Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чак Паланик - Колыбельная [2002]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary, sf_horror, Роман

Аннотация. Это — Чак Паланик, какого вы не то что не знаете — но не можете даже вообразить. Вы полагаете, что ничего стильнее и болезненнее «Бойцовского клуба» написать невозможно? Тогда просто прочитайте «Колыбельную»! ...СВСМ. Синдром внезапной смерти младенцев. Каждый год семь тысяч детишек грудного возраста умирают без всякой видимой причины — просто засыпают и больше не просыпаются... Синдром «смерти в колыбельке»? Или — Смерть под «колыбельную»? Под колыбельную, которую, как говорят, «в некоторых древних культурах пели детям во время голода и засухи. Или когда племя так разрасталось, что уже не могло прокормиться на своей земле». Под колыбельную, которую пели изувеченным в битве и смертельно больным — всем, кому лучше было бы умереть. Тихо. Без боли. Без мучений... Это — «Колыбельная».

Полный текст.
1 2 3 4 

И Элен говорит: – Я зашиваю рот рыбе. Я слышу, как Устрица щелкает зажигалкой, оборачиваюсь к нему и спрашиваю: ему обязательно курить прямо сейчас? Я пытаюсь поесть. Но Устрица держит над зажигалкой Монину книгу “Прикладное искусство американских индейцев”. Держит ее корешком вверх и быстро перелистывает страницы над крошечным язычком пламени. Потом чуть-чуть приоткрывает окно, выставляет книгу наружу, чтобы огонь разгорелся на ветру, и бросает ее на дорогу. Костер кровельный любит огонь. Устрица говорит: – Многое зло – от книг. Шелковице надо изобрести свой собственный путь духовного просвещения. У Элен звонит мобильный. У Устрицы звонит мобильный. Мона вздыхает и шевелится во сне. Глаза у нее закрыты, Устрица гладил ее по волосам, у него звонит телефон, но он на звонок не отвечает, Мона зарывается лицом Устрице в колени и говорит: – Может быть, в гримуаре есть заклинание, чтобы остановить перенаселенность. Элен открывает свой ежедневник и записывает имя под сегодняшней датой. Она говорит в трубку: – Не надо никаких священников, изгоняющих бесов. Мы можем выставить дом на продажу уже сегодня. Мона говорит: – Что нам нужно, так это какое-нибудь универсальное заклинание “всемирной кастрации”. Я интересуюсь: здесь никого не волнует, что после смерти он попадет прямо в ад? Устрица достает телефон из своего бисерного мешочка. Телефон все звонит и звонит. Элен прижимает свой телефон к груди и говорит: – Я даже не сомневаюсь, что правительство уже ищет пути, как остановить перенаселенность, – какую-нибудь вирусную заразу, что-нибудь в этом роде. А Устрица говорит: – Чтобы спасти мир, Иисус страдал на кресте почти сорок часов. – Его телефон так и звонит. – Ради такого дела я готов страдать вечность в аду. Его телефон все звонит и звонит. Элен говорит в трубку: – Правда? У вас в спальне пахнет серой? – Вот и думай, кто лучший спаситель, – говорит Устрица и наконец отвечает на звонок. Он говорит в трубку: – “Мымра, Муфта и Макака”, юридические услуги. Глава двадцать седьмая Представьте себе, что пожар в Чикаго в 1871 году бушевал где-то полгода, прежде чем кто-то это заметил. Представьте, что наводнение в Джонстауне 1998 года или землетрясение в Сан-Франциско в 1906 году длились полгода, или даже год, или вообще два года, прежде чем кто-нибудь обратил внимание на происходящее. Строительство из дерева, строительство на линиях разлома земной коры, строительство на затопляемых равнинах – у каждой эпохи свои собственные “природные” катаклизмы. Представьте себе наводнение темной зелени в центре любого большого города, офисные и жилые здания погружаются в эту самую зелень, дюйм за дюймом. Здесь и сейчас. Я пишу эти строки в Сиэтле. С опозданием на день, на неделю, на год. Задним числом. Мы с Сержантом по-прежнему охотимся на ведьм. Hedera helixseattle, так ботаники называют этот новый вид европейского плюща. Одна неделя – и зеленые насаждения вокруг Олимпийского стадиона вроде бы чуть разрослись. Плющ слегка потеснил анютины глазки. Побеги плюща прикрепились к кирпичной стене и поползли вверх. Никто этого не заметил. В последнее время в городе шли дожди. Никто ничего не замечал, пока в один прекрасный день не оказалось, что двери в подъездах жилого комплекса “Парк-Сеньор” не открываются, потому что они заросли плющом. В тот же день южная стена театра Фри-мочт – кирпичи и бетон толщиной в три фута – едва не обрушилась на толпу продавцов и покупателей на уличной распродаже. В тот же день просела подземная часть автовокзала. Никто не может сказать, когда именно здесь появился Hedera helixseattle, но попробуйте догадаться. В “Сиэтл-тайме” от 5 мая, в разделе “Развлечения и досуг”, есть объявление. Шириной в три колонки. ВНИМАНИЮ КЛИЕНТОВ СУШИ-БАРА “ОРАКУЛ” В объявлении сказано: “Пообедав в указанном суши-баре, вы заразились кишечными паразитами, вызывающими зуд и чесотку в ректальной области? Если так, то звоните по указанному телефону и объединяйтесь с другими такими же пострадавшими, чтобы подать коллективный иск в суд”. Дальше, понятное дело, указан номер. Мы с Сержантом звоним. Вернее, я звоню, а Сержант сидит рядом. Мужской голос на том конце линии говорит: – “Дюбель, Домбра и Дурында”, юридические услуги. И я говорю: – Устрица? Я говорю: – Ты где, пиздюк? И он вешает трубку. Здесь и сейчас. Я пишу эти строки в Сиэтле, в закусочной неподалеку от здания Управления общественных работ. Официантка говорит нам с Сержантом: – Этот плющ уже не убьешь. – Она наливает нам кофе. Она смотрит в окно на стену зелени, увитую толстым серым плющом. Она говорит: – Без него все рассыплется. В сетке из ползучих побегов и листьев шатаются кирпичи. По бетону расходятся трещины. Оконные рамы сдавлены, так что в них разбиваются стекла. Двери не открываются, потому что они заросли плющом. Птицы летают среди буйной зелени, клюют семена плюща, а потом гадят – разносят его повсюду. Улицы превратились в каньоны зелени, под зеленым ковром уже не видно асфальта. “Зеленая угроза”, так называют это в газетах. Плющевой эквивалент пчел-убийц. Плющевой ад. Тишина, неотвратимая. Крушение цивилизации в замедленной съемке. Официантка рассказывает, что всякий раз, когда работники городских служб вырубают плющ, или выжигают его огнем, или поливают ядохимикатами – даже когда в город выпустили карликовых коз, чтобы они его съели, плющ, – он разрастается еще больше. Обрушиваются подземные тоннели. Корни плюща разрывают подземный кабель и водопроводные трубы. Сержант вновь и вновь набирает номер, указанный в объявлении про суши-бар, но там никто не отвечает. Официантка смотрит в окно на побеги плюща, которые уже добрались до середины улицы. Через неделю она лишится работы. – Национальная гвардия обещала помочь, – говорит она. Она говорит: – Я слышала, что в Портленде тоже плющ. И в Сан-Франциско. – Она вздыхает и говорит: – Мы, определенно, проигрываем эту битву. Глава двадцать восьмая Человек открывает дверь, и мы с Элен стоим на крыльце, я стою на шаг сзади и держу ее косметичку, а Элен тычет в мужчину пальцем с длинным розовым ногтем и говорит: – О господи. Она сует свой ежедневник под мышку и говорит: – Мой муж. – Она отступает на шаг. – Мой муж хотел бы представить вам свидетельства благости Господа нашего Иисуса Христа. Сегодня Элен во всем желтом, но это не желтый, как лютик, а желтый, как лютик, отлитый из золота и украшенный нитронами, работы Карла Фаберже. В руке у мужчины – бутылка пива. На ногах – толстые носки, без обуви. Его махровый халат не застегнут, под халатом – белая футболка и боксерские трусы в маленьких гоночных машинках. Он подносит бутылку пива ко рту и запрокидывает голову. В бутылке булькают пузырьки. У гоночных машинок овальные шины, наклоненные вперед. Мужик смачно рыгает и говорит: – Вы, ребята, серьезно? У него черные волосы. Они свисают на морщинистый лоб а-ля Франкенштейн. Под глазами у него мешки, а сами глаза печальные, как у грустного пса. Я протягиваю ему руку. Мистер Сьерра? – говорю я. Мы пришли, чтобы разделить с вами божью любовь. Мужик с машинками на трусах хмурится и говорит: – Откуда вы знаете, как меня зовут? – Он подозрительно косится на меня и говорит: – Вас Бонни прислала со мной поговорить? Элен заглядывает в гостиную, слегка наклонившись вбок. Открывает сумочку, достает пару белых перчаток и надевает их. Застегивает крошечные пуговки на перчатках и говорит: – Нам можно войти? Предполагалось, что все будет проще. План В. Если дома мужчина, действуем по плану В. Мужик с машинками на трусах снова подносит бутылку ко рту и всасывает в себя пиво, втянув небритые щеки. Остатки пива выбулькиваются в рот. Он отступает в сторону: – Ну ладно, входите. Садитесь. – Он смотрит на пустую бутылку и говорит: – Пива хотите? Мы заходим, а он идет на кухню. Слышно, как он открывает бутылки. В гостиной стоит только кресло-кровать, другой мебели нет. На картонном ящике из-под молока – маленький переносной телевизор. За раздвижными стеклянными дверями – маленький внутренний дворик. В дальнем конце дворика – большие вазы с цветами, заполненные до краев дождевой водой. Цветы давно сгнили. Гнилые бурые розы на черных стебельках, махрящихся серым мхом. Вокруг одного из букетов обвязана широкая черная лента. На потертом ковре в гостиной – продавленный след от отсутствующего дивана. Продавленный след от комода, маленькие углубления от ножек стульев и столов. Большой плоский квадрат, выдавленный на ковре. Выглядит очень знакомо. Мужик с машинками на трусах указывает на кресло-кровать: – Садитесь. – Он отпивает пива и говорит: – Садитесь, и поговорим о Боге. Какой он на самом деле. Плоский квадрат на ковре остался от детского манежика. Я спрашиваю: можно моя жена сходит у вас в туалет? Он наклоняет голову набок и смотрит на Элен. Чешет свободной рукой затылок и говорит: – Конечно. В конце коридора. – Он указывает рукой, в которой держит бутылку. Элен смотрит на пиво, пролившееся на ковер, и говорит: – Спасибо. – Достает из подмышки свой ежедневник, передает его мне и говорит: – Если тебе вдруг понадобится, вот Библия. Ее ежедневник с именами жертв и адресами домов с привидениями. Потрясающе. Он еще теплый после ее подмышки. Она уходит по коридору. В ванной включается вентилятор. Где-то хлопает дверь. – Садись, – говорит мне мужик с машинками на трусах. Я сажусь. Он стоит так близко ко мне, что я боюсь открывать ежедневник – боюсь, он увидит, что это никакая не Библия. От него пахнет пивом и потом. Маленькие гоночные машинки – как раз на уровне моих глаз. Овальные шины наклонены вперед, и поэтому кажется, что они едут быстро. Мужик отпивает пива и говорит: – Расскажи мне о Боге все. От кресла-кровати пахнет так же, как от мужика. Золотистый плюш, коричневый от грязи на подлокотниках. Он теплый. И я говорю, что Бог честный и бескомпромиссный, он не принимает ничего, кроме стойкой и непреклонной добродетели. Он – бастион честности и прямоты, прожектор, который высвечивал все зло мира. Бог навсегда остается в наших сердцах и душах, потому что собственный его дух несгибаем и не... – Вздор, – говорит мужик. Он отворачивается, подходит к стеклянным дверям и смотрит во внутренний дворик. Его лицо отражается в стекле – только глаза, щеки, покрытые темной щетиной, тонут в тени. Я говорю голосом радиопроповедника, что Бог – это высокий моральный критерий, по которому миллионы людей должны измерять свою жизнь. Он – пламенеющий меч, посланный к нам, дабы изгнать нечестивцев из храма... – Вздор! – кричит мужик своему отражению в стекле. Пиво течет из его отраженного рта. В дверях гостиной появляется Элен. Держит руку во рту и жует согнутый палец. Смотрит на меня и пожимает плечами. Потом опять исчезает в сумраке коридора. Я говорю, что Бог – это неодолимая сила и великое нравственное побуждение. Бог – совесть нашего мира, мира греха и злобных намерений, мира скрытых... – Вздор, – говорит мужик тихо, почти что шепотом. Пар от его дыхания стер его отражение. Он оборачивается ко мне, указывает на меня рукой, в которой держит бутылку, и говорит: – Прочитай мне, где в твоей Библии говорится, как сделать так, чтобы все стало по-прежнему. Я слегка приоткрываю ежедневник Элен, переплетенный в красную кожу, и заглядываю внутрь. – Подскажи, как доказать полиции, что я никого не убивал, – говорит он. В ежедневнике – имя, Ренни О'Тул, и дата, 2 июня. Я не знаю, кто это такой. Знаю только, что он уже мертв. 10 сентября – Самара Ампирси. 17 августа Элен продала дом на Гарднер-Хилл-роуд, В тот же день она убила царя-тирана республики Тонгле. – Прочитай! – кричит мужик с машинками на трусах. Пиво у него в руке проливается пеной ему на пальцы и капает на ковер. Он говорит: – Прочитай, где говорится, что в одну ночь ты теряешь все, что у тебя было хорошего в жизни, и тебя же потом обвиняют. Я смотрю в ежедневник на имена мертвых людей. – Прочитай, – говорит он и отпивает еще пива. – Прочитай, где говорится, что жена может обвинить мужа в убийстве их ребенка, и все ей поверят. В самом начале ежедневника написанное стерлось, так что почти невозможно прочесть. Мелкий, убористый почерк. Страницы как будто засижены мухами. А еще раньше кто-то вырвал страницы. – Я просил Бога, – говорит мужик. Он потрясает бутылкой пива и говорит: – Я просил Бога, чтобы он дал мне семью. Я ходил в церковь. Я говорю, может быть, в самом начале Бог не набрасывался на каждого, кто молился, с проповедями и обличениями. Я говорю, может быть, это все из-за того, что на протяжении многих лет к Нему обращались по поводу тех же самых проблем – нежелательная беременность, разводы, семейные неурядицы. Может быть, это все из-за того, что Его аудитория выросла и больше людей стали к Нему обращаться с просьбами. Может быть, это все из-за того, что Его популярность так выросла. Может быть, власть развращает, но Он не всегда был таким мерзавцем. Мужик с машинками на трусах говорит: – Слушай. – Он говорит: – Через два дня был у меня суд. Там будут решать, виновен ли я в убийстве собственного ребенка. – Он говорит: – Скажи мне, как Бог собирается меня спасать. У него изо рта пахнет пивом. Он говорит: – Ну, давай, скажи мне. Мона наверняка заставила бы меня сказать правду. Чтобы спасти этого парня. Чтобы спасти себя и Элен. Чтобы воссоединить нас со всем человечеством. Может быть, этот мужик и его жена тоже воссоединятся, но тогда стихотворение проникнет в мир. Умрут миллионы. А все остальные будут жить в мире молчания и слушать лишь то, что им кажется безопасным. Будут затыкать уши и жечь книги, фильмы и аудиозаписи. Вода сливается в унитазе. В ванной выключается вентилятор. Открывается дверь. Мужик подносит бутылку ко рту, внутри пузырится пиво. Элен появляется в дверях. У меня жутко болит нога, и я спрашиваю, не думал ли он завести себе какое-нибудь хобби. Что-нибудь, чем можно занять себя в тюрьме, если дойдет до тюрьмы. Конструктивное разрушение. Элен бы одобрила эту жертву. Приговорить одного невиновного, чтобы не умерли миллионы. Вспомним подопытных животных – каждое умирает, чтобы спасти дюжину раковых больных. Мужик с машинками на трусах говорит: – По-моему, вам лучше уйти. По дороге к машине я отдаю Элен ее ежедневник и говорю: вот твоя Библия. У меня бибикает пейджер. Этого номера я не знаю. Ее белые перчатки почернели от пыли. Она говорит, что вырвала из книжки страницу с баюльной песней, разорвала ее на мелкие кусочки и выбросила в окно детской. Сейчас дождь. Бумага сгниет. Я говорю, что этого не достаточно. Может, ее найдет какой-нибудь ребенок. Сам факт, что листок порван в клочки, может заставить кого-то собрать их вместе. Например, детектива, который расследует смерть ребенка. А Элен говорит: – В ванной у них кошмар. Мы объезжаем квартал и паркуемся. Мона что-то пишет у себя в книге. Устрица разговаривает по мобильному. Я выхожу из машины и возвращаюсь к дому. Трава мокрая от дождя, у меня сразу промокли туфли. Элен объяснила мне, где детская. Окно по-прежнему открыто, занавески висят чуть неровно. Розовые занавески. Кусочки разорванной страницы разбросаны в грязи, я их собираю. Мне слышно, как за занавесками, в пустой комнате, открывается дверь. Кто-то заходит в комнату из коридора, и я пригибаюсь под окном. Мужская рука ложится на подоконник, и я буквально распластываюсь по стене. Где-то вверху – там, где мне не видно – мужчина плачет. Дождь льет сильнее. Мужчина стоит у распахнутого окна, опершись руками о подоконник. Он плачет в голос. Его дыхание пахнет пивом. Я не могу убежать. Не могу выпрямиться в полный рост. Зажимая ладонью рот и нос, я потихоньку двигаюсь вбок. На пару дюймов за раз. Прижимаясь спиной к стене. Все происходит само собой. Непроизвольно, как это бывает, когда тебя пробирает озноб – дыша сквозь прижатые ко рту пальцы, я тоже плачу. Рыдания похожи на рвотные позывы. Живот сводит и крутит. Я закусываю ладонь, сопли текут мне в руку. Мужчина шмыгает носом. Дождь льет сильнее, мои ботинки совсем промокли. Я сжимаю в кулаке клочки разорванной страницы – власть над жизнью и смертью. И я ничего не могу сделать. Пока еще – не могу. Может быть, мы попадаем в ад не за те поступки которые совершили. Может быть, мы попадаем в ад за поступки, которые не совершили. У меня в туфлях хлюпает ледяная вода, нога вдруг перестает болеть. Я опускаю руку, скользкую от соплей и слез, и выключаю пейджер. Когда мы найдем гримуар и если там будет какое-нибудь заклинание, как воскрешать мертвых, может быть мы его не сожжем. Не сразу. Глава двадцать девятая В полицейском протоколе не сказано, какой теплой была моя жена Джина в то утро. Какой она была теплой и мягкой под одеялом. Как я прижался к ней, едва проснувшись, а она перевернулась на спину и ее волосы рассыпались по подушке. Ее голова лежала не прямо, а чуть склонившись к плечу. От ее утренней кожи пахло теплом – так пахнет солнечный зайчик, который скачет по белой скатерти на столе в уютном ресторане на пляже в твой медовый месяц. Солнце светило сквозь синие занавески, и от этого ее кожа казалась голубоватой. И ее губы – тоже. Тень от ресниц лежала на щеках. На губах застыла почти незаметная улыбка. Все еще в полусне, я повернул ее голову лицом к себе и поцеловал ее в губы. Ее шея, ее плечо были такими расслабленными и мягкими. Не отрываясь от ее мягких и теплых губ, я задрал ей ночную сорочку. Она как будто слегка раздвинула ноги, я потрогал рукой – внутри у нее было влажно и незажато. Забравшись под одеяло, с закрытыми глазами, я провел языком там, где только что были мои пальцы. Влажными пальцами я раздвинул края ее гладкой розовой плоти и засунул язык еще глубже. Я помню, как я дышал – приливы вдохов, отливы выдохов. И как я прижимался губами к ней – на пике каждого вдоха. Впервые за долгое время Катрин проспала спокойно всю ночь и ни разу не заплакала. Я принялся целовать Джине живот. Потом – груди. Я положил один влажный палец ей в рот, другой рукой я ласкал ей соски. Тот, который я не ласкал рукой, я обнимал губами и легонько полизывал языком. Голова Джины перекатилась набок, и я поцеловал ее за ухом. Потом раздвинул ногой ее ноги и вошел в нее. Едва заметная улыбка у нее на губах, то, как ее губы раскрылись в последний момент, а голова еще глубже вжалась в подушку... она была такой мягкой и тихой. Это было так хорошо – в последний раз так хорошо было еще до рождения Катрин. Я встал с кровати и пошел и душ. Потом тихонько оделся, стараясь не разбудить жену, и вышел из спальни, плотно прикрыв за собою дверь. В детской я поцеловал Катрин в висок. Потрогал подгузник – не надо ли поменять. Солнце светило сквозь желтые занавески. Ее игрушки и книжки. Она была такой славной, такой хорошей. В то утро я себя чувствовал самым счастливым человеком на свете. Самым счастливым на свете. И вот, здесь и сейчас. Элен спит на переднем пассажирском сиденье, а я пересел за руль. Сегодня ночью мы проезжаем Огайо, или Айову, или Айдахо. Мона спит на заднем сиденье. Розовые волосы Элен рассыпались у меня по плечу. Мона спит в неудобной скрюченной позе в зеркале заднего вида, спит в окружении своих книг и цветных фломастеров. Устрица тоже спит. Вот – моя жизнь сейчас. В горе и радости. В богатстве и бедности. Это был мой последний счастливый день. Правду я узнал только вечером, когда вернулся домой с работы. Джина лежала все в той же позе. В полицейском протоколе это назвали бы сексуальным контактом с трупом. Вспоминается Нэш. Катрин лежала все так же тихо. Нижняя часть ее головы стала темно-красной. Livor mortis. Окисленный гемоглобин. Только когда я вернулся домой с работы, я понял, что сделал. Здесь и сейчас. В запахе кожи в салоне машины Элен. Солнце только-только поднялось над горизонтом. Сейчас – тот же самый момент во времени, какой был тогда. Мы поставили машину под деревом, на зеленой улице, в квартале маленьких частных домов. Дерево цветет, и всю ночь на машину падали розовые липестки и прилипали к росе. Машина Элен – розовая, словно выставочный экземпляр, вся в цветах, я смотрю сквозь маленькое пространство на лобовом стекле, еще не засыпанное цветами. Бледный утренний свет, проникающий сквозь лепестки – розовый. Розовый свет на Элен, Моне и Устрице, спящих. Чуть впереди по улице – пожилая пара возится с цветами на клумбах у дома. Старик наполняет водой канистру. Старушка стоит на коленях, выпалывает сорняки. Я включаю свой пейджер, и он сразу же начинает бибикать. Элен дергается во сне и просыпается. На пейджере высвечивается телефон. Этого номера я не знаю. Элен выпрямляется на сиденье, сонно моргает и смотрит на меня. Потом смотрит на крошечные часики у себя на руке. На одной щеке у нее – продавленный красный след от изумрудной сережки-висюльки. Она смотрит на слой розовых лепестков на лобовом стекле. Запускает в волосы руки с розовыми ногтями и взбивает прическу Она говорит: – Мы сейчас где? Есть люди, которые все еще верят, что знание – сила. Я говорю, что понятия не имею. Глава тридцатая Мона стоит у меня над душой. Тычет мне в лицо ярким рекламным проспектом и говорит: – Давайте сходим туда. Ну пожалуйста. Всего на пару часов. Ну пожалуйста. На фотографиях в брошюрке – люди на американских горках, они кричат и машут руками. Люди на электрических автомобильчиках на площадке, выложенной по периметру старыми автопокрышками. Люди с сахарной ватой и люди на лошадках на карусели. Люди на “чертовом колесе”. Надпись большими буквами по верху страницы: “Страна смеха, отдых для всей семьи”. Вместо букв “А” и “О” – четыре смеющиеся клоунские рожицы. Мама, папа, сын и дочка. Нам предстоит обезвредить еще восемьдесят четыре книжки. Это еще несколько дюжин библиотек по всей стране. Нам надо еще разыскать гримуар. Воскресить мертвых. Или кастрировать всех поголовно. Или же уничтожить все человечество – у каждого свои понятия. Надо столько всего еще сделать, столько всего исправить. Вернуться к Богу, как сказала бы Мона. Просто чтобы не нарушать равновесие. Карл Маркс сказал бы, что мы должны превратить все растения и всех животных в своих врагов, и тогда то, что мы их убиваем, будет оправданно. В сегодняшних газетах сообщают, что муж одной из манекенщиц задержан по подозрению в убийстве. Я стою в телефонной будке у входа в библиотеку в маленьком провинциальном городе. Элен с Устрицей пошли потрошить книгу. Мужской голос в трубке произносит: – Отдел расследования убийств. Я спрашиваю: кто говорит? И он отвечает: – Детектив Бен Дантон, отдел расследования убийств. – Он говорит: – Кто это? Полицейский детектив. Мона назвала бы его моим спасителем, посланным, чтобы вернуть меня к человечеству. Этот – тот самый номер, который высвечивался у меня на пейджере уже несколько дней. Мона переворачивает проспектик и говорит: – Посмотри. У нее в волосы вплетены обломки ветряных мельниц, радиобашен и железнодорожных эстакад. На фотографиях клоуны обнимают улыбающихся детей. Родители держатся за руки и проезжают в крошечных лодках по Тоннелю Любви. Она говорит: – Да, поездка у нас рабочая, но это не значит, что надо все время работать. Элен выходит из библиотеки и спускается по ступенькам, и Мона бросается к ней и говорит: – Элен, мистер Стрейтор сказал, что можно. Я прижимаю трубку к груди и говорю, что я этого не говорил. Устрица выходит из библиотеки и встает за спиной Элен, чуть сбоку. Мона тычет брошюркой в лицо Элен и говорит: – Смотри, как там весело. Детектив Бен Дантон говорит в трубке: – Кто говорит? Это было нормально – принести в жертву того мужика с машинками на трусах. Это было нормально – принести в жертву ту молодую женщину с цыплятками на фартуке. Скрыть от них правду, не избавить их от страданий. И принести в жертву вдовца очередной манекенщицы. Но пожертвовать собой ради того, чтобы спасти миллионы, – это другое дело. Я говорю, что меня зовут Стрейтор и что он мне звонил на пейджер. – Мистер Стрейтор, – говорит он. – Нам надо задать вам несколько вопросов. Вы не могли бы зайти? Я спрашиваю: вопросов – о чем? – Нам лучше поговорить лично, – отвечает он. Я говорю: это насчет смертей? – Когда вы сможете к нам зайти? – отвечает он. Я говорю: это насчет смертей без очевидной причины? – Лучше раньше, чем позже, – говорит он. Я говорю: это не потому, что среди тех, кто умер, был мой сосед сверху и трое моих сослуживцев? И Дантон говорит: – Что? Я говорю: это не потому, что я проходил мимо по улице, в тот момент, когда умерли еще трое? И Дантон говорит: – Для меня это новость. Я говорю: это не потому, что я был в том баре на Третьей авеню, как раз в тот момент, когда умер тот молодой человек с бачками? – Э, – говорит он. – Марти Латанзи. Я говорю: это не потому, что на телах манекенщиц обнаружены признаки сексуальных контактов, произведенных уже после смерти, – такие же признаки, как и на теле моей жены двадцать лет назад? И я даже не сомневаюсь, что у них есть видеозапись, как я разговаривал с библиотекарем Саймоном в тот момент, когда он так скоропостижно скончался. Мне слышно, как на том конце линии скрипит карандаш. Детектив Бен Дантон быстро записывает за мной. Мне слышно, как кто-то еще, в той же комнате, рядом с телефоном, говорит: – Держи его на линии. Я говорю: это что – хитрый ход, чтобы арестовать меня по обвинению в убийстве? Детектив Бен Дантон говорит: – Лучше не доводить до того, чтобы мы взяли ордер о принудительном приводе. Не важно, сколько людей умирает, все равно все остается по-прежнему. Я говорю: офицер Дантон, вы мне не скажете, где вы сейчас находитесь – в этот самый момент? Палки и камни могут и покалечить, опять то же самое. Все происходит само собой. Непроизвольно, как крик. Баюльная песня звучит у меня в голове, и в трубке вдруг – тишина. Я убил своего спасителя. Детектива Бена Дантона. Я отошел от человечества еще на шаг. Конструктивная деструкция. Устрица трясет свою пластиковую зажигалку, бьет ее о ладонь. Потом отдает ее Элен. Она достает из сумочки сложенный листок. Поджигает страницу 27 и держит ее над водосточным желобом. Мона читает проспект, и Элен подносит к нему горящую бумажку. Фотографии счастливых улыбающихся семей вспыхивают ярким пламенем, Мона кричит и роняет брошюрку. Держа горящую бумажку, Элен подпихивает горящий проспект ногой к водосточному желобу. Огонь у нее в руке разгорается все сильнее, дым вьется по ветру. Совершенно без всякой связи мне вспоминается Нэш и его горящая салфетка. Элен говорит: – Мы здесь не веселимся. – Свободной рукой она передает мне ключи от машины. И вот тут оно и происходит. Устрица хватает Элен рукой за шею и пытается сбить ее с ног. Она раскидывает руки, чтобы удержать равновесие, и он вырывает у нее горящий листок. Баюльную песню. Элен падает на колени, выскользнув из захвата Устрицы. Она вскрикивает от боли, ударившись коленями об асфальт, и сползает с тротуара в канаву. Ключи от машины – по-прежнему у нее в кулаке. Устрица колотит горящим листком себе по бедру, чтобы сбить огонь. Держа листок обеими руками, он быстро пробегает глазами по строчкам, пока они окончательно не сгорели. Он бросает листок только тогда, когда огонь добирается до его рук. Он кричит: – Нет! – и сует обожженные пальцы в рот. Мона отступает назад, зажимая руками уши. Ее глаза плотно зажмурены. Элен стоит на четвереньках на решетке водостока, возле догорающей брошюрки. Она смотрит на Устрицу снизу вверх. Можно сказать, он уже покойник. Прическа у Элен растрепалась, и розовые пряди свисают ей на глаза. Колготки порваны на коленях. Колени содраны в кровь. – Не убивай его! – кричит Мона. – Пожалуйста, не убивай его! Не убивай! Устрица падает на колени и хватает сожженный листок. Медленно, очень медленно, как часовая стрелка на циферблате, Элен поднимается на ноги. Лицо у нее – все красное. Но красное не как бирманский рубин, а скорее как кровь у нее на коленях. Устрица стоит на коленях. Элен стоит над ним. Мона зажимает руками уши, плотно зажмурив глаза. Устрица перебирает в руках пепел. Элен истекает кровью. Я наблюдаю за этой сценой из телефонной будки. С крыши библиотеки снимается стайка дроздов. Устрица – злобный, капризный и вспыльчивый сын, который был бы у Элен, если бы у нее был сын. Все то же стремление к власти. – Ну, давай, – говорит Устрица. Он поднимает голову и смотрит в глаза Элен. Он улыбается уголком рта и говорит: – Ты убила своего настоящего сына. Убей и меня. И вот тут оно и происходит. Элен бьет его по лицу кулаком с зажатыми в нем ключами. Через секунду – еще больше крови. Еще один исцарапанный паразит. Еще один искалеченный шкаф. Элен отрывает взгляд от окровавленного лица Устрицы и смотрит в небо, на стайку дроздов. Птицы падают вниз, одна за другой. Их черные перья кажутся маслянисто-синими. Их мертвые глаза – как стеклянные черные бусины. Устрица подносит руки к лицу, обе руки – в крови. Элен смотрит на небо. Мертвые черные птицы падают на асфальт. Вокруг нас. Конструктивная деструкция. Глава тридцать первая Примерно в миле от города Элен съезжает на обочину шоссе. Включает аварийные сигналы. Смотрит на свои руки на руле – на руке в мягких обтягивающих перчатках из телячьей кожи. Она говорит: – Выходи из машины. На лобовом стекле – мелкие капельки. Начинается дождь. – Хорошо, – говорит Устрица и рывком распахивает свою дверцу. Он говорит: – Кажется, именно так поступают с собаками, которых не удалось научить проситься писать на улицу. Его лицо и руки – в корке засохшей крови. Дьявольское лицо. Его растрепанные белые волосы торчат надо лбом, жесткие и красные, как рожки дьявола. Рыжая козлиная бородка. Среди всей этой красноты его глаза – белые-белые. Но белые не как белые флаги, которые означают, что противник сдается. Они белые, как белок сваренного вкрутую яйца от искалеченной курицы в инкубаторской клетке, яйца от массового производства страданий, печали и смерти. – Точно так же Адама и Еву изгнали из райского сада, – говорит Устрица. Он стоит на полосе гравия у шоссе. Он наклоняется к окошку и спрашивает у Моны, которая так и сидит на заднем сиденье: – Ты идешь, Ева? Тут дело не в любви, тут дело во власти. Солнце садится у Устрицы за спиной. У него за спиной – поташник, ракитник метельчатый и пуэрария. У него за спиной – весь мир в беспорядке. И Мона с обломками западной цивилизации, вплетенными в волосы, с кусочками распущенного ловца снов и монетками И-Цзын, смотрит на свои руки с черными ногтями, сложенные на коленях, и говорит: – Устрица, то, что ты сделал, – это было неправильно. Устрица протягивает руку в красных подтеках крови, тянется к Моне и говорит: – Шелковица, несмотря на все твои травяные благие намерения, из этой поездки ничего не получится. – Он говорит: – Пойдем со мной. Мона сжимает зубы, смотрит на Устрицу и говорит: – Ты выбросил мою книгу по искусству индейцев, – Она говорит: – Она была мне нужна, эта книга. Есть люди, которые все еще верят, что знание – сила. – Шелковица, солнышко. – Устрица гладит ее по волосам, и волосы прилипают к его окровавленной руке. Он убирает прядь волос ей за ухо и говорит: – Эта книга была идиотской. – Ну и ладно, – говорит Мона и отстраняется от него. И Устрица говорит: – Ну и ладно, – и захлопывает дверцу, оставляя на стекле кровавый отпечаток ладони. Он отходит от машины. Качает головой и говорит: – Забудь меня. Я – просто еще один Боженькин крокодильчик, которого можно спустить в унитаз. Элен снимает скорость с нейтралки. Она нажимает какую-то кнопку, и дверца Устрицы закрывается на замок. Снаружи закрытой машины, смазанно и приглушенно, Устрица кричит: – Можешь спустить меня в унитаз, но я все равно буду жрать дерьмо. – Он кричит: – Буду жрать дерьмо и расти. Элен включает поворотник и выруливает на шоссе. – Можешь забыть меня, – кричит Устрица. Устрица с красным дьявольским лицом и большими белыми зубами. Он кричит: – Но это не значит, что меня не существует. Совершенно без всякой связи мне вспоминается первый шелкопряд непарный, вылетевший в окошко в Медфорде, штат Массачусетс, в 1860-м. Элен убирает одну руку с руля, прикасается пальцем к глазу и кладет руку обратно на руль. На пальце в перчатке – темно-коричневое пятнышко. Мокрое пятнышко. В горе и радости. В богатстве и бедности. Это – ее жизнь. Мона закрывает лицо руками и плачет в голос. Я считаю – раз, я считаю – два, я считаю – три... я включаю радио. Глава тридцать вторая Городок называется Стоун-Ривер, Каменная Речка. Стоун-Ривер, штат Небраска. Так указано в карте. Но когда мы с Сержантом въезжаем в город, на щите-указателе написано совсем другое: “Шивапурам”. Небраска. Население 17 000. Посередине улицы, прямо по разделительной полосе, бредет бурая с белым корова, которую нам приходится объезжать. Корова невозмутимо жует свою жвачку и даже не смотрит на нашу машину. Центр города представляет собой два квартала построек из красного кирпича. Светофор на пересечении двух главных улиц мигает желтым. Черная корова чешет бок о металлический столб стоп-знака. Белая корова жует циннии из горшков на окне почтового отделения. Еще одна корова лежит перед входом в полицейский участок, перегораживая тротуар. Пахнет карри и пачули. Помощник шерифа обут в сандалии. Помощник шерифа, почтальон, официантка в кафе, бармен в таверне – у всех на лбу черная точка. Бинди. – Господи, – говорит Сержант. – Весь город теперь исповедует индуизм. Согласно последнему еженедельному “Альманаху загадочных явлений”, это все из-за говорящей коровы-Иуды. Самое главное на скотобойнях – обманом заманить коров на пастил, который ведет непосредственно в “камеру смерти”. Коров привозят с ферм, они растерянные и испуганные. После многих часов или дней в тесных перевозочных стойлах, обезвоженных и всю дорогу не спавших, коров выгружают на огороженную лужайку перед скотобойней. Есть верный способ заставить коров войти внутрь: подослать к ним корову-Иуду. Их так действительно называют, таких коров. Эти коровы живут на бойнях. В общем, корову-Иуду выпускают в стадо обреченных коров, она ходит с ними по лужайке, а потом ведет их за собой на бойню. Растерянные, испуганные коровы никуда не пойдут, если их не поведет корова-Иуда. В последний момент – когда остается всего один шаг до топора, или ножа, или стального прута, – корова-Иуда отходит в сторону. Ей сохраняют жизнь, чтобы она повела на смерть очередное стадо. Она всю жизнь занимается только этим – из года в год. Но вот, как написано в “Альманахе загадочных явлений”, корова-Иуда на мясоперерабатывающем заводе в Стоун-Ривер однажды остановилась. Она встала, перекрывая вход на бойню. Она отказалась отойти в сторону и обречь на смерть стадо, что шло за ней. На глазах у работников бойни корова-Иуда уселась на задние ноги, как обычно сидят собаки, – она уселась на входе, посмотрела на собравшихся людей своими печальными коровьими глазами и заговорила. Корова-Иуда заговорила человеческими голосом. Она сказала: – Прекратите есть мясо, это дурной обычай. У нее был голос как у молодой женщины. Коровы у ног за спиной ждали, переминаясь с ноги на ногу. У работников скотобойни отвисли челюсти – так что у некоторых даже попадали сигареты, прямо на залитый кровью пол. Один мужчина проглотил свои жевательный табак. Одна женщина закричала, зажав рот ладонью. Корова-Иуда, сидя на задних ногах, подняла переднюю ногу, указала копытом на работников бойни и сказала: – Дорога к мокше пролегает не через боль и страдания других существ. “Мокша”, как объясняется в “Альманахе загадочных явлений”, это индусское слово, означающее “искупление грехов, спасение”, конец кармического цикла реинкарнации. Корова-Иуда проговорила весь день. Она сказала, что люди уничтожили мир природы. Она сказала, что люди должны прекратить истреблять животных. Число людей на Земле должно сократиться, людям необходимо выработать систему квот, согласно которой процентное соотношение людей к другим видам живых существ на планете должно быть резко снижено. Люди могут жить, как хотят, но с условием, что они не будут в большинстве. Она говорила долго. Она научила их одной песне на хинди. Она заставила их петь хором, а сама дирижировала копытом. Корова-Иуда ответила на все вопросы о жизни и смерти. Она все говорила и говорила. И вот, здесь и сейчас – мы с Сержантом опять опоздали. Мы снова – задним числом. Охотники на ведьм. Теперь, здесь и сейчас, мы наблюдает за всеми коровами, выпущенными со скотобойни местного мясоперерабатывающего завода. Завод на окраине города – пустой и тихий. Какой-то мужчина красит серое бетонное здание в розовый цвет. Превращает его в ашрам. На лужайке перед бывшей бойней разбит огород. С того дня корова-Иуда не произнесла больше ни слова. Она пасется в частных дворах – щиплет травку. Пьет из ванночек для купания птиц. Жители города вешают ей на шею гирлянды из живых цветов. – Они пользуются заклинанием временного захвата чужого тела, – говорит Сержант. Мы остановились, чтобы пропустить громадную, откормленную на убой свинью, которая медленно тащится через дорогу. Еще несколько свиней и курии, стоят в тени от навеса перед хозяйственным магазином. Заклинание временного захвата чужого тела позволяет “переселяться” в других людей и вообще во всякое живое существо – твое сознание входит в другое физическое тело, и оно полностью подчиняется твоей воле. Я смотрю на него долго-долго и говорю: чья бы корова мычала... – В людей, в животных, – повторяет Сержант. – В любое живое существо. И я говорю: да, расскажи поподробнее. Мы проезжаем мимо мужчины, который раскрашивает розовый ашрам, и Сержант говорит: – По моему скромному мнению, реинкарнация – это просто еще один способ отсрочить неизбежное. И я говорю: да, да, да. Это я уже слышал. Сержант протягивает руку – морщинистую руку с пятнами на коже – и кладет ее поверх моей руки. Тыльная сторона ладони – вся в завитках седых волос. Пальцы холодные: оттого, что он долго держал в руке пистолет. Сержант сжимает мне руку и говорит: – Ты меня все еще любишь ? И я говорю: а у меня есть выбор ? Глава тридцать третья Толпы людей обтекают нас, женщины в маечках на бретельках с открытой спиной и мужчины в ковбойских шляпах. Люди едят яблоки в карамели на палочке и фруктовый колотый лед в бумажных трубочках. Повсюду – пыль. Кто-то наступает Элен на ногу, она убирает ногу и говорит: – Я склоняюсь к мысли, что не важно, скольких людей я убиваю, – этого все равно мало. Я говорю: давай не будем говорить о работе. По земле тянутся толстые черные кабели. В темноте за пределами ярких огней моторы на дизельном топливе вырабатывают электричество. Пахнет соляркой, жареной картошкой, блевотиной и сахарной пудрой. Это то, что сейчас называется весельем. Сверху доносится крик. Мелькает Мона. Этот аттракцион называется “осьминог”. Название мигает ярким неоном. Черные металлические штуковины, вроде как искореженные, перекрученные спицы, вертятся вокруг оси. В то же время они поднимаются и опускаются. На конце каждой спицы – сиденье, которое вертится на своей собственной оси. Сверху снова доносится крик и уплывает прочь. Черные с красным волосы развеваются на ветру. Серебряные цепочки с амулетами на шее у Моны сбились на сторону. Она вцепилась обеими руками в перекладину безопасности. Обломки западной цивилизации – орудийные башни, печные трубы – сыплются из Мониных волос. Монеты И-Цзын проносятся мимо, как пули. Элен смотрит на Мону и говорит: – Кажется, Мона получила свое заклинание, чтобы летать. У меня снова бибикает пейджер. Тот же номер, что был у полицейского детектива. Новый спаситель уже пытается сесть мне на хвост. Не важно, сколько людей умирает, все равно все остается по-прежнему. Я отключаю пейджер. Глядя на Мону, Элен говорит: – Плохие новости? Я говорю: да так, ерунда. Ничего срочного. На своих розовых шпильках Элен проходит по грязи и древесным опилкам, переступая через черные кабели. Я протягиваю ей руку: – Давай. И она берет мою руку. И я держу ее и не отпускаю. И она вроде не против. Мы идем рука об руку. И это славно. У нее осталось лишь пара-тройка больших перстней, так что это совсем не так больно, как можно было бы предположить. Вертящиеся карусели поднимают ветер. Огни белые, как бриллианты, зеленые, как изумруды, красные, как рубины, огни синие, как бирюза и сапфиры, желтые, как цитроны, оранжевые, как медовый янтарь. В динамиках на столбах, понатыканных везде и всюду, грохочет рок-музыка. Эти рок-голики. Эти тишина-фобы. Я спрашиваю у Элен, когда она в последний раз каталась на “чертовом колесе”. Повсюду – мужчины и женщины. Держатся за руки, целуются. Кормят друг друга ошметками розовой сахарной ваты. Идут в обнимку, засунув руку в задний карман тугих джинсов партнера или партнерши. Глядя на толпу, Элен говорит: – Не пойми меня неправильно, но когда ты – в последний раз? В последний раз – что? – Ты знаешь. Я не уверен, идет ли в расчет мой последний раз, но это было лет восемнадцать назад. И Элен улыбается и говорит: – Неудивительно, что у тебя такая походка. – Она говорит: – А у меня это было в последний раз двадцать лет назад, а потом Джона не стало. На земле, среди древесных опилок и кабелей, валяется смятый газетный листок. В газете – объявление шириной в три колонки: ВНИМАНИЮ КЛИЕНТОВ АГЕНТСТВА “ЭЛЕН БОЙЛЬ. ПРОДАЖА НЕДВИЖИМОСТИ” В объявлении сказано: “Вам продали дом с привидениями? Если так, то звоните по указанному телефону и объединяйтесь с другими такими же пострадавшими, чтобы подать коллективный иск в суд”. Номер мобильного Устрицы. И я спрашиваю у Элен: зачем ты ему рассказала? Элен смотрит на объявление сверху вниз. Вдавливает его в грязь своей розой шпилькой и говорит: – По той же причине, почему я его не убила. Иногда он бывает таким обаятельным. Рядом с объявлением, втоптанным в грязь, – фотография еще одной мертвой модели. Элен смотрит на “чертово колесо”, на картинки, мигающие красными и белыми огоньками. Она говорит: – Выглядит очень заманчиво. Служитель останавливает колесо, и мы с Элен садимся на красные пластиковые сиденья, и служитель закрепляет перекладины безопасности поперек наших колен. Он отходит к своей кабинке и тянет за рычаг. Включается дизельный мотор. “Чертово колесо” дергается, как будто оно сейчас будет крутиться в другую сторону, и мы с Элен поднимаемся в темноту. Где-то на середине пути к темному небу колесо вдруг дергается и останавливается. Наша кабинка качается, и Элен хватается за перекладину безопасности. С ее пальца срывается перстень с бриллиантом и падает вниз – мимо огней и стальных распорок, мимо мерцания и смеющихся лиц, – прямо в мотор с вращающимися шестернями. Элен провожает его глазами и говорит: – Почти тридцать пять тысяч долларов. И я говорю: может быть, с ним ничего не случится. Ведь это бриллиант. А Элен говорит: в этом-то и проблема. Бриллианты – самые твердые из всех твердых тел, которые существуют в природе, но их все-таки можно разбить. Они выдерживают постоянное давление, но внезапный, резкий и сильный удар может разбить их в пыль. Внизу стоит Мона. Она подбегает и встает прямо под нашей кабинкой. Она машет руками, скачет на месте и кричит: – Ух ты! Где Элен?! Колесо дергается и снова приходит в движение. Сиденье качается, и сумочка Элен скользит по пластмассе и почти падает вниз, но Элен успевает ее подхватить. В сумочке так и лежит серый камушек. Дар от ковена Устрицы. Элен успевает спасти сумку, но ее ежедневник все-таки срывается вниз, раскрывается в воздухе, шелестя страницами, и падает в опилки. Мона бежит к нему и поднимает. Она бьет ежедневником о бедро, чтобы стряхнуть с него пыль и опилки, и поднимает его над головой, чтобы мы видели, что все в порядке. Элен говорит: – Благослови, Господи, Мону. Я говорю: Мона мне говорила, что ты собираешься меня убить. А Элен говорит: – А мне она говорила, что ты хочешь убить меня. Мы смотрим друг другу в глаза. Я говорю: благослови, Господи, Мону. А Элен говорит: купишь мне воздушной кукурузы в карамели? Внизу, на земле – которая все дальше и дальше, – Мона листает страницы ежедневника. Ежедневно – имена жертв Элен. Сквозь цветные мигающие огоньки мы смотрим на черное небо. Теперь мы чуточку ближе к звездам. Мона однажды сказала, что звезды – это самое лучшее, что есть в жизни. На той стороне, куда мы уходим, когда умираем, звезд не бывает. Думай о безграничном открытом космосе, о пронзительном холоде и тишине. О небесах, где награда за все – тишина. Я говорю Элен, что мне надо вернуться домой и доделать кое-какие дела. Причем надо вернуться как можно скорее, пока все не сделалось еще хуже. Мертвые манекенщицы. Нэш. Полицейские детективы и все такое. Я не знаю, где и как он раздобыл баюльные чары. Мы поднимаемся выше и выше, дальше и дальше от запахов, от гула дизельного мотора. Мы поднимаемся к холоду и тишине. Мона, читающая ежедневник, становится все меньше и меньше. Толпы людей, их деньги, и локти, и ковбойские сапоги – все становится меньше. Киоски с едой и туалетные кабинки. Крики и музыка – меньше. На самом верху. Колесо дергается и замирает. Кабинка качается все слабее и замирает тоже. Здесь, наверху, ночной ветер играет с розовыми волосами Элен. Неоновый свет, жир и грязь – отсюда, сверху, все кажется совершенным. Совершенным, надежным и безопасным. Счастливым. Музыка – просто приглушенный ритм. Бум-бум-бум. Вот так и надо смотреть на Бога. Глядя вниз на вертящиеся карусели, на взвихренные огоньки и крики, Элен говорит: – Я рада, что ты узнал обо мне всю правду. Наверное, я все время надеялась, что кто-то меня раскроет. – Она говорит: – И я рада, что это ты. Ее жизнь не такая уж и плохая, говорю я. У нее есть драгоценности. У нее есть Патрик. – И все-таки, – говорит она. – Хорошо, когда есть человек, который знает все твои тайны. Сегодня на ней голубой костюм, но голубой не как обычное яйцо дрозда, а как яйцо дрозда, которое ты находишь в лесу и переживаешь, что никто из него не вылупится, потому что птенец уже мертвый. А потом птенец все-таки вылупляется, и ты переживаешь, что делать дальше. Элен кладет руку поверх моей руки и говорит: – Мистер Стрейтор, а имя у тебя есть? Карл. Я говорю: Карл. Карл Стрейтор. Я спрашиваю, почему она тогда сказала, что я средних лет. А Элен смеется и говорит: – Потому что так оно и есть. Ты средних лет, я средних лет, мы оба. Колесо снова дергается, и мы начинаем спускаться вниз. Я говорю ей: твои глаза. Я говорю: они голубые. Вот – моя жизнь. Мы опускаемся до самого низа, и служитель поднимает перекладину безопасности. Я встаю и подаю руку Элен, помогая ей спуститься. Опилки мягкие и сыпучие, и мы пробираемся сквозь толпу, спотыкаясь на каждом шагу и обнимая друг друга за талию. Мы подходим к Моне, которая так и читает ежедневник. – Пойдем искать воздушную кукурузу, – говорит Элен. – Карл обещал купить. Мона держит в руках раскрытый ежедневник. Она поднимает глаза. Ее губы слегка приоткрыты. Она быстро моргает – раз, второй, третий. Она вздыхает и говорит: – Гримуар, который мы ищем... – Она говорит: – Кажется, мы его нашли. Глава тридцать четвертая Ведьмы, когда записывают заклинания, часто используют руны, особые символы тайного кода. По словам Моны, иногда заклинания записывают в обратную сторону, чтобы их можно было прочесть только в зеркале. Заклинания записывают по спирали, начиная от центра листа и раскручивая к краям. Их записывают, как таблички-проклятия в Древней Греции: одну строку – слева направо, вторую – справа налево, третью – опять слева направо, и так далее. Такой способ письма называется “бустрофедон”, от греческих слов bus – “бык” и strepho – “поворачиваю”, потому что он повторяет движения быка, впряженного в плуг, который ходит по полю туда-сюда. Существует и способ письма, копирующий движение змеи, когда каждая строчка пишется “змейкой” и строчки как бы расползаются в разные стороны. Единственное правило – заклинания должны быть запутанными. Чем больше путаницы и недомолвок, тем сильнее будет заклятие. Заморочить, закружить, сплести чары – этим и занимаются ведьмы. Само по себе кружение на месте – очень сильное магическое действие. Бога-мага, покровителя ведьм и колдунов, Гефеста изображают со сплетенными или скрещенными ногами. Чем больше путаницы и неясностей в заклинании, тем сильнее оно воздействует на намеченную жертву. Собьет ее с толку. Отвлечет внимание. Жертва растеряется. Застынет в недоумении. У нее собьется сосредоточенность. Похоже на приемы Большого Брата с его песнями и плясками. Все то же самое. На гравиевой стоянке, на полпути между выходом из луна-парка и машиной Элен, Мона поднимает ежедневник над головой, так чтобы огни луна-парка светили сквозь одну страницу. Сначала видно только то, что Элен записала на этот день: дата, имя – капитан Антонио Кэппелл – и напоминания о встречах по делам агентства. Но потом на странице проступает бледный узор из букв – красные слова, желтые предложения, синие абзацы, – в зависимости от того, какой отсвет ложится на лист. – Невидимые чернила, – говорит Мона, все еще держа страницу на свету. Бледные, как водяные знаки. Призрачные письмена. – Меня переплет навел на мысль, – говорит Мона. Переплет из темно-красной кожи, почти черной из-за того, что ежедневником пользуются постоянно. – Это человеческая кожа, – говорит Мона. Элен говорит, что нашла эту книгу в доме Бэзила Франки. Симпатичная старая книга, только пустая. Она купила ее вместе с домом. На обложке – черная пятиконечная звезда. – Пентаграмма, – говорит Мона. – Это была чья-то татуировка. А этот маленький бугорок. – Она прикасается пальцем к точке на корешке. – Этот сосок. Мона закрывает книгу, отдает ее Элен и говорит: – Потрогай. Прислушайся к ощущениям. – Она говорит: – Это даже не древняя, это гораздо старее. Элен открывает сумочку, достает пару кожаных белых перчаток с пуговичками на манжетах и говорит: – Нет. Держи ее ты. Мона смотрит на книгу, раскрытую у нее в руках, и перелистывает страницы туда-сюда. Она говорит: – Если бы знать, что они использовали вместо чернил, я смогла бы ее прочитать. Если писали уксусом или жидким аммиаком, говорит она, то надо сварить красную капусту и протереть страницу отваром – буквы проявятся малиновым цветом. Если писали спермой, то написанное можно прочесть под флюоресцентным светом. Я перебиваю: люди записывают заклинания спермой? И Мона говорит: – Только самые сильные заклинания. Если писали раствором кукурузного крахмала, надо протереть страницу йодом. Если писали лимонным соком, говорит Мона, нужно нагреть страницу, и тогда буквы проступят коричневым. – А ты лизни, – говорит Элен. – Если кислое, значит, лимонный сок. Мона резко захлопывает книгу. – Это книга заклятий, который тысяча лет, книга, переплетенная в человеческую кожу и, возможно, написанная чьей-то древней спермой. – Она говорит Элен: – Так что ты ее оближи. И Элен говорит: – Ладно, я все поняла. Постарайся быстрее ее прочитать и перевести. И Мона говорит: – Это не я таскала ее с собой десять лет. Это не я ее уничтожала, не я писала поверх всего. – Она держит книгу обеими руками и сует ее Элен под нос. – Это древняя книга. Она написана на архаичном латинском и греческом. Плюс к тому – древние руны, теперь утраченные. – Она говорит: – Мне нужно время. – Вот. – Элен открывает сумку, достает сложенную бумажку, отдает ее Моне и говорит: – Вот баюльная песня. Один человек, Бэзил Франки, ее перевел. Если сличить ее с заклинанием из книги, тогда будет проще перевести все остальные заклятия на том же языке. – Она говорит: – Как на Розеттском камне. Мона протягивает руку, чтобы взять листок. Но я вырываю листок у Элен и говорю: почему мы вообще затеяли эту дискуссию? Говорю, что я думал сжечь книгу. Я разворачиваю листок. Это страница 27 из библиотечной книжки. Я говорю: надо сперва подумать. Подумать как следует. Я говорю Элен: ты уверена, что хочешь так поступить с Моной? Это заклинание сломало жизни нам обоим. И потом, говорю я, что знает Мона, узнает и Устрица. Элен надевает белые перчатки. Застегивает пуговички на манжетах, протягивает руку и говорит Моне: – Отдай мне книгу. – Но я могу ее расшифровать, – говорит Мона. Элен трясет рукой и говорит: – Нет, так будет лучше. Мистер Стрейтор прав. Для тебя все изменится, все. Ночь искрится цветными огнями и дрожит криками. И Мона говорит: – Нет, – и прижимает книгу к груди. – Видишь, – говорит Элен, – оно уже началось. Когда есть хоть какая-то власть, даже возможность власти, тебе сразу хочется большего. Я говорю Моне, чтобы она отдала книгу Элен. Мона поворачивается к нам спиной и говорит: – Это я ее нашла. Я – единственная, кто может ее прочитать. – Она оборачивается, смотрит на меня через плечо и говорит: – А ты... ты хочешь ее уничтожить, чтобы состряпать статью для своей газеты. Хочешь, чтобы все разрешилось, чтобы можно было об этом писать. И Элен говорит: – Мона, котик, не надо. Мона оборачивается через другое плечо, смотрит на Элен и говорит: – А тебе хочется власти над миром. Чтобы править единолично. Для тебя главное – власть и деньги. – Она обнимает книгу обеими руками, выставив плечи вперед, кажется, что она обнимает ее всем телом. Она смотрит на книгу и говорит: – Я – единственная, кто понимает, кто ценит ее за то, что она собой представляет. Я говорю ей: послушай, Элен. – Это Книга Теней, – говорит Мона, – настоящая Книга Теней. Она должна быть у настоящей ведьмы. Дайте мне перевести ее. Я вам все расскажу, что удастся понять. Обещаю. Я складываю страничку с баюльной песней и убираю ее в задний карман. Делаю шаг в направлении Моны. Смотрю на Элен, и она кивает. По-прежнему спиной к нам, Мона говорит: – Я верну Патрика. – Она говорит: – Я верну всех малышей. Я хватаю ее сзади за талию и приподнимаю над землей. Мона визжит, колотит меня каблуками по голеням и все извивается, пытаясь вырваться, но книгу она держит крепко, и я пропускаю руки у нее под мышками и вцепляюсь в книгу, в мертвую человеческую кожу. Прикасаюсь к мертвому соску. К соскам Моны. Мона орет благим матом и впивается ногтями мне в руки, мягкая кожа у меня под руками. Она впивается ногтями мне в руки, и я хватаю ее за запястья и резко дергаю ее руки вверх. Книга падает, Мона, брыкаясь, случайно отпинывает ее ногой, и никто этого не замечает – на темной стоянке, под аккомпанемент воплей из луна-парка. Это – жизнь, которая есть у меня. Это – дочка, которую я знал, что когда-нибудь потеряю. Она меня бросит ради бойфренда. Ради дурных пристрастий. Ради наркотиков. Почему-то все всегда происходит именно так. Борьба за власть. Не важно, каким замечательным и прогрессивным отцом ты себя почитаешь, все равно все когда-нибудь кончится именно так. Убить тех, кого любишь, это не самое страшное. Есть вещи страшнее. Книга падает на гравий, подняв облако пыли. Я кричу Элен, чтобы она взяла книгу. Мона все-таки вырывается, и мы с Элен отступаем. Элен держит книгу, я оглядываюсь по сторонам, нет ли кого поблизости. Сжимая кулаки, Мона бросается следом за нами, ее красные с черным волосы падают ей на лицо. Серебряные цепочки и амулеты запутались в волосах. Оранжевое платье все перекручено, ворот с одной стороны разодран, так что видно голое плечо. Когда она брыкалась, у нее слетели босоножки, так что теперь она босиком. Ее глаза за темными скрученными волосами. В ее глазах отражаются цветные огни луна-парка, крики отдыхающих вдалеке могли бы быть эхом ее собственных криков, которые звучат и звучат – навсегда. Вид у нее свирепый. Свирепая ведьма. Колдунья. Злая и разъяренная. Она больше не моя дочь. Теперь она – кто-то, кого мне никогда не понять. Чужая. Она цедит сквозь зубы: – Я бы могла вас убить. Вас обоих. Я провожу рукой по волосам. Поправляю галстук и заправляю выбившуюся рубашку в штаны. Я считаю – раз, я считаю – два, я считаю – три, и говорю ей: нет, но мы можем убить тебя. Я говорю, что она должна извиниться перед миссис Бойль. Это то, что теперь называется суровой любовью. Элен стоит, держа книгу в руках в перчатках, и смотрит на Мону. Мона молчит. Дым от дизельных генераторов, крики, рок-музыка и цветные огни делают все, чтобы разбить тишину. Звезды в ночном небе молчат. Элен оборачивается ко мне и говорит: – Со мной все в Порядке. Пойдем. – Она достает ключи от машины и отдает их мне. Мы с Элен отворачиваемся от Моны и идем к машине. Но когда я оглядываюсь, я вижу, что Мона смеется, прикрывая лицо руками. Она смеется. Она видит, что я на нее смотрю, и перестает смеяться. Но она все равно улыбается. И я говорю ей: чего ты лыбишься? С чего бы ей лыбиться, черт побери? Глава тридцать пятая Я за рулем. Мона сидит сзади, сложив руки на груди. Элен сидит рядом со мной на переднем сиденье, держит на коленях открытый гримуар и периодически подносит его к окну, чтобы рассмотреть страницы на свет. На переднем сиденье между нами трезвонит ее мобильный. У нее дома, говорит Элен, еще сохранилась вся справочная литература из поместья Бэзила Франки. В том числе словари греческого, латинского и санскрита. Книги по древней клинообразной письменности. По всем мертвым языкам. Это может помочь в переводе гримуара. Используя баюльное заклинание как ключ от шифра, как Розеттский камень, она, может быть, и сумеет перевести все. Ее мобильный так и звонит. В зеркале заднего вида Мона ковыряет в носу и скатывает козявку в плотный темный шарик. Она медленно поднимает глаза и упирается взглядом в затылок Элен. Мобильный Элен так и звонит. Мона щелчком отправляет козявку в розовые волосы Элен. Мобильный так и звонит. Не отрывая глаз от гримуара, Элен подталкивает телефон ко мне. Она говорит: – Скажи им, что я занята. Это могут звонить из Государственного департамента США, с новым заданием. Это могут звонить от любого другого правительства, по делу “плаща и кинжала”. Нужно срочно нейтрализовать какого-нибудь наркобарона. Или отправить на бессрочную пенсию какого-нибудь мафиози. Мона открывает свою Зеркальную книгу, свой ведьминский дневник, и что-то там пишет цветными фломастерами. На том конце линии – женский голос. Это твоя клиентка, говорю я, прижав трубку к груди. Она говорит, что вчера ночью у них по лестнице катилась отрубленная голова. Не отрываясь от гримуара, Элен говорит: – Это особняк в голландском колониальном стиле. Пять спален. На Финей-драйв. – Она говорит: – Она докатилась до самого низа или исчезла еще на лестнице, голова? Я спрашиваю у женщины в телефоне. Я говорю Элен: да, она исчезла где-то на середине лестницы. Жуткая окровавленная голова с хитрой усмешкой. Женщина в трубке что-то говорит. И с выбитыми зубами, говорю я Элен. У нее очень расстроенный голос. Мона пишет с таким нажимом, что фломастер скрипит по бумаге. По-прежнему не отрываясь от гримуара, Элен говорит: – Она исчезла. Какие проблемы? Женщина в телефоне говорит, что такое происходит каждую ночь. – Пусть позовут священника, чтобы он изгнал бесов, – говорит Элен. Она подносит очередную страницу к свету и говорит: – Скажи ей, что меня нет. Мона не пишет, а рисует картинку. На картинке – мужчина и женщина, пораженные молнией. Потом – те же мужчина и женщина, размазанные под гусеницами танка. Потом – те же мужчина и женщина, истекающие кровью через глаза. Мозги текут у них из ушей. На женщине – облегающий костюм и много-много украшений. У мужчины синий галстук. Я считаю – раз, я считаю – два, я считаю – три... Мона вырывает листок с рисунком и рвет его на тонкие полоски. Мобильный снова звонит, и я опять отвечаю. Прижимая трубку к груди, я говорю Элен, что это какой-то парень. Говорит, у него из душа вместо воды хлещет кровь. Держа гримуар на свету, Элен говорит: – Дом на шесть спален на Пендер-корт. И Мона говорит: – На Пенден-ллейс. На Пендер-корт – отрубленная рука, которая вылезает из мусорного бака. – Она чуть-чуть приоткрывает окно и сует в щелку обрывки рисунка. Обрывки мужчины и женщины. – Нет, отрубленная рука – на Палм-корнерс, – говорит Элен. – А на Пендер-плейс – кусачий призрачный доберман. Я говорю в телефон, чтобы мужчина на том конце линии не вешал трубку, и нажимаю на кнопку HOLD. Мона закатывает глаза и говорит: – Кусачий призрак – в испанском особняке на Милстон-бульвар. – Она что-то пишет у себя в книге красным фломастером, начиная от центра страницы и раскручивая слова по спирали к краям. Я считаю – девять, считаю – десять, считаю – одиннадцать... Элен щурится на страницу, которую прижимает к стеклу. Она говорит: – Скажи им, что я уехала по делам. – Проводя пальцем под бледными строчками, она говорит: – В той семье, которая на Пендер-корт, у них дети-подростки, правильно? Я спрашиваю у мужчины в трубке, и он отвечает: да. Элен оборачивается к Моне как раз в тот момент, когда Мона кидает ей в волосы очередную скатанную козюлю, и говорит: – Скажи ему, что кровь из душа – это самая мелкая из его проблем. Я говорю: может быть, просто поедем дальше? Мы могли бы объехать еще несколько библиотек. Увидеть что-нибудь интересное. Какой-нибудь памятник архитектуры. Или живописный пейзаж. Может, еще раз сходить в луна-парк. Мы вполне можем слегка расслабиться и доставить себе удовольствие. Когда-то мы были семьей, и мы опять можем стать семьей. Мы по-прежнему любим друг друга. Разумеется, гипотетически. Я говорю: как вам мое предложение? Мона подается вперед и вырывает у меня клок волос. Потом вырывает несколько тонких прядей у Элен. Элен наклоняется над гримуаром и говорит: – Мона, мне больно. У нас в семье, говорю я, мама, папа и я – в общем, у нас в семье мы решали почти все споры за партией в парчис <Настольная игра, где нужно передвигать фишки по полю, бросая кубик. – Примеч. пер.>. Мона вырывает страницу с красной спиральной надписью и заворачивает в нее каштановую и розовую пряди. И я говорю Моне, что не хочу, чтобы она повторила мою ошибку. Глядя на нее в зеркало заднего вида, я говорю, что, когда мне было примерно столько же, сколько ей сейчас, я перестал разговаривать со своими родителями. Я не разговаривал с ними почти двадцать лет. Мона протыкает английском булавкой листок, в который завернуты наши волосы. Мобильный Элен звонит снова. Это какой-то мужчина. Молодой человек. Это Устрица. И прежде чем я успеваю повесить трубку, он говорит: – Привет, папаша, обязательно прочитайте завтрашние газеты. – Он говорит: – Там для вас небольшой сюрприз. Он говорит: – Передай трубку Шелковице, мне надо с ней поговорить. Я говорю, что ее зовут Мона. Мона Саббат. – Мона Штейнер, – говорит Элен, по-прежнему глядя на свет на страницу, пытаясь прочесть тайные письмена. И Мона говорит: – Это Устрица? – Она подается вперед, тянет руку и пытается вырвать у меня трубку. – Дай мне с ним поговорить. – Она кричит: – Устрица! Устрица, гримуар у них! Отбиваясь от Моны и пытаясь рулить одной рукой – машина при этом виляет из стороны в сторону, – я выключаю телефон. Глава тридцать шестая У меня дома. Вместо влажного пятна на потолке – большая белая блямба. На входной двери пришпилена записка от квартирного хозяина. Вместо шума – полная тишина. Ковер усыпан обломками твердого пластика, разломанными дверями и арматурой. Слышно, как жужжат нити накаливания в электрических лампочках. Слышно, как тикают часики на руке. Молоко в холодильнике скисло. Боль и страдания пропали всуе. Сыр посинел от плесени. Фарш посерел в упаковке. Яйца с виду нормальные, но на самом деле нет – прошло столько времени, они просто не могли не испортиться. Все усилия, все горести, вложенные в эти продукты, отправятся на помойку. Все страдания несчастных коров и телят – все напрасно. В записке от хозяина сказано, что белая блямба на потолке – это временное покрытие. Когда пятно перестанет сочиться влагой, тогда потолок покрасят уже нормально. Батареи выкручены на полную мощность, чтобы пятно поскорее просохло. Вода в бачке унитаза испарилась наполовину. Растения засохли. Из труб несет гнилью. Моя прежняя жизнь, все, что я называл своим домом, пахнет дерьмом. Белая блямба замазки на потолке не дает просочиться в квартиру тому, что осталось от моего соседа сверху. Остается еще тридцать девять неучтенных экземпляров книжки с баюльной песней. В библиотеках, в книжных магазинах, у кого-то дома. Сегодня Элен – у себя в офисе. Там мы с ней и расстались. Когда я ухожу, она сидит за столом, обложившись словарями: латинским, греческим и санскритом. Сидит, промакивает страницы ваткой с раствором йода, и невидимые слова проступают красным. Ваткой с соком красной капусты она промакивает другие невидимые слова, и они проступают малиновым. Рядом с пузыречками, ватными шариками и словарями стоит лампа странной конструкции. От лампы к розетке тянется шнур. – Флюороскоп, – говорит Элен. – Взяла напрокат. – Она щелкает выключателем сбоку, направляет свет на открытый гримуар и переворачивает страницы, пока на одной из них не проступают сияющие розовые слова. – Это написано спермой. Все заклинания написаны разными почерками. Мона сидит у себя за столом в приемной. После луна-парка она не сказала нам ни единого доброго слова. Радиосканер выдает один чрезвычайный код за другим. Элен кричит Моне: – Как назвать демона другим словом? И Мона отвечает: – Элен Гувер Бойль. Элен смотрит на меня и говорит: – Видел сегодняшнюю газету? – Она отодвигает в сторону какие-то книги, и под ними лежит газета. На последней странице первой части – полностраничное объявление. Заголовок такой: ВНИМАНИЕ, ВЫ ВИДЕЛИ ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА? Большую часть страницы занимает фотография, моя старая свадебная фотография двадцатилетней давности, где мы сняты с Джиной. Как я понимаю, снимок взяли из нашего свадебного извещения в каком-то древнем субботнем выпуске. Наша публичная клятва в любви и верности друг другу. Наши обеты и обещания. Древняя сила слов. Пока смерть не разлучит нас. Под снимком текст: “Этого человека разыскивает полиция в связи с необходимостью прояснить некоторые моменты, связанные с недавними загадочными смертями. Ему сорок лет, рост пять футов и десять дюймов, вес сто восемьдесят фунтов, шатен, глаза карие. Он не вооружен, но тем не менее очень опасен”. Человек на снимке – такой невинный и юный. Это не я. Женщина мертва. Они оба – призраки. Дальше сказано: “Называет себя “Карлом Стрейтором”. Часто носит синий галстук”. И в самом конце: “Если вы знаете местонахождение этого человека, звоните по номеру 911 и спрашивайте полицию”. Я не знаю, кто дал объявление: Устрица или полиция. Мы с Элен смотрим на снимок, и она говорит: – Жена у тебя была очень красивая. И я говорю: да, была. Пальцы Элен, ее желтый костюм, резной антикварный стол – все в пятнах от йода и сока красной капусты. Пятна пахнут аммиаком и уксусом. Элен держит над книгой флюоресцентную лампу и читает светящиеся письмена, написанные древней спермой. – Тут у меня заклинание полета, – говорит она. – А это, наверное, приворот на любовь. – Она листает страницы, которые пахнут аммиачной мочой и капустными газами. – Баюльные чары вот здесь. Древний язык зулу. Мона в приемной разговаривает по телефону. Элен легонько отталкивает меня от стола. Она говорит: – Смотри. – Она закрывает глаза и стоит, прижав кончики пальцев к вискам. Я спрашиваю, что должно произойти. Мона в приемной заканчивает говорить и кладет трубку. Гримуар, раскрытый на столе, чуть-чуть сдвигается. Приподнимается сначала один уголок, потом – второй. Книга сама по себе закрывается, открывается снова, опять закрывается – все быстрее и быстрее, и вдруг приподнимается над столом. Не открывая глаз, Элен беззвучно, одними губами, шепчет слова заклинания. Книга поднимается к потолку и зависает там, шелестя страницами. Радиосканер трещит и выдает: – Подразделение семнадцать. – Он выдает: – Направляйтесь на Виден-авеню, 5680, офис фирмы “Элен Бойль. Продажа недвижимости”. Задержите мужчину для следственного допроса... Гримуар с грохотом падает на стол. Йод, аммиак, уксус, сок красной капусты разбрызганы по всей комнате. Бумаги и книги скользят на пол. Элен кричит: – Мона! И я говорю: не убивай ее, пожалуйста. Не убивай ее. Элен хватает меня за руку своей перепачканной рукой и говорит: – Сейчас тебе лучше уйти. – Она говорит: – Помнишь, где мы с тобой встретились в первый раз? – Понизив голос, она говорит: – Встречаемся там же, сегодня в полночь. У меня дома. Кассета на автоответчике кончилась. Счета так плотно набиты в почтовый ящик, что приходится их выковыривать ножом для масла. На кухонном столе – торговый центр, недостроенный наполовину. Даже без коробки с картинкой можно понять, что это такое, из-за автомобильной стоянки рядом со зданием. Стены уже на месте. С одной стороны присутствуют окна и двери, в окнах вставлены стекла. Крыша и кондиционеры еще в коробке. Пластиковый пакет с деталями окружающего ландшафта еще даже не вскрыт. Сквозь стены – вообще ничего. Ни единого звука. Все соседи как будто вымерли. После стольких недель в дороге в компании Элен и Моны я успел позабыть, как это важно – молчание и тишина. Включаю телевизор. Какая-то черно-белая комедия про человека, который умер и вернулся с того света в облике осла. Вроде как он должен кого-то чему-то там научить. Чтобы спасти свою душу. Душа человека в теле осла. У меня бибикает пейджер; полиция, мои спасители, насильно тащат меня к спасению. Полиция или квартирный хозяин, это место явно находится под надзором. По всему полу разбросаны раздавленные обломки лесопилки. Обломки железнодорожной станции в подтеках засохшей крови. Развороченная стоматологическая поликлиника. Смятый аэродром. Растоптанный речной вокзал. Окровавленные обломки всего, что я так тщательно собирал, хрустят у меня под ногами. Все, что осталось от моей нормальной жизни. Я выставляю часы на радио у кровати. Я сижу на полу по-турецки и сгребаю в кучу обломки заправочных станций и моргов, летних закусочных и испанских монастырей. Сгребаю в кучу кусочки, покрытые кровью и пылью, по радио играет какой-то свинг. По радио играет кельтский фолк, черный рэп и индийские ситары. На полу передо мной – куски санаториев и киностудий, зерновых элеваторов и нефтеперегонных заводов. По радио играет электронный транс, регги и вальс. Кусочки соборов, тюрем и армейских бараков – все в одной куче. Я беру клей и тонкую кисточку и собираю вместе печные трубы и застекленные крыши, купола и минареты: Римские акведуки переходят в пентхаусы в стиле арт-деко, переходят в опиумные притоны, переходят в салуны с Дикого Запада, переходят в американские горки, переходят в провинциальные библиотеки Карнеги, переходят в постоялые дворы, переходят в лекционные аудитории. После стольких недель в дороге в компании Элен и Моны я успел позабыть, как это важно – законченность и безупречность. У меня в компьютере – наброски к последней статье о смертях в колыбельке. Эта такая тема, о которой родители-бабушки-дедушки очень боятся читать и не читать тоже боятся. На самом деле ничего нового тут не напишешь. Идея была в том, чтобы показать, как люди справляются со своим горем. Как они продолжают жить дальше. Сколько участия и душевных сил открыли в себе эти люди. Под таким вот углом. Все, что мы знаем про синдром внезапной смерти младенцев, – что в этом явлении нет никакой системы. Ребенок может умереть у матери на руках. Статья не закончена. Лучший способ потратить жизнь зря – делать заметки. Лучший способ, как избежать настоящей жизни, – наблюдать со стороны. Присматриваться к деталям. Готовить репортаж. Ни в чем не участвовать. Пусть Большой Брат поет и пляшет тебе на забаву. Будь репортером. Наблюдательным очевидцем. Человеком из благодарной аудитории. По радио вальс переходит в панк, переходит в рок, переходит в рэп, переходит в грегорианские песнопения, переходит в камерную музыку. По телевизору объясняют, как варить на пару лосося. Там объясняют, почему утонул “Бисмарк”. Я склеиваю эркеры и крестовые своды, цилиндрические своды и плоские арки, лестничные пролеты и витражные окна, листовую сталь, деревянные фронтоны и ионические пилястры. По радио играют африканские барабаны и французский шансон, все в одну кучу. На полу передо мной – китайские пагоды и мексиканские гасиенды, колониальные дома на Кейп-Код, все вперемешку. В телевизоре гольфист загоняет мяч в лунку. Какая-то женщина выигрывает десять тысяч долларов – за то, что помнит первую строчку Геттисбергского послания <Короткая, но самая знаменитая речь президента Линкольна, которую он произнес 19 ноября 1863 года на открытии национального кладбища в Геттисберге. – Примеч. пер.>. Я помню мой самый первый дом: четырехэтажный особняк с мансардой и двумя лестницами, передней – для хозяев и черной – для прислуги. Там были стеклянные люстры с крошечными лампочками, присоединенными к батарейке. Там был паркетный пол в столовой, который я вырезал и клеил полтора месяца. Там был сводчатый потолок в музыкальном салоне, который моя жена Джина расписала облаками и ангелами – засиживалась допоздна несколько вечеров подряд. Там был камин с огнем из цветного стекла, подсвеченного мигающей лампочкой. Мы расставили на столе крошечные тарелочки, и Джина порой засиживалась до утра – расписывала их по краю розами. Это были ночи только для нас двоих, без радио и телевизора, Катрин спала, они казались такими важными, эти ночи. Только для нас двоих – счастливых людей с той самой свадебной фотографии. Тот дом мы делали для Катрин, ей на день рождения – на два годика. Он должен был быть безупречным. Должен был стать доказательством наших талантов. Шедевром, который нас переживет. Запах клея, запах апельсинов с бензином смешивается с запахом дерьма. Клей тонкой корочкой засыхает на кончиках пальцев, на пальцы налипли фигурные окна, балконы и кондиционеры. Рубашка облеплена турникетами, эскалаторами и деревьями. Я делаю радио громче. Весь труд, вся любовь, все усилия и время, вся моя жизнь – все впустую. Я сам уничтожил все, что хотел, чтобы меня пережило. В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и обнаружил их мертвыми, я оставил еду в холодильнике. Оставил одежду в шкафах. В тот вечер, когда я вернулся домой с работы и понял, что я наделал... это был первый дом, который я растоптал. Наследство без наследника. Крошечные люстры, стеклянный огонь и расписанные тарелки. Они застряли у меня в подошвах, и вся дорога до аэропорта была усеяна дверцами, полками, стульями и окошками и полита кровью. Такой за мной протянулся след. А дальше мой след обрывался. Я сижу на полу, и у меня уже не хватает деталей. Все стены, перила и крыши собраны. А то, что стоит передо мной, представляет собой полную неразбериху. В ней нет безупречности и завершенности, но это – то, что я сделал со своей жизнью. Правильно это, неправильно – я не знаю. Генерального плана не существует. Можно только надеяться, что система все-таки проявится, но она проявляется далеко не всегда. Если есть план, ты получаешь лишь то, что способен вообразить. Я же всегда надеялся на что-то большее. По радио – громкие ноты французских рожков, стук телетайпа, диктор сообщает о смерти очередной манекенщицы. В телевизоре – ее фотография. На снимке она улыбается. Очередной бойфренд арестован по подозрению в убийстве. Вскрытие вновь показало признаки сексуального контакта, произведенного после смерти. У меня снова бибикает пейджер. Номер моего очередного спасителя. Я беру телефонную трубку липкой рукой, облепленной ставнями и дверями. Пальцем, облепленным водопроводными трубами, набираю номер, который я не могу забыть. Трубку берет мужчина. И я говорю: папа. Я говорю: это я, папа. Я говорю ему, где я живу. Говорю ему имя, которым сейчас называюсь. Говорю ему, где я работаю. Я говорю, что я все понимаю, как это выглядит... Джина и Катрин мертвы, но я в этом не виноват. Я ничего не делал. Я просто сбежал. Он говорит, что он знает. Он видел свадебную фотографию в сегодняшней газете. Он знает, кто я теперь. Пару недель назад я проезжал мимо их дома. Я говорю, что я видел его и маму, как они возились в саду. Я поставил машину чуть дальше по улице, под цветущим вишневым деревом. Моя машина – машина Элен – была вся покрыта розовыми лепестками. Я говорю, что они замечательно выглядят, они с мамой. Я говорю, что я тоже по ним скучаю. Что я их тоже люблю. Я говорю, что со мной все в порядке. Я говорю, что не знаю, что делать. Но, говорю я, все будет хорошо. А потом я просто слушаю. Я жду, когда он перестанет плакать, чтобы сказать, что мне очень жаль. Глава тридцать седьмая Особняк Гартоллера в лунном свете. Дом в старинном английском стиле, восемь спален, четыре камина – все пустое и белое. Каждый шаг отдается эхом по полированному паркету. Света нет, в доме темно. Нет ни мебели, ни ковров – в доме холодно. – Здесь, – говорит Элен. – Можно сделать все здесь, где нас никто не увидит. – Она щелкает выключателем и зажигает свет. Потолок поднимается ввысь, так высоко, что он мог бы быть небом. Свет от висячей люстры размером с хрустальный метеозонд, свет превращает высокие окна в зеркала. Свет швыряет наши тени на деревянный пол. Это тот самый бальный зал площадью в полторы тысячи квадратных футов. У меня больше нет работы. Меня ищет полиция. У меня в квартире воняет. Мою фотографию напечатали в газете. День я провел, прячась в кустах у входа в ожидании темноты. В ожидании Элен Гувер Бойль, которая скажет мне, что у нее на уме. Она держит под мышкой гримуар. Страницы испачканы розовым и малиновым. Она открывает книгу и показывает мне заклинания, английский перевод записан черной ручкой под тарабарщиной оригинала. – Произнеси его, – говорит она. Заклинание? – Прочитай его вслух, – говорит она. И я спрашиваю: и что будет? А Элен говорит: – Только поосторожнее с люстрой. Она начинает читать, ровно и монотонно, словно считает – словно это не слова, а цифры. Она начинает читать, и ее сумочка, что висит у нее на плече, медленно поднимается вверх. Все выше и выше. Вот уже ремешок натянулся, вот уже сумка парит у Элен над головой, как желтый воздушный шар. Элен продолжает читать, и галстук поднимается у меня перед носом. Он поднимается, словно синяя змея из корзины, и задевает меня по носу. У Элен поднимается юбка, она хватает ее за подол и придерживает одной рукой. Она продолжает читать, и мои шнурки пляшут в воздухе. Висячие серьги Элен, жемчуга и изумруды, бьют ее по ушам. Жемчужное ожерелье колышется у нее перед глазами и поднимается над головой, словно жемчужный нимб. Элен смотрит на меня и продолжает читать. У меня жмет в подмышках – это поднимается куртка. Элен вдруг становится выше ростом. Теперь наши глаза – на одном уровне. И вот я уже смотрю на нее снизу вверх. Она парит в воздухе, приподнявшись над полом. С ее ноги падает желтая туфля и шлепается на паркет. Потом падает и вторая. Элен продолжает читать, ее голос ровный и монотонный. Она смотрит на меня сверху вниз и улыбается. И вдруг я чувствую, что мои ноги оторвались от пола. То есть сначала – одна нога. Вторая чуть не подворачивается, и я бью ногами, как это бывает в глубоком бассейне, когда тебе надо нащупать дно, чтобы оттолкнуться и всплыть. Я выбрасываю руки вперед. Я отталкиваюсь от пола, меня опрокидывает вперед, и вот я лежу в воздухе лицом вниз и смотрю на паркетный пол с высоты в шесть футов, с высоты в восемь футов. Мы с моей тенью расходимся в разные стороны. Тень остается внизу, она все меньше и меньше. Элен говорит: – Карл, осторожнее. Что-то хрупкое и холодное обнимает меня. Острые кусочки чего-то шаткого и звенящего стекают по шее, путаются в волосах. – Это люстра. Карл, – говорит Элен. – Осторожнее. Моя задница утонула в хрустальных бусинах и подвесках, меня обвивает звенящий, подрагивающий осьминог. Холодные стеклянные ветви и поддельные свечи. Руки и ноги запутались в нитях хрустальных цепочек. Пыльные хрустальные грозди. Паутина и мертвые пауки. Горячая лампочка жжется даже сквозь рукав. Так высоко над полом. Я паникую и хватаюсь за стеклянную ветвь, и вся сияющая глыба раскачивается и звенит. Часть подвесок срывается вниз. А внутри всего – я. И Элен говорит: – Прекрати. Ты ее сорвешь. И вот она уже рядом со мной, по ту сторону искрящейся хрустальной завесы. Ее губы беззвучно движутся, вылепливая слова. Она раздвигает руками звенящие бусины, улыбается мне и говорит: – Для начала мы тебя выпрямим. Книга куда-то делась. Элен сдвигает хрусталь в одну сторону и подплывает ближе. Я держусь за стеклянную ветвь обеими руками. С каждым биением сердца миллионы хрустальных кусочков подрагивают и звенят. – Представь, что ты под водой, – говорит она и развязывает шнурки у меня на ботинке. Снимает с меня ботинок и роняет его на пол. Своими руками в желтых и красных подтеках она развязывает шнурки на втором ботинке, и первый ботинок ударяется о пол внизу. – Давай, – говорит она и сует руки мне под мышки. – Сними куртку. Она выбрасывает мою куртку из люстры. Потом – галстук. Сама снимает пиджак и роняет его на пол. Люстра сверкает вокруг миллионами крошечных хрустальных радуг. Сотни крошечных лампочек излучают тепло и запах горячей пыли. Все дрожит и искрится, а мы с Элен – в самом центре. Мы купаемся в теплом свете. Элен выговаривает свои беззвучные слова, и у меня ощущение, что сердце переполняется теплой водой. Серьги Элен, все ее украшения сверкают ослепительными переливами. Слышен только хрустальный звон. Мы уже почти не раскачиваемся, и я отпускаю стеклянную ветку. Вокруг нас – миллионы мерцающих крошечных звезд. Наверное, именно так себя чувствует Бог. И это тоже – моя жизнь. Я говорю, что мне надо где-то укрыться. От полиции. Домой возвращаться нельзя. Я не знаю, что делать. Элен протягивает мне руку: – На. Я беру ее руку. И она крепко держит меня. Мы целуемся. И это прекрасно. И Элен говорит: – Пока можешь остаться здесь. – Она проводит розовым ногтем по сияющему стеклянному шару, ограненному так, что он отражает свет по всем направлениям. Она говорит: – Теперь для нас нет ничего невозможного. – Она говорит: – Ничего. Мы целуемся, и она елозит мне по ногам ногами, стягивая носки. Мы целуемся, и я расстегиваю ее блузку. Мои носки, ее блузка, моя рубашка, ее колготки. Кое-что из вещей падает на пол, кое-что остается висеть на люстре. Моя раздувшаяся воспаленная нога, засохшая корка на ободранных коленках Элен – ничего друг от друга не спрячешь. Прошло двадцать лет, и вот он я – делаю то, что даже и не мечтал сделать снова, – и я говорю: кажется, я влюбляюсь. И Элен, такая гладкая и горячая посреди звенящего света, улыбается мне, запрокидывает голову и говорит: – Так и было задумано. Я люблю ее. Люблю. Элен Гувер Бойль. Мои брюки и ее юбка падают на пол, где уже разбросана другая одежда, и наши туфли, и хрустальные подвески. Куда упал и гримуар. Глава тридцать восьмая Дверь в офисе “Элен Бойль. Продажа недвижимости” заперта. Я стучу, и Мона кричит сквозь стекло: – Мы закрыты. А я кричу, что я не клиент. Мона сидит за компьютером и что-то печатает. После каждых двух-трех ударов по клавишам она поднимает глаза и смотрит на экран. На экране большими буквами набрано сверху страницы: “Резюме”. Радиосканер объявляет код девять-двенадцать. Продолжая печатать, Мона говорит: – Даже не знаю, почему я до сих пор не подала на вас заявление об оскорблении действием. Я говорю: может быть, потому, что она хорошо к нам относится, ко мне и Элен. И она говорит: – Нет, не поэтому. Может быть, потому, что ей нужен гримуар. Мона молчит. Она разворачивается на стуле и приподнимает блузку. Кожа у нее на ребрах вся в малиновых кровоподтеках. Суровая любовь. Элен кричит из своего кабинета: – Какие синонимы к слову “замученный”? Ее стол весь заложен раскрытыми книгами. Под столом видно, что на ней разные туфли, одна – розовая, вторая – желтая. Розовый шелковый диван, резной стол времен Людовика XIV у Моны, журнальный столик с ножкам” в виде львиных лап – все припорошено пылью. Цветы в букетах высохли и побурели, вода в вазах – черная и вонючая. Радиосканер объявляет код три-одиннадцать. Я говорю, что извиняюсь. Это было неправильно – так ее хватать. Я задираю штанины и показываю синяки у себя на голенях. – Это другое, – говорит Мона. – Это была самозащита. Я топаю ногой па полу и говорю, что нога уже лучше. Воспаление почти прошло. Я говорю ей спасибо. И Элен говорит: – Мона? Как покороче назвать человека, которого подвергали пыткам? В одно слово? Мона говорит: – Когда ты будешь уходить, я выйду с тобой. Нам надо поговорить. Элен у себя в кабинете зарылась в книгу. Это словарь древнееврейского языка. Рядом лежит учебник латинского. Под ним – исследование по арамейскому греческому. Тут же лежит страничка с баюльной песней. Мусорная корзина рядом со столом доверху заполнена бумажными чашечками из-под кофе. Я говорю: привет. Элен поднимает глаза. На ее зеленом пиджаке, на лацкане – пятно от кофе. Рядом со словарем древнееврейского – открытый гримуар. Элен моргает, раз, второй, третий, и говорит: – Мистер Стрейтор. Я спрашиваю, не хочет ли она сходить куда-нибудь пообедать. Мне еще предстоит разобраться с Джоном Нэшем. Я надеялся, что она даст мне какое-нибудь полезное заклинание. Например, чтобы стать невидимым. Или чтобы подчинить себе волю другого человека. Может быть, мне не придется его убивать. Я зашел посмотреть, что она переводит. Элен закрывает гримуар чистым листом бумаги и говорит: – Сегодня я занята. – Она ждет, держа ручку в руке. Свободной рукой закрывает словарь. Она говорит: – А разве ты не скрываешься от полиции? Я говорю: может быть, сходим в кино? И она говорит: – Только не в эти выходные. Я говорю: может быть, я куплю билеты в консерваторию? Элен машет рукой: – Как хочешь. Я говорю: замечательно. Стало быть, я приглашаю тебя на свидание. Элен убирает ручку за ухо под взбитыми розовыми волосами. Открывает еще одну книгу и кладет ее поверх древнееврейского словаря. Держа палец на словарной статье, она поднимает глаза и говорит: – Я не к тому, что ты мне не нравишься. Просто сейчас у меня правда нет времени. Из-под листочка, которым прикрыт гримуар, видно имя. В самом низу страницы, на сегодняшний день. Имя сегодняшней жертвы. Карл Стрейтор. Элен закрывает гримуар и говорит: – Ты понимаешь. Радиосканер объявляет код семь-два. Я спрашиваю, может быть, вечером она придет ко мне в особняк Гартоллера. Стоя в дверях ее кабинета, я говорю, что хочу снова быть с ней. Что она мне нужна. А Элен улыбается и говорит: – Так и было задумано. В приемной Мона хватает меня за руку. Берет свою сумочку, вешает на плечо и кричит: – Элен, я – обедать. – Мне она говорит: – Нам надо поговорить, но не здесь. – Она отпирает дверь, и мы выходим на улицу. Мы стоим возле моей машины. Мона качает головой и говорит: – Ты хоть понимаешь, что с тобой происходит? Я влюблен. Так убейте меня. – В Элен? – Мона щелкает пальцами у меня перед носом и говорит: – Ты не влюблен. – Она вздыхает и говорит: – Ты, вообще, когда-нибудь слышал про любовные привороты? Совершенно без всякой связи мне представляется Нэш, как он впендюривает мертвым женщинам. – Элен нашла заклинание, чтобы тебя приворожить, – говорит Мона. – Она тебя подчинила. На самом деле ты ее не любишь. Правда? Мона смотрит мне в глаза и говорит: – Когда ты в последний раз думал о том, чтобы сжечь гримуар? – Она показывает на землю и говорит: – И это ты называешь любовью? Просто она нашла способ, чтобы тобой управлять. Подъезжает машина. За рулем – Устрица. Он убирает волосы с глаз и просто сидит в машине, наблюдая за нами. Его светлые волосы растрепаны и всклокочены. На обеих щеках – по два длинных горизонтальных разреза. Алые шрамы. Боевая раскраска. У него звонит мобильный, и он берет трубку: – “Дональд, Домбра и Дурында”, юридические услуги. Большая борьба за власть. Но я люблю Элен. – Нет, – говорит Мона. Она смотрит на Устрицу. – Теперь просто кажется, что ты ее любишь. Она тебя обманула. Но это любовь. – Я знаю Элен дольше тебя, – говорит Мона. Она смотрит на часы. – Это не любовь. Это красивые сладкие чары, но она тебя порабощает. Глава тридцать девятая В Древней Греции люди считали, что мысли – это приказы свыше. Если в голову древнего грека приходила какая-то мысль, он был уверен, что ее ниспослали боги. Аполлон говорил человеку, что нужно быть храбрым. Афина – что нужно влюбиться. Теперь люди слышат рекламу картофельных чипсов со сметаной и бросаются их покупать. Зажатый между радио, телевизором и колдовскими чарами Элен Гувер Бойль, я уже не понимаю, чего хочу по-настоящему. Я даже не знаю, доверяю ли я самому себе. В ту ночь Элен отвозит меня на склад антиквариата – тот самый, где она искалечила столько мебели. Там темно, дверь заперта, но Элен кладет руку поверх замка, произносит что-то короткое и рифмованное, и дверь открывается. Сигнализация не включается. Ничего. Тишина. Мы углубляемся в лабиринт древней мебели. С потолка свисают темные неподключенные люстры. Лунный свет проникает внутрь сквозь стеклянную крышу. – Видишь, как просто, – говорит Элен. – Мы можем все. Для нас теперь нет ничего невозможного. Нет, уточняю я, это она может все. Для нее теперь нет ничего невозможного. Элен говорит: – Ты меня все еще любишь? Если ей этого хочется. Я не знаю. Если она говорит. Элен смотрит на темные люстры под потолком, подвесные клетки из позолоты и хрусталя и говорит: – Может, того... по-быстрому? Хочешь? И я говорю: кажется, у меня нет выбора. Я уже не понимаю разницы между тем, чего я хочу, и тем, чего меня выдрессировали хотеть. Я не знаю, чего я хочу по-настоящему и чего меня заставляют хотеть. Заставляют обманом. Я говорю о свободе воли. Есть у нас эта свобода или Бог нам диктует по заданному сценарию все, что мы делаем, говорим и хотим? Мы свободны в своих решениях или средства массовой информации и устоявшаяся культура контролируют наши желания и действия – начиная буквально с рождения? Я свободен в своих устремлениях или я нахожусь под властью колдовских чар Элен? Стоя перед ореховым шкафом эпохи Регентства с большими стеклянными дверцами, Элен проводит рукой по резному орнаменту и говорит: – Давай будем бессмертными, ты и я. Как эта мебель. В долгом странствии от жизни к жизни. А все, кто тебя любит, умирают у тебя на глазах. Вся эта мебель. Мы с Элен. Тараканы нашей культуры. На стеклянной дверце – старая царапина от ее бриллиантового кольца. Из тех времен, когда она ненавидела этот бессмертный мусор. Представьте бессмертие, когда даже брак длиной в полвека покажется приключением на одну ночь. Представьте, как моды сменяют друг друга, стремительно – не уследишь. Представьте, что с каждым веком в мире становится все больше и больше людей и в людях все больше и больше отчаяния. Представьте, как вы меняете религии и работы, места жительства и диеты, пока они окончательно не утратят ценность. Представьте, как вы путешествуете по миру из года в год, пока не изучите его весь, каждый квадратный дюйм, и вам станет скучно. Представьте, как все ваши чувства – любви и ненависти, соперничества и победы – повторяются снова и снова и в конце концов жизнь превращается в бесконечную мыльную оперу. Все повторяется снова и снова, пока рождения и смерти людей перестанут тревожить вас и волновать, как никого не волнуют увядшие цветы, которые выбрасывают на помойку. Я говорю Элен, что, по-моему, мы уже бессмертны. Она говорит: – У меня есть сила. – Она открывает сумочку, достает сложенный листок бумаги, встряхивает его, чтобы развернуть, и говорит: – Знаешь, как гадают с помощью зеркала? Я не знаю, что я знаю, а чего не знаю. Я не знаю, что правда, а что неправда. Наверное, я не знаю вообще ничего. Я говорю ей: расскажи. Элен снимает с шеи шелковый шарф и протирает пыльную поверхность зеркала. Ореховый шкаф эпохи Регентства с резными украшениями из оливкового дерева и позолоченной фурнитурой времен Второй империи, согласно надписи на картонной карточке. Элен говорит: – Ведьмы льют масло на зеркало и говорят заклинание, и в зеркале видно будущее. Будущее, говорю я. Замечательно. Костер кровельный. Пуэрария. Речной окунь. Сейчас я не уверен, что смогу разобрать настоящее. Элен читает по листку бумаги. Ровным и монотонным голосом, так же, как она читала заклинание, чтобы летать. Всего несколько строк. Она опускает листок и говорит: – Зеркало, зеркало, покажи нам, что с нами будет, если мы будем любить друг друга и воспользуемся нашей новой силой. Ее новой силой. – Со слов “зеркало, зеркало” я сама придумала, – говорит Элен. Она берет меня за руку и сжимает, но я не отвечаю на ее пожатие. Она говорит: – Я попробовала еще в офисе, с зеркальцем в пудренице, но это все равно что смотреть телевизор через микроскоп. Наши отражения в зеркале тускнеют и расплываются, сливаются в одно. В зеркале расплывается ровная серая дымка. – Покажи нам, – говорит Элен, – покажи наше будущее вместе. В сером мареве проступают фигуры. Свет и тени сплетаются вместе. – Видишь, – говорит она. – Вот мы с тобой. Мы снова молоды. Я могу вернуть нам молодость. Ты такой же, как на фотографии в газете. На свадебной фотографии. Все такое смутное, расплывчатое. Я не знаю, что я там вижу. – Смотри, – говорит Элен. Она указывает подбородком на зеркало. – Мы правим миром. Мы основываем династию. Нам все равно всего мало, мне вспоминаются слова Устрицы. Власть, деньги, любовь, вдоволь еды и секса. Бывает так, чтобы когда-нибудь остановиться, или нам всегда этого мало? И чем больше мы получаем, тем больше хочется? В зыбком тумане будущего я не различаю вообще ничего. Не вижу вообще ничего, кроме продолжения прошлого. Еще больше проблем, еще больше людей. Меньше биозахвата. Но больше страдания. – Я вижу нас вместе, – говорит Элен. – Навсегда. Я говорю: если тебе этого хочется. И она говорит: – Что это значит? И я говорю: все, что тебе самой хочется, то и значит. Это ты у нас водишь марионетки за ниточки. Ты сажаешь семена будущих всходов. Ты меня колонизируешь. Оккупируешь. СМИ, наша культура – все откладывает яйца у меня под кожей. Большой Брат наполняет меня желанием удовлетворять потребности. Нужен ли мне большой дом, быстрый автомобиль, тысяча безотказных красоток для секса? Мне действительно все это нужно? Или меня так натаскали? Все это действительно лучше того, что у меня уже есть? Или меня просто так выдрессировали, чтобы мне было мало того, что у меня уже есть, чтобы это меня не устраивало? Может, я просто под властью чар, которые заставляют меня поверить, что человеку всегда всего мало? Серое марево в зеркале зыбится и клубится. Это может быть что угодно. Не важно, что ждет меня в будущем – все равно оно меня разочарует. Элен берет меня за другую руку. Она держит меня за руки и разворачивает лицом к себе. Она говорит: – Посмотри на меня. – Она говорит: – Тебе Мона что-нибудь говорила? Я говорю: ты любишь только себя. А я не хочу, чтобы меня использовали. Мной и так уже пользовались достаточно. Люстры под потолком тускло поблескивают серебром в лунном свете. – Что она тебе наговорила? – спрашивает Элен. Я считаю – раз, я считаю – два, я считаю – три... – Не делай этого, – говорит Элен. – Я люблю тебя. – Она сжимает мне руки и говорит: – Не отгораживайся от меня. Я считаю – четыре, считаю – пять, считаю – шесть... – Ты в точности как мой муж, – говорит она. – Я просто хочу, чтобы ты был счастлив. Это легко, говорю я ей. Просто заколдуй меня “на счастье”. Элен говорит: – Нет такого заклинания, на счастье. – Она говорит: – Для этого есть наркотики. Я не хочу, чтобы мир стал хуже. Я не хочу его портить. Я просто хочу разобрать тот бардак, который мы уже сотворили. Перенаселенность. Загрязнение окружающей среды. Баюльные чары. Та же магия, которая сломала мне жизнь, теперь должна ее исправить. По идее. – И мы это можем, – говорит Элен. – У нас есть нужные заклинания. Заклинания, чтобы исправить вред от заклинаний, исправляющих вред от других заклинаний, а жизнь становится все хуже и хуже. Мы даже представить себе не можем, насколько хуже. Вот оно – будущее, которое я вижу в зеркале. Мистер Юджин Скиффелин со своими скворцами, Спенсер Бэйрд со своими карпами, история знает немало примеров, когда хорошие люди пытались исправить несовершенный мир, но делали только хуже. Я хочу сжечь гримуар. Я пересказываю Элен, что мне сказала Мона. Что она наложила на меня заклятие, чтобы сделать меня своим бессмертным рабом-любовником на целую вечность. – Мона тебе солгала, – говорит Элен. Но откуда мне знать? Кому верить? Серое марево в зеркале, будущее – может, оно для меня не ясно, потому что сейчас для меня вообще ничего не ясно. Элен отпускает мои руки. Она разводит руками, как бы обнимая шкафы эпохи Регентства, столы времен Гражданской войны и вешалки в стиле итальянского ренессанса, и говорит: – Но если реальность – это всего лишь чары, наваждение, если на самом деле ты вовсе не хочешь того, что, как тебе кажется, тебе хочется... – Она подходит ко мне вплотную и говорит: – Если у тебя нет свободы воли. Если ты даже не знаешь, что ты знаешь, а чего не знаешь. Если на самом деле ты не любишь того, кого, тебе только кажется, что любишь. Тогда что остается, ради чего стоит жить? Ничего. Есть просто мы – посреди всей этой мебели. Думай о безграничном открытом космосе, о пронзительном холоде и тишине, где тебя ждут жена и ребенок. И я говорю: пожалуйста. Я прошу у нее телефон. В зеркале по-прежнему переливается серое марево. Элен открывает сумочку, достает свой мобильный и протягивает его мне. Я открываю крышечку и набираю 9-1-1. Женский голос на том конце линии: – Полиция, пожарная охрана или “Скорая помощь”? Я говорю: “Скорая помощь”. – Где вы находитесь? – говорит голос в трубке. Я называю ей адрес бара, где мы встречались с Нэшем; бара рядом с больницей. – Причина вызова? Сорок танцорок из группы поддержки спортивной команды получили тепловой удар. Женской волейбольной команде срочно требуется искусственное дыхание по методу “рот в рот”. Группе манекенщиц необходимо пройти обследование груди. Я говорю, что если они найдут полицейского врача по имени Джон Нэш, то пусть он немедленно выезжает. Если они не найдут Нэша, тогда не стоит беспокоиться. Элен забирает у меня телефон. Она смотрит на меня, моргает – раз, второй, третий – и говорит: – Что ты задумал? Все, мне остается, может быть, единственный способ обрести свободу – сделать то, чего мне не хочется сделать. Остановить Нэша. Пойти в полицию и сознаться. Принять наказание. Взбунтоваться против себя. Вот что мне нужно. Противоположность погоне за счастьем. Мне нужно сделать что-то такое, чего я больше всего боюсь. Глава сороковая Нэш ест чили. Он сидит за самым дальним столиком в баре на Третьей авеню. Бармен лежит вниз лицом на стойке, его руки еще покачиваются над высокими табуретами. Двое мужчин и две женщины лежат вниз лицом на столе в кабинке. Их сигареты еще дымятся в пепельницах, они сгорели только наполовину. Еще один мужчина лежит в дверях туалета. Еще один мертвый мужчина растянулся на бильярдном столе, кий так и остался у него в руках. За баром кухня, там включено радио, но в динамике – одни помехи. Кто-то в грязном, заляпанном жиром переднике лежит лицом вниз на гриле среди гамбургеров, гриль потрескивает и дымится. Жирный сладковатый дым поднимается к потолку от лица мертвого повара. Свеча на столе у Нэша – единственный свет в помещении. Нэш поднимает глаза. Его губы испачканы красным чили. Он говорит: – Я подумал, что тебе захочется поговорить спокойно. Чтобы нам никто не мешал. Он в своей белой форме. Мертвый мужчина рядом – в точно такой же форме. – Мой партнер, – говорит Нэш, кивая на тело. Когда он кивает, его хвостик, который торчит на макушке, как чахлая пальмочка, слегка подрагивает. Вся грудь его белой рубашки заляпана красным чили. Нэш говорит: – Давно уже собирался его убаюкать. У меня за спиной открывается дверь, и в бар входит мужчина. Он останавливается на пороге и обводит глазами зал. Машет рукой, разгоняя дым, и говорит: – Какого хрена? Дверь захлопывается за ним. Нэш наклоняет голову и лезет пальцами в нагрудный карман. Достает белую картонную карточку в желтых и красных пятнах от соусов и читает баюльную песню вслух, ровно и монотонно, словно считает – словно это не слова, а цифры. Точно так же, как Элен. Человек в дверях замирает и закатывает глаза, так что видны только белки. Его ноги подкашиваются, и он падает набок. Я просто стою и смотрю. Нэш убирает карточку обратно в карман и говорит: – Ну вот. И я говорю: где ты нашел стихотворение? И Нэш говорит: – Догадайся. – Он говорит: – В единственном месте, где ты не сможешь ее уничтожить. Он берет со стола бутылку пива и тычет горлышком в мою сторону. Он говорит: – Подумай. – Он говорит: – Подумай как следует. Книга “Стихи и потешки со всего света” всегда будет там. Доступна всем, для всеобщего пользования. Лежит буквально на глазах. Только в одном месте, говорит он. И оттуда ее не забрать. Совершенно без всякой связи мне вспоминается костер кровельный. И речные мидии. И Устрица. Нэш отпивает пива, ставит бутылку на стол и говорит: – Подумай как следует. Я говорю: манекенщицы, все эти убийства... Я говорю: то, что он делает, это неправильно. И Нэш говорит: – Ты сдаешься? Он должен понять, что секс с мертвыми женщинами – это неправильно. Нэш берет ложку и говорит: – В старой доброй библиотеке Конгресса. Которая – на деньги налогоплательщиков. Черт. Он окунает ложку в миску с чили. Подносит ложку ко рту и говорит: – Только не надо читать мне лекцию на тему: некрофилия – как это плохо. – Он говорит: – А то получится из серии “чья бы корова мычала”. – Нэш говорит с полным ртом чили: – Я знаю, кто ты. Он глотает и говорит: – Тебя все еще разыскивают для дознания. Он облизывает губы, испачканные в красном чили, и говорит: – Я видел свидетельство о смерти твоей жены. – Он улыбается и говорит: – Признаки сексуального контакта, произведенного после смерти? Нэш указывает на пустой стул, и я сажусь. Он подается вперед, ложась грудью на стол, и говорит: – И это был лучший секс в твоей жизни. И не говори мне, что нет. И я говорю: заткнись. – Ты не сможешь меня убить, – говорит Нэш. Он крошит сухарики в миску с чили и говорит: – Мы с тобой очень похожи. Я говорю: в моем случае это – другое. Она была мне женой. – Жена или нет, – говорит Нэш, – но мертвая есть мертвая. Как ни крути, это некрофилия. Нэш зачерпывает ложкой сухарики в чили и говорит: – Убить меня – для тебя это равносильно самоубийству. Я говорю: заткнись. – Расслабься, – говорит он. – Я никому ничего не рассказывал. – Он хрустит сухариками в чили. – Это было бы глупо. – Он говорит: – Сам подумай. – Он отправляет в рот очередную ложку чили. – Мне невыгодно, чтобы кто-то еще узнал. Мне не нужна конкуренция. Несовершенный, безнравственный – вот мир, в котором я живу. Так далеко от Бога – вот люди, с которыми я остался. Все хотят власти. Мона и Элен, Нэш и Устрица. Те немногие, кто меня знает, – все меня ненавидят. Мы все ненавидим друг друга. Мы все друг друга боимся. Весь мир – мне враг. – Мы с тобой, – говорит Нэш, – нам нельзя доверять никому. Добро пожаловать в ад. Если Мона права, если прав Карл Маркс, которого она цитировала, то убить Нэша означает его спасти. Вернуть его к Богу. Вернуть его к человечеству, искупив его грехи. Наши взгляды встречаются, и губы Нэша вылепливают слова. Его дыхание пахнет чили. Он читает баюльную песню. Каждое слово – с нажимом, словно надрывный собачий лай. Каждое слово – с нажимом, так что чили пузырится у него на губах. Летят капельки красной слюны. Он умолкает и лезет в нагрудный карман. Чтобы достать карточку. Он вынимает ее двумя пальцами и читает уже по карточке. Карточка вся заляпана соусом, так что он вытирает ее о скатерть и читает по новой. Слова звучат мощно и сильно. Это звук смертного приговора. Мой взор мутнеет, мир расплывается серыми пятнами. Все мышцы вдруг обмякают. Глаза закатываются, колени подгибаются сами собой. Значит, вот как это – умирать. Чтобы спастись. Но убийство – это уже рефлекс. Это – мой способ решать все проблемы. Колени подгибаются, и я падаю на пол. Ударяюсь сначала задницей, потом – спиной, а потом – головой. Все происходит само собой. Непроизвольно, как отрыжка, как чих, как зевок. Баюльная песня звучит у меня в голове. Пороховая бочка с дерьмом, которое я до сих пор не разгреб, – она всегда при мне. Расплывчатый серый мир вновь обретает четкость. Я лежу на спине на полу и смотрю на жирный серый дым, клубящийся под потолком. Слышно, как трещит кожа мертвого повара, поджариваясь на гриле. Нэш роняет карточку на стол. У него закатываются глаза. Плечи вдруг опускаются, и он падает вниз лицом – прямо в миску с чили. Красный соус выплескивается на скатерть. Его тело медленно валится набок, и он падает на пол рядом со мной. Его глаза широко открыты – смотрят мне прямо в глаза. Его лицо все измазано в чили. Его хвостик, который торчал на макушке, как чахлая пальмочка, растрепался, и волосы упали ему на лицо. Он спасен, но я – нет. Серый дым обволакивает меня, гриль шипит и шкварчит. Я поднимаю с пола карточку Нэша и подношу ее к пламени свечи на столе. Дым – к дыму. Я просто смотрю, как она горит. Включается сирена, пожарная сигнализация. Сирена такая громкая, что я не слышу собственных мыслей. Как будто они вообще есть – мысли. Как будто я могу думать. Вой сирены распирает меня изнутри. Большой Брат. Он занимает мой разум, как армия – павший город. Пока я сижу – жду полицию, которая меня спасет. Вернет меня к Богу и воссоединит с человечеством. Вой сирены заглушает все. И я этому рад. Глава сорок первая Уже после того как полицейские зачитали мне мои права. После того как на меня надели наручники и привезли в участок. После того как в бар вошел первый патрульный, увидел тела и сказал: “Господи Иисусе”. После того как полицейские врачи сняли мертвого повара с гриля, увидели его сожженное лицо и проблевались прямо себе в ладони. После того как мне разрешили сделать один звонок, и я позвонил Элен и сказал, что мне очень жаль, но вот оно и случилось. Я арестован. И Элен сказала: – Не волнуйся. Я тебя вытащу. После того как у меня взяли отпечатки пальцев и сфотографировали меня анфас и в профиль. После того как у меня отобрали бумажник, ключи и часы. Мою одежду, мою спортивную куртку и синий галстук сложили в пластиковый пакет, надписанный не именем, а моим новым криминальным номером. После того как меня – голого – провели по холодному коридору из шлакобетонных блоков в холодную бетонную комнату. После того как меня оставили наедине с деловитым пожилым офицером – дородным и крепким, с руками размером с бейсбольные рукавицы. В комнате, где только стол, мешок с моей одеждой и большая банка с вазелином. После того как меня оставили наедине с этим седым старым буйволом, он надевает хирургическую перчатку и говорит: – Пожалуйста, повернитесь лицом к стене, наклонитесь вперед и раздвиньте руками ягодицы. Я говорю: что?! И этот хмурый гигант опускает два пальца в перчатке в банку с вазелином и говорит: – Обыск на теле. – Он говорит: – Пожалуйста, повернитесь. И я считаю – раз, я считаю – два, я считаю – три... И поворачиваюсь к стене. И наклоняюсь вперед. Хватаюсь руками за ягодицы и раздвигаю их. И считаю – четыре, считаю – пять, считаю – шесть... Я со своей неудачной убогой этикой. Как и Вальтруда Вагнер, как Джеффри Дамер и Тед Банди, я – серийный убийца, и так начинается мое наказание. Доказательство свободы воли. Моя дорога к спасению. Голос у копа прокуренный, хриплый. Он говорит: – Стандартная процедура для всех задержанных, считающихся опасными. Я считаю – семь, я считаю – восемь, считаю – девять... И коп говорит: – Будет не больно, но неприятно. Так что расслабьтесь. Я считаю – десять, считаю – одиннадцать, считаю... И черт. Черт! – Расслабьтесь, – говорит коп. Черт. Черт. Черт. Черт. Черт. Черт! Больно. Больнее, чем когда Мона ковырялась у меня в ноге раскаленным пинцетом. Больнее, чем медицинский спирт, смывающий с ноги кровь. Я впиваюсь ногтями себе в ягодицы и сжимаю зубы, по ногам течет пот. Пот стекает со лба и капает на пол с кончика носа. У меня перехватывает дыхание. Капли пота падают на пол у меня между ног. Ноги расставлены широко. Что-то твердое и огромное вонзается еще глубже в меня, и коп говорит своим жутким голосом: – Давай, приятель, расслабься. Я считаю – двенадцать, считаю – тринадцать... Шевеление у меня внутри прекращается. То самое твердое и огромное медленно вынимается, почти до конца. Но потом снова вонзается глубоко-глубоко. Медленно, как часовая стрелка на циферблате, а потом все быстрее. Смазанные вазелином пальцы входят в меня, почти вынимаются, снова входят. И прямо мне в ухо коп говорит своим хриплым голосом: – Эй, приятель... может, того... по-быстрому? Спазм сотрясает все тело. А коп говорит: – Ух ты, как мы все сжались-то. Я говорю: офицер. Пожалуйста. Вы не понимаете. Я могу вас убить. Пожалуйста, не надо. А коп говорит: – Дай мне вытащить пальцы, и я сниму с тебя наручники. Это я, Элен. Элен? – Элен Гувер Бойль? Не забыл еще? – говорит коп. – Позавчера ночью ты мне почти так же вставлял внутри люстры. Элен? Это самое твердое и огромное по-прежнему копошится у меня внутри. И коп говорит: – Называется “заклинание временного захвата”. Я его только что перевела, буквально пару часов назад. Сам офицер тоже здесь, но глубоко в подсознании. А телом управляю я. Мне в голую задницу упирается холодный и твердый ботинок, и огромные твердые пальцы рывком выходят из меня. На полу у меня между ног – лужица пота. Я выпрямляюсь, по-прежнему сжимая зубы. Офицер смотрит на свои пальцы и говорит: – Я уже испугалась, что они так и останутся в том интересном месте. – Он нюхает пальцы и морщится. Замечательно, говорю я. Я стараюсь дышать глубоко, глаза закрыты. Сначала она управляла мной, а теперь я еще должен переживать за то, что она управляет другими. Делать мне больше нечего. И коп говорит: – Последние пару часов я была в теле Моны. Просто чтобы проверить, как действует заклинание, и чтобы сравнять счет за то, что она тебя напугала, я ее чуточку реконструировала. В смысле внешности. Коп хватает себя за яйца. – Поразительно. Я тут так с тобой возбудилась, что у меня эрекция. – Он говорит: – Я, конечно, не женофоб, но я всегда мечтала о том, чтобы у меня был пенис. Я говорю: замолчи, не хочу это слушать. И Элен говорит, ртом старого копа она говорит: – Я думаю, что посажу тебя в такси, а сама задержусь в теле этого дядьки и кого-нибудь трахну. Ради нового опыта. И я говорю: если ты думаешь, что таким образом сможешь заставить меня полюбить тебя, то ты глубоко ошибаешься. По щеке копа стекает слеза. Я стою перед ней голый и говорю: я тебя не хочу. Я тебе не доверяю. – Ты не можешь меня любить, – говорит коп, говорит Элен его хриплым прокуренным голосом, – потому что я женщина и у меня больше власти. И я говорю: Элен, еб твою мать. Уходи. Чтобы я тебя больше не видел. Ты мне не нужна. Я хочу заплатить за свои преступления. Я устал портить мир просто ради того, чтобы оправдать свое мерзкое поведение. Коп уже даже не плачет – рыдает в голос. В комнату входит еще один коп. Этот – совсем еще молодой. Он смотрит на старого копа, заливающегося слезами, потом – на меня, голого. Молоденький коп говорит: – У вас все нормально, Сержант? – Все замечательно, – говорит старый коп, вытирая глаза. – Мы тут славно проводим время. – Только теперь он замечает, что вытер глаза рукой в перчатке, теми самыми пальцами, которые побывали у меня в заднице, он кривится и сдирает перчатку. Его аж передернуло от омерзения. Он швыряет перчатку через всю комнату. Я говорю молодому копу: мы тут просто беседуем. А он сует кулак мне под нос и говорит: – А ты, бля, заткнись. Старый коп, Сержант, присаживается на край стола и сжимает колени. Он шмыгает носом, сдерживая слезы, запрокидывает голову, как это делается, когда надо отбросить с лица длинные волосы, и говорит: – Слушай, если ты не возражаешь, нам бы очень хотелось остаться одним. Я просто смотрю в потолок. Молоденький коп говорит: – Нет проблем, Сержант. Сержант хватает бумажную салфетку и вытирает глаза. И тут молоденький коп подлетает ко мне, хватает под подбородок и впечатывает меня в стену. Мои ноги и спина прижимаются к холодному бетону. Молоденький коп запрокидывает мне голову и сжимает горло. Он говорит: – И не вздумай мне тут обижать Сержанта! – Он кричит мне в лицо: – Ты понял? Сержант поднимает глаза и говорит со слабой улыбкой: – Ага. Слушай, что тебе говорят. – Он шмыгает носом. Молоденький коп отпускает меня. Он идет к выходу и говорит: – Я буду в соседней комнате, если вдруг... если вдруг что-то понадобится.

The script ran 0.011 seconds.