1 2 3 4 5 6 7 8 9
— Я много раз рисковала собой потому, что всегда говорила правду. А для неправды есть другие. Или будут. Я не собираюсь сидеть и ждать тебя, как Сольвейг, хотя бы потому, что тебе это будет неприятно… Ты еще сам не знаешь, что тебе надо.
Она всегда умела сделать его более благородным, чем он был. Все же сейчас она, наверное, довольна, что с ним приключилось такое, по крайней мере она могла жалеть его. Почему бы ему не жениться на ней? Она очень красивая, она любит его и никогда не позволит ему совершать необдуманные поступки. Вернуться на завод. Вернуться к Голицыну. Вернуться к ней… До чего ж много, оказывается, существует путей к благоразумию.
— Спасибо, — сказал он по возможности признательней.
Глупее, чем это спасибо, ничего нельзя было придумать. Ему стало жаль Аду. Почему ему приходится огорчать тех, кто его любит, их так немного, и всегда он причиняет им одни неприятности?
Он осторожно поцеловал ее в щеку, стараясь не испортить прически и не помять белоснежный воротничок.
— Хочешь, я женюсь на тебе?
Как сразу все станет просто и хорошо! По утрам она заставит его делать зарядку. Сколько раз он начинал делать зарядку и бросал. Ада заставит его обтираться холодной водой и регулярно учить немецкий язык. С ней он в совершенстве выучит немецкий.
— Хочешь?
— За что ты меня так не любишь? — сказала она. — Тебе сейчас очень плохо, но все равно так нельзя. Это нехорошо.
Сейчас ему казалось: согласись она, и он, не раздумывая, бы женился на ней. Ему было жаль ее, и он женился бы и жил с ней. Хоть одному человеку была бы от него радость.
Тулин и Возницын ждали их на углу.
— Идея! — издали закричал Тулин. — Есть идея! Падай мне в ноги, так и быть, помилую! Я! Беру! Тебя! Зачисляю! К! Себе! В! Группу! Вот! Поехали, ты, карасик. Раз уж навязался на мою голову, черт с тобой, присоединяю. О женщины, мы таких дел с ним натворим!
Вдохновенными мазками набрасывал он картину будущих работ и тех работ, которые откроются после будущих работ, когда его группа превратится в Институт атмосферного электричества, а затем в Академию активных воздействий.
Он выжимал облака, как выжимают мокрое белье. Дожди лились туда, куда он приказывал, обильные плодоносные дожди орошали пустыни, он обращался с облаками, как с водопроводным краном. Неурожаи, засухи исчезали из памяти человечества. Он размахивал пучками молний. О молнии, о грозы! Таинственный сгусток энергии, перед которой отступает мощь атомных двигателей. Да, к вашему сведению, одна гроза расходует энергию водородной бомбы. А сколько их, гроз, громыхает ежедневно над земным шаром, ежечасно, каждую минуту миллионы лет! О люди, зачем вы пробиваетесь с таким трудом в глубины ядра, когда вот она проблескивает над вашими головами, громыхает на расстоянии каких-нибудь двух километров, эта необузданная сила! А мы ухватим ее, мы будем пробивать молниями горы, варить камни… Мы… мы…
Ах, почему у них не было магнитофона! Эту речь следовало передать через все радиостанции мира, отпечатать, высечь на гранитных плитах, разучивать в школах. Она была произнесена в полночь у булочной на углу Волхонки.
Крылов тоже восторгался, но, вместо того чтобы облобызать Тулина и ответить, промычал что-то, невнятное, и все убедились, что он свинья.
— Ты хвастун, Олег — сказала Ада. — Хвастун и фантазер. Мы на заводе вентиляции наладить не можем. А ты морочишь Сергея своими сказками, ему надо на завод вернуться, там он конкретно может. У тебя все нереально…
Они заспорили. Симочка защищала Тулина — он все может, если он захочет, он сможет сделать все, что говорил.
Перед Манежем, у пустой эстрады, несколько парочек танцевало под музыку карманного приемничка.
Крылов, узнав Ричарда и с ним дипломантку Женю Кузьменко, свернул к ним. Приемник лежал в пиджаке у Ричарда, и когда они кружились, музыка то нарастала, то слабела.
— А вот там Тулин, — сказал Крылов.
Ричард закивал, сбился. Женя спросила:
— Кто такой Тулин?
— Величайший человек нашего времени, — сказал Ричард. — Пойдем, я тебя познакомлю.
— Еще один гений? Надоело, — сказала Женя, не поворачивая головы. — Ты будешь танцевать?
И они закружились снова.
От улицы Горького свернули в проулки, где между светло-желтыми громадами новых домов уцелели деревянные особнячки, огороженные палисадником, за которым на грядках торчал салат, висели гамаки, а днем летали бабочки и шмели.
— Да, я все могу, — говорил Тулин. — Хотите, Адочка, я вам открою секрет, как стать человеком, который все может, то есть всемогущим? Это совершенно просто. Для этого надо стать сильнее себя. Пересилить свои слабости. Тот, кто сильнее себя, тот сильнее остальных людей и, значит, обстоятельств, Вы хотите сделать Сергея слабым, а я наоборот…
— Ну конечно, своим оруженосцем…
Каждый из них заботился о Крылове, хотел помочь ему, они простили ему то, что он натворил, и они недоумевали и досадовали, почему это его почти не трогает.
Крылов полагал, что Тулин вернется утром, но тот приехал почти следом за ним.
— Добродетель заела, — пояснил он. — Меня никто не встречал и провожать некому. Таков удел идущих впереди. Они всегда одиноки и непонятны. Ими можно восхищаться, но их трудно любить. — И уже без наигрыша задумчиво спросил: — Мораль? А что это такое? Инстинкт самосохранения? Воспитание? Смелость? Что мешает тебе вернуться к Голицыну? Наверное, эта лыжная девица. Почему ты выбрал ее? Мы дурачье, выбирать себе жену бессмысленно, так же как родителей. Наука превратила нас в рационалистов. Почему я не дал в морду Петруше? Почему я цацкаюсь с тобой? Если бы я мог обрести полную власть над собой, я получил бы власть над всеми.
— Зачем тебе она? — спросил Крылов.
— О! Будь уверен, я бы устроил мир разумно. Во-первых, заставил бы тебя поехать со мной. Нет, надо быть сильнее и беспощадней. Начнем с того, что на полу будешь спать ты.
Через два дня Тулин уехал, так и не добившись от него определенного ответа.
Существовало нечто, что Крылов должен был выяснить раз навсегда. Оформив расчет, он отправился в Театральный проезд, остановился у витрины железнодорожной кассы. По расписанию нужный ему поезд уходил в 19 часов. Крылов посмотрел на часы: в его распоряжении оставалось сорок минут. Он сел в такси и, не заезжая домой, как был, поехал на вокзал.
10
Тут все дома были одинаковыми, квартал за кварталом одинаково красивых новеньких домов с цветными балконами. Он провожал Наташу до самого дома всего однажды, и то зимой, вечером. Они постояли у парадного, и неожиданно Наташа пригласила зайти к ним выпить чаю. Она так и сказала — зайдемте к нам, она познакомит с мужем, покажет сына. Будто не замечая его недоумения, она настойчиво тянула за рукав.
— Вы что, это серьезно? — спросил он.
Она наивно округлила глаза — что тут особенного, муж очень любит гостей.
— А что еще любит ваш муж?
Ее притворство разозлило Крылова: неужели она считает, что он способен сидеть за столом с ее мужем, болтать, смотреть ему в глаза, и она будет тут же. Если бы даже такое произошло, то ведь после этого между ним и Наташей все кончится. Зачем это ей, для чего? Но скажи он такое, она немедленно бы спросила — что именно кончится? И ему нечего было бы ответить.
Возвращаясь домой, он вдруг понял, зачем ей это было нужно. Чтобы он зашел и чтобы все превратилось в обыкновенное знакомство. Это была последняя ее возможность устоять, последнее усилие.
А сейчас, летом, улица выглядела неузнаваемо. Газоны лежали полные до краев жирной травы. На липком асфальте лениво бродили сытые голуби. И только в витринах громоздились те же пыльные коробки кофе.
Непонятно, как он почувствовал, что именно этот дом — ее дом, что заставило его с такой уверенностью свернуть под высокую арку? В списке жильцов прочел: «Романов А. В. — кв.11». Память старалась изо всех сил, единственный спутник в этом путешествии в прошлое.
Он присел на скамейку дворового садика, лицом к парадному. Плавились стекла, слепые от солнца. В распахнутых окнах бились занавески. Одно из окон принадлежало ей, каждую минуту она могла выглянуть и увидеть его. А может случиться и так, что откроется парадное и она выйдет оттуда, жмурясь от солнца, держа за руку сына. Она не заметит Крылова, и он пойдет за ней по улице, и так они будут идти долго, и перед ним на расстоянии трех шагов будут покачиваться ее волосы, шея, плечи.
Малыши играли со щенком. Они нахлобучили на него бумажную шляпу. Щенок вырвался, подбежал к ногам Крылова, тявкнул и помчался дальше. Женщины на соседних скамейках посмотрели на Крылова и зашептались. Он вынул записную книжку. Там были разные записи, перечитывать их было неловко: благие намерения, которые так и не выполнены, глубокомысленные замечания, которые никогда не могут пригодиться.
«Плазма — шаровая молния El. World № 14».
«Интересно проверить, как проходит гипноз, если гипнотизера оградить сильным полем».
«Прочесть о тающем льде у Санина».
До чего ж быстро человек обрастает невыполненными замыслами и тащит, тащит их за собой всю жизнь.
«У человека нет электрического органа, а есть мышцы, поэтому он старается все сводить к механике. Электрический скат, вероятно, поступал бы иначе».
Любопытно, как поступил бы скат на его месте? Вряд ли он стал бы сейчас сидеть здесь и читать записную книжку.
Солнце припекало затылок. Он откинулся на спинку скамейки и принялся разглядывать окна. Вдруг он сообразил, что сегодня воскресенье, он помнил об этом и раньше, но только сейчас ему пришло в голову, что раз сегодня воскресенье, то она могла уехать за город. А может быть, у нее отпуск и она на даче? Он вскочил и вошел в парадное. Одиннадцатая квартира оказалась на последнем этаже. Крылов нажал кнопку. В глубине квартиры прозвенело. Ему захотелось убежать или подняться на чердачную площадку и посмотреть оттуда — кто откроет дверь? Он оглянулся — по лестнице неторопливо поднимались две старушки.
— Внучку не разрешают нянчить, — сказала одна из них. — Деньги, а на что мне их деньги.
За дверью послышались шлепающие чужие шаги. Надо спросить, не живет ли здесь… Какую-нибудь фамилию. Он лихорадочно пытался придумать какую-нибудь фамилию, любую фамилию, и не мог.
Дверь открылась. Перед ним стоял высокий мужчина, растрепанный, в пижаме, босой. Припухшие глаза его ничего не отражали, там было мутно, как в запотевшем стекле.
— Раньше времени явились. Ну да ладно, — сказал он.
— Простите, мне нужно… — начал было Крылов, но мужчина перебил его:
— Я, я самый и есть Алексей Романов, да проходите же вы. — Он сердито втащил Крылова, захлопнул дверь. — И ради бога, помолчите, голова трещит, все одно ничего не слышу. Сперва посмотрите, потом будете высказываться.
По коридору, мимо прикрытых дверей, он привел Крылова в большую комнату с застекленным фонарем, на полу стояли подрамники, множество холстов лицом к стене, валялись окурки, воздух был спертый, на кушетке лежала грязная подушка, измазанный красками столик уставлен бутылками, и на тарелке коричневые пирожки.
— Садитесь спиной к свету, — сказал Романов. — Алкоголю хотите? Ну и шут с вами.
Он взял ближайшую картину и поставил ее на мольберт.
Крылов прислушался: в квартире было тихо. Ситуация, подумал он. А, будь что будет!
— Отсвечивает? — спросил Романов. — Подвиньтесь. Еще. Вот сюда.
Он подождал, снял картину и поставил следующую.
— Отдерните занавеску! Мало. Да шевелитесь же вы. — Он покрикивал, почти не глядя на Крылова, и взгляд его оставался тусклым и безразличным, и движения, которыми он снимал и ставил картины, были машинальны.
Крылов послушно отодвигался, наклонял голову к все время думал: а что, если Наташа в соседней комнате, за стеной?
— Ну как? — спросил Романов.
— Очень интересно, — громко сказал Крылов. — А что это за станок?
— Да не орите вы. При чем тут станок? Ну, строгальный. Устраивает? Важно было показать глыбу металла, покорную человеку. Контраст холодной стали с человеческой рукой.
Пока он, снисходительно морщась, объяснял картину, Крылов искал следы Наташи, хотя бы малейший признак ее присутствия, что-нибудь связанное с ней.
— Подходит? — нетерпеливо спросил Романов. — Эту я отложу. Вы вообще смыслите что-нибудь в живописи?
Крылов заставил себя вглядеться, он задавал какие-то вопросы, кивал, поддакивал.
Закопченный белозубый машинист стоял у паровоза. Паровоз был нарисован здорово, совсем как настоящий. Машинист тоже был красивым и могучим.
«Гидростроители». По плотине шли строители, все могучие и белозубые и нечеловечески железобетонные.
Двери в коридор полуотворены, и ни звука не слышно.
Красиво освещенные сталевары — опять могучие, улыбчивые и опять не люди, а тупые роботы, — сколько таких бездушных картин видел он — в гостиницах и домах отдыха, в фойе кино.
— Невероятно, — говорил Крылов. — Неужели вы сами все это придумали?
— Ну и послал мне бог… — говорил Романов. — Это ж с натуры. И плотина с натуры.
— …Важно установить равновесие между формой и цветом, — зевая, говорил Романов. — Вот как здесь, оптимистическое соотношение…
— Совершенно правильно, — говорил Крылов, — каждая форма имеет свой цвет, каждый цвет имеет форму.
Какое-то подобие усмешки оживило лицо Романова.
— Бесподобно. Если бы чужие глупости могли бы делать нас умнее, я беседовал бы с вами каждый день.
Его картины нельзя было назвать раскрашенной фотографией. Это были картины-«верняк», холодные, скучные и в то же время неуязвимо отработанные.
Крылов ждал. Чего терять, когда нечего терять. А вообще-то ситуация — не придумаешь. Важно протянуть время. Не может быть, чтобы она не слыхала его голоса.
Романов прислонил к мольберту большое полотно, изображающее часть огромного цеха. Над разметочной плитой склонилось несколько человек, рассматривая чертежи. В центре группы стоял осанистый патриарх, солнце красиво серебрило его длинные седые волосы, прикрытые черной ермолкой. Серые массы металла, фермы мостового крана, косые снопы солнца, театрально пронизывающие дымный воздух. Каждая фигура исполняла свою роль: один улыбался, другой спорил, третий напряженно думал. Все было правильно, но было непонятно, для кого это все нарисовано, зачем потрачено столько времени и красок. Это была одна из тех картин, которые хвалят за тему, но никто не испытывает ни волнения, ни удовольствия, ни открытия. Лучше уж плакат, там хоть ясно, к чему он призывает. Крылов вспомнил, как однажды на завод к ним приехал фотограф из «Смены». Он долго расставлял вокруг станка членов бригады, придумывал каждому позу, поправлял воротнички, а потом попросил: «Пожалуйста, разговаривайте, держитесь свободно, но только ни в коем случае не двигайтесь».
И здесь этим ребятам приказано не двигаться, думал Крылов. Хорошо бы разобрать эту картину по косточкам, высмеять Романова, но ему было некогда, внутри у него все было обращено в слух и ожидание. Каждую минуту могла отвориться дверь и войти Наташа. Хоть бы где-нибудь хлопнула дверь.
— Плохо, что я не специалист, — сказал Крылов.
— Оно заметно. Впрочем, профан — это тоже любопытно. Не мешает послушать. Понятно вам, например, кто такие эти люди?
— О да! — сказал Крылов. — Вот, очевидно, мастер. У него из кармана торчит штангенциркуль.
— Правильно, — чуть насмешливо поощрил Романов.
Крылов внимательно посмотрел на него.
— Чудная деталь, находка, — продолжал он, наблюдая за Романовым. — А посредине, наверное, академик. Все академики носят ермолки. Может быть, конечно, он член-корреспондент, но слишком много седины у него для члена-корреспондента.
— Разобрались. Картина выражена в жизнеутверждающей серебристой гамме. Запомнили? — Романов усмехнулся мрачно и лениво, и Крылов вдруг подумал, что Романов считает его за идиота.
— Мне кажется, что все это уже было.
— То есть?
— Такое впечатление, будто вы все время подлаживаетесь под нужную тему.
— Ваши впечатления оставьте при себе. Тема! Сюжет! Так нельзя подходить к живописи. Кстати, подобный сюжет — бригада содружества в цеху — никто еще не воплощал на большое полотно. Мало ли что было, сколько было снятий с креста, все равно классики продолжали писать. Божья матерь с младенцем… Есть сотни шедевров. Ну и что из этого?.. — Романов не защищался, а поучал лениво и небрежно. — Все дело, мой дорогой, в том, как написано.
— Вот именно! Тут спекулировать… нехорошо.
Романов, словно просыпаясь, медленно поднял брови, синеватые обводы под его глазами походили на грим.
— Что вы хотите сказать?
— Неужели не понимаете? — слегка краснея, спросил Крылов.
Вместо торжества он испытывал обиду. Ничто не вызывало у него такой злости, как работа, сделанная зря.
Ему стало стыдно за Романова, за эти никому не нужные, халтурные картины, которые могут еще долго лежать здесь без всякого ущерба для людей. Вот он, Крылов, ушел из института, но его исследование продолжает Песецкий; не будет Песецкого — все равно кто-то третий кончит их работу, потому что она необходима людям. Он мысленно благодарил свою специальность. Ставя опыт, он никогда не думал, понравятся ли результаты опыта Голицыну или нет, его интересовала истина, а не мнение. Мнение подчинялось истине.
— А все же? — спросил Романов.
— У вас раскрашенная схема, — неохотно сказал Крылов, — безликие автоматы.
— Ух ты, какая прыть! Значит, у вас есть свое мнение? Ай да герой!
— Оставьте ваш тон. Я не знаю, за кого вы меня принимаете…
— За невежду! — спокойно прервал его Романов. — За кого ж еще? Ну как вы можете судить о живописи? Что вы понимаете в светотени; в фактуре мазка, в ритме цветов… — Он почесал ногу. Если он и защищал свои картины, то не потому, что считал их хорошими, а потому, что никто, кроме него самого, не мог судить их.
— Умников развелось. Но меня достаточно знают. Полюбуйтесь в «Красном знамени», как написано про это «Содружество». А как Голощекин расценил «Гидростроителей». — Он швырял Крылову пачки газет, журналов, альбомы с подклеенными рецензиями, каталоги выставок.
— Вот репродукции, вот еще. Значит, хорош я был? Всех устраивал! А что изменилось? Что я, хуже стал писать? Чего вам всем от меня надо? — Какое-то накопленное раздражение прорвалось в нем. — То не так, это не так. Никто толком ничего указать не может.
Ишь ты, привык, удивился про себя Крылов, это можно, это нельзя.
Он хотел сказать об этом Романову, но позабыл, вдруг увидев среди вороха бумаг несколько старых рисунков и акварелей. Как будто они были сделаны другим художником — ни на кого не похожим, дерзко беззаботным, — костры у реки, беспризорники слушают чекиста, буденновцы с шашками, красногвардейцы на ночных улицах, длинноногие мальчишки, бегущие к самолету.
— Это баловство, молодость. — Романов отобрал рисунки сердито, но голос его дрогнул теплом.
Ага, значит, что-то было, подумал Крылов. На что-то он был способен. А затем торопливость — еще слава, деньги… Нет, раз слаб — значит, не талант. Талант — это всегда сила. Бьют, расшибешься, а все равно идешь, и ползешь, и делаешь свое дело.
В черной щели приоткрытой двери что-то блеснуло.
— Послушайте, — сказал Крылов, — там кто-то ходит.
Романов вздрогнул. Они прислушались.
— Глупости, — сказал Романов. — Там никого нет. Это кошка.
— Кошка? Да, конечно, мне показалось. — Крылов поднялся. — Простите, я пойду.
— Э-э, нет, как же так, мы не договорили. Вы что ж, отказываетесь приобретать?.. На это, допустим, я чихать хотел, но вы объяснитесь. Мне любопытно, — деланная усмешка дергала его запекшиеся губы, — по-вашему, я кто — халтурщик? Модернист? Раскрашенный чертеж — как понимать? Ругань? Ругань не доказательство. Нагадили — и бежать. Ай-яй-яй, не интеллигентно.
— Вы пишете портреты людей, которых вы не любите, — сказал Крылов. — У вас нет к ним чувства, поэтому и у меня не возникает к ним чувства. Вы маскируетесь под искренность. Но сейчас труднее спрятаться. Сейчас любая фальшь проступает как никогда раньше. Для вас эти рабочие — не люди. Модная тема. Расчет, арифметика…
Романов слушал его, полузакрыв глаза, чуть отвернув голову.
— Да, расчет! Я пишу для народа. Вот именно — для народа, — оживленно повторил Романов. — Народу попроще нужно.
Эта фраза взбесила Крылова.
— Что такое народ? Я кто, по-вашему? Я что, не народ? Снисходите до народа?
— Ну ладно, не орите, — нетерпеливо оборвал его Романов. — Вы продолжайте. Чего вы требуете от картины?
— Картина — это… — Крылов запнулся. — Это как открытие, изобретение, там же нельзя повторять! Черт с ней, с гаммой. Было у вас, чтобы вы как для себя… Вы можете сейчас вот так? — и он показал на отложенные рисунки.
Романов словно очнулся. Лицо его болезненно исказилось.
— Но это же глупость! — закричал он. — Для себя. Смешно слушать. — Он театрально воздел руки. — Кому нужны мои переживания? Сколько они стоят? Вы как живете, жалованье получаете? Вот вы и чирикаете. А у меня семья. То есть… Черт с ней. Не в этом дело. На кой шут мне рисковать? Писать для себя? Нет, мне некогда дурака валять. Я работаю для потребителя.
Его словно прорвало. Он схватил Крылова за плечи и говорил, говорил, дыша в лицо винным перегаром. Мутные, словно запотевшие глаза смотрели невидящим взглядом. Вдруг он отошел, помолчав, неуверенно спросил:
— Вы что ж, считаете, что я больше не способен? Пожалуйста, можете начистоту. Надо хоть раз… Поскольку уж мне попался такой правдолюбец. Не бойтесь, не пожалуюсь. Черт с ним, с вашим Дворцом культуры.
— При чем тут Дворец культуры, — с досадой сказал Крылов. Пора было кончать эту затянувшуюся дурацкую историю. — Я не из Дворца культуры.
— Да, действительно, ни при чем. Нет, погодите. Сперва выпьем.
Романов подбежал к столику, ловко разлил коньяк по стаканам.
— Коньяк отличный. А закуски нет. Разве пирожки вчерашние. Впал в полное ничтожество по случаю семейных конфликтов. Небось слыхали?
Он стоял спиной к Крылову. Под голубой пижамой в синюю блестящую полоску ходили округлые лопатки. И вся спина была большой, круглой, блестящей.
— Как? Нет, не слыхал.
В нем все замерло в ожидании. Романов обернулся, протянул стакан. Крылов выпил, быстро, жадно, как воду. Он мог сейчас пить сколько угодно.
— Нет, ничего не слыхал, — повторил он. Если бы он умел быть хитрым и осторожным!
Романов, прищурясь, рассматривал коньяк на свет.
— Алкоголь — по-арабски порошок. По-нашему — от слова «алкать». Все сходится. — Он выпил, вытер рот, заходил по комнате.
— Вы про меня хлестко… Такое редко. Но, к вашему сведению, я сам куда крепче могу, я ведь все понимаю. Вот в чем ужас. — Он говорил невнятно, занятый какой-то своей мыслью. — Когда-нибудь, когда-нибудь… И так всю жизнь. Вроде не с кем бороться. Иногда только… Вы как меня представляете? Способен я или нет? — Он спросил вдруг ясно, в упор. Правда, тут же попробовал иронически хмыкнуть, но сорвался и замер.
— Вы сами виноваты, — с неожиданным для себя сочувствием сказал Крылов. — Бывает, что человек боится, ничего не сделав, чувствует себя побежденным не потому, что рисковал, а потому, что отказался от риска. Вы попробуйте.
Романов, шлепая босыми ногами, забегал по комнате.
— Откуда вы знаете? Может, я уже пробовал. Никто ничего не знает. Самые близкие люди живут на космических расстояниях. Хотите, я вам покажу?
— Что?
— Так, ерунда, для себя. — От его равнодушия, ленивой неуязвимости не осталось и следа. Боком он пробрался в угол к мольберту, завешенному серой тряпкой.
— Вот она, тут, — пробормотал он и, умоляюще посмотрев на Крылова, снял тряпку.
Крылов шагнул вперед. Потом он отступил и, пятясь назад, поискал стул. Не найдя его, остановился.
Из грубо отмалеванной синью глубины на него смотрела Наташа. Огромные глаза ее с недоумением глядели на Крылова, не понимая, зачем он здесь. Он ясно видел, что она думает о нем. Знакомый серый свитер был голубым, но все равно он был серым, и темные губы… Одной рукой она крепко сжимала плечи мальчика, приткнувшегося к ее коленям. Рука была неестественно длинной, и глаза невероятно велики, — он не сразу заметил нарушенные пропорции.
И тотчас раздался настороженный голос Романова:
— Как вы сказали?
Крылов с трудом повернулся к нему. И вдруг впервые Наташа совместилась с этим рослым, красивым мужчиной, хозяином этой квартиры. Они живут здесь вместе. Она моет эти тарелки. Блестящая в полоску пижама. Мягкие курчавые волосы. И волосы на груди. И рыжеватая щетина вокруг слабых губ. Но если он мог написать ее так, значит, он любит ее.
Крылов отвернулся, но Романов, как нарочно, заглядывал в лицо.
— Неужели так действует? Ну, что вы теперь… Могу я? А я сам знаю, что могу. Но ведь могу, верно? — Лихорадочное возбуждение носило его по мастерской, то он принимался хвастаться, то путался и заискивающе, почти любовно трогал Крылова за руку.
Было противно и стыдно. Надо было уйти. Но он не в силах был двинуться. Он понятия не имел, хорошая это картина или плохая. Наверное, хорошая, хотя низ не дописан и рисунок внизу беспомощный, какая-то каша… Он почувствовал, как Романов нетерпеливо теребит его.
Ему хотелось выгнать его, остаться одному, что-то обдумать. Свиделись! Не надо было ехать сюда. Вся затея от начала до конца была бессмысленной.
— Да, это она, — глухо и твердо сказал Крылов. — Теперь я понимаю…
Романов благодарно стиснул его руку.
— Я вам первому показал. А как фон? Хорош? Неумолимый цвет, — он бормотал, как одержимый. — А лоб? Одним махом. Весь смак в этом сочетании. Рука, какая у нее рука. В глаза я еще дам красным. А рука не смущает? Только бы кончить. Я еще задумал. Я много задумал…
Тонкие, грязные пальцы его бегали по холсту, трогали живот, ноги Наташи. Объясняя, что и как будет дописано, он схватил кисть, тюбик с краской.
— Не трогайте, — сказал Крылов.
Романов посмотрел на него, как глухой, кисть выпала, он растопырил пальцы и уставился на них.
— Дрожат, — тихо сказал он. — Уже неделю не могу работать. Дрожат. И не в состоянии…
— Вам не надо пить.
Романов покачал головой.
— Не из-за этого. Боюсь. А вдруг обругают? Обвинят. Я сам хуже всякой критики. Привык. Все заранее прикидывал — кто что может сказать. Вероятно, и не скажут, а я все равно страхуюсь. Страхуюсь — это от слова «страх». Главное — уравновесить, привести в ажур. И сейчас хочу уравновесить — нет, не получается, знаю. Думаете, я не вижу, что уже порчу? Когда она ушла от меня, я с горя как начал этот портрет по памяти, без оглядки, словно прорвало, а потом опомнился, и вот сколько…
— Она ушла? Как ушла?
— Ушла. Сына взяла. И вот сколько я… — Романов остановился, подозрительно вглядываясь в Крылова, как будто кто-то стер мутную пленку с его глаз. Щеки его медленно втягивались, из стиснутого в руке тюбика выдавливалась краска. Веселый ярко-желтый червячок выползал, удлинялся и, покачавшись, смачно шлепнулся на пол.
— Так это вы?
Крылов кивнул.
Словно защищаясь, Романов швырнул в Крылова тюбик, не попал, схватил табурет, Крылов не шевельнулся. Романов повертел табурет, зажмурился и бросил. Табурет больно ударил Крылова в коленку.
Затем Романов сел на кушетку, стиснул виски, закачался взад-вперед. Все это напомнило дурную пьесу. Интересно, как они выкарабкаются из этой пошлятины, подумал Крылов. Ситуация! А черт с ним, лишь бы узнать, где Наташа.
— Вот и познакомились, — сказал Крылов.
Романов поднял голову.
— Простите. Нервы и прочее. — Он повертел пустую бутылку. — Я думал, вы из Дворца культуры. Очень смешно.
— Я вам говорил, — сказал Крылов, — вы не слушали.
Романов передернулся.
— Аа-а, так даже интереснее. Значит, вот вы какой. — Ухмыляясь, он оглядел Крылова. — И что это она в вас нашла? Физиономия у вас примитивная. Ситчик в горошек. Не удивительно, что я вас за администратора… Ситуация.
Так неожиданно было, что Романов произнес то же самое слово, что Крылов чуть не рассмеялся. Это слово чем-то объединило их.
— Вы чего приехали? Раздел имущества? — Романов изо всех сил иронизировал.
— Куда она уехала?
— Вы не знаете? Великолепно! — Романов развалился на кушетке, забросил ногу на ногу. — Я вас приветствую. Значит, у нее кто-то третий. Брошенный муж — жалкое зрелище, не правда ли? Я из-за нее работать не могу. От вас никогда не уходила женщина? Отвратительная штука. — Он старался изобразить циника и не мог. — Но я работать не могу, а без работы я пропал. Стерва. Вышибла подпору, — застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. — Что мне делать, Крылов, посоветуйте. Видите, мне нисколько не стыдно. Вы ведь умненький. Семья разрушена. С вас все началось. Вы ей наговорили, натрясли свою труху ученую. Знали, что она замужем, что у нее сын, неужто не стыдно? Подлость такое называется. Подлец вы!
«Чего ж стыдного — любить стыдно?» — подумал Крылов. От ругательств становилось тоскливо. Почему они должны ненавидеть друг друга? — спрашивал себя Крылов. Два человека разговаривали, спорили о картинах, потом узнали, что любят одну и ту же женщину, и с этой минуты должны стать врагами! Обязаны. Сами себя заставляют. Как будто вражда поможет кому-нибудь из них.
— …Она вернется, вернется, — исступленно твердил Романов. — Не останется она с вами. Разве мы плохо жили? Квартира новая. Помогите мне, для вас это что — эпизод…
Эпизод… Боже ты мой, как точно он попал, ведь тогда казалось, что это всего лишь эпизод. Почему бы не поухаживать. Все было так красиво, сплошная лирика. Но в глубине души он не верил своим чувствам, не верил ни себе, ни ей.
— …Ну согласен, вы любите, — испуганно поправился Романов, — но для меня тут вся жизнь. Работать не могу без нее. На улицу не хочу выходить. На солнце смотреть противно. Все противно. — Он закрыл лицо руками и заплакал.
Крылов отошел к окну.
«И я не могу без нее, и он не может без нее. Хороший художник или плохой — при чем тут это? Ему, пожалуй, хуже, у меня хоть есть работа».
Нога болела, Крылов незаметно ощупал колено, присел на стул. Романов торопливо утерся рукавом, подбежал к нему:
— Поезжайте к ней, уговорите ее вернуться. А? Она вас послушает. Любые ее условия приму. Помогите, миленький, вы один можете помочь.
Крылов отвернулся.
— Глупо, что я вас прошу? Я сам знаю, глупо и мерзко. Но мне все равно. Я сейчас на все согласен.
— Хорошо, — сказал Крылов, — давайте ее адрес.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Романов. — Вы обещаете? Честное слово? Хотите, я вам подарю любую картину. Просто так, на память. Вы не обижайтесь, не в уплату…
Он поспешно натягивал носки, искал туфли, предлагал поехать куда-то обедать, посмотреть город.
— Ах да, я забыл, — вдруг воскликнул он, — вам же мои картины не нравятся. Значит, это перед вами я откровенничал? Боже мой, срам-то какой, в одном исподнем. Ну, теперь-то я могу вас спросить. Уловил я в ней характер? — Не глядя, он засовывал ногу в туфлю и все никак не мог попасть. — А может, и хорошо, что вы пришли. Я убедился. Важно, что я могу…
— Мне некогда, — сказал Крылов. — Дайте ее адрес, я пойду.
— Как хотите, как скажете, — послушно согласился Романов. — Раз она не у вас… Странно, странно. — Он послюнявил кончик шнурка и задумался. — Женщина не уходит в пустоту, женщина уходит от одного к другому. Наташа, та, конечно… Вероятно, она поехала… — Он снова остановился, уставился на Крылова. — Как вы смотрите на нее! Ведь вы приехали сюда… — Он отшвырнул ботинок. — Ох, какой я болван! Вы приехали увезти ее! И я, дурак, хотел довериться вам! Нет, дудки! — торжествуя, он потер руки.
Крылов вышел в коридор. Блеснули плоские зеленые огни кошки. Он попробовал открыть дверь, никак не мог нащупать крючок. Романов стоял сзади, и Крылов чувствовал затылком его дыхание.
На площадке Романов вдруг крепко ухватил его за пиджак, губы его прыгали, весь он кривлялся.
— Продать портрет? Уступлю по дешевке. За пол-литра, без запроса. Как отдать! Свадебный подарок.
Никогда позже Крылов не мог понять, откуда взялись у него силы, он был куда слабее Романова, но в эту минуту он так сдавил кисти его рук, что пальцы Романова побелели и разжались.
Ноги у Крылова дрожали, он спускался по лестнице, держась за перила. Он заставил себя пройти двор и улицу и только на площади остановился, прислонясь к газетному киоску.
11
Автобусы шли на Озерную переполненные.
Крылов сошел на кольце и долго стоял неподвижно. В руке он держал коробку с тортом, который купил для Антоновых. Коробка помялась, и на картонной стенке расплылось жирное кофейное пятно.
Пышные купы акаций заслонили антоновский домик. Сперва показался железный петух на коньке крыши. Когда-то, приехав сюда еще молодым парнем, Антонов смастерил этого петуха, и с тех пор петух вертелся, храбро выпятив ржавую грудь, словно командуя всеми ветрами.
Затем показался сарай. Зимой на розовом шифере крыши лежал блин снега. Мартовское солнце съедало его, и Крылов из окна наблюдал, как снег на сарае съеживается. Шутки ради он исследовал зависимость скорости таяния от загрязнения снега. Недавно, к его удивлению, этой работой заинтересовались агрофизики.
В стороне, на зеленой поляне, чисто и радостно светились белые будки метеостанции. Антонов улыбнется, прикрыв ладошкой щербатые зубы, жена его заахает, примется накрывать на стол.
Он тихо отворил калитку. Во дворе незнакомая девушка снимала с веревки белье.
— Антоновы? — переспросила она. — Они давно здесь не живут.
— Давно?..
— Месяца четыре, наверное. — Для нее это было давно.
— Где они?
— Где-то возле Бийска. Там, кажется, родные его жены. Адрес они оставили. Вы им родственник?
— Я тут работал зимой. Моя фамилия Крылов. — Он смотрел на нее с неясной надеждой.
— Меня звать Валерия. — Она кокетливо блеснула металлическими зубами. — Меня сюда из Москвы направили. Конечно, после Москвы здесь провинция.
Окно было раскрыто. На месте кушетки стоял канцелярский письменный стол с машинкой, накрытой футляром. Стены голубели новенькими обоями. Не было плюшевого желтого кресла. Наташа любила сидеть на нем, поджав ноги. Не было круглого зеркала в дубовой раме. Из кухни доносился детский смех. Никто не знал о тех, чья жизнь прошла здесь. Никто о них не вспоминал, никому не было до них дела. Дом не хранил воспоминаний. С предательским радушием он служил новым жильцам.
— А кроме адреса, Антоновы ничего не оставляли? — спросил он.
Валерия недоуменно уставилась на него.
Он дошел до калитки, потом вернулся, протянул девушке коробку с тортом.
— Возьмите, пожалуйста. Вы любите сладкое?
Голые руки ее растерянно прижали к груди охапку белья. Большеносое лицо в клубке черных жестких волос стало мучительно некрасивым, она быстро коснулась его руки.
— Но ведь вы… Хотите чаю?
— Что вы, — сказал Крылов. — Не беспокойтесь. Это трюфельный торт. Вам понравится.
Между березовой рощей и лесом когда-то была поляна. Там они лепили снежную бабу и по лыжне спускались в низину к санной дороге.
Он с трудом разыскал эту поляну. Высокий шиповник горел алыми цветами. Тени птиц неслись по траве.
Ветер плескал отблесками листвы. В новом зелено-солнечном мире казалась невероятной снежная тишина и узкая лыжня между белыми сугробами.
Чудак, он думал, что время существует только для него, а оно существовало и для Антоновых, и для этого леса, и для Наташи. Ему казалось, что он найдет неизменным все, что оставил, как в сказке о Спящем королевстве.
Пересвистывались птицы. Шурша, осыпалась сухая хвоя. Крылов вслушивался, и было страшновато, как будто он различал воровские убегающие шаги Времени.
Никакие теории относительности, и системы координат, и понятия дискретного времени, и новейшие физические гипотезы не могли помочь ему, все оказывалось бессильным перед этим простейшим временем, отсчитываемым ходиками, листками календаря, закатами, — неумолимым, первобытным временем.
Он вышел к озеру. Песчаные отмели шумели, ворочались сотнями человеческих тел. Со стуком взлетали мячи. Там, где у дымной полыньи когда-то чернела фигура Наташи, скользили лакированные байдарки и мокрые весла вспыхивали на солнце. Из воды в крутых масках высовывались марсианские морды ныряльщиков.
Холодное и ясное отчаяние охватило Крылова. Наконец-то он понял, что никогда, никогда не удастся вернуться в ту зиму. Никакая машина времени не властна над прошлым. Перенестись в будущее — пожалуйста, но ему не нужно было будущего, он искал прошлое.
— Товарищ Крылов! — Из воды, рассыпая брызги, бежала Валерия. — Товарищ Крылов! — Она остановилась перед ним. Ее плечи блестели от воды. Крылов молчал. Валерия подошла к нему вплотную. — Хорошо, что я вас увидела. — Она пристально, без улыбки смотрела ему в глаза. — Вы тут один? Пойдемте, я вас познакомлю с нашими.
Она потянула его за рукав. Под жидкой тенью полосатого тента Крылов уселся на песок рядом с толстым мужчиной и загорелой блондинкой, игравшими в карты.
Крылов снял пиджак, лег на горячий песок. Блондинка повернулась к нему, заслонив озеро.
— Будете в дурака? — спросил толстый.
— Идиоту в дурака нет смысла, — сказал Крылов.
— Это что, намек? Намек-наскок?
— Нет, — усмехнулся Крылов. — Признание.
— Перестаньте хвастаться, — сказала блондинка. — Знаете анекдот про еврея на пляже?
Валерия беспокойно посмотрела на Крылова и стала одеваться.
— Вы еще застали здесь Антоновых? — спросил Крылов.
— Они уже собирались уезжать, — сказала Валерия.
— А вы не знаете, приходила к ним такая Романова? — Он с трудом произнес ее фамилию.
— Наташа? — оживилась блондинка.
— Да.
— Так она тоже уехала.
— С ними?
— Что вы, ее увез один научный работник, он тут жил зимой. У них такой роман был!
— Роман-шарман, наверное, сама к нему уехала, — сказал толстяк.
— Ничего подобного, — горячо сказала блондинка, — мне рассказывали, как все было. Он приехал за ней на машине, подстерег возле ее дома, когда она с ребенком шла, посадил и увез, она домой даже не зашла.
— Так не бывает, — сказал толстяк. — Небось расчет она оформила. В наше время без отдела кадров не похитишь. Всякие бумажки-шмажки.
— Он приехал на черной «Волге», — сказала Валерия.
— У них был сумасшедший роман, — сказала блондинка. — Он хоть и ученый, а поступил как настоящий мужчина.
— Чего ж он зимой сразу не увез ее? — недоверчиво спросил толстяк.
«Почему я сразу не увез ее? — подумал Крылов. — Как же это так? Сел в поезд и уехал. О чем же ты тогда думал? Да ни о чем. Совсем ни о чем. Про свои паршивые графики ты думал. Про то, что потом когда-нибудь ты приедешь. И этого ничего ты не думал. Как же это могло быть? Сел в поезд, а она осталась…»
— Они проверяли свои чувства, — сказала блондинка.
Но ведь он же писал ей. Почему она не отвечала, ни разу не ответила? А последнее письмо вернулось невостребованным.
— Вы ее знали? — спросила Валерия.
— Я понятия не имел… То есть, конечно, я знал.
— Что ж она, такая красивая?
— Да, очень.
Они с интересом посмотрели на него.
— А может, и не очень, — поправился он. — Я ничего не знаю.
— Господи, какое у вас лицо, — сказала блондинка. Она шлепнула Валерию по спине. — А твой тебя не собирался увезти? У нее тоже принц объявился. Торт преподнес.
— Угощай, — сказал толстяк. — При такой жаре скиснут твои тортики-шмортики.
Валерия засмеялась и умоляюще посмотрела на Крылова.
— Мне пора, — сказал он. Поднялся. Отряхнул брюки. Попрощался.
Валерия догнала его.
— Простите меня, — сказала она.
Мокрые волосы облепили ее маленькую голову. Толстяк и блондинка издали смотрели на них.
Крылов взял руку Валерии и неловко поцеловал.
Пляж кончился. Потянулись пустынные берега рыбачьего поселка. На полях сушились сети. Лежали перевернутые баркасы. Пахло смолой и рыбьей гнилью. Крылов по привычке свернул на тропку вверх, мимо коптильни, мимо амбаров, к синему домику буфета.
Он знал, что ему не следует заходить в буфет, он даже обогнул его, но потом вернулся и, постояв минуту, толкнул синюю фанерную дверь.
Столик у окна был свободен. Он сел на свое место, так, чтобы видеть озеро. «Подзаправимся?» — спросил он. Наташа не ответила. Он смотрел на стул, пытаясь представить, как она сидит перед ним, потирая холодные щеки. Стул был пуст. Она обманула его. Он ехал к ней, а она обманула его.
…Они вернулись с обхода. Наташа стащила мокрые ботинки, достала из чемоданчика тапочки, выложила на стол несколько мандаринов.
— Это еще зачем? — строго спросил он.
Она вспыхнула, придвинула мандарины к себе, и ему стало стыдно.
Они сверяли записи, сводили в таблицы, это было на третий день их работы, и Крылова удивило, как быстро она уловила смысл измерений и действовала, уже ни о чем не спрашивая.
— У вас отличные способности, — сказал он.
Она посмотрела на него недоверчиво, почти испуганно. Но назавтра, закончив вычисления, она вдруг рассмеялась.
— Выходит, я сама могу, — сказала она изумленно.
По утрам, приехав из города, она была какой-то сжатой, замкнутой и только к середине дня словно оттаивала. Особенно в лесу, когда они шли на лыжах, она оживлялась. Она ходила на лыжах девчонкой и с тех пор ни разу.
— А с мужем почему не ходите? — как-то спросил Крылов.
Она смутилась и сказала, что муж слишком занят.
Она вообще, избегала говорить о муже и о себе, только однажды, когда на озере она провалилась в прорубь и он притащил ее к Антоновым, и растирал, и напоил водкой, она, лежа под одеялами, словно сквозь сон, спросила:
— Какой я вам кажусь?
Потом он понял, что значит этот вопрос. В семье она был старшей и с детства нянчилась с маленькими, и хотелось поскорее освободиться, стать самостоятельной. Вышла замуж, появился ребенок, и опять было не до себя. А в техникуме ее считали способной. Муж ее был довольно известный художник, и рядом с ним ее надежды выглядели мелкими, смешными. Она старалась помогать и не мешать. Она научилась быть незаметной. Это она умела в совершенстве. Иногда она даже не могла представить, а какой же она видится со стороны окружающим. Ей казалось, что она куда-то пропала, ее нет, кто-то вместо нее ходит, говорит, а ее самой не существует.
Она была высокая, с движениями медленными, почти ленивыми, и волосы у нее были тоже ленивые, гладкие, но Крылову она казалась маленькой, и он чувствовал себя с ней старшим, это было непривычно и нравилось. И, как с детьми, с ней надо было быть осторожным, чуть что — испуганно пряталась, застывала в молчании. Она была как эти мартовские хрупкие дни с пугливым солнцем.
Ровно в шесть она сложила таблицы, надела ботинки, собираясь на автобус.
— Можно, я оставлю тапочки, чтобы не таскать?
— Пожалуйста, — сказал Крылов.
Поздно вечером, укладываясь спать, он увидел в углу эти тапочки — маленькие спортивки хранили форму ее ноги. И кажется, тогда впервые ему захотелось, чтобы скорее наступило утро и он снова увидел бы ее.
Крылов заказал винегрет, сосиски и пиво, покосился на буфетчицу. Вероятно, она не узнала его. Волосы ее были уже не желтые, а темно-рыжие.
Все придумано. Легенда о том, как ее увезли, и то, что он сам навоображал себе. В сущности, если разобраться, то, наверное, вообще ничего не было, а если и было, то давно кончилось. Никогда не следует возвращаться туда, где был счастливым.
Имея даже четверку по диамату, следовало бы усвоить, что нельзя дважды войти в один и тот же поток.
Он смотрел на песчаный берег, где лежали смоляные туши перевернутых лодок, и ничто не трогало его, все оставалось безразлично чужим. Винегрет был невкусным, сосиски холодные, удивительно, почему он так боялся зайти в буфет.
Старый дымно-серый кот с черной метинкой на лбу вежливо потерся о ногу. Крылов взял с тарелки соленый огурец.
— Когда-то ты ел огурцы, — сказал он. — Но, может быть, и этого не было.
Кот понюхал и деликатно куснул огурец.
Буфетчица засмеялась.
— Вы к нам опять работать? — спросила она.
— Нет, проездом.
— Пашка, стервец, ведь узнал вас. Ишь, как ластится.
Она открыла бутылку, поставила на стол. Кот поднял хвост, мяукнул.
— Это его Наташа приспособила огурцы жрать, — сказала буфетчица.
«А вдруг все это было? — подумал Крылов. — Почему она ушла от мужа?»
— Ну как вы живете-можете? — спросила буфетчица.
— Замечательно, — сказал Крылов. — Чудесно живу.
— А она не приехала? Чего ж вы ее с собой не взяли? Ну, я понимаю, ей сюда сейчас неохота. Она небось от счастья все позабыла. Шутка ли, как она тут маялась без вас. Она вам рассказывала?
— Нет, — сказал Крылов. — Ничего не говорила.
— И мне тоже. Придет, посидит, Пашку погладит.
За соседним столиком потребовали колбасы.
— Сейчас, — сказала буфетчица, — мне не разорваться.
Он сидел, слышал, как лопаются пузырьки в стакане с пивом.
Буфетчица вернулась.
— Вы еще зайдете?
— Нет, — сказал он, — сегодня уеду.
— Привет ей передавайте.
— Я далеко уезжаю, — вдруг сказал он и удивился, услышав от себя решение. — В экспедицию.
— Что это вроде вы невеселый какой?
— Да нет. Пиво у вас отличное. Я был рад вас повидать. — Он нагнулся, потрепал кота. — Ну, будь здоров, Пашка.
Он допил пиво и рассчитался.
— Спасибо вам, до свидания.
— Приезжайте вместе зимой, — нерешительно сказала буфетчица.
— Может быть. Может быть.
Ему еще хотелось выпить пива. Всю дорогу он ощущал сухость во рту.
Через все небо размахнулся белый пушистый след реактивного самолета. Крылов шел и смотрел на тающий росчерк.
Обратно он ехал на электричке. Стоял в тамбуре, белый бурун в синем небе давно растаял, но Крылову казалось, что он все еще видит его.
Если она спустя несколько месяцев решилась на такое, значит, она действительно любила, с самого начала она любила его. Он вспомнил свои письма, и сейчас они показались ему отвратительными. Пустые, холодные, обо всем, что угодно, и ни о чем, потому что там не было единственного простого — он не звал ее. Ну конечно, он считал, что в любую минуту может приехать. А когда последнее письмо вернулось невостребованным, тогда вот началось. Тогда он стал наконец думать. Тогда целыми днями сквозь все он думал и вспоминал. Видел автобус и думал о ней. Пил воду и думал о ней. И не то чтобы думал, а просто представлял ее губы и твердил ее имя.
Московский поезд уходил вечером, тот же поезд, с той же платформы. Крылов зашел в вагон и стал у окна. Провожающие. Отъезжающие. Чемоданы. У каждого вагона прощаются.
Поезд тронулся легким толчком, без гудка. Давно уже нет гудков, поезда трогаются незаметно, только легкий толчок. И вдруг к нему отчетливо вернулся тот миг — соскочить, подбежать к ней, остаться, плюнув на все и на всех, ему казалось, что тогда он хотел это сделать. Он знал, что надо соскочить, и продолжал стоять.
Редели прореженные сумерками огни. Их становилось все меньше и меньше. Почему-то вспомнилось детство, лагерь, как вечером строились на линейку. Спуск флага. И горн. Он вспомнил кисловатый металлический вкус мундштука…
Он прошел в свое купе, достал из кармана «Огонек» и стал читать рассказ. Прочитав, он начал сначала, шепча каждое слово, как читают полуграмотные.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Под конец третьего курса Сергея Крылова исключили из института. Приказ гласил: «За систематический пропуск лекций».
Дирекция вначале сформулировала жестче: «За недостойное поведение», позже благодаря Олегу Тулину формулировку смягчили.
На лекции по оптике Крылов разглядывал потолок. Он ничего не записывал, он смотрел на потолок, где отражалась солнечная зыбь листвы. Преподаватель прервал лекцию и спросил, не мешает ли он Крылову. Крылов встал и сказал, что не мешает. Аудитория смеялась. Лекция была скучная, и пятьдесят человек охотно смеялись. Будь доцент постарше, он смеялся бы со всеми, но доцент, стукнув ладонью по кафедре, покраснел и сказал, что если Крылову известен материал, то вряд ли ему стоит сидеть на лекции.
Крылов отнесся к его словам с полной серьезностью, он подумал и сказал, что лекция его действительно не интересует, поскольку весь материал точно так же изложен в учебнике, проще прочесть учебник и сдать по нему экзамен.
Доцент сказал: «Ну что ж, попробуйте».
Крылов перестал посещать лекции и начал ходить к математикам, слушать курс теории вероятностей. Его несколько раз предупреждали, но он недоуменно округлял свои голубые глаза — почему так нельзя? Его наивность походила на насмешку и могла взбесить кого угодно. Через месяц его исключили.
Олег Тулин, в то время секретарь комсомольской организации факультета, уговорил Крылова пойти к декану просить, обещать, он готов был пойти вместе с ним. Крылов отказался. К факту исключения он отнесся равнодушно. Ему было лишь неудобно перед Тулиным.
Трудно теперь, после стольких лет, разобраться, как возникла их дружба. Со стороны Крылова это началось с поклонения таланту Тулина, а у Тулина — как потребность опекать, помогать и, может быть, служить объектом поклонения. А кроме того, ни у одного из них не было братьев.
На втором курсе они вместе делали лабораторные работы по электрическому разряду.
— Давай поставим электроды под углом, — предложил Тулин.
Им было скучно выполнять то же самое, что делали на соседних столах, и то, что делали здесь из года в год поколения второкурсников. Они поставили электроды под углом, кроме того, они обмакнули их в чернила. Результаты получились странные, не сходящиеся с формулой. Преподаватель сказал, что, очевидно, для таких условий формула неверна. Он не видел в этом ничего особенного, но Крылов и Тулин были потрясены. Впервые они столкнулись с тем, что формула, напечатанная в книге, может быть неточной.
По вечерам они оставались в лаборатории, и Тулин придумывал самые фантастические условия разряда. Они погружали разрядники в снег, в молоко, в водяные пары, пока, наконец, это не кончилось взрывом, от которого Крылову рассадило подбородок.
Из лаборатории их выгнали, и они решили посвятить свою жизнь науке. Им нравилось сокрушать авторитеты. Кроме того, они убедились, что наука находится в зачаточном состоянии. Такая элементарная вещь, как кибернетика, лишь зарождалась, электроэнергию еще получали, сжигая уголь, и даже энцефалограммы мозга не умели расшифровать.
Профессор Чистяков отобрал несколько студентов для научной работы на кафедре. Тулин попал в число счастливчиков, а Крылов не попал. Он потребовал, чтобы ему объяснили почему, и напросился… Ему так и сказали: малоспособный, не тянешь, и все тут. Его «почему» раздражало самых терпеливых преподавателей. В конце концов он сам начал придумывать ответы на свои «почему», и постепенно он вошел во вкус, было приятно создавать собственные теории, критиковать авторитеты, подвергать сомнению все что попадалось на глаза, разрушать и строить заново по-своему. Тут сказывалось и природное упрямство, и недоверчивость к мнению старших; в быту он оставался доверчивым простаком, но учиться становилось все труднее, потому что нужно было проверять самые очевидные истины.
Никто из великих людей в юности не подозревал о своем будущем, но тем не менее великие люди, а также их окружающие умудрялись сохранять множество документов для биографов.
Никаких документов об институтской жизни Крылова не сохранилось, поскольку всем было ясно, что великого человека из него никогда не получится. Даже для биографов Тулина от этого периода мало что осталось.
Крылов и Тулин не переписывались, если не считать записок на лекции вроде: «Посмотри налево — потеха» или «Займи мне место в столовке». Не вели дневников. Не имели дел с издателями, кредиторами, журналистами. Из зачетных ведомостей можно установить, что на первом курсе Крылов получал весьма посредственные отметки по всем предметам. Ничто его не интересовало. В протоколе комсомольского собрания записано: отличник Тулин прикрепляется к Крылову для индивидуальной помощи. Очевидно, Тулину долго пришлось раскачивать подшефного, потому что только в третьем семестре Крылов получил первые четверки.
Вспоминая впоследствии свои студенческие годы, Тулин и Крылов сошлись на том, что историкам действительно придется туго. Современный быт с телефонами и телеграммами не оставляет письменных следов внутренней жизни человека. Поэтому вместо объективных данных придется пользоваться пристрастными оценками. Так, например, известно, что Тулин назвал Крылова экстра-идиотом и свиньей, когда тот отказался попросить извинения у доцента. «Человек, который не может пожертвовать личным во имя большой цели, ничего не добьется в жизни», — сказал Тулин. В общей сложности он затратил на Крылова больше тридцати вечеров и имел право обижаться.
Больше всего его раздражало неожиданное упрямство Крылова, всегда покладистого, уступчивого.
Из-под Новгорода приехал отец Крылова и рассудил быстро и жестоко: не хочешь учиться, ступай работать и обеспечь сестренок, они поедут учиться в Новгород. На том и порешили.
Старшая сестра Тулина работала инженером на заводе, и она устроила Крылова контролером ОТК. Крылов хотел поблагодарить Тулина, но тот повернулся к нему спиной.
— Я с тобой даже разговаривать не желаю, — сказал он срывающимся голосом.
Крылов переселился в заводское общежитие. Первые дни его сосед по койке Витя Долинин, маленький, похожий на краба, стаскивал с Крылова одеяло и кричал: «Интеллихенция, подъем!» Потом Крылов сам привык вставать ровно в шесть тридцать. Он не стремился ни с кем сойтись, ни к кому не подлаживался, и, наверное, поэтому ребята с ним легко сдружились.
Физическая работа его утомляла. За восемь часов редко удавалось присесть: надо было бегать из конца в конец цеха, обмерять станины, поверхности, носить приборы, ворочать шестерни. К вечеру он уставал, ноги гудели. Зато голова была свободна. Наконец он мог заниматься, чем хотел. Он обдумывал сразу несколько проблем: какова природа сил тяготения, что такое бесконечность, верен ли закон сохранения энергии. Кроме того, он собирался создать общую теорию единого поля, которую не удалось создать Эйнштейну, и вскрыть противоречия квантовой механики. Это был период, когда его занимали исключительно коренные вопросы мироздания.
Читая про биотоки, он пришел к выводу, что возможности человеческого мозга безграничны. Раз так, то следовало добиться автономного мышления — работать, а в это время думать о другом. Он получил два выговора, начет, один раз его чуть не придавило краном: он учился производить нужные замеры механически, обдумывая очередную мировую проблему.
Времени не хватало. Жаль было трех лет, потраченных в институте на такие предметы, как сопромат, химия и прочие бесполезности. Однако благодаря институту он убедился в необходимости какой-то системы и в слабости своего математического аппарата. Большинство проблем, над которыми человечество билось десятки лет, он довольно легко разрешил, правда, оставалось их оформить математически и привести в научно убедительный вид.
Он купил четырехтомный курс высшей математики и шеститомный курс физики. Примерно через полгода он обнаружил, что в его решениях есть некоторые неувязки, а еще через несколько месяцев безобразные жалкие факты полностью уничтожили прекрасные гипотезы.
Шли последние дни квартала, сборщики гнали аппаратуру на сдачу, и вдруг Крылов забраковал всю серию штанг. Ни на какие уговоры он не поддавался. Пришлось на ночь вызывать слесарей; и Крылову предложили тоже остаться на ночь принимать штанги по мере их доводки. Он отказался. Мастер устроил ему разнос перед лицом бригады слесарей, пришел начальник ОТК и тоже принялся стыдить его — борьба за план, героические усилия коллектива, честь завода, подвиги комсомольцев.
Крылов внимательно слушал их, потом попросил объяснить, почему обязательно надо сдать контакторы к тридцатому числу, а с первого числа слоняться, точить байки, в чем смысл этой формальности и какой зарез государству получить контакторы на двадцать часов раньше, чтобы при этом измучить людей и платить сверхурочные, а потом оплачивать простои.
Витя Долинин поддержал его, начался скандал, Крылова вызвали в комитет комсомола, но и там он упрямо требовал, чтобы ему доказали, какую прибыль получит государство от такой штурмовщины.
Решено было привлечь Крылова к общественной работе и навести порядок в мозгах этого мыслителя. Ему поручили провести беседу о почетном заказе новостроек — электроаппаратуры для экскаваторов.
Беседа получилась увлекательная. Крылов, добросовестно изучив описание экскаваторов, доказал слушателям, что коэффициент полезного действия этих экскаваторов ничтожен: перенося каких-нибудь десять тонн породы, экскаватор переносит при этом двадцать тонн своего веса, ничего почетного в таком заказе нет, экскаваторы устарели, их надо снимать с производства и делать машины непрерывного действия.
На заседании бюро он, простодушно округлив глаза, говорил:
— По-моему, совершенно правильные расчеты.
Двое из членов бюро стали на его сторону, и трудно сказать, чем бы все это кончилось, не случись тут другой истории.
Завод переживал неприятности с приводами новой серии специальных контакторов. При испытании чугунные каретки разбивались. Каретка скользила по дуговым направляющим, и поломка происходила, когда скорость достигала рабочей.
Проходя по цеху, Крылов наскочил на главного конструктора Гатеняна, чуть не проткнув его большим разметочным циркулем. Главный конструктор отвел душу: в течение двух минут он дал исчерпывающую характеристику Крылову, и его родителям, и мастеру цеха, который ссылался на то, что Крылов лунатик и вообще малость тронутый.
Затем Гатенян отобрал у Крылова циркуль и вместе со своими конструкторами начал что-то измерять на приводе. Крылов очнулся. Он увидел расстроенные лица вокруг привода с разбитой кареткой, новые контакторы, что выстраивались на сборочном участке, ожидая своей участи.
Некоторое время он слушал догадки конструкторов и вдруг вмешался и попросил запустить следующий образец. Мастер зашипел на него, приказал убираться. Крылов повернулся и пошел, возвращаясь в неэвклидово пространство.
Однако Гатенян остановил его и спросил, какие такие соображения имеются у этого лунатика. Ничего толком Крылов не мог объяснить, ему хотелось посмотреть, на каком участке дуги бьется каретка.
Главный конструктор прослушал этот довод, произнесенный задумчивым тоном, совершенно серьезно. Ни года, ни должность не научили его тому, что диплом может заменить голову. К удивлению инженеров, он приказал установить новую каретку, приготовить пресс к запуску, не забыв, правда, упомянуть, что каждая каретка стоит две тысячи.
Тогда Крылов отказался от нового испытания. «Так даже интереснее», — сказал он и, отобрав циркуль, ушел проверять штанги.
Смена кончилась — он появился в конструкторском бюро, заглянул в кабинет, там шло совещание. Главный пригласил его зайти, он пробрался к столу и спросил, что представляет дуга, по которой движется каретка. Круг? Он обрадовался: тогда все логично, каретка должна ломаться, поскольку имеется разрыв производной. Гатенян навел тишину, заставил Крылова повторить сызнова. В сопряжении дуги с направляющей происходил удар, и следовательно…
Мастера, проектировщики недоверчиво поглядывали на клочок бумаги с нацарапанными значками без цифр и рисунков. Здесь привыкли иметь дело с коэффициентами, чертежами, номограммами, — отвлеченные уравнения их не убеждали.
Его спросили: в чем же вывод? Крылов пожал плечами: до сих пор его занимала лишь причина поломки — как, почему, а не что надо делать. Он присел к столу и задумался. Щелкнул тот внутренний разъединитель, которым он научился отключаться от происходящего вокруг. Затем он снова соединил контакты, увидел напряженно ожидающий взгляд Гатеняна и сообщил, что следует заменить окружность параболой.
Гатенян взял его в бюро. Первую половину дня приходилось делать всякие проектные расчеты, решать задачки, после обеда он читал физику. Подобно лакомке, он отбирал самое вкусное, не задумываясь — зачем, нужно ли это. Он читал книги по физике как романы, наслаждаясь неожиданным поворотом мысли. Сидящий рядом с ним пожилой конструктор вздрагивал от раскатов внезапного смеха. «Послушайте, — оправдываясь, говорил Крылов и читал ему, сияя от восторга: — „Экстремальное значение импульса не зависит от места образования ионов, хотя форма кривой импульса от этого и зависит“.
То были прекраснейшие дни его жизни. Случай с каретками воодушевил его. Оказывается, все эти отвлеченные формулы, соприкасаясь со станками, с железом, высекали искру, способную взорвать все вверх тормашками. Его физика, его математика фактически хозяйствовали на заводе. Полтора года бездействовал ультразвуковой дефектоскоп по проверке отливок. Крылов занялся ультразвуком и наладил установку. Гатенян дал ему полную свободу. «Выбирай, что тебе интересно. Броди и думай, — говорил он. — Будь думающей штатной единицей».
Однажды директор завода, проходя с какой-то комиссией, застал Крылова в конторке ОТК сидящим на столе. Окунув стеклянную трубку в чашку, Крылов старательно выдувал мыльный пузырь. Был разгар рабочего дня. Переливаясь радужным блеском, пузыри плыли по цеху, поднимались к застекленной крыше. Директор возмутился. Но еще больше его взбесило, что Крылов вытаращил на него глаза — ведь это крайне важно разобраться, каким образом пузырь отрывается от трубки. И вообще, известно ли директору, почему лопаются мыльные пузыри? Надо отдать должное директору, он был куда умнее того институтского доцента: он знал, что выигрывает не тот, кто отвечает на вопросы, а тот, кто задает их. Он спросил: известно ли Крылову, как погиб Архимед?
Ситуация и впрямь напоминала встречу Архимеда с римским воином. Члены комиссии многозначительно улыбнулись, а Крылов попросил у директора денег для киносъемок лопающегося пузыря.
На следующий день директор учинил главному конструктору разнос: почему лопаются мыльные пузыри — трудно придумать удачнее тему для министерских зубоскалов. Отныне на всех совещаниях нам будут поминать эти пузыри.
Гатенян пробовал доказывать, что ничего особенного не произошло. Пусть парень ходит, думает, возится, никогда не известно, что из этого может получиться. Пока что он уже окупил себя на несколько лет вперед. Грех сажать его за доску. На такой большой коллектив не мешает иметь одного думающего. Это тот тип людей, которых незачем заставлять работать, они не работают, только когда спят, нужно лишь не мешать им.
Ответная речь директора была значительно короче.
Гатенян вернулся мрачный, вызвал Крылова, предложил ему получать с утра задания, отправляться в библиотеку и не сметь болтаться по заводу. Все свободное время сидеть и готовиться к экзаменам за университетский курс экстерном.
Экзамены казались Крылову докучной помехой. Он уступил главному только потому, что хотел сделать ему что-либо приятное. Работу с мыльными пузырями он все же закончил и послал ее в журнал технической физики. Через полгода ее напечатали, и выяснилось, что она представляет некоторый интерес для теории пограничных явлений.
Гатенян принес оттиск статьи директору и сказал: «Большую реку нельзя мерить палкой». Директор повез оттиск в главк, положил на стол начальнику — «и короли ошибаются».
Перелистав оттиск, начальник главка пожал плечами и сказал: «Подумаешь», — но на ближайшем совещании рекомендовал поощрять научные интересы производственников. Пример с мыльным пузырем выглядел у него красиво, даже несколько самокритично и, главное, удобно, поскольку никаких практических выводов не требовал.
На заводе пошли разговоры о Крылове, начальники цехов здоровались с ним за руку. Нравилось, что живет он по-прежнему в общежитии, получает в месяц восемьсот рублей, из них триста посылает сестрам в Новгород. Он отвечал на общее внимание рассеянно, без интереса, и это возбуждало любопытство. То, что раньше проходило незамеченным, сейчас бросалось в глаза, и поскольку Крылов вызвал благожелательность, то сочувственно отметили и его вельветовые брюки, и свитер, и плащ, в которых он ходил по морозу, обходясь без зимнего пальто. Было в этом некоторое неосознанное щегольство — вот, мол, я какой, потому что меня интересуют совсем другие вещи.
И это тоже нравилось. В общежитии его уже не считали «лунатиком» или «блажным», его с гордостью окрестили «главным теоретиком».
Завод имел много главных — главный технолог, главный механик, главный энергетик, — но то были должности официальные, утвержденные. Главные технологи были на всех заводах, главный же теоретик только на Октябрьском. Он становился достопримечательностью завода, такой же, как Порошин — участник штурма Зимнего дворца, Глухов — мастер спорта, альпинист. На каком еще заводе рабочий парень печатает статьи в журналах Академии наук!
Его полюбили, как любят расточительных, не приспособленных к жизни добряков. Любили, заботились и без пощады эксплуатировали: бегали со всего завода с просьбой подсчитать, решить задачку, проконсультировать.
Долинин водил его на танцевальные вечера, таскал за город; он послушно, под необидный смех плюхался с вышки в воду, плыл по-собачьи и смеялся сам, и все понимали, что он может позволить себе не уметь плавать, неуклюже танцевать, ибо не этим определяются его способности.
Так продолжалось до тех пор, пока за Крылова не взялась Ада.
За два с половиной года ему осточертели бесконечные экзамены и зачеты, и занятия по ночам, и лабораторные работы, половину из которых он считал абсолютно ненужными. На кой шут ему сдался диплом, у него уже не хватало ни сил, ни терпения, и перед самым финалом он, наверное, бросил бы все, если б не Ада. Она неопровержимо доказала, что без диплома его ожидает жалкое будущее и вообще он будет безвольной тряпкой, если отступит. На что он тратит свой талант — решать контрольные всяким лентяям! А им — не совестно эксплуатировать его простодушие? Без особых разговоров, вежливо и холодно она сумела отвадить слишком частых клиентов Крылова.
Ада считалась в КБ энергичным, серьезным инженером. Кроме того, бесспорно, была первой красавицей завода. Она была настолько красива, что никто не пытался за ней ухаживать. Рядом с ней любой мужчина чувствовал себя недостойным. В КБ были уверены, что у Ады полно блестящих поклонников, соперничать с которыми безнадежно. Из самолюбия она делала вид, что так оно и есть, и держалась еще надменней.
Крылову и в голову не могло прийти, что он может понравиться ей. Он относился к Аде как к старшей сестре или тетке, хотя она была одних лет с ним. Властная, обладающая непререкаемой логикой, она умела подчинять себе людей. Крылов сам не заметил, как стал виновато докладывать ей о каждом шаге.
Прежде всего она убедила его, что он талантлив, не знает себе цены и преступно разбазаривает свои способности. Чего ради он занимается электрическим пробоем? Бесперспективно.
С того дня, как он нацепил университетский значок, жизнь его на ближайшие пять лет — а ему казалось, на сотню лет, — была Адой точно распланирована, и ему оставалось лишь двигаться согласно расписанию от одной станции к другой.
К тому времени Крылов и Тулин помирились, и Олег неожиданно поддержал Аду.
— При чем тут пробой, — говорил он Крылову. — Какая фигура! А волосы! Даная! Ты просто счастливчик.
Позже Тулин изменил свое мнение, но тогда его восторги льстили Крылову, было приятно идти под руку с такой красавицей, и чувствовать завистливые взгляды мужчин, и видеть, что она ни на кого не обращает внимания. Втайне он тяготился опекой Ады. В ее присутствии ему приходилось ходить на цыпочках, тянуться изо всех сил. Она не спускала ему ни малейшей оплошности. Она неустанно «приобщала» его, водила на выставки, в музеи, на концерты. Аккуратнее всего, захваченные общим тогда интересом, они посещали политкружки, где азартно обсуждали роль личности, последствия культа. А потом, в коридоре, еще долго спорили, как же это все могло произойти. На завод один за другим возвращались реабилитированные, то, что они рассказывали, было страшно и непонятно. Все чаще без опаски, с уважением произносились имена людей, которых Крылов с детства привык считать врагами народа. Тулин вдруг рассказал, как его отца в тридцать седьмом году исключили из партии и выслали, у Гатеняна брата осудили как шпиона четырех государств; выяснялись затаенные обиды, трагедии, хранимые во многих семьях. Каждое такое открытие было болезненным, но вместе с тем росло чувство общего очищения. Пытались угадать, а что будет дальше, убеждали друг друга, что со старым покончено навсегда, строили планы, выдвигали проекты всевозможных реформ. Каждое новое постановление они встречали с энтузиазмом. «Я так и знал, я как раз об этом думал», — заявлял Тулин; Крылов недоумевал: «Сколького мы не замечали». Кое-кто из пожилых осторожничал. Но они смеялись — дудки, этот процесс необратим; спорили с Адой — она не видела особого смысла в разоблачении прошлого. Зачем? Зачем столько разочарований? Кому это помогает, только растравляет людям души. Крылов в одном был уверен твердо: правда никогда не может повредить. И ничто не заменяет правду.
Обсуждался семилетний план завода, дискутировали, сравнивали выгоды гидростанций и тепловых станций. Гатенян припомнил дискуссию о языкознании — миллионы людей на всех предприятиях вынуждены были месяцами изучать проблемы лингвистики, в то время когда в колхозах творилось черт знает что, за хлебом стояли очереди. Крылов со стыдом вспоминал, как он сам, тогда уже вроде бы сознательный парень, находил какую-то высшую мудрость в этой статье Сталина.
Началась модернизация оборудования.
Ада заставила Крылова заняться прибором для определения чистоты обработки.
Прибор будет называться прибором Крылова. О приборе должны появиться статьи. Ученый на производстве — вот в чем ценность и смысл его работы.
В соответствии с этим должно строиться и поведение Крылова, и внешний облик.
Заготовка, разогретая честолюбивыми проектами, послушно носилась через валки прокатного стана, постепенно принимая нужную форму.
Ада заботливо соскребла остатки окалины, придирчиво осмотрела свое произведение, осталась довольна, и Крылов отправился в завком с заявлением насчет комнаты.
На нем ловко сидел темно-серый костюм, узкий галстук, вывязанный крохотным узлом. Все свои разработки Крылов оформил, направил в бюро изобретений, получил премию и записался в плавательный бассейн.
Его словно прорвало. Пелена упала, он увидел жизнь в заманчивом разнообразии. Каждый вечер в двадцати театрах раздвигался бархат занавесей. На экранах появились новые картины, заграничные и наши. Шли литературные диспуты. Молодые художники устроили выставку. Девчата из соседнего общежития приглашали послушать кубинские пластинки. Оказывается, воскресенье было выходным днем, существовал яхт-клуб на Островах и сами Острова с белыми ночами, Стрелкой, карнавалами, и ситцевый в черно-желтых квадратах сарафан очень шел Аде.
— Если ты захочешь, ты сможешь стать начальником техотдела, — говорила она, — начальником центральной лаборатории, заместителем главного конструктора. Не ради карьеры, ради интересов дела производство надо ставить на научную основу.
«Прекрасна, как античная статуя, — думал Крылов, — но разве можно обнимать статую?»
Они поехали в Петергоф. Когда пароходик вышел в залив, погода переменилась, заморосило. Крылов накинул на Аду пиджак. Скользкая палуба накренилась, Крылов крепко обхватил Аду за талию.
— Пойдем вниз, — предложил он.
Она помотала головой.
Горизонт поднимался и падал, и море вставало серой лохматой стеной. Они были на палубе одни. Ада посмотрела на Крылова. Он виновато убрал руку, Ада слегка покраснела, и он окончательно смутился. Брызги достигали их.
Крылов не понимал, почему Ада молчит, и чувствовал себя все более виноватым.
— Тебе надо сесть за теорию регулирования. — Голос ее дрогнул. — Это основа автоматизации производства. Я тебя очень прошу. Ладно?
Она накрыла мокрой ладонью его руку.
— Обязательно, конечно, — обрадованно сказал он.
— Ты, ты… — она запнулась, — ты читал Винера? Это поразительно. Правда, он несколько преувеличивает значение кибернетики, но это поразительно.
«О господи, все-то она знает! — подумал Крылов. — А я просто темный идиот».
— А Экзюпери ты тоже не читал? На что ты тратишь время? — Она принялась ожесточенно высмеивать его невежество.
Прибор, которым она заставила заниматься, мало интересовал его. Впрочем, он понимал, что для завода это нужно. Неделю он наблюдал, как мастера, следуя своим секретам и законам, определяют точность обработки. Они не подозревали, что все их секреты подчиняются закону Никольса. Ночью, когда цех опустел, Крылов установил интерферометр и с помощью своего Никольса вскрыл все секреты, как вскрывают ножом консервную банку. Прибор получился элементарный. В сущности, Крылов приспособил известные в лабораториях приборы для цеховых условий, однако на заводе поднялся шум, Крылова фотографировали, о нем писали. «Инициатива новатора… с энтузиазмом откликнулся…» Он чувствовал себя неловко, пока Ада не доказала, что талант никогда не знает истинной ценности собственных работ, лишняя скромность так же неприятна, как и тщеславие. Как всегда, он уступил, согласился и написал под ее диктовку заявление.
Гатенян молча выслушал его условия.
— Значит, имени Крылова и перевод в старшие конструкторы? — подытожил он и как-то печально посмотрел на Крылова. — У нас в Нахичевани говорят: если бы от яйца становился хороший голос, то куриный зад заливался бы соловьем.
Больше он ничего не сказал, написал приказ и только спустя несколько дней мимоходом спросил, как идут дела с пробоем. Казалось бы, он должен был радоваться, что Крылов занят исключительно заводскими делами, но в этом вопросе Крылову почудилась тревога и укор.
Потихоньку от Ады Крылов вернулся к изучению электрического пробоя. Он сам не понимал, зачем он занимается им.
В глубине души он относил это стремление к своим порокам: бывают у людей страстишки — преферанс или водка, а у него электрический пробой.
То была первая, не замутненная никакими опасениями радость открытия. Он создал свою собственную теорию поляризации и пробоя в некоторых средах. Все выстраивалось красиво, легко, и он первый узнал, понял весь этот сложный механизм. Никто в целом мире не знал истинной картины. Он один обладал сейчас этой истиной, один из всех людей на земле.
Он возвращался из Публичной библиотеки. Ноги его почти не касались земли. Он мог взлететь и парить над Александровским садом.
А что, если он сейчас умрет? И эта тайна уйдет вместе с ним? И никогда никто не узнает? Мысль о смерти была нелепой, но она ему нравилась. Он немедленно помчался к главному конструктору домой.
Когда тот вышел к нему, в пижаме, встревоженный, Крылов сообразил, что Публичная библиотека закрывалась в половине двенадцатого и сейчас, вероятно, уже за полночь. Но тут же он забыл об этом, ему необходимо было с кем-нибудь поделиться…
Главный ничего не понимал в электростатике, зато он твердо верил в своего подопечного.
На следующий день через каких-то друзей Гатенян договорился с самим Данкевичем, и Крылову разрешили доложить о своей работе на семинаре в Институте физики Академии наук.
К докладу готовились всем конструкторским бюро. Девушки вычертили Крылову роскошные схемы и диаграммы цветной тушью. Главный дал Крылову свою роскошную папку для тезисов. Одна лишь Ада относилась к предстоящему выступлению холодно. Она не понимала, зачем это ему нужно. Впрочем, она заставила его отрепетировать несколько раз свою речь и назвать ее по-другому — не новая теория, а как-то скромнее — «К вопросу о…» Уж кто-кто, а она, дочь профессора, знала, как настораживают ученую аудиторию безвестные открыватели новых теорий.
Она проводила Крылова до дверей института, поправила ему галстук, осмотрела с ног до головы и кивнула строго, но разрешающе.
Вечером он в общежитие не вернулся. Назавтра на завод не пришел. Никто не знал, куда он пропал. Ада позвонила в институт. Там сообщили, что Крылов выступил, его сообщение обсудили, покритиковали, он ушел и больше они ничего не знают.
Появился он через два дня, небритый, исхудалый, новый костюм был измят, в пятнах. Молча пройдя к главному, он вернул ему папку и протянул заявление об уходе. На расспросы он почти не отвечал, морщась, как от боли. На заводе решили, что к их Крылову отнеслись несправедливо. Разве способны эти затрушенные академики, оторванные от жизни, оценить заводского человека! Уж кто-кто, а их Крылов за пояс заткнет всех очкариков. Стоит ли из-за них расстраиваться, подумаешь, критиканы, наверняка завидуют…
Почему-то все считали, что его разобидели академики и это из-за них он хочет покинуть завод. С ним обращались как с больным, осторожно, стараясь не тронуть раны, говорили о футболе, он отвечал принужденной улыбкой, но глаза его оставались глухими.
Директор подписал приказ о назначении его старшим конструктором; через месяц заканчивается заводской дом, ему обещали дать комнату; Ада выхлопотала ему путевку в дом отдыха, — но он стоял на своем: он уходит с завода. Куда? В институт к Данкевичу. Кем? Кем угодно. Ада была уверена, что это просто каприз, блажь. Идти к Данкевичу, который так хамски отнесся к нему! Это же бред. И зачем он нужен Данкевичу? Лично она презирала эти академические институты с их вельможами, схоластами, вокруг самой простой вещи набормочут заумных терминов. Слава богу, она достаточно насмотрелась дома, у своего отца, на эту писанину, лишенную радости живого дела. На заводе Крылов через год может стать заместителем главного. А потом, пожалуйста, если его так тянет наука, защитит диссертацию. В науку надо въезжать на белом коне, а не стучаться нищим, не имея ничего за душой.
Слова Ады отскакивали от него: до сих пор он был послушной глиной в ее руках, и вдруг глина оказалась цементом.
— Может быть, из меня ничего не выйдет, но я хочу попробовать… — твердил он.
Здание, которое она с таким трудом выстраивала, его карьера, которая начала налаживаться, вся его репутация на заводе, работы, которые она задумала для него, — все-все затрещало, зашаталось.
Даже беспечный Долинин и тот осуждал его: «Чего ты вытрющиваешься? Лучше быть первым парнем в деревне, чем последним в городе». С той же горячностью, с какой его защищали, все возмутились его решением. Его называли неблагодарным, обвиняли в честолюбии. По-своему они были правы: он был обязан заводу слишком многим. Гатенян не захотел с ним попрощаться.
Если бы можно было объяснить им всем!
Ада поставила ему ультиматум — или он останется, или между ними все кончено. Что значит «все»? — недоумевал он. Почему они не могут остаться друзьями, как были?
— Друзьями? — Она с ненавистью посмотрела на него и вдруг заплакала. Это было так непохоже на нее, так ужасно было видеть, как по ее белому, неподвижно-мраморному, строгому лицу скатываются слезы, что он почувствовал себя свиньей.
— Ну хорошо, я останусь, — в отчаянии сказал он. — Только не плачь. Пожалуйста.
Невозможно было представить, что эта красивая девушка плачет из-за него. Он не понимал, что происходит. Ада вытерла слезы. «Не нужно жертв. Уходи. Катись. Теперь это уже не имеет значения».
— Боюсь, что из тебя никогда не получится настоящего ученого, — сказала она. — Ты слишком ненаблюдателен.
Внезапное подозрение охватило его, он пытался всмотреться — Даная — и успокоился: это было бы слишком невероятно.
Из него ничего не получится — вот что угнетало его больше всего. То же самое говорил ему Тулин. Два самых близких ему человека пришли к одному и тому же.
В сущности, никому он толком не мог объяснить, как же произошло, что талант, «главный теоретик», лопнул, подобно мыльному пузырю.
Отчего лопаются мыльные пузыри? Теперь он представлял себе, как это происходит. Чьи-то губы раздувают каплю, она растет, блестящая пленка играет всеми цветами радуги. На ее поверхности отражаются небо, искривленные дома, люди. Пузырь считает себя целой планетой. Все, что он отражает, — это и есть настоящее. Это его дома, его люди. Он несет их на себе, и как доказать ему, что это все — лишь отражение! Он считает наоборот: земля и люди — сами всего лишь уродское отражение его красоты. Он отрывается и летит, понятия не имея о ветре или какой-то конвекции воздуха.
Пузырь летит. Он уже не принадлежит никому, он сам себе хозяин. Он — Вселенная. У него свои законы. Он не подчиняется вашим Ньютонам, тяготениям, вашей механике. У него все свое, даже своя электростатика. Ах, какой он прекрасный, этот пузырь! Зря он не раздулся еще больше. Попробовать, что ли?
И вдруг — кррак! Лопнул. Не осталось ничего… Мутные брызги. Куда исчез этот сверкающий всеми красками мир с его законами, небом, землей?
Но прежде чем он лопнул, им вволю наигрались.
С отвращением он вспоминал, как, выпятив грудь, он взошел на кафедру, пижонски раскрыл кожаную папку, вытащил оттуда свои бумажки. Первые минут пять его слушали с любопытством. Потом перебили вопросом. Он только готовился приступить к выводу, а его уже спрашивали о конечной формуле, еще не написанной на доске. Откуда они узнали о ней? Пока он недоумевал и собирался с мыслями, кто-то ответил за него, тогда они спросили еще что-то у того, кто ответил, и уже тот снова отвечал, а Крылов еще переваривал его первый ответ и не мог уследить, о чем они говорят. Они спрашивали и сами отвечали, и он отставал от них все дальше и дальше. Словно вспомнив о нем, а скорее ради потехи, они попросили его объяснить механизм переноса зарядов. Он несколько опомнился, принялся рассказывать, но тут же кто-то вежливо указал неточность и доказал необходимость введения поправки. Крылов вынужден был согласиться, попробовал идти дальше, но из поправки следовала другая, его уже не отпускали, перекидывали от одного к другому, не позволяя вернуться к своему выводу. Он чувствовал, что куда-то летит в сторону, и ничего не мог поделать; там, где заряды отталкивались, там они стали притягиваться, плюс превращался в минус, и он не заметил, как пришел к полному абсурду, доказал совсем обратное тому, что у него должно было получиться. Он был игрушкой в их руках. За какие-то полчаса они распотрошили теорию, которую он вынашивал полгода, увидели там то, чего он до сих пор не мог понять, обогнали его, вволю натешились, а он стоял и моргал глазами, даже не в силах участвовать в их споре. Невежество было бы еще с полбеды, самое унизительное заключалось в том, как медленно, тупо он соображал. Ржавые колеса, скрипя, еле поворачивались в его мозгу.
Впервые он понял, что такое настоящие таланты. Они казались ему великанами, сонмом богов. С виду они ничем не отличались от обычных людей: помятые рубашки, засученные рукава, студенческие выражения — «потрепаться», «влипнуть», «мура»; там были ребята его возраста — растрепанные, насмешливые; они курили те же болгарские сигареты, сидели верхом на стульях, но при этом перекидывались фразами, расстояние между смыслом которых Крылову потребовалось бы преодолеть часами напряженных раздумий.
Он попал на Олимп. Бессмертные боги смеялись над ним, и он не мог обижаться, — разве можно обижаться на богов? Перед ними можно лишь чувствовать собственное ничтожество.
Юпитером среди них был Данкевич, боги звали его просто Дан, и он разрешал им: вероятно, среди богов все возможно.
Отныне Крылов принадлежал им.
— Нонсенс, — сказал Данкевич. — Разве мы вам ничего не доказали?
— Доказали, — сказал Крылов.
— Что именно?
Требовалось усилие, чтобы смотреть прямо в неправдоподобно черные, блестящие глаза Данкевича.
— Что я тупица, невежда, ничего не знаю.
— Незнание и невежество — вещи разные. Незнание начинается после науки, невежество — до нее. У вас болезнь серьезней: ваш мозг заражен невежественными идеями.
— Совершенно верно, — сказал Крылов.
— Наука — это не самодеятельность.
— Да, — сказал Крылов.
— Нам некуда деваться от молодых гениев, считающих себя Эйнштейнами и Резерфордами. Все они создают новую картину Вселенной. Физика стала слишком модной наукой. В данный момент у меня нет свободного места научного сотрудника.
— Я согласен лаборантом.
— И на лаборанта нет вакансии.
— Я уже взял расчет, — сказал Крылов.
Тонкий, гибкий Данкевич выпрямился, как лезвие.
|
The script ran 0.02 seconds.