1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
— Успокойся, Марина, все будет, как ты хочешь, он будет твоим, я уверена.
— Полюбит меня, ты думаешь?
— Чувства его предсказывать не берусь, а покорить его, я думаю, труда не составит… Это верно, что нам с тобой не восемнадцать лет и мы отлично понимаем, что молодой мужчина после заточения, где его морили без женщин шесть лет, вряд ли устоит против искушения… А привязать его потом к себе всегда в твоей власти.
— Господи, это все так поворачивается, точно я какая-то Виолетта, которая соблазняет неиспорченного юношу. Но разве я такая? Нина, скажи, ведь я же не такая?
— Ты не Виолетта, да и он не мальчик, — сказала Нина.
Когда Марина ушла, Нина быстро прошмыгнула к роялю, в знаменитую проходную; эта комната, давно не ремонтированная, с грязными обоями и грязным потолком, холодная и мрачная, эта разнородная, тяжелая мебель из числа той, которая не уместилась к Надежде Спиридоновне, пыльные бархатные портьеры и китайские вазы с сухими желтыми травами, которым, наверное, было лет двадцать, но которые старая тетка запрещала выбрасывать, — все это было какое-то затхлое, ветхое, угрюмое. Но не это заставило сжаться сердце Нины — здесь все слишком напоминало Сергея Петровича, с которым она проводила около рояля так много времени по вечерам, когда пела ему вновь разученные романсы и пыталась аккомпанировать, если он брался за скрипку. Сколько здесь было переговорено о деталях исполнения и о музыке вообще! Казалось бы, комната не располагала к вдохновению, но они приучили себя не замечать обстановки. Это он подарил ей маленькую лампочку, которая стоит на рояле, и сам подвел к ней электричество. Часы за роялем были самыми лучшими в ее безотрадном настоящем, теперь и они отняты. Он теперь без музыки — как он по ней тоскует! Наверное, больше, чем по любимой женщине.
Посидев некоторое время за роялем с опущенной головой и руками на коленях, она вздохнула и заставила себя взяться за ноты — нельзя было предаваться унынию! Ее с утра тянул к себе один романс, слышанный накануне; весь день он заполнял ее воображение. Она положила руки на клавиши и стала напевать. Спела раз, спела еще… Голос звучал лучше и лучше, но почему-то она никак не могла сосредоточиться и войти в эту вещь. Из-за текста и музыки упорно поднимались другие звуки и другие слова. Она не могла больше противиться их обаянию, она вскочила и, порывшись на пыльной этажерке, вытащила старые, пожелтевшие листки, поставила на пюпитр, расправила и запела. И даже голос ее задрожал от прорвавшегося откуда-то из глубин чувства, и слезы зазвенели в нем:
Я помню чудное мгновенье
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты!
Она пела и скоро почувствовала, что вся находится под впечатлением светлого образа. Углы в этой комнате были всегда темные, там водились пауки; бывало, даже жутко иногда, когда она оставалась одна, портьеры как будто шевелились, и темнота выползала из-за них. Кроме того, здесь всегда было холодно, вот и сейчас Нина вся слегка вздрагивала, но, может быть, это не от холода, а просто от увлечения — это тоже бывает: слишком хороша эта тонкая, нежная романтика слов и музыки…
Бедный Олег! Ведь и он мог бы сказать о себе: «В глуши, во мраке заточенья, тянулись тихо дни мои, без божества, без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви…» Бедный Олег! Он еще молод, и это так понятно, что у него сердце загорелось, когда он смотрел на юное, прелестное создание. Его очарование Асей было гораздо лучше и чище, чем то, чего от него хотела Марина. Там было что-то от духа, а здесь… Зачем же насильно обламывать его, когда он и так уже покалечен жизнью? Она вспомнила свой разговор с Мариной, и он вдруг показался ей таким пошлым сейчас, когда она была как бы вознесена над землей, когда музыка окрылила, утончила ее, когда она почувствовала себя втянутой в красоту этого чувства… «Кажется, я ненадежная союзница», — подумала она.
Олег слушал ее пение из своей комнаты и, чтобы лучше слышать, открыл дверь и стоял, прислонять к косяку. «Как она замечательно исполняет, — думал он, — это все прямо ко мне». И он весь отдался во власть ощущений, которые все острее и острее сжимали грудь. «Нет, мне лучше всегда быть занятым, на ненужной и скучной работе, но занятым. В свободное время меня одолевают мысли и воспоминания, а они для меня, как острие ножа», — думал он и даже обрадовался, когда Нина кончила петь и все стали собираться спать. Ночь не принесла ему успокоения: в темноте и тишине, установившейся в доме, ему мерещилась Ася. В ее образе светились все те чистые земные радости, которых он был лишен. Он видел ее перед собой, как живую: видел ее лицо, глаза, волосы, плечики, откинутые несколько назад, тонкую фигурку, как будто созданную для движения, он слышал ее голос.
Он старался не думать о том, что если бы он жил свободно, под своим именем, в свободной, той России, то непременно сделал бы ей предложение… Старался не думать, но все равно думалось и думалось само собою. А то вдруг пытался представить себе, что она делает сию минуту. Наверное, спокойно спит в белой кроватке и не подозревает, что перевернула вверх дном всю душу одинокому человеку. Она ставит свечки за Россию, милое дитя! Но что могут сделать вздохи ребенка, когда вся страна бессильна!..
Оклик Мики неожиданно оборвал ход его мыслей. Усевшись на постели Мика крикнул ему:
— Да что вы все мечетесь и вздыхаете? Блоха вас кусает — зажгите свет и поймайте!
Олег несколько минут молчал.
— Тоска… — проговорил он тихо и прибавил: — Послушай, ты бы мог говорить со мной немного повежливее?
— Тоска? — повторил Мика иронически. — Встаньте и прочтите молитву, коли так. Тоска — тоже искушение дьявола, не лучше всех прочих. От нее верное лекарство: «Да воскреснет Бог» — вот что!
Мика повернулся на другой бок и всхрапнул.
«Он со своим аскетизмом становится нестерпимым», — подумал Олег и постарался заставить себя уснуть, как вдруг пронзительный звонок прорезал тишину комнаты. Звонок среди ночи! Олег сел на диване, прислушиваясь; сердце часто и тяжело стучало.
Звонок повторился. Он вскочил и стал торопливо набрасывать одежду. «Они! Кто еще в такое время? На рынке проследили или Вячеслав выдал?.. Опять лагерь… Нет, довольно!» С лихорадочной поспешностью он схватил револьвер. Теперь, или уже будет поздно! Нет ни Родины, ни имени, ни семьи, ни деятельности, ни славы, — ничего! Олег приставил револьвер к виску: «Господи, прими мою душу» — и спустил курок. Но выстрела не последовало. Что такое? Разряжен! Но каким же образом? Ведь он заряжал его! Или он начинает сходить с ума и сам не помнит, что делает!
Дверь распахнулась, и в комнату без стука ворвалась Нина в халатике с растрепавшимися волосами:
— Гепеу! Что у вас, Олег? Что это?! Боже мой, Олег, не смейте! Отдайте его, сейчас же отдайте! — И она повисла на его руке. — Безумный, что вы делаете! Аннушка, сюда, помогите!
Звонок повторился в третий раз, Олег вырвал руку.
— Он не заряжен, Нина, пустите, — и, подойдя к отдушине, открыл ее и сунул туда револьвер.
— Олег, что мы будем говорить, что делать?! Неужели за вами или за мной? Я знала, что это будет.
Она схватилась за голову.
— Успокойтесь, Нина, возьмите себя в руки. Теперь уже ничего предпринять нельзя. Идемте. Одевайся, Мика!
Мальчик смотрел на обоих широко раскрытыми глазам и послушно потянулся за бельем. Они вышли в коридор; в кухню уже входили незнакомые люди с револьверами. Вячеслав и дворник открыли им.
— Олег, если за мной, так Мика… Вы Мику… — шепнула они, останавливаясь.
— Да, Нина, конечно! Но, даст Бог, не за вами, уж лучше, чтоб за мной. Идемте.
Явившиеся люди потребовали «квартуполномоченного». Нина, бледная как полотно, обрывающимся голосом отвечала на их вопросы, что из посторонних, непрописанных лиц в квартире никто не ночует. Потребовали документы, жильцы стали их предъявлять. Подавая свои, Олег закурил и спросил, усиливается ли мороз; он тем более старался быть спокоен и небрежен, что чувствовал на себе замирающие взгляды Нины и Мики. Ему казалось, что Вячеслав тоже внимательно наблюдает его. Документы протянули ему обратно и сказали, что обойдут квартиру, дабы установить, не присутствуют ли посторонние лица. Кого они искали — оставалось неясным. И Олег и Нина страшились убедиться, что ищут бывшего князя — гвардейского офицера Дашкова. Только когда непрошеные гости двинулись из кухни в коридор, дворник и Нина спохватились, что Катюша не появлялась в кухне и не предъявляла своего удостоверения личности. Они поспешили сказать, что забыли еще одну жилицу и стали стучать в ее дверь. Катюша выползла с заспанными глазами, полураздетая — она одна во всей квартире не слышала возни и суетни, поднявшихся в доме, и теперь, к удивлению всех, облизываясь и улыбаясь, объявила; что у нее ночует ее подруга, с Васильевского острова. Агенты тотчас потребовали «подругу» и, когда та назвала себя, объявили ей, что уже являлись к ней на Васильевский остров, где им подсказали искать ее на Моховой, 13; затем велели развязной и растрепанной девице следовать за ними. Как только дверь захлопнулась, Нина стала истерически кричать на Катюшу, глаза которой еще слипались.
— Как вы смеете? Вы обязаны были известить меня! Как вы смеете приводить сюда спекулянток или проституток! Так переволновать всех! Вам все нипочем, а вы посмотрите, на кого вы похожи! — и разрыдалась.
Дворничиха бросилась подать ей воды. Понемногу взбудораженный муравейник квартиры стал успокаиваться; скоро в кухне остался один Олег. Он сел на табурет и, облокотив руки на стол, опустил на них голову. Он вдруг ощутил страшную усталость, очевидно, в результате чрезмерного нервного напряжения и минуты под дулом револьвера. Голова у него кружилась. Дворничиха вошла в кухню и, увидев его одного с лицом, закрытыми руками, подошла.
— Устал, поди! Накось, какая передряга. Ах они, воры, разбойники! Измотают человека, да еще пужают без толку. Может, тебе чайку заварить крепкого? Согреешься, заснешь лучше!
— Благодарю вас, мне ничего не нужно.
Но она не уходила.
— У меня вот сыночек твоих лет был бы, да белые под Псковом уходили. Может, через то мне тебя и жалко. Другой раз, как я погляжу, какой ты худой да бледный, завсегда невеселый, — так за сердце и схватит. Надо ж судьбу такую: и война-то, и раны-то, и тюрьма-то, и все напасти на человека, да еще и пожалеть-то некому.
Олег так давно не слышал задушевного тона, что от этих простых, бесхитростных слов он вдруг обмяк и почувствовал почти детскую обиду на жизнь, мир, весь свет.
— Матери-то нет у тебя?
— Нет, у меня нет матери, — с усилием ответил он.
— А ты бы хоть женился, все ж лучше, чем одному, было б хоть кому о тебе позаботиться.
— Кто за меня теперь пойдет, Анна Тимофеевна? Кому я такой нужен? Оборванный, прострелянный, кандидат на высылку; у меня даже угла своего нет.
— Не всякая девушка выгоду соблюдает. Другая — пожалеет, захочет пригреть и утешить. Ты еще молод и пригож — понравиться можешь. Так принести чайку-то?
— Нет, Анна Тимофеевна, спасибо на добром слове, пойду лягу.
Когда он вошел к себе, то, не раздеваясь, бросился на диван. Мика, уже забравшийся снова под одеяло, исподлобья наблюдал его, не решаясь заговорить. Глаза их встретились.
— Мика, ты разрядил револьвер? Отвечай!
— Не я, — Вячеслав. Я не сумел бы.
— Как, Вячеслав? Так он, стало быть, знает, что я держу оружие? Мика, в уме ли ты!? Да разве можно вмешивать в такое дело партийца!
— Я не стал бы ему рассказывать. Я уронил перочинный нож под диван и попросил Вячеслава помочь его отодвинуть, а револьвер выпал. Ведь я не мог же предполагать! Вячеслав повертел его в руках и говорит, «Ну, заряженным я его не оставлю». И выходит, что правильно сделал.
— Отчего же ты не рассказал мне?
— А вам жаль, что вы не сделались трупом? Вот из-за недоразумения какого-то, из-за этой дуры, Катюши, вы бы лежали сейчас с простреленной головой. А ведь самоубийство — грех непростительный, за самоубийц даже не молятся. Вы это понимаете?
— Нет, Мика, я этого не понимаю; Бог и святые должны видеть насквозь мое сердце и видеть все, что заставило меня взяться за револьвер. Если есть вечная жизнь, тогда где-то в сферах существует душа моей матери, и она будет молиться за меня, дозволено это или не дозволено по церковным канонам. Это все, что я знаю, и, пожалуйста, помолчи, Мика, не вздумай читать мне проповедь.
Мика озадаченно ерошил волосы.
Вдруг шальная мысль пронзила Олега — ведь Вячеслав разрядил револьвер только благодаря тому, что он в это время любовался Асей. Значит, сама того не зная, она спасла ему жизнь!
— Можно? — послышался за дверью голос Нины.
Олег быстро спустил ноги с дивана.
— Лежите, пожалуйста, лежите, — сказала она, входя, и села к нему на край дивана, — я так переволновалась, что не могу заснуть. Какие мерзавцы! Если они искали определенное лицо, эту девицу, зачем не назвали ее сразу? Зачем проверяли документы у мужчин?
— Ах, Нина! Неужели вы не понимаете — это их излюбленная система заводить неводом — авось попадется золотая рыбка; и в самом деле, едва не попалась. — Он злобно усмехнулся.
— Олег, я хотела вам сказать… Мне невыносимо думать, что вы покушались на свою жизнь! Обещайте мне не повторять эту безумную попытку.
— Меньше всего я хочу обсуждать это, — сказал он.
— Олег, послушайте. Вы младший брат моего мужа, могу я хоть раз говорить с вами как старшая сестра?
— Как сестра? — переспросил он, и в его интонации прозвучало подчеркнутое удивление.
Она поняла его интонацию: почему же раньше, когда я пришел к тебе как брат, ты была так не по-родственному холодна со мной? Она все поняла и долго молчала.
— Олег, все-таки послушайте: вы не должны считать свою жизнь конченной. Мало ли какие могут быть перемены и в политической жизни, и в нашей личной. Ведь вы еще молоды. Может быть, у вас будет большая любовь, семья. Зачем думать, что впереди один только мрак?! А то, что вы хотели над собой сделать, — это ужасно своей непоправимостью. Как вам не стыдно!
Он молчал.
— И еще я хотела сказать, — продолжала она, — вам необходимо показаться врачу. Вы выглядите совсем больным, да и не удивительно — разве оттуда можно выбраться здоровым? У вас наверняка переутомление, малокровие, цынга, может быть… Со всем этим еще можно бороться, а если не будете за собой следить — навсегда потеряете здоровье.
— Мне не для кого беречь его, — сказал он.
— Опять, опять, — сказала она и положила свою руку на его руку. И вдруг ей пришло в голову предложить ему сопровождать ее к Бологовским и быть представленным Наталье Павловне. Если Ася действительно понравилась ему, это будет лучшим лекарством. Но тут же она вспомнила Марину и свое обещание. И опять их разговор показался ей пошлым, и какая-то досада на подругу закралась ей в сердце. Как неудачно переплелись все эти нити!
Неожиданно в ее памяти отчетливо возникла страшная, постоянно угнетавшая ее незабываемая минута в Черемушках, когда они набросились на нее и нанесли смертельный удар отцу, который пытался заслонить собой дочь. Мика тогда весь затрясся от испуга и долго потом заикался, иногда и теперь это заикание возвращалось к нему…
Она подошла к мальчику, обняла его:
— Перепугался?
Мика понял, что, спрашивая это, она вспомнила гибель их отца. Он сел на постели и порывисто обхватил сестру обеими руками, но уже в следующую минуту поспешно оттолкнул.
— Да ну тебя, Нинка! Всегда ты со своими глупыми нежностями! Ничего не испугался! Сама ты трусиха известная.
Нина с материнской заботливостью поправила на нем одеяло.
Клены… уже красные сентябрьские клены, могилка щенка в траве, ветер гонит свинцовые тучи, а испуганного мальчика обступили люди с револьверами и дубинами… Агония помещичьей жизни…
«Нет, они все-таки не совсем чужие и дороги мне!» — думал Олег, глядя на них обоих.
Утром, заряжая вновь револьвер, он говорил самому себе: «До следующего звонка!»
Глава одиннадцатая
Какую власть имеет человек,
Который даже нежности не просит.
А. Ахматова
Через два дня в семь утра, в кухне, как обычно в этот час, столпились почти все обитатели квартиры, собираясь на работу: кто мылся у крана, кто грел себе спешно завтрак. Какая-то угрюмая торопливость лежала на всех людях; перебрасывались короткими, деловыми фразами. Олег, вопреки обыкновению, вышел позже других. Он вообще не выносил общей суеты, поднимавшейся по утрам в кухне, и умывания на виду у всех, когда один торопит другого. Он предпочитал вставать на час раньше, чтобы мыться свободно, а потом уходил к себе. Сравнивая коммунальную квартиру с лагерем, он приходил к заключению, что по санитарным условиям она немногим лучше.
В этот день он вышел, когда кухня была полна народа, и спросил, обращаясь ко всем вместе:
— Кто мне скажет, что должен делать советский служащий, если идти на работу он не в состоянии?
Все повернулись к нему.
— Что с вами? — спросила Нина, ожидавшая с полотенцем своей очереди у крана.
— Никак заболел? — спросила дворничиха.
А Вячеслав ответил за всех:
— Если советский служащий заболел, он обеспечивается бесплатной медицинской помощью на дому и ему выписывают бюллетень, который он предъявляет на своей работе. По этому бюллетеню он получит позднее свою зарплату за дни болезни. Можно подумать, это вам неизвестно!
— Нет, неизвестно. Я знаю, что у нас в лагере болеть нельзя было, можно было только замертво свалиться к ногам конвойного; тогда вас уносили в лазарет и там всевозможными уколами в два — три дня наспех восстанавливали вашу трудоспособность и снова гнали вас на работу. Вот это мне хорошо известно.
— И вы поставили себе задачей рассказывать об этом? — спросил Вячеслав опасным тоном.
— К случаю пришлось, — ответил Олег, и взгляды их опять скрестились.
Нина за спиною Вячеслава отчаянно махала Олегу руками, призывая к осторожности, но он как будто не замечал ее сигналов.
— А где же я достану этого доброго гения, который выпишет мне бюллетень? — насмешливо спросил он.
— Из районной амбулатории, — в каком-то даже восторге торжественно возвестил Вячеслав. — Вы сейчас спросите, где она, — тут, недалеко; мне идти мимо, так я могу сделать вызов, а вы, коли больны, не выходите.
Олег с удивлением взглянул на него и хотел ответить, но Мика, стоявший на пороге с ранцем, перебил его:
— Мне тоже по дороге, давайте я сбегаю.
Олег потянул его за рукав:
— Сбегай, Мика. Только не забудь, что я Казаринов, — тихо прибавил он.
— Не бойтесь, не забуду, — и Мика съехал по перилам лестницы вниз.
Олег ушел к себе, а за ним по пятам пошла Нина.
— Какая вас муха укусила? Зачем вы так говорите с ним! Вы его словно дразните. Или вы хотите, чтобы он окончательно убедился в вашей ненависти к существующему строю? Смотрите, если он сообщит об этом кому следует, вас опять сцапают и тогда уже до всего дознаются.
— Он и так знает обо мне достаточно, чтобы донести, однако пока не доносит, — ответил Олег. — Знает, что я держу оружие, подозревает, что я офицер и ваш родственник, а не пролетарий, вопреки анкетным данным. Почему не сообщает — не знаю. Притворяться перед ним я, кажется, больше не в состоянии.
— Смотрите! — серьезно сказала Нина и спросила: — А что с вами?
— Лихорадит сильно и бок болит: я, наверное, простудился.
— Немудрено, что простудились, когда по такому морозу ходите в одной шинели. Я эту вашу шинель видеть не могу: от нее за полверсты веет белогвардейщиной. Ложитесь скорее, вы дрожите. Досадно, что комнаты не топлены. — И она ушла.
Олег был несколько шокирован, когда к нему вместо невольно воображаемого им традиционного седого профессора явилась молодая, разбитная еврейка. Однако она оказалась достаточно внимательной и бюллетень выписала. Успокоившись на этот счет, он лежал, тщетно стараясь согреться, когда к нему заглянула дворничиха.
— Вот я тебе чайку принесла и кусок пирожка горячего, сейчас из печки. Кушай на здоровье. Ишь, руки-то у тебя холодные, зябнешь, поди. Истопить мне, что ли, тебе печку? У Нины Александровны ни полена дров, придет с работы, пошлет еще Мику за вязанкой на базар, да еще с полчаса поругаются, не раньше вечера истопят; так и пролежишь в холоде, а я мигом.
— Какая вы добрая женщина, Анна Тимофеевна, спасибо вам!
— Чего там спасибо! Да давай прикрою тебя ватником — ишь, ведь трясется весь.
— Анна Тимофеевна, у вас есть иголка?
— Как же не быть иголке-то, а на что тебе?
— На мне все рвется, хочу попытаться зашить.
— Нешто сумеешь? Я тебе ужо вечером поштопаю, а теперь спи. — И, затопив печку, она ушла.
Нина пришла действительно поздно, как всегда усталая, и между ней и Микой началась тотчас обычная «война».
— Накрой на стол и сбегай за хлебом, Мика!
— Погоди, потом.
— Не потом, а сейчас.
— Не пойду, пока шахматную задачу не кончу. Отвяжись со своими глупостями.
— Как тебе не стыдно так отвечать, Мика! Я целый день бегаю: все утро я пела в Капелле, а вечером мне петь в рабочем клубе; я, как кляча, тащу непосильный воз, а ты ничем мне помочь не хочешь!
— Ну, затараторила! Ладно — уж так и быть, накрою, только без скатерти, а то опять ругать будешь, что залил соусом; скатерть — это дворянские предрассудки.
— Ах, ты вот какой! Ты ведь это мне назло говоришь! Я тебя знаю! Все равно: умирать буду, а есть буду со скатерти!
Несмотря на весь накал военных действий, она все-таки не забыла забежать к Олегу и принести ему их обычное «дежурное» блюдо — треску с картофелем.
— Что сказал врач? — спросила она.
— Четыре болезни с длинными названиями написала. Вот, извольте видеть: в начальной стадии. Звучит устрашающе и непонятно.
— Отчего же вы не спросили у врача, что это такое?
— Я спрашивал, она говорит, что мне знать совершенно не для чего: важно только, чтобы в карточке было написано. Очевидно, так полагается при советской власти.
— Олег, вы шутите, а тут вовсе нет ничего забавного, — озабоченно сказала Нина, созерцая загадочный иероглиф.
На следующий день Олег точно так же лежал один с книгой, когда кто-то постучался в дверь, и голосок Марины спросил: «Можно?» Он стремительно вскочил с постели, поправил ее, провел рукой по волосам, потом открыл дверь; она стояла у самого порога — очаровательно одетая, розовая, хорошенькая — и улыбалась ему.
— Это я, — защебетала она, — муж говорил мне, что вы не вышли на работу, а Нина звонила по телефону и говорила, что позапрошлой ночью пережила что-то ужасное. Вот это так взволновало меня, что я прибежала узнать. А вот Нины-то и нет. Скажите хоть вы, в чем дело?
Он предложил ей стул и сам сел уже не на постель, а на табурет, коротко ответил на вопрос о здоровье и рассказал о ночном приключении, не упоминая ни о револьвере, ни о разговорах с Ниной.
— Боже мой! Какой ужас! Воображаю, как испугалась Нина! — восклицала Марина. — А вы не подумали, что они — за вами?
— Я всегда к этому готов, — ответил он.
— Это ужасно, то что вы говорите, — воскликнула она, и голос ее чувственно сорвался, так, что у Олега вдруг взволнованно заколотилось сердце. Он тонко ощутил, как она этим дрогнувшим голосом давала ему понять, что он ей не безразличен.
Марина продолжала наступление:
— Я почему-то особенно волнуюсь за вас, — сказала она и в изящном порыве прикоснулась к его руке — будто электрическая искра пробежала от нее к нему. Он все-таки еще делал вид, что ничего не замечает.
«Не может быть, — думал он, — мне показалось, Бог знает что… не может быть!» — и чувствовал, что весь дрожит с головы до ног.
Она еще что-то говорила о том, что если бы его взяли, тогда она бы… тогда… И вдруг замолчала. Он быстро поднял голову и взглянул на нее: она опустила глаза, слегка краснея, и наклонила головку, как будто говоря «да» или «можно».
Он вскочил, быстро перешел комнату и сел на подоконник, глядя на засыпанный снегом, пустой дворик.
— Марина Сергеевна, не шутите со мной… и лучше… лучше уйдите!
У нее на губах мелькнула блаженная улыбка.
— Подите сюда, — прошептала она совсем тихо и протянула к нему руки, но он не шел.
— Марина Сергеевна! Я не гожусь в возлюбленные. У меня нет никаких средств, чтобы вас побаловать… Я нигде не могу бывать. Вы же видите — я почти в лохмотьях.
— Олег Андреевич, на вас не видны лохмотья, для меня вы всегда остаетесь изящным кавалергардом, в мундире с иголочки.
Он не шевелился. Слишком долго его продержали в этому аде, где не было места ни любви, ни даже грубой связи, и вот теперь, в тридцать лет, он не приобрел еще никакого опыта при объяснениях, никакой уверенности в себе и, как мальчик, которого соблазняли в первый раз, не решался ни приблизиться, ни сказать решительное «нет». Ее удивила его сдержанность, и от одной мысли, что все, вдруг так приблизившееся, может от нее уйти — она, не отдавая уже себе ясного отчета в своих поступках, вскочила, подбежала к нему и обхватила его шею руками, привлекая к себе, чтобы сломить его сопротивление.
— Я вас люблю… Я хочу любви, хочу счастья! У меня ничего нет. Всегда только со старым, некрасивым, нелюбимым! Олег, если вы любите меня, берите, берите! Должна же и у меня в жизни быть хоть одна счастливая минута!
Когда Нина вернулась с работы, дворничиха мыла пол в кухне, подоткнув подол, — она была чем-то очень недовольна.
— Приходила тут, без тебя, твоя вертихвостка, — начала она, когда Нина, надев передник, расположилась у стола чистить картошку.
— Какая вертихвостка?
— Сергеевна твоя.
— Да что вы! Марина? Как жаль, что она меня не застала!
— Ну, она, почитай, не очень о том жалела. Бойка! Уж больно бойка-то! Сладила свое дельце!
— Не понимаю, Аннушка, о чем вы?
— Дельце, говорю, сладила с Олегом твоим, за тем и прибегала.
— Аннушка! Как вам не стыдно! — Нина чуть не выронила нож.
— Как ей не стыдно, скажи. А мне-то чего? Я не солгу. Коли говорю, то, стало быть, знаю. — И Аннушка энергично выжала тряпку над ведром.
— Перестаньте, Аннушка. Я не хочу слушать сплетен.
— Да уж какие тут сплетни! Пришла, да тотчас к ему — и шасть! Шу-шу да шу-шу. Слышу, в дверях задвижка — щелк; я прождала этак минут с пятнадцать, туфли сняла, да и прошла по коридору послушать у двери — тишина у их… Какие уж сплетни! А выползла — волосы трепаные, щеки розовые: «До свидания, Аннушка, засиделась я», — и бегом. У, бесстыжая!
— Ну, даже если и так, никого это не касается, — сухо сказала Нина. — Стоять у замочной скважины некрасиво, и бранить Марину не за что: Олег не мальчик, он сам первый начал, я полагаю.
— Ну да, рассказывай! Так и поверю я. У нее все наперед обдумано было. Говорю, на то и приходила, знает, она очень хорошо, что тебя в это время нет. Она, видать, ловкая. Муж пущай одевает, да на машинах катает, да в театры водит, ну а целоваться с молодым приятнее, чем со старым. И-и, негожее это дело. Олегу бы жениться на хорошей девушке, а не шашни заводить с балованной барыней, да где уж устоять, когда сама идет в руки, соблазн такой… он же после тюрьмы напостившись.
— Довольно, Аннушка! Как вы не понимаете, что есть вещи, которых нельзя касаться. И зачем вы говорите «тюрьма» — точно он уголовник какой-то; он был интернирован, был в лагере, а не в тюрьме. — И она вышла из кухни. Однако она не могла не сознаться, что Аннушка права, ворча на Марину, и впрямь — бойкая балованная барынька. Нина постучалась к Олегу. Он все так же лежал на диване, кутаясь в рваную шинель, и совсем не имел вида торжествующего любовника.
— Опять лихорадит и усталость, — ответил он на ее вопрос.
— Вы спали?
— Нет, больше читал. Приходила Марина Сергеевна, хотела вас видеть; просила вам передать, что придет вечером.
— Ах, вот что! — Волей-неволей Нине приходилось довольствоваться этой весьма сокращенной редакцией.
Через полчаса у двери Олега в коридоре разыгрался новый эпизод домашней войны:
— Мика, ты ходил за дровами?
— Как же, ходил. Принес две штуковины, приткнул у двери.
— Мика, да ведь это метровые бревна! Надо было вязанку взять, а с этими еще так много возни! Я от усталости падаю, а придется пилить и колоть. Ты совсем меня не жалеешь!
Олег с усилием поднялся с дивана и вышел в коридор.
— Идем, Мика. Бери пилу и топор, — сказал он, надевая шинель, и вспомнил почему-то, как в вестибюле отцовского дома произносил небрежно: «Шапку и пальто!» — и вскакивавшие при виде его денщики бросались исполнять приказание.
Нина запротестовала:
— Олег, вам выходить нельзя: вы получите воспаление легких.
— Успокойтесь, Нина! Пилить было моею специальностью в Соловках все шесть лет. Для меня здесь работы на пять минут. Но что за жизнь! — прибавил он с раздражением. — Певица с таким голосом, как у вас, не имеет самого необходимого! В царское время мы могли бы иметь особняк и вас осыпали бы цветами! Я поднес бы вам белую розу в бокале золотого, как небо, «Аи».
Она слегка прищурила ресницы, как будто всматриваясь в картины, проплывающие перед ее мысленным взором, и неожиданно разразилась тирадой:
— Совершенно верно! Певица с таким голосом, как у меня, могла бы в царское время утопать в роскоши; но я-то не была бы певицей — ни мой отец, ни ваша семья не пустили бы меня на сцену. Мой голос ушел бы на то, чтобы петь колыбельные в детской и романсы в салоне. А вот теперь — измученна, усталая, я пою, пою без конца все и везде, и только в эти минуты я счастлива!
Марина шла по набережной Невы в своей хорошенькой беличьей шубке, запрятав в муфту ручки в лайковых перчатках. Пушистые локоны стриженых волос выбивались из-под шапочки, ямочки на розовых щеках как будто подчеркивали выражение счастья. Изредка улыбка слетала и брови хмурились, потом опять расцветала улыбка. Мысли ее разбивались на два русла. Одно из них было заполнено счастливыми воспоминаниями. Как он схватил ее и понес, будто тигр свою добычу! Откуда силы взялись! Как приятно, когда тебя несут, как соломинку! А этот бесконечно долгий поцелуй… как будто выпила кубок шампанского — так тепло стало крови в сердце. У нее голова начала сладко кружиться, показалось — она падает. Должно быть, она была очень хороша тогда. Это комбине с розочками, которое она надела на всякий случай, ей очень идет; хорошо, что она догадалась надеть его!
Но за этими мыслями вырастали другие, менее отрадные, несколько смутные, уяснить которые даже самой себе было больно: ведь она так и не услышала от него слова «люблю», а между тем первая сказала это слово. Кроме того, она не могла не понимать, что сама, своими собственными усилиями придвинула это. Воспоминание о том, как она подбежала к нему и прижалась всем телом, наполняло ее острым чувством стыда. Но нет! Сам он никогда бы не сделал первый шаг, ведь он без средств: у него нет костюма, нет денег, чтобы веселить и дарить подарки. Он сам сказал. Он не понимает, что ей ничего не нужно, милый, глупый кавалергард. А значит, она все сделала правильно. И Марина опять возвращалась к воспоминаниям о поцелуях и о своей красоте.
Короткий зимний день начинал уже погасать, когда она опомнилась немного и сообразила, что ей давно надо быть дома: усталый муж, наверное, уже вернулся с работы и ждет обеда, а впрочем, домработница подаст ему — не обязательно самой!
Около десяти вечера она постучалась в дверь Нины.
— Душечка Нина, здравствуй! Я ведь приходила сегодня. Я так жалела, что не застала тебя. Вот принесла торт: зови Мику и Олега и давайте пить чай.
— Жалела, что не застала? — переспросила Нина, и оттенок недоверия помимо воли прозвучал в ее голосе.
— Ну да, конечно, жалела, а что? — и щеки Марины предательски вспыхнули.
Нина вертела в руках нож для разрезания бумаги, и на ее выразительном лице лежала тень.
— Ты только не играй со мной в прятки, прошу тебя, — сказала она, глядя куда-то мимо подруги.
— Ты что-нибудь знаешь? Откуда ты знаешь? — несколько смущенно спросила Марина.
— Это все равно, откуда. Знаю.
— Так ведь не он же сказал тебе?
— О, Боже мой! Конечно, нет!
Они постояли молча.
— Ты недовольна мной, Нина?
— Мне жаль Олега. Я знаю, что душевное состояние его очень тяжелое сейчас. К нему надо очень бережно относиться, а ты… ты для своего удовольствия поиграешь с ним, а его запутаешь… ему так трудно было устроиться на работу, а теперь ты этой связью можешь осложнить его положение на службе. Хоть бы об этом подумала! И вообще, что, кроме осложнений, может эта связь дать? Никаких удовольствий и развлечений Олег предоставить тебе не может, пойми же. А муж? Ты что ж, обманывать его собираешься?
— Вот ты какая, Нина! Хорошо тебе говорить. Ты вышла по любви, в двадцать лет, вышла за блестящего офицера, целовалась с ним сколько хотела, а потом целовалась с моим Сергеем. А я? У меня никого не было. Ты отлично знаешь, в каком положении оказались девушки, которые не успели до революции выскочить замуж: нищета, никаких выездов и балов, никого из нашего общества, никакого выбора… Ты только подумай: я сегодня в первый раз узнала, что такое поцелуй мужчины, который нравится. А ведь мне уже тридцать два года! Пусть ты потеряла своего мужа, пусть потеряла Сергея, но ты была любима и любила, а я — пропадала зря. Ты горечи этого чувства даже понять не можешь. И ты еще меня осуждать будешь! — У Марины от досады даже слезы выступили на глаза.
— Да я не осуждаю тебя, Марина, я беспокоюсь только. Всегда все складывается так, что я должна за всех беспокоиться. И Моисея Гершелевича жалко, ты его, по-видимому, даже за человека не считаешь, а он так всегда добр с тобой!
— Моисей Гершелевич получил меня, и пусть с него этого будет довольно. Ты, Нина, всех жалеешь, кроме меня.
Нина помолчала.
— Ну, а беременности ты не боишься?
— Нина, почему ты во что бы то ни стало хочешь окатить меня ледяной водой?
Нина молчала.
— Нинка, ты ведь меня не разлюбишь? Ну, ругай меня сколько хочешь, дорогая, только люби! Это все, что мне надо.
Она знала власть своей кошачьей ласки над одинокой подругой, ей было достаточно обнять Нину и, взглянув ей в глаза, потереться щекой о ее плечо, чтобы получить ответную улыбку.
— Ты знаешь отлично, что не разлюблю. Но ты безумная какая-то, Марина.
— Безумная — вот это верно! Хочу быть счастлива и буду!
Через несколько минут они уселись за чайный столик и по настоянию Марины кликнули «мальчишек». Но пришел один, с неожиданным известием: «Не знаю, что такое с Олегом Андреевичем, он чего-то разговаривает сам с собой, уже не бредит ли?»
— Ну вот, я так и знала! — воскликнула Нина, вскакивая.
Марина метнулась было к двери, но Нина, поймав ее за руку, выразительно сдвинула брови и повела глазами на Мику; Марина поняла и опустилась на диван.
— Садись и разливай чай, а я пойду к нему, посмотрю, что такое, и сейчас вернусь. — И она вышла. Через несколько минут вернулась. — Да, бредит, не узнал меня. Боюсь — не воспаление ли легких. Придется звонить в больницу — дома ухаживать некому, а он целый день один, и в комнатах холодно, у меня нет денег даже на лишнюю вязанку дров.
Марина вытирала глаза.
— Это глупо, что я плачу, — пролепетала она, встретив удивленный взгляд Мики, — но мне так жаль тебя, Нина, на тебя сыплются все несчастья! Нина, дорогая, позволь мне — вот сто рублей, — это для вас всех. Смотри, какой Мика бледный. Возьми, пожалуйста. Неужели я ничем тебе помочь не могу?
Нина начала возражать. После небольшой перепалки решили, что Нина вернет эти деньги, когда будет продан только что снесенный в комиссионный магазин маленький Будда слоновой кости. Нина уверяла, что этот Будда приносит несчастье и что ей не жаль расстаться с ним.
— Чудак Олег Андреевич, — сказал Мика, увлекаясь тортом, — бредит почему-то по-французски: сначала так, какие-то несвязные слова бормотал, а потом вдруг говорит: «Le vin est tiré, il faut le boire»[22], — вина какого-то ему захотелось, видите ли!
Нина незаметно покосилась на Марину: щеки Марины вспыхнули и губы задрожали, как у обиженного ребенка.
Проводив Марину, Нина велела Мике лечь в ее комнате, а сама пошла спать к Олегу и села около него в ожидании санитарного транспорта, который вызвала по телефону. В этот день она очень устала и была полна множеством впечатлений. После пилки дров, которая все-таки дорого обошлась Олегу, она, покончив с печкой и другими хозяйственными делами, собралась наконец нанести визит Наталье Павловне. Совершенно для нее неожиданно ее встретили очень тепло, как невесту Сергея Петровича, о чем говорилось открыто. Наталья Павловна обнимала ее, Ася бросилась на шею, а француженка осыпала ее любезностями. Наталья Павловна передала ей письмо Сергея Петровича, читая которое она расплакалась, и это еще больше сблизило их. Вернулась она только за пять минут до того, как к ней постучала Марина, но ничего не рассказала ей, так как Марина была слишком полна своими собственным романом, а говорить мимоходом о таком важном событии в своей жизни Нина не хотела. К тому же сообщить о своем будущем браке как раз в тот день, когда ее подруга очертя голову решилась на измену, показалось ей неделикатным. Теперь, сидя в тишине комнаты, она припоминала все подробности своего визита и чувствовала себя отогретой и очарованной отношением этой семьи. Ей захотелось перечесть письмо. Она вспомнила, что оно осталось в ее муфте, принесла и, усевшись снова у постели Олега и заслонив от него свет лампы, развернула письмо.
«Милейшая и лучшая из женщин, свершилось: еду в неизвестность! Мать и Асю оставляю на произвол судьбы без всяких средств к существованию, с тобой лишен возможности даже проститься, а между тем многое бы хотелось сказать. Слова твои о потере тобой ребенка совершили какой-то переворот во мне. Все последние дни я все время думал об этом и, если ты еще хоть немного любишь меня — считай своим женихом. Делаю тебе формально предложение. Матери и Асе я уже сказал, что считаю тебя своей невестой, уверен, что они окажут тебе какое только смогут внимание. Счастлив буду, если это принесет тебе хоть каплю радости. Я и раньше ничем, кроме любви, не мог бы украсить твою жизнь, а теперь как жених я и вовсе ничего не стою. Всякая другая женщина не колеблясь отвергла бы предложение человека в моем положении, но ты не из таких. И все-таки, считая себя связанным данным тебе словом, я оставляю тебе полную свободу ждать с решением сколько ты захочешь. Может быть, этим я искуплю свою вину. Пишу письмо ночью. Не знаю, когда мы увидимся, когда я опять обниму тебя и услышу божественное сопрано моей Забеллы. Не могу представить себе жизнь без любимых людей и без оркестра!»
Она опустила письмо на колени, и опять слезы полились из ее глаз.
Олег начал водить головой по подушке и что-то бормотать… Она оглянулась и, что-то сообразив, поднялась и поспешно стала шарить около его изголовья. Вот он! Хорошо, что она вспомнила, — если бы санитары обнаружили, немедленно составили бы протокол и передали дело в гепеу. Она спрятала револьвер в муфту и энергично задернула молнию, твердо решив завтра же бросить его в Неву. Она смотрела на мечущегося в бреду Олега и чувствовала, что, вопреки намерениям, все больше и больше привязывается к нему и что его жизнь возбуждает в ней с каждым днем все больше и больше сестринского участия.
Глава двенадцатая
В начале февраля Наталье Павловне сделалось нехорошо, когда она подымалась по лестнице, возвращаясь домой.
Когда мадам раздевала ее, та проговорила, обращаясь больше к самой себе: «Попались в сети наши оба сокола… Кажется, это у Пушкина?» И француженке ясно стало, что мысль о судьбе сыновей не оставляла ее ни на минуту.
Вызванный на квартиру старый врач, лечивший ее еще в добрые старые времена, нашел упадок сердечной деятельности, прописал несколько сердечных средств и покой и велел несколько дней полежать.
На третий день болезни бабушки Ася выудила наконец из почтового ящика письмо от Сергея Петровича. Он писал:
«Дорогие мои!
Я все еще в дороге. Едем очень медленно, постоянно стоим на запасных путях. Везут нас в закрытом наглухо вагоне, но сквозь решетку окна мы, когда поблизости нет конвойных, выбрасываем письма на станциях и полустанках, в надежде, что кто-нибудь из добрых людей их подберет и опустит. Таким образом, я уже бросил два письма к Нине и два к вам. За меня не беспокойтесь — я здоров. Вагон, разумеется, не слишком благоустроен, зато общество свое избранное. Очень многие из моих спутников прямо из мест заключения. Нам, более счастливым, пришлось поделиться с ними запасом провианта, конвертов и папирос, а теперь мы договорились с одним из конвойных, чтобы он за небольшую мзду покупал нам на наши деньги необходимые вещи, которые он передает, влезая на станции под вагон, через трубу в уборной. (Извините за такую деталь). Хорошо было бы, если б нашу компанию не разъединили, а поселили в одном месте. Коротаем время в бесконечных разговорах на самые разнообразные темы, вплоть до философских. Я организовал маленький хор, и мы поем иногда „Очи черные, очи жгучие“, „Как ныне сбирается“ и другие общеизвестные песни. Посередине вагона стоит жаровня, около которой мы греемся и на которой кипятим воду — нам ее приносят в медном чайнике три раза в день. Я был бы почти доволен, если бы не постоянное грызущее беспокойство за всех оставшихся.
Ваш Сергей».
Когда Ася вслух прочитала письмо, Наталья Павловна попросила: «Дай мне, я хочу увидеть его руку». Ася молча протянула письмо, в котором ее больше всего поразили слова: «сквозь решетку окна» — ей вспомнилась картина «Всюду жизнь». «За решетку такого человека, как дядя Сережа!» — подумала она, чувствуя, что слезы сжимают ей горло, и, отвернувшись, разглядывала давно знакомые ширмы лионского бархата со сценами из жизни аркадских пастушков.
Наталья Павловна перечитывала письмо в полном молчании и, когда взглянула на своих домочадцев, встретилась с тревожным взглядом Аси, устремленным на нее из-под ресниц, и озабоченными глазами француженки. Она сложила письмо и спокойно проговорила:
— Приготавливайте чай и садитесь сюда, ко мне. Ася бледная, ей надо пораньше лечь.
Своим тоном она вновь установила тот градус выдержки и спокойствия, который должен был держаться в семье, что бы ни случилось. Никто из них, словно по уговору, не говорил другому о тяжести своего душевного состояния, о том, что Сергею Петровичу никогда не разрешат вернуться, что не сегодня завтра Наталья Павловна получит точно такую же повестку, а двери консерватории для Аси окончательно будут заперты. Мадам любила поговорку: «Il faut faire bonne mine à mauvaise jeux»[23]. Казалось, фраза эта стала девизом в семье.
Ася болезненно переживала в эти дни свою неприспособленность к жизни. В течение одной недели она потерпела крах в двух попытках заработать. Урок музыки ей предложили в музыкальной школе. Семья рабочего получила по разверстке комнату репрессированного «бывшего», посередине этой комнаты стоял брошенный рояль, теперь бесхозный. Вновь поселившаяся семья завладела им, и старая бабушка порешила учить музыке маленького внука. Мальчик оказался кругленький, русоголовый, обстриженный в скобку, подпоясанный ремешком, ни дать ни взять — мужичок-с-ноготок! Ножки его еще не дотягивались до педали, а пел он очень чисто и мог с голоса повторить любую музыкальную фразу.
— Какой же у тебя тонкий слух, Миша! — радостно восклицала Ася.
Вид рояля, вклинившегося в эту типично мещанскую обстановку, болезненно царапнул ее сердце — владелец рояля, быть может, ехал в одной теплушке с Сергеем Петровичем.
Учительница и ученик просидели за роялем больше часа, а старая бабушка, подперев рукой щеку, с нежностью созерцала их.
— Слава Те, Господи! Сподобил ты меня сыскать учительницу! Больно молода, а в роялях, видать, понимает и ласковая… Пошли теперь, Господи, разумение Мишеньке!
Когда учительница уходила, старушка вынесла ей коржиков собственного изготовления.
Ася возвращалась ликующая: одна деталь вдруг зацепила ее воображение уходя, она столкнулась с рабочим, отцом ребенка, и увидела, как Миша прыгнул тотчас же на сундук так, что головка пришлась вровень с головой отца, и обвил руками его шею. «У меня тоже так будет! — решила Ася. — Мой сынок будет прыгать на бабушкин кофр, который в передней. Пролетарии вовсе не троглодиты, как уверяют бабушка и мадам, а такие же хорошие, как мы». Только когда она уже подходила к своей квартире, ее прожгло — что же она наделала! Она вспомнила, как, увлекшись слухом и голосом ребенка, сама подрубила сук, на котором собиралась усесться: когда выяснилось, что старушка приравнивает оплату за урок к своей зарплате за мытье полов, Ася брякнула:
— Мне денег не надо вовсе! Ваш Миша такой способный, я буду заниматься бесплатно!
Эти великодушные фразы легко слетели с ее губ, но где, спрашивается, был ее разум? Бабуля тотчас и поймала ее на слове. «Ах, какая я глупа! Эти люди живут, по-видимому, лучше нас — за один пакетик чаю для мадам стоило бы съездить на этот урок, а я от всего отказалась разом!» И Ася горько расплакалась.
Другая попытка была предпринята уже без ведома Натальи Павловны. Выходя на следующий день из подъезда, она увидела пожилую даму, державшую закутанного младенца. Ася придержала дверь, пропуская ее прийти, и с готовностью вызвалась подержать младенца, пока дама эта дошла до булочной и обратно.
Благодаря Асю, дама сказала, что очень устала нянчиться с внуком.
— Не можете ли мне порекомендовать какую-нибудь женщину, которая согласилась бы выносить на ежедневную прогулку нашего Алешу? — спросила она.
— Возьмите меня! — выпалила Ася и покраснела, как рак.
На другой день под предлогом репетиции глинкинского трио, Ася ушла из дому в нужный час, и вот она спускалась с лестницы, бережно держа на руках укутанного бутуза. В подъезде стояла группа молодых людей, по-видимому, студентов.
— Расступитесь, товарищи, молодая мать идет! — сказал один из них.
— Ай, ай, какой хороший бутуз! — сказал другой.
— Мальчик? — спросил третий.
— Сын, — ответила с важностью Ася.
— Новый защитник революции, стало быть! А как имя?
— Алеша.
— А по батюшке?
Ася встала в тупик. Кажется, чего проще — скажи первое попавшееся имя, и все тут; но, как нарочно, все мужские имена вылетели из ее памяти. Юноши расхохотались.
— Да зачем ему отчество! — воскликнул один из них. — Он и без отчества будет хорош! Да здравствует товарищ Алексей, защитник мировой революции!
— Ура! — загалдели все, а один из них, положив руку на плечо Аси, сказал:
— Молодец. Так именно должна поступать истинная коммунистка. Семья пережиток.
Ася поспешила отойти в маленький сквер напротив подъезда и села там на скамью; Алеша широко улыбался беззубым ротиком: новая няня ему очень нравилась. Две пожилые женщины, сидевшие тут же, с любопытством оглядели Асю, живой пакетик на ее руках и даже «бывшего» соболя.
— Сын?
— Сын.
— Только со школьной скамьи — и уже мамаша! А что, роды-то трудные были? Таз-то у вас, поди, узкий, а может, ребенок и лежал-то неправильно? Где рожали?
Широко раскрыв глаза, Ася с ужасом смотрела на них, не зная что ответить. В эту минуту молодые люди махнули ей за изгородью уроненной перчаткой.
— Бегите, заберите, а ребенка отдайте пока нам, — покровительственно сказала одна из женщин, и едва Ася передала им Алешу, ребенок сейчас же сморщился и заплакал, а в подъезде, как на грех, показалась его бабушка.
— Это что же? Вы уже поспешили отделаться от ребенка? — и, отбирая Алешу, прибавила: — И это девушка из порядочного дома!
Ася растерянно оглянулась и, почувствовав в этих словах что-то еще непонимаемое ею ясно, но оскорбительное для себя, вспыхнула от обиды. Ничего не объясняя и не оправдываясь, она убежала в подъезд, забыв и про перчатку. Во второй половине дня она возвращалась из музыкальной школы в сопровождении Шуры Краснокутского.
Этот юноша, бывший лицеист с изысканными манерами и томными глазами, окончивший неожиданно для себя вместо лицея советскую трудовую школу, ухаживал довольно безнадежным образом — Ася неизменно потешалась над каждым проявлением его любви. В этот раз, разговаривая очень мирно, они только что повернули с Литейного на Пантелеймоновскую, когда высокий сумрачный человек в рабочей куртке и кепке почти столкнулся с ними и, смерив их недоброжелательным взглядом, громко сказал:
— Аристокрация… Не всех еще вас перевешали!
Юноша и девушка растерянно взглянули друг на друга.
— Господи, что же это?! — воскликнула Ася и остановилась.
— Пойдемте, пойдемте скорей! — воскликнул Шура и повлек ее за руку. Не оборачивайтесь! Впрочем, он не идет за нами. Какое у него было злое лицо!
— Шура, что мы ему сделали? Они ведь уже расстреляли наших отцов… Неужели же и наше поколение надо резать и гнать? Неужели же мало крови?
— Это называется классовой борьбой, Ася. Мы хотим жить, учиться, быть счастливыми, но мы уже приговорены — вопрос о сроках только. Мы хватаемся, кто за иностранные языки, кто за науку, наша образованность пока еще якорь спасения, но они хотят иметь свои кадры, и когда создадут их — нас, бывших, будут выкорчевывать, как пни в лесу.
— Шура, да в чем же мы виноваты? Когда началась революция, мне было семь лет, а вам десять. И еще, как мог он знать, кто мы по происхождению? Если бы мы прогремели мимо в золоченой карете, но мы — как все, мы одеты ничуть не лучше окружающих!
Он прижал к себе ее локоть:
— Тут не нужно кареты, Ася! Вас выдает лицо — оно слишком благородное. У вас облик сугубо контрреволюционный. Да и мой вид тоже очень и очень характерный! Недавно я зашел в кондитерскую, а продавщица говорит: «Вид господский, килограммный, а покупаете вовсе незаметную малость».
Ася засмеялась, а потом сказала:
— Милый килограммный Шура, мне очень грустно!
В этот вечер неожиданно раздался звонок — редкость в опальном доме. Открыв, Ася увидела невысокую худощавую фигуру молодого скрипача — еврея из музыкальной школы.
— Доди Шифман! — радостно воскликнула Ася и вылетела в переднюю.
— Здравствуйте, Ася! Я пришел сообщить, что репетиция нашего трио состоится не в пятницу, а завтра; заведующий инструментальным классом поручил мне вас предуведомить. И еще… у меня вот случайно билеты в «Паризиану», идет хороший фильм… Не пойдете ли вы со мной?
— С удовольствием, конечно, пойду! — Ася подпрыгнула и уже схватилась за пальто, но, обернувшись на француженку, встретилась с ее суровым взглядом.
— Вы разрешите мне, мадам? Или следует спросить бабушку? — растерянно пролепетала она.
— Laissez-moi parler moi-meme avec M-me votre grand-mère[24], — ледяным тоном отчеканила француженка и вышла.
Напрасно прождав две или три минуты, Ася выбежала в соседнюю гостиную и оказалась перед лицом выходившей из противоположной двери Натальи Павловны.
— Это что? В пальто прежде, чем получила разрешение? Ты не советская девчонка, чтобы бегать по кинематографам с неведомыми мне личностями.
— Бабушка, это Доди Шифман, — скрипач из нашей музыкальной школы.
— Что за непозволительная интимность называть уменьшительным именем постороннего молодого человека? Выйдешь замуж, будешь ходить по театрам с собственным мужем, а этот еврей тебе не компания.
— Бабушка, да ведь Доди слышит, что ты говоришь! За что же его обижать! А по имени у нас в музыкальной школе все называют друг друга.
Ася выбежала снова в переднюю и, увидев, что Доди там уже нет, вылетела вслед за ним на лестницу.
— Додя, подождите, остановитесь! Мне очень неприятно, что вас обидели! Бабушка — старый человек, у нее много странностей; меня она ни с кем никогда… — и, настигнув молодого скрипача, ухватилась за рукав его пальто.
— Я все отлично понял, товарищ Бологовская, бабушка ваша не дала себе труда даже снизить голос.
— Доди, милый! Не подумайте, что я в этом участвую и тоже думаю так! В первый раз в жизни мне стыдно за моих! Евреи — такой талантливый народ — Мендельсон, Гейне… Пожалуйста, не обижайтесь, Доди! Иначе мне тяжело будет встречаться с вами, и трио потеряет для меня свою прелесть. Извините? Ну, спасибо. До завтра, Доди!
В этот день Наталье Павловне дано было еще дважды выявить всю неприступность своих позиций и величие своего духа, которого не могла коснуться тень упадничества. Этот день поистине был днем ее бенефиса.
Вскоре после того, как она указала надлежащее место молодому скрипачу, зазвонил телефон и трубка попала в руки Натальи Павловны. Говорил профессор консерватории — шеф Аси, который просил, чтобы Ася явилась к нему на урок в виде исключения в один из номеров Европейской гостиницы. Дело обстояло весьма просто — маэстро был в гостях у приезжего пианиста — гастролера и, сидя за дружеским ужином, внезапно ударил себя по лбу и воскликнул:
— Ах, Боже мой, я забыл, что через десять минут у меня урок! — и рассказал собеседнику о своей неофициальной ученице.
— Так пригласите ее сюда, и тогда это оторвет у вас какие-нибудь полчаса, кстати, и я ее послушаю, — отозвался второй маэстро.
Сказано — сделано. Но для Натальи Павловны вся ситуация представилась совсем в иной окраске…
— Что? Девушку в гостиницу? Этому не бывать. Нет. Нет. Если ваш гость желает послушать мою внучку — милости просим к нам. И никаких исключений!
Но завершающее выступление Натальи Павловны было великолепно в самом истинном значении этого слова: она уже сидела за вечерним чаем со своими друзьями-домочадцами, когда навестить ее явился один из прежних знакомых. Разговор зашел о положении эмигрантов.
— Как бы ни было оно тяжело, а все-таки несравненно легче нашего, — позволил себе заметить гость. — Мы с вами, Наталья Павловна, сделали очень большую ошибку — нам следовало уже давно уехать с семьями. В двадцать пятом году в Германию выпускали очень легко, и я уверен, что там наша жизнь шла бы нормально.
Наталья Павловна нахмурилась:
— Нормальной жизнь на чужбине быть не может. Мне, русской женщине, просить убежища у немцев? Мой муж, мой брат и оба мои сына сражались с немцами.
— Помилуйте, Наталья Павловна, вы предпочитаете иметь дело с большевиками? Кажется, они уже достаточно себя показали!
— Я бы отдала все оставшиеся мне годы жизни, лишь бы увидеть конец этого режима, — с достоинством возразила старая дама, — но это наша, домашняя беда. Пока я в России, я дома и лучше кончу мои дни в ссылке, чем буду процветать за рубежом.
Головка Аси слегка вскинулась от радостной гордости за бабушку, а глаза мадам восторженно сверкнули.
Впечатления этого дня растравили Асю. Перед сном она по своему обыкновению поцеловала маленький эмалевый образок, стоя уже раздетая на коленях в своей кровати. Этот эмалевый образок и плюшевый старый мишка — две только вещи принадлежали лично ей во всем доме. Но ей и не нужно было ничего. Улегшись, она некоторое время ворочалась с боку на бок, вспоминая обиду Шифмана, звонок из Европейской гостиницы и гордый ответ бабушки о жизни в эмиграции; но потом мысли Аси стали отлетать куда-то вдаль, где сияло голубое детское небо.
Глава тринадцатая
Льстецы, умейте сохранить
И в самой подлости оттенок благородства.
А. С. Пушкин
Печальное оцепенение этих дней было прервано неожиданным событием: к Наталье Павловне явился внук ее приятельницы еще по Смольному институту, а потому всегда желанный гость — Валентин Платонович Фроловский — и сообщил, что, находясь в командировке в Москве, он в одном крупном учреждении встретил внука Натальи Павловны от дочери, которая пропала без вести со всей семьей во время военных действий в Крыму, — Мишу Долгово-Сабурова.
Наталья Павловна была поражена — до сих пор люди только пропадали, и вот наконец, кто-то нашелся! Хоть одна утешительная весть! Она хотела тотчас писать внуку, но Валентин Платонович разразился речью, исполненной дипломатических тонкостей и очень длинной.
Смысл ее сводился к тому, что Михаил не захотел узнать Фроловского и тот на всякий случай узнал в справочном окне, работает ли в данном учреждении Долгово-Сабуров. Выяснилось, что такого нет, а есть только Сабуров. Так как имя и отчество совпали, можно было заключить, что Михаил, по всей вероятности, нашел удобным несколько изменить свою фамилию… Быть может, он точно так же изменил и кое-что в своей биографии. Все это очень извинительно в такое жуткое время. Очень быстро составился план действий, Валентин Платонович через три дня уезжал в новую командировку в Москву: порешили, что Ася едет с ним и с вокзала он отвозит ее в учреждение, где работает Михаил. Все складывалось очень удобно, к тому же в комиссионном магазине продалось хрустальное блюдо и ваза баккара — еще одно осложнение было, таким образом, устранено. Наставлений Ася получила великое множество от всех окружающих, но Наталья Павловна изложила ей свои только перед самым отъездом, пригласив ее в свою комнату, — ни в какие театры или рестораны даже с Валентином Платоновичем, с вечерним поездом обязательно обратно, по пути — никаких знакомств, чтобы не повторилось историй вроде той, с Рудиным. Михаилу было велено передать, если служит, пусть бросает службу и едет — семья дороже. Только в случае, если он студент — пусть остается пока в Москве: попасть в высшее учебное заведение настолько трудно, что бросать его было бы легкомысленно. В этом случае пусть приезжает на первые каникулы.
— Передашь ему от меня вот эти деньги, объяснишь, почему я не могу прислать больше. Расспроси подробно обо всем, что ему известно про родителей. Христос с тобой! — И Наталья Павловна перекрестила внучку.
На вокзал с Асей поехали француженка, Леля и Шура Краснокутский. Ася сияла, заранее воображая себе встречу с двоюродным братом и гордясь ответственностью поручения.
— Передай Мише, что я раздумала выходить за него замуж и что обещала я это ему от моей великой глупости в десять лет, — сказала Леля.
— А от меня передайте Мише, — подхватил Шура, — что я жажду продлить с ним старое единоборство, которое началось на елке у Лорис-Меликовых и закончилось тем, что он подбил мне правый глаз. Обещаю подбить ему левый по заповеди: око за око, зуб за зуб.
В Москве, однако, все сложилось не так, как ожидали. В учреждение Асю дальше вестибюля не пустили. Она написала записку и умолила швейцара снести ее «Сабурову». В записке стояло: «Дорогой Миша! Пишет твоя сестра Ася. Мы с бабушкой страшно рады, что ты нашелся. Скорее выйди, я внизу у лестницы». Курьер принес ей ответ: «Весьма рад и изумлен. Не имею возможности сейчас выйти, занят на спешном совещании. Кончаю работу в 6. К этому времени жди меня в сквере напротив учреждения. М.». Она удивилась сначала, что он так отсрочивает свидание, но после сообразила, что он не мог знать плана, разработанного Натальей Павловной, и сообразоваться с ним. Оставалось пять часов времени. Они прошли незаметно — Ася отправилась в Третьяковскую галерею, которая оказалась поблизости. Заодно там как следует отогрелась.
К назначенному сроку она уже бродила по расчищенным дорожкам сквера и скоро увидела, как из учреждения начали быстро выходить люди. Одна фигура завернула к скверу. Он! Но какой же он стал высокий!
— Миша, милый! — она бросилась навстречу и сжала обеими руками его руку.
— Ася? Здравствуй! Рад, очень рад встрече. Я тоже ничего не знал о вас. Необходимо поговорить. Плачешь? Не надо, успокойся. Не о чем. Как видишь, жив и здоров. Покажись, какая ты? Выросла, похорошела! Сколько тебе теперь лет, Ася? Восемнадцать? А мне двадцать два. Не замужем?
— Ну, что ты! Конечно нет. Я живу с бабушкой.
— А почему с бабушкой? А твои родители?..
— Мама умерла от сыпного тифа, а папу расстреляли…
— Дядю Всеволода? Печально. Ну, а мой отец в эмиграции. Для меня потерян, как и твой. А мама… Моя мама пропала без вести…
— Миша, милый, бабушка прислала меня за тобой, чтобы ты жил с нами. Она так ждет тебя, так обрадовалась известию о тебе. Вот она прислала тебе двести рублей, чтобы ты мог выехать к нам. Ты больше не будешь один…
— Подожди, не торопись! Надо все обдумать и обсудить. Все это не так просто. Дело не в деньгах. Спрячь их пока в свою муфту. Пойдем со мной в кафе: скушаешь пирожное и выпьешь чашку какао, тем временем поговорим. Я должен перед тобой извиниться, я не могу пригласить тебя к себе домой: я женат. Жена моя — человек несколько иной формации, чем ты, может быть, думаешь: она из рабочей семьи, комсомолка; я от нее пока скрываю, что я сын гвардейского офицера и сам — бывший кадет… Не хочется ворошить то, что удалось замять. Поэтому я не хотел бы вас знакомить. Ну, чего ты удивляешься? Отрекомендовать тебя просто знакомой я не могу — ты слишком молода и хороша собой! А представить как кузину — неосторожно! Ты, конечно, не сумеешь маневрировать в разговоре. Итак — в кафе? — Ася молча кивнула. Он взял ее под руку.
— Ну, пойдем. Рассказывай. Сначала скажи про бабушку: такая же она подтянутая, выдержанная и строгая или горе согнуло ее?
— Нет, бабушку не согнешь. Пережито было, конечно, очень много, и голова у бабушки совсем серебряная, но она не поддается. Ум у нес до сих пор такой светлый и ясный, что подивиться можно, и даже держится бабушка по-прежнему прямо.
— Не могу себе представить Наталью Павловну в современных условиях. Такая grand-dame[25] заперта в одну комнату и, очевидно, вынуждена стоять в очередях за керосином и картошкой, или мыть посуду в переднике. Просто представить себе не могу! Где же вы все живете?
— В прежней бабушкиной квартире, где всегда бывала такая чудесная елка, помнишь?
— Помню, конечно. А другие дети? Что с ними сталось? Где Вася, твой брат?
— Вася тоже… Тоже тиф. Тогда же, когда мама.
Они помолчали, охваченные холодным дуновением.
— Я им командовал когда-то на правах старшего. Помнишь, как мы играли в разбойников в Березовке? Делали себе украшения из гусиных перьев и прятались в парке. Ты Березовку помнишь?
— Березовку помню и никогда не забуду. Я до сих пор постоянно вижу ее во сне. Аллея к озеру, дубовая беседка, балкон, увитый виноградом… Вот закрою глаза и вижу. — Она сощурила ресницы, а про себя подумала: «Нет, он прежний, хороший!» Миша спросил, закончила ли она среднее образование, попутно поиронизировав, какая, должно быть, поднялась паника, когда благородные институты и великолепные гимназии, вроде Оболенской и Стоюнинской, превратились в «советские трудовые школы», широко доступные пролетарским массам.
— Меня только в двадцать втором году привез из Крыма дядя Сережа, да я еще долго болела тифом, — ответила Ася, — а потом бабушка отдала меня во французскую гимназию г-жи Жерар. Там все было еще по-старому — экзамены, классные дамы, реверансы. А преподавание велось на французском, поэтому поступать туда могли только дети нашего круга. Эту гимназию охраняло французское консульство. Все просились отдавать туда своих дочек, вот и мы с Лелей попали туда. Но окончить не успели — гимназию все-таки закрыли за идейное несоответствие.
Он усмехнулся:
— Я думаю! Французская гимназия! Эх, бабушка… Как вы все не понимаете серьезности момента! Ну, а потом что было?
Она стала рассказывать про то, как ее не приняли в консерваторию, потом про Сергея Петровича. Лицо Миши становилось все сумрачней и сумрачней. Пришли в кафе. Когда они сели за маленьким столиком, стоящим несколько в стороне от других, Миша сказал:
— Да, все это очень неприятно: сослан, конечно, за прошлое, — и опер на руку нахмуренный лоб. — Я должен поговорить с тобой очень серьезно, Ася. Мне бы хотелось, чтобы ты поняла меня. Я все время думал об этом с тех пор, как получил твою записку. Видишь ли, тот класс, который нас создал, уже сыграл свою роль и сходит со сцены. Пойми: он уже не возродится, а мы дети этого класса — еще только вступаем в жизнь и должны отвоевать себе право на существование, если не хотим быть выброшенными за борт. Если до революции перед нами за заслуги отцов распахивались все двери, то теперь мы расплачиваемся уже не за заслуги, а за «грехи» отцов, и наше происхождение превращается в своего рода печать отвержения, которую мы должны стараться сгладить. Не будем обсуждать, справедливо это или несправедливо — это факт, с которым необходимо считаться, а кто прав, кто виноват, рассудит история. Задача наша усложняется еще и тем, что готовили нас к существованию гораздо более изысканному, чем та суровая борьба, в которую мы теперь брошены. В нас развивали утонченность мысли, эстетическое чувство, изящество манер, обостряли нашу впечатлительность, а теперь вместо этой культуры тела и духа нам нужнее была бы здоровая простота чувств и непоколебимая самоуверенность, которая часто происходит от ограниченности, но за которую я теперь охотно бы отдал всю свою и развитость и щепетильность. Что делать! Мы должны приложить все усилия, чтобы наша неприспособленность не оказалась гибельной. Не давай себя уверить, что большевики скоро взлетят на воздух. Нельзя жить как в ожидании поезда, нет. Нам остается только приспосабливаться к новым условиям существования. — Он остановился и посмотрел на Асю, которая внимательно слушала его, стараясь понять.
— Каким же, по-твоему, образом нам надо приспосабливаться? — спросила она спокойно.
— Каким?.. Ну вот, скажем, ты Ася. В тебе слишком светится вся твоя идеалистическая душа. В твоих словах, в твоих движениях и манерах есть что-то сугубо несовременное. Ни практичности, ни бойкости, ни самостоятельности. Ты производишь впечатление существа, случайного заблудившегося в нашей республике. Тебе необходимо изменить если не душу, то хотя бы манеру держаться, перекрасить шкурку в защитный цвет. Я знаю, что это нелегко с аристократической отравой в крови, а все-таки необходимо. Когда-нибудь ты убедишься, что недостаточно солгать в анкете (если можно солгать), надо суметь перед окружающими поставить себя так, чтобы никто на службе или в учебном заведении не смог заподозрить в тебе дворянку. Вот я заметил, что ты вместо «спасибо» всякий раз отвечаешь «мерси» и при этом очаровательно грассируешь, обнаруживая идеальный парижский выговор. Будь уверена, что одним этим словом ты можешь предубедить против себя всю окружающую среду. Я говорю это на основании собственного горького опыта, что не сумел держать себя так, как это было необходимо перед своими же товарищами, да всевозможными месткомами и партячейками. С тех пор я стал иначе говорить, иначе смотреть. Отчасти это пошло мне во вред, но я предпочитаю лучше покраснеть перед бабушкой, нарушив правила хорошего тона, чем обнаружить свое подлинное лицо перед любым рабочим. Ася, пойми, достаточно только промаха перед кем-либо из «сознательных» товарищей, и вот в стенгазете появляется колкая заметка, где на тебя не то чтобы доносят, нет, зачем, — тебя высмеивают, на что-то намекают, и этого уже довольно. На следующий же день тебя вызывают в комсомольское бюро или в местком и начинается травля, в которой ты непременно будешь побежден, так как оправданий твоих не выслушают и не напечатают.
Она молчала; видно было, что она очень хочет понять его, и это тронуло юношу: он наклонился к ней и внезапно теплая нота прозвучала в его голосе:
— Да ты не обиделась ли на меня? Ты вся такая, как ты есть, мне очень нравишься, я не желал бы лучшего от кузины, но… Нельзя забывать, в какое время мы живем.
— Нет, я не обиделась. Я отлично понимаю, что все это у тебя выстрадано, Миша. Но вся эта твоя теория — защитная шелуха, как вокруг каштана или ореха. Я пока не вижу сердцевины.
— О, да ты не глупа! Ты очень хорошо мне ответила! — воскликнул он, как будто чем-то удивленный.
К ним подошла официантка, и оба выждали, пока она удалилась.
— Ты говоришь — выстрадано. Да, выстрадано! — опять начал он. — А вот отчего же они, старшие, ну, если не бабушка, то хотя бы дядя Сережа, не сумели понять того, что понял я — мальчишка? Отчего дядя Сережа не сумел найти место в новом обществе? Подумала ли ты, в какое положение поставил он тебя своей ссылкой? — Ася покраснела.
— Нет, об этом я не подумала! Я думала о том, что он попадет в очень тяжелые условия, что у него не будет, может быть, угла и он затоскует без книг и без оркестра. Ты говоришь, что дядя Сережа не сумел себя поставить в новом обществе, но это не так; он был полезен, он работал, как вол. Сначала в «оркестре безработных», потом в Филармонии, а по вечерам в рабочих клубах — они это называли «халтурой».
Она замолчала. Ей показалось, что Миша слушает ее с безразличием.
— Оставим этот разговор, — растерянно молвила Ася. — Скажи, когда ты приедешь к нам и что я должна передать бабушке?
— Видишь ли, Ася, скажу откровенно — да ты и сама могла бы уже понять, после всего сказанного — встреча с Натальей Павловной не входит в мои планы и очень меня озадачивает… Ты росла под крылышками родных и, конечно, не представляешь себе, какую суровую школу прошел я за эти годы! Отец думал только о себе, когда бежал с полком в Константинополь, а меня бросил тринадцатилетним кадетиком отвечать здесь за моих предков! Я едва не умер с голоду. Я продавал газеты на улицах, я чистил сапоги; приходилось доказывать, что я не наследник-царевич или не верблюд, а двуногое! И вот только лишь я встал на ноги, сумел отбросить частицу «Долгово» и навсегда покончить с прошлым, я узнаю; что у меня есть родственники, которые жаждут раскрыть мне объятия! Пойми: для тебя бабушка и дядя Сережа — близкие и дорогие люди, а для меня — враждебные признаки, которые являются опять возмутить едва лишь наладившуюся жизнь. Мое происхождение уже достаточно мешало мне!
— Миша, Миша, не говори так! Бабушка, конечно, взяла бы тебя к себе, как сына, если бы раньше напала на твои следы. Ведь мы же не знали, где тебя искать. И бабушка, и дядя Сережа сделали бы все для тебя, как для меня! Ты говоришь так раздраженно и сухо, точно совсем не рад нашей встрече. Миша, вспомни, как бабушка всегда баловала нас: помнишь, как ждали мы всегда ее приезда в Березовку и какую кучу игрушек она привозила?
— Я все помню, Ася. Память у меня очень хорошая. Но дело-то все не в том: баловать меня тогда не стоило бабушке Наташе никаких усилий и уж, разумеется, никакого риску, а мне теперь возобновить отношения с ней значит, поставить на карту все! Репрессированные родственники и громкие фамилии для меня — петля! Я занимаю хорошее место, весной мне обещана путевка в ВУЗ с сохранением содержания, и вдруг на горизонте появляется бабушка — «ее превосходительство» и опальный дядюшка — белогвардеец в ссылке — тут задумаешься. Я предпочитаю не изворачиваться. На меня не рассчитывайте. Я сам выбился на дорогу, ни одна живая душа не пришла мне на помощь. Я ни у кого ничего не просил и теперь прошу только одного — оставить меня в покое.
Ася порывисто поднялась.
— Так будь спокоен, Миша, совсем спокоен: ни бабушка, ни дядя Сережа, ни я никогда больше тебя не потревожим. Я могу уйти сейчас же.
— Нет, пожалуйста, не торопись. Ты меня этим обидишь. Раз уж мы встретились, я был бы рад провести с тобой вечер.
— «Мерси», мне некогда. Я должна сегодня же уехать и еще… Если ты не хочешь быть родным бабушке, я не хочу быть родной тебе. Меня и бабушку разделять нельзя.
— Неудобно здесь препираться на глазах у всех. Подожди, я выйду тоже.
Он бросил деньги на стол и вышел вслед за ней.
— Я не хотел с тобой ссориться, Ася. Все, что я сейчас говорил, относится больше к бабушке, чем к тебе. С тобой я с радостью встречался бы иногда на нейтральной почве. Переписываться не предлагаю, так как в своей записке ты ясно показала, что не имеешь понятия о конспирации. Я отлично понимаю, что обманул твои ожидания, но и ты должна понять, что не мог говорить с тобой иначе.
— Извини, Миша, но я этого не понимаю и никогда не пойму, — ответила она, поспешно застегивая пальто. Губы ее дрожали.
— Ася, ты обиделась, и совершенно напрасно. Мне тоже очень больно. От всех прелестей жизни я стал неврастеником и уже знаю, что не засну всю ночь. Ты многое недооценила: другой на моем месте стал бы вором или гопником, или просто спился.
— Лучше бы ты спился, Миша. Будь счастлив, если можешь. Прощай!
Старая приятельница Натальи Павловны с утра ожидала Асю и давно уже беспокоилась, куда девалась девушка. Только в восемь вечера Ася наконец прибежала. Она показалась старушке очень милой и воспитанной, но, несомненно, чем-то расстроенной. Старушка даже забеспокоилась — не было ли у девушки какой-то тайной встречи и не случилось ли чего-нибудь непоправимого… Не считая себя вправе расспрашивать, она только обласкала ее и посадила обедать. Едва только Ася кончила обед, во время которого успела рассказать все, что ей поручила Наталья Павловна, как раздался звонок и в комнате появилась высокая фигура и прилизанная голова Валентина Платоновича. После обычной процедуры представления он сообщил Асе, что кончил служебные дела и готов уехать десятичасовым поездом; билеты у него в руках.
— Не пожелал поддерживать родственных отношений? — спросил Валентин Платонович, когда они вышли на лестницу, и пристально взглянул на молчаливую девушку.
Она обернулась на него.
— А вы почему так думаете?
— Я с самого начала допускал эту возможность! Уже потому, как он шарахнулся от меня, можно было это предвидеть.
Ася грустно усмехнулась я подумала о Валентине Платоновиче: вот этот ведь не отрекается же от родных и от своего круга, а между тем он сын члена Государственного Совета и его мамаша сама говорила бабушке, что у нее всегда готов чемодан с бельем и сухариками для Валентина Платоновича на случай его ареста.
Молча спускались они вниз. Перед подъездом стояла элегантная машина, Валентин Платонович открыл дверцу.
— Прошу вас, Ксения Всеволодовна. Мы сейчас покатаемся по Москве.
— Как? Ведь поезд в десять часов?
— Поезд не в десять, а в двенадцать тридцать. Я присочинил немного, боясь, чтобы вам не стало скучно со старушкой. Мне хотелось показать вам белокаменную, пользуясь случаем, что знакомый академик предоставил мне на этот вечер машину.
— Да как же так вы распорядились за меня?
— А что ж такого? Ведь смотреть-то Москву интереснее?
— Конечно, конечно, интересней… но…
— Ксения Всеволодовна, уверяю вас, что запреты относятся только к случайным знакомствам; а впрочем, если вы сомневаетесь, что я — это я, или опасаетесь за «бывшего соболя», я тотчас отпущу машину.
— Да нет, я не сомневаюсь… вовсе нет… — И она замолчала, смущенная.
Покатались по Москве. Было и в самом деле интересно, хотя боль от разговора с Михаилом не проходила. В середине пустого разговора Ася проиграла пари à discrétion[26], предложенное Валентином Платоновичем, и должна была выслушать целую лекцию о том, что оплата за пари — такой же долг чести, как карточный и всякий другой.
— Да вы не беспокойтесь, Ксения Всеволодовна: ничего особого страшного я от вас не потребую. Под машину, например, броситься вас не заставлю, — прибавил он ей в утешение.
— Ну, так говорите уж скорее, что надо, — сказала она с тревогой в голосе.
— А вот сейчас выйдем из машины и скажу.
Они вышли, и когда он отпустил машину, то, наклоняясь к ней, сказал тоном волка из «Красной Шапочки»:
— Вы должны поцеловать меня!
Она вспыхнула и отшатнулась:
— Что вы! Я не хочу! Придумайте что-нибудь другое.
— Нет, Ксения Всеволодовна, отказываться нельзя никак — долг чести! Да и что страшного? Коснетесь прелестными губками моей щеки. У меня нет ни кори, ни скарлатины: никакая зараза не перескочит. Дешево отделаетесь, уверяю вас. А впредь примите мой совет: ни с кем не заключайте пари.
Ася растерянно смотрела на него.
— Господи, какая же неудачная вышла эта поездка в Москву! — со вздохом так и вырвалось у нее.
— И в самом деле неудачная. Разрешите выразить сочувствие. Но так как времени у нас мало, приступимте к делу немедленно. Целоваться на улице несколько неудобно… Зайдемте вот в этот подъезд.
Вошли в подъезд.
— Поднимемся повыше — в верхних этажах спокойнее.
Ася уныло поплелась сзади, опустив голову.
— Ксения Всеволодовна, я вас точно не эшафот веду! Повеселей!
Они остановились друг против друга на площадке. Было уже поздно, и лестница безмолствовала.
— Ну-с, я жду!
Ася стояла с поникшей головой.
— Смелее, Ксения Всеволодовна! Минута — и все будет кончено, как говорили мне в детстве, когда держали передо мной ложку ужасного лекарства. — Он шагнул к ней, и она заметила в нем внезапную перемену: глаза у него как будто загорелись, дыханье стало прерывисто, исчезло насмешливое выражение. Инстинктивно почувствовав опасность, она попятилась, но он уже обхватил ее шею и приник к ее губам, насильно разжимая их. Когда наконец он выпустил ее и, как ошарашенный, сел на подоконник, она напустилась на него, встряхиваясь, как зверек:
— Гадкий! Как вы смеете? Кто же так целуется? Не умеете, так не предлагайте!
— Не умею? Как так «не умею»? Позвольте, почему же не умею? — искренно изумился бывший паж. — Впрочем, если вы искуснее меня, может быть, дадите мне несколько уроков? Буду очень счастлив. — Он уже овладел собой и вернулся к обычной манере говорить.
— Сколько я целовалась со всеми, и никто не целовал меня так! — кипятилась Ася.
— А что, женщины целуются одним способом, а мужчины другим?
— Я не только с женщинами целовалась, я и с мужчинами!
— Вот оно что! Любопытно узнать — с кем же это?
— Ах, Господи. Каждое утро дядя Сережа целовал меня в лоб, а в Светлое Воскресенье я христосовалась с Шурой и с бабушкиным старым лакеем, который всегда приходит поздравить, и все целовалась нормально, а не как вы!
— Прекрасно! Умозаключения ваши преисполнены мудрости, хотя несколько скороспелы. Когда-нибудь, вспоминая эту сцену, вы отдадите мне должное во всех отношениях, а теперь бежимте, иначе опоздаем на поезд и тогда застрянем в Москве надолго.
Испуганная этой перспективой, она припустилась вниз.
Стоя у окна в коридоре вагона и глядя на исчезавшие одно за другим предместья, она потихоньку вытирала слезы. Валентин Платонович, вышедший из купе с папиросой, подошел к ней:
— Не плачьте, Ксения Всеволодовна. Не стоит Михаил ваших слез. А ну его! Скрывать от собственной жены свое происхождение! Хотел бы я знать о чем он говорит сейчас с ней. Ренегат! Право, если бы меня спросили, что я предпочитаю: сесть за первомайский стол с махровым пролетариатом и неизбежной водочкой и икотой или на расстрел со всем бомондом — я выбрал бы второе!
Ася недружелюбно покосилась на него исподлобья, и он поспешил начать длинную тираду, клонившуюся к тому, что рассказывать дома о поцелуе немыслимо: расплата за пари всегда должна оставаться втайне; к тому же он рискует навсегда утратить расположение Натальи Павловны и тогда не сможет бывать в их доме и забавлять ее и Лелю в дни рождений и именин. Требование это возмутило Асю. Она не сразу дала слово и в самом мрачном расположении духа ушла на свою койку.
Мысли ее перебросились на Михаила, затем на бабушку, наконец натолкнулись на детское, но горькое воспоминание. Двадцать второй год, Сергей Петрович и мадам везут ее из Севастополя в Петербург к бабушке. Грязные продувные теплушки кишат вшами и битком набиты людьми в полушубках. Люди эти пьют, курят, ругаются и называют друг друга «товарищи». Она еще никогда не видела таких людей с таким бесцеремонным отношением друг к другу. Страшнее всех матрос Ковальчук, который то и дело рассекает топором поленья для «буржуйки» посередине вагона. Угодив щепкой ей в лицо, он закричал на возмутившегося было Сергея Петровича: «Сиди тихо, белогвардеец недострелянный! К стенке приставлю!» Совершенно измученные, оборванные и больные, они все трое дождаться не могли конца этого переезда, длившегося четверо суток, и еле живые дотащились до Натальи Павловны, которая все годы гражданской войны провела в Петербурге одна, со старой преданной служанкой. Бабушка тут же, в передней, сорвала с Аси все тряпки и велела своей Пелагее сжечь их, а Асю на руках перенесли в ванну. Вечером дядя Сережа уже лежал в бреду, а на другой день заболела сыпняком и Ася. Мадам видела, как тяжело ухаживать за двумя беспамятными и, когда через несколько дней пришла ее очередь свалиться, умоляла отправить ее в больницу. Но бабушка так не сделала: вдвоем с покойной Пелагеюшкой они и днем и ночью переходили от постели к постели, из комнаты в комнату. Зарабатывать было некому, и приходилось продавать вещи. Едва очнувшись, Ася всегда видела бабушку рядом с собой. «Моя бедная крошка! Моя птичка! Ну, открой ротик, глотни воды!» Чуть что — сразу менять белье! Пелагеюшка почти не отходила от корыта. Дядя Сережа все порывался в бреду куда-то бежать: два раза они настигали его у выходной двери и находили силы тащить обратно и укладывать снова в постель. Когда пришли трудные дни, эта grand-dame, как выразился Миша, никакой работой не побрезговала и заразы не боялась. А через год, когда случился удар у Пелагеюшки, бабушка точно так же ухаживала и за ней, и Асю заставляла около нее дежурить. Пелагеюшка целовала бабушке руки и все повторяла:
— Барынюшка моя! Ангелица моя!
Она, должно быть, полагала, что ангел — мужчина, а если женщина, то ангелица. С такими словами и померла на руках у Натальи Павловны.
«Grand-dame»! «Ее превосходительство!»
Глава четырнадцатая
Мы говорим на разных языках.
Д. Бальмонт
Забавные гримасы иногда строит советская действительность! Это настоящие анекдоты; их рассказывают, смеясь и оглядываясь тут же на дверь как бы не дошло до ушей соседа, пролетария или гепеушника, который как раз в эту минуту, не дай, Господи, притаился у двери!
Вот, например, маленькая Ася Бологовская побежала в лавку получить макароны, и ей завернули их в лист, который оказался вырванным из трудов Лихачева и как раз на странице, повествующей о предках бояр Бологовских! А вот другой случай: в Академии наук праздновался чей-то юбилей: банкет, речи — и вот с бокалом поднялся высокий седой Перегц. Легкий трепет пробежал по лицам присутствующих, ибо сей академик в своих речах упорно не желал проявить должную лояльность. На этот раз Владимир Николаевич пожелал нырнуть в глубь истории и припомнить времена татарского владычества и поездки князей в Орду. Закончил он свою речь так: «Мы все любим и уважаем вас, дорогой коллега, за то, что вы в Орду на поклон не ездите и ярлыков на княжение не выпрашиваете». После этих вдохновенных слов наступила тишина; все глаза опустились в тарелки, многие из присутствующих съежились, как бы желая исчезнуть вовсе… А бедный юбиляр?
Вот анекдот забавней: председатель верховного Совета Калинин в юности служил казачком в имении сенатора Мордухай-Болтовского; молодые господа, которым он копал червей для удочек, снабжали его книгами и первыми познакомили будущего столпа революции с творениями Маркса и Энгельса. Позднее, когда поместье Мордухай-Болтовских уже было отобрано, бывший казачок заступился за внуков сенатора и дал им возможность поступить в университет. Недавно явились арестовывать одного из Мордухай-Болтовских, и вот, перерывая книги и вещи, агенты ГПУ внезапно меняются в лицах и подталкивают друг друга локтями — на стене перед ними портрет председателя Верховного Совета с надписью «Дорогому Александру Ивановичу от благодарного Калинина».
А вот анекдот еще острее: молодой человек, студент, сын профессора, увидел на улице уже дряхлую даму в черной соломенной шляпке, съехавшей набок, и с перепачканным сажей лицом. Однако черты этой дамы и жест, которым она придерживала рваную юбку, изобличали даму общества. Несколько мальчиков гнались за ней с хохотом, выкрикивая обидные слова. Молодой человек отогнал мальчишек и предложил старой даме руку, чтобы проводить до дому. «Как редко теперь можно встретить таких воспитанных молодых людей. Вы, должно быть, из хорошей фамилии?» — спросила дама. «Римский-Корсаков», — представился, кланяясь, юноша. Дама оторопела: «Однако… Позвольте… Римская-Корсакова — я». Они стали разбираться, и выяснилось, что старушка Полина Павловна — приходится по мужу кузиной покойного композитора и grand-tante[27] юноше. Пришли в квартиру Полины Павловны, и глазам студента представился огромный портрет одного из его предков рядом с закоптелой времянкой посередине гостиной. Усадив родственника, старая дама начала сетовать на бедственное положение и при этом обмолвилась, что составляет прошение в Кремль, чтобы ей как бывшей фрейлине ее величества установили наконец заслуженную пенсию… Молодой человек вскочил, как ужаленный: «Склероз мозга, она уже не понимает, что делает, а нас погубит!» Прямо от неожиданно обретенной тетушки бросился он к отцу и прочим родственникам, и скоро на экстренном семейном совете было постановлено выплачивать Полине Павловне по пятьдесят рублей в месяц с каждого гнезда, лишь бы она не напоминала кому не следует о былом величии рода…
Много ходило трагикомических анекдотов по поводу заселения квартир недопустимо разнородным элементом; даже в газете раз промелькнула статья под названием «Профессор и… цыгане!».
Наталью Павловну всегда беспокоили именно такие рассказы. Весьма возможная перспектива заселения ее квартиры пролетарским элементом превратилась у нее в последнее время в навязчивую идею и лишала ее сна. Великолепная барская квартира Натальи Павловны с высокими потолками и огромными окнами уже несколько лет назад по приказу РЖУ была разделена на две самостоятельные квартиры: пять комнат вместе с кухней и черным ходом отпали. Теперь оставался один парадный ход, а бывшая классная превратилась в кухню с плитой и краном. Мадам содержала эту кухню в величайшей опрятности и чувствовала себя в ней полной хозяйкой. Но и оставшиеся шесть комнат показались РЖУ слишком обширной площадью для одной семьи, и скоро столовая — одна из самых больших комнат, отделанная дубом, — была отобрана и заселена красным курсантом с женой. Теперь за Бологовскими осталась спальня Натальи Павловны, бывшая библиотека и маленький будуар; в библиотеке спала на раскладушке мадам, в будуаре на диване — Ася. Попадать в библиотеку и будуар можно было только через гостиную, откуда еще вела дверь в переднюю. Комната, как проходная, на учет не бралась и не подлежала заселению, но за «излишки» площади приходилось платить вдвойне. Небольшой зимний сад, отделенный от коридора стеклянной стеной, представлял собой теперь беспорядочный склад ломаной мебели и ненужных вещей, но поскольку стены в нем были стеклянные, он не мог быть использован как жилая площадь. Отобрать для заселения могли теперь кабинет или спальню, и через два дня после возвращения Аси из Москвы в квартиру беззастенчиво вторглась комиссия из РЖУ, сопровождаемая управдомом. Не снимая фуражек, с папиросами в зубах они обошли комнаты и выбрали жертвой кабинет, который велено было очистить тотчас же, поскольку новые жильцы явятся уже завтра.
Одна беда за другой — едва занялись разгрузкой кабинета, как в тот же вечер скончалась, наконец, знаменитая борзая. Вызвали Шуру Краснокутского, поплакали и повезли собаку на кладбище. Похоронили Диану на семейном месте под скамейкой. Потом пришлось еще полночи заниматься кабинетом. Лишь под утро все было готово, вычищено и прибрано: только концертный рояль — очередная жертва — стоял неприкаянный посередине комнаты: за ним должны были приехать из комиссионного магазина.
Новые жильцы не замедлили явиться. Во время утреннего завтрака раздался звонок и затем в передней чей-то грубый бас начал что-то доказывать, все повышая и повышая голос. Неожиданно, без предварительного стука, дверь гостиной распахнулась и в комнату ввалилась крупная фигура в засаленной гимнастерке, с замотанным вокруг шеи шарфом и взлохмаченной головой.
— Так что я явился с ордером на вашу комнату. Давайте-ка, господа хорошие, ключи, да пошевеливайтесь! Даром, что ли, мы кровь проливали?
Наталья Павловна вышла из-за стола.
— С кем я говорю? — спросила она с достоинством.
— Отставной матрос, потомственный пролетарий Павел Хрычко! — гаркнул хам. — Коли, если желаете увидеть ордер, пожалуй, поглядите, а чинить себе препятствия я не позволю. — Я — инвалид; у меня в боях с Деникиным кисть изувечена, у меня жена и дети. Я жаловаться буду!
— Никто не собирается чинить вам препятствия, — тихо сказала Наталья Павловна, — если у вас ордер, вы вправе переселяться. Ключа от комнаты у меня нет, так как мы жили своей семьей и комнат не запирали, а ключ от квартиры я вам дам. В свою очередь, прошу вас стучаться, прежде чем входить.
— Ишь ты! Я гляжу, спесь-то с вас еще не сбита. И чего смотрят товарищи комиссары? Ну ничего, мы еще разберемся! Ждите!
Вслед за этим началось «великое переселение народов». Неизвестные женщины в валенках и платках перетаскивали домашний скарб — тюфяки, подушки, табуретки, кружки, корыто, пустые бутылки, портреты большевистских вождей… Матерная ругань, детский плач, харканье и плевки служили музыкальным сопровождением этому действу. Едва только водворили вещи, тотчас сели, по-видимому, за стол, так как послышалось нестройное пение и пьяные мужские и бабьи голоса. Наталья Павловна, мадам и Ася поспешили закрыть задвижки из гостиной в переднюю и из спальни в коридор, изолировавшись в своих комнатах, как в осажденной крепости, а выходя в ванную или в кухню, конвоировали друг друга. Чувство беззащитности, покинутости обрушилось на трех женщин. Неожиданно подоспела помощь в лице Валентина Платоновича и Шуры.
— На экстренном заседании решено было произвести мобилизацию на случай, если потребуется вмешательство вооруженных сил дружественной державы, — отрапортовал Валентин Платонович, целуя руку Натальи Павловны.
Мадам отважилась выйти в кухню поставить чайник, чтобы напоить гостей, но тотчас прибежала обратно с сенсационным известием: из кухни исчез самый большой медный чайник, а из коридора — круглый стол черного мрамора, стоявший обычно на нем телефон был попросту переставлен на пол. Это вызвало всеобщее возмущение, особенно кипятилась мадам. Одна Ася пыталась заступиться и, перебегая от одного к другому, тщетно восклицала:
— Не надо поднимать шума из-за пустяков! Пожалуйста, не надо! Он такой жалкий, с больной рукой! Вспомните Достоевского — может быть, эта семья вроде семьи Снегирева или Мармеладова!
— Но, Ксения Всеволодовна, согласитесь, что с первого же дня брать без спроса чужие вещи — бесцеремонность исключительная, — воскликнул Шура.
— Которой должен быть положен конец, или эти наглецы, сядут нам на шею! — твердо закончил Валентин Платонович. — Приглашаю вас, Александр Александрович, атаковать вражеские позиции и отбить трофеи!
Краснокутский выпрямился и, отбивая ногами шаг, начал насвистывать марш Преображенского полка. Способность Шуры все превращать в шутку всегда раздражала Асю.
— Под этот марш ходили наши герои, а вы его профанируете! — воскликнула она с гневом. Через пять минут стол был водворен обратно, а одна из женщин, по-видимому, супруга «потомственного пролетария» явилась объясняться по поводу чайника:
— Так что мы очень просим… Гости, видите ли, у нас — не в чем подать… Уж будьте так любезны, мы новоселье празднуем! А если кого из гостей вырвет в коридоре, так уже вы не беспокойтесь — я завтра весь пол перемою, — лепетала она довольно жалобно.
Это была еще молодая женщина тридцати пяти лет, круглолицая мещаночка, достаточно миловидная. Что-то приниженное и подобострастное было в ее манерах в противоположность наглому тону ее супруга. Предупреждение о рвоте произвело настолько ошеломляющее впечатление, что несколько минут все окаменело молчали. Наталья Павловна опомнилась первая и разрешила оставить чайник на этот вечер, но с тем, что впредь без ее ведома вещей не касались. Женщина проворно убежала.
— Ну и публика! — воскликнул Валентин Платонович.
— Ну и сброд! — подхватил Шура, и опять закипело возмущение.
Дверь в гостиную внезапно распахнулась и на пороге выросла фигура самого «потомственного». Жена, видимо, удерживая его, тянула обратно.
— Вы уж очень зазнались тут! — зарычал он, вырываясь. — Со скандалами являются! Ишь ты! Что же мне с семьей в подвале, что ли, оставаться? За что боролись? Да я, если захочу, упеку вас, офицерье переодетое! Нашли кого пугать! Прошло ваше время!
Наталья Павловна поднялась, дрожа от бессильного негодования, остальные замерли. Один Валентин Платонович не растерялся. Он сделал шаг и толкнул в грудь непрошеного гостя:
— Вон, или сейчас вызову милицию и привлеку к ответственности за хулиганство! Угроз ваших здесь никто не боится. Здесь все советские граждане. Я сам был красным командиром! — и выволок Хрычко в переднюю. Тот с размаху ударил его кулаком в лицо, Валентин Платонович тоже ударил мерзавца, но на этом все и кончилось — жена увела «потомственного».
— Наталья Павловна, не расстраивайтесь, он немного навеселе. В трезвом виде он этого не повторит, — сказал Валентин Платонович, держа платок у глаза. Оказалось, что у него порядком подшиблен висок и глаз. Ему стали делать примочки арникой, и Шура с завистью наблюдал, как хлопотала около него Ася.
— Ксения Всеволодовна, если мне суждено погибнуть во цвете лет, умоляю вас, в память обо мне, не заключать à discretion с вашим новым соседом, — голосом умирающего проговорил он.
Девушка с досадой отвернулась, вспомнив московский поцелуй.
Пьяные крики начали смолкать; молодые люди собрались уходить, и Шура уже взял под руку раненого героя, когда послышался женский визг. Разведка показала, что сцепились жена красного курсанта с женой Хрычко, которая забралась в бочку с ее квашеной капустой. Валентин Платонович был очень доволен этим известием и разъяснил Наталье Павловне, что междоусобные войны всегда ослабляют противника.
Проводив своих защитников, женщины проверили на всякий случай все задвижки и собрались спать. Перед тем как нырнуть в постель, Ася тихо стукнула в дверь бабушкиной спальни.
— Entrez[28], — отозвалась Наталья Павловна. Она еще сидела в кресле. Свет от лампы, затемненной голубым абажуром, падал на ее печальное лицо.
— Бабушка, бабушка, не грусти! Впереди еще будет и счастье!
— О, нет, дитя. Ничего хорошего я уже не жду. Здесь, в комнате моего сына, валяется пьяный хам, в то время как мой сын пропадает в Сибири в глухом поселке, а мой внук не хочет меня знать! Трудно примириться с этим. И мне страшно, Ася, за тебя, за твою судьбу.
Ася прижалась щекой к руке Натальи Павловны.
— Я люблю твои руки, бабушка. Ни у кого нет таких изящных длинных пальцев. Не беспокойся за меня: я очень хорошо знаю, что буду счастлива. Когда я просыпаюсь по утрам и лежу совсем тихо, на меня часто идут длинные золотые лучи; я боюсь тогда даже пошевелиться, чтобы не порвать их, как паутину, и это — как обещание счастья! Такие вещи лучше не рассказывать, и я никогда не рассказала бы, но мне хотелось утешить тебя, бабушка!
С наступлением утра новые жильцы показались уже не столь устрашающими. Гости их удалились: великолепный глава семейства, которого Валентин Платонович тоже наградил синяком, отправился на работу. Осталась только его жена с двумя мальчиками четырнадцати и четырех лет. Она суетилась, мыла пол, визгливо кричала на детей и на кошку, но в общем не выходила из рамок приличия. Чайник был возвращен вычищенным и блестящим.
Столкновение за весь день было только одно — по поводу грязного белья, намоченного в ванне. Соединенными усилиями мадам и жены курсанта принудили новую жилицу вынуть белье и вымыть ванну. Вечером, когда мадам заглянула в кухню, обе женщины мирно стирали белье и вели разговоры, весьма притом поучительные. Они делились впечатлениями по поводу абортов — одна имела их пять, другая — три. Мадам постояла, послушала и сказала себе, что Асю и Лелю теперь нельзя будет вовсе выпускать в кухню.
Глава пятнадцатая
Олега выпустили из больницы только в начале марта. Воспаление легких прошло скоро, но плеврит затянулся. За время болезни, впервые после лагеря, Олег получил возможность отдохнуть и отоспаться. Кроме того в больнице обратили внимание на общее состояние организма — истощение и малокровие — и подлечили впрыскиванием мышьяка с железом и глюкозой. Кормили неплохо. Заключение врачей о плеврите было неутешительно: Олегу объяснили, что застрявший в плевре осколок, неудаленный при прежних операциях, дает и будет давать постоянное воспаление плевры. Вячеслав ошибался, когда с таким азартом доказывал, что заболевший служащий обеспечивается зарплатой: выяснилось, что правило это относится лишь к тем, кто проработал более или менее значительный срок в одном учреждении, а Олег, проработавший всего месяц и притом внештатным работником, не имел права на получение зарплаты, и бюллетень имел значение только как оправдание за пропущенные дни.
В городе свирепствовал грипп и доступ посетителям в больницу был воспрещен. О Марине Олег не знал ничего. Думая о ней, он испытывал стыд за то, что случилось между ними в последний день. Он понимал, что не влюблен, и не пытался себя обманывать. Вместе с тем, он говорил себе, что она порядочная женщина, с которой нельзя было после происшедшего обратить отношения в ничто. Если связь между ними упрочится, он должен будет уйти из порта, ведь не может же он, обманывая ее мужа, встречаться с ним на службе.
Постоянно возникал в его мыслях другой образ — белизна лба, густые длинные ресницы, невозмутимая чистота взгляда.
В день, когда его выпустили из больницы, была оттепель; он вышел все в той же шинели. Без калош он тотчас промочил ноги. Идти пришлось пешком, так как не было даже тридцати копеек на трамвай. Отвыкнув ходить, он очень устал и еле добрался до дому. Подымаясь по лестнице, мечтал, чтобы ему отворила дверь Аннушка. Он знал, что она его жалеет, и надеялся, что она его тотчас покормит и посушит. Но дворничихи не оказалось дома — отворила ему Катюша. Ей, по-видимому, уже было известно, что Марина удостоилась его выбора. Сердито фыркнув, она повернулась спиной и вышла. Нина была в Капелле, Мика — в школе. В комнате Мики, оказавшейся не закрытой, на столе лежала записка: «Олег, согрейте себе суп, вы найдете его в кухне за окном, в маленькой кастрюле, хлеб на столе. Я приду только вечером. Рада буду вас видеть, Нина». Он нашел суп, но устал настолько, что не стал разогревать, а поставил холодным на стол. Вся его тоска и одиночество как будто подстерегали его в этой комнате и с прежней силой тотчас обрушились. «Лучше было мне умереть в этой больнице. Кому я нужен? Кто мне рад?» — думал он. Правда, было одно существо, которое радостно вертелось около его ног, домашний щенок, дворняжка, с висячими ушами и безобразным хвостом. Он жил у Аннушки. Олег любил собак, привыкнув к ним с детства, и собаки его чувствовали. Со свойственной собакам бескорыстностью, щенок бросился к Олегу, как будто его возвращение сулило неистощимые собачьи радости. Олег погладил щенка и слегка отстранил, но тот снова стал приставать к нему. Олег сел, и щенок положил ему на колени передние лапы. Встретив собачий взгляд, исполненный немого обожания, Олег снова потрепал его по голове, тронутый выражением любви.
— Ах ты, глупый пес! Ну чему ты так радуешься? Скажу я тебе, поправился и совсем некстати. Ну, да нечего делать! Давай вместе обедать, вот бери кусочек хлеба. Не хочешь? Э, да ты сытее меня! Впрочем, ты на харчах у Анны Тимофеевны, а уж она-то не даст голодать. Ну, тогда не мешай мне самому есть, слышишь?
Щенок смотрел на него все с тем же обожанием.
— Чего ж ты, дурачок? — И вдруг невеселые мысли с такой остротой стеснили ему грудь, что он уронил на стол голову и несколько минут не подымал ее. Щенок, встревоженный этой позой отчаяния, напрасно теребил его лапами.
Чьи-то поспешные шаги раздались около двери. Олег быстро выпрямился. В комнату стремительно вбежала Марина и бросилась ему на шею.
— Вернулся? Здоров? Ну, слава Богу! Я так расстроилась, когда узнала! Я так скучала! Просто не могла дождаться!
Что-то теплое, искреннее, идущее от души услышалось ему в ее ласке. Целуя ее руки, а потом губы, благодарный за ее теплый порыв и вновь охваченный страстью, Олег забыл все свои колебания и соображения. В этот раз он не мог бы сказать, что инициатива принадлежала ей! Когда, поправив себе волосы, вся розовая и счастливая, она села и, прижавшись к нему, сказала: «Как я счастлива!», он почувствовал, что тоже счастлив каким-то внезапным и недолговечным счастьем.
— В ближайшие дни мы не сможем видеться, и за это время надо будет что-то придумать — где мы будет встречаться потом, — сказала Марина.
— Почему не придется видеться? Разве ты не придешь в один из вечеров к Нине? — спросил он. — Если не наедине, то при Нине, во всяком случае, увидимся.
— Нет, видишь ли… В ближайшие дни — нет. Меня не будет дома.
— Ты уезжаешь куда-нибудь?
— Я не понимаю, в чем дело?
— Нет.
— Мне придется лечь в больницу на несколько дней.
— Ты больна?
— Да нет же, не больна. Ах, глупый! Неужели ты не понимаешь. Ты был слишком неосторожен прошлый раз, и вот теперь… Ну, пойми же!..
Он схватил ее за руку:
— Ребенок?
— Да! — и она припала головой к его плечу.
— И ты уверена, что мой?
— Конечно, уверена. Я мужу не позволяю… так. Я его держу в ежовых рукавицах. Это тебе только… Одним словом — я знаю! Да пусти же мои руки, ты мне пальцы сломаешь!
|
The script ran 0.027 seconds.