритесь, если не сможете сказать, сколько будет четырежды семь, верно? Бармен вытер со стойки пролившееся пиво и сказал: — Угу. — А вот вы, сэр, легко могу догадаться, что у вас за профессия. И не спрашивайте, каким образом. Есть у меня интуиция. Она приходит, наверно, от изучения человеческих лиц и натур. Потому я и заговорил про арифметику, пока вы ходили к телефону. Это, сказал я мистеру Баркеру, предмет, в котором джентльмен силен. Такие я произнес слова? — Угу, — изрек мистер Баркер. — Я бы выпил еще пинту, если не возражаете. Мистер Баркер наполнил его стакан. — Друзья иной раз просят меня продемонстрировать мое умение. Даже понемножечку делают ставки. Это — учитель, говорю я про кого-нибудь в метро, или аптекарь, а потом вежливо спрашиваю — никто не обижается, когда я объясню, в чем дело, — и в девяти случаях из десяти я прав. Мистер Баркер видел меня тут за этим делом, верно, мистер Баркер? — Угу. — Вот вы, сэр, если позволите мне проявить мое умение и позабавишь мистера Баркера в холодный сырой вечер… вы — на государственной службе. Я прав, сэр? — Да, — сказал Дэйнтри. Допил виски и поставил стакан. Пора было еще раз попытаться позвонить. — Тепло, тепло, да? — Посетитель впился в него своими глазками-булавками. — Пост ваш связан с вещами конфиденциальными. Вы знаете обо всем куда больше, чем мы, грешные. — Мне надо позвонить, — сказал Дэйнтри. — Одну минуту, сэр. Я только хочу показать мистеру Баркеру… — Он вытер платком пиво с губ и приблизил к Дэйнтри лицо. — Вы работаете с цифрами, — сказал он. — В Налоговых сборах. Дэйнтри направился к телефонной будке. — Вот видите, — сказал посетитель, — обиделся. Не любят они, когда их узнают. Наверно, инспектор. На сей раз телефон не был занят, и вскоре Дэйнтри услышал голос доктора Персивала, вкрадчивый и успокаивающий, словно он сохранил манеру разговаривать с больными, хотя давно перестал их посещать. — Да? Доктор Персивал у телефона. Кто это? — Дэйнтри. — Добрый вечер, дорогой друг. Есть новости? Где вы? — Я в Беркхэмстеде. Я видел Кэсла. — Ясно. И каково ваше впечатление? Гнев развеял слова, которые он собирался произнести, и разорвал их в клочья, как рвут письмо, решив его не посылать. — Мое впечатление, что вы убили не того человека. — Не убили, — мягко возразил доктор Персивал, — а ошиблись в дозировке. Это средство не было ведь перед тем проверено на человеке. Но почему вы думаете, что Кэсл?.. — Потому что он уверен, что Дэвис не виноват. — Он так и сказал? — Да. — И что же он думает делать? — Ждет. — Ждет чего? — Что будет дальше. Жена ушла от него, взяв с собой ребенка. Он говорит, что они поссорились. — Аэропортам уже послано предупреждение, — сказал доктор Персивал, — и морским портам, конечно, тоже. Если он решит бежать, у нас будет доказательство prima facie… [здесь: прямое (лат.)] но все равно понадобятся неоспоримые улики. — В случае с Дэвисом неоспоримые улики вам не потребовались. — На этот раз шеф на этом настаивает. Что вы сейчас делаете? — Еду домой. — Вы спрашивали его про записку Мюллера? — Нет. — Почему? — Не было необходимости. — Отличная работа, Дэйнтри. Но почему, вы думаете, он был с вами так откровенен? Дэйнтри, не отвечая, положил трубку на рычаг и вышел из будки. Тот, другой, посетитель спросил: — Прав я был, а? Вы — инспектор Бюро налоговых сборов. — Да. — Вот видите, мистер Баркер. Снова я попал в точку. А полковник Дэйнтри медленно пошел к выходу и направился к своей машине. Он запустил мотор и некоторое время сидел в ней, глядя, как капли дождя стекают по ветровому стеклу. Затем выехал со двора и повернул в направлении Бохмура, Лондона и своей квартиры на Сент-Джеймс-стрит, где его ждал вчерашний камамбер. Ехал он медленно. Ноябрьская морось перешла в настоящий дождь, а потом появилась и крупа. Он подумал: «Что ж, я поступил так, как, сказали бы они, требовал мой долг», и, хотя он ехал домой, где его ждал стол, за который он сядет писать свое прошение об отставке, Дэйнтри не спешил. Мысленно он уже считал себя в отставке. Он говорил себе, что теперь он свободный человек и нет у него больше ни перед кем ни долга, ни обязанностей, но никогда еще ему не было так одиноко, как сейчас. Раздался звонок. Кэсл давно его ждал и, однако же, медлил подойти к двери: ему казалось теперь, что он был до нелепого оптимистичен. К этому времени младший Холлидей уже наверняка все выболтал, «тойота» была одной из тысячи «тойот», спецслужба, по всей вероятности, ждала, пока он останется один, и он знал, что был до нелепого неосторожен с Дэйнтри. Раздался второй звонок, потом третий — Кэслу ничего не оставалось, как открыть. Он направился к двери, сжимая в кармане револьвер, но теперь толку от него, как от заячьей лапы. Не мог он огнем проложить себе путь с острова. Буллер глухо рычал, оказывая ему мнимую поддержку, но Кэсл знал, что, когда дверь откроется, Буллер тотчас станет ластиться к вошедшему. Сквозь цветное стекло, залитое дождем, он не мог разобрать, кто стоит на крыльце. Но и открыв дверь, не разглядел пришельца — лишь увидел нахохлившуюся фигуру. — Отвратительный вечер, — произнес в темноте голос, который Кэсл тут же узнал. — Мистер Холлидей… вот уж никак не ожидал вас увидеть. А сам подумал: «Он пришел просить меня помочь сыну, но что я могу сделать?» — Хороший пес, хороший, — явно нервничая, говорил едва различимый в темноте мистер Холлидей Буллеру. — Входите же. Он вполне безобидный, — заверил его Кэсл. — Я вижу, что он отличный пес. Мистер Холлидей осторожно вошел, держась стены, и Буллер, мотая обрубком хвоста, обслюнявил его. — Как видите, мистер Холлидей, он дружен со всем миром. Снимайте пальто. Входите же, выпьем виски. — Я не из пьющих, но не скажу «нет». — Я огорчился, услышав по радио про вашего сына. Вы, должно быть, очень встревожены. Мистер Холлидей прошел вслед за Кэслом в гостиную. Он сказал: — Такого следовало ждать, сэр, может, хоть это послужит ему уроком. Полиция вывезла уйму всего из его магазина. Инспектор показал мне одну-две вещицы — право же, омерзительно. Но я сказал инспектору: сам-то мой сын едва ли это читает. — Надеюсь, вас полиция не потревожила? — О нет. Я ведь уже говорил вам, сэр: они, по-моему, действительно меня жалеют. Они знают, что я держу совсем другого рода магазин. — А вы сумели передать сыну мое письмо? — Ах нет, сэр, я счел разумнее не делать этого. В данных обстоятельствах. Но не беспокойтесь. Я передал ваше послание куда следовало. Он взял книгу, которую Кэсл пытался читать, и посмотрел на заглавие. — Как это, черт возьми, понимать? — Видите ли, сэр, вы, по-моему, всегда находились во власти некоторого недоразумения. Мой сын никогда не занимался ничем похожим на ваши занятия. Но они считали, лучше будет — на случай неприятностей, — чтобы вы именно так думали… — Он пригнулся к газовому камину и стал греть руки; когда он поднял глаза, в них плясали хитрые огоньки. — Так что вот, сэр, при том, как складываются дела, надо нам забирать вас отсюда — и быстро. Сознание, сколь мало ему доверяли даже те, у кого было больше всего оснований ему доверять, до глубины души потрясло Кэсла. — Извините, что я спрашиваю вас, сэр, но где сейчас ваша жена и ваш мальчик? Мне приказано… — Утром, когда я услышал про вашего сына, я отослал их отсюда. К моей матери. Она считает, что мы поссорились. — Ах, значит, одна трудность с пути устранена. Достаточно согрев руки, мистер Холлидей-старший обошел комнату, оглядел полки с книгами. И сказал: — Я дам вам за них меньше любого другого книготорговца. Двадцать пять фунтов задатку — это все, что дозволено вывозить из страны. Банкноты при мне. Ваши книги мне подойдут. Вся эта «Мировая классика» и «Для всех и каждого». Их не переиздают, хоть и следовало бы, а если переиздают, то цены!.. — Мне казалось, — заметил Кэсл, — что нам следует спешить. — За последние пятьдесят лет, — сказал мистер Холлидей, — я научился делать все не торопясь. Стоит устроить спешку — и наверняка наделаешь ошибок. Если у вас есть полчаса, внушайте себе, что у вас их три. Вы что-то сказали, сэр, насчет виски? — Если в нашем распоряжении есть время… — Кэсл налил виски в два стакана. — Время у нас есть. Я полагаю, у вас приготовлен чемодан со всем необходимым? — Да. — А как вы намерены быть с собакой? — Очевидно, оставлю пса здесь. Я об этом не думал… Может быть, вы могли бы отвезти его к ветеринару. — Неразумно, сэр. Если начнут его искать, протянется ниточка между вами и мной, а этого делать не стоит. Так или иначе, надо, чтобы пес часа два-три посидел тихо. Он лает, когда остается один? — Не знаю. Он не привык быть один. — Я думаю сейчас о соседях — они могут пожаловаться. Кто-то из них может позвонить в полицию, а нам ни к чему, чтобы полицейские обнаружили, что в доме пусто. — Так или иначе, они достаточно скоро это обнаружат. — Это уже не будет иметь значения, когда вы благополучно переберетесь за границу. Жаль, что ваша жена не взяла с собой пса. — Она не могла. У мамы есть кошка. А Буллер мгновенно кидается на кошек. — Да, боксеры обычно дурно себя ведут, когда дело касается кошек. У меня самого есть кот. — Мистер Холлидей потрепал Буллера за уши, и Буллер завилял хвостом. — Так оно и выходит, как я сказал. Когда спешишь, непременно о чем-то забываешь. К примеру, о собаке. У вас есть погреб? — Не звуконепроницаемый. Если вы думали запереть его там. — Я заметил, сэр, что в правом кармане у вас, похоже, лежит оружие… или я ошибаюсь? — Я подумал, если придет полиция… В нем всего одна пуля. — Советчиком было отчаяние, сэр? — Я еще не решил, воспользуюсь ли я им. — Я бы предпочел, чтобы вы отдали его мне, сэр. Если нас остановят, у меня хоть есть разрешение на ношение оружия: магазины ведь нынче грабят. Как его зовут, сэр? Я имею в виду пса. — Буллер. — Иди сюда, Буллер, иди сюда. Вот умница. — Буллер положил морду на колено мистера Холлидея. — Умница, Буллер. Умница. Ты же не хочешь, верно, устроить неприятность такому хорошему хозяину. — Буллер помахал обрубком хвоста. — Они, похоже, понимают, когда их любят, — заметил мистер Холлидей. Он почесал Буллеру за ушами, и Буллер всем видом показал, что благодарен за это. — А теперь, сэр, если не возражаете, дайте-ка мне револьвер… Ах, ты, значит, убиваешь кошек… Ах, паршивец… — Выстрел услышат, — сказал Кэсл. — А мы прогуляемся в погреб. Один выстрел — никто и внимания не обратит. Подумают, это выхлопные газы. — Он с вами не пойдет.

The script ran 0.004 seconds.