Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джек Керуак - Бродяги Дхармы [1958]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, Роман, Философия

Аннотация. Джек Керуак (1922 -1969) - один из главных персонажей и создателей молодежной культуры XX века. В 2002 году рукопись его самого знаменитого романа «В дороге» (147-метровый рулон бумаги без единого знака препинания) была продана на аукционе почти за 2,5 миллиона долларов. От богемных притонов Сан-Франциско до разреженного воздуха горного безлюдья - история духовных исканий глашатая бит-поколения, очередной фрагмент «Саги о Дулуозе». Впервые публикуется в данном переводе.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 

– Только представь себе этих просветленных обезьянолюдей, как они сидят у гудящего костра вокруг своего Будды, который все знает и ничего не говорит. – А звезды были такими же, как сейчас. Позже подошел Шон, посидел с нами и коротко, грустно поговорил с Джефи. Все кончилось. Потом пришла Кристина с обоими детишками на руках, она была сильная и без труда взбиралась на гору с тяжелой ношей. Той ночью, засыпая под розовым кустом, я горевал о внезапной холодной тьме, опустившейся на нашу хижину. Это напоминало мне первые главы из жизнеописания Будды, когда он решает покинуть дворец, бросает безутешную жену, дитя и несчастного отца и удаляется на белом коне, чтобы в лесах остричь свои золотые волосы, и отсылает коня с рыдающим слугою домой, и пускается в скорбное путешествие по лесу в поисках вечной истины. «Как птицы, что днем сбираются на деревьях, – писал Ашвагхоша почти через два тысячелетия, – а ночью исчезают вновь – таковы и разлуки этого мира». На следующий день я решил преподнести Джефи какой-нибудь странный напутственный подарок, но ни денег, ни идей особых не было, так что я взял бумажку, крохотную, не больше ногтя большого пальца, и аккуратно вывел на ней печатными буковками: «ДА ПРЕБУДЕТ С ТОБОЙ СОСТРАДАНЬЕ, ГРАНИЛЬЩИК АЛМАЗОВ»; прощаясь на пристани, я вручил ему эту бумажку, он прочел, положил в карман, ничего не сказал. А вот последнее из деяний его в Сан-Франциско: Сайке наконец смягчилась и послала ему записку: «Встретимся на корабле в твоей каюте, и ты получишь то, чего хотел», или что-то в этом роде, поэтому никто из нас не поднялся на борт, где Сайке в каюте ожидала его для последней страстной сцены. На борт был допущен один только Шон – на всякий случай, мало ли что. И вот, когда мы все помахали и ушли, Джефи и Сайке предположительно занялись любовью, после чего она разрыдалась и стала требовать, чтобы ее тоже взяли в Японию; капитан приказал всем провожающим сойти на берег, но она не слушалась; кончилось тем, что, когда корабль уже отчаливал, Джефи вышел на палубу с Сайке на руках и скинул ее прямо на пристань, а Шон поймал ее там. И хотя это не вполне соответствовало идее состраданья, гранильщика алмазов, все равно это было хорошо, ведь он хотел добраться до того берега и заняться своим делом. А делом его была Дхарма. И поплыл корабль через Голден-Гейт на запад, на запад, среди серых, глубоких тихоокеанских зыбей. Плакала Сайке, плакал Шон, всем было грустно. Уоррен Кофлин сказал: – Чует мое сердце, сгинет он где-нибудь в Центральной Азии, будет ходить с караваном яков из Кашгара в Ланчжоу мимо Лхасы, торговать воздушной кукурузой, английскими булавками и разноцветными нитками, временами залезая на Гималаи, а в конце концов поможет достичь просветления Далай-ламе и всей компании на много миль вокруг, и больше о нем никто ничего не услышит. – Ну нет, – сказал я, – он слишком нас любит. – Все равно все кончается слезами, – сказал Альва. 31 Теперь, словно Джефи указывал мне пальцем путь, я двинулся на север к своей горе. Было утро 18 июня 1956 года. Спустившись с холма, я попрощался с Кристиной, поблагодарил ее за все и потопал по дороге вниз. Она помахала мне из заросшего травой двора. «Ну вот, все уехали, теперь будет одиноко, никаких праздников по выходным». Ей в самом деле все это нравилось. Так и стояла она во дворе, босиком, с босоногой малышкой Праджной, пока я уходил по конскому выгону. Дорога на север оказалась легкой, будто мне помогало напутствие Джефи поскорее добраться до горы. На шоссе 101 меня моментально подобрал преподаватель общественных наук, родом из Бостона – он пел на Кейп-Коде, а вчера на свадьбе брата упал в обморок из-за того, что постился. Он высадил меня в Кловердейле, где я купил припасов в дорогу: салями, кусок чеддера, крекеры и кое-что на десерт; все это я аккуратненько завернул в свои пакетики. С прошлого похода у меня еще оставались орехи с изюмом. «Мне-то они на пароходе ни к чему,» – сказал Джефи. С приступом грусти вспомнил я, как серьезно относился он всегда к вопросам еды; хотел бы я, чтобы весь мир так серьезно относился к еде, вместо того чтобы заниматься дурацкими ракетами, машинами, взрывчаткой, изводить на это деньги, которые можно было потратить на что-нибудь вкусное, а в результате только снести башку себе и другим. Позавтракав за гаражами, я прошел около мили до моста через Русскую реку, где проторчал в серой мгле часа три. Но неожиданно какой-то фермер, с женой, ребенком и передергивавшим лицо нервным тиком, подбросил меня до небольшого городка Престона, где один дальнобойщик предложил подвезти меня до Эврики («Эврика!» – вскричал я); потом мы разговорились, и он сказал: «Блин, такая скучища гнать всю ночь напролет одному, мне бы с кем-нибудь побазарить, хочешь, поехали до Крессент-сити?» Это было не совсем по дороге, но дальше на север, чем Эврика, и я согласился. Звали его Рэй Бретон, мы гнали всю ночь, двести восемьдесят миль, под сплошным дождем, он болтал без умолку, рассказал мне всю свою жизнь, про всех своих братьев, жен, сыновей, про отца тоже, а в Гумбольдтовском секвойном лесу, в ресторанчике под названием «Арденнский лес», я великолепно поужинал: жареные креветки, на десерт огромный клубничный пирог с ванильным мороженым и гигантская порция кофе, и все это за его счет. Я перевел разговор с его личных проблем на «последние вопросы», и он сказал: «Да, добрые люди будут на небесах, они вообще с самого начала на небесах», – по-моему, очень мудро. К рассвету, преодолев дождливую ночь, мы прибыли в затянутый серым туманом приморский городишко Крессент-сити, припарковали грузовик в песке возле пляжа и часок поспали. Затем он купил мне завтрак (блины и яичница; ему, должно быть, порядком надоело платить за меня), мы расстались, и я стал выбираться из Крессент-сити на шоссе 199, ведущее на восток, чтобы вернуться на главную автостраду 99, которая вынесет меня к Портленду и Сиэтлу быстрее, чем более живописная, но медленная дорога вдоль побережья. Тут вдруг я ощутил такую свободу, что пошел не по той стороне дороги и оттуда голосовал, – шел, как китайский святой, в Никуда, низачем, просто шел на свою гору радоваться. Бедный маленький ангельский мир! Мне вдруг стало все равно: подумаешь, и пешком дойду. Но именно потому, что я шел, пританцовывая, по другой стороне, и мне было наплевать, – мне немедленно стало везти. Остановился рабочий с золотых приисков, с маленьким трактором впереди, который вел его сын, и мы долго беседовали о лесах, о горах Сискийу (по которым продвигались к Грантс-Пасс, штат Орегон), о том, как надо печь рыбу: он сказал, что надо разжечь костер в чистом желтом песке у ручья, потом отгрести угли, зарыть рыбу в песок и оставить на несколько часов, а потом откопать и счистить песок. Мой рюкзак и мои планы весьма заинтересовали его. Он выкинул меня в горной деревушке, очень похожей на Бриджпорт, Калифорния, где мы с Джефи грелись на солнышке. Я отошел на милю и прилег вздремнуть в лесу, в самом сердце гор Сискийу. Проснулся я в неведомом китайском тумане, с чрезвычайно странным чувством. Отправился дальше тем же манером, по неправильной стороне; от Керби до Грантс-Пасса меня вез блондин-торговец подержанными автомобилями, а потом, после того как жирный ковбой за рулем грузовика с гравием, злорадно ухмыляясь, нарочно чуть не наехал на мой рюкзак, подобрал меня печальный парнишка-лесоруб в каске, мчавшийся с огромной скоростью по сонной долине, то взлетающей вверх, то ныряющей вниз, до Каньонвилла, где, как во сне, остановился шизовый грузовик-магазин, полный перчаток и рукавиц на продажу, и шофер, дружелюбный Эрнест Петерсен, всю дорогу болтая (причем настоял, чтобы я сел на сиденье лицом к нему, так что ехать пришлось спиной вперед), довез меня до Юджина, штат Орегон. Он говорил обо всем на свете, дважды купил мне пива, несколько раз останавливался на заправках и развешивал свой товар. «Мой отец был великий человек, – заметил он, между прочим, – он говорил: в этом мире больше козлов, чем коз». Он был страстный болельщик, ходил на соревнования с секундомером и бесстрашно и независимо разъезжал на собственном грузовике, игнорируя местные попытки записать его в профсоюз. На алом закате мы распрощались у прелестного пруда в окрестностях Юджина, где я собрался ночевать. Я расстелил спальник под сосной в густых зарослях, через дорогу от уютных пригородных коттеджиков, откуда меня не могли увидеть, да и как они могли увидеть, если все равно смотрели телевизор. Я поужинал и проспал двенадцать часов, только один раз проснулся среди ночи, чтоб намазаться средством от комаров. Утром моему взору предстало мощное начало Каскадов, того самого горного хребта, на северном краю которого, возле самой Канады, в четырехстах милях отсюда, находилась моя гора. Утренний ручей оказался мутным – через дорогу лесопилка. Я умылся в ручье и отправился в путь, кратко помолившись над четками, теми, что подарил мне Джефи на привале на горе Маттерхорн: «Поклон пустоте божественной бусины Будды». На открытом шоссе меня тут же подхватили два крутых молодчика и довезли до окрестностей Джанкшн-сити, где я выпил кофейку, прошел пешком пару миль до придорожного кафе поприличнее, поел блинов и зашагал дальше по каменистой обочине, раздумывая, доберусь ли когда-нибудь до Портленда, не говоря уже о Сиэтле; тут меня подобрал смешной светловолосый человечек, маляр, в заляпанных краской башмаках, у него было четыре пинтовых банки холодного пива, потом он останавливался у придорожной таверны, потому что хотел еще пива, в конце концов мы оказались в Портленде и неслись по гигантским вечным мостам, которые расходились за нашей спиной, пропуская крановые баржи в дымный речной портовый город, окруженный поросшими сосною горами. В центре Портленда я сел на двадцатипятицентовый автобус до Ванкувера, штат Вашингтон, там съел кони-айлендский гамбургер – и опять на шоссе 99, где меня взял милый молодой усатый оки-бодхисаттва с одной почкой и сказал: «Вот здорово, теперь есть с кем поговорить», и везде, где мы останавливались выпить кофе, ужасно серьезно играл в пинбол; кроме того, он подбирал всех стопщиков: сначала здоровенного, растягивающего слова оки из Алабамы, потом безумного матроса из Монтаны, развлекавшего нас мудреными беседами, и так, на скорости восемьдесят миль в час, мы выскочили к Олимпии, штат Вашингтон, а оттуда, по извилистым лесным дорогам – к военно-морской базе в Бремертоне, Вашингтон, и теперь все, что отделяло меня от Сиэтла – был пятидесятицентовым паром! Мы попрощались, и вместе с бродягой-оки я взошел на паром, причем заплатил за него, в знак благодарности за свое потрясающее везение в дороге, и даже отсыпал ему пару горстей орехов с изюмом, которые он жадно сгрыз, так что я поделился с ним еще салями и сыром. Пока он сидел в главном отсеке, а паром отчаливал, я поднялся на палубу – врубаться, наслаждаться моросящим холодным дождиком и Пьюджет-Саундом. До Порт-Сиэтла плыть предстояло час; за поручнем я нашел заначенную кем-то и прикрытую журналом «Тайм» водку, полпинты, да и не заметил, как выпил ее; достал из рюкзака теплый свитер, поддел под непромокаемую куртку и в полном одиночестве расхаживал по умытой туманом палубе в каком-то диком лирическом восторге. Внезапно я понял, что Северо-запад неизмеримо круче, чем я себе представлял по рассказам Джефи. По всему горизонту на многие мили громоздились невероятные горы, упираясь в разорванные облака, гора Олимпус, гора Бейкер, громадная оранжевая лента во мгле под простирающимися к Тихому океану небесами, ведущими, я знал, к Хоккайдо, к Сибири, к бескрайним заброшенностям мира. Присев у капитанской рубки, я слушал, как внутри по-марк-твеновски переговариваются шкипер и рулевой. Впереди в сгустившемся сумеречном тумане светилась надпись: «Порт Сиэтл». И тут все, что рассказывал мне Джефи о Сиэтле, стало просачиваться в меня, как холодный дождь: теперь я уже не просто думал об этом, а видел это и чувствовал. Сиэтл в точности соответствовал рассказам Джефи: сырой, громадный, лесной, горный, холодный, бодрящий, будоражащий. Паром ткнулся в причал на Аляскан-Уэй, и я сразу же увидел тотемные столбы в старых лавчонках и древний стрелочный паровозик образца 1880 года с заспанными кочегарами, пыхтящий вдоль берега, туда-сюда, словно выкатившийся из моих собственных снов, старинный американский кизи-джонсовский локомотив, я такие только в вестернах видел, но он пахал вовсю, таская вагончики в дымной мгле волшебного города. Я немедленно отправился в хорошую чистую гостиницу на скид-роу, «отель Стивенс», снял комнату на одну ночь, принял горячую ванну и хорошенько выспался, а наутро, побрившись, вышел прогуляться по Первой Авеню и совершенно случайно набрел на магазины «Доброй воли», где продавались отличные свитера и красное теплое белье, а потом прекрасно позавтракал с пятицентовым кофе в утренней торговой толпе, под синим небом с несущимися облаками, под шум Пьюджет-Саунда, искрящегося, танцующего вокруг старых причалов. Настоящий Северо-запад! В полдень, радостно упаковав в рюкзак новые шерстяные носки, банданы и так далее, я выписался из гостиницы, прошел несколько миль пешком до шоссе 99 и со многими короткими пересадками успешно двинулся вперед. Вот на северо-востоке показались Каскады – невероятные пики, искореженный камень, заснеженные просторы, – сильное зрелище. Дорога бежала по сонным плодородным долинам Стилаквамиша и Скэджита, богатые черноземные долины с фермами и пасущимися коровками на могучем фоне заснеженных гор. Чем дальше на север, тем выше горы, так что под конец я уже начал побаиваться. В числе прочих подвез меня один парень, с виду аккуратный очкарик-адвокат на старомодной машине, но оказалось, это знаменитый гонщик Бэт Линдстром, а в старомодную колымагу вмонтирован новенький мотор, позволяющий выжимать сто семьдесят миль в час. Он лишь слегка намекнул на это, проскочив на красный свет, так что я услышал глубокий мощный рев двигателя. Потом был лесоруб, который, как выяснилось, знаком с лесниками в тех краях, куда я направлялся: он сказал, что долина Скэджита уступает по плодородию разве что долине Нила. Он высадил меня на шоссе 1-Г, узкой дорожке, которая вывела на 17-А, – та уже внедрялась в самое сердце гор и заканчивалась тупиком, уже как грунтовая дорога, на дамбе Дьябло. Да, теперь я оказался в настоящих горах. Меня подвозили лесорубы, фермеры, старатели с урановых рудников, с ними я доехал до последнего большого города долины Скэджита, Сидро Вулли, города сельскохозяйственной торговли, и выехал из него, а дорога все сужалась, все извилистее крутилась среди скал, и Скэджит, который мы пересекали по шоссе 99 как полноводную неторопливую реку, отороченную заливными лугами, превратился в чистый поток растаявшего снега, клокочущий среди скользких коряг. По обеим сторонам дороги выросли утесы. Снежные вершины исчезли из виду, но присутствие их ощущалось все сильнее. 32 В старой таверне за стойкой я увидел дряхлого старика, который еле мог пошевелиться, чтобы налить мне пива, и подумал: «Уж лучше умереть в ледяной пещере, чем вот так коротать вечный вечер в пыли и потемках». Типичная деревенская парочка высадила меня у продуктовой лавки в Соке, и на последнем перегоне за рулем оказался местный нарушитель спокойствия, подвыпивший, чернявый, с длинными баками, он умел играть на гитаре, не сбавлял скорость на поворотах и лихо затормозил у летящей пыльной стоянки лесничества Марблмаунт. Вот я и дома. Помощник лесника стоял и смотрел на нас. – Это ты Смит? – Ага. – А это чего, друг твой? – Да нет, просто подвез. – Одурел что ли превышать, тут государственная собственность. Я прикусил язык. Вот так-то, больше я не свободный бхикку, по крайней мере до следующей недели, пока не доберусь до своего высотного убежища. Целую неделю пришлось провести в школе пожарных, все в касках, надетых прямо или лихо сдвинутых (как у меня), мы копали траншеи в мокром лесу, валили деревья и тушили маленькие учебные пожары, причем я встретился со старым лесником, а когда-то логгером Берни Байерсом, тем самым, чьему гулкому «лесорубному» голосу смешно подражал Джефи. Мы с Берни сидели в его грузовике, в лесу, и говорили о Джефи. «Что ж он сам-то не приехал, как не стыдно. Он у нас был лучшим наблюдателем и, ей-Богу, лучше всех работал на расчистке тропы. Всегда такой бодрый, готов лазить и лазить сколько угодно, и не унывает, да, лучшего парня я не встречал. И никого не боялся: всегда скажет, что думает. Вот это я люблю: когда перестанут люди говорить, что думают, тут мне и на покой пора, заберусь на самую верхотуру, да где-нибудь там в сарайчике и сдохну. Кстати, Джефи, куда б его ни забросило, сколько б он лет ни прожил – всегда будет молодцом». Берни было за шестьдесят, и говорил он о Джефи по-отечески. Вспомнили его и другие парни, все удивлялись, почему он не приехал. В тот вечер, на сороковую годовщину работы Берни в лесничестве, ребята преподнесли ему подарок – новенький кожаный ремень. Старине Берни постоянно не везло с ремнями, так что он подпоясывался какой-то веревкой. Тут он затянулся новым ремнем и сказал что-то смешное насчет того, что теперь особо не разъешься, и все захлопали и закричали «ура». Я решил, что Берни и Джефи – лучшие из всех, кто когда-либо работал в этих краях. После занятий в школе пожарных я бродил по горам за лесничеством или просто сидел на берегу Скэджита, скрестив ноги, с трубкой и бутылкой вина, вечерами и лунными ночами, пока другие ходили по пиву на местные карнавалы. У Марблмаунта Скэджит был чисто-зеленым бурлящим потоком растаявшего снега; вверху окутанные облаками кроны тихоокеанских северо-западных сосен, еще выше маячили горные пики, тоже укрытые облаками, сквозь которые нет-нет да и проглядывало солнце. Стремительный поток чистоты у моих ног – это была их работа, работа спокойных гор. Солнце сверкало на перекатах, цеплялись за берег упрямые коряги. Птицы рыскали над водой в поисках тайно улыбавшейся рыбы, – изредка, выскочив из воды и изогнувшись серебряной аркой, рыба вновь ныряла в глубину, и лазейку, куда она ускользнула, поспешно смывало бегущей водой. Со скоростью двадцать пять миль в час неслись по течению бревна и коряги. Я так понял, что, если попробовать переплыть эту довольно узкую речку, снесет на добрых полмили вниз. Волшебная речная страна, пустота золотой вечности, ароматы мха, коры, веток, глины, вся эта кажимость перед глазами, журчащая, бурлящая и вместе с тем спокойная и нескончаемая, заросшие деревьями холмы, пляшущие блики солнца. Я смотрел вверх, и облака представлялись мне лицами отшельников. Сосновым ветвям, видимо, нравилось плескаться в воде. Деревья на вершинах с удовольствием кутались в серый туман. Пронизанные солнцем листья трепетали на северо-западном ветерке и, казалось, родились, чтобы радоваться. Нетронутые снега на горизонте казались теплыми и уютными. Во всем была разлита какая-то вечная отвязанность и отзывчивость, выше истины, выше синей пустоты пространства. «Будда ты мой, как могуче терпение гор», – произнес я вслух и отхлебнул вина. Было прохладно, но выглядывало солнце, и пень, на котором я сидел, становился жаркой плитой. А когда я возвращался к тому же пню лунной ночью, мир был похож на сон, на фантом, на пузырь, на тень, на исчезающую росу, на вспышку молнии. Наконец пришла пора собираться в путь, на мою гору. В местной продуктовой лавочке я накупил припасов на сорок пять долларов в кредит, все это мы с Хэппи, погонщиком мулов, закинули в грузовик и двинулись вверх по реке к дамбе Дьябло. Скэджит все сужался, теперь это был уже настоящий горный поток, он скакал по камням, принимая в себя низвергающиеся с густолесных берегов ручьи, становясь все более крутым и буйным. В девяностых годах прошлого века в этих краях свирепствовала золотая лихорадка, старатели проложили тропу меж гранитных скал вдоль ущелья от Нью-Хэлема туда, где сейчас озеро Росс, последняя дамба, и испещрили своими метками берега ручьев Рубинового, Гранитного и Каньонного, застолбив там множество участков, так и не окупившихся. Теперь большая часть этой тропы все равно оказалась под водой. В 1919 году в верховьях Скэджита и во всей округе моей горы, пика Заброшенности, разразился небывалый пожар, два месяца бушевал он, так что небо над северным Вашингтоном и Британской Колумбией заволокло дымом и солнце скрылось из виду. Правительство пыталось бороться, на пожар бросили тысячу человек в пожарных касках и с насосами, три недели трудились они в лесничестве Марблмаунт, но лишь осенние дожди смогли остановить пламя, и мне сказали, что до сих пор на пике Заброшенности и в некоторых долинах попадаются обгорелые коряги. Потому и название такое: пик Заброшенности. – Смотри только, – сказал Хэппи-погонщик, забавный дядька в старой, еще с Вайоминга, обвислой ковбойской шляпе, постоянно крутивший самокрутки и отпускавший шуточки, – не будь таким, как тот парень, что сидел тут на Заброшенности за несколько лет до тебя, мы его туда снаряжали, свет не видывал такого растяпы, привез я его наверх, а он, значит, решил яичницу на ужин сбацать, кокнул яйцо, да и промахнулся, мимо сковородки, мимо плиты, прямо себе на ботинок, стоит дурак дураком и не знает, куда деваться; я уходил, говорю ему: смотри тут особо не гоняй, а он, балда, знай свое: «Да, сэр, да, сэр». – Ну, неважно, главное, я хочу остаться на лето один. – Это сейчас, а посмотрим, что ты запоешь через недельку. Сперва-то все храбрые. А потом, глядишь, уже начал сам с собой разговаривать. Это еще ничего, только смотри не начни сам себе отвечать, сынок. – Старина Хэппи погнал мулов по тропе вдоль ущелья, а я поплыл на катере от дамбы Дьябло к подножию дамбы Росс, откуда открывались потрясающие горные просторы, широкая панорама национального парка Маунт-Бейкер вокруг озера Росс, чьи воды светились до самой Канады. Плавучая база Службы леса на дамбе Росс была принайтована в бревенчатой набережной неплотно, и ночью уснуть на койках было сложно из-за хлюпанья волн и глухого стука бревен о бревна. Той ночью полная луна танцевала на воде. Один из наблюдателей сказал: «Когда луна стоит вот так, прямо на горе, всегда представляю себе на ее фоне силуэт койота». Наконец настал дождливый серый день моего отбытия на пик Заброшенности. Нам предстояло подняться туда втроем, вместе с помощником лесника – верхом, под проливным дождем, прогулка не из приятных. «Слышь, надо тебе было включить в список продуктов пару кварт бренди, там на холоду не помешало бы,» – заметил красноносый Хэппи. Мы стояли возле кораля, Хэппи привязывал животным на шею мешки с кормом, и они жевали, не обращая внимания на дождь. Мы догребли до бревенчатых ворот, протолкались наружу и поплыли под гигантскими колпаками гор, Старателя и Рубиновой. Волны сталкивались, обдавая нас брызгами. В плавучем домике проводника нас уже ждал кофе. Пихты на крутых склонах вокруг озера маячили в тумане, как толпы призраков. Холод, сырость, настоящие трудности Северо-запада. – А пик Заброшенности где? – спросил я. – Сегодня не увидишь его, пока не окажешься на самой вершине, – сказал Хэппи, – и вряд ли тебе там понравится. Там сейчас снег, град лупит. Ты уверен, что у тебя не заначена где-нибудь бутылочка бренди? – Бутылку черничного, купленного им в Марблмаунте, мы уже уговорили. – Хэппи, когда я спущусь с этой горы в сентябре, куплю тебе целую кварту виски. – За то, что я наконец обрел свою гору, мне должны были неплохо заплатить. – Учти, я запомнил. – Джефи много рассказывал мне про Хэппи-погонщика. Славный был дед; они с Берни Байерсом были лучшие старики в округе. Отлично знали и горы, и вьючных животных, и при этом не лезли в начальство. Хэппи тоже с грустью вспомнил Джефи. – Сколько он знал забавных песенок и всяких штук! А тропы как любил расчищать. Раз в Сиэтле завел себе подружку-китаезу, я ее видел у него в гостинице, да, скажу я тебе, по части баб он не промах. – И в вое ветра, в плеске волн вокруг плавучего домика услышал я голос Джефи, распевающего веселые песни. «Это его озеро, его горы,» – думал я, и мне так захотелось, чтобы Джефи был рядом и видел: я делаю все, как он хотел. Через пару часов мы пристали к крутому берегу в восьми милях вверх по озеру, привязали баржу к старым пням, и Хэппи стегнул первого мула; навьюченное животное рванулось вверх по крутому скользкому берегу, спотыкаясь, на разъезжающихся ногах, и едва не свалилось в озеро вместе со всеми моими припасами, но все же преодолело склон и потопало в тумане на тропу, ждать хозяина. За ним последовали другие мулы, нагруженные разным снаряжением, наконец Хэппи на коне, я на кобыле Мэйбл и замыкающим – Уэлли, помощник лесника. Мы помахали буксирщику, и печальный мокрый караван пустился в трудный арктический путь под дождем, в тумане, вверх по узким каменистым тропам, задевая кусты и деревья, обдававшие нас до костей холодным душем. Вскоре я отвязал от луки седла свое нейлоновое пончо и накинул на себя – призрачный монах на коне. А Хэппи и Уэлли так и ехали без всяких накидок, насквозь промокшие, опустив головы. Время от времени лошади спотыкались на мокрых камнях. Так продвигались мы все выше и выше, пока тропу не преградил упавший ствол, тогда Хэппи спешился, достал двусторонний топор и, крякая, потея, ругаясь, стал прокладывать короткий путь в обход преграды, вместе с Уэлли, мне же поручили наблюдать за животными, что я и осуществил с некоторым даже комфортом, расположившись под кустом и сворачивая себе сигаретку. Мулы боялись крутизны и неровности новой тропы, и Хэппи ругался на меня: «Да что ж ты, черт, тащи ты их прямо за холку!» Потом уперлась кобыла. «Тащи ее наверх! Я, что ли, сам все должен делать?» В конце концов мы выбрались оттуда и продолжали восхождение, скоро кустарник кончился, мы поднялись на высоту альпийских лугов, где синий люпин и красный мак трогательно украшали серый туман смутными пятнышками цвета, и усилившийся ветер хлестал нас мокрым снегом. «Пять тысяч футов!» – крикнул Хэппи, обернувшись и сворачивая самокрутку: поля старой шляпы заворачиваются на ветру, посадка легкая – как-никак всю жизнь в седле. Все вверх и вверх вилась тропа по мокрым вересковым лугам, ветер все крепчал, наконец Хэппи крикнул: «Видишь вон там утес?» Я глянул вверх: в тумане, прямо над нами, маячил серый призрак скалы. «Дотуда еще тысяча футов, а кажется – рукой подать. А там уже, считай, на месте – полчаса останется». – Ты точно не прихватил лишнюю бутылочку бренди, ма-а-ленькую? – крикнул он через минуту. Промокший до нитки, он не унывал, и я слышал, как он пел на ветру. Постепенно мы поднялись выше леса, луга сменились угрюмыми скалами, на земле появился снег. Копыта хлюпали по нему, оставляя затекающие водой ямки, да, высоко мы забрались. Но по сторонам не было видно ничего, кроме тумана, белого снега и летящих туч. В ясный день я увидел бы, над какими пропастями вьется тропа, и испугался бы, что лошадь может сорваться; теперь же я мог различить лишь слабые намеки на верхушки деревьев, похожие на кустики травы, далеко внизу. «Эх, Джефи, – думал я, – а ты-то плывешь себе там в океане, в уютной, безопасной каюте, и пишешь письма Сайке, Шону и Кристине». Снег стал глубже, и град начал сечь наши красные обветренные лица. «Почти пришли!» – крикнул Хэппи. Мне было холодно и мокро; я спешился и просто повел лошадь вверх по тропе, что-то вроде стона облегчения издала она, избавившись от груза, и послушно последовала за мной. Хватит с нее и тяжести припасов. «Вон она!» – крикнул Хэппи, и в клубящемся тумане на голой вершине мира увидел я смешной, почти китайский домик с острой крышей, окруженный островерхими юными пихтами и валунами, снежными наносами и островками мокрой травы с крохотными цветочками. Я сглотнул. На вид мрачновато. Так это и есть мой дом на все лето? Мы добрели до бревенчатой изгороди, построенной в тридцатые годы кем-то из моих предшественников, привязали животных и сняли вьюки. Хэппи подошел к хижине, снял закрывавший дверь щит, достал ключи и открыл ее: внутри серо, сыро, промозгло, стены с потеками, жалкая деревянная койка с веревочным матрасом (чтобы не притягивал молнию), непроглядно запыленные окошки, и самое неприятное – весь пол в изжеванных мышами обрывках старых журналов, вперемешку с кусками бывшей еды и бессчетнми черными катышками крысиного дерьма. – Ну что, – сказал, скаля длинные зубы, Уэлли, – разгребать и разгребать, а? Для начала убери-ка остатки консервов и вытри эту вонючую полку мыльной тряпкой. – Что я и сделал: никуда не денешься, мне уже платят. Но добрый старина Хэппи развел огонь в пузатой печурке и поставил на нее кастрюльку с водой и бухнул туда полбанки кофе: «Самое лучшее – это настоящий крепкий кофе, мы, брат, в этих краях такой кофе пьем – волосы дыбом!» Я выглянул в окошко: туман. – На какой мы высоте? – Шесть с половиной тысяч. – А как я увижу пожар? Туман же сплошной. – Через пару дней все это сдует, и отсюда будет видно на сто миль в любую сторону, не волнуйся. Но я не поверил. Я вспомнил слова Хань Шаня о никогда не уходящем тумане на Холодной Горе; только тут я начал как следует понимать Хань Шаня и восхищаться его выносливостью. Мы с Хэппи и Уэлли вышли, установили анемометр, еще что-то делали, потом Хэппи вернулся в хижину и стал готовить шкворчащий ужин – яичницу с ветчиной. Мы от души напились кофе и плотно поели. Уэлли распаковал рацию и связался с плавучей базой на озере Росс. Потом они улеглись спать в своих мешках на полу, а я на сырой койке – в своем. Утро было такое же серое, туманное, ветреное. Они собрались в путь, но перед отъездом обернулись и спросили: «Ну как, тебе все еще нравится на пике Заброшенности?» – Не забудь, что я тебе говорил насчет ответов на собственные вопросы, – добавил Хэппи. – А мишка придет, будет в окна заглядывать – закрой глаза, и все. И под завывание ветра они уехали в туман меж узловатых высокогорных деревьев, и вскоре скрылись из виду, вот я и остался один на пике Заброшенности не знаю насколько, навеки, я был уверен, что не выберусь отсюда живым. Пытался разглядеть горы, но лишь в редких просветах среди клочьев летящего тумана смутно мелькали дальние очертания. Махнул рукой и потратил целый день на уборку домика. Ночью, накинув пончо поверх теплой одежды и непромокаемой куртки, я вышел помедитировать на туманной крыше мира. Здесь-то уж точно было Великое Облако Истины, Дхармамега, высшая цель. В десять часов появилась первая звезда; неожиданно белая мгла кое-где рассеялась, и мне показалось, что я вижу горы, хмурые черные громады прямо напротив, совершенно черные, с белым снегом на вершинах, так близко, так внезапно, что я чуть не подпрыгнул. В одиннадцать я увидел звезду над Канадой, на севере, и даже оранжевая лента заката угадывалась за туманом, но я тут же забыл обо всем, заслышав, как скребутся в двери погреба крысы. Среди овсяных и рисовых зернышек и всякого старья, оставшегося от поколений аборигенов Заброшенности, носились по чердаку на черненьких лапках ромбовидные мыши. «О-хо-хо, – подумал я, – неужели придется полюбить это? А не удастся – куда деваться?» Оставалось только лечь спать, зарывшись головой в подкладку. Среди ночи, в полусне, я, должно быть, слегка приоткрыл глаза – и вдруг проснулся в ужасе, волосы дыбом – огромное черное чудовище стояло за окном; смотрю – а над ним звезда: это гора Хозомин, за много миль отсюда, у самой Канады, наклонилась над моим двором и заглядывает в окошко. Туман рассеялся, великолепная звездная ночь. Ну и гора! Той самой безошибочной формы – замок колдуна – которую изобразил Джефи на рисунке, висевшем на холщовой стене в цветочной хижине на Корте-Мадера. Вокруг горы по уступам вилась как бы спиральная дорога, до самого верха, где возвышался настоящий замок колдуна, указывая острым пиком в бесконечность. Хозомин, Хозомин, самая мрачная гора из всех, что я видел, но и самая прекрасная, как понял я, узнав ее лучше и увидев за ней северное сияние, отражение всех полярных льдов с другой стороны мира. 33 Ура, проснувшись утром, я увидел синее небо и солнце, я вышел в свой альпийский дворик – и вот оно, то, о чем рассказывал Джефи: сотни миль белоснежных вершин, девственных озер и высокого леса, внизу же, вместо всего остального мира, простирается зефирное море облаков, ровно, точно крыша, по всем направлениям, все долины залиты сливками – так называемые низовые облака, далеко внизу от моей 6600-футовой верхотуры. Я сварил на плите кофе, вышел и уселся на деревянные ступенечки, отогревая на солнцепеке протуманенные насквозь кости. «Тю-тю», – сказал я большому пушистому кролику, и с минуту он спокойно радовался вместе со мной, глядя на облачное море. Я поджарил яичницу с ветчиной, вырыл мусорную яму в сотне ярдов вниз по тропе, набрал дров и сориентировался на местности с помощью приборов. Теперь все волшебные горы и ущелья обрели названия, те имена, что так часто пел мне Джефи: Джек-гора, гора Ужаса, гора Гнева, Часовой, гора Отчаяния, Золотой Рог, Старатель, Кратерная, Рубин, к западу – Бейкер (Пекарь), огромнейших размеров, Балда, Кривой Палец, и сказочные названия ручьев: Три Дурака, Корица, Беда, Молния, Выживай. И все это только мое, ничьим больше человеческим глазам не принадлежит эта грандиозная циклорамическая вселенная. Я испытал потрясающее чувство, что все это сон; это чувство не оставляло меня целое лето, постоянно усиливаясь, особенно когда для улучшения кровообращения я стоял на голове, на самой вершине, подстелив в качестве коврика холщовый мешок, и тогда горы казались пузырями, висящими в пустоте вниз головой. Я действительно осознал, что и они вниз головой, и я вниз головой! Здесь не было ничего, что скрывало бы факт притяжения, которое держит нас невредимыми вниз головой на поверхности земного шара в бесконечном пустом пространстве. И вдруг я понял, что на самом деле один и делать нечего, как только питаться, развлекаться и отдыхать, никто не осудит. Мелкие цветочки росли повсюду среди камней, никто их об этом не просил, так же как и меня. После полудня зефирная облачная крыша распалась на отдельные островки, и взору моему открылось озеро Росс, прелестная лазурная лужица далеко внизу, с крохотными игрушечными лодчонками отдыхающих, даже самих лодок не видно, слишком далеко, только жалкие царапинки, которые оставляли они, бороздя зеркальную водицу. Видно было, как отражались в нем сосны, направленные в бесконечность. Вечером я лежал на траве, передо мной расстилалось все это великолепие, стало скучновато, и я подумал: «Ничего там нет, потому что мне все равно». Потом вскочил и принялся петь, и плясать, и свистать сквозь зубы, и издалека, из-за ущелья Молнии, прилетело нечто чересчур огромное, чтоб называться эхом. За домом было большое снежное поле, снабжавшее меня питьевой водой до самого сентября: приносишь домой ведро снега в день, растает – и черпай жестяной кружкой ледяную воду. С самого детства не был я так счастлив, я наслаждался одиночеством и никуда не торопился. «Тра-ля-ля, тру-ля-ля!» – распевал я, гуляя и поддавая ногами камешки. Наступил мой первый закат – невероятный. Горы покрыты розовым снегом, кружевные облака вдали – как древние дальние роскошные города в стране Будды, ветер без устали трудится, дует, раскачивая мой корабль. Молодой месяц с выступающей челюстью, тайно смешной, на бледно-синей полоске над чудовищными плечами тумана, поднявшегося с озера Росс. Из-за склонов возвышаются заостренные пики, как на картинках, которые я хмуро рисовал в детстве. Где-то, казалось, вершится золотой праздник радости. «О, как я счастлив!» – записал я в дневнике. В очертаниях вечереющих гор я увидел надежду. Джефи был прав. Тьма окутала мою гору, наступала звездная ночь, я затопил печку, напек вкусных ржаных оладий и приготовил крепкий говяжий бульон. Сильный западный ветер навалился на мою хибарку, но она была построена на совесть, с железными опорами, уходящими в бетонный фундамент – авось не сдует. Я был доволен жизнью. Всякий раз, выглядывая из окошка, я видел пихты на фоне заснеженных вершин, поволоку тумана или озеро внизу, рифленое, лунное, как игрушечный прудик в ванной. Я собрал небольшой букет из люпина и горных цветочков и поставил в кофейную кружку с водой. Вершина Джек-горы была убрана серебристыми облаками. Порой вдалеке вспыхивали зарницы, внезапно выхватывая из тьмы необъятные горизонты. Иногда по утрам туман заливал весь мой горный хребет, хребет Голода, точно молоком. Следующее воскресное утро явило мне в точности такой же, как и в первое утро, пейзаж из облачного зефира в тысяче футов внизу. Когда становилось скучно, я всегда лез в свою банку с табаком «Принц Альберт» и сворачивал сигаретку: что может быть лучше, чем не спеша, с наслаждением выкуренная самокрутка? Я расхаживал в яркой серебряной тиши, с алеющей на западе полосой заката, и все насекомые умолкали и прятались, чтя луну. Бывали невыносимо жаркие дни, с нашествиями насекомых, крылатых муравьев, ни воздуха, ни тучки, непонятно, откуда на севере, на вершине горы, такая жарища. В полдень единственный звук в мире – согласное симфоническое гуденье миллиона насекомых, моих друзей. Но приходила ночь, а с ней и горная луна, на озере лунная дорожка, я выходил и сидел в траве, медитируя лицом на запад, желая, чтобы во всей этой безличностной материи был Личностный Бог. Я шел на снежное поле, выкапывал из снега банку с пурпурным желе и смотрел сквозь него на луну. Я чувствовал, будто мир катится к луне. Ночью, когда я забирался в свой спальник, из нижнего леса приходили олени и угощались остатками пищи, выставленными в жестяных тарелках на двор: широкорогие самцы, нежные оленихи и смешные детеныши были похожи на фоне лунных скал на неведомых инопланетных млекопитающих. Потом нападал с юга дикий лирический ливень, и я говорил: «Вкус дождя – зачем вставать на колени?», и говорил: «Ну что, ребята, кофейку с сигареткой?» – обращаясь к своим воображаемым бхикку. Налилась, округлилась большая луна, и к ней было подано северное сияние над горой Хозомин. «Посмотри в пустоту – она станет еще неподвижней», как сказал Хань Шань в переводе Джефи; и сам я был так неподвижен, только иногда меняя положение скрещенных ног, что слышал где-то вдали перестук оленьих копыт. Перед сном, стоя на голове на этой каменной, залитой лунным светом крыше, я ясно понимал, что земля на самом деле вверх ногами, а человек, странный суетливый жучок, полный дурацких идей, бегает вверх ногами и хвастается, и я осознавал, что человек вспомнил, зачем был выстроен из первичной сущности весь этот сон о планетах, плантациях, Плантагенетах. Порой я злился, когда что-то не получалось, – подгорят ли оладьи, или пойду за водой и поскользнусь на снегу, а однажды упустил в ущелье лопатку – так разозлился, что хотелось искусать вершины гор, и, вернувшись в дом, я пнул что есть силы шкаф и ушиб пальцы на ноге. Но да знает дух, что, хоть и уязвима плоть, обстоятельства бытия совершенно великолепны. Мои обязанности состояли только в том, чтобы следить, не появится ли где-нибудь дым, пользоваться рацией да мыть пол. Рацией я особо не занимался: за все время не случилось ни одного пожара настолько близко, чтобы я мог сообщить о нем прежде других, а в общей болтовне наблюдателей я не участвовал. Мне сбросили с парашютом еще пару батареек, а старые еще не кончились. Как-то ночью, во время медитации, Авалокитешвара, Тот, Кто слышит молитвы и отвечает на них, сказал мне: «Ты уполномочен напоминать людям, что они совершенно свободны», – и тогда я вначале дотронулся до себя, чтобы напомнить это самому себе, затем же возрадовался, воскликнул: «Та!», открыл глаза – и увидел падающую звезду. Бесчисленные миры Млечного Пути, сияющая звездная слава, слова. Я ел суп маленькими скорбными чашечками – намного вкуснее, чем из какой-нибудь здоровенной миски… наш с Джефи гороховый суп. После обеда я имел обыкновение прилечь на пару часов поспать, а просыпаясь, окидывал взглядом горный пейзаж и понимал: «ничего этого никогда не было». Наш мир висел книзу головой в бескрайнем океане пространства, а внутри сидели человечки, смотрели кино в кинотеатрах, там, внизу, в мире, куда мне предстояло вернуться… В сумерках я шагал по двору, напевая «Короткие часы», и на строчке «когда весь мир спокойно засыпает» глаза мои наполнились слезами. «О'кей, мир, – произнес я, – буду тебя любить». Ночью, в постели, в теплом уютном спальнике на удобной пеньковой лежанке, я смотрел на свой стол, на висящую одежду и чувствовал: «Бедняжка Раймонд, как полон день его забот и тревог, как эфемерны его рассуждения, как неотвязна печальная необходимость жить,» – и на этом засыпал, как ягненок. Падшие ли мы ангелы, усомнившиеся, что ничто есть ничто, и за это рожденные терять любимых и близких, одного за другим, а потом и собственную жизнь, чтобы убедиться, что были неправы?… Но возвращалось холодное утро с облаками, дыбящимися из ущелья Молнии, как гигантский дым, с безмятежной лазурью озера и неизменностью пустого пространства. О скрежет зубовный земли, а ведь все идет к прекрасной золотой вечности, чтоб доказать нам, что все мы были неправы, чтоб доказать, что и само доказательство – ноль… 34 Явился август и порывом ветра потряс мой дом, ничего августейшего не предвещая. На заходе солнца я готовил малиновое желе цвета рубинов. Из-за невероятных скал изливались в морскую пену облаков неистовые закаты, окрашивая небо во все оттенки надежды, и внутри у меня было то же несказанное холодное сверкание. Повсюду ледники и снега, одна лишь травинка, цепляясь за камень, трепещет на ветрах бесконечности. На востоке серо; на севере жуть; на западе глупо боролись громами железные грумы; на юге – отцовский туман. Джек-гора возвышался каменной шапкой над сотней футбольных полей сплошного снега. На ручье Корица гнездился шотландский туман. Моя масляная лампа горела в безбрежности. «Бедная, нежная плоть, – понимал я, – нет ответа». Я уже ничего не знал, мне было все равно, и это не имело значения, и тут я почувствовал, что и вправду свободен. Утра становились все морознее, трещал огонь в печке, в шапке с наушниками рубил я дрова, а потом восхитительно ленился в теплой избушке, окутанной снаружи ледяным туманом. Дождь, гром в горах, а я сижу себе у печки, листаю журналы. Снежный воздух, запах дыма. Наконец клубящимся призраком из Канады пришел с Хозомина снег, он выслал ко мне сияющих белых герольдов, из-за которых, я видел, выглядывал ангел света, и поднялся вихрь, и повалили, точно из кузницы, черные низкие тучи, и Канада превратилась в море бессмысленной мглы; пенье в печной трубе стало сигналом к общей атаке; тучи шли напролом, поглощая привычное синее небо с золотыми задумчивыми облаками; трах-та-та-тах, рокотал канадский гром; с юга шла еще одна буря, еще темней и огромней, забирая нас в клещи, но гора Хозомин отражала атаку угрюмым молчаньем. И ничто не могло омрачить веселых золотых горизонтов на северо-востоке, где, в отличие от пика Заброшенности, никакой бури не было. Вдруг прямо в хребет Голода вонзилась зелено-розовая радуга, совсем рядом с домиком, и трехсот ярдов не будет, как стрела, как колонна: это бурлящие тучи смешались с оранжевым солнцем. Что есть радуга, Господи? Обруч Для бедных. Другим концом она упала в ручей по имени Молния; разом ударил дождь со снегом, озеро в миле внизу закипело молочной белизной – просто с ума сойти. Я вышел во двор и вдруг увидел, что тень моя увенчана радугой, будто нимбом, чудесная тайна, мне захотелось молиться. «О Рэй, твой жизненный путь – как дождевая капля в бескрайнем океане вечного бодрствования. К чему треволнения? Напиши об этом Джефи». Буря промчалась так же стремительно, как началась, и вечером озеро ослепило меня своим блеском. Вечер, голая спина мерзнет, стою над миром, набирая снег лопаткой в ведро. Вечер, я меняюсь, а пустота – нет. В теплых розовых сумерках я медитировал под половинкой желтой августовской луны. Гром в горах гремел, как оковы любви моей матери. «Снег и гром, как же мы пойдем!» – пел я. Вдруг ударили проливные осенние дожди, всю ночь миллионы акров священных рощ омывались водой, а у меня на чердаке мудро спали тысячелетние крысы. Утро, ясно чувствуется приближение осени, скоро кончается моя служба, дикий ветер и тучи, и золото ясного взгляда в полуденной дымке. Вечером я варил какао и пел у печки. Звал в горах Хань Шаня: нет ответа. Звал Хань Шаня в утреннем тумане: молчание. Я звал; Дипанкара наставлял меня, не произнося ни слова. Туман летел мимо, я закрывал глаза, разговаривала печка. «У-у!» – кричал я, и птица, безупречно балансирующая на самой верхушке пихты, лишь качнула хвостом, потом улетела, безумная белизна заволокла даль. Темные жуткие ночи с намеком на медведей – в мусорной яме банки старой прокисшей сгущенки прокушены насквозь и разорваны мощными лапами чудища: Авалокитешвара-Медведь. Холодные туманы с устрашающими дырами. Я вычеркнул в календаре еще один день. Волосы у меня отросли, я загорел, глаза в зеркале были совершенно синие. Снова всю ночь ливень, осенний ливень, а я лежу в спальнике, теплый, как гренок, и вижу во сне какие-то долгие передвижения пехоты, разведки в горах; промозглое ветреное утро, несется туман, мчатся тучи, внезапные проблески яркого солнца, первобытный свет на пятнистых холмах, печка гудит, проглотив три толстых полена, и тут я возликовал, услышав, как Берни Байерс передает по рации всем своим наблюдателям, чтобы спускались вниз. Сезон кончился. С кружкой кофе ходил я по двору, распевая: «Тук-тук-перетук, вот на травке бурундук». Вот он, бурундук мой, на камушке, в ярком, чистом, ветреном, солнечном воздухе, сидит столбиком, смотрит, в лапках какое-то зернышко, погрыз, ускакал, – безумный маленький повелитель своих владений. В сумерках с севера поднялась стена облаков. «Бр-р-р,» – сказал я. И я пел: «Да, она была моей!» – имея в виду хижину, которая была моей все лето, и ветром ее не сдуло, и я сказал: «Проходи-проходи, то, что проходит сквозь все!» Шестьдесят закатов встретил и проводил я здесь, на перпендикулярной горе. Теперь видение свободы в вечности пребудет со мной навсегда. Бурундук юркнул за камень, и оттуда вылетела бабочка. Все очень просто. Птицы летали над хижиной, радуясь: на целую милю вниз простирались у них угодья сладкой голубики. В последний раз сходил я к ущелью Молнии, где стояла над самым обрывом маленькая уборная: шестьдесят дней подряд, в тумане ли, в лунном ли свете, под солнцем или во тьме ночной, я видел тут кривые деревца, растущие, казалось, прямо из скалы. И вдруг мне почудилось, что я вижу там, в тумане, того самого китайского бродяжку, все с тем же бесстрастным выражением на морщинистом лице. Это был не тот, что в жизни, Джефи рюкзаков, занятий буддизмом и веселых вечеринок на Корте-Мадера, но другой, более настоящий, чем в жизни, Джефи моих снов, и он стоял и молчал. «Прочь, воры духа!» – крикнул он в провалы невероятных Каскадов. Это он, Джефи, посоветовал мне приехать сюда, а теперь, находясь за семь тысяч миль отсюда, в Японии, и откликаясь там на колокол медитации (небольшой колокольчик, который он позже прислал моей матери в посылке, просто в подарок, за то, что она моя мать), – мерещился мне здесь, на пике Заброшенности, возле старых кривых высокогорных деревьев, как подтверждение и оправдание всего этого. «Джефи, – сказал я вслух, – я не знаю, когда мы с тобой встретимся, не знаю, что будет дальше, но Заброшенность, Заброшенность, сколь многим я ей обязан, вечное спасибо тебе, что направил меня сюда, где я столькому научился. Предстоит печаль возвращения в города, я стал на два месяца старше, а там все это, человеческое, бары, комические шоу, упорная любовь, и все это вниз головой в пустоте, благослови их Бог, но Джефи, ведь мы-то с тобой знаем, мы знаем навеки, о вечно юные, о вечно рыдающие». Розовость небес отразилась в озере внизу, и я сказал: «Я люблю Тебя, Господи», и посмотрел в небо, и это было правдой. «Я полюбил Тебя, Господи. Заботься обо всех нас, так или иначе». Детям и праведникам – все равно. И, памятуя обычай Джефи преклонять колено и обращать маленькую молитву к покидаемому нами лагерю, будь то в Сьерре или в Марин-Каунти, и ту краткую благодарственную молитву, с которой он обратился к хижине на холме у Шона в день отплытия, – перед тем, как спускаться с горы с рюкзаком за спиной, я встал на одно колено и произнес: «Спасибо тебе, хижина». «Все ерунда», – добавил я с усмешкой, ибо знал, что и хижина, и гора поймут меня, – и уж тогда повернулся и пустился вниз по тропе, возвращаясь в мир.

The script ran 0.008 seconds.