1 2 3 4 5 6 7 8
И здесь Колька вспомнил, что он не вольный хлебопашец, а государственный преступник. Еще он припомнил, что произошло ночью, и чуть было не взвыл.
Удержался и решил при любом пристрастии идти в несознанку.
— Вот же бывает! — восхищался случаем лейтенант. — Ведь выжил же, значит, для чего-то!..
Он был молод и восторжен, а потому верил в справедливость не высшую, а здесь, на земле!..
Тут и осел дошагал до больнички. А в ней только кровать одна да девчонка косоглазая, казашка.
— А врач где? — поинтересовался лейтенант.
— Нет, — отвечала черноволосая.
— Что «нет»? Врача?
— Ага.
— Совсем нет или ушел куда?
— Ага.
— Что — «ага»? — сердился молодой конвоир.
— Нет, — чирикнула косоглазая и улыбнулась с ямочками на смуглых щечках, с зубками в два ровных рядика и язычком остреньким между ними.
«Жениться, что ли?» — подумал лейтенант, но и без этого дел было слишком много. Он увидел стоявший на белой тумбочке телефонный аппарат и бросился к нему.
— Але, але! — кричал он в трубку. — Дайте Курагыз! Станцию! Стан-ци-ю!..
Наконец его соединили, и он долго и терпеливо орал, чтобы позвали майора Юрикова, командира поезда.
— Майор Юриков слушает! — донеслось из трубки через полчаса.
И лейтенант коротко обрисовал ситуацию. В наличии у него труп номер три тысячи четыреста шестьдесят седьмой — один. Второй же мертвяк по дороге ожил. Заточка до сердца не дошла. Что делать?
Майор выматерился и приказал труп закопать, а выжившего оставить в больнице. Он сам свяжется с местным МВД, чтобы до выздоровления выделили охрану.
— Давай, лейтенант, — приказал майор Юриков. — Решай вопрос! Поезд раньше на пять часов отходит!
— Есть!
Вдвоем с аксакалом они перетащили Писарева на койку и положили физиономией вниз.
— Давай! — пригласил лейтенант косоглазую врачевать, а сам обошел больничку и обнаружил крохотное кладбище. В две лопаты они расковыряли степную землю, уложили в нее загнивающую плоть дяди Моти, покрыв лицо дохляка личным носовым платком лейтенанта, и вернули степь на место. Затем служивый приколотил к кривой палке саксаула дощечку и вывел на нем номер — 3467.
С нештатной ситуацией было покончено, и лейтенант, подмигнув казашке, отбыл на ослике обратно на станцию Курагыз.
«На русской женюсь», — подумал он напоследок и забыл обо всем…
А она, когда воцарилась над степью тишина, когда небо окрасилось к ночи розовым, пришла к Кольке, села рядышком, легкая, словно перышко, взялась двумя пальчиками за железку в спине раненого и вытащила ее, да так просто, как какую-нибудь занозу. А потом рубашку закатала и, послюнявив пальчик, к ране приложила. В Колькину плоть вошел жар, погулял по разным членам и вышел через ноздри паром. Зек вспотел до макушки, затем затрясся от холода, а еще после потерял сознание.
На утро следующего дня он проснулся совершенно выздоровевшим. Посмотрел на свою спину в крохотное зеркальце, висящее на белой кривой стенке, и нашел рану совершенно затянувшейся, только розовое пятнышко сохранилось.
Она пришла в белом халатике, с бутылкой молока на фоне белых стен и белого солнца, бьющего сквозь крохотные окошки, с огромным кругом белого казахского хлеба. Все было вокруг белым, только волосы ее, распущенные, пересыпались иссиня-черным от плеча к плечу, в зависимости от того, куда она свою тонкую шею поворачивала.
— Это мне? — поинтересовался восхищенный красотой девушки Колька.
— Ага.
Он протянул руки, и она вложила в его ладони горячий круглый хлеб, от которого он жадно стал откусывать, пока половину не проглотил. Взял из ее ладошки бутылку с молоком и выпил, не отрываясь, до дна. Хлебная крошка попала не в то горло, и он закашлялся до слез, а она поколотила его по спине, затем улыбнулась и забрала бутылку.
И тут он поглядел на нее, насытившийся хлебом, но голодный по-мужицки, посмотрел и открыл в аборигенке красоту необыкновенную, выдающуюся, будто природа вложилась именно в нее одну, казахскую девчонку, дав ей все, что отобрала у тысяч людей, сделав их уродливыми и несчастными.
— Как тебя зовут? — спросил он ее ошеломленно.
— Ага, — улыбнулась она и засмущалась, так что смуглые щечки зарумянились, а вишневые губки напряглись.
«Да она не говорит по-русски вовсе!» — догадался Колька и почему-то этому обстоятельству был чрезвычайно рад, даже встал с постели и протянул девушке руку.
— Николай! — И добавил: — Писарев.
Она взялась за кончики его пальцев и слегка их пожала. И было в ее пожатии все — и персиковая прохлада, и луны восходили под каждым миндальным ноготком… Колькино сердце забарабанило, и в животе потянуло…
— Ага, — вновь сказала девушка и слегка толкнула своего пациента в грудь, вновь отправляя того на пружинный матрас. Строго погрозила пальчиком и погладила по спине, в том месте, где еще вчера торчала смертельная заточка, потом слегка нажала на плечи, укладывая его на подушку. Он покорно лег и все смотрел на нее, как она села в уголке на белый табурет, как стала градусники протирать.
Что-то стал тихо говорить про суд, про бабку, про детство свое, а она изредка отвечала «ага» и смотрела на него глазами дивной красоты, как будто китайский каллиграф искусно кисточкой взмахнул два раза.
А потом она ушла, оставив его на ночь одного. Он долго не спал, мечтая обо всем, что принадлежит ей, а потом заснул…
Под утро, когда только ишаки и ослы уже не спят, возвещая своими криками Вселенную о пробуждении мира, она пришла к нему. Он учуял ее запах и рассмотрел в бледном утре, как она стоит перед его кроватью в ночной рубашке, в подоле которой насыпано что-то многое, и трусики на ней крохотные, намного ниже резинкой чуть выпуклого пупка.
Вспыхнули на мгновение китайские росчерки, и она отпустила подол, из которого на Кольку посыпались райские запахом плоды. И персик он учуял, и сливу, и алычу… И было много еще незнакомых дивных запахов…
А потом он почти ослеп, когда она сняла через голову рубашку с опустевшим подолом…
А потом ласкал ее крохотные грудки с остервенением первобытного монгола-завоевателя, целовал глаза, стараясь слизнуть древнюю тушь черных ресниц, сжимал сильными руками девичьи ягодицы, упрятанные в маленькие трусики, оказавшиеся двумя крошечными каракулевыми шкурками, и долго не мог совладать с этими овечками, пока она сама не дернула за невидимую нить… И овечки убежали травку щипать, а он, готовый к соитию, вымазанный пахучими фруктами, впился в сад ее губ, пытаясь сокрушить своим языком крепкие зубы, а она не давалась, выдвигая навстречу свой язычок, маленький, да верткий, а он, как хитрый стратег, проигрывая на одном фланге, готовил генеральное наступление на другом, тогда как никто не собирался ему сопротивляться вовсе, просто игра природы вошла в пике, и он, остановив ее пляшущие бедра, проник во Вселенную ее плоти и в первый раз в жизни не почувствовал пустоты…
А потом они пили молоко и уже вдвоем ели пахучий хлеб. Молоко проливалось прямо в постель, а в окно уже заглядывало белое солнце.
Он опять что-то говорил, наверное, что счастлив, а она опять отвечала «ага».
А потом они не услышали топота копыт и не встревожились тем, как куры беспокойно кудахчут, потому что спали…
Майор Ашрапов прибыл к маленькой глинобитной больничке так быстро, как только резвость его коротконогого скакуна позволила.
Вошел на кривых ногах в палату, где они, голые, спали, ругнулся по-своему и щелкнул плетью.
Колька проснулся сразу, а она спала крепко, улыбаясь краешками губ во сне.
— Встэвэй! — приказал майор и еще раз выстрелил плетью.
Он, привыкший за ночь к свободе и счастью, увидев злые глаза местного участкового, как-то сразу сник. Выбрался из кровати, прикрывая стыд руками, и шепотом просил майора не будить девушку.
— Скотинэ! — обозвал майор Ашрапов зека, когда он оделся. — Пойдэм!
Колька обернулся, в последний раз посмотрел на спящую девушку и, вздохнув печально, вышел на свет Божий. Выбрался из больнички и майор Ашрапов. Здесь, на улице, он не рассусоливался, а дал сапожищем в Колькин зад, так что не ожидавший сего зек ковырнулся через голову в белую пыль лицом.
Майор замахнулся было плетью, но сдержался и заговорил громко по-казахски, воздевая грубые руки к небу. Затем вскочил на конька своего небольшого, покрутился на нем, как на необъезженном, и стреножил.
— Бэги! — приказал.
— Куда? — поднялся на ноги Колька.
— К стэнции бэги!
— А я не знаю, где станция!
— Там, — указал плетью участковый на север.
И Колька побежал. Пока были силы, вспоминал ее, и казалось, что от чувства, поселившегося в душе, сердце слева направо перепрыгивает.
Майор Ашрапов удивлялся, как человек может так долго бежать и не падать!
Он не знал, что зек футболист в недалеком прошлом, что навыки у него пока сохранились, да, впрочем, казах и не ведал, что такое футбол.
Колька упал на шестнадцатом километре. О ней уже не думал — солнце выжгло все мысли и рот сделало сухим, а язык распухшим. Почувствовал удар плетью по спине. Небольно милиционер ударил, или у него чувствительность притупилась.
— Встэвэй! — приказал Ашрапов.
А у него нашлись силы только перевернуться на спину и посмотреть в большое белое небо.
На грудь что-то упало, и он жадно приник губами к кожаной бутыли со свежей прохладной водой. Ашрапов его не останавливал, пока брюхо не наполнилось излишне. Сам майор слез с коня и, пока зек отдыхал, осматривал окрестности в маленький театральный бинокль.
Колька улыбнулся.
Видать, это не понравилось четырехногому другу милиционера, и конек, ощерив огромные зубы, вдруг резко клюнул мордой вниз и укусил Кольку за лодыжку.
— А-а-а! — закричал тот от неожиданности, хватаясь за ногу.
Здесь майор Ашрапов спохватился, запрыгнул на свою лошадку и вновь приказал:
— Бэги!
Сейчас, с наполненным водой брюхом, бежать было особенно тяжело. Колька еле-еле передвигал ноги, а злобный казах через каждые пять минут охаживал его плетью.
— Фашист! — не выдержал Колька и обернулся.
— Сам фэшист! — разозлился майор и врезал плетью зеку по лицу. — Все русский фэшист!.. Бэги!
И он опять побежал, стараясь уклоняться от плети, а потом разглядел вдали станцию Курагыз и припустил к ней, как будто к родной.
И опять Ашрапов подумал: как этот человек хорошо бегает. Конь устал, а он…
На станции стоял состав, как две капли похожий на тот, с которого сняли Кольку. Но оказалось, что сие сцепление зековских теплушек — вновь прибывшее.
Возле локомотива припрыгивал, отдавая распоряжения, капитан внутренних войск. Делал он это нервно — вероятно, состав готовился к отходу.
— Слэшь, капитан! — крикнул Ашрапов. — Я тебе еще одного зека пригнал!
Капитан обернулся, козырнул участковому, кивнул, показывая, что, мол, знает о подсадке, указал двум рядовым, чтобы Кольку в наручники защелкнули.
— В пятый! — приказал начальник поезда.
Колька обернулся и разглядел в клубах пыли склоненную к голове коня фигуру майора Ашрапова. Он несся во весь опор в свою степь, к своему белому солнцу, к своим курганам, в которых лежат бессрочно его гордые предки.
— Ах, звери! — деланно проговорил капитан, рассматривая располосованную плетью физиономию своего подопечного. — Дикий народец! Так, значит, футболист?
— Был, — ответил Колька.
— Звезда?
Писарев смутился.
— Скажу тебе, парень, вещь одну! — капитан сопроводил Кольку до пятого вагона. — Хочешь — слушай, хочешь — нет…
— Я слушаю…
— Не любят у нас звезд, — сказал тихо. — Оступившихся…
— Понял, — ответил Колька.
Капитан посмотрел на него грустно и сказал:
— Доедешь нормально. В пятом мужики, трогать не станут… Что будет на зоне — не знаю!.. Ну, прощай!
Развернулся и пошел.
В пятом оказались нормальные мужики, и за пять дней стука колес Кольку не трогали, даже с расспросами не приставали.
А на шестые сутки их привезли в лагерь. Продезинфицировали по полной программе, выдали робу и маленький химический карандашик, чтобы на кармане куртки номер написать.
Лагерь был огромный, и новичков в нем отличали по синим губам. Проводили свои зековские процедуры, и в зависимости от экзаменов кто-то шел на нижнюю полку, кто-то утраивался наверху, а кто-то получал место под нарами.
Колька поселился на верхних нарах и через неделю уже работал в цеху по пошиву рабочих рукавиц, коих надо было настрочить за смену восемь пар.
Каждую неделю он с волнением писал письмо и ставил адрес на нем: Казахстан, станция Курагыз, больница…
Все было тихо, его никто не бил, начальство особо не допекало, и за три последующих месяца ни одна сволочь не поинтересовалась, кто он, какая сущность у него внутренняя. Но барак знал статью заключенного Писарева, и этого было достаточно для небольшого уважения, которое и проявлялось в неприставании к человеку.
А через полгода какая-то гнида из начальства сболтнула, что зек из девятого барака футбольный чемпион и бабки он упер у своих же пацанов. Мол, из-за этого у нашей сборной успехов на международной арене не имеется!
И вновь начались Колькины страдания.
В бараке стали часто появляться гости с одной лишь целью — выбить бывшей звезде зубы да почечку посадить. Никто за него не заступался, и через два месяца мучений перед ним встал вопрос: жить или умереть.
Раздумывал — удавиться или попросить, чтобы на другую зону перевели. Но на другой зоне его бы тоже сдали. Хотя, пока перевод — передышка вышла бы. Хотя бы мочиться кровью перестал… А там в петлю!
А потом появился узкоглазый зек и пригрозил опустить Николашку, если тот надумает жаловаться или еще что!
Колька не испугался и сказал вечно разбитыми губами, что был уже такой борзый, но смерть принял лютую.
— Бить — бейте, — согласился футболист. — Привык!.. А не с той стороны подойдете — загрызу!
— Так у тебя же зубов нету, — заржал узкоглазый.
В бараке загоготали, даже Колька заулыбался ртом, в котором осталось меньше половины зубов.
— Ладно, чемпион, — вдруг стал серьезным узкоглазый авторитет. — Пускай твою судьбу Гормон решает!..
После ухода узкоглазого старожилы барака ему объяснили, что навещал футболиста лагерный авторитет по кличке Дерсу, поживший в камере смертников за двойное убийство два года, но ему помилование вышло. А Гормон — смотрящий зоны, хоть и совсем молодой, но коронованный вор. Зону крепко держит, лют и жесток.
Единственное, что делал Колька исправно — это отсылал на станцию Курагыз свои письма. И столько в них было намешано… А ответа все не было…
Его оставили на время в покое, и он опять потихонечку шил рукавицы, но все равно жизнь была не в жизнь, хоть и почки поправились, и синяки с лица сошли. Ждал Колька встречи с этим Гормоном и понимал, что нарочно оттягивают ее, чтобы пострашнее стало.
Прошло аж три месяца, прежде чем его позвали. За это время Колька совсем сошел с лица и стал похож на доходягу, которому осталось жизни на одну батарейку «крона».
Жратва была не в радость, и даже самый крепкий чифирь не способен был избавить от страха.
Позвал все тот же узкоглазый Дерсу.
— Я — не казах! — почему-то сказал. — Я — монгол!
— Я — не татарин! — ответил Колька. — Я русский!
— Ты это чего? — не понял монгол.
— Ничего.
— Пошли.
И они двинулись через всю зону. Дело было под ночь, злобно гавкали служебные овчарки, и лучи прожектора то и дело пересекались на идущих. Колька шарахался в сторону, но с двух сторон его сдавливали два костлявых молчаливых мужика.
— Не рыпайся! — цыкнул Дерсу.
— Так застрелят же!
— Я им застрелю!..
За все время пути их никто не окликнул, и это было странным, как будто не зеки шли через всю зону, а лагерное начальство.
Наконец пришли.
Этот барак был самым небольшим из всех виденных Колькой строений на зоне. Сначала он принял его за административное помещение, но когда вошли, тусклый свет лампочки и привычная барачная вонь убедили его, что проживают в этом помещении такие же зеки, как он. Но вот такие же ли? Вопрос… Колька услышал музыку. Она доносилась чуть слышно из транзисторного приемника «Spidola», стоящего на тумбочке с кружевной салфеткой. Пускал пар электрический чайник, и пахло жареной колбасой, отчего слюна выделилась. Все нары были завешаны кусками материи, так что получалось подобие отдельных комнатушек.
«Вот это живут», — успел подумать Колька и получил удар под лопатку. Впрочем, не сильно его стукнули.
— Зачем? — посмотрел на Дерсу Колька.
— Просто. Больно, что ли?
— Нет.
— А ты колбасу нашу не нюхай! Не твоя!
— Не дышать, что ли?
— Борзый?
— Нет.
— Тогда глохни!
Он замолчал и стал ждать, исподволь разглядывая мужиков, которые сопровождали его до жилища смотрящего. Оба жилистые, с бесцветными пустыми глазами. Все пальцы в кольцах наколок, ручищи, как лопаты.
«Душегубцы», — решил Колька, да и про себя подумал, что и сам душегубец, хоть и по самообороне.
Дерсу заглянул за одну из занавесей и что-то тихонько спросил. Услышал только ему предназначенное: «Начинайте пока без меня», кивнул и, задернув занавеску, блеснул глазами.
Монгол сел на стул с мягким сиденьем, достал из тумбочки пачку чая грузинского и высыпал половину в алюминиевую кружку. Залил кипятком и накрыл кружку сверху миской.
— Значит, короля пидоров в поезде мочканул? — неожиданно спросил.
— Никого не трогал, — пошел в отказ Колька.
— Дяде Моте хрен оторвал?
Колька молчал.
— Язык проглотил? — поинтересовался Дерсу, приподнимая миску и заглядывая в кружку.
— А вы чего, — вдруг задал вопрос Колька, — за пидоров впрягаетесь?
Спросил и подумал, что жизни ему осталось на один взмах ножа.
— Мы за пидоров не впрягаемся! — раздался тоненький голос из-за занавески.
Она отдернулась, и Колька онемел от увиденной картины.
На нарах сидел, откинувшись на подушки с кружевными наволочками, мальчишка лет десяти с большими печальными лилипутскими глазами. Все его бледное лицо поросло белым пухом, а лоб бороздили глубокие морщины. Мальчишка был наголо выбрит, и казалось, что какая-то тяжелая болезнь гложет ребенка…
— Так вот, Гормон! — Дерсу взял кружку готового чифиря и поставил ее перед странным мальчишкой. — Так вот, Гормон, футболяка наш знаменитый! Дядю Мотю замочил да футбол страны Советов под откос пустил!
Ребенок с печальными глазами хлебнул чифиря и тихонько спросил:
— Это правда?
— Малец, — прошептал одними губами Колька.
Белесые ресницы мальчишки вздрогнули, он оторвался от чашки и посмотрел вокруг.
Почудилось, подумал и вновь хлебнул черного, как ночь, напитка.
— Малец! — чуть громче прошептал Колька.
От этого призыва Гормон закашлялся и недоуменно поглядел на присутствующих. Оторвал спину от подушек и задышал тяжело.
— Что? — не понял Дерсу. — Какой Малец?..
Колька пожевал ртом, наполняясь слюной, затем харкнул с таким усердием, что слюна пролетела через весь барак и прилипла к оконному стеклу.
— В хате плюнул! — почернел лицом Дерсу, и в его руке блеснуло лезвие.
— Осади! — заорал Гормон детским голосом и вскочил с кровати, сделавшись вдруг страшным. — Все назад!!!
— Да он же… — попытался что-то сказать Дерсу, но еще раз услышав пронизывающее «Назад!», попятился к стене, а костистые мужики враз скрылись за занавесками.
Гормон подходил медленно и смотрел, вглядывался в Колькино лицо. Он рассматривал снизу вверх, и постепенно губы его детские растягивала улыбка.
— Дверь… — признавал он. — Культя!..
Он бросился к Кольке, раскрывая объятия, а Колька нагнулся, почти на колени встал, чтобы принять его к груди и заглянуть в глаза самого близкого друга детства.
— Малец! — вскричал он уже в полный голос. — Малец!..
— Дверь!..
Они обнимались так истово, так велико было их обоюдное счастье от встречи, что опупевший от такой невиданной картины Дерсу сам не заметил, как опустил два пальца в настаивающийся чифирь…
А они все не могли оторваться — щека к щеке, гладили друг другу бритые бошки, спрашивали и отвечали: «Ты?!!» — «Я!..»
— Чего вылупился! — отвлекся на секунду Малец. — На стол накрывай, колбасу тащи!
Малец поволок за собой Кольку, и они рухнули на кровать с кружевными подушками. Засмеялись, как дети. Занавеску задернули!..
Дерсу на мгновение подумал, что и смотрящий, и футболист этот — из команды почившего в бозе дяди Моти, но ошпаренные чифирем пальцы прояснили мозги, и монгол решил, что чем меньше ты делаешь выводов, тем длиннее твоя жизнь!..
Встал и ловко принялся собирать на стол. Из-за занавесок появились костистые телохранители и безмолвно помогали. На столе появились бутылка водки, квашеная капуста, банка со шпротами и скворчащая на сковороде жареная колбаса с картошкой.
— Готово! — негромко возвестил Дерсу.
Они появились обнявшись, улыбающиеся. Но при виде Дерсу и двух молчунов Колька улыбаться перестал и напрягся.
— Не боись! Пока я жив, тебя никто не тронет! Да и когда сдохну, не боись, одной памяти обо мне страшиться будут!
Малец сел на самую высокую табуретку и налил водки, да только себе и Кольке.
— Друг мой самый близкий! — сказал мужикам и кивнул головой.
Один из молчунов подхватил бутылку и доразлил содержимое по кружкам.
— Жрите быстрее! — шикнул Малец. — Мне со своим другом наедине пообщаться охота!
Через минуту за столом остались только Колька и Малец. И общались они до самого утра самозабвенно.
— Как наши?
— Кто где…
Колька рассказал и про Лялю, и про Кишкина, и про всех остальных.
Малец сидел на табурете и, слегка закатив глаза, вспоминал что-то.
— А я Надьку отчихвостил! — вдруг признался Колька.
— Это какую такую Надьку? — вскинулся Малец.
— Ну у которой на ж..е веснушки!
— И что, правда веснушки? — засмеялся Гормон.
— Правда.
А потом Колька рассказал, как сейф из команды попер, как ему явку с повинной не зачли и показательный суд устроили…
— Зачем попер бабки? Иль не хватало?
— Не знаю, — пожал плечами Колька. — Хватало бабок… Нашло что-то…
— Вор ты, что ли, по душе?
— Не знаю…
А потом Малец рассказал про себя. Поведал, как жилось на пацанской зоне. А на второй день после того, как откинулся, взял с сотоварищами сберкассу, менты вычислили и брали с оружием. Ранили в печень, еле выжил. Чирик получил. На зоне, уже взрослой, пятерик добавили за побег и кражу колхозного имущества.
— Как ты, — добавил. — Из сейфа председателя скоммуниздил. Только сейф открыт был, а в нем три рубля с копейками! А сам председатель рядом пьяный в дупелину спал. В зоне Адыгейской автономной короновали…
А совсем уже под утро Малец запросто сообщил, что жить ему осталось года два-три.
— Врача здесь, на зоне, отыскал, как его, эндокринолога. Он мне и приговорил, что без гормона роста произошли необратимые процессы в организме. — Малец засмеялся. — И гробик у меня детский будет.
Колька расстроился так, как давно в жизни не расстраивался. Чуть пьяный, он чувствовал свое бессилие помочь другу, а оттого печаль его была огромна.
— Найдем мы этот гормон!
— Поздно…
— Ей-богу найдем!
— Сказал, поздно!.. И хватит об этом! Спать давай! Тебе рядом приготовлено…
И они стали жить, как два неразлучных друга. Никто больше Кольку на зоне не обижал, но на предложение Гормона оставить работу по пошиву рукавиц он наотрез отказался.
— Мужиком в зоне хочу быть.
— Твое дело, — пожал плечами смотрящий зоны. — А нам в падлу работать!
Колька, закрывшись занавеской, продолжал каждую неделю писать на станцию Курагыз, надеясь на ответ. Так ему нужно было это письмо! Ах, как нужно! Чтобы дышать его строками, прижимать к груди, класть на ночь под подушку!.. Вполовину легче бы на зоне стало…
А письма обратного все не было…
Уже на четвертом году Колькиного срока Малец спросил, куда пишет друг.
— Бабульке?
— Нет, — ответил Колька и вдруг стал рассказывать о счастье мелькнувшем, захлебываясь, словно давно мечтал, чтобы его спросили.
Рассказывал о самом чудесном на земле месте под названием Курагыз, о маленькой больничке, где он встретил девушку, которую полюбил беззаветно, и хоть была между ними всего ночь одна, тысячу ночей на зоне он чувствовал ее тело рядом, запах ее фруктовый…
— На станции Курагыз, говоришь? — переспросил Малец.
— Это единственное место на земле, где мне было не пусто!..
— А девушка такая небольшая, косоглазая, вообще не говорит?
— Она говорит всего одно слово, — заулыбался Колька. — «Ага»… — и вдруг с тревогой посмотрел на друга. — Ты ее знаешь?
— Так это же Агашка! — заржал Малец. — Да все, кто по второй ходке на казахской земле, стараются под любым предлогом в больничку попасть! Агашка безотказная!
— И ты был?
— Я же говорю, безотказная! Девка глухонемая, вдобавок с мозгами что-то. Ага да ага! У нее отец местный опер, Ашрапов, капитан! Через нее тысяча зеков прошла!
— Майор! — уточнил Колька. Он был бледен, а плотно сжатые губы бескровны.
— Давно я здесь… Мент звание получил…
Малец не заметил Колькиных страданий, а тот отвернул лицо от друга и первый раз в жизни по-настоящему захотел умереть.
А еще через год, когда Колька дошагал после смены в барак, его там поджидал зам. нач. зоны гражданин полковник Полянский.
— Вот что, Писарев… — Полянский откашлялся и встал. — Твоя бабушка Инна Ивановна Писарева умерла… Вот так вот!.. — и пошел.
А Колька бросился за ним и закричал вслед:
— А хоронить как же?
— А уже похоронили, — обернулся полковник. — Собес…
Всю ночь пили, поминая Инну Ивановну, Колькину бабку.
— А я и не помнил ее имени-отчества, — признался Мальцу Колька. — Просто бабкой звал…
А еще через три месяца помер Малец, Гормон, смотрящий зоны, вор в законе и лучший Колькин друг.
Умирал он две недели и все просил Кольку затыкать ему рот, чтобы крика не было слышно. Почернел к концу, как головешка из костра. А за два часа до смерти обнял Кольку, да так и лежал до самого отхода на его груди, этакий старичок с лицом ребенка… Вскрикнул и выпустил птичку жизни… Кончился Гормон…
Провожали его в последний путь, как вождей страны провожают.
Начальство позволило всем заключенным пройти возле могилы мертвого смотрящего зоны, иначе авторитеты угрожали поднять на бунт половину исправительных учреждений России.
А поминали его пришлые воры, невесть как пробравшиеся в зону.
Жрали и пили пять дней. Поручились Кольке, что за дружбу такую огромную с Гормоном никто его до конца срока пальцем не тронет!.. На том Колька вернулся в мужицкий барак сиротой. Больше в жизни у него никого не осталось…
А вместе с новыми веяниями в стране на зоне разрешили выстроить силами заключенных маленькую церквушку. И пришел в нее служить батюшка Никодим. Матушка его умерла прошлой весной, сам он был в годах, жениться внове не собирался, а потому понес свой крест в исправительно-трудовой колонии.
Колька стал захаживать в церквушку, и казалось ему под мерное служение отца Никодима, что нет на земле более спокойного места. Пустота из души хоть и не уходила, но во время службы забывалась.
Через год Колька уже знал наизусть все литургии, и отец Никодим предложил заключенному покреститься.
Обряд произошел после работы вечером, и Колька стал христианином.
А еще через сорок тысяч пошитых рукавиц Колькин срок закончился. Ему исполнился тридцать один год, он был бородат и патлат и, выходя из зоны, уже знал, чем будет заниматься всю оставшуюся жизнь… Наполнять пустоту…
6
Первое отделение закончилось. Аплодисменты были жидковаты, хотя редко когда бурно хлопают после первого.
Оркестр поднялся и потянулся к кулисе.
Вся душа Роджера еще трепетала от последнего соло. В нем было задействовано девять палочек, из них четыре уникальных — Жирнушка, Шостакович, в честь любимого композитора, Фаллос, так как палочка была сделана с утолщением на конце, и Зи-зи. Почему Зи-зи, сам Роджер не знал. Когда вылил металл в форму, остудил его, натер специальным маслом, взял двумя пальцами и нежно коснулся треугольника, получился необычайно ласковый звук, и само собой в голове выскочило: Зи-зи.
Идя по коридору, Роджер с нескрываемым презрением посмотрел на литовского артиста, танцующего Ромео. И столько было презрения в этом взгляде, что молодой человек с недлинными ногами вдруг задрожал нутром и почувствовал себя плохо.
— Парад уродов! — дал Роджер оценку в гримерной.
— И не говорите, — согласился Бен. — Ромео и Джульетта после ядерной войны!
— Ха-ха, — сказал Роджер, вытащил серебряную коробочку и, достав из нее конфетку, сунул в рот. Вместе с коробочкой он обнаружил в портфеле нераспечатанное письмо, которое прежде не видел. Удивился. Тем более что под адресом было написано по-немецки. Распечатал письмо и прочитал: «Уважаемый мистер Костаки! Имеем честь пригласить Вас стать единственным участником оркестра музея „Swarovski“. Зная Ваш выдающийся талант, мастера нашего завода приготовили из стекла уникальный треугольник, звуки которого поразили австрийских знатоков ударных инструментов. Что касается Ваших гонораров, то мы их можем обсудить по телефону. Единственное, на что могу намекнуть: они будут втрое больше тех, что Вам платили ранее!» И подпись: директор музея «Swarovski» Ганс Штромелль.
Роджер подумал над текстом с минуту, потом сказал про себя: «Чушь какая-то», и, скомкав письмо, бросил его в портфель, как в урну.
— Знаете, почему Миша взял их сюда?
Роджер вскинул брови.
— Постановщик этого балета, в прошлом известнейший танцовщик, тоже русский, Мишин друг!..
— У русских все по протекции. Уж я знаю…
Роджер не замечал, что его концертная рубашка совершенно мокрая от пота. Это видел ударник Бен, но он никогда и ни за что не сказал бы об этом приятелю. Почему?.. Бог его знает, какой реакции ждать от товарища…
Родители Бена были людьми небогатыми, имели маленькую прачечную и от зари до зари копались в чужом грязном белье. Когда Бену исполнилось десять лет, и его пристроили к стиральному делу. Поэтому он за свое детство нанюхался таких запахов, что в сравнении с ними вонь от пота Роджера попросту не была запахом.
— Гремлины и Гоблины! — произнес с чувством Роджер, когда по трансляции передали, что прозвучал третий звонок.
Перерыв закончился, и Лондонский симфонический занял свои места…
И во втором отделении игра Роджера вызывала у него самого восхищение. В одной из пауз он почему-то вспомнил о письме из музея…
* * *
Маленький Костаки позаимствовал у матери дополнительно пятьсот фунтов, купил на них небольшой микроскоп, набор хирургических инструментов и еще какие-то вещи по мелочи.
Придя домой и запершись в своей комнате, он внимательно прочел инструкцию как пользоваться микроскопом, как наводить стекло, чтобы добиться наилучшей резкости.
Он установил прибор на стол, тщательно его настроил и направился к аквариуму с ящерицами. Сунул руку и вытащил первую попавшуюся. Она точь-в-точь была похожа на Марту, а оттого глаза Роджера наполнились слезами. Тем не менее он взял себя в руки и укрепил тельце ящерицы в специальном приспособлении, животиком вверх, чтобы зверюшка не могла пошевелиться. Всю эту конструкцию подросток установил под микроскоп, подправил зеркало и достал из медицинского набора большую иглу.
Роджер приник глазом к микроскопу и через ряд увеличительных стекол разглядел выпуклую чешуистую кожу ящерицы, похожую на шкуру огромной змеи, и методичное вздымание этой кожи. — Сердце, — понял он. Огромное сердце под цейсовскими стеклами стучало быстро, а медицинская игла казалась при увеличении дубиной.
Роджер выдохнул и воткнул иглу в бьющийся бугор. Биения тотчас прекратились, подросток быстро перевел оптику микроскопа на головку ящерицы — и все подкручивал линзы, подкручивал… Глаза, ротик… Он опять ничего не увидел. В этот день Роджер умертвил всех остальных рептилий и весь вечер сидел на одном месте с каменным выражением лица.
На следующий день он развез тушки по таксидермическим офисам.
А еще через две недели отец Себастиан вновь сел в исповедальне на что-то твердое. Он почти наверняка знал, что нащупал его зад. Вышел из полумрака и вернулся со свечой…
На скамье он насчитал восемь чучел ящериц, и к каждому была прикреплена бумажка — Марта. Восемь Март.
Ему стало не по себе, он перекрестился и почти услышал, как бьется его сердце.
Через час отец Себастиан беседовал с полицейским, показывая ему улики под общим именем Марта.
Полицейский, молодой парень с белесым лицом, искренне не понимал, что от него хочет святой отец.
— Это же вивисекция! — злился отец Себастиан.
— Я вижу только чучела, — хлопал глазами парень.
— Но до того, как они стали чучелами, мальчишка их убил!
— Кто?
— Сын миссис Костаки!
— Могу я взять это с собой, отец Себастиан?
Полицейский кивнул на чучела ящериц и, получив разрешение, собрал их в пригоршню и засунул за ворот куртки.
— Разберемся…
В тот же вечер двое полицейских навестили дом Лизбет Костаки.
— По какому поводу? — поинтересовалась Лиз.
— У нас есть основания полагать, — ответил старший, — что ваш сын может быть причастен к вивисекции и издевательствам над животными.
Она тотчас пустила полицейских внутрь, но дальше порога им мешали пройти большие женские бедра.
— Какие у вас доказательства?
— Заявление отца Себастиана, — ответил белесый, по званию и по возрасту младший из пришедших.
Лизбет кивнула и развернула бедра на сорок пять градусов, давая возможность полицейским пройти.
— Его комната в дальнем конце дома. Я вас провожу.
У Роджера было, как всегда, заперто.
— Сын! — позвала Лизбет. — К тебе полицейские!
Он открыл почти сразу, как будто ждал официальную делегацию, и в его лице служители закона не обнаружили и тени испуга. Зато на столе был найден микроскоп и окровавленные инструменты.
— Что это? — спросил старший патруля.
— Я порезался, — объяснил подросток и показал палец, заклеенный лейкопластырем.
— Можно снять повязку? — поинтересовался полицейский с белесым лицом.
— Подите прочь! — выдавила Лизбет, и Роджер подумал, что мать уже хороша тем, что защищает свое дитя.
— Вот что мы имеем! — младший патруля вытащил из-за пазухи сверток и раскрыл его, показывая женщине чучела ящериц. — Вот доказательства!
— Подите прочь! — еще раз жестко произнесла Лизбет. — Это частная собственность, и без ордера вам здесь делать нечего!
— Мэм, у нас будет ордер!
Она хлопнула дверью с такой силой, что чуть было не вылетел косяк…
Перед сном она пришла к сыну. Он лежал в постели с закрытыми глазами, но мать чувствовала, что сын не спит.
— В последнее время ты взял у меня много денег.
— Я не брал у тебя денег, — сообщил Роджер, не открывая глаз. — Деньги это не твои, а моего дедушки, значит, деньги наши общие.
Лизбет подумала и сказала, что согласна.
— Ты нашел, что искал?
— Нет, — признался подросток. — Зато меня теперь не пугает смерть. Это что-то мгновенное…
Он открыл глаза и долго смотрел на мать. А потом с ним случилась истерика. Его трясло, как при лихорадке. Он выл по-собачьи и извивался всем телом.
Лизбет сидела и смотрела на сына с каменным выражением лица, а он все выл и извивался змеей, пока наконец силы не оставили его.
«Она сильнее меня», — подумал обессиленный Роджер, прежде чем провалиться в черный, без сновидений, сон.
Через два дня несколько лондонских газет вышли с заголовками: «Подросток — вивисектор», «Маленький живодер». Или, например, такой, в стиле вестерна: «Роджер — истребитель ящериц»!
Вероятно, Скотленд-Ярд умышленно допустил утечку информации.
Читателю этих статей становилось понятно, что сыщикам не составило большого труда справиться в зоомагазинах города о тех, кто покупал ящериц оптом, затем они отыскали все таксидермические конторы, где им и подтвердили, что смерть животных произошла насильственным путем. Причем в каждом отдельном случае ящерица умерщвлялась оригинальным способом. И еще они доказали, что и покупателем в зоомагазине, и клиентом таксидермистов было одно и тоже лицо, а именно Роджер Костаки.
Вечером в дом Лизбет пришел полицейский наряд.
— Мы с ордером, мэм, — развернул бумажку старший полицейский.
Вместе с законниками порог дома переступила женщина в больших роговых очках и с очень высокой прической. Ротиком гузкой она сообщила, что в ее задачу входит временное опекунство над подростком и сопровождение оного в специальный приют, где будет проводиться дознание.
— Ты меня им отдашь? — спросил Роджер, глядя матери прямо в глаза.
— Они тебя забирают силой, — ответила Лизбет. — Но я тебе обещаю, что не пройдет и суток, как ты окажешься дома. У тебя послезавтра урок музыки!
Роджер кивнул, надел пальто, сунул руки в карманы и, не оглядываясь, быстро направился прочь из дому. Полицейские и патронесса еле поспевали за подростком, который самостоятельно открыл дверь полицейской машины и уселся в нее, словно в такси…
Как только автомобиль отъехал, Лизбет тотчас связалась с одним из лучших адвокатов Лондона мистером Биу и наняла его защищать своего сына.
Утром следующего дня мистер Биу находился в следственном изоляторе, где беседовал со старшим полицейским чином округа.
— Что инкриминируется моему подзащитному? — поинтересовался мистер Биу и пыхнул тысячефунтовой трубкой.
— Об этом весь город говорит! — ухмыльнулся чин.
— Моя клиентка хочет уведомить вас, что немедленно подает в суд на полицию вашего округа за утечку информации!
Чин хотел что-то ответить, но мистер Биу пустил трубочную струю такой плотности, что в табачном дыму что-то сказать было чрезвычайно сложно.
Чин подумал, что у адвоката кончики сенбернаровских усов желтые наверняка от курения. Такие долго не живут, хотя живут богато…
— Не хочу доводить дело до суда, дабы не подрывать вашу репутацию! — мистер Биу порыскал во рту полными пальцами и выудил из него табачинку. — Полиция не располагает доказательствами против моего подзащитного!
— Как же, как же! А таксидермисты?
— И что? Они подтвердят лишь факт заказа.
— Зоомагазин?
— Факт покупки.
— Кровь на инструментах.
— Есть данные экспертизы, что она принадлежит убиенным ящерицам? — мистер Биу улыбнулся, демонстрируя чудные ямочки на своих полных щеках.
— К сожалению, нет, — признал полицейский чин. — Доказательства были уничтожены прежде, чем был получен ордер. Но есть показания полицейских.
— Мальчик сказал, что кровь его.
— Да-да, — признал визави. — Доказательства только косвенные. Но есть у нас и свидетель!
— Убиения? — вскинул причесанные брови мистер Биу.
— Намерения убиения.
Адвокат фыркнул.
— Кто же это?
— Отец Себастиан, — победно произнес полицейский. — Священник.
— Ах, этот… Сейчас он находится у епископа… Вероятно, он будет примерно наказан за разглашение тайны исповеди. Вряд ли ему позволят свидетельствовать в суде! Ничтожная вероятность!..
Полицейский задумался. Взял лицо в руки и сидел так минут пять.
— Покончим дело миром? — предложил мистер Биу.
— В этом случае ваша клиентка не станет подавать на нас в суд?
— Клятвенно обещаю вам это.
Высокий чин снял телефонную трубку и велел привести Роджера Костаки.
Мистер Биу поднялся, пыхнул на прощание трубкой, сказал, что приятно иметь дело с умными людьми, протянул для пожатия пухлую ладонь и отправился поджидать своего подзащитного…
Обедал Роджер дома.
Через четыре месяца несколько газет сделали солидные выплаты по судебным искам на банковские счета миссис Костаки. Также на первых полосах они напечатали опровержения статей о якобы имевшем место случае массовой вивисекции…
На том все успокоилось, если не считать почты из Букингемского дворца. В послании, подписанном секретарем Ее Величества, говорилось о том, что Лизбет Ипсвич и ее сын Роджер Костаки ведут чрезвычайно странный образ жизни. Королевские протеже не могут быть замешаны в публичных скандалах, даже если они спровоцированы третьей стороной… Далее шла собственноручная приписка королевы: «Милочка, никогда не делайте книксенов!»
Монаршее письмо было сожжено в камине…
* * *
В один из весенних дней, когда Роджеру исполнилось пятнадцать лет, с Лизбет созвонился профессор музыки из русских эмигрантов, некто Гаврилофф. Он попросил миссис Ипсвич о личной встрече, согласие на которую получил тотчас.
Пожилой русский был невероятно высокого роста и столь же невероятной худобы. Костюм его казался коротким, открывая голые ноги выше носков. У Гаврилофф были печальные глаза беспородного пса, зато нос имел такую линию изгиба, перелома, что какой-нибудь родословно богатый тевтонец наверняка умер бы от зависти и желания иметь такой орлиный орган обоняния.
Профессор приступил без обиняков, как будто готовился к разговору несколько лет.
— Вероятно, я заслуживаю порицания, — вздернул клювом Гаврилофф. — Но боязнь и одновременно надежды на чудо останавливали меня от этого сообщения…
— Говорите, пожалуйста, яснее! — попросила Лизбет.
Профессор кивнул, но пауза продлилась долго. Лизбет выдержала.
— Дело в том… — наконец решился Гаврилофф. — Дело в том, что вашему сыну недостает музыкального слуха!
Он произнес эту фразу даже с некоторым чувством удивления, словно Роджера лишь вчера проэкзаменовали и сейчас приходится сообщать его мамаше сию новость.
— Почему вы говорите мне это теперь, а не девять лет назад?
— Ах, я старый дурак! — сокрушался профессор. — Поддался на уговоры мальчишки!.. Но ведь он так просил! Он умолял меня, чтобы я его не выдавал, клялся, что не представляет жизни без скрипки! Ему хотелось играть великого Шостаковича, и я, старый болван, рассчитывал, что слух у мальчика разовьется, такое бывает, и чрезвычайно часто.
— Развился?
— Нет, — по-детски ответил Гаврилофф.
— Вы лишили моего сына будущего, — очень спокойно произнесла Лизбет.
— Я понимаю, — сокрушался русский. — Я верну вам все деньги!
— Вы получили наследство?
— Я понимаю…
Неожиданно профессор вскинулся, отчего брюки его задрались до самых колен.
— Но ваш сын обладает необыкновенным чувством ритма и тонким пониманием благородного звука!
— Что это означает?
— Он мог бы без особого труда овладеть группой ударных инструментов! Его возьмут в любой оркестр с таким уникальным чувством ритма!..
— Спасибо, — ответила Лизбет и вышла из класса. Вечером у нее состоялся разговор с сыном.
— Знаешь ли ты, что у тебя отсутствует слух?
— Насколько я помню, — ответил Роджер, — ты говорила, что в семье никто не мог спеть даже «Боже, храни королеву»!
— Зачем же ты на протяжении стольких лет тратил время попусту?
— Я люблю музыку.
— Ну и ходил бы на концерты! Я вложила столько денег в твое обучение!
— Мы вложили!
— Чем же теперь ты будешь заниматься?
— У меня исключительное чувство ритма, — сказал Роджер и почесал щеку, раскорябывая маленькие прыщике на коже.
— Профессор говорил.
— Я буду играть на треугольнике!
Лизбет глянула на сына внимательно, пытаясь понять, не издевка ли его слова. Но Роджер был очень серьезен, продолжал, не замечая, царапать щеку и смотрел в окно, как в собственную душу.
— Я сам создам себе инструмент! — с верой произнес подросток. — Он будет великолепен!.. Я соединю металлы и добьюсь ангельского звука!
Лизбет смотрела на сына и не узнавала его. Впервые он говорил искренне, с таким воодушевлением, которого она и подозревать в нем не могла.
— Лучшие оркестры мира будут наперебой приглашать меня! — продолжал Роджер. — А композиторы станут создавать для треугольника сольные партии!.. Я выведу этот инструмент на высочайшие рубежи! И имя свое я прославлю в веках!
Позже, уже лежа в кровати перед сном, Лиз анализировала эмоциональный всплеск сына и признавала, что сие амбициозное устремление Роджера — первое в его жизни. Уж не выплеск ли это гормонов? — задалась она вопросом.
На следующий день Костаки попросил отпереть закрытые за ненадобностью комнаты, сказав, что займет их под лабораторию.
— Смотри, чтобы дом не сгорел, — подтрунивала мать.
— Ничего не обещаю, — отвечал Роджер.
«Ишь, и чувство юмора откуда-то взялось!» — отметила Лиз.
Но ответ подростка вовсе не был шуткой. Роджер не исключал возможности, что дом может и сгореть.
Далее сын затребовал колоссальную сумму денег и на удивление матери объяснил:
— Я прошу не на развлечения, а на лабораторию!
— Такая большая лаборатория? — подтрунивала Лизбет.
— Представить список оборудования?
— Не обязательно. Чек устроит?
Роджер кивнул.
— Хочешь, вычти эти деньги из моего наследства!
— Это благородно…
В течение последующих двух недель Роджер собрал по всему Лондону каталоги фирм, торгующих сталелитейным оборудованием. Он обзвонил все поочередно и сделал необходимые заказы.
Пока дом заполнялся огромными коробками, Костаки штудировал толстенную книгу «Сталь и ее сплавы». Он глотал это скучнейшее сочинение запоем, будто какой-нибудь детективный роман. Попутно у него возникали вопросы к автору, но тотчас он сам давал на них ответы, записывая какие-то мудреные формулы в тетрадь.
Лаборатория обрастала необходимым оборудованием, а Роджер в это время встречался с какими-то индусами, секретничал с ними, ругался, передавал деньги.
Однажды он заявил матери, что срочно отправляется в Индию, и отбыл, несмотря на все протесты Лизбет: «Без прививок и провожатого!..»
Мать была права. На четвертый день пребывания в Дели Костаки заболел малярией и провалялся в какой-то тухлой гостинице почти четыре недели. Все это время к нему приходили разные грязные люди и чего-то требовали.
Выздоровевший подросток походил на фонарную тень, а ладони его принялись потеть еще более. Зато Костаки получил за сорок тысяч фунтов упрятанные в специальный контейнер пять граммов радиоактивного бериллия.
Безо всяких проблем он доставил контрабанду в родной Лондон и поместил ее в своей лаборатории.
Следующий этап оказался чрезвычайно легок. Подросток купил в ювелирном квартале у евреев слиток серебра в четыреста граммов, слиток платины — небольшой — и кусок мельхиора. Евреи были довольны сделкой…
Роджер изготовил формы для плавки. Позже он рассказывал, что конфигурации пришли к нему ночью во сне.
Лизбет молилась за сына и все чаще посещала церковь Святого Патрика…
Он назначил первую плавку в ночь на Рождество, хотя ничего мистического в этом не усматривал. Просто решил сделать дело в праздник, чтобы никто к нему не приставал.
Он вошел в лабораторию, когда на небо выкатилась первая звезда. Осмотрел свой маленький сталелитейный заводик, и глаза просияли гордостью, особенно когда пробежали по миниатюрной, в сравнении с настоящей, доменной печке.
Он надел температуростойкие перчатки, провел ими по щекам, оставляя на материи кровавые точки от прыщей, глубоко вздохнул и начал плавку.
Если бы кто-то мог посмотреть на Роджера со стороны, то наверняка сравнил бы его с магистром черной магии, стремящимся превратить обыкновенное вещество в золото. Металлург определил бы в подростке своего коллегу, столь точны были движения Костаки, а физики-атомщики непременно бы заподозрили юношу в проведении какого-то ядерного эксперимента. А на кой черт ему иначе разгонная установка!
К полуночи, когда все фейерверки страны готовы были взлететь в небеса, Роджер выпустил из печи тоненькую струйку металла, которая слегка охладилась, приняла форму треугольника и вползла в разгонную установку, заряженную бериллием.
Уже через шесть минут металл выполз на свет Божий вновь, и на него тонкой пленкой пролилась смесь платины и серебра. Огненный треугольник скатился в специальную ванну для остужения, сплав грозно зашипел, и в небо вознеслись многоцветной лавиной праздничные фейерверки.
Наступило Рождество.
В эти праздничные дни Роджер трудился не покладая рук. После треугольника он выплавил первую ударную палочку, которая получилась излишне большой в диаметре, и пока доводил ее бархоткой до ума, придумал имя: Жирнушка. А потом и другие палочки на свет появились…
Тридцать первого декабря, когда стемнело, Роджер опробовал треугольник. Все члены его организма тряслись от волнения, Жирнушка то и дело выскальзывала из потных ладоней. Он протер руки спиртом, взял палочку столь крепко, что кровь ушла из пальцев, задержал дыхание и дотронулся Жирнушкой до треугольника. Он лишь дотронулся, едва коснулся, а звук родился непостижимый. Такая в нем была глубина, такие его оплетали оттенки, что Роджер замер на всю длину звука, как будто не он его родитель, а лишь слушатель случайный…
А потом он два часа играл на треугольнике.
Лизбет, все праздники проведшая в одиночестве, сейчас, в канун Нового года, сидела перед камином и слушала необыкновенную музыку. То капель ей весенняя чудилась, то колокольный перезвон, то птичье пение… Она слушала, и ей казалось, что слезы текут из глаз. Провела ладонью по щеке: было сухо. Она так была горда за сына, что сознанием хотела заплакать, а сердце, хоть и трепетало, слез не рождало… А он все играл и играл!
А потом Роджер, закончив играть, сказал себе: «Я гений», достал из холодильника гуся и засунул его в остывающую печь.
Он явился перед матерью, худой, чумазый, с горящими глазами и подносом со сгоревшим гусем в руках.
— У тебя получилось? — спросила мать.
— Да, — ответил Роджер и поставил поднос на стол.
Лизбет села и принялась поедать в честь сына угли.
— Что ты делаешь? — удивился Роджер.
— Я ем праздничного гуся, — ответила мать.
— Это — угли!
— Разве? — деланно удивилась Лиз. — А я и не заметила…
Тогда он тоже сел за стол и, отломив от гуся кремированную ногу, погрузил свои зубы в угли.
Так они сидели молча и ели. В той новогодней трапезе они впервые достигли полного душевного единения…
А потом их обоих всю ночь рвало, и в этом тоже было единство — физиологическое…
* * *
Уже через год Роджера пригласил на ставку Национальный Финский симфонический оркестр.
Финны, хоть и не хватали звезд с неба, но все же были крепким коллективом. А если учесть еще то, что они пригласили в свой оркестр подростка, которому не исполнилось и восемнадцати, то контракт Роджера и вовсе был чрезвычайным событием.
Душа Лизбет разрывалась от предстоящей разлуки с сыном, но ни единым словом, ни выражением лица она не выказала мук своему Костаки и отпустила его с Богом на край земли.
Он уезжал ранним утром, почти ночью, и она, не спавшая ни часа, вдруг уснула накрепко, а он, не разбудив ее, уехал. Написал на клочке бумаги: «Прощай» — и был таков…
На английском финны говорили со смешным акцентом. Администратор оркестра встречал подростка в аэропорту и долго жал руку новому оркестранту. Рука Роджера почти сочилась потом, так как самолет попал в зону турбулентности и болтанка изрядно испугала всех пассажиров.
«Я ведь не боюсь смерти», — думал Роджер, но, предположив ее рядом, почувствовал сердце стучащим, а желудок забродившим.
«Словно налима схватил», — подумал администратор, страстный рыболов, пожимая руку молодому музыканту.
Костаки отвезли в Интер-Континенталь, где за ним был зарезервирован двойной номер.
— Это пока, — успокоил администратор Арви. — В дальнейшем подберете себе квартиру по вкусу. Завтра в оркестре выходной, можете посмотреть город, а во вторник к одиннадцати часам ждем вас. Театр прямо за углом отеля…
На прощание Арви новичку руку жать не стал, вежливо кивнул и отбыл на лифте.
Конечно, Роджер назавтра не пошел смотреть город, а решил провести весь день в отеле. Заказал много еды в номер, включил телевизор и смотрел американские фильмы на финском языке, получая от этого удовольствие.
К вечеру он позвонил в Лондон.
— Ты проспала! — констатировал Костаки.
— Да, — ответила Лизбет.
— Тебе надо худеть, иначе ты все время будешь хотеть спать.
— Да-да, ты прав…
— Хотя, — подумал вслух Роджер, — может быть, спать много тоже хорошо. Повышается шанс умереть во сне!..
На этих словах Костаки повесил трубку, не оставив матери своего номера телефона…
На следующий день он прибыл в оркестр. В начале репетиции дирижер поднял всех музыкантов, и они аплодировали новичку. Так положено, и это приятно.
Репетировали Шостаковича… Когда Роджер в первый раз коснулся треугольника, все, кто мог из музыкантов, обернулись или скосили глаза. А дирижер просиял всей физиономией.
Именно тогда, на первой репетиции, молодой музыкант прочувствовал несоответствие партитуры духу великого композитора. От значка легато его всего скособочило, и когда повторяли цифры, он на свой страх и риск сыграл стаккато.
На него тотчас оборотился дирижер со смешным именем Юкка, но только лишь оборотился, оркестр не остановил.
Уже после репетиции пожилой Юкка на паршивом английском спросил Роджера о допущенной ошибке.
— Вы заметтили ее?
— Мне кажется, — ответил Роджер, — я даже уверен, что это не моя ошибка! Что в партитуре допущена опечатка! Я ощущаю это всем своим организмом!
— Вот кааак? — пожилой Юкка пожевал губами, поводил глазами с остатками голубого. — Что ж, кроме нас с вами, ниикто эттого не заметит! Играайте как хотите!
И пошел, приговаривая: «Ошипка в партитууре!»
Роджер прожил в Финляндии девять лет. Ему неожиданно понравилась эта маленькая страна с огромным количеством великолепных озер и апатичными людьми, которые совсем не лезут тебе в душу.
«Страна с малым темпераментом» — окрестил Финляндию Роджер.
За девять лет он всего лишь раз посетил в отпуске Лондон, и то в первый год работы.
Он нашел мать несколько изменившейся. Она похудела, волос на голове стало пожиже, а уменьшившееся в объемах лицо все равно казалось лишь сократившейся в размерах задницей.
— Ты больна? — поинтересовался Роджер.
— Нет, — ответила Лизбет…
Он вновь уехал в свою Финляндию, где продолжал с упоением играть на треугольнике.
А потом в его жизни появилась Лийне.
Волторнистка, на пять лет старше Костаки. С тяжелой нижней частью тела, с белым, как известь, лицом, почти без ресниц, она восторгала Роджера своим уродством. Лишь позже он понял, что Лийне напоминает ему мать, только Лизбет черноволоса, а волторнистка бела головою, как одуванчик.
Она учила его финскому языку, показывала исторические уголки Хельсинки. Однажды, купив за бешеные деньги бутылку «Оголи», разлила ее по стаканам и угостила Роджера.
Он выпил впервые, определив для себя, что алкоголь — дрянь! Он совсем не опьянел, чего нельзя было сказать о Лийне. Девушка стукалась бедрами обо все углы и кидала на Роджера недвусмысленные взгляды.
А он не понимал этих призывных глаз.
А она еще выпила и принялась раздеваться. Споткнулась, снимая юбку, чуть было не растянулась на ковре. Засмеялась и стащила через голову свитер.
Роджер сидел в кресле и смотрел на обнажение волторнистки с интересом. Он впервые видел, как женщина раздевается, но ничуть не выказывал смущения или неловкости. Наоборот, он устроился в кресле поудобнее и подложил под щеку ладонь.
Грудь Лийне была подарена природой огромная. С едва окрашенными сосками, слегка смотрящими вниз, грудь была продукцией хлебной фабрики, и пока ее хозяйка пыталась освободиться от нижнего белья, колыхалась и тряслась, угрожая смести со стола и бутылку «Столи», и декоративную статуэтку. Еще раз споткнувшись, девушка сделала шаг в сторону и правой грудью, словно свежим тестом, влепилась в физиономию Роджера, опять засмеялась пьяно, попятилась назад и, наконец освободившись от панталон, рухнула в кровать, где немедленно отключилась, оставив открытым для дыхания рот.
Еще некоторое время Роджер продолжал оставаться в кресле, вспоминая щекой пощечину женской груди, затем встал и подошел к кровати со спящей волторнисткой.
Конечно, он был знаком с обнаженным женским телом. Пару раз проглядывал журналы с определенной спецификой, впрочем, остался равнодушным, да мать иногда попадалась неглиже.
Сейчас же он рассматривал Лийне с особым интересом. Его удивило, что в лоне девушки почти нет волос, а те, которые он разглядел, были бесцветными и не прятали запретный вход кудряшками, как это было, например, у Лиз.
Роджер осторожно взял девушку за ногу, ощутив тепло горячего хлеба, и слегка отодвинул ее, чтобы облегчить лицезрение лона.
В его действиях не было ничего сексуального. Уставившись в самое девичье сокровенное, он пытался вообразить себя рождающимся, но картина выходила престранная и нереальная… Он рассмотрел крошечные волоски, идущие дорожкой от лона к пупку, в котором обрывок красной ниточки лежал. Как он туда попал?..
Затем он с огромным трудом перевернул волторнистку на живот и явственно увидел на месте ягодиц материнское лицо. Закрыл на минуту глаза, а когда открыл, обнаружил перед собой огромную снежную задницу. От испуга, что примерещилось лицо матери, Роджер рассердился и что было силы шлепнул по обнаженным окорокам финки потной ладонью.
Она с трудом перевернулась вновь на спину, разлепила глаза, отметила себя совершенно голой и спросила:
— Роджер, мы можем теперь быть на «ты»?
— Конечно, — великодушно разрешил Костаки.
— Тебе было хорошо? — спросила девушка, скромно потупив пьяный взор и укрыв ладошкой самое сокровенное.
— Э-э-э… — задумался Роджер и, ответив: — Пожалуй, что хорошо, — решил оставаться девственником навсегда.
В этом его решении не было юношеского максимализма или чего-то сокрытого от него самого, латентного, просто ему отчаянно не нравились половые органы, как у женщин, так и у мужчин. Раздражали его и первичные половые признаки животных. Костаки ощущал себя слишком утонченным, а потому асексуальным, но в каком-то научном журнале прочел, что отсутствие сексуального желания есть отклонение от нормы, либо физиологическое, либо психологическое. Или то и другое вместе. Из этого же журнала молодой человек почерпнул знания о главном мужском гормоне, который делает мужчину способным размножаться и быть умным.
На размножение Роджеру было плевать, но никак ни на свой ум.
Уже на следующий день после прочтения статьи Костаки явился в медицинскую лабораторию, где сдал все анализы для установления гормонального статуса.
Через неделю ему дали ответ.
Молодой врач с глазами маньяка за стеклами очков сказал Роджеру, что ему бы самому такой высокий гормональный статус!
— Поди, всех баб в городе!.. — врач сделал неприличное движение с помощью пальца и заулыбался.
Роджер решил, что «маньяку» будет приятен его положительный ответ, а потому скромно сказал:
— Да.
На том и расстались.
Он все чаще проводил время с Лийне и как-то раз, осенью, осознал, что их отношения длятся уже семь лет. С помощью «Оголи» ему все время удавалось обманывать волторнистку. Ей хватало пятидесяти граммов, чтобы отключиться. Тогда Костаки раздевал ее догола и смотрел, как большая обнаженная женщина спит. Он знал, что через полчаса она пробудится, а потому ложился рядом и, как только она открывала свои безресничные глаза, говорил ей на ухо, что она была прекрасна!.. Семь лет…
Финку радовали эти признания. Чтобы доставить удовольствие любовнику, она отвечала, что он тоже прекрасен, что ей очень повезло с мужчиной-англичанином, так как финские парни в основе своей как плохой мотоцикл: если и заводятся, то не едут!
Оставаясь одна, Лийне чувствовала себя неудовлетворенной физически, и ей было стыдно за свои томливые желания ниже пояса, так как она приписывала их своему ненасытному лону, голодному, как у бешеных женщин.
Наконец, она сходила к доктору, который осмотрел ее и сказал, что не видит следов ее сексуальной жизни.
— Никаких!.. Вы пьете? — поинтересовался гинеколог после осмотра, держа в руках анализы.
— Что вы, — обиделась Лийне. — Я играю в симфоническом оркестре!
— Совсем не пьете?
— Совсем, если не считать пятьдесят граммов три раза в неделю. Но это такой мизер! Говорят, для сердца хорошо!..
— Судя по анализам, ваша печень вообще не способна перерабатывать алкоголь. Вы должны пьянеть и от пятидесяти граммов. У вас есть постоянный мужчина?
— Есть, — с гордостью ответила волторнистка. — Он — англичанин!
— Как часто вы имеете с ним сексуальные контакты?
— Три раза в неделю.
— Могу я с ним поговорить? — поинтересовался доктор. — Это необходимо для вашего здоровья.
— Что-то серьезное? — испуганно заморгала Лийне.
— Нет-нет.
— Хорошо, я попытаюсь…
Роджер посетил гинеколога, который безо всяких обиняков спросил, как англичанину удается обманывать женщину, убеждая ее, что она имеет хороший секс, когда им и не пахло?
Костаки рассмеялся и рассказал о финской девушке, которая пьянеет от пятидесяти граммов водки и хочет иметь с ним любовные отношения. Ему же вовсе не нравится ее тело, хотя как человек она вызывает у него любопытство и некую привязанность.
— Не могу проанализировать, чем Лийне меня привлекает! — признался Роджер.
— У нее могут быть необратимые гормональные изменения, — предупредил гинеколог. — Либо отпустите ее, либо будьте мужчиной.
От этих слов Роджер почернел лицом. Он скрипнул зубами и дерзко ответил врачу, что не его дело советы давать, когда особенно не просят!
— Хотя бы не делайте из нее алкоголичку! — принял удар гинеколог. — У Лийне печень не справляется с алкоголем!.. Может быть, у вас член маленький? Или вы гомосексуалист?.. Поможем!
Роджер ничего не ответил, еще более почернел и вышел из кабинета вон.
Вечером он проверил размеры своего полового органа с помощью палочки «Фаллоса», приставив ее к члену. Пятнадцатисантиметровая палочка была короче на треть. Роджер зло расхохотался…
В конце недели состоялось объяснение.
— Значит, ты меня все это время обманывал? — рыдала Лийне.
— Я не люблю тебя, — ответил Роджер и щелкнул ногтем по треугольнику.
— Зачем же ты… — задыхалась волторнистка. — Зачем ты меня мучил?
— Разве я сделал тебе что-то плохое? — вслушивался в протяжный и глубокий звук Костаки.
— Ни разу за семь лет!.. Ты меня спаивал!.. Я, как дура!..
От осознания столь глобального времени, от его бездарной потери финка зарыдала совсем в голос.
— Ты меня раздевал!.. Извращенец!.. Что ты делал, когда я была беззащитна?!!
— Я наслаждался тобой… Глазами…
— Доктор сказал, что ты не можешь наслаждаться моим телом, потому что оно тебе противно!!! Семь лет!!!
— Я наслаждался уродством!
— Ах! — вскрикнула Лийне и бросилась лицом в подушки. — Садист! Садист!
— Уродство может быть совершенным, как и прекрасное! — Роджер сел рядом с волторнисткой и положил влажную ладонь на ее полное плечо. — Какая разница, чем наслаждаться?.. Я тебя не люблю, но испытываю некую тягу к тебе. Это как стрелка компаса стремится к северу. Может быть, ей не хочется, а она стремится!
Он смотрел в окно на ратушу, а она лежала и всхлипывала. Через полчаса, когда пробили куранты, Лийне спросила:
— Ты перестанешь со мною общаться?
— Нет, — успокоил ее Роджер.
— Я тебя люблю! — призналась женщина.
Теперь он замолчал надолго и все думал о партитуре Шостаковича, убеждаясь, что там стаккато и никаким легато не пахнет! За семь лет он убедился в этом окончательно.
— У тебя есть другая женщина?
— Что ты имеешь в виду? — очнулся от размышлений о партитуре Роджер.
— У тебя есть женщина, с которой ты спишь?
— Я ни с кем не сплю.
— Как это? — удивилась финка.
— У меня нет в этом потребности.
— Правда? — вскинулась Лийне. Глаза ее горели. — Может быть, мы вылечим тебя?
— Я ничем не болен!
Роджер стал раздражаться и водить по прыщавым щекам ногтями… Лийне подумала и сказала:
— Я тоже могу жить без секса… Но хотя бы иногда…
— Я не запрещаю тебе встречаться с мужчинами! — зашипел Роджер. — Ты не моя собственность, и мне наплевать, с кем ты будешь проводить ночи!
— С тобой! — вскричала женщина и обняла Костаки за шею. — С тобой! Я же люблю тебя! Ты же мой самый родной!.. Хочешь, поедем в Россию?
Роджер поперхнулся.
— Куда?
— Это недалеко от границы. Час на вертолете. Я состою в обществе «Дружба с Коловцом»!..
— Что это?
Роджер попробовал слово на язык и не смог его выговорить.
— Коло… венц…
— Коловец, — поправила Лийне. — Это остров в Ладожском озере. На нем православный монастырь. Там живут монахи. Они обходятся без секса долгие годы. Всю жизнь! Поехали! Я тоже научусь!
Костаки был удивлен таким странным предложением и одновременно такой жертвенностью финки. Еще Роджер почувствовал, что он боится России, но не из-за ее дикости, а из-за того, что страна является родиной великого Шостаковича.
— Поедем?
— Может быть, на следующий год… — ответил он нерешительно.
— Почему не сейчас?
Роджер погладил подругу по голове и пообещал найти Лийне парня, чтобы ей не так тяжело было ждать следующего года.
— А там, в русском монастыре, тебя научат! — улыбнулся Костаки…
* * *
Она почувствовала себя плохо уже через восемь месяцев после отъезда сына. Иногда по утрам носом шла кровь, и такая слабость охватывала весь большой организм, что Лизбет оставалась в кровати до вечера. Ничего не ела, одна мысль о пище могла вызвать рвоту.
Она подумала, что, может быть, беременна, и расхохоталась от такого глупого предположения. Проговорила вслух вопрос: «Может быть, мой старый Костаки меня посетил ночью»? — и долго смеялась.
Потом как-то причесывалась и заметила, что клок волос на расческе остался.
И как раз Роджер приехал в отпуск.
— Ты больна? — спросил он.
— Нет, — ответила Лизбет.
Более сын не интересовался здоровьем матери, а проводил все время на своей половине дома.
Одним утром вышел к завтраку, но ни овсянки, ни матери на кухне не обнаружил.
Лизбет лежала в кровати с открытыми глазами, а из крупного носа струйкой сбегала на белое кровь. Он сел на перину, сложил влажную ладонь ковшиком и приставил к кровавому ручейку, ловя его… Кровь остановилась, когда ковшик наполнился до краев. А он не знал теперь, что с ней делать, с этой жидкостью! Вылить в раковину?..
Чтобы не расплескать, ступал осторожно. Пришел в детскую свою комнату, размахнулся ковшиком и окрасил стены кровавыми брызгами.
Через два дня Лизбет стало лучше, и мать по утрам потчевала сына овсянкой с липовым медом.
«Она стареет», — подумал Роджер, глядя на материнскую голову с поредевшими волосами. Неожиданно он вспомнил, как боялся, что мать, умерев, попадет к нему в мозги и устроит в них ад. Костаки улыбнулся. Сейчас он не боялся смерти матери и знал наверняка, что ад — в ее голове, что он никоим образом не может перейти к нему… С ее смертью ад пропадет вовсе!..
А потом он уехал в свою Финляндию…
Лизбет обратилась к врачу по поводу своего недомогания. Сделала она это впервые за последние лет пятнадцать, а потому на больницу смотрела с любопытством. Очень интересным ей показалось взятие крови из вены. Когда медсестра поднесла шприц к ее предплечью, у Лизбет пошла кровь носом. Женщина заулыбалась и сказала медичке, что теперь не обязательно протыкать кожу руки.
— Берите, сколько надо, из носа! — предложила Лиз.
Медсестра посмотрела на нее как на ненормальную, но ее предупредили, что эта дебелая женщина жертвует на больницу огромные средства. Велено было вести себя с ней, как с королевой… Медсестра соорудила на личике добрую улыбку и ловко попала иглой в вену Лизбет. Теперь у Лиз было три ватных тампона. Два в носу, а третьим она зажимала ранку на голубой венке.
— Вы можете прилечь здесь, — предложила сестра, улыбка которой смазалась с лица, как помада с губ, и стала кривой. — Пока полежите, анализы будут готовы…
Лизбет прилегла на кушетку и подумала, что надо зайти в церковь Святого Патрика исповедаться. Уже несколько лет там служил отец Себастиан, когда-то обвинявший ее сына в вивисекции. Она зла не помнила, тем более церковь Святого Патрика стала для священника понижением в его карьере. А он ее и не помнил вовсе!..
Вместо сестры в кабинет пришел доктор Вейнер, который скользнул взглядом по пациентке буднично, затем что-то в душе у него коротнуло разызолированными проводами, он резко повернулся к лежавшей на кушетке женщине и всмотрелся в ее лицо.
— Вы?!! — воскликнул он.
Она не поняла столь эмоционального выплеска доктора, отнесла сие на счет благотворительности, скромно потупила взгляд и ответила:
— Я.
— Вы помните меня? — подскочил к кушетке врач.
Лизбет пришла в еще большее замешательство. Ее явно с кем-то путали.
— Вы ошибаетесь, — мягко произнесла она. — Мы никогда с вами не встречались…
— Как же, как же! — осклабился доктор Вейнер, и Лизбет залюбовалась его красивыми чувственными губами. — Как же! Я принимал у вас роды!
— Вот как, — растерялась женщина.
— Вы та девочка, которая продержалась в открытом море тридцать часов!
— Да…
— Как поживает ваш сын?
— Мой сын?.. — она никак не могла вспомнить этого доктора, подумала, что это немудрено, так как он не зубы ей лечил, а роды принимал. — Мой сын играет в Национальном симфоническом оркестре Финляндии по контракту!
— Вот как! — продолжал радоваться Вейнер. — Поздравляю!
Она поблагодарила его и села, поставив свои большие ступни на пол.
— Что со мной, мистер…
— Вейнер, — напомнил он. — Можете меня называть просто Алексом.
Ей почему-то опять стало неловко. Может быть, потому, что врач навязывал ей короткие отношения, как старый знакомец личного, можно сказать, интимного плана. Стало даже неприятно.
— Что со мною, мистер Вейнер? — спросила она строго.
— Да-да, — поскучнел доктор и достал из кармана бумажки. Поглядел в них, грустно улыбнулся, и Лизбет опять залюбовалась его красивыми губами. — Анализ у вас странный… Роэ очень высокое…
Он не договорил, потому что Лизбет призналась, что не знает о существовании роэ.
— А про красные и белые кровяные тельца имеете представление?
— Меня никогда медицина не интересовала, — пожала плечами Лизбет. — Я всегда здорова была.
Доктор Вейнер подумал несколько, пробубнил себе под нос: «Странный анализ…», а громко предложил сдать кровь на исследование еще раз.
— Могла произойти ошибка!
Явилась медсестра, теперь без улыбки, так как считала, что если доктор с пациентом общается, ей нечего корчиться! Она проткнула другую руку Лиз и втянула в шприц кровь. Теперь у Лизбет было четыре тампона.
— У вас часто кровь носом идет? — поинтересовался доктор Вейнер, положив на колени дощечку с прикрепленным к ней листом бумаги. Вооружился ручкой.
— Нет, не часто, — ответила Лиз.
— Раз в неделю? Два?..
— Два-три…
— Кровотечение обильное?
— Я не знаю. У меня раньше никогда кровь носом не шла.
— Понятно.
Доктор Вейнер делал вид, что пишет что-то на листке, а сам ждал повторного анализа и думал, что эта очень некрасивая женщина чем-то ему симпатична. Может быть, тем, что он ее в молодости встречал? А все, что отложилось в молодости, вызывает приязнь?
Лизбет тоже хранила молчание, была уверена, что анализ подтвердится и что у нее обнаружат какую-нибудь тяжелую болезнь. Она взяла себя за прядь волос и вытащила клочочек запросто. Вот и волосья лезут… Затем она принялась думать о Роджере, о том, как хорошо складывается жизнь сына и ничего, что он вдалеке от нее. Она сама наберется сил и съездит в Финляндию.
Принесли повторный анализ.
Доктор Вейнер проглядел его быстро, но долго не поднимал глаз, как будто все еще изучал.
А Лизбет смотрела на него и слегка улыбалась.
— Говорите, — произнесла мягко, насколько умела. Чувствовала, что ему сложно что-то сказать, он не хочет ее ранить слишком сильно сразу. А она совсем не боялась… — Говорите.
Доктор Вейнер оторвался от бумажек и спросил:
— Вы никогда не работали на атомных станциях?
Она хохотнула.
— Может быть, на подлодках атомных плавали или на ледоколах:
— Вы что, дурачитесь? — поинтересовалась Лизбет.
— Вовсе нет, — доктор был вполне серьезен.
Она развела большими руками…
— Вообще-то я работала в порту, — вспомнила Лизбет.
— На военной базе?
— Да нет же! В простом порту… Грузчиком… Он посмотрел на нее как на ненормальную.
— Не то! В зонах бедствий бывали?
— Нет…
— Ничего не понимаю! — доктор встал со стула и зашагал по кабинету.
— Да говорите же, в конце концов!
Он обернулся к ней, цокнул языком и сообщил, что подозревает у миссис Ипсвич лучевую болезнь, но вот только откуда она взялась, черт возьми?!!
— Что такое лучевая болезнь? — поинтересовалась Лизбет.
— Когда человек находится в зараженной радиацией зоне больше положенного времени, у него развивается лучевая болезнь!
— Я в таких местах не бывала.
— Может быть, съели что-нибудь из зараженной зоны? У вас есть родственники в России?
— В Греции. Это рядом.
Доктор Вейнер взял паузу и понаблюдал за Лизбет. Постепенно он пришел к выводу, что эта большая, почти уродливая женщина не понимает, какие, по меньшей мере, удручающие вещи он ей сообщает, или ей дано Господом столько сил, что она не устрашилась его ужасных предположений.
— Вы так не волнуйтесь, — пожалела доктора Лизбет. — Я не дура. Я знаю, что такое радиация и какой вред она может принести человеческому организму… Можно ли бороться с болезнью?
— Надо еще подтвердить ее!
— Так подтверждайте!
Лизбет поднялась с кушетки, вытащила из ноздрей тампоны и бросила их в урну.
— Пойду я.
— Завтра жду вас в девять!
Она обернулась с удивлением на такой приказной тон.
— Пожалуйста, — добавил доктор Вейнер. — И постарайтесь вспомнить, где вы нашли эту радиацию!..
Она вернулась домой и легла отдохнуть. Вспомнила, что уже более суток не ела. Насильно заставила себя подняться и дошла до кухни, где пожевала кусочек сыра с французским хлебом и выпила немного молока.
Опять легла. Задремала… А потом вскочила от пришедшей сквозь сон мысли. Сняла телефонную трубку и набрала номер справочной.
— Мне нужен прибор, который измеряет радиацию, — сказала она телефонистке. — Где я его могу приобрести?
— Счетчик Гейгера?
— Наверное… Да-да!
Она записала телефон и тотчас связалась с фирмой, торгующей необходимой ей вещью.
К ней выехал курьер, который после оплаты объяснил женщине, как использовать прибор, как за ним ухаживать и прочее.
Как только курьер отбыл, Лизбет подсоединила к прибору элементы питания и включила штуку, похожую на небольшой радиоприемник.
Она знала, где искать…
Со дня основания сыном лаборатории в дальнем крыле дома Лизбет никогда туда не заходила. Считала: если сын захочет, сам позовет…
Сейчас она шла по длинному темному коридору, слушая потрескивание счетчика, и ощущала себя уфологом, выслеживающим инопланетное существо.
Подошла к двери, покрутила ручку. Закрыто…
— В самом деле, — проговорила Лиз. — Что такое! — и с силой толканула дверь плечом. Раздался скрежет косяка, замок сломался, и дверь в лабораторию Роджера распахнулась.
Счетчик по-прежнему потрескивал вяло. Лизбет включила свет и оглядела огромную комнату, сплошь уставленную диковинным оборудованием. В ее сердце вошла гордость за сына, за то, что он самостоятельно справился с наукой и произвел на свет то, что ему нужно было…
Она добралась до печки, и здесь счетчик из еле живого превратился в стрекочущего кузнечика.
— Вот оно, — прошептала Лизбет и разглядела на стенке печи кусок какой-то горелой плоти, угли почти законсервировались. Присмотрелась внимательно, морщась от смертельного стрекота. — Гусь! — вспомнила она. — Новый год!
И тотчас бросилась вон. Не от страха, что хлебнет этой самой радиации, а опять к телефону, звонить сыну.
— Ты хорошо себя чувствуешь? — сдерживая волнение, спросила Лизбет.
— Да, — удивился Роджер. — А что такое?
— Ты когда-нибудь кровь сдавал?
— Делаю это каждые три месяца.
— А когда в последний раз?
— Неделю назад… Да что такое?
— Все нормально?
— Абсолютно.
У нее слезы из глаз потекли от счастья. Она прижала счетчик Гейгера к груди и удивилась сама себе, что в организме обнаружилась душевная влага.
«Бедные японцы», — жалела жителей Хиросимы и Нагасаки Лизбет.
Она решила, что выделит миллион фунтов для разработки новых методик лечения лучевой болезни. На том и успокоилась. Видела себя в зеркале огромной, с тяжеленным задищем, и была уверена, что плоть справится с болезнью!
А Роджер, до звонка наблюдавший пьяную голую Лийне, теперь думал, что мать его потихоньку сходит с ума… Как Лийне похожа на его мать…
* * *
Роджер с Лийне поехали в Россию, вернее на самый край ее, только через три года. Они находились в составе делегации «Дружба с Коловцом» и тряслись в русском вертолете над озером Ладога. Их кидало и бросало в воздушные ямы. Роджер смотрел на крутящиеся лопасти машины и был уверен, что они отвалятся…
Наконец сели на бетонную площадку, где их встречали.
— Это отец Михаил! — показывала сквозь иллюминатор Лийне на монаха с посохом, вокруг которого столпилась братия, послушники и вольнонаемные. — Настоятель…
По салону вертолета скакал молодой переводчик и предупреждал тех, кто в первый раз, что православные крестятся справа налево.
А потом состоялась трапеза, на которой угощали ладожской ухой.
Роджер, не переваривающий рыбу в супе, особенно под чтение церковных поучений, тихонько встал и вышел из трапезной. За ним поспешила Лийне, которая щебетала, что знает монастырь как свои пять пальцев и покажет Роджеру все его достопримечательности.
А ему было скучно в этом унылом, почти растерзанном временем и суровым климатом монастыре. Тем не менее он шел за Лийне и вполуха слушал ее комментарии.
— Монастырь организовался в пятнадцатом веке, и с тех пор в нем ничего не перестраивалось. Все постройки относятся к тем же временам… Видишь, монахи возвели свое убежище в виде каре, а их кельи расположены в монастырских стенах. Там они живут, как жили их предшественники пятьсот лет назад. Электричество включают на пару часов, так как нет денег на солярку, чтобы дизель завести, который эту электроэнергию вырабатывает. Кельи обогреваются дровяными печками. Воду пьют из Ладоги.
— Фильтрованную? — почему-то спросил Роджер.
— У них нет денег на фильтр.
— Мы взяли с собой воду?
— Не будешь же ты пить минеральную, когда они пьют из озера?
— Буду, — с уверенностью ответил Роджер. Лийне замолчала, и они просто шли по территории.
В каком-то углу в кучу были свалены всякие деревянные отходы, а над ними стоял деревянный крест, к середине которого была прибита табличка.
— Что здесь написано?
— «Об-рез-ки сто-ляр-ныя», — с трудом прочитала Лийне. — «Не укра-ди!»
— Что это значит?
Лийне перевела призыв на английский язык, и Роджер зло засмеялся.
— И монахи, значит, воруют!
— Может быть, это для нас написано!
Роджер перестал улыбаться и, задрав голову в небо, увидел под ним колокольню.
— Я пойду туда! — решительно произнес он и скорым шагом направился к храму.
— Нельзя! — испугалась Лийне. — Без разрешения!..
Но он уже шел через весь храм, ища лестницу, ведущую на колокольню. А Лийне бежала вслед за ним и злилась отчаянно. Ей даже хотелось его сильно ударить в спину, но она не могла догнать Костаки, быстро взбирающегося по крутой лестнице.
Он добрался до самого верха и вылез на воздух, вспугнув при этом облезлую ворону. Смотрел на ряд колоколов, подвешенных на крючья, и удивлялся самому здоровенному. Не мог понять, из каких металлов сплав сделан.
Она догнала его и еще долго стояла молча, отпыхиваясь, и смотрела на Ладогу. Затем сказала по-русски:
— Звониса.
— Откуда ты русский язык знаешь? — спросил он.
— Я часто бываю в русских монастырях.
— Зачем?
Он расстегнул пальто и достал из чехла свою любимую Жирнушку.
— Мне нравится. Дух какой-то особенный у таких мест. У нас все вылизано, как в музеях, а здесь люди живут!..
Он уже не слушал ее. В животе плеснулось адреналином, и он погладил Жирнушкой самый большой колокол. Неизвестный металл запел так глубоко и чисто, столько в звуке страдания заключено было, что от неожиданности у Роджера сердце перехватило.
— Что ты! — вскричала Лийне. — Нельзя!!!
— Отстань!
Он ее слегка оттолкнул и еще раз коснулся большого колокола. На этот раз нежнее, а потом другой погладил, поменьше, затем третий, четвертый… А потом рука сама стала выбирать, и такой красоты песня полилась на монастырские стены, такая благодать проливалась, что слезы потекли из глаз Роджера. Лийне уже не останавливала его, а тоже плакала, но не только из-за божественной музыки, но и горда была тем, кто эту музыку создает.
А он все играл и играл, пока душа не опустела… Засунул палочку в чехол и увидел под колокольней всех обитателей монастыря. Хлебопека тетя Маша заливалась слезами, а глаза монахов и их настоятеля блестели снизу, как драгоценные камни.
И только слабоумный Вадик тренькал в звонок своего велосипеда и приговаривал:
— В Выборг поеду! В Выборг!..
А потом настоятель что-то долго говорил Роджеру. Переводчик куда-то сгинул, а Лийне угадывала лишь отдельные слова.
— Душа! — восклицал отец Михаил. — Одаренность… Божественность… — Он крестился и даже подался вперед, чтобы обнять Роджера, но тот уклонился.
Костаки уже пришел в себя, злился на свой чувственный порыв, да еще этот даун раздражал треньканьем в велосипедный звонок.
Отец Михаил все говорил, Лийне пыталась переводить, а Роджеру хотелось попить чистой минеральной водички.
Финка затрясла его за рукав.
— Настоятель предлагает тебе к схимнику сходить!
— Кто это?
— Это монах, который уже пять лет живет в полном одиночестве. Ему приносят только немного хлеба, соли и чая. Оставляют у порога. Остальное он сам добывает.
Роджер поразмыслил немного и понял, что ему интересно взглянуть на человека, который провел в добровольном одиночестве годы.
И они пошли через вековой сосновый лес к краю острова. Отец Михаил и англичанин Роджер Костяки. Всю остальную делегацию оставили на территории монастыря, только Вадик крутил педалями своего велосипеда вослед и приговаривал:
— В Выборг поеду! За красной водой!
По дороге Роджер с неудовольствием заметил, что от настоятеля прет потом, как от коня. Костаки морщился и даже хотел повернуть обратно, представляя, как воняет схимник.
Наконец они пришли. Возле небольшого рубленого домика, часть которого уходила под землю, сидел мужчина, заросший волосьями и бородой, как первобытный. Одет он был в простую рубаху, несмотря на холод, а на груди его блестел латунный крест. В руках схимник держал огромный топор и точил его какой-то железякой.
«Надраивает», — подумал Роджер про крест.
— Это отец Филагрий, — представил настоятель схимника, сам троекратно поцеловался с ним и к руке приложился. — А это наш гость из Англии.
— Как вас зовут? — спросил отец Филагрий по-английски.
— Роджер. Костаки…
— Фамилия греческая.
— Да, мой отец был греком.
Роджер так удивился, что заросший волосами субъект, живущий в одиночестве, говорит на его родном языке, что чуть было не клацнул челюстью! Правда, говорит с чудовищным акцентом, но абсолютно правильно! С невероятным трудом Костаки скрыл свое удивление, обернулся на настоятеля, но того уже не было.
— Вы играли на колоколах? — спросил схимник, вонзив топор в деревянную чурку.
— Я.
— У вас огромный талант. Хотите чаю?
— Вы разбираетесь в музыке?
— Когда-то я очень неплохо играл на аккордеоне, — ответил отец Филагрий.
— Спасибо, — поблагодарил Костаки. — Большинство не способно оценить, талант ли у музыканта или просто умение брякать на том или ином инструменте!.. Вода из Ладоги?
Отец Филагрий поднял голову и посмотрел из-под кустистых бровей на гостя.
— Для чая, — уточнил англичанин.
— Ах, для чая?.. Да-да, конечно, другой здесь нет…
Неожиданно для самого себя Роджер согласился.
Они вошли в жилище схимника, и Костаки с удовольствием втянул в себя запах свежесрубленного дерева, смешанный с запахом ладана. Поглядел на небольшой иконостас, мерцающий Божественными ликами в свете лампады. Гудела печка, на которую схимник поставил чайник. Монах достал два граненых стакана и сыпанул на дно по доброй горсти чая.
— Вода в Ладоге хорошая. Думаю, что чище, чем в Темзе. Вы протестант?
— Я был крещен, — ответил Роджер. — Один раз был на исповеди. Неудачно.
Они сели за стол, на котором высилась стопка книг. Прихлебнули из стаканов.
— Вас что-то мучает? — поинтересовался отец Филагрий.
— С чего вы взяли?
— В вас злоба чувствуется…
Роджер густо покраснел, хотел было тотчас уйти от этого странного человека, но удержался.
— От вас псом пахнет! — ответил он. — Вы что, не моетесь?
— Странно, — удивился схимник. — Рубаха свежая, стираная.
Он обнюхал себя и пожал плечами.
— Может быть, на ваше усмотрение.
Роджеру стало стыдно, и опять он захотел вскочить и уйти от схимника, который пребывал в состоянии полного покоя и даже не подозревал от другого несимпатий.
— Вы кого-то очень сильно любите! — вдруг проговорил отец Филагрий. — Сами того не знаете, а оттого злоба в вас. Поймете, к кому вы не изливаетесь любовью, и вся злоба уйдет, как вода в песок… Пейте чай…
Роджер теперь сидел над стаканом крепкого чая, слушал про собственную злобу и злился. «Какая любовь! — думал он. — Что такое!» Он всю жизнь уповал на чувственную независимость и ощущал влечение лишь к музыке одной, а этот, как его, схимник утверждает, что в нем любовь большая, да еще не осознанная! Где? В каком месте эта любовь? С каким фонарем ее искать!!!
— Что вы можете знать о любви! — выдавил Роджер. — Сидите здесь в одиночестве! Онанизмом занимаетесь? — хихикнул.
— Нет, — ответил отец Филагрий. — Плоть мне нужна лишь для совсем небольших вещей. Дрова нарубить, масло в лампаду налить, книгу читать, молитвы Господу творить. А для другого… — отец Филагрий коротко задумался. — А для другого мне не нужны члены.
Роджер все более мрачнел, а потому вдруг стал говорить еще большие неумности:
— Бог создал человека для жизни и любви.
— Вы правы.
— А вы уединились, никого не любите и не живете, как того ваш Бог хотел!
— Как раз наоборот, — отец Филагрий широко улыбнулся, показывая гостю розовые десны без передних зубов. — Все наоборот! Я люблю Господа, а потому уединился, чтобы ничто не мешало моему единению с Ним.
— И что, отвечает взаимностью?
— Важнее любить, чем быть любимым.
— У вас на все есть ответы.
— Как и у вас вопросы.
Роджер поглядел в маленькое окошко и увидел огромное солнце, падающее в серые воды Ладоги.
— Я — девственник, — признался Костаки.
— Какие ваши годы.
— Не то что у меня возможности не было, — пояснил Роджер. — Просто все в моем организме противится соитию. Омерзение вызывают женские половые органы. В лучшем случае я к ним отношусь с равнодушием!
— Соитие — это венец любви человеческой. Самый богатый подарок Господа. Вам Господь, вероятно, отказал в сем даре.
— А вам?
— Мне? — схимник взял со стола нож и принялся подрезать им ногти. — Мне все было дадено сполна.
— Болезнь? — поинтересовался Роджер, которого почему-то не раздражала варварская гигиеническая процедура.
— Нет, мое тело в порядке. Все дело в укрощении плоти, дабы не мешала чистоте помыслов к Господу. Соитие с Господом невозможно, да и помысел об этом чудовищен!
Монах положил нож на стол и перекрестился.
— Вам пора, — поднялся из-за стола отец Филагрий. — Темнеет.
— Я не верю в Бога, — зачем-то сказал Роджер.
— Это не самое страшное, — заметил схимник, показывая гостю дорогу.
— Что же самое страшное?
— Вы можете не верить, но самое главное, чтобы Господь пребывал с вами. А судя по тому, как вы на колоколах играли… Прощайте…
Роджер пошел по тропинке к монастырю, думая о чем-то. Обернулся и крикнул:
— А если это от дьявола?
Схимник вопроса не расслышал и скрылся в своем жилище…
Его уже ждали, особенно волновалась Лийне.
— Ну, как? — спрашивала она. — Как?!.
— Никак, — ответил Роджер.
— А все уже на взлетной площадке! Только мы вот с отцом Михаилом и монахи…
Роджер вытащил из кармана чековую книжку и начертал на чеке четырехзначную цифру. Вырвал бумагу и протянул настоятелю.
— Пусть фильтр для воды купят. А то почки сдохнут!
Отец Михаил спрятал чек в глубины своих одежд и перекрестил вослед музыканта с его подругой. Они быстро шли к грохочущему вертолету, пригибаясь, пока не скрылись в кабине.
Наяривал на велосипедном звонке Вадик и кричал вдогонку большой птице:
— В Выборг поеду! В Выборг!..
Уже ночью, дома, Роджер попытался по-настоящему овладеть телом своей подруги. Все в организме сработало правильно. Лийне старалась как инструктор по сексу, но через пять минут фрикций к горлу Костаки подкатила тошнота. Он соскочил с финки и бросился в ванную, где его вырвало любовными соками!..
* * *
К концу второго отделения Роджер вновь вспомнил о письме из Австрии.
«Чего оно опять выскочило? — подумал музыкант и дал ответ: — Потому что последние семьдесят тактов он касался треугольника всего дважды. Соло не было. Поэтому и отвлеченности всякие в голове…»
Мучился, мучился, мучился!!!
Наконец, балет Гремлинов и Гоблинов закончился. На сцену понесли цветы и корзины с оными же…
Ромео кланялся так истово, так жеманился при поклонах, что казалось, сам Нуриев на авансцене, а не какой-нибудь Колшиньс!.. Джульетта также не отставала от своего партнера, показывая в поклоне чудесную растяжку.
Три раза выходили, причем когда аплодисменты уже заканчивались. Лишь какой-нибудь запоздалый хлопок зависал… Они тут как тут! Хлопок — и все на поклон!..
А потом вся литовская труппа захлопала в ладоши, заулыбалась, и на сцену вышел знаменитый русский танцовщик на пенсии, теперь балетмейстер. Балетмейстер хреновый!..
И Миша присоединился к поклонам. Кивал своею зеркальной лысиной туда и сюда…
Еще пятнадцать минут эта гадость продолжалась, прежде чем музыкантам удалось попасть в свои гримерные перед исполнением великого Шостаковича!
— Это же надо! — не мог сдержать раздражения Роджер. — Тьфу, мерзость какая!
— Да-а! — согласился Бен. — Геблины и Грёмлины!
— Гоблины и Грёмлины, — поправил Костаки, затем достал серебряную коробочку, выудил конфетку и принялся с удовольствием сосать. Делал он это громко, с неприятными звуками, но ударник был толстокож и, похоже, вообще не испытывал в жизни физиологических отвращений. За это его Роджер ценил.
Тем временем за кулисами произошла драка.
Альтист потрогал внушительный бугорок, упрятанный в лосины литовского Ромео. За что и получил по физиономии. Был нежен и физически хрупок, а потому упал на пол и познал своими ребрами удары балетных ног.
— Я не нарочно! — кричал альтист. — Я случайно!
Но зверюга Ромео-Колшиньс продолжал уничтожать альтиста ударами своих мускулистых ног.
Из гримерок повалил народ, и литовская труппа оказалась нос к носу с Лондонским симфоническим. Ситуация грозила перейти в массовую драку, но здесь появился Миша и рявкнул так, что и своих, и чужих протрясло, как от удара током. Колшиньса, продолжавшего избивать альтиста, маэстро ткнул в мясистый зад дирижерской палочкой. Ромео взвизгнул и еще услышал от Миши по-русски в свой адрес нелестный эпитет: литовский урод!
— Позвольте! — попытался постоять за себя коротконогий Ромео.
— Пошел на х…! — прервал попытку Миша, применив глубины родной речи.
Здесь появился балетмейстер, который, поняв, в чем дело, не знал, как поступить. То ли защищать литовцев, а они ему не родные, а контрактные, то ли воздержаться от комментариев и развести стороны по гримерным, тем более что контракт с Литовским балетным театром у него закончился… Не ссориться же двум титанам из-за малого народца!..
Так балетмейстер и поступил. Заговорил с Мишей о своем дне рождения, который задумал справлять в Нью-Йорке в русском ресторане «Самовар», где будут все!
— Барышников, Юра Башмет, Спивак обещался, девчонки наши из Большого и знать местная! Приедешь? Бери свою певунью и приезжай! Я самолет пришлю!
— У меня свой, — поблагодарил Миша.
— Вот и чудесно, — обрадовался бывший великий балерун.
Он хотел было отправиться в зал и послушать излияния принца Чарльза в свой адрес, но Миша его придержал за руку и сообщил, что его альтист — мальчик с тонким вкусом и на «такого» Ромео не позарился бы, даже если бы в мире осталась только одна мужская задница!
— Согласен, согласен, — закивал пенсионер и, продолжая кивать, быстро пошел по коридору.
Женская часть оркестра приводила в порядок альтиста, используя тональные кремы и румяна. При сей процедуре молодой человек продолжал говорить с жаром, что он-де случайно коснулся, что коридор узок!..
— Тебе понравилось? — спросил Роджер, зашедший в гримерку, дабы развлечься.
Молодой человек, как ожидалось, вовсе не расстроился от вопроса, приподнял побитое лицо и сообщил потрясенно:
— У него там ваты напихано!
Здесь все засмеялись, даже Роджер скривил рот, умиляясь наивности молодого человека. Вошел Миша.
— Играть сможете? — спросил.
— Да-да, конечно!
— Ну и славно!
Поглядел вокруг, задержав взгляд на Костаки, который подставил глазам дирижера свой сальный затылок, дал им полюбоваться, и вышел.
Роджер хрустнул почти растаявшей конфеткой и вернулся к себе в гримерную. Там он произнес:
— Литовский Гоблин избил британского Гремлина!
Бен почему-то истошно захохотал. Его ржание почти перекрыло третий звонок.
— Пошли, — махнул рукой Костаки.
Они опять толпились за кулисами, но сейчас Роджер был собран, мышцы живота подтянуты, а глаза блестели. Он готовился играть великого Шостаковича.
— Легато, — донеслось до его уха.
— Стаккато, — ответил музыкант и сделал шаг на сцену.
7
Он явился в Москву под осень, когда спадала к зиме листва, устилая парки испорченными коврами, разноцветьем, подгнившим из-за вечно моросящего дождя.
Приехал к себе на Петровку, позвонил в дверь. Открыли соседи, которые жили напротив.
— Кого?
— Да никого.
— Тогда проваливай!
— Жил я здесь.
— Колька, что ли?
— Ага.
— У нас здесь прописка! — испуганно сказали соседи.
— Да я просто, домом подышать!
— Ну, подыши…
Он ступил за порог под настороженными взглядами бывших соседей и шумно втянул ноздрями воздух… Домом не пахло… Он огляделся и не нашел знакомых вещей…
— Бабку где похоронили?
— Там же, где и деда… — ответили.
Он поклонился и вышел прочь. Поднял на бульваре руку и, поймав такси, спросил шефа:
— За город поедем?
— Куда?
— В Дедово. Деревня такая есть. В честь моего деда. Четвертной?
Через час он сидел на трухлявой скамеечке возле могил деда и бабки и думал о чем-то легком и прозрачном, что в слова трудно перевести. А взамен его эфирных настроений потянуло откуда-то жареной картошкой, наверное из деревни, и вспомнилась бабуля, и кусочки из прошлого, особенно детские. Он достал из кармана пол-литру, сорвал крышечку и вылил все содержимое в жирную подмороженную землю. Затем перекрестился, поглядел в умирающее небо и пошел с кладбища вон,..
В этот же день он приехал в Лужники, опять на таксомоторе. Просто хотелось поглядеть на футбольное поле, нюхнуть запаха футбольной травы и представить, что вокруг сто тысяч болельщиков, и все воедино кричат: «Колька! Ты наш братан!»
Но все ворота к полю были заперты на замки, и он лишь углядел краешек футбольного прошлого, зелененький с белой линией.
— Писарев? — услышал он из-за спины.
Оглянулся и увидел старика. Был бы помоложе, не смог бы сдержать удивления: старик ничуть не изменился за девять лет, только крепче стал. А так, с опытом, лишь курчавая борода дрогнула.
— Николай?
— Я.
— Освободился?
— Сбежал…
— Ясно, — старик чувствовал себя неловко, а оттого мял пальцы левой руки. — Пойдем-ка пивка попьем! — предложил.
Колька пожал плечами, и они пошли к ларьку, в котором имелось свежее бочковое. Подули для вида на пену, глотнули жадно и, поставив кружки на столик, посмотрели друг на друга.
— Могу тебя во вторую лигу устроить, — предложил старик. — Силы есть?
— Силы-то есть, вот желание отсутствует, — отказался Колька. — Другая у меня теперь дорога… Да и в Москве мне жить нельзя!
— С этим бы помогли…
— Не сомневаюсь. Люди с такими капиталами!..
— Чего? — не понял старик.
— Да ничего! — Колька глотнул пива до дна, утер бороду и заулыбался. — Просто тогда, девять лет назад, я в сейфе помимо денег еще секретную кнопочку обнаружил, а там дно второе, а в нем… Да вы сами знаете…
У старика сделалось злое лицо.
— Да не дрейфь ты, старый! — усмехнулся Писарев. — Уж если тогда не сдал, то теперь помрешь чистым! И все твои тренера, обжиравшие пацанов, тоже чистыми в гроб лягут! А там на все воля Божья!
— Я б на твоем месте речей таких не вел! — в голосе деда чувствовалась угроза.
— А то что, наедешь на меня со своей крышей?..
Дед не ответил, отвернул голову.
— Плевать я на вас хотел! — Писарев достал из кармана купюру, придавил ее кружкой, пожевал губами да плюнул с такой силой, что у старика кепку сбило. — Прощай, старый!
Тем же вечером сел в плацкартный до Питера, а утром следующего дня пил из бумажного стаканчика кофе с молоком на Московском вокзале…
А потом на пароме на Валаам двинул. Приплыл, а там экскурсии по святым местам за девятнадцать долларов, а монахи шелковыми рясами свои жирные телеса укрыли… Вот тебе и святое место! Жрать захотелось, так даже хлеба не вынесли. Даже за рубли.
— Это не деньги! — сказали.
А храмы красивые, глаз нельзя отвесть, а внутри сувенирная продукция всякая. Торгуют монахи, значит…
Не стал судить Колька, хоть уже вперед судим был. Пошел к озеру обратного парома ждать и встретил по дороге мужика еще не старого, с вязанкой дров.
Спросил про паром. А мужик ответил, что теперь посудина только послезавтра ожидается.
— Во, угодил! — усмехнулся Колька.
— А чего ищешь? — поинтересовался мужик, скинув вязанку к ногам.
— Работу какую.
— А чего не в городе?
— Так, в монастыре хочу.
— А в монастыре мало платят.
— А я за харч.
— В монахи, что ли, хочешь?
— Ага.
Мужик поковырялся в ухе и сказал:
— Так тебе не сюда надо.
— Я уж понял, — ответил Колька.
— В музее Богу служим, — посетовал мужик и присел на дрова. — Отседова даже схимника выжили!
— За что же? — удивился Колька, сев на корточки, как зек.
— Чалился?
— Чалился.
— А за то выжили, что настоятель монастырский ревностью сгорал к святости схимника. Оттого, что народ к нему шел за советом и на исповедь! А в монастыре только кликуши да пьянь безобразная! И туристы!
— И куда пошел схимник?
— А говорят, в Сибирь… Знаешь-ка что… — Мужик задумался. — Сейчас катер с солярой на Коловец пойдет. Там монастырь Коловецкий. Тоже остров… Монахов раз-два и обчелся, а сила рабочая нужна. Там раньше часть военная стояла, потом ее сняли и монастырь церкви вернули. Климат там больно поганый, да островок крохотный… Зато монастырь старый, намоленный!
Послышалось тарахтенье лодочного мотора.
— Поспешай! — поднялся с вязанки мужик. — Сейчас загрузят и уйдут!
— А не возьмут? — вскочил на затекшие ноги Колька.
— Возьмут, — улыбнулся мужик, взваливая вязанку на плечо. — Скажи, что Зосима направил. И на Коловце так же скажи!..
Колька бросился к пристани, добежал до лодки, вспомнил, что не попрощался с мужиком, хотел было обратно, но лодка отходила, и он прыгнул на борт, да чуть было не перевернул судно, слава Богу, лишь ведро воды черпанули. На него заорали, но без мата, а он, и сам напуганный, принялся говорить, что от Зосимы он, мол, Зосима на лодку его направил!..
Все сразу успокоились. Выплыли на середину озера и запрыгали по волнам. Через час лодочные люди перекусывать стали. Хлеб с холодной рыбой да чай в термосе. Хочет ли Колька жрать, не спрашивали, протянули еду, как старому товарищу…
Всю остальную дорогу молчали, а через два часа, когда Кольку уже мутить начало на волне, пришвартовались к Коловецкой пристани, где лодку уже встречали несколько местных мужиков, которые приняли участие в разгрузке соляры. Колька тоже помогал бочки ворочать. Сначала их в прицеп трактора укладывали, а потом отвозили по берегу в дизельную.
Наконец разгрузились, и Колька поклонился лодочным людям в пояс.
— И тебе спасибо за помощь, — протянул руку главный.
Пустая лодка радостно затарахтела и отчалила в наплывающий туман.
Колька с мужиками отправился вверх по горе, на которой стоял монастырь.
— А кто старший здесь? — спросил он мужиков.
— Отец Иеремия, — ответили. — Настоятель… А ты к нам?
— Если возьмут.
— Наркоман? — спросил худой и длинный.
— Нет.
— Алкаш?
Колька помотал головой.
— Отсиделый?
— Ага.
— Сколько?
— Девять.
— Если за душегубство, то не возьмут!
— Да нет, сидел я…
— Это твое дело, — сказал худой парень в грязном подряснике. — Я не исповедник!
Вечером Колька на службу попал в монастырский храм. Убогонький храм, с пустыми стенами, над алтарем только местные самописные иконы висели. Зато с левой стороны гроб стоял с мощами основателя монастыря Ефрема Коловецкого. И крест над гробом. Человек тридцать в храме, а в монашеских одеждах трое. Один из них был тот, кто днем его опрашивал, худой, черноволосый, с единственным зубом на верхней челюсти.
Служба шла вяло, хотя праздник был великий — Покров Пресвятой Богородицы. Подпевали настоятелю слабо, потому что сам он литургию служил по бумаге свитком — то и дело сбивался.
А Колька, соскучившийся до службы, закрыл в блаженстве глаза, вспомнил лагерного батюшку да запел потихонечку, а потом и вовсе забылся, в голос заславил.
А когда закончилась служба, попросил у отца Иеремии исповедь его прослушать.
— Кто таков? — спросил настоятель.
— Николаем зовут. Писаревым. Хочу жить у вас!
И принялся Колька исповедоваться, и странная исповедь у него получалась. Вспомнил все. И Надьку с рыжей ж…, и про плевки свои вспомнил, про то, как кассу футбольную взял и срок получил. Про дядю Мотю упомянул, как того жизни лишил и за что; про друга своего лучшего Гормона поведал, как на груди у него издох друг, и Агашкой косоглазой закончил. Плакал, как любил ее один раз, а на всю жизнь запомнил! Про руки девчонки Иеремии шептал, что похожи они на ветви ивы, столь же тонки; про глаза азиатские и запах ее тела — запах восточного базара; и как он себе руки вязал, проезжая уже вольным станцию Курагыз, как чуть было не выпрыгнул из окна на полной скорости, но товарищи удержали…
Больше часа исповедь Колькина продолжалась, а когда он разлепил красные от слез глаза, когда почувствовал холкой Бога и повалился на колени, то услышал над собой не молитву, а злые слова:
— И ты — грех на грехе, ко мне в монастырь приперся! — возопил отец Иеремия. — Да тебе в собачьей конуре дом, а не Божья обитель! — и палкой Кольку сковыривать к дверям стал, приговаривая: — Чтобы завтра твоего духу на острове не было! Понял!
— Да как же! — икал Колька, отползая к храмовым дверям. — Как же!..
— Отродье! — фыркал настоятель. — Как осмелился сюда явиться! В место столь святое!.. Вон!!!
— Да не сам я! — рек уже за дверьми Колька.
— Подослали? — прищурился Иеремия.
— Зосима с Валаама прислал! Сказал, что примут меня здесь!
Колька видел в свете тусклой лампочки, как изменилось лицо настоятеля, как пережевывал он этот лимон информации и каким кислым сей фрукт оказался на вкус. И тут Колька приврал во спасение:
— Зосима обещался приехать проведать меня весной!
Здесь Иеремия скис окончательно. Вспомнил Елену Ивановну и плюнул на пол нутра своего в бессилии.
— Спать будешь в келье рядом с Димитрием! И послушание от зари до темна!
— Живот надорву, а все сделаю! — поклялся Колька.
— Смотри! — прошипел Иеремия и пошел в настоятельские покои, освещая себе дорогу лучом карманного фонаря.
А потом Колька познакомился с обитателями монастыря.
Всего на Кол овце проживало тридцать два человека, среди них было монахов пятеро, послушников семнадцать, а остальные вольнонаемными считались.
Димитрий монах — сосед Колькин — на Большой земле наркоманом был, про себя говорил, что от печени из-за героина кусочек в спичечный коробок остался. И вот что удивительно было: как только он в Питер по какой-нибудь надобности отлучался, ко врачу или в милицию, непременно тянуло его к продавцу. Вкалывал дозу и обратно на остров. А на острове ни ломки, ни желания! Чудо! А племянник знаменитого советского художника Грязунова, послушник Гера, в миру фельдшером бывший, говорил про Диму, что если он на игле посидит неделю, то воскресный его приход придется на собственное отпевание. На том свете догонится!
Мужики смеялись, и Димитрий лыбился, показывая свой кривой с чернотой зуб…
Иногда вернувшиеся из увольнительной приносили с собой водку, и тогда после времени, назначенного на отход ко сну, пили эту водку в столярной мастерской под свечной огонек и рассказывали всякие истории из жизни, но только не из своей. Про себя никто и никогда не рассказывал. Иеромонах Василий как-то проговорился, что у него семья была, да и только. Лишь отец Серапион, старик лет шестидесяти пяти, завхоз храма, с роскошной, поделенной надвое бородой, любящий больше всякого праздника фотографироваться у туристов финнов, эмоционально принимался излагать истории из своей долгой жизни. Но старик, видно, родился в бедной семье, и в детстве его не водили к логопеду, а оттого его рассказы напоминали речь шимпанзе, смешанную с передразниванием попугая. Понятно было лишь одно слово из двадцати. Мужики ржали, а отец Серапион радовался, относя хохот на счет своего таланта рассказчика.
— Онь потель к мопупиипу и стал тумумунанасима! — поддавал юмора Серапион. — Ха-ха-ха! Ты пошто припупилума митро кукушилоа! Ха-ха-ха!..
Несмотря на то что деду было шестьдесят пять, он всего лишь год как был пострижен. До этого был пенсионером и подрабатывал в ДЕЗе бухгалтером. Но, несмотря на неспособность разговаривать по-человечески, Серапион, закутавшись в рясу, умудрился найти в Питере себе спонсоров, которые профинансировали старику поездку в столицу по святым местам. А еще спонсоры обещались отправить благообразного старика в Иерусалим. Во всяком случае, такую информацию Серапион донес до настоятеля, попросив к весне загранпаспорт… Колька сравнивал монастырскую жизнь с лагерной, считал обитель Божью более нищей, нежели зону, но счастлив был невидимым светом, проливающимся из эфира, добровольным трудом до изнеможения и добротой окружающего мира. Если только не считать отца Иеремию, который целых два года не читал над головой Кольки разрешительной молитвы…
Оставаясь ночью с самим собой, Колька был вынужден признаться, что пустота в душе не проходила, несмотря на отчаянные попытки молиться во время тяжелого послушания.
На острове с ветрами, близкими к ураганным, то и дело с воем и скрежетаниями обрушивались высоченные корабельные сосны. В Колькины обязанности входило распилить упавшие стволы на куски, погрузить семидесятикилограммовые чушки на трактор, развезти по частям к храму, пекарне и кельям. Затем, по очереди, вооружившись топором с метровой ручкой, Колька раскалывал эти чушки на поленья, годные полезть в печь…
Казалось, от такой тяжеленной работы не только тело послушника должно было окрепнуть, но и душа наполниться радостью от проделанного труда, сдобренного хорошими молитвами. Но под сердцем по-прежнему сосало, как в детстве, и Колька думал, что Господь его не принимает, а все оттого, что Иеремия не читает разрешительной молитвы… И снились по ночам послушнику греховные, скабрезные сны, и даже дьявол в обличье девицы черноволосой явился однажды. А у девицы лоно живое, во все стороны крутится, пытаясь всосать Кольку. Но в последний момент искушения Колька перебарывает себя и видит вместо девицы дьявольский оскал… Проснулся в холодном поту. На часах было четыре утра. С тех пор стал всегда просыпаться об эту пору…
А потом разговорился с иеромонахом Василием, когда храм топили перед вечерней, да тот ему и сказал, что пустота в душе и томление духа первые годы в монастыре всех преследуют.
— Если ты ждал мгновенного успокоения, то — дурак! — поставил диагноз храмовый истопник. — По монастырям всякая нечисть живет, она искушает всех мягкотелых, да и духом сильных. Какой-нибудь бес усядется к тебе на плечи, за уши берет и управляет тобою, как лошадью!
— Как же! — удивился Колька. — В таком святом месте и нечисть!!!
— А где ж ей быть, — удивлялся Колькиной непонятливости иеромонах Василий. — Ей только в благочестивых местах и интересно! Какого-нибудь послушника, вроде тебя, с пути истинного свернуть, сомнениями жизнь утяжелить!.. А там, в миру, сами люди — нечисть, чего их с пути сбивать, они и так верной дорогой идут, товарищи!
От таких простых выводов Колька оторопел, мысль его заработала лихорадочно, а рука, засунувшая в печь полено, задержалась в огне.
Иеромонах Василий выдернул его из печи. Слава Богу, только телогрейка задымилась ватой. Полили водичкой. Сели отдохнуть на минутку.
— Поди, сны снятся нехорошие?
— Снятся, — признался Колька.
— Всем сняться, — успокоил батюшка. — Особенно отцу Иеремии, Господи прости! — и перекрестился.
— Пройдут сны?
— Пройдут, если крепок будешь! И бесам жаль время тратить попусту. Отстанут. Молись!
— Молюсь!
А потом Колька стал замечать, как монахи собираются по вечерам, вроде как чайку попить, а сами шепчутся о чем-то. А при появлении Кольки замолкают.
А не его это дело, думал послушник и укладывался в постель с какой-нибудь книгой из храмовой библиотеки. Читал обычно о житии какого-нибудь святого. Все жития обычно были похожи друг на друга как две капли воды, а оттого засыпалось хорошо.
Вот как оно, думалось Кольке. У добра один лик, аж до скучности, а у зла обличий великое множество! Вот и девушки в миру, те, которые добродетельны, частенько остаются в девках, а подпорченные пользуются непременным успехом. Прав иеромонах Василий. Там, в большом мире, никого искушать не требуется, все искушенные!.. Уж если на Валааме монахи жирные, как свиньи, и в шелка одеваются, то чего говорить о городах нищих!
— Нечего монаху размышлять! — говорил себе Колька. — Монаху трудиться надо и молиться!.. А я и не монах еще, — зевал Колька и засыпал…
А через три месяца на остров пожаловал митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский и трапезу разделил со всей островной жизнью. Хвалил рыбу, а на отца Иеремию глядел косо.
А потом Высокопреосвященство забрал с собою в вертолет иеромонаха Василия, настоятеля же расцеловал на прощание, хотя физиономия у Иеремии после благословенных поцелуев искривилась, словно свечка, пролежавшая неделю на солнце.
Горевал Колька об отъезде иеромонаха Василия долго. Ходил ночью по монастырской территории, мыкался. Несколько раз его горестное лицо, заросшее чернющей бородой, попадало в луч настоятельского фонарика и пугало отца Иеремию почти до смерти.
— Одни зеки вокруг! — в голос причитал он. — Убийцы и разбойники!
От этих причитаний настоятеля настроение у Кольки поднималось, и он взял обыкновение специально выходить ночью на воздух, подкарауливая направляющегося в свои покои отца Иеремию. Специально совал свою физиономию под свет и скалился, показывая лишенную зубов челюсть…
Через некоторое время настоятель Иеремия собрал свои пожитки и отбыл в северную столицу. Монахи радовались и промеж себя благодарили иеромонаха Василия, пожертвовавшего собой ради братства.
Прожили без головы до осени, а в октябре на Коловце появился иеромонах Михаил. Он и постриг Кольку без лишних проволочек, и стал Колька Филагрием.
Прожил в братии монахом месяц и пришел к отцу Михаилу с просьбой.
— Хочу один жить! — сказал.
— Мы тебе не подходим? — усмехнулся отец Михаил, пригладив свою роскошную шевелюру. — Или от послушаний надорвался?
— Хочу на дальний скит.
|
The script ran 0.058 seconds.