Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Виктор Гюго - Труженики моря [-]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic, Драма

Аннотация. Роман французского писателя Виктора Гюго «Труженики моря» рассказывает о тяжелом труде простых рыбаков, воспевает героическую борьбу человека с силами природы.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Все его существо словно говорило: «Наконец-то!» Какоето пугающее спокойствие сковало его мрачное лицо. Тусклые глаза, в которых прежде было что-то непроницаемое, стали глубокими и страшными. В них полыхало зарево пожара, охватившего душу. Внутренний мир человека, подобно миру внешнему, как бы подвержен электрическому напряжению. Мысль – метеор: в минуту успеха туча замыслов, подготовивших удачу, точно расступается, и вылетает искра; скрывать когти зла и ощущать в них пойманную добычу – счастье, излучающее особое сияние; злобная мысль, торжествуя, озаряет лицо: при иных удавшихся хитросплетениях, иных достигнутых целях, иных бесчеловечных радостях в глазах людей то появляются, то исчезают зловещие вспышки света. Они подобны отсветам веселящейся бури, подобны грозным зарницам. Их порождает совесть, превратившаяся в туман и мглу. Так сверкали глаза Клюбена. В этом проблеске света не было ничего общего с тем, что можно увидеть в небесах и на земле. Негодяй, сидевший в Клюбене, вырвался на волю. Клюбен окинул взглядом беспредельную тьму и не мог удержаться от глухого, злобного хохота. Наконец-то свобода! Наконец-то богатство! Искомое найдено. Задача решена. Клюбен не торопился. Прилив нарастал и поддерживал Дюранду, он должен был, пожалуй, приподнять ее. Она крепко сидела на рифе: нечего было опасаться, что она пойдет ко дну. Кроме того, следовало подождать, пока шлюпка удалится, а может быть, и погибнет; Клюбен на это надеялся. Он стоял во мраке на разбитой Дюранде, скрестив руки, и наслаждался своим одиночеством. Тридцать лет этого человека сковывало лицемерие. Он был воплощением зла, но сочетался браком с честностью. Он ненавидел добродетель лютой ненавистью неудачливого супруга. Он всегда был преступником в душе; достигнув зрелого возраста, он облекся в тяжкую броню притворства. За ней таилось чудовище; под личиной порядочного человека билось сердце убийцы. То был сладкоречивый пират. Он стал узником честности; он заключил себя в оболочку невинности; за спиной у него были ангельские крылья, тяготившие негодяя. Он нес непосильное бремя всеобщего уважения. Тяжело слыть честным человеком. Всегда поддерживать в себе равновесие, замышлять зло, а говорить о добре – какой утомительный труд! За маской простодушия скрывался призрак преступления. Такое противоречие было его уделом. Ему приходилось владеть собой, казаться достойным человеком, в душе же он бесновался и смехом заглушал скрежет зубовный. Для него добродетель была тягостным бременем. Всю жизнь он мечтал укусить руку, зажимавшую ему рот. И, горя желанием кусать, он должен был лобызать ее. Лгать – значит страдать. Лицемер терпит вдвойне: он долго рассчитывает свое торжество и длит свою пытку. Примирять и сочетать со строгим образом жизни неясные помыслы о злодеянии, душевную низость – с безукоризненной репутацией, постоянно обманывать, прикидываться, никогда не быть самим собою – тяжкий труд. Все темные мысли, копошащиеся в мозгу, претворять в чистосердечие, томиться желанием уничтожить своих почитателей, быть вкрадчивым, вечно сдерживаться, вечно неволить себя, беспрестанно быть начеку, бояться себя выдать, скрывать тайные свои пороки, внутреннее уродство выдавать за красоту, злобу превращать в достоинство, щекотать кинжалом, подслащивать яд, неусыпно следить за плавностью своих жестов, благозвучностью голоса за выражением глаз – что может быть тягостнее, что может быть мучительнее! Лицемер начинает бессознательно питать отвращение к лицемерию. Постоянно ощущать свою двуличность претит. Кротость, подсказанная коварством, вызывает тошноту у самого злодея, вынужденного вечно чувствовать во рту привкус этой смеси, и в иные минуты лицемера начинает так мутить, что он готов изрыгнуть свой замысел. Глотать эту набегающую слюну омерзительно. Добавьте ко всему непомерную гордость. Как это ни странно, но порой лицемер проникается уважением к себе. Он преувеличивает значение своего «я». Червь пресмыкается так же, как дракон, и так же приподнимает голову. Предатель – не что иное, как связанный деспот, который может выполнять свою волю, лишь согласившись на другую роль. Это – ничтожество, способное достигнуть чудовищных размеров. Лицемер – и титан и карлик. Клюбен совершенно искренне думал, что он – угнетенный. Отчего он не родился богатым? Ему бы хотелось унаследовать сто тысяч франков годового дохода, и только Почему же он обойден? Уж никак не по своей вине. За что, отказав ему во всех наслаждениях, его принуждают трудиться то есть обманывать, предавать, разрушать? За что же он приговорен к вечной пытке и должен льстить, раболепствовать, прислуживаться, заискивать, добиваться любви и уважения Денно и нощно носить чужую личину? Притворяться означает терпеть насилие. И тот, кому лжешь, ненавистен. Наконец час пробил. Клюбен мстил за себя. Кому? Всем и всему. Летьери делал ему лишь добро – еще один повод для недовольства. Клюбен мстил Летьери. Он мстил всякому, перед кем обуздывал себя. Он отыгрывался. Всякий, кто хорошо о нем думал, становился его врагом. Клюбен был пленником такого человека. Теперь он вырвался на свободу. Бегство удалось. Он был вне общества. То, что сочтут за смерть, для него жизнь, в она только начинается. Клюбен подлинный разоблачал лжеКлюбена. Он все перевернул одним ударом. Он, Клюбен, вверг Рантена в пропасть, Летьери – в нищету, человеческую справедливость – во мрак, мнение общества – в заблуждение и оттолкнул все человечество. Он отстранился от мира. Что касается бога, то это короткое слово мало его трогало. Он слыл за человека религиозного. Ну так что же! В душе лицемера есть глубокие тайники, или, вернее, сам лицемер – тайник. Когда Клюбен остался один, тайник приоткрылся. То был миг блаженства; Клюбен распахнул свою душу настежь. Он упивался своим преступлением. Вся сущность зла явила себя на этом лице. Клюбен сиял. В эту минуту взгляд Рантена, очутись он рядом, показался бы взглядом новорожденного младенца. Маска сброшена, какое облегчение! Его совесть тешилась, созерцая свою омерзительную наготу и погружаясь на приволье в гнусный омут зла. Долго он терпел человеческое уважение, и в конце концов это породило в нем неукротимую тягу к бесстыдству. Для лицемера в злодействе есть что-то сладострастное. Для его страшной души, глубины которой столь мало исследованы, отвратительная низость преступления приобретает нечто соблазнительное. Фальшивая репутация добродетели кажется пресной и возбуждает вкус к позору. Пренебрежение к людям так велико, что вызывает желанье навлечь на себя их презрение. Скучно быть уважаемым. Страсти, бушующие в человеке безнравственном, восхищают лицемера. Он с вожделением смотрит на откровенный, разнузданный порок. Глаза, потупленные поневоле, нередко бросают на него исподтишка жадный взгляд. В Марии Алакок живет Мессалина. Вспомните Кадьер и монахиню из Лувье. Клюбен жил тоже под покрывалом. Безнравственность была его честолюбивой мечтой. Он завидовал наглой продажной девке, равнодушно отдающей себя на поругание; он чувствовал, что сам он хуже продажной девки, и ему надоело слыть непорочным. Он был Танталом цинизма. Наконец-то здесь, на утесе, в полном уединении он мог разоткровенничаться! Без всякого стеснения чувствовать себя мерзавцем – какое блаженство! Все восторги, доступные исчадию ада, познал Клюбен в это мгновение; ему были выплачены все недоимки по его притворству; лицемерие было ссудой, и теперь Сатана с ним сполна расплатился. Клюбен мог упиваться тем, что он безнравственен, ибо люди исчезли, его видели только небеса. Он сказал себе: «Я негодяй!» – и возрадовался. Никогда еще ничего подобного не происходило с человеческой совестью. Взрыв, который происходит в душе лицемера, не сравнить и с извержением вулкана. Клюбен был доволен, что рядом никого нет, но его не огорчило бы и чье-нибудь присутствие. Он бы насладился ужасом свидетеля. Он был счастлив, если бы мог крикнуть всем людям на свете: «Эй вы, глупцы!» Одиночество и усиливало и умаляло его торжество. Он был единственным очевидцем своей славы. Стоять у позорного столба по-своему привлекательно. Все видят, что ты подлец. Ты утверждаешься в своем могуществе, когда толпа рассматривает тебя. Каторжник в железном ошейнике, стоящий на помосте, – деспот, насильно приковывающий к себе все взгляды. Эшафот – своеобразный пьедестал. Разве не блистательный триумф – стать центром всеобщего внимания? Принудить общественное око взглянуть на тебя – одна из форм превосходства. Для кого зло – идеал, для того позор – ореол. На эшафоте стоишь над всеми. Это – высота, какая бы она ни была, на ней ты подобен победителю. В плахе, на которую смотрит вселенная, есть нечто схожее с троном. Быть выставленным напоказ – значит быть созерцаемым. Дурному царствованию, очевидно, суждены утехи позорного столба. Нерон, поджигавший Рим, Людовик XIV, предательски овладевший Пфальцем[143], регент Георг, исподволь умерщвлявший Наполеона, Николай I, на глазах всего цивилизованного мира душивший Польшу, вероятно, испытывали нечто похожее на то наслаждение, о котором мечтал Клюбен.. Глубина – презрения внушает презираемому мысль о своем величии. Разоблачение – банкротство, а саморазоблачение – триумф. Это упоение своей неприкрытой и самодовольной наглостью, это самозабвенный цинизм, наносящий оскорбление всему сущему. Высочайшее блаженство. Такие мысли как будто противоречат лицемерию, но это не так. Подлость последовательна. Речи как мед, а дела как полынь. Эскобар[144] близок маркизу де Сад. Доказательство: Леотад[145]. Лицемер – законченное воплощение зла, он совмещает два полюса извращенности. С одной стороны, он проповедник, с другой – распутница. Он двупол, подобно дьяволу. Лицемер – страшный гермафродит зла. Зло само себя оплодотворяет в нем, дает росток % преображается. С виду он обаятелен; выверните его наизнанку – он омерзителен. Несвязные злобные мысли роились в мозгу Клюбена. Он плохо разбирался в них, но наслаждался безмерно. Сноп искр из преисподней в ночи – вот мысли этого человека. Итак, Клюбен некоторое время пребывал в задумчивости: он разглядывал свою честность, как змея разглядывает сброшенную ею кожу. В его честность верили все и даже отчасти он сам. Он опять расхохотался. Все будут думать, что он умер, а он жив и разбогател. Все будут думать, что он погиб, а он спасен. Ловко же он сыграл на человеческой глупости! Глупцом оказался и сам Рантен. Клюбен вспоминал Рантена с безграничным презрением! То было презрение лисицы к тигру. Рантену улепетнуть не удалось, зато ему, Клюбену, повезло. Рантен сошел со сцены посрамленным; Клюбен исчезнет торжествуя. Он пожал плоды преступления Рантена, и именно ему, Клюбену, привалило счастье. Окончательного плана на будущее он еще не составил. В железной табакерке, запрятанной в поясе, лежат три банковых билета – этого вполне достаточно. Он переменит имя. Есть страны, где шестьдесят тысяч франков дороже шестисот тысяч. Недурно было бы отправиться в такой край и зажить благопристойно на деньги, отобранные у вора Рантена. Или заняться коммерцией, войти в мир крупных дельцов, увеличить капитал, сделаться настоящим миллионером – это тоже было бы неплохо. Вот, например, в Коста-Рика только что началась обширная торговля кофе, там загребешь тонны золота. Словом, поживем – увидим. Сейчас не стоит об этом думать. Впереди времени много. Самое трудное миновало. Ограбить Рантена, исчезнуть вместе с Дюрандой – вот это было делом сложным. – Оно выполнено. Остальное пустяки. Отныне препятствий не будет. Ничего неожиданного произойти не может.. Бояться нечего. Он доплывет до берега, ночью проберется к Пленмону, поднимется на утес, пойдет прямо к «Дому привидений», – туда нетрудно влезть по веревке с узлами, спрятанной в расщелине скалы; в доме он найдет саквояж с сухой одеждой и запасом еды; там он пробудет несколько дней; по наведенным справкам он знал, что не пройдет и недели, как испанские контрабандисты, может быть и сам Бласкито, подплывут к Пленмону; за несколькр гиней его отвезут не в Торбэй, как он сказал Бласко, чтобы рассеять всякие догадки и навести на ложный след, а в Пасахес или Бильбао. Оттуда он доберется до Вера-Крус или Нового Орлеана. В общем, пора броситься в море, лодка уже далеко, проплыть час ему ничего не стоит. Всего лишь миля отделяет его от суши, раз он попал на Гануа. Не успел Клюбен подумать об этом, как туман прорвался. Появилась грозная громада Дуврских скал. VII. Неожиданное вмешивается Растерянно вглядывался в них Клюбен. Да, то был он, грозный, пустынный риф. Нельзя было не узнать его чудовищный силуэт. Перед Клюбеном, наводя ужас, высились Дувры-близнецы узкий проход между ними казался западней. Тут был, можно сказать, разбойничий притон океана. Стояли они совсем близко. Непроницаемая мгла скрывала их до сих пор, точно сообщница. В тумане Клюбен сбился с пути. Несмотря на всю его осторожность, с ним приключилось то же, что и с двумя великими мореплавателями: Гонсалесом, открывшим мыс Белый, и Фернандесом, открывшим мыс Зеленый. Туман ввел его в. заблуждение. Он представлялся Клюбену прекрасным средством осуществления всех планов, но был по-своему опасен. Клюбен отклонился к западу и ошибся. Гернсеец, уверенный что видит Гануа, предопределил роковой поворот руля Клюбен думал, что очутился на Гануа. Дюранда, пробитая выступом подводного камня, находилась всего лишь в нескольких кабельтовых от Дувров. Саженях в двухстах от нее вырисовывалась гранитная глыба куоической формы. На отвесных склонах скалы виднелись впадины и выступы, по которым можно было вскарабкаться. Ровные линии ее прямоугольных шероховатых стен наводили на мысль, что наверху есть площадка. То был утес «Человек». Он возвышался над Дуврами. Его плоская верхушка поднималась над их двойной недоступной вершиной. Площадка утеса, осыпавшаяся с краев, была словно обнесена карнизом и поражала скульптурной строгостью линий. Нельзя было представить себе ничего более безотрадного и зловещего Широкие, медлительные волны, набегавшие пз открытого моря собирались складками вокруг квадратных?тен огромного черного обрубка – пьедестала для исполинских духов океана и ночи. Все словно застыло. Еле ощутимо было дуновенье в воздухе, еле заметна рябь на воде. Чудилось, что под этой безмолвной гладью, в бездонных глубинах, кипит жизнь. Клюбен не раз видел издалека Дуврские скалы. Он убедился, что попал именно на этот риф. Сомнений не было. Внезапное и страшное превращение. Дувры вместо Гануа. Вместо одной мили – пять миль вплавь. Проплыть пять миль невозможно! Дуврские скалы для человека, потерпевшего крушение, – видимое и осязаемое воплощение смертного часа. Запрет, наложенный на попытку достичь суши. Клюбен задрожал. Он сам кинулся в раскрытую пасть тьмы. Единственное убежище – утес «Человек». А вдруг ночью разразится буря и переполненная шлюпка с Дюранды опрокинется? Весть о кораблекрушении не дойдет до берега. Никто и знать не будет, что Клюбен остался на Дуврском рифе. Впереди одно: смерть от холода и голода. Семьдесят пять тысяч франков не принесут ему и крошки хлеба. Всем планам, которые он строил, пришел конец у этой западни. Он был добросовестным зодчим собственного несчастья. Выхода нет. Нет возможности спастись. Торжество обернулось гибелью. Вместо освобождения – плен. Вместо долгого счастливого будущего – недолгая борьба со смертью. В один миг, короткий, как вспышка молнии, все его сооружение рухнуло. Рай, которым грезил этот демон, принял свой подлинный вид – вид могилы. Между тем поднялся ветер. Подхваченный, прорванный, развеянный ветром туман огромными беспорядочными клочьями уплывал к горизонту. Показалось море. В трюме по-прежнему ревели быки, их заливало все больше и больше. Приближалась ночь, а с нею, быть может, и буря. Прилив приподнял Дюранду, и она покачивалась то справа налево, то слева направо, а потом начала поворачиваться на острие утеса, как на оси. Можно было предвидеть тот миг, когда налетевший вал сорвет, ее и швырнет на дно. Стало светлее, чем в минуту крушения, хоть час и был поздний. Туман, исчезая, унес с собой долю темноты. Запад очистился от туч. В сумерках белела ширь небес. И этот необозримый светильник озарял море. Дюранда врезалась в риф, задрав корму кверху. Клюбен поднялся на кормовую часть судна, почти целиком выступавшую из-под воды. Он стал пристально вглядываться в горизонт. Свойство лицемерия – обольщать себя надеждой. Лицемер всегда выжидает. Лицемерие – не что иное, как надежда злодея; в основе этого самообмана лежит превратившаяся в порок добродетель. Как. ни странно, но лицемерию не чужда доверчивость. Лицемер доверяется бесстрастию, которое заключено в неведомом и которое допускает зло. Клюбен вглядывался в пространство. Положение было безнадежное, но в этой черной душе теплилась надежда. Клюбен уверял себя, что после тумана, который держался так долго, корабли, лежавшие в дрейфе или стоявшие на якоре, возобновят путь и, вероятно, на горизонте появится какое-нибудь судно. И правда, вдруг показался парус. Он шел с востока на запад. Корабль приближался, стали видны его очертания. Он был оснащен, как шхуна, с одной мачтой, бушприт у него лежал почти горизонтально. То был куттер. Не пройдет и получаса, как он будет рядом с Дуврскими скалами. Клюбен решил: «Я спасен». В такие минуты человек думает лишь о своем спасении. Может быть, это иностранный парусник. Кто знает, а вдруг это судно контрабандистов и идет оно в Пленмон? Кто знает, а вдруг ведет его сам Бласкито? В таком случае сохранена не только жизнь, но и богатство. Встреча на Дуврском утесе ускорит развязку, избавит его от ожидания в заколдованном доме и завершит опасное предприятие здесь, в открытом море, – какая счастливая случайность! Страстная вера в успех вновь охватила его темную Душу. Удивительно, как легковерны бывают негодяи, уповая на то, что им суждена удача. Теперь оставалось сделать одно. Силуэт Дюранды, застрявшей в скалах, сливался с их силуэтами, теряясь в зубчатых очертаниях; она представляла собой неясное, расплывчатое пятно и при свете меркнущего дня не могла привлечь внимания проходящего мимо судаа. Но человеческая фигура, которая стоит на вершине утеса, резко чернея на бледном сумеречном небе, и подает, сигналы бедствия, несомненно будет замечена. За погибающим пошлют лодку. Утес «Человек» находится всего лишь в двухстах саженях. Доплыть до него было просто, взобраться на площадку нетрудно. Нельзя было терять ни минуты. Дюранда наскочила на риф носовой частью, и надо было прыгать с задравшейся кверху кормы, то есть именно с того места, где и стоял Клюбен. Прежде всего он бросил лот и убедился, что под кормой очень глубоко. Микроскопические раковины корненожек и полицистиний, приставшие к смазке лота, не были повреждены, что указывало на глубину пещер в скалах, где вода всегда спокойна, даже при самом сильном волнении на поверхности. Клюбен скинул одежду и оставил ее на палубе. На паРуснике найдется для него другая. Не снял он только кожаного пояса. Раздевшись, он провел рукой по поясу, проверил, хорошо ли он застегнут, ощупал железную табакерку, потом быстрым, испытующим взглядом наметил направление, которого надо было держаться среди волн и подводных скал, чтобы доплыть до утеса «Человек», и, бросившись вниз головою, нырнул в море. Он падал с большой высоты и нырнул глубоко. Он ушел далеко под воду, коснулся дна, обогнул подводные скалы и оттолкнулся, чтобы подняться на поверхность. И тут почувствовал, что кто-то схватил его за ногу. Книга седьмая Задавать вопросы книге – неосторожность I. Жемчужина на дне бездны Через несколько минут после краткого разговора со сьером Ландуа Жильят уже был в Сен-Сансоне. Его волнение перешло в мучительное беспокойство. Что же там случилось? Сен-Сансон гудел, как потревоженный улей. Люди высыпали на улицу. Женщины ахали. Несколько жителей порта, очевидно, что-то рассказывали, размахивая руками; их обступили слушатели. Доносились слова: «Вот беда!» Но, многие усмехались. – Жильят никого не расспрашивал. Не в его характере было задавать вопросы. К тому же он был слишком озабочен, чтобы заговаривать с посторонними. Не доверяя россказням, он предпочитал узнать все сам и направился прямо к «Приюту неустрашимых». Он был так взволнован, что даже не побоялся войти в дом. Впрочем, дверь нижней залы, выходившая на набережную, была открыта настежь. У входа толпились мужчины и женщины. Входили все. Вошел и он. Остановившись на пороге, он увидел у дверей сьера Ландуа, который сказал ему вполголоса: – Вы, конечно, уже знаете, что случилось? – Нет, – ответил Жильят. – Мне не хотелось кричать на всю улицу, каркать о беде, как ворон. – В чем же дело? – Погибла Дюранда. Зала была полна народа. Собравшиеся стояли кучками и тихо переговаривались, словно в комнате больного. Все, кто здесь был, соседи, прохожие, любопытные, праздношатающиеся, топтались у дверей в какой-то нерешительности, не проходя в комнату, – там сидела, обливаясь слезами, Дерюшетта, а рядом с ней стоял месс Летьери. Старик прислонился к перегородке; его матросская шапка сползла на брови; прядь седых волос свисла на щеку. Он молчал. Его руки были недвижны, грудь, казалось, не дышала. Он производил впечатление вещи, приставленной к стене. Чувствовалось, что это человек конченный. С утратой Дюранды Летьери утратил и смысл жизни. Была у него родная душа в море, и душа эта загублена. Что же-делать? По утрам вставать, по вечерам ложиться, не ждать больше Дюранду, не видеть, как она отплывает, как возвращается. Да стоит ли доживать остаток дней своих без цели? Есть, пить, ну, а дальше? Венцом трудов этого человека было чудесное творение, венцом самопожертвования и упорства – прогресс. И вот прогресса как не бывало, чудесное творение мертво. Протянуть еще несколько бесплодных лет – к чему? Отныне ему нечего делать. В таком возрасте жизнь не начинают заново: кроме того, он разорен. Несчастный старик! Плачущая Дерюшетта сидела на стуле около месса Летьери, сжимая в своих руках его руку. Ее пальцы сплелись на его судорожно стиснутом кулаке. Оба были удручены, но поразному. Сплетенные пальцы выражали надежду, судорожно сжатый кулак безнадежность. Месс Летьери не отнимал руку, не противился Дерюшетте. Он был безучастен. В нем чуть теплилась жизнь, как в тех, кого поражает молния. Порой пропасть, разверстая перед вами, выхватывает вас из среды живых. Вы не замечаете, не видите людей, которые снуют по вашей комнате. Они рядом, но они так далеки от вас! Вы для них непостижимы, они же вам чужды. Счастье и горе не уживаются; отчаявшийся держится в стороне от других людей, он почти не сознает их присутствия, он теряет ощущение собственного «я»; он, созданный из плоти и крови, уже не чувствует себя реальным существом; ему кажется, будто он видит себя во сне. Именно такое душевное состояние и отражалось во взгляде месса Летьери. Посетители перешептывались, обмениваясь новостями. Вот какие были сведения: Накануне, незадолго до захода солнца, Дюранда, застигнутая туманом, наскочила на Дуврский риф. Весь экипаж и пассажиры спаслись на баркасе, кроме капитана, не пожелавшего покинуть пароход. Шквал, налетевший с юго-запада после тумана, вторично чуть было не потопил их и не унес в открытое море, далеко от Гернсея. Однако ночью им посчастливилось? они встретили корабль «Кашмир», который их подобрал и доставил в порт Сен-Пьер. Все произошло по вине рулевого Тангруйля, которого теперь посадили в острог. Клюбен же проявил инстинное величие духа. Лоцманы, – а их собралось тут немало, – произносили слова «Дуврский риф» с каким-то особенным выражением. «Ночлег незавидный!» – сказал кто-то. На столе лежали компас, кипа судовых журналов и тетрадей; очевидно, это были компас и документы с Дюранды, все что Клюбен передал Энбранкаму и Тангруйлю, когда отчаливал баркас. Прекрасный образец самоотверженности человека спасающего в свой предсмертный час даже ненужные теперь бумаги; маленькая подробность, полная величия; возвышенное. самоотреченье. Все единодушно восхищались Клюбеном и единодушно уповали на его спасение. Парусник «Шильтиль» прибыл на несколько часов позже «Кашмира», он-то и принес свежие новости. Парусник провел сутки в тех же водах, что и Дюранда пережидая туман и лавируя во время бури. Шкипер «Шильтиля» находился среди присутствующих. Когда Жильят входил в комнату, шкипер как раз начал рассказывать мессу Летьери о происшедшем. Его рассказ был настоящим рапортом. Под утро, когда буря затихла и сменилась благоприятным ветром, среди открытого океана вдруг послышалось мычанье. Звуки, обычные на пастбищах, раздавшись над водным простором, поразили шкипера «Шильтиля» – он направил судно в ту сторону. И в Дуврских скалах он увидел Дюранду Море утихло настолько, что ему удалось приблизиться. Он окликнул покинутое судно. В ответ он услышал только рев быков, захлебывающихся в трюме. Шкипер «Шильтиля» был убежден, что на Дюранде не осталось ни души. Пароход, потерпевший крушение, держался великолепно и несмотря на неистовый шторм, Клюбен вполне мог провести там ночь. Такой человек легко не сдается. На Дюранде его не было следовательно, он спасся. Много шлюпов и люгеров из Гранвиля и Сен-Мало, выбравшись из тумана накануне вечером должны были пройти вблизи Дуврского рифа. Какой-нибудь и подобрал, очевидно, капитана Клюбена. Нельзя забывать, что баркас Дюранды, покидая тонущий пароход, был переполнен и, следовательно, подвергался большой опасности, лишний человек мог бы его перегрузить и потопить, – конечно, это и заставило капитана Клюбена принять решение остаться на разбитом пароходе; но, выполнив свой долг, капитан Клюбен, несомненно, воспользовался помощью проходившего мимо корабля. Можно быть героем, но не нужно быть глупцом. Предполагать самоубийство было бы просто нелепо, ведь Клюбен безупречен. Преступник, разумеется, Тангруйль, а отнюдь не Клюбен. Все это звучало убедительно; шкипер «Шильтиля» был видимо, прав, и все с минуты на минуту ждали появления Клюбена. Даже решили его качать. Из рассказа шкипера выяснилось два непреложных фактаКлюбен спасен, а Дюранда погибла. С утратой Дюранды приходилось примириться, ибо беда была непоправима. Шкипер «Шильтиля» присутствовал при последней стадии крушения. Острый утес, к которому как бы пригвоздило Дюранду, крепко держал ее всю ночь, противясь буре, точно не хотел расставаться с добычей; но утром, когда на «Шильтиле» убедились, что спасать некого, и собрались удалиться от Дюраиды, море снова забушевало, словно в последнем припадке бурного гнева. Огромный вал с яростью п0дхватил Дюранду, сорвал с утеса, и она, пролетев, как стрела, пущенная меткой рукой, врезалась в теснину Дувров. Раздался «дьявольский треск», как выразился шкипер. Дюранда, подброшенная волной, застряла между скалами по средний шпангоут. Она снова была пригвождена, но гораздо крепче, чем на подводном рифе. И как это ни жаль, она так и повисла там, – отдана на произвол ветра и волн. По мнению экипажа «Шильтиля», Дюранда на три четверти разрушена. Она, по всей вероятности, затонула бы ночью же, если бы скала не поддержала и не удержала ее. Шкипер «Шильтиля» внимательно осмотрел покинутый пароход в подзорную трубу. И теперь с точностью, присущей моряку, он сделал подробный отчет о всех повреждениях: правая раковина пробита, мачты обломлены, паруса разорваны, почти все вантпутенсы перерезаны, световой люк каюты расшибло упавшим реем, контртимберсы разбиты на уровне планширя от самой грот-мачты до гакаборта, колпак над люком кладовой продавлен, шлюпочные блоки опрокинуты, рубку разворотило, баллер руля сломан, бейфуты сорваны, фальшборт срезан, битенги снесены, люковой бимс уничтожен, планширь отодран, ахтерштевень переломлен. Буря учинила неистовый разгром. Подъемной стрелы, прикрепленной к мачте на баке, как не бывало, нет и в помине – снята начисто, полетела к чертям вместе со всей подъемной снастью, талями, цепями и железным блоком. Дюранда искалечена, теперь ее станет рвать на части вода. Через несколько дней от не? и следа не останется. Но машина почти не повреждена, хотя все кругом разрушено; это просто чудо, – вот когда она доказала свои превосходные качества. Шкипер «Шильтиля» ручался, что в самой «механике» нет больших повреждений. Мачты парохода не устояли, но дымовая труба выдержала. Железные поручни капитанского мостика только согнуты; кожухи повреждены, коробки измяты, но у колес как будто все лопасти налицо. Машина цела и невредима. В этом был убежден шкипер «Шильтиля». Кочегар Энбранкам, говоривший то с тем, то с другим, разделял это убеждение. Негр был умнее многих белых и относился к машине с обожанием. Он потрясал руками, растопырив все десять черных пальцев, и повторял безмолвному Летьери: «Хозяин, машина жива!» Теперь все толковали о машине, ибо никто уже не сомневался в спасении Клюбена и в гибели корпуса Дюрандьт. Машиной интересовались, как существом одушевленным. Восхищались ее прекрасным поведением. «Ну и крепка!» – говорил французский матрос. «Уж куда крепче!» – восклицал гернсейский рыбак. «И какая ловкая, отделалась двумя-тремя царапинами», – подхватывал шкипер «Шильтиля». Мало-помалу машина овладела всеобщим вниманием. Страсти разгорались – кто был за нее, кто против. У нее оказались и друзья и враги. Владельцы старых добрых парусников, в надежде подцепить клиентов Дюранды, втайне радовались, что Дуврские скалы учинили расправу над новым изобретением. Шепот переходил в гул. Спорили чуть не во весь голос. Однако воли себе не давали; порою говор затихал, ибо всех подавляло гробовое молчание Летьери. Из всестороннего обсуждения можно было сделать такой вывод: Машина – самое главное; можно построить новое судно а новую машину построить нельзя. Другую уже не сделаешь. У Летьери не было денег, не было и строителя, чтобы создать такую машину. Вспомнили, что конструктор машины умер. Она обошлась в сорок тысяч франков. Теперь уж никто не решится вложить капитал в такое ненадежное дело. Все убедились, что паровые суда гибнут так же, как и парусники; несчастный случай с Дюрандой зачеркнул весь ее прошлый успех. Однако прискорбно было думать, что механизм, который сейчас еще цел, через каких-нибудь пять-шесть дней будет, вероятно, разбит вдребезги, как и сам корабль. Пока машина в сохранности, можно считать, что кораблекрушения не было. Только ее потеря была бы невозместимым ущербом. Спасти машину – значит предотвратить разоренье. Спасти машину – легко сказать. Кто же за это возьмется? Да разве это мыслимо? Взяться и осуществить – вещи разные при проверке всегда выходит, что мечтать легко, а выполнять трудно. И никогда не было мечты более неосуществимой и безрассудной, чем мечта о спасении машины, застрявшей в Дуврах. Послать на эти скалы судно с экипажем для спасательных работ просто нелепо, об этом и думать нечего. Сейчас пора бурь на море; при первом же шквале цепи якорей перетрутся о гребни подводных скал, и судно разобьется о риф. Зачем устраивать второе кораблекрушение вдобавок к первому? В углублении, на верхушке, утеса, где нашел приют легендарный пловец, умерший от голода, едва хватало места для одного человека. Значит, чтобы спасти машину, надо кому-то отпра – виться на Дуврские скалы, отправиться одному и одному очутиться в море, в этой пустыне, за пять миль от берега, в царстве ужаса, прожить несколько недель, лицом к лицу с предвиденным и непредвиденным, без запасов продовольствия, изнемогать от лишений, не ждать поддержки в случае опасности, не видеть и следа человеческого, кроме останквв того, кто давным-давно умер на этом утесе от мук и голода и не найти себе иного товарища, кроме этой тени. Да и как взяться за спасение машины? Тут надо быть не только матросом, но и кузнецом. А сколько суждено испытаний! Мало назвать героем человека, который пошел бы на это. Он был бы безумцем. При некоторых подвигах, безмерно трудных, где требуются чуть ли не сверхчеловеческие силы, от мужества веет безумием. И в самом деле, разве не сумасбродство – жертвовать собой ради ржавого железного лома? Нет, никто не решится плыть к Дуврским скалам. С машиной придется распроститься, как и со всем остальным. Не найти спасителя, которому было бы по плечу это дело. Где отыскать такого человека? Эта мысль, выраженная несколько иначе, вполголоса обсуждалась всеми собравшимися. Шкипер «Шильтиля», бывший лоцман, выразил общее мнение громким восклицанием: – Ничего не выйдет! Нет на свете такого человека, который отправился бы туда и вернулся бы с машиной! – Уж если я не берусь за это дело, – прибавил Энбранкам, – значит, за него и браться нельзя. Шкипер «Шильтиля» безнадежно махнул рукой, словно желая показать, что он сам не верит в возможность этого, и заметил: – А если бы нашелся… Дерюшетта вскинула голову. – То я вышла бы за него замуж, – произнесла она. Наступило молчание. От толпы отделился человек, он был очень бледен. – Вы бы вышли за него замуж, мадемуазель Дерюшетта? – спросил он. То был Жильят. Все взгляды впились в него. Месс Летьери выпрямился. Его глаза загорелись под нависшими бровями. Он стащил всей пятерней с головы матросскую шапку и швырнул ее об пол, потом, глядя перед собой и никого не видя, торжественно произнес: – Дерюшетта выйдет за него замуж. Даю честное слово перед господом богом. II. На западном берегу Гернсея все повергнуты в изумление Ночь, наступившая за этим днем, обещала часов с десяти быть лунной. И все же, хоть и сама ночь, и ветер, и море благоприятствовали рыбакам, никто не собирался выходить в океан ни из Уг-ла-Пера, ни из Бурдо, ни из Умэ-Бене, ни из Платона, ни из порта Гра, ни из Вазонской бухты, ни из Перель-Бэя, ни из Пезери, ни из Тьеля, ни из залива Святых, ни из Пти-Бо – словом, ни из одной гернсейской бухты или бухточки. И причина была самая простая: в полдень пропел петух. Если петух поет в неурочный час – не бывать улову. Однако вечером, когда уже стемнело, рыбак, возвращавшийся в Онтоль, заметил нечто удивительное! Около бухты Умэ-Паради за обоими Брэями и обоими Грюнами, слева от вехи Плат-Фужер, похожей на опрокинутую воронку, и справа от вехи Сен-Сансона, похожей на человеческую фигуру, ему померещилось что-то вроде третьей вехи. Что это была за веха? Когда ее установили в этом месте? О какой мели она предупреждает? Веха тут же ответила на его вопросы: она двигалась; то была мачта. Рыбаку это показалось не менее удивительным. Веха его поразила, а мачта и подавно. Ведь о рыбной ловле нечего было и думать. А тут, когда все возвращались на берег, кто-то выходил в море. Кто именно? Зачем? Минут десять спустя мачта, медленно подвигаясь, прибливилась к онтольскому рыбаку. Но он так и не распознал, чья это лодка. Слышны были удары двух весел, и только. Очевидно, гребец был один. Ветер дул с севера: вероятно, человек греб, намереваясь за мысом Фонтенель поймать попутный ветер. Там, надо думать, он пойдет под парусами. Он, видимо, рассчитывал обогнуть Анкрес и гору Кревель. Что бы это значило? Мачта скрылась, рыбак вернулся домой. В тот же вечер случайные наблюдатели, оказавшиеся на западном берегу Гернсея, кое-что заметили в разные часы и в разных местах. Пока онтольский рыбак причаливал лодку к берегу, на полмили дальше, возле того кромлеха, что стоит неподалеку от сторожевых башен 6 и 7, один крестьянин, проезжая с возом водорослей по безлюдной клотюрской дороге, приметил, как подняли парус в открытом море, поблизости от Северной скалы и Песчаной отмели – там, где редко проходят суда, да и те только, которым это место хорошо известно. Впрочем он почти не обратил внимания на парус, ибо признавал телегу а не лодку. Прошло, быть может, с полчаса после того, как возчик заметил парус, когда некий штукатур, возвращаясь после работы из города и обходя Пелейское болото, вдруг увидел почти прямо перед собой лодку, бесстрашно пробиравшуюся между скал Квенона, Русдемер и Грипдерус. Ночь была темная, но море, – а это нередко случается, – светлое, и можно было различить проплывающие суда. В морском просторе виднелась только эта лодка. Чуть пониже и чуть попозже ловец лангустов, раскладывая снасть на длинной косе, отделяющей гавань Жажды от Адской гавани, не мог взять в толк, что нужно лодке, скользившей между Вороньей топью и Мульретом. Верно, опытный был лоцман и очень спешил куда-то, если отважился забраться в такое место. Когда на колокольне в Кателе пробило восемь часов, трактирщик из бухты Кобо заметил, оторопев от изумления, за Садовой топью и Грюнетом парус, совсем рядом с Сюзанной и Западным Грюном. Неподалеку от бухты Кобо на уединенном мысе Умэ, в Вазовской бухте, чета влюбленных никак не могла расстаться; в тот миг, когда девушка молвила парню: «И ухожу я не потому, что надоел ты мне, а потому как работу доделать надо», – их отвлекла от прощального поцелуя довольно большая лодка, проплывшая совсем близко по направлению к Меселетам. Господин Пейр де Норжио, живший на холме Пипэ, был поглощен осмотром лазейки, сделанной ворами в изгороди его небольшого сада, именуемого Женрот, вернее, палисадника, а также подсчетом причиненного ему убытка, но все же часов около девяти вечера он обратил внимание на лодку, отважно огибавшую Крок-Пуан в этот поздний час. Такой маршрут далеко не безопасен на следующий день после бури, когда волнение еще не совсем улеглось. Было опрометчиво идти этим путем, если только рулевой не знал на память все фарватеры. В половине десятого в Экерье один рыболов, убиравший сети, приостановился, заглядевшись на предмет, напоминавший лодку, маячивший между скалами Голубкой и Ветряной. Суденышко подвергалось большой опасности. Шквалы в тех местах, случается, налетают внезапно. Скала Ветряная потому так и называется, что возле нее нежданно-негаданно на суда обрушивается ветер. Когда взошла луна и наступил прилив и когда море затихло в узком проливчике Ли-У, сторож острова Ли-У, живший там в одиночестве, натерпелся страха: он увидел, как между ним и луной промелькнула длинная черная тень. Черная, узкая и длинная тень была похожа на движущуюся фигуру в саване. Она медленно скользила над гранитными стенами скалистой отмели. Береговой сторож решил, что это «Черпая дама». «Белая дама» обитает на Восточной Груде Гороха, «Серая дама» – на Западной Груде Гороха, «Красная дама» – на скале Сильез, к северу от Маркизовой мели, а «Черпая дама» – на Большом Этакре, к западу от Ли-Умэ. По ночам все эти «дамы» выходят и порою встречаются при лунном свете. Конечно, черная тень могла быть и парусом. Длинная гряда рифов, поверх которых, казалось, она шагала, могла, разумеется, скрыть лодку, плывущую за ними, оставив на виду лишь парус. Но сторож спрашивал себя: кто же отважится сейчас пройти на лодке между Ли-У и утесом Грешницы, между Ангильерами и Лере-Пуан? И с какой целью! «Черная дама» представлялась ему чем-то более правдоподобным. Луна стояла над колокольней Сен-Пьер-дю-Буа, когда сержант замка Рокен, подняв уже до половины подъемный мост, вдруг различил у входа в бухту, подальше Верхнего Канэ, ближе к Самбплю, парусник, который, казалось, шел с севера на юг. На южном конце Гернсея, за Пленмоном, где берег круто обрывается в море, есть залив, усеянный бездонными ямами и высокими скалами; в глубине его существует не совсем обычная пристань, которую один француз, живущий на острове с 1855 года, – быть может, тот, кто пишет эти строки, – окрестил «Пристанью на четвертом этаже»; название утвердилось, оно общепринято и теперь. Эта пристань, именовавшаяся в ту пору Круча, представляет собой скалистое плато, полуестественное, полуискусственпое, и возвышается футов на сорок над уровнем моря; две прочные дубовые доски, установленные параллельно и наклонно, связывают ее с океаном. Лодки поднимаются с моря вручную по доскам, на цепях и блоках, и тем же способом спускаются, как по рельсам. Для людей устроена лестница. В те времена этот порт облюбовали контрабандисты. Он был малодоступен и потому удобен для их целей. Часам к одиннадцати контрабандисты, вероятно, те самые, на которых рассчитывал Клюбен, собрались со своими тюками на скалистой площадке Кручи. Перевозчики контрабанды не дремлют: они были начеку. И их удивил парус, внезапно вынырнувший из-за темной громады Пленмонского мыса. Светила луна. Контрабандисты следили за парусом, опасаясь, не вздумалось ли какому-нибудь береговому сторожу, вести наблюдение из засады у Большого Гануа. Но парусник миновал Гануа, оставил позадп на северо-западе Бу-Блондель и исчез в открытом море, в синеватой дымке, затушевавшей горизонт. – Куда к черту несет эту лодку? – переговаривались контрабандисты. В тот же вечер, чуть закатилось солнце, кто-то постучал в дверь «Дома за околицей». То был подросток в коричневой одежде и желтых чулках, – по-видимому, причетник приходской церкви. Двери л ставнп «Дома за околицей» были наглухо заперты. Старая рыбачка с фонарем в руке, бродившая по отмели в поисках «плодов моря», окликнула юношу и обменялась с ним следующими словами у самого входа вдомЖильята: – Чего тебе нужно, малый? – Нужен здешний хозяин. – Никого тут нет. – Где же он? – Кто его знает! – Завтра-то он будет? – Кто его знает! – Может, он уехал? – Кто его знает! – Видите ли, тетушка, его хотел навестить новый приходский священник, его преподобие Эбенезер Кодре. – Кто его знает! – Его преподобие послал меня узнать, будет ли хозяин «Дома за околицей» завтра у себя. – Да кто его знает! III. Не искушайте Библию Целые сутки месс Летьери не спал, не ел, не пил; поцеловав в лоб Дерюшетту, он осведомился, нет ли известий о Клюбене, затем подписал заявление о том, что не намерен подавать никакой жалобы на Тангруйля, и выхлопотал ему свободу. День он провел в конторе Дюранды, опершись на стол, полусидя, полустоя, и кротко отвечал тем, кто с ним заговаривал. Впрочем, человеческое любопытство было удовлетворено, и «Приют неустрашимых» опустел. В готовности посочувствовать чужому горю скрыто желанье обо всем разведать. Двери затворились; Летьери остался вдвоем с Дерюшеттой. Огонек, мелькнувший было в глазах Летьери, погас; они снова были полны скорби, как в первые часы после свершившейся катастрофы. Встревоженная Дерюшетта, по совету Грае и Дус, молча положила перед ним на стол чулки, которые месс Летьери вязал в ту минуту, когда пришла печальная весть.. Он горько усмехнулся и сказал: – Право, вы считаете меня дураком. Помолчав с четверть часа, он добавил: – Причуды хороши, когда человек счастлив. Дерюшетта убрала чулки и, воспользовавшись случаем, убрала заодно компас и судовые документы, на которые месс Летьери смотрел чересчур упорно. После обеда, незадолго до вечернего чая, дверь отворилась, и вошли двое в черном – старик и молодой. Молодого, вероятно, читатель уже приметил в ходе нашего повествования. У обоих посетителей была строгая осанка, но строгая поразному: серьезность старика, так сказать, соответствовала его общественному положению; серьезность юноши – его характеру; одна дается саном, другая – мыслью. Судя по их одежде, оба были духовными особами, оба исповедовали официальную религию. В молодом человеке поражало несоответствие между его глубоким серьезным взглядом, видимо отражавшим склад его ума, и его наружностью. Но не серьезность, которая допускает страсть и, очищая ее, возвеличивает, вызывала изумление, а красота юноши. Ему минуло двадцать пять лет, раз он уже стал священником, но на вид ему было не больше восемнадцати. Он олицетворял и гармонию и контраст: душа его, казалось, была душой страстотерпца, облик – обликом любовника. Он был белокур, румян и свеж, очень строен, на нем превосходно сидел костюм строгого покроя; щеки у него были девичьи, руки выхоленные; держался он непринужденно и просто, хотя и сдержанно. Все в нем дышало очарованием, изяществом, почти чувственным обаянием, но его проникновенный взгляд как бы умерял эту чрезмерную миловидность. Чистосердечная улыбка, задумчивая и добрая, обнажала ровные белые зубы, и в этой улыбке было что-то детское. В нем сочетались привлекательность пажа и достоинство епископа. Густые белокурые волосы, отливавшие золотом, как будто они задались целью пленять, обрамляли высокий, чистый и красивый лоб. Едва заметная изогнутая морщинка залегламежду бровями, вызывая смутное представление о парящей мысли, которая, подобно птице, распростерла крылья на его челе. С первого взгляда вы могли угадать, что перед вами один из тех доброжелательных, невинных и чистых сердцем людей, которые в противоположность людям заурядным совершенствуются, черпая мудрость в иллюзии, а вдохновение – в жизненном опыте. Сквозь кристальную прозрачность юности просвечивала духовная зрелость. Молодой незнакомец казался сыном седовласого декана, но если бы вы пригляделись к нему внимательнее, то сочли бы отцом. Его спутник был не кто иной, как Жакмен Эрод, доктор богословия, последователь главенствующей церкви, почти папистской, но без папы. Англиканское учение в те времена подпало под влияние идей, которые позже упрочились и нашли свое выражение в пюзеизме[146]. Доктор Жакмен Эрод был последователем англиканского учения, которое представляет собой разновидность римско-католической религии. Он был долговяз, чопорен, ограничен и спесив. Его умственный кругозор был невелик. Буква заменяла ему разум. Отличительной чертой его было высокомерие. Весь вид Жакмена Эрода соответствовал его сану. Он скорее походил на его преосвященство, чем на его преподобие. Его сюртук покроем смахивал на сутану. По-настоящему, место ему было в Риме: природа наделила его всеми задатками придворного прелата, он как будто создан был для того, чтобы подавать облачение папе и шествовать за папскими носилками со всей папской свитой in abit о paonazzo.[147] Но, случайно родившись адгличанином и получив теологическое воспитание, тяготевшее скорее к Ветхому, нежели к Новому завету, он не осуществил столь славного призвания. Блестящие задатки помогли ему стать всего лишь приходским священником порта Сен-Пьер, деканом острова Гернсей и наместником епископа Винчестерского. И, вне всякого сомнения, это создавало некий ореол вокруг его имени. Этот ореол не мешал Жакмену Эроду быть в общем неплохим человеком. Как теолог он пользовался уважением знатоков и слыл почти авторитетом в главной консистории архиепископа Кентерберийского – этой английской Сорбонне. Он напускал на себя ученый вид, самонадеянно и многозначительно щурил глаза; у него были волосатые ноздри, выступающие вперед зубы, тонкая верхняя губа и мясистая нижняя; несколько дипломов, изрядный церковный доход и друзья баронеты; он снискал доверие епископа и всегда носил в кармане Библию. Месс Летъери был так поглощен своими мыслями, что, когда вошли священники, он едва заметно нахмурил брови, только и всего. Жакмен Эрод приблизился, поздоровался и высокомерно, по без хвастовства, напомнив в нескольких словах о своем недавнем повышении, сообщил, что явился, по традиции, «представить почетным гражданам города» и, в частности, мессу Летьери своего преемника, нового приходского священника в СенСансоне, его преподобие Джоэ Эбенезера Кодре, который отныне будет духовным пастырем месса Летьери. Дерюшетта поднялась со стула. Молодой священник, он же его преподобие Эбенезер, поклонился. Месс Летьери взглянул на Эбенезера Кодре и процедил сквозь зубы: «Этот в матросы не годен». Грае пододвинула стулья. Их преподобия сели у стола. Доктор Эрод разразился речью. До него дошли слухи о прискорбном событии. Дюранда потерпела крушение. И он, как пастырь, пришел с утешением и советом. Гибель Дюранды – несчастье, но в то же время и счастье. Вникнем: не обуревает ли нас гордыня в дни благоденствия нашего? Реки преуспеяния пагубны. Не подобает видеть в несчастии лишь дурную сторону. Пути господни неисповедимы. Пусть месс Летьери разорен. Так что же? Быть богатым – значит быть в опасности. У богатых неверные друзья. И бедность отгоняет их прочь. Человек остается один. Говорят, что Дюранда приносила тысячу фунтов стерлингов годового дохода. Чересчур много для мудреца. Избежим искушения, пренебрежем златом. Примем с благодарностью и разорение наше, и одиночество. Уединение благотворно. В нем человек обретает милость господню. Так Айя открыл горячие источники в пустыне, перегоняя табуны ослов отца своего Себеона. Да не возмутится сердце паше против непостижимой воли провидения. Многострадальный Иов впал в нищету, а потом разбогател больше прежнего. Кто знает, не вознаградится ли утрата Дюранды даже и благами мирскими? Вот, например, он сам, доктор Жакмен Эрод, вложил свой капитал в прекрасное коммерческое предприятие в Шеффильде; если, у месса Летьери остались какие-нибудь сбережения и он захотел бы войти в это дело, то восстановил бы свое состояние. Речь идет о крупных поставках оружия царю для подавления восстания в Польше. Тут можно нажить все триста процентов. Слово «царь» как будто пробудило Летьери. Он перебил доктора Эрода: – Не нужно мне царя. – Месс Летьери! – возразил высокочтимый Эрод. – Цари угодны господу богу, ибо сказано: «Воздайте кесарево кесарю». Царь – это кесарь. Летьери, снова погрузившись в раздумье, пробормотал: – Какой такой кесарь? Я про него не знаю. Жакмен Эрод опять принялся увещевать. Он не настаивал на Шеффильде. Не желать кесаря – значит быть республиканцем. Высокочтимый отец допускал, что можно быть республиканцем. В таком случае пусть месс Летьери обратится к республике. В Соединенных Штатах месс Летьери еще быстрее восстановит свое богатство, чем в Англии. Чтобы удесятерить то, что у него сохранилось, ему стоит лишь приобрести акции крупнейшей компании, занимающейся разработкой техасских плантаций, на которых работает более двадцати тысяч негров. – Не нужно мне рабства, – сказал Летьери. – Рабство, – возразил высокочтимый Эрод, – установление священное. В Писании сказано: «Если господин ударит раба своего, то не понесет наказания, ибо заплатил за него». Грас и Дус, стоя – в дверях, с восторгом внимали словам Чего преподобия. Жакмен Эрод продолжал свою речь. Как мы уже упоминали, он слыл в общем неплохим человеком, и, при всех своих кастовых или личных разногласиях с мессом Летьери, он, доктор Жакмен Эрод, искренне предлагал ему ту духовную и даже материальную помощь, которую был в силах оказать. Если месс Летьери настолько разорился, что не может с выгодою для себя войти в какое-либо коммерческое предприятие, русское или американское, почему бы ему не сделаться чиновником и не поступить на приличную платную должность? Это благородное поприще, и высокочтимый отец готов похлопотать за месса Летьери. На Джерсее как раз пустует место депутата-виконта. Месс Летьери пользуется любовью и уважением, и его преподобие Эрод, декан Гернсея и наместник епископа, добьется для месса Летьери должности депутатавиконта Джерсея. Это очень важный пост: месс Летьери будет присутствовать как представитель ее королевского величества при разбирательствах тяжб, на прениях в суде и при исполнении приговоров. Летьери пристально посмотрел на доктора Эрода. – Я не любитель виселиц, – сказал он. Доктор Эрод, до сих пор говоривший ровным, спокойным тоном, возвысил голос и заговорил строго: – Месс Летьери! Смертная казнь – установление господне. Бог вложил в руки человека карающий меч. В Писании сказано: «Око за око, зуб за зуб». Эбенезер незаметно придвинул свой стул к стулу Жакмена Эрода и сказал так, чтобы услышал только он один: – То, что говорит этот человек, внушено ему. – Кем внушено? Чем? – спросил так же тихо доктор Жакмен Эрод. Эбенезер ответил чуть слышно: – Совестью. Эрод порылся в кармане, извлек пухлый томик в восемнадцатую долю листа в кожаном переплете с застежками, положил его на стол и громко сказал: – Вот она – совесть! То была Библия. Потом доктор Эрод смягчился. Ему хотелось лишь одного: быть полезным мессу Летьери, которого он весьма уважает. Право и долг пастыря – давать советы, а месс Летьери волен поступать по-своему. Но месс Летъери вновь погрузился в свои мрачные мысли и уже не слушал. Дерюшетта, сидевшая подле него, тоже задумалась и не поднимала глаз, внося в беседу, и без того малооживленную, некоторое стеснение, как всегда бывает, когда кто-нибудь из присутствующих не участвует в общем разговоре. Молчаливый свидетель почему-то тяготит нас. Впрочем, доктор Эрод, казалось, не чувствовал этого. Летьери не отвечал, поэтому доктор Эрод пустился в" рассуждения. Совет исходит от человека, а внушение – от бога. В совете священника – внушение свыше. Следует руководствоваться советами, отвергать их опасно. Сохоф был одержим одиннадцатью бесами за то, что презрел увещания Ыафанаила. Тибурий был поражен проказой за то, что выгнал из своего дома апостола Андрея. Вариисус, хоть и был Волховом, ослеп, ибо насмехался над словами апостола Павла. Эльксай и его сестры Марта и Мартена и по сию пору мучаются в аду за то, что пренебрегли предостережением Валенциана, который доказывал им – это было ясно как день, – что их Иисус Христос, ростом в тридцать восемь миль, был демоном. Оолибама, которую звали также Юдифью, слушалась советов. Рувим и Фениил внимали внушениям свыше, на что указывают даже имена их: Рувим означает «сын созерцания». Фениил – «лик господень», Месс Летьери ударил кулаком по столу и воскликнул: – Черт возьми, я сам виноват! – Что вы хотите этим сказать? – спросил Жакмен Эрод. – Хочу сказать, что я сам виноват. – Виноват? В чем же? – В том, что заставлял Дюранду возвращаться по пятницам. Жакмен Эрод шепнул на ухо Эбенезеру Кодре: «Суеверный человек!» Он возвысил голос, и заговорил наставительным тоном: – Месс Летьери! Верить в пятницу – ребячество. Нельзя придавать значение бредням. Пятница – такой же день, как и всякий другой. Часто она бывает счастливым днем. Мелендес основал в пятницу город святого Августина; в пятницу же Генрих Седьмой дал поручение Джону Каботу[148]; пассажиры «Мейфлауэра» прибыли в бухту Провидения в пятницу. Вашингтон родился в пятницу двадцать второго февраля тысяча семьсот тридцать второго года; в пятницу двенадцатого октября тысяча четыреста девяносто второго года Христофор Колумб открыл Америку. Сказав это, доктор Жакмен Эрод поднялся. Эбенезер, который пришел вместе с ним, поднялся тоже. Грас и Дус, видя, что священники собираются уходить, настежь распахнули дверь. Месс Летьери ничего не видел, ничего не слышал. Жакмен Эрод шепнул Эбенезеру Кодре: «Он с нами даже не прощается. Это уже не горе, а просто одичанье. Пожалуй, он помешался». Взяв со стола маленькую Библию, декан крепко держал ее в протянутых руках, как держат птицу, когда боятся, что она вот-вот улетит. Видя его позу, присутствующие насторожились. Грае и Дус вытянули шеи. Он постарался придать своему голосу внушительность. – Месс Летьери! Да не расстанемся мы с вами, не прочитав страницу из этой священной книги. Жизненные трудности разъяснены в книгах: безбожники находят в них Вергилиевы пророчества, верующие – библейские откровения. Первая попавшаяся книга, раскрытая наугад, дает совет; Библия, раскрытая наугад, предвещает. Особенно сие благотворно для павших духом. Священное писание неизменно приносит утешенье скорбящим. Когда видишь павших духом, вопрошай святую книгу при них и с чистой душою читай то изречение, какое попалось, не выбирая его. То, что не может выбрать человек, выбирает господь бог. Господь знает, что нужно нам. Его незримый перст указует на то нежданное для нас изречение, которое мы читаем. Какова бы ни была страница, из нее непременно исходит свет. Не будем искать иного, остановимся на этом. То слово свыше. Судьба наша таинственно открывается нам в Писании, к которому мы взываем с верою и благоговением. Послушаем и повинуемся слову сему. Месс Летьери! Вы скорбите – вот она книга-утешительница. Жакмен Эрод нажал застежку, разъединил ногтем две страницы наугад, возложил руку на раскрытую книгу, сосредоточился, затем, с важным видом опустив глаза, начал читать вслух. Вот что он прочел: "Однажды Исаак шел по дороге, ведущей к колодцу, именуемому «Колодцем вездесущего и всевидящего». Ревекка, завидев Исаака, сказала: «Кто сей человек, что грядет ко мне?» Тогда Исаак ввел ее в свой шатер и взял ее в жены, и лкь бовь его к ней была велика". Эбенезер и Дерюшетта взглянули друг на друга. Часть вторая Жильят-лукавец Книга первая Риф I. Место, куда нелегко добраться и откуда трудно выбраться Лодка, накануне вечером замеченная со многих точек гернсейского побережья и в разное время, как можно догадаться, была ботиком Жильята. Он выбрал фарватер меж прибрежных скал; путь был опасный, но зато вел напрямик. Он заботился лишь о том, чтобы сократить дорогу. Когда случается кораблекрушение, время не ждет, море нетерпеливо, час промедления влечет непоправимые беды. Он спешил отказать помощь гибнувшей машине. Покидая Гернсей, Жильят, казалось, старался не привле. кать внимание людей. Его исчезновение походило на бегство. Он будто спешил скрыться. Он уклонился от восточного берега, словно не решаясь плыть мимо Сен-Сансона и порта Сен-Пьер и бесшумно проскользнул, вернее прокрался, вдоль противоположного, сравнительно безлюдного берега. В бурунах Жильят был вынужден грести, но он управлял веслом по всем законам гидравлики, плавно загребая воду и не спеша отталкиваясь, – таким образом он плыл в ночи почти с предельной скоростью и почти беззвучно. Можно было подумать, что он замышлял какое-то темное дело. В действительности, взявшись очертя голову за предприятие, по-видимому, несбыточное, рискуя жизнью, ибо все, казалось, было против него, он боялся встретить соперника. На рассвете око неведомого, быть может, взирающее из беспредельности, могло бы увидеть среди моря, в самом опасном и самом пустынном месте, две точки, расстояние между которыми все уменьшалось, ибо одна из них приближалась к другой. Одна, почти затерянная среди необъятного волнующегося океана, была парусным суденышком; в суденышке сидел человек; то были Жильят и его лодка. Странные очертанья были у другой – неподвижной, огромной, черной, вздымавшейся над бурливыми водами. Между двумя высокими столбами, лад водной пучиной, мостом, соединявшим их верхушки, повисла в пустоте какая-то перекладина. Эта перекладина, настолько бесформенная, что невозможно было понять ее назначение, казалось, представляла одно целое с двумя своими опорами. Все вместе напоминало ворота. Но к чему ворота в открытом со всех сторон океане? Сооружение это скорее походило на гигантский дольмен, воздвигнутый среди шири морской по прихоти искусного зодчего, рукою, привыкшей соразмерять свои творения с бездной. Угрюмый силуэт четко вырисовывался на светлеющем небе-. На востоке разгоралась заря; горизонт побелел, и от этого море казалось еще чернее. А напротив, на другой стороне пеба, заходила луна. Столбы были Дуврскими скалами. Громоздкий обрубок, вдвинутый между ними наподобие верхнего бруса, соединяющего дверные косяки, была Дюранда. Риф, державший свою добычу, словно выставлял ее напоказ, внушая ужас; часто в неодушевленных предметах чувствуется мрачное и враждебное высокомерие по отношению к человеку. Как будто скалы бросали вызов. Они словно выжидали. Сколько заносчивой надменности было в этой картине: побежденный корабль и победительница-бездна! Обе скалы, еще лоснившиеся от влаги после вчерашней бури, походили на бойцов, взмокших от пота. Ветер улегся, мирно плескалось море; в иных местах, там, где волны плавно взмахивали султанами пены, таились рифы, достигавшие уровня воды; с открытого моря долетал гул, похожий на пчелиное жужжание. Ничто не нарушало однообразия водной равнины, кроме угрюмых Дувров, двумя черными прямыми колоннами встававших из моря. Они по пояс обросли мохнатыми водорослями. Их крутые склоны словно отсвечивали, как воинские доспехи. Казалось, они готовы были вновь принять бой. Чувствовалось, что их основание вросло в подводные горы. От них веяло каким-то трагическим всемогуществом. Обычно море нападает исподтишка. Оно любит оставаться в тени. В его бездонном мраке исчезает все. Его тайны редко обнаруживаются. Да, в бедствии есть что-то чудовищное, но в какой степени – никому не ведомо. Море действует и явно и тайно: оно скрытничает, оно не любит разглашать свои поступки. Оно совершит кораблекрушение и прикроет его; поглощая жертву, оно проявляет стыдливость. Волна лицемерна. Она убивает, укрывает награбленное и как ни в чем не бывало улыбается. Она ревет, потом тихо плещет. Но тут не было ничего подобного. Дувры поднимали мертвую Дюранду над водой с торжествующим видом. Как будто две чудовищные руки протянулись из бездны, показывая бурям труп судна. Так восхвалял бы себя убийца. Ко всему присоединялся священный ужас предутреннего часа. Рассвет проникнут таинственным величием, в котором сливаются бледнеющие сны и пробуждающаяся мысль. От этого смутного мгновения веет чем-то призрачным. Оба Дувра, с Дюрандой вместо соединительной черты, составляли нечто вроде огромной заглавной буквы Н, возникающей на горизонте с какой-то сумрачной величавостью. Жильят был в матросском платье – в шерстяной фуфайке, шерстяных чулках и подбитых гвоздями башмаках, в вязаной куртке, штанах из грубой ворсистой ткани, с карманами, и в красной шерстяной шапке, какую в ту пору носили моряки, называя ее «арестантским колпаком». Он узнал риф и поплыл к нему. Дюранда не затонула, наоборот, она повисла в воздухе. Нельзя было и придумать ничего более трудного, чем ее спасенье. Уже совсем рассвело, когда Жильят очутился в водах омывающих риф. Море, как мы упоминали, было почти спокойно. Только между скалами плескалась сжатая ими вода. Узок ли, широк ли приток в рифах, в нем всегда бурлит волна, вскипая пеной. Жильят приблизился к Дуврам не без предосторожностей. Он несколько раз бросал лот. Ему предстояло разгрузить лодку. Частые отлучки приучили его держать наготове все, что необходимо для отъезда. Он захватил с собой мешок сухарей, мешок ржаной муки, корзину с вяленой треской и копченым мясом, большой жбан с пресной водой, норвежский раскрашенный сундучок, в который уложил несколько плотных шерстяных рубашек, плащ с капюшоном, просмоленные гетры и овечью шкуру – ее он ночью набрасывал на себя поверх матросской куртки. Покидая «Дом за околицей», он впопыхах сунул все это в лодку, добавив каравай свежего хлеба. Он так торопился, что взял с собой из инструментов только кузнечный молот, топор и маленький колун, пилу и перехваченную узлами веревку с железным крюком на одном конце. Когда умеешь пользоваться такой веревкой-лестницей, упрямые скалы делаются сговорчивыми, и опытный моряк найдет пути на самые крутые обрывы. На острове Серк часто видишь, как верно служит такая веревка рыбакам Госленской гавани. В лодке лежали сети, удочки и прочие рыболовные принадлежности. Жильят захватил их по привычке и, пожалуй, машинально: вряд ли пригодилась бы ему рыбачья снасть среди целого архипелага бурунов, где ему предстояло жить некоторое время, если б он дал ход своей затее. Когда Жильят достиг утеса, был отлив – обстоятельство благоприятное. Волны, отхлынув, обнажили у подножия Малого Дувра несколько плоских и чуть скошенных каменных уступов, похожих на кронштейны. Эти уступы, местами узкие, местами широкие, ступенями поднимались через неровные промежутки вдоль отвесной стены монолита и заканчивались полоской карниза под самой Дюрандой, торчавшей между двумя утесами. Она была зажата в них, как в тисках. На этих площадках удобно было высадиться и осмотреться. Здесь Жильят мог временно выгрузить запасы, привезенные в лодке. Но следовало поторапливаться, ибо эти уступы оставались над водой лишь несколько часов. В прилив их снова поглощали пенистые волны. К этим-то плоским и покатым камням он направил и подвел лодку. Мокрые и скользкие водоросли покрывали их толстым слоем, легко было поскользнуться. Жильят снял башмаки, спрыгнул на водоросли и причалил лодку к выступу скалы. Затем он постарался пробраться как можно дальше по узкому гранитному карнизу и, остановившись под килем Дюранды, начал ее рассматривать. Дюранда была схвачена, подвешена и как бы вклинена между двумя скалами, футах в двадцати над водой. Только волны неистовой силы могли забросить ее сюда. Бешеная сила их ударов ничуть не удивляет моряков. Достаточно привести такой пример: 25 января 1840 года в Сторском заливе, когда буря уже затихала, натие-ком последнего вала перебросило целый бриг через корпус корвета «Марна», застрявшего на мели, и вбило бушпритом вперед меж двух утесов. Впрочем, в Дуврах осталась лишь половина Дюранды. Ураган отнял пароход у волн, словно вырвал его изводы. Воздушный вихрь крутил судно, водяной вихрь удерживал, и вот оно, разрываемое руками бури, переломилось пополам, как тонкая планка. Корма с машиной и колесами, вскинутая над бурлящей пеной и подгоняемая разбушевавшимся циклоном в теснину между Дуврами, врезалась туда по мидель-бимс и застряла. Ветер нанес меткий удар: чтобы вбить такой клин в Дуврские скалы, ураган превратился в палицу. А носовую часть уволок шквал; он перекатывал ее по волнам, пока не расщепил о подводные камни. Из продавленного трюма выбросило в море захлебнувшихся быков. Огромный кусок борта носовой части еще уцелел и висел на тимберсах левого кожуха, удерживаемый расшатанными скрепами, которые легко было разрубить одним взмахом топора. То тут, то там на отдаленных извилинах рифа виднелись балки, доски, лоскутья парусов, обрывки цепей, всевозможные обломки, мирно лежавшие на скалах. Жильят внимательно рассматривал Дюранду. Киль потолком нависал над его головой. Безбрежное море едва колыхалось, ясен был горизонт. Солнце величественно всплывало из-за округлой голубой громады. Время от времени с разбитого судна скатывалась капля воды и падала в море. II. Законченность разрушения Дуврские скалы различны по форме и высоте. Остроконечный и согнутый Малый Дувр от основания до вершины весь в длинных и разветвляющихся жилах сравнительно рыхлой каменной породы кирпичного цвета, которая переслаивает гранит. Эти красноватые пласты испещрены трещинами. Одна из трещин повыше корпуса Дюранды была так расширена и отшлифована волнами, что превратилась в нишу, будто предназначенную для статуи. Очертания гранитных выступов Малого Дувра округлы и нежны, как у лидийского камня, но мягкие линии не скрадывают его суровости. Малый Дувр оканчиваетеся острием наподобие рога. Большой Дувр отполирован, гладок, ровен, отвесен, словно вырезан по чертежу из куска черной слоновой кости. Ни углубления, ни выступа. Но гостеприимно глядят его крутые склоны; даже каторжник не в силах воспользоваться им для побега, даже птица – свить там гнездо. На вершине его, как на утесе «Человек», виднеется площадка; только она неприступна. На Малый Дувр можно взобраться, но там не удержишься; на Большом можно расположиться, но туда не взберешься. Бегло осмотрев риф, Жильят вернулся в лодку, выгрузил свои скромные пожитки на самый широкий из камней, выступавших из воды, связал вещи в тугой сверток, обернул его брезентом и, стянув петлей стропа, втиснул в расщелину скалы, куда не доходили волны, а затем, цепляясь ногами и руками, карабкаясь вверх с выступа на выступ, хватаясь за малейшие неровности, добрался по Малому Дувру до повисшей в воздухе Дюранды. Он дотянулся до кожуха и спрыгнул на палубу. Страшную картину являло собою разбитое судно и внутри. Дюранда хранила следы ужасающего насилия. То было самоуправство бури, леденящее душу. Гроза на море ведет себя, как шайка пиратов. Кораблекрушение похоже на злодеяние. Туча, молния, дождь, ветры, волны, рифы – банда сообщников, внушающих ужас. На искалеченной палубе, казалось, слышался яростный топот морских духов. На всем лежал отпечаток дикого разгула. Причудливо изогнутые железные части говорили о бешеных налетах ветра. Междупалубное пространство смахивало на палату сумасшедшего, где все перебито. И зверь так не терзает добычу, как море. Вода выпускает когти. Ветер грызет, волна пожирает: морские валы-челюсти. Они рвут на куски и дробят. Удар океана подобен удару львиной лапы. Особенностью разгрома Дюранды были обстоятельность и кропотливость, с которыми он производился. То была ужасная работа живодера. Многое, казалось, было сделано нарочно. Так и хотелось сказать: какая жестокость! Обшивку судна сняли умело, доска за доской; циклон – мастер на такие дела. Кромсать и строгать – вот прихоть этого чудовища, этого разрушителя. У него повадки палача. Он словно предает пытке то, что губит. Можно подумать, что он вымещает злобу; он измывается, как дикарь. Уничтожая, он терзает. Он истязает тонущее судно, мстит, забавляется: в этом проявляется его мелочность. Циклоны – редкое явление в наших широтах, и чем они неожиданнее, тем опаснее. Скала, попавшаяся им на пути, может винтом завертеть ураган. Не лишено вероятности, что шквал, взвившись спиралью над Дуврами и внезапно ударившись об утес, превратился в смерч; этим и объясняется, что пароход был заброшен так высоко на скалы. Корабль для циклона – что камень для пращи. Дюранда напоминала человека, разрубленного надвое; из раны, зиявшей в ее чреве, подобно внутренностям вывалились перепутанные обломки. Снасти, колеблемые ветром, подергивались; вздрагивая, покачивались цепи; обнаженные мышцы и нервы корабля бессильно повисли. То, что не было сломлено, было расчленено; куски обшивки подводной части с торчащими гвоздями напоминали скребницы; все разваливалось; ганшпуг стал просто куском железа, лот – куском свинца, юферс – куском дерева, гардель – клочком пакли, бухта троса – спутанным мотком, ликтрос – ниткой-наметкой: повсюду унылая бесцельность разрушения; все было сорвано, сдвинуто, расколото, изгрызено, покороблено, пробито, уничтожено; в этой страшной груде обломков утратилась взаимная связь; куда ни посмотришь – всюду дыры, распад, разрывы, во всем неопределенность, неустойчивость, присущие любому беспорядку, будь то столкновение людей, называемое битвой, будь то столкновение стихий, называемое хаосом. Все рушилось, все оползало: доски, филенки, куски железа, тросы, балки потоком устремились к огромной пробоине в килевой части и, сгрудившись, у самого ее края, при малейшем толчке могли низвергнуться в море. От прочного корпуса судна-победителя осталась только корма, повисшая между обоими Дуврами и готовая рухнуть; она была пробита во многих местах, и через широкие отверстия виднелась темная утроба корабля. Снизу волны оплевывали эти жалкие останки. III. Цела, но в опасности Жильят не думал, что найдет только половину судна. В описании шкипера «Шильтиля», хотя и точном, не было и намека на то, что пароход переломился надвое. Вероятно, в ту минуту, когда это происходило под непроницаемой толщею пены, и раздался тот «дьявольский треск», который послышался шкиперу «Шильтиля». Его, несомненно, тогда уже далеко отнесло – от Дюранды последним порывом шквала, и то, что он издали принял за огромный вал, было смерчем. Позднее, приблизившись для осмотра разбитого судна, он увидел лишь его кормовую часть, а место перелома, то место, где нос отделился от кормы, было скрыто в ущелье меж рифов. В остальном все совпадало с рассказом шкипера «Шильтиля». Корпус погиб, машина невредима. Такие случаи нередки и при крушениях и при пожарах. Логика бедствий непостижима. Сломанные мачты упали, но труба даже не погнулась; большая чугунная плита, служившая опорой для машины, уберегла ее от толчков и повреждений. Дощатая обшивка кожухов разъехалась, как планки жалюзи, но в просветах можно было различить оба неповрежденных колеса. Не хватало лишь нескольких лопастей. Кроме машины, устоял и большой кормовой шпиль. На нем сохранилась цепь, он прочно сидел в своей дубовой раме и мог еще послужить, лишь бы палуба не раскололась при натяжении кабаляра. Палубный настил прогибался почти повсюду. Он совсем расшатался. Зато обломок корпуса, застрявший меж Дуврамж, сидел прочно и, как мы упоминали, на вид был крепок. Машина уцелела словно издевки ради, и это придавало катастрофе иронический оттенок. В мрачном своем лукавстве неведомое порою разражается язвительными насмешками. Машина была спасена и все же погибла. Океан сберег ее, чтобы на досуге разрушить. Игра кошки с мышью. Ей суждена была долгая агония и постепенный распад. Ей суждено было стать игрушкой диких забав волны. Ей суждено было день ото дня уменьшаться и, наконец, как бы растаять. Что предпринять? Может ли эта тяжелая глыба из частей машины и из колес, массивная и в то же время хрупкая, собственной тяжестью приговоренная к неподвижности, оставленная в этой пустыне на волю разрушительных сил, отданная рифом на расправу ветру и волнам, избежать медленного уничтожения среди неумолимых стихий? Даже мысль об этом была безумием. Дюранда стала пленницей Дуврских скал, Как извлечь ее оттуда? Как освободить? Трудно устроить побег человеку, но какова задача – устроить побег машине! IV. Первое знакомство с окрестностями Жильят попал в круговорот спешных дел. Но самым неотложным было найти стоянку для ботика и кров для себя. Дюранда осела больше на левый борт, чем на правый, поэтому ее правый колесный кожух поднимался выше левого. Жильят взобрался на правый кожух. Оттуда он увидел подводные скалы, и, хотя их гряда то и дело сворачивала, убегая ломаной линией, Жильяту открывалась вся картина – весь Дуврский риф. С его изучения он и начал. Дувры, как уже было упомянуто, двумя башнями возвышались у входа в узкий пролив, тянувшийся между отвесными фасадами небольших гранитных утесов. В первозданных геологических формациях морского дна часто встречаются эти удивительные, будто вырубленные топором коридоры. Извилистое ущелье не просыхало даже в часы отливов. Его всегда пересекал бурлящий поток. Резкие повороты потока, в зависимости от направления ветра, бывали благоприятны или неблагоприятны: то они словно приводили в замешательство прибой, вынуждая его затихнуть, то доводили до ожесточения. Последнее случалось чаще: препятствия раздражают море, и оно свирепеет; волны, неистовствуя, исходят пеной. Ураган в Дуврской теснине тоже сдавлен и тоже полон злобы. У бури болезненный спазм мочеиспускания. Мощное ее дыхание остается мощным, вдобавок оно становится пронзительным. Оно и колет и сокрушает. Это и палица и копье. Представьте себе вихрь-сквозняк. Обе цепи скал, образуя нечто вроде морской улицы, спускались уступами от Дуврских утесов и, постепенно снижаясь, уходили на некотором расстоянии под воду. Были там еще одни ворота, но пониже и поуже Дуврских – восточный вход в ущелье. Очевидно, оба скалистых кряжа тянулись подводной улицей до утеса «Человек», который возвышался, точно квадратная цитадель, на противоположном конце рифа. Впрочем, во время отлива, как раз в ту пору, когда Жильят осматривал местность, оба ряда мелей были отчетливо видны: они выступили из воды и тянулись непрерывной грядой. Утес «Человек» с востока завершал колонной весь подводный массив, начинавшийся на западе аркой обоих Дувров. С птичьего полета подводные камни рифа, с Дуврами на одном конце и утесом «Человек» на другом, напоминали извивающиеся четки. В целом Дуврский риф – не что иное, как гребень горного кряжа, скрытого в океанских глубинах и вознесшего над водою два гранитных утеса, Похожих на почги соприкасающиеся гигантские клинки. Таковы титанические порождения морских недр. Шквалы и прибой зазубрили гребень. Виднелась только его верхушка: это и был риф. То, что скрывала вода, было, вероятно, огромно. Теснина, в которую буря забросила Дюранду, пролегала между исполинскими клинками этого кряжа. Теснина извивалась, как молния, но почти на всем протяжении была одинаковой ширины. Так ее сотворил океан. Эта странная геометрическая точность – следствие непрерывного кипения вод, следствие работы волны. Вдоль всего ущелья шли параллельно две скалистые стены, разделенные пролетом, почти равным по ширине главному шпангоуту Дюранды. Кожухи ее колес поместились меж Дувров благодаря углублению в Малом Дувре, согнутом и словно отпрянувшем от Большого. В любом другом месте ущелья их раздавило бы. От двойного внутреннего фасада рифа веяло чем-то жутким. Когда исследуют водную пустыню, именуемую океаном, обнаруживаются морские тайны, до сих пор неизвестные. Там все представляется непостижимым и чудовищным. То, что Жильят увидел в ущелье сверху, с разбитого корабля, вселяло ужас. Часто в гранитных горловинах океана причудливо навеки запечатлен прообраз крушения. В Дуврской теснине он был страшен. Там и сям на крутых склонах красные пятна окисей горных пород выступали сгустками запекшейся крови, словно кровавый выпот подземной бойни. Что-то в этом рифе напоминало застенок. Шероховатый морской камень, окрашенный во все цвета плесенью или раствором металлических смесей, вкрапленных в гранит, был покрыт то зловещим пурпуром, то ядовитой зеленью, то алыми брызгами, наводя на мысль об истреблении и умерщвлении. Невольно представлялось, что это страшные стены камеры пыток. Тут все говорило о человекоубийстве; предсмертные судороги точно застыли в очертаниях отвесных скал. В иных местах чудились еще свежие следы резни, – к мокрой стене, казалось, нельзя даже прикоснуться пальцем, чтобы не выпачкаться в крови. Во все въелась кровавая ржавчина. У подножия двух параллельных рядов скал, то на уровне воды, то под водой, то на отмели, словно вынутые внутренности, раскиданы были чудовищные округлые валуны – одни багряно-красные, другие черные и лиловые; они похожи были на только что вырванные легкие или загнивающую печень. Словно здесь потрошили великанов. Длинные красные нити струйками крови снизу доверху бороздили гранит. Такие картины нередко видишь в подводных пещерах. V. О тайном сотрудничестве стихий Путешественнику, для которого волей случая океанский риф станет временным пристанищем, далеко не безразлично его строение. Есть рифы-пирамиды, с единственной вершиной, встающей над водою; есть рифы-кольца, напоминающие огромные каменные венки; есть рифы-коридоры. Риф-коридор – самый опасный. И не только потому, что волна бьется и мечется между его стенами и грохочут в тесных проходах валы, а из-за необъяснимых атмосферических явлений, которые возникают здесь, вероятно, в связи с параллельным расположением двух скал в открытом море. Два прямых, как клинки, утеса являются настоящим прибором Вольта. Риф-кориДор тянется в определенном направлении. Это очень важно. Ведь это главным образом и влияет на воздух и воду. Риф-коридор оказывает на волны и ветер механическое воздействие благодаря своей форме и гальваническое – быть может, благодаря разной степени намагниченности вертикальных плоскостей двух противостоящих и противодействующих друг другу масс. Такие рифы притягивают к себе все силы стихий, рассеянные в урагане, и обладают необыкновенной способностью удваивать неистовство шторма. Поэтому-то бури близ них отличаются особенной жестокостью. Нужно иметь в виду, что ветер – явление сложное. Принято думать, что он нечто однородное; отнюдь нет. Ветер – сила не только динамическая, но и химическая, и не только химическая, но и магнетическая. В ней нечто необъяснимое. Ветер – столько же электричество, сколько и эфир. Есть ветры, совпадающие по времени с северным сиянием. Ветер на Игольной мелж катит волны в сто футов высотой, что поразило Дюмон-Дюрвиля[149]. «Корвет не знал, кому повиноваться», – рассказывал он. Во время шквалов, налетающих с юга, на море вздуваются болезненные опухоли, океан становится до того жутким, что дикари убегают, только бы его не видеть. Северные шквалы – иное: они колют ледяными иглами, захватывают дыхание, опрокидывают на снег сани эскимосов. Есть еще и ветры палящие: самум в Африке, он же тайфун в Китае и самиэль в Индии. Самум, Тайфун, Самиэль – будто перечисляешь демонов. От их дыхания плавятся вершины гор. А как-то ураган остекленйл вулкан Толукку. Об этом знойном ветре-вихре чернильного цвета, который обрушивается на багровые тучи, говорится в Веддах[150]: «Вот черный бог угоняет красных коров». Во всех этих явлениях чувствуется загадочное влияние электричества. Ветер таит в себе тайну. Как и море. Оно так же сложно: под видимыми волнами оно скрывает другие, невидимые волны энергии. Море заключает в себе все что угодно. Из всех беспорядочных смесей океан – самая неделимая и самая необозримая. Постарайтесь дать себе отчет в этом хаосе, таком необъятном, что он сливается с горизонтом. Океан – водоприемник земного шара, резервуар для его оплодотворения, тигель для превращения. Он собирает, потом расточает; копит, потом обсеменяет; пожирает, потом созидает. В него вливаются все сточные воды земли, и он хранит их, как сокровища. Он тверд в ледяшм заторе, жидок в волне, газообразен в испарениях. Как материя – он масса; как сила – он нечто отвлеченное. Он уравнивает и сочетает явления природы. Он упрощает себя, сливаясь с бесконечностью. Он все перемешивает, взбаламучивает и так достигает прозрачности. Многообразие составляющих его элементов исчезает в его единстве. Их в нем столько, что он тождествен им. Он весь в единой своей капле. Он – само равновесие, ибо до краев полон бурь. Платон видел пляску сфер; в необъятном движении земли вокруг солнца океан с приливами и отливами подобен шесту, которым балансирует земной шар, чтобы сохранить равновесие, – это странно звучит, но соответствует действительности. В чудесном явлении, называемом океаном, налицо и все другие чудеса. Море втягивается вихрем, как сифоном; гроза – тот же насос; молния исторгается водой, так же как воздухом; на кораблях ощущаются глухие толчки, потом из отделения, где лежат якорные цепи, доносится запах серы. Океан кипит. «Море попало в котел к дьяволу», – говаривал Рюитер. При иных бурях, знаменующих смену времени года и наступающее равновесие космических сил, корабли, обдаваемые пеной, словно излучают свет, по снастям пробегают фосфорические искры, усеивая такелаж, и матросы протягивают к ним руки, стараясь схватить на лету этих огненных птиц. После землетрясения в Лиссабоне струя раскаленного воздуха из недр морских метнула на город вал в шестьдесят футов высотой. Волнение океана связано с колебанием земной коры. Эти неисчерпаемые источники энергии – причина всевозможных катастроф. В конце 1864 года, в ста милях от берегов Малабара, исчез один из Мальдивских островов. Он пошел ко дну, как корабль. Рыбаки, отплывшие утром, вечером ничего не нашли на его месте: они едва различали под водой свои деревни, и на этот раз лодки были свидетелями, а дома – потерпевшими крушение в море. В Европе, где природа как будто чувствует себя обязанной уважать цивилизацию, такие происшествия столь редки, что представляются маловероятными. Тем не менее Джерсей и Гернсей были когда-то частью Галлии. А в то время, когда пишутся эти строки, порывом ветра равноденствия на англошотландской границе снесен прибрежный утес «Первый из четырех», First of the Four. Нигде эти непреодолимые силы не предстают в столь грозном сочетании, как в удивительном северном проливе, именуемом Люзе-Фьордом. Люзе-Фьорд считается опаснейшим из всех океанских рифов-коридоров. Это их законченный образец. Норвежское море, близость сурового Ставангерского залива, пятьдесят девятый градус широты. Вода черная, тяжелая, в перемежающейся лихорадке бурь. И среди этой водной пустыни – длинная мрачная улица между скалами. Она никому не нужна. Никто не проходит по ней: углубиться в нее не отважится ни один корабль. Коридор в десять миль длиной меж двух стен в три тысячи футов высотой – вот что видишь, попав туда. В ущелье те же извилины и повороты, как во всех океанских улицах, которые никогда не бывают прямыми, ибо проложены капризной волной. В Люзе-Фьорде поверхность вод почти всегда спокойна, небо ясно, но это страшное место. Откуда ветер? Не с высоты. Откуда гром? Не из поднебесья. Ветер возникает под водой, молния – в скалах. Вдруг всколыхнется вода. Безоблачно небо, а на высоте тысячи или полутора тысяч футов над водой, чаще на южном, чем на северном склоне крутого утеса, внезапно раздается громовой раскат, из утеса вылетает молния, она устремляется вперед и тут же снова уходит в стену, подобно тем игрушкам на резинке, которые прыгают в руке ребенка; молния то сокращается, то удлиняется; вот она метнулась в стену напротив, вот спряталась в скале, вот опять появилась, и все начинается сызнова; она умножает свои головы и языки, щетинится Стрелами, бьет куда попало, вновь появляется и зловеще меркнет. Птицы стаями улетают прочь. Нет ничего загадочнее этой канонады, доносящейся неведомо откуда. Скала идет войной на скалу. Рифы мечут друг в друга молниями. Эта битва не касается человека. То взаимная ненависть двух скал в морской бездне. В Люзе-Фьорде ветер оборачивается водяными парами, скала играет роль тучи, а гром точно извергается кратером вулкана. Этот удивительный пролив – гальваническая батарея; элементами ее служат два ряда отвесных скал. VI. Стойло для коня Жильят хорошо разбирался в рифах и знал, что с Дуврами шутить нельзя. Прежде всего, как мы уже говорили, ему надо было поставить ботик в безопасное место. Две гряды подводных камней, образовавших извилистую траншею позади Дуврских скал, местами соединялись с другими утесами, и, очевидно, в ущелье выходили закоулки и пещеры, связанные с главным проливом, как ветви со стволом. Нижнюю часть скал затянули водоросли, верхнюю – лишайник. Одинаковый уровень водорослей на всех скалах отмечал линию воды при полном приливе и высоту спокойного моря. Там, куда вода не доходила, скалы отливали золотом и серебром – так расцветили морской гранит пятна желтого и белого лишайника. Кое-где конусообразные раковины покрывали скалы струпьями проказы. Казалось, на граните подсыхали язвы. В иных Местах, в выбоинах, где волнистым пластом лежал мелкий песок, занесенный сюда скорее ветром, чем прибоем, пучками рос синий чертополох. На уступах, куда редко долетали брызги пены, виднелись норки морского ежа. Этот иглокожий моллюск, который катится живым шаром, переваливаясь на колючках своего панциря, насчитывающего более десяти тысяч частей, искусно прилаженных и спаянных, и ротовое отверстие которого неизвестно почему называется «фонарем Аристотеля», вгрызается в гранит пятью своими резцами, выдалбливает камень и селится в ямке. В этих каменных ячейках и находят его охотники за «плодами моря». Они разрезают его на четыре части и съедают сырым, как устрицу. Некоторые обмакивают хлеб в полужидкую мякоть, поэтому он называется «морским яйцом». Дальние верхушки подводных камней, выступавшие из воды во время отлива, примыкали к подношию утеса «Человек», образуя маленькую бухту, почти со всех сторон окруженную скалами. Там-то, очевидно, и можно было найти якорную стоянку. Жильят внимательно осмотрел бухту. Она напоминала подкову и только одной стороной выходила в море, навстречу восточному ветру, самому благоприятному в этих местах. Вода здесь была взаперти и словно дремала. Стоянка казалась пригодной. Впрочем, у Жильята выбор был невелик. Если он хотел воспользоваться отливом, надо было торопиться. Погода по-прежнему стояла прекрасная, теплая. Капризное море было сейчас в хорошем настроении. Жильят спустился вниз, обулся, отвязал чал, сел в лодку и пустился в море. Огибая риф, он шел на веслах. Подплыв к утесу «Человек», он подробно обследовал вход в бухту. Полоска, подернутая рябью, среди колеблющихся волн, – морщинка, заметная лишь моряку, – указывала, что тут есть проход. Жильят всматривался с минуту в этот извив, в эту почти неуловимую черту на зыблющейся воде и, отплыв немного назад, в открытое море, чтобы удобнее было развернуться и направить лодку по узкому фарватеру, быстро, одним ударом весла, вогнал ее в маленькую бухту. Он бросил лот. Стоянка действительно оказалась превосходной. Здесь ботик будет защищен почти от всех случайностей, которыми угрожает это время года. Среди самых опасных рифов встречаются такие тихие уголки. Гавани эти можно сравнить с гостеприимными бедуинами: они честны и надежны. Жильят подвел лодку почти вплотную к утесу «Человек», стараясь, – однако, чтобы днище не задело гранитного подножия, и стал на оба якоря. Затем, скрестив руки на груди, он начал держать сам с собой совет. Ботик нашел приют; с этим вопросом покончено; но возникал другой: где приютиться самому? На выбор было два убежища: полужилая каюта в самой лодке и площадка утеса «Человек», куда легко подняться. Из этих убежищ можно было во время отлива, прыгая со скалы на скалу, добраться, почти не замочив ног, до дуврской теснины, где застряла Дюранда. Но отлив продолжается недолго, и все остальное время водное пространство в двести сажен будет отделять Жильята либо, от его убежища, либо от разбитого парохода. Пробираться вплавь среди рифов трудно, а при малейшем волнении – просто невозможно. Приходилось отказаться и от ботика, и от утеса «Человек». Не найти было приюта и цо соседству. Верхушки небольших утесов два раза в день, во время прилива, уходили под воду. Морская пена беспрерывно взлетала на верхушки больших утесов. Купанье нэ из приятных. Оставалось разбитое судно. Но можно ли там устроиться? Жильят на это надеялся. VII. Комната для путешественника Через полчаса Жильят, вернувшись на Дюранду, обошел верхнюю палубу, за ней нижнюю, а потом и трюм, и к первому поверхностному осмотру добавились новые наблюдения. Он втащил на палубу, при помощи шпиля, припасы с ботика, сложенные в тюки. Шпиль был в исправности. А рычагов, чтобы вращать его, было под рукой сколько угодно. Груда обломков предоставляла Жильяту богатый выбор. Среди мусора он нашел зубило, вывалившееся, очевидно, из плотничьего ящика, – им он пополнил свой скромный набор инструментов. Кроме того, в кармане у него был складной нож, а в нужде все пригодится. Жильят целый день проработал на Дюранде, расчищая, разгружая и укрепляя ее. Под вечер он пришел к следующему заключению. Разбитое судно раскачивается на ветру. Весь остов вздрагивает при каждом шаге. Устойчива и надежна лишь та часть корпуса, что засела между скалами, – как раз в ней и находится машина. В этом месте судно прочно упирается бимсами в гранит. Поселиться на Дюранде было бы опрометчиво. Разбитый корабль не выдержит лишней тяжести: следует облегчить его, а уж ни в коем случае не увеличивать груз. Эта развалина требует самого осторожного ухода, как больной при смерти. Довольно с нее и безжалостных порывов ветра. Жаль, что придется здесь работать. Работы, которые необходимо произвести, вконец расшатают судно, пожалуй, даже ускорят разрушение. Кроме того, если какая-нибудь беда стрясется ночью, когда Жильят спит, он пойдет ко дну вместе с Дюрандой. Ждать помощи неоткуда, гибель неминуема. Чтобы вызволить разбитый корабль, надо находиться где-то вне его. Быть вне его, но рядом с ним – такова была задача. Трудности все возрастали. Где найти кров при таких условиях? Жильят призадумался. Оставались только оба Дувра. Но вряд ли они годились для жилья. На верхней площадке Большого Дувра виднелся какойто горб. Высокие гранитные глыбы с площадкой наверху, наподобие Большого Дувра и утеса «Человек» – это горные пики со срезанной вершиной. Они во множестве встречаются и на суше и в океане. На иных, особенно в открытом море, есть засечки, как на деревьях, отмеченных для рубки. По ним словно ударяли топором. И вправду, они обречены сносить опустошительные набеги урагана – этого морского дровосека. Существуют и другие, еще более глубокие причины подобных разрушений. Вот почему на древних каменных глыбах столько ран. Некоторые из этих великанов обезглавлены. Иногда отсеченная голова не падает и необъяснимым образом держится на искалеченной верхушке, – странность, встречающаяся не так уж редко. Чертов утес на Гернсее и Столовая скала в Анвейлерской долине – наиболее поразительные примеры этой странной геологической загадки. Нечто подобное, очевидно, произошло и на Большом Дувре. Если выступ, видневшийся на площадке, не был природным каменным возвышением, тогда, несомненно, он был обломком вершины. Нет ли углубления в этом осколке гранита? Забиться бы в норку – о большем Жильят и не мечтал. Но как добраться до площадки? Как влезть по неприступной, отвесной и гладкой, точно голыш, стене, до половины затянутой липким покровом водорослей, такой скользкой, словно ее намылили? От палубы Дюранды до края площадки было, по крайней мере, футов тридцать. Жпльят вытащил из рабочего ящика веревку с узлами и кошкой, зацепил ее за пояс и стал карабкаться на Малый Дувр. Чем выше он взбирался, тем круче становился подъем. Он не догадался снять башмаки, и поэтому подниматься было еще неудобнее. Он с трудом достиг вершины. Там он выпрямился. Места хватало лишь для ног. Расположиться тут было мудрено. Может быть, столпник и удовлетворился бы этим; Жильят был требовательнее и хотел большего. Малый Дувр склонялся к Большому, будто отвешивая ему поклон, – так казалось издали; промежуток футов в двадцать между подножьями двух этих скал равнялся вверху восьми – десяти футам, не более. С вершины, на которую взобрался Жильят, был лучше виден скалистый нарост, занимавший часть площадки Большого Дувра. Площадка находилась по меньшей мере в трех саженях над его головой. Между ним и площадкой лежала бездна. Под ним убегала, теряясь в глубине, вогнутая стена Малого Дувра. Жильят снял с пояса веревку, быстро, на глаз, определил расстояние и закинул кошку на площадку. Кошка царапнула по скале и сорвалась. Веревка упала, вытянувшись под ногами Жильята, вдоль обрыва Малого Дувра. Жильят снова забросил веревку, но еще выше, нацеливаясь в гранитный горб, где он разглядел расщелины и желобки. Бросок был так ловок и меток, что кошка зацепилась. Жильят дернул веревку. Край скалы обломился, и веревка вновь закачалась в воздухе, задевая стену утеса. Он в третий раз забросил веревку. Кошка не сорвалась. Жильят изо всех сил потянул за веревку. Она не поддавалась. Кошка впилась в скалу. Она зацепилась за какую-то неровность, которую Жильят не мог рассмотреть. Предстояло вручить свою жизнь неведомой опоре. Жильят не колебался. Ему было некогда. Приходилось выбирать наикратчайший путь. Да и спуститься на палубу Дюранды, чтобы обдумать другие меры, было почти невозможно. Если поскользнешься, непременно свалишься вниз. Тому, кто поднимется сюда, не спуститься обратно. Движения Жильята, как всякого хорошего матроса, были точны. Оа никогда понапрасну не растрачивал сил. Он прилагал их, сообразуясь с целью. Поэтому он и совершал геркулесовы чудеса, обладая самой обычной мускулатурой; бицепсы у него были, как у любого человека, но сердце было иное. Физическая сила сочеталась в нем с энергией – силой душевной. Он затеял опасное дело. Удастся ли ему, повиснув на веревке, преодолеть пространство между двумя Дуврами? Вот в чем вопрос. Человек, готовый на подвиг во имя долга или любви, нередко сталкивается с подобными задачами, словно предложенными самой смертью. «Решишься ли?» – шепчет могильный мрак. Жильят снова потянул веревку, испытывая кошку; кошка держалась крепко. Жильят обмотал левую руку шейным платком, затем, взяв веревку в кулак правой руки, сверху зажал его левой; потом он занес одну ногу вперед, другой быстро оттолкнулся от скалы, чтобы сила толчка помешала закрутиться веревке, и прыгнул на крутой скат Большого Дувра с вершины Малого. Толчок был резкий. Жильят принял меры предосторожности, но все же веревка закрутилась, и он ударился плечом о скалу. И тут же отлетел от нее. Теперь он ушиб о гранит кулаки. Платок соскользнул. Руки были ободраны в кровь, – хорошо еще, что не переломаны. Прыжок оглушил Жильята; с минуту он висел неподвижно. Но он настолько владел собой, что справился с головокружением и веревку не выпустил. Прошло некоторое время, пока он, раскачиваясь и подтягиваясь, старался поймать веревку ногами; все же он добился своего. Он окончательно пришел в себя и, обхватив веревку ногами так же крепко, как руками, взглянул вниз. Его не тревожило, что веревки не хватит: не раз приходилось ему спускаться по ней и не с такой высоты. А тут ее конец даже волочился по палубе Дюранды. Удостоверившись, что на суднр спуститься можно, Жильят стал взбираться вверх. Спустя несколько мгновений он был на площадке. Ничья нога еще не ступала сюда, залетали лишь одни пернатые гости. Площадка была усеяна птичьим пометом. Она имела форму неправильной трапеции – в этом месте обломился верх огромной гранитной призмы, называемой Большим Дувром. В самом центре трапеции была выдолблена гранитная чаша. То была работа дождей. Предположения Жильята оправдались. В южном углу трапеции виднелось нагромождение камней – вероятно, обломки рухнувшей вершины. Если дикий зверь взобрался бы на эту площадку, он мог бы укрыться между этими глыбами, напоминавшими исполинские булыжники. Они валялись беспорядочной грудой, поддерживая, подпирая друг друга; между ними чернели щели, как в куче крупного булыжника. Не найти было здесь ни пещеры, пи грота, но всюду виднелись отверстия, как в губке… Одна из этих нор могла приютить Жильята. Ее выстилали трава и мох. Жильят лежал бы там как в футляре. У входа нора была высотой в два фута. В глубину она постепенно сужалась. Встречаются каменные гробы такой формы. Эта спальня, прикрытая с юго-запада глыбами гранита, была защищена от ливней, но открыта для северного ветра. Жильят нашел, что искал. Обе задачи были разрешены: у лодки была гавань, у него – кров. Недалеко было и до разбитой Дюранды; от этого его жилье выигрывало еще больше. Железная кошка, провалившись между двумя обломками скалы, зацепилась прочно. Жильят укрепил ее, придавив большим камнем. Он немедля воспользовался удобным сообщением с пароходом. Отныне он. был у себя дома. Большой Дувр стал его пристанищем, Дюранда – мастерской. Побывать там и вернуться, подняться и спуститься – было проще простого. Он быстро соскользнул по веревке на палубу Дюранды. Погода стояла отличная, для начала все шло хорошо. Жильят был доволен; ему захотелось есть. Развязав корзину с провизией, он открыл складной нож, отрезал кусок копченой говядины, съел ломоть хлеба, отпил глоток пресной воды из жбана – поужинал великолепно. Хорошо потрудиться и вдоволь поесть – двойная радость. Сытый желудок подобен удовлетворенной совести. Когда Жильят покончил с ужином, было еще достаточно светло. Он воспользовался этим и стал разгружать разбитое судно, – мешкать было нельзя. Оставшуюся часть дня он сортировал обломки. Он отложил и отнес в уцелевшее машинное отделение то, что могло пригодиться: дерево, железо, снасти, паруса. Все ненужное он бросил в море. Груз, поднятый шпилем с лодки на палубу, хоть в нем и не было ничего лишнего, загромождал ее. В скале Малого Дувра Жильят обнаружил что-то вроде глубокой ниши, до которой мог дотянуться рукой. В скалах часто встречаются такие естественные стенные шкафы, правда, без дверок. Жильят нашел, что это надежное место для хранения имущества. Он задвинул поглубже оба ящика – с инструментами и с одеждой, оба мешка – со ржаной мукой и сухарями, а корзину с провизией поставил впереди, пожалуй, слишком близко к краю, но иного места не было. Он предусмотрительно вынул из ящика с одеждой овчину, непромокаемый плащ с капюшоном и просмоленные гетры. Чтобы веревку не трепал ветер, он привязал ее нижний конец к одному из шпангоутов Дюранды. Борта Дюранды имели сильный завал, поэтому шпангоут был очень изогнут и держал конец веревки крепко, точно сжатый кулак. Следовало подумать о верхнем конце веревки. Нижний был хорошо закреплен, но на вершине утеса веревка терлась о край площадки, и острое ребро скалы мало-помалу могло ее перерезать. Жильят порылся в куче обломков и остатков снастей, отложенных про запас, и вытащил несколько лоскутьев парусины, а из обрывка старого каната вытянул несколько длинных каболок; все это он положил в карманы. Моряк сообразил бы, что для предотвращения беды он собирается обмотать веревку кусками парусины, а также каболками в том месте, где она соприкасается с ребром скалы; работа эта называется «клетневанием». Заготовив необходимую ветошь, Жильят надел просмоленные гетры, набросил поверх куртки плащ, накинул капюшон на шапку и завязал на шее овечью шкуру; облачившись во все свои доспехи, он схватился за веревку, прочно прикрепленную к Большому Дувру, и пошел на приступ этой мрачной морской башни. Он проворно добрался до площадки, несмотря на то, что руки у него были в ссадинах. Меркли последние блики заката. Ночь спускалась над морем. Лишь верхушка Дувра была слегка освещена. Жильят воспользовался гаснущим светом, чтобы заклетневать веревкуд Он наложил на ее изгиб у края скалы повязку в несколько слоев парусины, тщательно обмотав каждый слой каболками. Получилось нечто похожее на наколенники, которые подвязывает актриса, готовясь к предсмертным мукам и мольбам в пятом акте трагедии. Окончив клетневание, Жильят, сидевший на корточках, выпрямился. Уже несколько минут, обматывая парусиной веревку, он смутно ощущал странное сотрясение воздуха. Казалось, в вечерней тишине хлопает крыльями огромная летучая мышь. Жильят поднял глаза. Над его головой, в бесцветном и бездонном сумеречном небе, кружилось большое черное кольцо. На картинах старинных мастеров видишь такие кольца над головою святых. Только там они золотятся на темном фоне; здесь же оно чернело на светлом. Странное было зрелище. Будто ночь возложила венец на Большой Дувр. Кольцо приближалось к Жильяту, потом удалялось; то становилось уже, то шире. Это были чайки, рыболовы, фрегаты, бакланы, поморнцки – целая туча встревоженных морских птиц. Очевидно, Большой Дувр был для них гостиницей, и они прилетели на ночлег. А Жильят занял одну из комнат. Новый постоялец внушал им беспокойство. Человек в этом месте – вот чего они никогда не видели. Некоторое время они продолжали растерянно кружиться. Они словно ждали, что Жильят уйдет. Жильят, задумавшись, рассеянно следил за ними взглядом. В конце концов крылатый вихрь принял решенье – кольцо вдруг разомкнулось, стало спиралью, и туча бакланов устремившись к другому концу рифа, опустилась на утес «Человек». Там, казалось, они стали совещаться и что-то обсуждать. Жильят, вытянувшись в своем гранитном футляре и подложив под голову камень вместо подушки, еще долго слышал каркающие голоса пернатых ораторов, державших речь поочередно. Потом они умолкли, и все заснуло: птицы на своей скале, Жильят – на своей. VIII. Importunaeque volucres[151] Жильят спал хорошо. Правда, было холодно, и он не раз просыпался. Разумеется, он лег ногами в глубь норы, а головой к выходу, но даже не потрудился сбросить острые камни, которые устилали его ложе и мешали спокойному сну. Порой он приоткрывал глаза. Время от времени до него доносились отдаленные глухие взрывы. То начинавшийся прилив с грохотом пушечного выстрела врывался в пещеры Дуврского рифа. Во всем, что окружало Жильята, было что-то сверхъестественное, как в видениях; его обступал призрачный мир. К тому же в ночи все становилось каким-то неправдоподобным, он словно попал в царство невозможного. Он думал: «Все это мне снится». И снова засыпал и вдруг переносился в «Дом за околицей», в «Приют неустрашимых», в Сен-Сансон; ему слышалось пенье Дерюшетты, и грезы становились действительностью. Во сне ему казалось, что он живет и бодрствует а наяву – что он спит. И в самом деле, теперь его жизнь была подобна сновидению. Около полуночи в небе послышался отдаленный гул. Жильят смутно различил его сквозь сон. Вероятно поднимался ветер. Потом он проснулся от холода и раскрыл глаза чуть шире, чем прежде. В зените повисли большие облака; луна закатывалась, а вдогонку за ней бежала крупная звезда. Мозг Жильята был затуманен сном, и дикий ночной пейзаж вставал перед ним в искаженных, преувеличенных пропорциях. На рассвете он совсем промерз, но спал крепко. Внезапно вспыхнула заря и прервала этот сон, который мог быть опасен. Его спальня находилась как раз против восходящего солнца. Жильят зевнул, потянулся и вылез из своей норы. Спросонок он ничего не понял. Мало-помалу сознание действительности вернулось к нему, и он воскликнул: «Пора завтракать!» Погода стояла тихая, небо было ясное и холодное, тучи ушли, ночной ветер чисто вымел горизонт, безмятежно всходило солнце. Наступал второй погожий день. Жильят почувствовал прилив бодрости. Он сбросил плащ и гетры, закатал их в овчину, вывернув ее шерстью внутрь, завязал сверток бечевкой и засунул его поглубже в свое убежище на случай дождя. Затем он оправил постель, то есть сбросил с нее камни. Приведя в порядок свое ложе, он соскользнул по веревке на палубу Дюранды и быстрым шагом подошел к нише, куда накануне поставил корзину с провизией. Корзины там не было. Она стояла слишком близко к краю, и ночной ветер унес ее и сбросил в море. Это было предупреждение, стихии готовились к отпору. Ветер поистине должен был обладать какой-то злобной настойчивостью, если отыскал корзину в этом месте. Начало враждебных действий было, положено. Жильят это понял. Когда живешь в тесном соседстве с угрюмым морем, трудно отрешиться от убеждения, что ветер и скалы – одушевленные существа. У Жильята не осталось ничего, кроме сухарей, ржаной муки и надежды на ракушки, которыми питался тот, кто, потерпев кораблекрушение, умер с голоду на утесе «Человек». О рыбной ловле нечего было и думать: рыба не терпит толчков, она избегает бурунов; бесполезно ставить верши и закидывать самые крепкие сети, они только рвутся об острия рифа. Жильят съел на завтрак несколько морских полипов; с трудом отделяя их от скалы, он чуть не сломал складной нож. Доедая скудный завтрак, он услыхал непонятный шум на море. Он оглянулся. Целый рой чаек и бакланов опустился на невысокую скалу; они хлопали крыльями, толкались, пищали, кричали, суетливо копошась на одном месте. Орда, наделенная клювами и когтями, что-то расхищала. То была корзина Жильята. Ветер сбросил ее на острый камень, и она развалилась Слетелись птицы. Они уносили в клювах растерзанные куски. Жильят издали разглядел копченое мясо и вяленую треску Теперь в борьбу с ним вступили птицы. Они тоже были против Жильята. Он отнял у них дом; они отняли у него пищу. IX. Как заставить служить себе риф Пролетела неделя. Несмотря на дождливое время года дожди не шли – это радовало Жильята. Впрочем, то, что он предпринял, по крайней мере с виду превосходило человеческие силы. Успех был до такой степени сомнителен, что попытка достигнуть его казалась безумием. Когда берешься за дело, то обнаруживаешь, сколько с ним связано опасностей, сколько возникает преград. Стоит только начать, как убеждаешься, что нелегко будет его завершить. Всякий почин сопряжен с помехой. Первый же сделанный шаг неумолимо свидетельствует об этом. Трудности, встающие перед нами, подобны колючим терниям. Жильяту сразу же пришлось столкнуться с препятствиями. Чтобы выручить машину Дюранды, чуть не погибшую при кораблекрушении, чтобы попытаться, с некоторой надеждой на успех, спасти ее в таком месте и в такое время года пожалуй, потребовалась бы целая армия, а Жильят был один; требовался полный набор плотничьих и слесарных инструментов, а у Жильята были только пила, топор, зубило и молоток; требовалась удобная мастерская и удобное жилье, а у Жильята не было крыши над головой; требовалась пища и запасы, а у Жильята не было хлеба. Если бы в первую неделю кто-нибудь увидел Жильята за работой на рифе, тот не понял бы, что он делает. Жильят словно забыл и думать о Дюранде и о Дуврских скалах. Его занимало лишь то, что уцелело на рифе; казалось, он был поглощен спасеньем обломков. В часы отлива он обирал скалы, присваивая все, чем волна поделилась с ними после кораблекрушения. Он переходил от утеса к утесу, подбирая то, что выбросило море: клочья парусов, концы тросов, куски железа, обломки, оставшиеся от крышек люков, доски продавленной обшивки, сломанные реи, там – балку, тут – цепь, здесь – блок. Он осматривал каждое углубление в граните. К его великому разочарованию ни одно не годилось для жилья, и он замерзал по ночам, лежа в каменной норе на вершине Большого Дувра, и очень хотел найти жилье получше. Два таких углубления были довольно просторны: там можно было стоять, а по естественному скалистому полу, хотя и неровному и покатому, – даже ходить. Ветру и дождю там было привольно, однако волны даже в самый высокий прилив туда не долетали. Обе расщелины находились по соседству с Малым Дувром, и до них можно было добраться в любое время. Жильят решил устроить в одной склад, а в другой кузницу. Собрав реванты и нок-бензеля всюду, где ему удалось их подобрать, он связал ими свои находки: обломки – в большие пучки, обрывки парусины – в тюки. Затем принайтовил их друг к другу. Прилив, поднимаясь, мог унести свертки в море, и Жильят перетащил их через подводные камни в склад. Гдето во впадине скалы он нашел стень-вынтреп и с его помощью поднял из воды даже крупные деревянные части. Он вытащил из моря много оборванных цепей, разбросанных среди бурунов. Жильят проявлял удивительную настойчивость в этом тяжком труде. Он добивался всего, чего хотел. Ничто не устоит против ожесточенного упорства муравья. К концу недели бесформенные обломки, раскиданные бурей, были собраны в гранитной кладовой Жильята и приведены в порядок. Один угол занимали галсы, другой угол – шкоты; булини лежали отдельно от гарделей; раксслизы разложены по количеству пробитых в них отверстий; клетни сняты с рымов сломанных якорей и свернуты мотками; юферсы, которые не имеют шкивов, отделены от блоков; кофель-нагели, вант-клотни, вантины, чиксы, ниралы, канифасблоки, шкентеля, утки, раксы, стопоры, лисель-спирты, если буря не повредила их окончательно, занимали особые отделе-, ния; все – деревянные части корпуса – люковые бимсы, стандерсы, пилерсы, эзельгофты, ставни, стойки, карленгсы – сложены отдельно; там, где это оказалось возможным, доски разбитой наружной обшивки, скреплявшиеся пазами, были соединены друг с другом; рифсезни не смешивались с сезнями кабаляра, ганапути – со швартовами, блоки талрепов – с блоками подъемных талей, куски пояса обшивки – с кусками планширя; особый угол был отведен под уцелевшие швиц-сарвени Дюранды, поддерживавшие стень-ванты и путенс-ванты. Каждый обломок лежал на своем месте. Вещественные следы кораблекрушения были разобраны и словно отмечены ярлычками. То был хаос, спрятанный в кладовую. Изрядно продырявленный стаксель, укрепленный большими камнями, прикрывал все, что мог попортить дождь. Как ни была искалечена носовая часть Дюранды, Жильяту все же удалось спасти оба крамбола с тремя шкивами. Он разыскал бушприт, и ему стоило больших усилий размотать вулинштаги; они слиплись, потому что были, как водится, обтянуты при помощи шпиля и притом в сухую погоду. И все же Жильят распутал их, ибо толстый несмоленый трос мог ему пригодиться. Он подобрал и маленький якорь, зацепившийся в расщелине подводного камня, – он обнаружил его там во время отлива. В развороченной каюте Тангруйля он нашел кусок мела и тщательно припрятал его, на случай, если понадобится делать пометки. Кожаное пожарное ведро и несколько кадок в довольно хорошем состоянии тоже могли пригодиться. Остатки погруженного на Дюранду каменного угля он также перенес в свой склад. За неделю все обломки были собраны, риф очищен, Дюранда облегчена. На разбитом судне осталась только машина. Кусок борта, уцелевший от носовой части, не отягощал остов парохода. Он спокойно висел, упираясь в выступ скалы. К тому же он был широк и объемист, его трудно было перетащить, да он и загромоздил бы весь склад. Эта часть борта походила на плот. Жильят не тронул ее с места. Работа не отвлекала Жильята от тайной его мечты: он тщетно искал «куклу» Дюранды. Волна многое унесла безвозвратно, в том числе и ее. Взамен этой «куклы» Жильят отдал бы обе руки, не будь они ему так необходимы. Возле склада и у самого входа в него лежали две кучи хлама – куча железа, годного для перековки, и куча дерева, годного для топлява. С рассветом Жильят бывал уже на ногах. Он не знал отдыха, кроме часов сна. Бакланы, кружа над его толовой, смотрели, как он трудится. X. Кузница Жильят покончил со складом и занялся устройством кузницы. Вторая расщелина, выбранная Жильятом, представляла собой что-то вроде довольно глубокого и узкого прохода. Он решил было там поселиться, но в этом коридоре беспрерывно дул упорный и неугомонный северо-восточный ветер, и Жильяту пришлось отказаться от своего намерения. Это подобие поддувального меха и навело его на мысль о кузнице. Раз пещера не может служить ему комнатой, пусть она будет мастерской. Взять в услужение само препятствие – важный шаг на пути к победе. Ветер был врагам Жильята, и Жильят решил сделать его своим подмастерьем. Поговорку «с виду и туда и сюда, а на деле никуда» можно применить и к пещерам в скалах. Они многое сулят, но ничего не дают. Вот впадина. Она была бы отличной ванной, но в ней щель, через которую вытекает вода; вот комната, но без потолка; вот. ложе, устланное мхом, но мокрое; вот кресло, но каменное. Кузницу, которую предполагал оборудовать Жильят, начерно наметила сама природа; однако осуществить этот замысел до конца, превратить пещеру в мастерскую было делом очень сложным и очень трудным. Из трех-четырех глыб, выдолбленных в форме воронки и примыкавших к узкой трещине, случай устроил нечто вроде огромной бесформенной воздуходувки, намного превосходившей мощностью большие старинные кузнечные мехи в четырнадцать футов длины, выдувавшие каждый-раз по девяносто восемь тысяч кубических дюймов воздуха. Тут было нечто иное. Силы урагана не вычислить. Этот-то избыток мощи и являлся помехой; нелегко управлять дыханием стихии. В пещере было два недостатка: в ней дул сквозной ветер и струилась вода. То были не морские волны, а неиссякающий ручеек: он не бежал потоком, а как будто просачивался. Прибой, беспрерывно забрасывая пеной риф, иногда больше, чем на сто футов ввысь, в конце концов наполнил морской водой естественный резервуар, расположенный между скалами, поднимавшимися над пещерой. Резервуар переполнился, и позади него, на крутом откосе образовался крохотный, водопад около дюйма шириной, падавший с высоты четырех-пяти саженей. Вносили свою долю сюда и дожди. Время от времени туча мимоходом разражалась ливнем над этим неистощимым и всегда переливающимся через край резервуаром. Вода в нем была солоновата, негодна для питья, но прозрачна. Брызги от водопада каплями сбегали с водорослей, точно с распущенных волос. Жильят решил воспользоваться водой, чтобы укротить ветер. При помощи воронки и двух-трех труб из наскоро обструганных и сколоченных досок Жильят, приладив к одной трубе кран и установив взамен нижнего резервуара широченную бочку, ухитрился, без противовеса и стойки, дополнив только свое сооружение диффузором вверху и отверстиями для воздуха внизу, смастерить недостающий ему кузнечный мех, – недаром он был отчасти и кузнецом и механиком. Хотя сооружение это уступало нынешнему гидравлическому вентилятору, но все же было менее примитивно, чем старинный пиренейский воздуходувный снаряд. У Жильята была ржцная мука, – и он сделал клейстер; у него был несмоленый трос, и он нащипал тхакли. Он воспользовался паклей, клеем и несколькими деревянными клиньями и заткнул все щели в каменной воронке, оставив только одну отдушину, которую удлинил куском фитильной трубки, найденной на Дюранде, и служившей запальником для сигнального фальконета. Эта горизонтальная трубка доходила до широкой плиты, где Жильят устроил кузнечный горн. Трубку, в случае нужды, можно было затыкать пробкой, сделанной из веревочного жгута. Затем Жильят набил горн углем и щепками, высек огнивом искру из скалы на пучок пакли и поджег щепу и уголь. Он испробовал воздуходувку. Она действовала отлично. Жильят ощутил гордость циклопа – властелина воздуха, воды и огня. Властелин воздуха, он наделил ветер легкими, создал в граните дыхательный аппарат и превратил поддувало в кузнечный мех. Властелин воды, он превратил небольшой водопад в воздуходувную машину. Властелин огня, он высек пламя из скалы, залитой водой. Сверху пещера была почти всюду открыта, поэтому дым свободно уходил вверх, застилая копотью выступ откоса. Скалы, которые, казалось, от века созданы были для пены морской, познакомились теперь с сажей. Жильят превратил в наковальню большой валун твердозернистой породы, удобный по величине и по форме. Но работать молотом на такой наковальне было опасно, она могла расколоться. Один из краев глыбы, округлый и заостренный, в крайнем случае мог заменить конический носок, но не хватало носка пирамидального. То была древняя каменная наковальня троглодитов. Поверхность ее, отполированная водой, была тверда, почти как сталь. Жильят пожалел, что не захватил с собой наковальню. Не зная, что буря разломила Дюранду надвое, он надеялся найти на ней набор плотничьих инструментов и весь инвентарь, обычно хранящийся в носовом трюме судна. Но именно носовую-то часть и унесло в океан. Оба углубления, отвоеванные Жильятом у рифа, находились рядом. Склад и кузница сообщались между собой. По вечерам, закончив трудовой день, Жильят ужинал сухарем, размоченным в воде, морским ежом или морскими каштанами, ибо ничего другого нельзя было добыть среди скал, и, дрожа под стать своей веревочной лестнице, взбирался наверх, чтобы переночевать в каменной норе на Большом Дувре. Какая-то отрешенность владела Жильятом, и ее углубляли сама действительность и тяжкий труд. Слишком суровая реальность ошеломляет. Жильят сам не верил себе, несмотря на кропотливую повседневную физическую работу, что попал сюда, что взялся за такое дело. Мышечная усталость всегда является той нитью, которая тянет к земле, но необычность предприятия увлекала Жильята в мир каких-то возвышенных и туманных фантазий. Порою ему мерещилось, что он ударяет молотом по туче, а иногда чудилось, что его инструменты – оружие. Им владело странное чувство, что он не то отбивает невидимую атаку, не то предотвращает ее. Вить веревку, выдергивать из парусины каболку, подпирать доску доскою – означало готовить боевое оружие. Тысячи мелких забот, связанных со спасением обломков судна, стали походить в конце концов на предосторожности против обдуманного, почти незамаскированного и весьма недвусмысленного наступления. Жильят не умел словами выражать мысли, но отдавал себе в них отчет. Он все реже казался себе рабочим и все чаще воином. Он уподобился укротителю и почти понимал это – так расширился неожиданно его умственный кругозор. К тому же, куда бы он ни устремил взгляд, перед ним вставал исполинский призрак бесплодного труда. Человек приходит в смятение, видя работу могучих сил, рассеянных в непостижимом и беспредельном. Он стремится понять их цель. Вечное движение пространства, неутомимые воды, облака, точно спешащие куда-то, титанический, непонятный порыв, все эти судорожные усилия – загадка. Во имя чего безостановочно колеблются воды? Что сооружают шквалы? Что воздвигает прибой? Что создают волны, сталкиваясь, рыдая, рыча? К чему эта сумятица? Прилив и отлив таких вопросов извечен, как прилив и отлив моря. Жильят знал, что делал он сам, но волнение необозримых просторов смутно и неотвязно преследовало его своей непостижимостью. Помимо своей воли, неведомо для себя, Жильят испытал на себе воздействие природы, слился с него и, словно ослепленный, в каком-то исступлении соединил в воображении собственную работу с бесполезной работой моря. И как же не почувствовать, как не попытаться понять эту тайну грозной трудолюбивой волны, когда она перед тобою? Как не размышлять в пределах, доступных мысли, о колебании волн, об исступлении-пенящихся гребней, о незаметном разрушении скал, о бессмысленном захлебывающемся крике ветров всех четырех стран света? Как страшит мысль это вечное начинание сначала, эта бездонная бочка – океан, эти Данаиды[152] – облака, весь этот бесцельный труд! Бесцельный? Нет. Но только тебе, о Неведомое, известна цель. XI. Открытие Люди подплывают к прибрежному рифу, но к рифу в открытом, море – никогда. Там не на что надеяться, это не остров. Нет там ни пропитанья, ни плодовых деревьев, ни пастбищ, ни стад, ни родниковой воды. Это голый камень среди пустыни. Над водой крутые склоны утеса, под водой – острые выступы. Там ждет человека лишь гибель. Рифы, именуемые на старом морском языке «отшельниками», как мы уже говорили, – места своеобразные. Море там наедине с собой. Оно делает, что хочет. Гости с земли никогда не тревожат его. Море страшится человека, не доверяет ему, скрывает от него свою сущность и дела свои. У рифа оно чувствует себя уверенно: туда человек не заглянет. Никто не прервет монолог волны. Море трудится над рифом, поправляет повреждения, оттачивает верхушки, заостряет их, подновляет риф, следит за ним. Оно сверлит скалу, размельчает мягкий камень, обнажает твердый, сдирает плоть, оставляя один остов, все обшарит, рассечет, пробуравит, продырявит, проложит каналы, свяжет тупики, испещрит рифы ячейками, уподобив их гигантским губкам, выдолбит изнутри, покроет резьбой снаружи. В подводной горе, своем потаенном владении, оно строит для себя пещеры, святилища, чертоги; оно насаждает невиданную омерзительную и пышную растительность – плавучие травы, что кусают, и чудовищ, что пускают корни; все это страшное свое великолепие оно хранит под покровом вод. На рифе, стоящем особняком, никто не выслеживает море, не подглядывает за ним и пе мешает ему; там оно на приволье раскрывает сокровенную тайну, непостижимую для человека. Там кишат его ужасные порождения. Там весь неведомый мир морской бездны. Скалистые мысы, косы, стрелки, буруны, естественные волнорезы, подводные камни, – повторяем, – настоящие сооружения. Геологическая формация ничто по сравнению с формациями океанскими. Рифы – эти жилища волн, эти пирамиды и усыпальницы морской пены – относятся к неразгаданному зодчеству, названному однажды автором этой книги «искусством природы» и отличающемуся монументальностью стиля. Сама случайность здесь кажется замыслом. Сооружения эти многолики. В них сумбур колонии полипов, в них величавость собора, причудливость пагоды, мощь горного кряжа, изящество драгоценной безделушки, ужас склепа. Все они в ячейках, как осиное гнездо, в берлогах, как лесная чаща, в подземных ходах, как кротовая нора, в одиночных камерах, как острог, в васадах, как ратное поле. Там есть ворота, но заваленные, есть колонны, но с отбитым верхом, есть башни, но покосившиеся, есть мосты, но разрушенные. Внутренние помещения в них строго распределены: вот эти только для птиц, те только для рыб. Из одного в другое пути нет. Их архитектурная форма меняется, искажается, то подтверждает закон равновесия, то отрицает его, распадается и вдруг застывает, начинает архивольтом, кончает архитравом; глыба громоздится на глыбу; каменщиком здесь Энкелад[153]. Это выставка задач, поставленных перед собой неведомой механикой, и задач решенных. Нависшие своды грозят падением, но не падают. Непонятно, как держатся эти головокружительные постройки. Все вкривь и вкось, всюду выступы, пустоты, висячие арки; закон этого столпотворения непостижим. Неведомое, великий зодчий, не знает расчетов, но во всем у него удача; как попало накиданные скалы представляют собой поразительное сооружение: никакой логики, но могущество равновесия. В этом нечто большее, чем прочность, в этом вечность. И в то же время все здесь – воплощение беспорядка. Смятение волн как будто передалось граниту. Риф – окаменевшая буря. Ничто так не смущает разум, как творения этой стихийной архитектуры, вечно рушащиеся и вечно непоколебимые. Тут все друг друга поддерживает и все друг другу противодействует. В этой борьбе линий возникает настоящее здание. Тут угадываешь сотрудничество врагов: океана и урагана. ВЛ4этой архитектуре есть свои мастерские произведения, они ужасают. Одно из них – Дуврский риф. Его грозно и любовно воздвигало и совершенствовало море. Сердитая волна вылизывала его. Он отвратителен, коварен и угрюм; он весь изрыт подземельями. Его пересекает целая сеть нор, напоминающая сосуды кровеносной системы, которые разветвляются на неизмеримых глубинах.. Отверстия этих непроходимых штолен выступают на сушу при отливах. Туда можно проникнуть на свой страх и риск. Жильят ради спасения машины и собственной жизни должен был исследовать каждый грот. Один был страшнее другого. Повсюду в подводных трущобах, в преувеличенных размерах, свойственных океану, воспроизводились картины резни и бойни, запечатлевшиеся удивительным образом в теснине между двумя Дуврами. Кому не доводилось видеть на вековечных гранитных стенах морской пещеры ужасные фрески, написанные природой, тот не в силах себе их представить. Жуткие гроты были вероломны; в них не следовало мешкать. Вода во время приливов заливала их до потолка. В изобилии водились здесь мокрицы и мелкие морские животные. Круглые валуны, завалив гроты, громоздились в глубине, под сводами. Попадались валуны, весившие больше тонны. Они были всевозможных размеров и цветов; иные казались окровавленными, иные, опутанные мохнатыми липкими водорослями, напоминали больших зеленых кротов, подрывающих скалу. Одни пещеры неожиданно кончались сводчатой нишей. Другие служили артериями таинственных путей сообщения и черными расщелинами углублялись в скалу. То были переулки бездны. В расщелинах, что становились все уже, не пройти было человеку. Свет зажженного там соломенного факела тонул во мраке, сочащемся водою. Как-то Жильят, увлекшись поисками, проник в такую расщелину. Возможность эту предоставил ему отлив. День выдался прекрасный, солнечный, тихий. Нечего было бояться моря, оно не грозило никакой неожиданностью, которая увеличила бы опасность. Две причины, как мы только что сказали, толкали Жильята на разведку: для спасения машины нужно было разыскать пригодные обломки парохода, а для собственного пропитания – крабов и лангуст. Ракушек в Дуврах ему уже не хватало. Расщелина была узка, и пройти по ней было почти невозможно. Жильят видел, что в конце ее мерцает свет. Он напряг все силы, подобрался, вытянулся и пролез, насколько удалось, вглубь. Он попал, неведомо для себя, в недра той самой скалы, о выступ которой Клюбен разбил пароход. Жильят находился как раз под ее верхушкой. Скала, обрывистая и неприступная снаружи, внутри была вся источена. Там были галереи, водоемы, покои, как в усыпальнице египетского фараона. Подрывная работа здесь казалась сложнее, чем в других лабиринтах, – то были труды неутомимых вод, подкоп океана. Ответвления подводной пещеры, вероятно, сообщались с необозримой морской ширью не одним выходом, – иные, должно быть, зияли на уровне волн, другие, в форме глубоких воронок, были невидимы. Неподалеку отсюда прыгнул в море Клюбен, о чем Жильят, конечно, не знал. Он с трудом пробирался по этой крокодиловой лазейке, где крокодилов, впрочем, опасаться было нечего, извиваясь, карабкаясь, ударяясь лбом, нагибаясь, выпрямляясь, проваливаясь и снова нащупывая почву под ногами. Мало-помалу проход расширился, забрезжил слабо свет, и вдруг Жильят очутился в необыкновенном гроте. XII. В подводном дворце Свет блеснул вовремя. Еще один миг и Жильят упал бы в воду, быть может, в бездонную пучину. Воды в пещерах так холодны и так внезапно вызывают судороги, что порою и сильнейшим пловцам не выбраться оттуда. К тому же подняться и вскарабкаться по крутым склонам, обступившим вас, невозможно. Жильят сразу остановился. Расщелина, по которой он шел, заканчивалась узким и скользким выступом на отвесной стене, напоминавшим балкон. Жильят прислонился к стене и осмотрелся. Он был в огромном подземелье. Свод пещеры напоминал внутреннюю сторону необъятного черепа. Чудилось, что череп только что препарирован. Сеть влажных прожилок гранита на сводах пещеры напоминала разветвление волокон и зубчатые швы черепной коробки. Вместо потолка – камень; вместо пола – вода; морские волны, замурованные в четырех степах грота, казались широкими качающимися плитами. Грот был замкнут со всех сторон. Ни отверстия, ни отдушины, ни единого пролома в стене, ни единой скважины в своде. Свет шел снизу, проникая сквозь воду. То было какое-то неведомое сумрачное сияние. Зрачки Жильята расширились, пока он пробирался по темному коридору, и он ясно различал все в этой полутьме. Он знал, – ему не раз доводилось бывать там, – пленмонские пещеры на Джерсее, решетчатую впадину на Гернсее, Лабаз на острове Серк, названный так потому, что контрабандисты складывали там товары; но всем этим дивным гротам далеко было до подземных и подводных палат, в которые он сейчас проник. В воде прямо перед ним вырисовывалось что-то вроде затонувшей арки. Естественная стрельчатая арка, выточенная волной, сверкала между двумя черными высокими колоннами. Через затопленный портик и пробивался в пещеру свет из открытого моря. Необычайное освещение, дарованное тому, что погребено в бездне! Лучистое сияние широким веером разливалось под волнами, отражаясь на скалах. Ровные блики света, длинными четкими полосами выделявшиеся на темном фоне, то загораясь, то угасая на изломах гранита, напоминали стеклянные пластинки. Пещеру озарял свет, но свет непостижимый. В нем не было ничего земного. Вы словно вдруг перенеслись на иную планету. Освещение это было загадкой; казалось, что сияние цвета морской воды излучают зрачки сфинкса. Пещера представлялась огромной и сверкающей головой мертвеца, видимой изнутри: свод – череп, арка – рот; не хватало лишь глазниц. Рот, поглощавший и извергавший волны отлива и прилива, осклабленный прямо на юг, вбирал свет и изрыгал горечь. Иные разумные и злые существа подобны ему. Луч солнца, пронизывая портик, заслоненный стекловидной толщей морской воды, становился зеленым, словно луч Альдебарана.[154] Вода, насыщенная неярким светом, походила на расплавленный изумруд. Аквамариновый оттенок неописуемой нежности окрашивал все подземелье. Округлые выступы свода, словно изображавшие мозговые полушария, были в прихотливом узоре, похожем на сеть нервных волокон, и отсвечивали теплым отблеском хризопраза. Зыбь, пробегавшая по воде, отражалась на потолке и, то дробясь, то вновь соединяясь, без устали сплетала и расплетала золотистые петли, словно в таинственном танце. Во всем этом было что-то призрачное – разум вопрошал, что за добыча – а может быть, одно лишь предвкушение ее – так веселит эту великолепную сеть живого огня. С выпуклой резьбы свода, с шероховатых стен, проникнув сквозь гранит, свисали длинные и тонкие растения, вероятно, купавшие свои корни в водах, что покоились выше; с их стеблей жемчужинами скатывались капли воды. Жемчужины падали в пучину с тихим ласковым звоном. Необъяснимое чувство овладевало человеком в этом месте. Нельзя было вообразить ничего более чарующего, нельзя было увидеть ничего – более зловещего. То был потаенный чертог смерти, – смерти торжествующей. XIII. Что там видишь и что угадываешь Ослепительный мрак – вот определение этого необычайного места. Здесь чувствовалось, как бьется сердце океана. Колебание его волн то вздымало, то опускало водную поверхность в гроте с равномерностью дыхания. Беззвучно поднималась и опадала эта огромная зеленая диафрагма: казалось, здесь дышит таинственное одушевленное существо. Вода была на диво прозрачна: там и тут в глубине виднелись нисходящие ступеньки, карнизы скал, и все гуще и гуще становился их зеленый цвет. Темные провалы были, вероятно, бездонны. Низкие своды, неясно очерченные по обеим сторонам подводного портика и полные мрака, указывали на маленькие боковые гроты, лежавшие ниже главной пещеры и доступные, вероятно, лишь в пору сильнейших отливов. Над этими впадинами нависали своды, скошенные под тупым углом. Небольшие песчаные отмели шириной в несколько футов, созданные набегами моря, углублялись в эти кривые закоулки и там терялись. Кое-где морские травы длиной в туазу шевелились под водой, словно пряди волос, развевающиеся по ветру. Смутно виднелись густые чащи водорослей. Вся стена пещеры сверху донизу, над водой и под водой, от свода до того места, где он уходил в невидимую глубь, была заткана той чудесной и столь редко доступной человеческому глазу флорой, которую старинные испанские мореходы называли praderias del mar[155]. Густой мох всех оттенков оливкового цвета, покрывая неровности гранита, делал их еще заметнее. С выступов ниспадали тонкие гофрированные ленты водорослей, которые служат рыбакам барометром. Едва ощутимое дыхание пещеры раскачивало эти блестящие ремни. Под растениями прятались и в то же время выставляли себя напоказ редчайшие драгоценности из шкатулки океана: эбурны, крылатки, митры, шишаки, багрянки, трубороги, роговиды-башенки. Колпачки морских уточек, похожие на крохотные хижинки, лепились на скалах целыми селениями, по улицам которых прохаживались хитоны – эти водяные скарабеи. Валунам нелегко было попасть в грот, поэтому здесь укрывались раковины. Они, как настоящие вельможи в шитых нарядах и позументах, избегают встречи с грубой и невежливой чернью – голышами. Кое-где под водой излучали волшебный свет сверкающие груды раковин; там, мерцая, сливались и лазурь, и перламутр, и зеленоватое золото всех оттенков морской воды. Немного выше линии прилива необыкновенное, прекрасное растение тянулось бордюром на стене пещеры, над шпалерами из водорослей, как бы продолжая и увенчивая их. Это ветвистое, пышное, вьющееся и почти черное растение казалось широкой темной каймой, усыпанной мелкими ярко-синими цветами. В воде цветы словно вспыхивали голубыми угольками. Над водой то были просто цветы, а в воде – сапфиры; и волна, поднимаясь и затопляя низ пещеры, увитый этими растениями, осыпала скалу самоцветами. Каждый раз, как приливала волна, вздуваясь подобно легким, омытые водою цветы загорались; волна отливала – и цветы меркли: печальное сходство с судьбой человека. Вдох – это жизнь, затем выдох – смерть. Одним из чудес пещеры была сама скала. Скала эта то арка, то стена, то форштевень или пилястр – местами дикая и голая, местами самой тонкой чеканной работы, на какую только способна природа. Нечто высоко одухотворенное примешивалось к массивной аляповатости гранита. Что за художник бездна! Иная стена, словно нарочно вырезанная правильным четырехугольником и покрытая то здесь, то там округлыми наростами, казалась чуть стершимся барельефом; перед этим скульптурным эскизом можно было бы грезить о черновом наброске, приуготовленном Прометеем для Микеланджело. Чудилось: достаточно нескольких взмахов резца, и гений завершил бы то, что начал исполин. В иных местах скала была в золотых и серебряных узорчатых насечках, как сарацинский щит, или выложена черной эмалью, как флорентийский водоем. Здесь были и панно, напоминавшие коринфскую бронзу, и арабески, как на дверях мечети, и, словно начертанные ногтем, непонятные, фантастические нисьмена, как на рунических камнях. Ползучие растения с витыми веточками и усиками, переплетаясь на золоте лишайника, покрывали его филигранным узором. Пещера была разукрашена, как мавританский дворец. Здесь, в величественной и хаотической архитектуре, созданной случаем, первобытность сочеталась с тончайшим искусством ювелира. Морская плесень драпировала великолепным бархатом углы пещеры. Отвесные стены были в фестонах из крупноцветных лиан, которые держались чудом и так искусно украшали скалы, что, казалось, были одарены разумом. Стенница со вкусом и кстати раскидывала гроздья своих диковинных цветов. Пещера прельщала, чем могла. Необычайный райский t свет, струившийся из-под воды, эти морские сумерки, тень и одновременно неземное сияние смягчали все линии придавая им призрачность и расплывчатость. Каждая волна была призмой. Все контуры под радужной водной зыбью окрашивались так, словно лучи преломлялись через слишком выпуклые оптические стекла; под водой колыхался весь солнечный спектр. В прозрачной, словно предрассветное небо, волне будто дробились полоски затонувшей радуги. А в иных уголках воду пронизывал лунный луч. Здесь смешалось воедино все земное великолепие, украшая это детище ночи и тьмы. Не было на рвете ничего более волнующего и более загадочного, чем красота этого подземелья. Тут всем правили магические чары Волшебная растительность и безобразные каменные напластования, сочетаясь, создавали гармонию. Этот союз творений природы был счастливым браком. Ветки не цеплялись за гранит а как будто слегка прикасались к нему. Дикий цветок с нежной-лаской льнул к суровой скале. Массивным каменным столбам служили капителью и фризом хрупкие колеблющиеся гирлянды – они напоминали пальчики фей, щекочущие ноги бегемотов. Утес поддерживал лозу, а лоза обнимала утес с какой-то хищной грацией. Таинственное сочетание уродливых форм порождало какую-то царственную красоту. Произведения природы, не уступая в величии произведениям гения, заключают в себе нечто совершенное и действуют на нас с неотразимой силой. Они – неожиданность, властно подчиняющая себе наш разум; в них чувствуется замысел, недоступный человеческому пониманию, и всего сильней они захватывают, когда внезапно открывают изысканность ужасного. Никому неведомый грот, если можно так выразиться, принадлежал к потустороннему миру. Там было сосредоточено все самое необычайное, что могло поразить человека. Склеп был залит каким-то апокалиптическим светом. Не верилось, что все это существует. Глазам представлялось нечто реальное, отмеченное печатью неправдоподобия. Все это можно было видеть, осязать, ощущать, но поверить в это было трудно. Дневной ли свет лился через окно под морем? Вода ли зыбилась в темной этой купели? Может быть, облака поднебесья обернулись аркадами и портиками пещеры? Да и на камень ли ступала нога? Как знать, не распадутся ли эти плиты и не обратятся ли в дым? Что это за россыпь раковин, искрящихся, словно драгоценные камни? Далеко ли отсюда до жизни, до земли, до людей? Что за очарование таилось в этой тьме? Она вызывала невыразимый, почти священный трепет, которому словно вторило легкое, тревожное колыханье трав в глубине вод. В конце этого подземелья, продолговатого по форме, под циклопической аркой изумительно правильного сечения, в еле заметной нише, подобной пещере в пещере, или скинии завета в святилище, за зеленоватой световой пеленой, спадающей, как завеса в храме, из воды выступал камень с квадратными гранями, похожий на алтарь. Его окружала вода. Казалось, с него только что сошла богиня. Воображение невольно рисовало нагую небожительницу, в вечной задумчивости стоявшую в нише на алтаре и ускользнувшую при виде человека. Нельзя было не представить себе видения в этом волшебном гроте, сам собой возникал образ, вызванный мечтой; чистейший свет, струящийся по смутно белеющим плечам, чело, озаренное денницей, божественный овал лица, пленительная округлость груди, целомудренные руки, распущенные волосы в сиянии утренней зари, дивные бедра, неясно выступающие из священной мглы, тело нимфы, взгляд девственницы. Венера, выходящая из морской пены, Ева, выходящая из хаоса, – вот образ, который не мог не пригрезиться. Это место было немыслимо без видения. Прекрасная нагая женщина, земное воплощение звезды, вероятно, только что стояла на алтаре. От пьедестала веяло неизъяснимой негой, чудилось, что там высится живая белая фигура. Подземелье притихло в немом обожании, и мечта рисовала то Амфитриду, то Фетиду или Диану, согретую чувством любви, – творение совершенной красоты, сотканное из сияния и кротко взирающее на мрак. Она исчезла, но ее тело, подобное звезде, оставило за собой благоухающий отблеск, который озарял пещеру. Ослепительно прекрасной прозрачной тени здесь больше не было; не было облика, созданного лишь для взора какого-то невидимого существа, но его присутствие чувствовалось: здесь еще все трепетало в упоении. Самой богини не было, но присутствие божества ощущалось. Красота пещеры точно была сотворена для нее. Во имя этого кумира, феи жемчугов, властительницы ветров, этой пеннорожденной грации, только во имя ее, – по крайней мере так казалось, – подземелье было благоговейно скрыто в камне, и ничто никогда не могло дерзновенно нарушить таинственный полумрак и величавое безмолвие вокруг божественной тени. Жильят, который был как бы ясновидцем природы, размышлял, охваченный неясным волнением. Вдруг внизу, в чудесной прозрачности вод, походивших на расплавленные драгоценные камни, Жильят заметил нечто неописуемое. Что-то вроде длинного лоскута двигалось в колеблющихся волнах. Лоскут не плыл, а несся:, у него была какая-то цель, он куда-то направлялся, он спешил. Этот обрывок напоминал шутовской колпак с длинными зубцами, – дряблые и плоские зубцы извивались в воде и, казалось, были покрыты какой-то непромокаемой пылью. Он внушал и ужас и омерзение. Он казался чем-то фантастическим, не то живым существом, не то призраком. Он как будто стремился в самый темный конец подземелья и ушел в глубину. Водяная толща над ним потемнела. Зловещий силуэт промелькнул и исчез. Книга вторая Тяжкий труд I. Находчивость того, кто во всем нуждается Подземелье выпускало людей неохотно. Войти в него было нелегко, а выйти еще труднее. Однако Жильят выбрался наверх и больше туда не возвращался. Там он не нашел того, что искал, а времени для праздного любопытства у него не было. Он тотчас пустил в ход кузницу. Ему недоставало инструментов, и он изготовил их сам. Обломки судна заменили ему топливо, вода – двигатель, ветер – кузнечные мехи, каменная глыба – наковальню, инстинкт – уменье, а воля – силу. Жильят горячо принялся за свою невеселую работу. Погода, казалось, благоволила к нему. По-прежнему было сухо и почти ничто не лапоминало о периоде равноденствия. Подошел март, но все было спокойно. Дни становились длиннее, синева небес, легкое колебание безграничной водной шири, безмятежность полуденных часов – лее как будто исключало дурной умысел. Море весело играло на солнце. Сначала ласки, потом предательство. Морская бездна не скупится на подобные ласки. Когда имеешь дело с этой женщиной, не доверяй ее улыбке. Ветер был слабый, тем лучше работало водяное поддувало, слишком сильный ветер служил бы скорее помехой, чем помощью. Жильят привез с собой пилу; он сделал напилок; пилою он пилил дерево, напилком – металл. К ним он добавил две железные руки кузнеца – клещи и щипцы; клещи сжимают, щипцы управляют; одни действуют как руки, другие – как пальцы. Набор инструментов – это организм. Жильят постепенно раздобывал помощников и изготовлял свое вооружение. Из куска листового железа он сделал колпак над кузнечным горном. Он разобрал и починил блоки, а это было одно из неотложнейших дел. Он привел в порядок коробки и шкивы сложных люков. Отрубил расщепившиеся концы сломанных брусьев и зачистил их: для плотничьей работы у него был, как мы сказали, целый запас корабельных обломков, подобранных по форме, размерам и качеству: дуб лежал в одном месте, сосна – в другом, изогнутые деревянные части, например, футоксы, отдельно от прямых – например, карленгсов. – Все – эти подпорки и рычаги могли сослужить ему службу в нужную минуту. Когда задумываешь делать тали, нужно запастить и балками и блоками, но этого мало: нужна веревка. Жильят починил все кабельтовы и перлини. Он растянул разорванные паруса и умудрился вытащить из них превосходные пеньковые нитки, из которых свил трос; этим тросом он скреплял снасти конец с концом. Но трос быстро перегнивает, поэтому нужно было спешно пускать в дело веревки и канаты. Жильяту удалось изготовить только белый трос, так как смолы у него не было. Починив канаты, он принялся за починку цепей. На остром краю валуна-наковальни, который служил коническим носком, он выковывал грубые, но прочные звенья. Этими звеньями он соединял концы разорванных цепей и удлинял их. Ковать одному, без помощи, очень неудобно. Однако Жильят справился с этим. Правда, он изготовлял на своей наковальне только легкие предметы: он поворачивал их щипцами, которые держал в одной руке, и бил молотом, который держал в другой. Он разрезал на куски круглые железные прутья капитанского мостика, потом заострил каждый кусок с одного конца а на другом выковал широкую плоскую шляпку; получились большие гвозди около фута длиной. Такие гвозди, обычно применяемые при постройке мостов, хорошо вбиваются в скалы. Зачем Жильят взйлся за этот тяжкий труд? Увидим дальше. Не раз ему приходилось оттачивать лезвие топора и зубья пилы. Для пилы он сделал трехгранный напилок. Иногда он пользовался шпилем Дюранды. Крюк от цепи сломался. Жильят выковал новый. При помощи клещей и щипцов, работая зубилом как отверткой, он приступил к разборке пароходных колес – и добился цели. Читатель помнит, что колеса были разборные, – в этом заключалась особенность их устройства. Кожухи, прикрывавшие их, послужили для упаковки: из досок кожухов он сколотил два ящика, куда и уложил, тщательно пронумеровав, части колес. Припрятанный кусок мела ему очень пригодился. Жильят поставил ящики на палубу Дюранды в самом надежном месте. Покончив с подготовительными работами, Жильят стал лицом к лицу с тем, что было всего труднее. Надо было решать вопрос о машине. Разобрать колеса было можно; разобрать машину – нельзя. Начать с того, что Жильят плохо знал механизм. Он мог нанести ему непоправимый вред, действуя наугад. Вдобавок, если б он даже решился разобрать машину, то для этой неосторожной попытки ему потребовались бы совсем не те инструменты, которые можно смастерить, располагая пещерой вместо кузницы, сквозняком вместо кузнечных мехов и валуном вместо наковальни. Пробуя разобрать машину, он мог ее сломать. Здесь Жильят почувствовал, что подошел к неосуществимому. Казалось, перед ним выросла стена – невозможное. Что же делать? II. Каким образом Шекспир может встретиться с Эсхилом[156] У Жильята был свой замысел. С тех времен, когда наука находилась в младенческом возрасте, задолго до Амонтона, открывшего первый закон трения, Лагира, открывшего второй, и Кулона, открывшего третий, с XVI века, когда простой плотник из Сальбри, без совета, без руководства, только с помощью сына-мальчугана и незатейливого оборудования, спустил вниз «большие куранты» церкви Шаритэ-на-Луаре, разрешив одновременно пять-шесть проблем статики и динамики, представлявших для него сложное препятствие и перепутанных между собою, как колеса сбившихся в кучу телег, – со времен этой из ряда вон выходящей и замечательной затеи, когда способом, простым на удивление, не оборвав ни единого латунного волоска, не повредив ни единого зубца, плотник перенес с верхнего яруса колокольни в нижний тяжеловесную, заключавшую время, клетку из железа и меди «величиной со сторожку», всю целиком, со всем механизмом: с цилиндрами, барабанами, коробками, крючками, рычагами, циферблатом, горизонтальным маятником, спуском, с мотками цепей и цепочек, с каменными гирями, причем одна весила пятьсот фунтов, с приспособлением для боя, подбором колокольчиков и фигурками, которые отбивали молоточками часы, – со времен человека, сотворившего это чудо и преданного забвению, никто никогда и не пытался предпринять чтолибо подобное замыслу Жильята. Дело, которое он мечтал выполнить, было, пожалуй, еще труднее, иначе говоря, еще прекраснее. Машина Дюранды по весу и тонкости работы была под стать курантам колокольни Шаритэ-на-Луаре, да и помех здесь было не меньше. У средневекового плотника был помощник, его сын; у Жильята – никого. Возле церкви собрался народ, туда пришли из Менга-наЛуаре, из Невера и даже из Орлеана. Люди могли подсобить плотнику из Сальбри или хоть приободрить его благожелательными возгласами; вокруг Жильята гудел только ветер, только волны обступали его толпой. Ничто не сравнится с робостью несведущего человека, разве лишь его отвага. Когда неведение пытается действовать, значит, у него есть какой-то компас. Этот компас – наитием постигаемая истина, порою более понятная для ума простого, чем для ума просвещенного. Неведение подстрекает к дерзанию. Неведение – это мечтательность, а любознательная мечтательность – сила. Знание иной раз смущает и часто останавливает. Будь Васко да Гама[157] ученым, он отступил бы перед мысом Бурь. Будь Христофор Колумб хорошим космографом, он никогда не открыл бы Америку. Ученый Сосюр поднялся на Монблан вторым; первым поднялся пастух Бальма. Примеры эти, – заметим мимоходом, – являются исключением, ничуть не умаляющим науку, ибо она остается правилом. Невежда может сделать открытие, но лишь ученый изобретает. Лодка по-прежнему стояла на якоре в бухте у скалы «Человек», и море там. ее не трогало. Жильят – читатель, вероятно, помнит это – все устроил так, чтобы легко было добираться до ботика. Он отправился в бухту и тщательно вымерил его ширину во многих местах, особенно у миделя. Потом он вернулся на Дюранду и измерил наибольшую ширину основания машины. Эта ширина, – разумеется, без колес, – оказалась на два фута меньше ширины ботика по миделю. Следовательно, машина могла свободно поместиться в лодке. Но как ее туда опустить? III. Мастерское творение Жильята приходит на помощь мастерскому творению Летьери Если бы немного времени спустя у какого-нибудь рыбака хватило безрассудства заплыть в эти воды в такое время года он был бы вознагражден, увидев необычайное зрелище среди Вот что предстало бы его глазам: четыре толстые дубовые балки, точно силой втиснутые через ровные промежутки между скал, – а это служило лучшей порукой прочности, – вели с одного Дувра на другой. Со стороны Малого Дувра их концы держались на выступах скалы, упираясь в нее; у Большого Дувра концы балок мощными ударами молота были крепконакрепко вбить! в крутой склон каким-то силачом, стоявшим на той самой балке, которую он вколачивал. Балки эти были чуть длиннее расстояния между скалами; вот откуда крепость их упора и вот откуда их наклонное положение. С Большим Дувром они соединялись под острым углом, с Малым – под тупым. Все они лежали чуть покато, но неодинаково, что являлось недостатком. Не будь этого, можно было бы сказать, что они положены как основа мостового настила. К этим четырем балкам были подвешены на шкентелях блоки с лопарями; странным и чересчур смелым в их расположении было то, что двухшкивные блоки находились на одном конце балок, а простые блоки – на другом. Это значительное и опасное отступление от правил требовалось, очевидно, для выполнения намеченного плана. Тали были крепки, блоки – прочны. К талям были подвязаны канаты, издали похожие на нити; массивный обломок крушения, Дюранда, казалось, висела на этих нитях под воздушным сооружением из блоков и балок. Но она еще на них не повисла. Как раз против балок, внизу в палубе были пробиты восемь отверстий – четыре по правую и четыре по левую сторону машины, а под ними – еще восемь, в подводной части судна. Канаты, спускавшиеся вертикально от четырех талей, проходили сквозь палубу и, выйдя из подводной части корабля через отверстия правого борта, шли под килем и машиной, затем, снова проникнув в судно через отверстия левого борта, опять шли вверх сквозь палубу и навивались на четыре блока, прикрепленных к балкам, где их подхватывало нечто вроде сей-талей, собирая в пучок и соединяя с тросом, которым можно было управлять одной рукой. Крюк и юферс, через отверстие которого проходил и разматывался трос, завершали сооружение и в случае необхбдимости служили тормозом. Такое комбинированное устройство заставляло работать все четыре тали одновременно; это была настоящая узда для сил тяготения, руль, управляющий движением под рукой кормчего и позволяющий поддерживать равновесие во время работы. Удачное дополнение в виде сейталей упростило и улучшило подъемный механизм, придав ему сходство с современными талями Вестона и древним полиспастоном Витрувия[158]. Жильят сам додумался до него, хоть он не слыхал ни о Витрувии, которого давно не было на свете, ни о Вестоне, который еще не родился. Длина канатов менялась в зависимости от неодинакового наклона балок и отчасти исправляла этот недостаток. Канатам нельзя было доверять, несмоленый трос мог лопнуть; надежнее были бы цепи, но они не скользили бы на талях. Это сооружение, полное изъянов и все же поразительное, было создано руками одного человека. Впрочем, сократим объяснения. Само собою разумеется, что мы опустили немало подробностей, которые могли бы пояснить все это людям сведущим, но читателю неискушенному лишь затемнили бы картину. Верх пароходной трубы приходился как раз между обеими средними балками. Жильят, сам того не ведая, невольно совершил заимствование, воссоздав через три столетия механизм неведомого ему плотника из Сальбри – механизм примитивный, несовершенный и опасный для того, кто осмелился бы им управлять. Заметим, что даже самые грубые изъяны не мешают механизму кое-как действовать. Пусть хромает, а все же движется. Обелиск на площади Святого Петра в Риме был воздвигнут наперекор всем законам статики. Карета царя Петра была сделана так, что, казалось, должна была опрокидываться на каждом шагу, и все же она катилась. А сколько несуразною в машине Марли[159]! Все в ней держалось чудом. И, однако, она доставляла воду Людовику XIV. Что бы там ни было, а Жильят доверял своему творению. Он был глубоко убежден в успехе и однажды, отправившись на свой ботик, даже ввинтил в оба его борта по два железных кольца в том же месте и на том же расстоянии друг от друга, что и четыре кольца на Дюранде, к которым прикреплялись четыре цепи пароходной трубы. У Жильята, очевидно, был свой законченный и очень четкий план. Ему грозили всевозможные случайности, и он хотел принять все меры защиты. Он делал вещи, казалось, бесполезные – признак того, что все тщательно обдумал заранее. Его предварительные приготовления, как мы уже упоминали, сбили бы с толку наблюдателя, даже из знатоков. Так, например, если бы на глазах свидетеля Жильят, подвергая опасности свою жизнь, с неслыханными усилиями вколотил восемь или десять огромных выкованных им самим гвоздей в подножие Дувров при входе в теснину рифа, то это. му свидетелю, разумеется, нелегко было бы понять, к чему здесь гвозди, и он, вероятно, задал бы себе вопрос, зачем вообще нужен весь этот труд. Если бы он увидел затем, как Жильят измеряет кусок борта носовой части, оставшийся, если помнит читатель, на разбитом корабле, как, привязав крепкий перлинь к верхнему краю обломка и обрубив топором расшатанные деревянные крепления, удерживавшие этот кусок, тащит его из ущелья, пользуясь отливом, который подталкивает обломок снизу, пока Жильят тянет за верхний край, как, наконец, хоть и с большим трудом, он привязывает канатом эту махину из досок в: бревен, более широкую, чем вход в ущелье, к гвоздям, вбитым в подножие Малого Дувра, то наш наблюдатель, вероятно, совсем уж ничего не понял бы, подумав, что, если Жильяту для большей свободы действий нужно очистить проход между Дуврами от этой помехи, ему достаточно сбросить ее в море, и ее унесет волной. Но у Жильята, надо полагать, были свои соображения. Чтобы вбить гвозди в подножие Дувров, Жильят, пользуясь всеми щелями в граните, а если надо, и расширяя их, сперва загонял туда деревянные клинья, в которые потом вколачивал железные гвозди. Он сделал то же самое на обеих скалах в другом конце ущелья, с восточной стороны рифа: он вогнал деревянные колышки во все трещины, словно подготовляя место для новых железных шипов; но, по-видимому, это было сделано на всякий случай, так как гвоздей он в них не вбил. Понятно, что, испытывая недостаток в материалах, он предусмотрительно расходовал их лишь по мере надобности и в минуты крайней нужды. Это увеличивало трудности. Едва заканчивалась одна работа, как возникала другая. Жильят, не мешкая, переходил от дела к делу и смело готовился к гигантскому прыжку. IV. Sub re[160] Человек, совершивший все это, стал страшен. В многообразном труде расходовались все силы Жильята; их нелегко было восстанавливать. Тяжки были лишения, велика была усталость; он исхудал. Волосы и борода у него отросли. У Жильята осталась только одна крепкая рубаха. Он ходил босиком: один башмак унесло ветром, другой – морем. Осколками первобытной, небезопасной наковальни ему изранило руки и плечи – то была печать труда. Раны эти, – скорее ссадины, чем порезы, – были неглубоки, но их все время разъедали резкий ветер и соленая вода. Его мучили жажда, голод, холод. Жбан с пресной водой опустел. Часть ржаной муки пошла на клейстер, часть была съедена. Оставалось лишь немного сухарей. Он грыз твердые сухари: не было воды, чтобы их размочить. Мало-помалу, день ото дня, иссякали его силы. Страшная скала высасывала из него жизнь. Напиться воды было задачей; поесть было задачей; поспать было задачей. Он ел, когда удавалось поймать – морскую мокрицу или краба; пил, когда замечал морских птиц, опустившихся на вершину утеса. Он взбирался туда и находил ямку, а в ней немного пресной воды. Он пил после птицы, а иногда вместе с птицей, ибо чайки и бакланы привыкли к нему и при его появлении не улетали. Жильят не причинял им вреда, хотя и был голоден. Он, как помнит читатель, относился к ним с каким-то суеверным чувством. И птицы ничуть его не боялись; взъерошенные длинные волосы и большая борода изменили его облик, это их успокоило; они уже не видели в нем человека, они принимали его за зверя. Отныне птицы и Жильят стали добрыми друзьями. В нужде они помогали друг другу. Пока у Жильята еще оставалась ржаная мука, он крошил им лепешки, которые сам приготавливал, а теперь птицы указывали ему места, где была пресная вода. Он питался сырыми моллюсками – они до некоторой степени утоляют жажду. А крабов он пек; кухонной утвари у него не было, поэтому он запекал их между двумя раскаленными на огне камнями, совсем как дикари с островов Фероэ. Меж тем уже давал о себе знать период равноденствия: пошел дождь, и дождь враждебный. Не проливной, не обильный, а словно сыпавший длинными тонкими иглами, острыми, ледяными, колючими; они проникали сквозь одежду до кожи, до костей. Этот дождь полти не давал воды для питья, но промачивал насквозь. Недостойный неба, он был скуп на помощь, щедр на бедствия. Он лил больше недели, денно и нощно. Этот дождь был злобной выходкой провидения. Работа так изнуряла Жильята, что ночью, забравшись в гранитную нору, он сразу засыпал. Слетались большие морские комары и кусали его. Он пробуждался, весь покрытый волдырями. У него был лихорадочный жар, и это поддерживало в нем энергию; но лихорадка – помощь, которая убивает. Повинуясь инстинкту, он жевал лишайник и сосал листья ложечника, чахлого растеньица, пробивающегося из расщелин бесплодных скал. Впрочем, он мало обращал внимания на свою болезнь. Некогда было отвлекаться от дела и думать о себе. Машина Дюранды находилась в добром здоровье. Этого для него было достаточно. Ежеминутно – этого требовала работа – он то пускался вплавь, то снова вылезал на сушу. Он входил в воду и выбирался из нее так же просто, как переходят из комнаты в комнату у себя в доме. Его одежда теперь не просыхала. Она была пропитана неиссякавшей дождевой водой и непросыхавшей – морской. Жильят жил в воде. К такой жизни можно привыкнуть. Бедняки-ирландцы – старики, матери, дети, молодые девушки, одетые в рубище, – проводят всю зиму на улице под проливным дождем, под снегом, прижавшись друг к другу у стен лондонских домов; они живут и умирают в мокрой одежде. Промокнуть до костей и в то же время мучиться жаждой, – Жильят переносил эту неслыханную пытку. Случалось, он сосал влажный рукав своей куртки. Он разводил огонь и не мог согреться; огонь на открытом воздухе не идет впрок: с одной стороны припекает, с другой леденит. Жильят дрожал от холода, обливаясь потом. Все сопротивлялось Жильяту в каком-то ожесточенном безмолвии. Он чувствовал себя во вражеском стане. От неодушевленных предметов веет угрюмым Non possumus.[161] Их косность равносильна зловещему предостережению. Безмерная неприязнь окружала Жильята. Он был в ожогах и трясся от озноба. Его палил огонь, леденила вода, изводила жажда, ветер рвал на нем оде. жду, голод терзал желудок. Жильят выносил натиск целого полчища сил, объединившихся против него. Неисчислимые препятствия, с виду безучастные, как все, что послушно року, но полные непонятного злобного единодушия, со всех сторон надвигались на Жильята. Он чувствовал, что;они неумолимо преследуют его и что нет никакой возможности избавиться от них. То были словно живые существа. Жильят ощущал их угрюмое упорство и ненависть, стремление повергнуть его во прах. Он мог бежать, это зависело от него, но он оставался, и ему приходилось бороться с непостижимой враждебностью. Изгнать его не удалось, поэтому его точно вгоняли в землю. Но кто же? Неведомое. Оно его душило, теснило, выбивало почву из-под ног, не давало вздохнуть. Его истязало невидимое. Ежедневно таинственный винт, сжимавший эти тиски, делал еще один оборот. Положение Жильята в такой тревожной обстановке походило на положение человека, который ведет дуэль с вероломным противником. Темные силы, состоявшие в заговоре, обступили его. Он чувствовал, что они решили от него отделаться. Так глетчер сбрасывает перекатный валун. Заговорщики исподтишка изорвали на нем одежду, изранили его, довели до крайности, лишили сил и вывели из строя еще до начала битвы. И все же он работал не меньше и не давал себе передышки; работа подвигалась, а силы работника таяли. Можно было подумать, что дикая природа, страшась человеческой души, вознамерилась уничтожить человека. Жильят не сдавался, он выжидал. Бездна начала с того, что подорвала его здоровье. Что предпримет она дальше? Двойной Дувр, этот гранитный дракон, устроивший засаду в открытом море, допустил к себе Жильята. Он позволил ему поселиться здесь и работать. Прием походил на гостеприимство разинутой пасти. Пустыня, водная ширь, пространство, где для человека столько запретов, суровое безмолвие природы, непреложность ее явлений, идущих своим чередом; отлив и прилив – великий общий закон, неумолимый и бесстрастный, риф – черная плеяда, где всякий острый выступ, являясь центром разбегающихся течений, подобен звезде в лучах водоворота; неведомый отпор, который дает равнодушная мертвая природа отваге существа одушевленного; стужа, тучи, море, ведущее осаду, – все это наступало на Жильята, медленно оцепляя его, точно замыкая круг; и отделяло от всего живого, как стены темницы, в которой заточен узник. Все против него, за него – ничта; он был одинок, заброшен, обессилен, истощен, забыт. Ничего у него не осталось, кроме пустой корзины от провизии да изломанных или зазубренных инструментов. Жажда и голод – днем, холод – ночью, раны и лохмотья, тряпье на. гноящихся струпьях, изодранная одежда, израненное тело, изрезанные руки, окровавленные ноги, худоба, землисто-бледное лицо, но пламень в глазах. Это гордое пламя – проявляющая себя воля. Глаза человека созданы так, что в них видны достоинства их обладателя. Ввгляд наш говорит о том, сколько человеческого заключено в нас. Мы заявляем о себе светом, горящим в нашем взоре. Ничтожная душонка только мигает, великая душа мечет молнии. Если ничто не блеснет меж ресниц, значит, нет мысли в мозгу, нет любви в сердце. Тот, кто любит, – желает, а тот, кто желает, – светит и пламенеет. Решимость зажигает взгляд огнем; и дивен тот огонь, которым полыхает костер, сжигающий робкие мысли. Люди упорные возвышенны. Тот, кто наделен только храбростью, всего лишь порывист; кто наделен только доблестью, всего лишь горяч; кто наделен мужеством, всего лишь славен; и только тот велик, кто упорно добивается истины. Почти вся тайна великой души заключена в слове: Perseverando[162]. Настойчивость для мужества – то же, что колесо для рычага; это беспрерывное обновление точки опоры. Пусть на земле, пусть, в небесах намеченная цель, добиться цели – вот в чем суть; в первом случае человек уподобляется Колумбу, во втором – Христу. Крест – безумие; отсюда его ореол. Не спорить со своей совестью, не обезоруживать свою волю – значит принять страдания и прийти к торжеству. В сфере духовной падение не исключает взлета. Павшие могут вознестись. Посредственность готова отступить под любым благовидным предлогом, сильные духом – никогда. Они сомневаются в гибели, они убеждены в победе. Бесполезно приводить святому Стефану разумные доводы, чтобы он поостерегся и не дал побить себя камнями. Презрение к трезвой предусмотрительности и приводит к торжеству побежденных, имя которому мученичество. Всеми своими силами Жильят, казалось, стремился к невозможному, успехи были невелики, давались нелегко, и он расходовал много сил для достижения малого; вот что возвышало его, вот что придавало ему какое-то трагическое величие. Чтобы водрузить четыре балки над разбитым кораблем, чтобы вырубить и отделить ту часть судна, которую надо было спасти, чтобы прикрепить к этому обломку в обломке четыре тали с канатами, потребовалось столько приготовлений, столько труда, столько поисков вслепую, столько ночей на голом камне, столько дней предельного напряжения сил! Это и было источником мучений для того, кто работал один. Роковая причина, неизбежное следствие. И на эти мучения Жильят не только согласился, он пожелал их. Страшась помощника, ибо помощник легко мог стать соперником, он и не искал его. Он взял на себя все: неслыханно трудное предприятие, риск, опасность, нескончаемую, все новую и новую работу; он готов был принять смерть, спасая то, что погибало, готов перенести голод, лихорадку, лишения, отчаяние. Удивительное проявление эгоизма! Он словно находился под каким-то ужасным пневматическим колоколом. Он постепенно терял жизнеспособность. И почти не замечал этого. Истощение физическое не истощает волю. Вера – сила, стоящая на втором месте; на первом стоит воля. Пресловутые горы, которыми движет вера, ничто по сравнению с тем, что совершает воля. Здоровье, утраченное Жильятом, восполнялось его стойкостью. Под натиском необузданной природы ослабевало тело, но крепли душевные силы. Жильят больше не чувствовал усталости или, пожалуй, не признавал ее. Твердость души, не поддающейся телесной слабости, – огромная сила. Жильят видел, как успешно подвигается его работа, и ничего иного не замечал. Он был несчастен, но не сознавал этого. Цель, которой он почти достиг, заслоняла собой все остальное. Он переносил страдания с одной-единственной мыслью: вперед! Его творение кружило ему голову. Воля к победе подобна хмелю. Душевный подъем может опьянить. Такое опьянение называется героизмом. Жильят был как бы Иовом океана. Но Иовом-воителем, Иовом-борцом, который смело противостоял невзгодам, Иовом-победителем и, если бы подобные слова не звучали слишком выспренне для бедного моряка, ловца крабов и лангуст, – Иовом-Прометеем. V. Sub umbra[163] Иногда по ночам Жильят открывал глаза и всматривался во тьму. Он чувствовал странное волнение. Взор, устремленный во мрак. Безотрадность; тревога. Существует гнет темноты. Непроницаемый черный купол; глубокая, бездонная мгла; свет во тьме, неведомый, побежденный, сумрачный; свет, превращенный в пыль. Быть может, то семя жизни? Быть может, пепел? Миллионы светильников, ничего не освещающих, раскаленные точки в беспредельности, не выдающие своей тайны, рассеянный прах огня, что кажется стаей искр, застывших на лету, стремительность вихря и неподвижность склепа, задача, разрешение которой – в разверстой бездне, загадка, то скрывающая, то показывающая лицо свое, бесконечность, затаившаяся во мгле, – такова ночь. Все это давит на человека. Тут воедино слились все тайны: тайны вселенной и тайны рока; их не в силах постичь человеческий рассудок. Гнет темноты по-разному действует на души людей. Человек перед лицом ночи познает свое несовершенство. Он видит мрак и чувствует себя немощным. Под черным небом он подобен слепцу. Наедине с ночью человек приходит в уныние, преклоняет колена, падает наземь, повергается ниц, забивается в нору или жаждет обрести крылья. Почти всегда он готов бежать от присутствия безликого Неведомого. Для него оно непостижимо. Он дрожит, он сгибает спину, – недоумевает, но порой его влечет туда. Куда? Туда. Туда? А что это такое? И что там? Очевидно, в человеке говорит любопытство, желание проникнуть в область запретного, ибо все мосты вокруг разрушены. Не найти врат в бесконечное. Но запретное – бездна, и она манит. Туда, где не ступит нога человеческая, проникнет взгляд; туда, где положен предел взгляду, может проникнуть мысль. Нет человека, который не дерзал бы на это, как бы слаб и ничтожен он ни был. Человек, в зависимости от своей натуры, или стремится постичь, или только созерцает ночь. Для одних она – препятствие, для других – простор. Мрачное зрелище. В нем кроется непостижимое. Пусть ночь ясна, – она толща тьмы. Она чревата грозой, ибо она толща испарений. Безграничное и сопротивляется и поддается, замыкаясь для опыта, открываясь для догадки. Бездонная тьма еще чернее от бессчетных лучистых точек. Рубины, искры, звезды. Со всей очевидностью они существуют в Неведомом; они – страшный вызов, брошенный человеку: достигнуть и коснуться светил. Это вехи творения в бесконечности, отмечающие расстояние там, где нет более расстояния; какое-то невозможное и тем не менее реальное мерило уровня глубин. Блестит микроскопическая точка, за ней другая, и еще и еще точки; они едва различимы, и они огромны. Этот свет – пылающее горнило, то горнило – звезда, та звезда – солнце, то солнце – мир, тот – мир – ничто. Всякое число – нуль перед бесконечностью. Такие миры-ничто существуют… Убеждаясь в том, человек постигает различие между понятиями «ничто» и «небытие». Недостижимое в соединении с необъяснимым – вот небо. Созерцание неба порождает возвышенное чувство, душа воспаряет, просветленная глубоким изумлением. Благоговейный трепет свойствен только человеку; животное не ведает его. Ум человеческий видит в священном ужасе и доказательство своего ничтожества и своей силы. Мрак есть нечто единое; это приводит в содрогание. В то же время он сложен; это вселяет ужас. Его единство обрушивается на наш рассудок и лишает воли к сопротивлению. Его сложность заставляет нас озираться, точно мы боимся внезапного нападения. ЧелоЪек сдается, но держится настороже. Он перед лицом Всеобъемлющего – отсюда его покорность, он перед лицом Многообразного – отсюда его недоверчивость. В единстве мрака таится множественность. Таинственная множественность, видимая в материи, постигаемая в мысли. И все это безмолвствует, – еще одна причина быть начеку. Ночь – автор настоящей книги уже говорил об этом – естественное и закономерное состояние того особого мира, частицу которого мы собой представляем. День, краткий во времени, как и в пространстве, подобен звезде. Ночное чудо свершается во вселенной не без трения, а всякое трение в машине мирозданья калечит жизнь. Трение в машине мирозданья мы и называем Злом. Во мраке мы ощущаем зло, это скрытое опровержение божественного порядка, это затаенное богохульство факта, непокорного идеалу. Зло во всем своем тысяче ликом уродстве нарушает гармонию вселенной. Зло присутствует всюду как протест. Оно – ураган, преграждающий путь судну; оно – хаос, препятствующий расцвету миров. Добро обладает единством, зло – вездесущностью. Зло нарушает течение жизни, а жизнь – это логика. Оно заставляет птицу глотать муху, а комету уничтожать планету. Зло – это помарка на мироздании. От ночной темноты мутится рассудок. Тот, кто углубляется в нее, тонет и бьется в ней. Ничто тан не утомляет, как исследование мрака. Это – изучение ускользающего. Там нет опоры для разума. Только исходные пункты, а конечного нет. Только переплетение противоречивых выводов, всевозможные сомнения, возникающие одновременно; переплетение явлений, которые распадаются на части под воздействием непонятных сил; взаимопроникновение законов, непостижимое их смешение, заставляющее минералы существовать, растения – жить, мысль – иметь весомость, любовь – сиять, силу тяготения – любить; огромный фронт наступления всех вопросов, развертывающийся в бескрайней темноте; встреча, в которой возникает смутный образ неведомого; весь космос, представший в бесконечном туманном пространстве, явив себя не взору, а уму; невидимое, ставшее видением. Это и есть Тьма. Внизу, под сводом ее, – человек. Он не знает частностей, но несет в количестве, соразмерном его разуму, чудовищную тяжесть целого. Халдейские пастухи, угнетаемые мыслью о тьме, занялись астрономией. Открытия сами собой истекают из пор мирозданья; это цак бы непроизвольное просачивание науки доходит и до человека невежественного, Всякий отшельник под таинственным воздействием природы, часто даже не сознавая того, становится подлинным философом. Тьма неделима. Она населена. В ней вечно пребывает неизменное, в ней пребывает и то, что подлежит изменению. В ней что-то движется, и это вселяет тревогу. Здесь священное созидание проходит все свои стадии. Все силы творчества, все силы предопределения и судьбы трудятся здесь сообща над великим делом. В недрах тьмы таится страшная, пугающая жизнь. Там необозримое перемещение светил, сонмы звезд, сонмы планет, пыльца Зодиака, quid divinum[164] токов, испарений, поляризаций, тяготений; там влечение и отталкивание, могучий прилив и отлив враждующих космических сил, там невесомое свободно парит среди центров притяжения; источники жизни в небесных телах, свет вне этих тел, блуждающие атомы, зародыши, рассеянные повсюду, кривые линии оплодотворяющего полета, брачные союзы и битвы, неслыханное изобилие, фантастические расстояния, ошеломляющие круговороты, стремительный бег миров в бесконечность, чудеса, преследующие друг друга во мраке, механизм, пущенный в ход раз и навсегда, дуновение от пробегающих по своей орбите планет, ощутимое вращение колес. Ученый строит догадки, невежда склоняет голову и трепещет; все это существует и ускользает, неодолимое, недоступное, недосягаемое. Человек настолько убеждается в этом, что чувствует себя подавленным. Над ним нависает во мраке нечто непреложное. Но он ничего не может уловить. Он раздавлен тем, что неосязаема. Повсюду непонятное; непостижимого нет нигде. Добавьте к этому страшный вопрос: не тождественно ли все это сущности бога? Человек погружен во мрак. Он смотрит. Слушает. А тем временем темный шар земной все движется, все вертится, цветы ощущают это вечное движение: ночная красавица раскрывает лепестки в одиннадцать часов вечера, а повилика в пять утра. Поразительная точность. Но йот другие глубины: капля воды – целый мир, там кишат инфузории, там проявляет себя невероятная плодовитость микроскопических животных, неприметное встает во всем величии, та же необъятность, но бесконечно малого; однадиатомея производит тысячу триста миллионов диатомей в час. Сколько загадок сразу! Здесь то, что не поддается упрощению. Человек принужден верить. Насильно уверовать – таково следствие. Но только верить – недостаточно для спокойствия. Вере свойственна какая-то странная потребность в t форме. Вот причина происхождения религий. Самое угнетающее – это неопределенность веры. Независимо от нашей мысли, независимо от вбли, от внутреннего сопротивления, смотреть во тьму – значит не просто смотреть, а проникать умом. Как быть с этими явлениями? Как существовать под их воздействием? Уничтожить их гнет невозможно. Какой мечтой приблизить прилежащие к нам загадочные миры? Сколько туманных, невнятных откровений сразу! Их так много, что смысл каждого ускользает от нас. То неясный лепет истины, вещающей о себе! Мрак – это безмолвие, но оно красноречиво. В нем величественно являет себя равнодействующая сила – бог. Бог – понятие неограниченное. Оно в самом человеке. Силлогизмы, споры, отрицания, системы, религии проходят мимо, не умаляя его. Понятие о нем дает вся безмерность тьмы. Но смятение остается. Тайна мироздания устрашает разум. О неслыханном единении сил говорит равновесие этой мглы. Вселенная висит в пространстве, и ничто не падает. В беспрерывных и необозримых перемещениях не бывает ни гибельных случайностей, ни опасных встреч. Человек участвует в этом поступательном движении, и сумму колебаний, которым он подвергается, он называет судьбой. Где начинается судьба? Где кончается природа? Есть ли разница между событием и временем года, между горем и дождем, между добродетелью и звездой? Разве час – не та же волна? Заведенный механизм продолжает свой бесстрастный ход, не отвечая человеку. В звездном небе предстают пред ним видения колес, маятников, противовесов. То вдохновенное созерцание, слившееся с вдохновенным размышлением. То сама действительность и сверх того сама отвлеченность. За этим нет ничего. Человек чувствует себя в плену. Он попадает во власть мрака. Побег немыслим. Он – в зубчатых колесах механизма, он – неотделимая частица неизвестного целого, он чувствует, как неведомое в нем самом таинственно сливается с неведомым вне его. Это великое предвестие смерти. Какая мучительная тоска и вместе с тем какой восторг! Слиться с бесконечностью, прийти к своему бессмертию, и – кто знает? – быть может, к вечности; ощутить в волне этого чудесного потока жизни вселенной неистребимую сущность своего «я»! Смотреть на звезды и повторять: «Я – душа, подобная вам!» Смотреть во мрак и повторять: «Я – бездна, как ты!» Эта безмерность и есть Ночь. Все это тяготело над Жильятом и усиливало его. одиночество. Понимал ли он это? Нет. Чувствовал ли он это? Да. Жильят обладал великим мятущимся умом и великим нетронутым сердцем. VI. Жильят ставит ботик в боевую позицию Спасение машины, задуманное Жильятом, как мы уже говорили, было подлинной подготовкой к побегу, а ведь известно, сколько надо терпения, чтобы побег подготовить. Известно также, какая требуется для этого изобретательность. Изобретательность, граничащая с чудом, а терпение – со смертной мукой. Так, некто Томас, узник замка архангела Михаила, ухитрился спрятать полстены в свой соломенный тюфяк. Другой, узник Тюльской тюрьмы, в 1820 году срезал свинец с плоской крыши над галереей – местом прогулок арестантов. Каким ножом? – никто не знает. Он расплавил этот свинец. Где он добыл огонь? – неизвестно. Расплавленный свинец он вылил в форму. В какую форму? – это известно: сделанную из хлебного мякиша. Из свинца при помощи этой формы он смастерил ключ и умудрился открыть им замок, хотя до того он видел только замочную скважину. Такой же неслыханной ловкостью обладал и Жильят. Он мог бы подняться на обрыв Буарозэ и спуститься с него. Он был Тренком[165] разбитого судна и Латюдом[166] машины. Море, словно тюремщик, караулило его. Как ни был неприятен и неуместен дождь, Жильят извлек пользу и из него. Он мало-помалу возобновил запас пресной воды; но его жажда была неутолима, и он опустошал жбан почти так же быстро, как наполнял его. И вот настал день, – очевидно, последний день апреля или первый день мая, – когда все было готово. Плита, на которой стояла машина, была словно в раме, между восемью канатамд талей – четырьмя с одной стороны, четырьмя – с другой. Шестнадцать отверстий, через которые были пропущены канаты, на палубе и в подводной части соединялись желобами. Внутренняя обшивка судна была распилена пилой, деревянные части разрублены топором, железные перепилены напильником, обшивка подводной части судна удалена зубилом. Ту часть днища, на которой стояла машина, Жильят вырубил четырехугольником, чтобы спустить ее вместе с машиной как опору. Эти опасные качели держались только на одной цепи, ждавшей лишь прикосновения напильника. Когда завершаешь работу и цель так близка, быстрота – та же предосторожность. Был отлив, самое подходящее время. Жильят ухитрился снять коленчатый вал пароходных колес, концы которого могли помешать спуску. Ему удалось закрепить в вертикальном положении эту тяжелую часть в самой клетке машины. Пришло время кончать. Жильят, как мы говорили, не чувствовал усталости, ибо не допускал ее, но зато ее чувствовали инструменты. Кузница понемногу выходила из строя. Каменная наковальня раскололась. Воздуходувка слушалась плохо: она приводилась в действие морской водой, поэтому все пазы покрывались отложениями соли, затруднявшими ее работу. Жильят отправился в бухту «Человек», внимательно осмотрел ботик и удостоверился, что все цело и невредимо, включая четыре кольца, ввернутые в правый и левый борт; затем он поднял якорь и, взявшись за весла, пригнал лодку к Дуврам. Для нее хватило бы места в промежутке между Дуврами. Там было достаточно глубоко и широко. Жильят с первого же дня заметил, что лодку можно подвести под самую Дюранду. И все же этот маневр был необычайно труден, он требовал ювелирной точности. Вводить лодку в теснину меж скал следовало тем более осторожно, что Жильяту для достижения цели пришлось идти задним ходом, рулем вперед. Важно было, чтобы мачта и такелаж лодки остались впереди Дюранды, против узкого входа в ущелье. Такое сложное маневрирование оказалось нелегкой задачей даже для Жильята. Здесь уже недостаточно было только повернуть румпель, как в бухте у скалы «Человек», тут приходилось одновременно толкать, тянуть, грести и бросать лот. Жильят потратил на все это не менее четверти часа, но своего добился. Спустя пятнадцать – двадцать минут лодка была установлена под Дюрандон. Она стояла как бы на шпринге. При помощи обоих якорей Жильят поставил ее фертоинг. Большой якорь был положен таким образом, что ботик мог выдержать самый сильный и опасный ветер, то есть западный. Потом, воспользовавшись ганшпугом и шпилем, Жильят спустил в лодку на приготовленных для этого стропах оба ящика с разобранными колесами. Ящики заменяли балласт. Избавившись от них, Жильят привязал к крюку на цепи шпиля строп нок-талей, которые должны были регулировать и тормозить большие тали. Сейчас для Жильята недостатки ботика оказались достоинствами: на нем не было палубы, и поэтому груз можно было опустить глубже и поставить прямо на дно; мачта была установлена в носовой части, пожалуй, чересчур близко к носу, поэтому грузить было удобнее, а так как она не касалась днища Дюранды, то ничто не должно было помешать Жильяту отчалить; ботик походил на деревянный башмак, а лодка такой формы всех устойчивее и надежнее в плавании. Вдруг Жильят заметил, что море покрылось барашками. Он осмотрелся, чтобы узнать, откуда налетел ветер. VII. В опасности Дул небольшой бриз, но дул он с запада, – несносная и излюбленная привычка ветра в пору равноденствия. В зависимости от ветра прилив в Дуврском рифе ведет себя по-разному. Волны врываются в теснину то с востока, то с запада, смотря по тому, откуда их гонит ветер. Если море надвигается с востока, оно спокойно и кротко, если с запада – оно полно ярости. Объясняется это тем, что восточный ветер, дующий с материка, не очень силен, а западный, промчавшийся по Атлантическому океану, несет мощное дыхание безбрежных морских просторов. Даже чуть заметный ветерок с запада внушает тревогу. Он катит огромные валы из безграничного пространства, загоняя в теснину слишком много волн сразу. Вода, ринувшаяся в узкий пролив, всегда страшна. Она подобна толпе; избыток чего бы то ни было подобен жидкости: когда то, что желает вместиться, превышает по количеству то, что может вместиться, в толпе неизбежна давка, а в проливе волнение. Пока властвует западный ветер, пусть даже самый легкий бриз, Дувры два раза в день подвергаются штурму. Прилив растет, вода напирает, скала противится, теснина впускает неохотно, волна, насильно вгоняемая в нее, вздымается, ревет, и разъяренный вал бьется о стены океанской улицы. Поэтому Дувры, чуть потянет ветром с запада, представляют собою необычайное зрелище: вокруг рифа на воде тишь и гладь, а внутри громы и молнии. В таком местном и ограниченном волнении нет ничего общего с бурей; это только мятеж волн, но он ужасен. А северные и южные ветры лишь разбиваются о стены рифа, и тогда только слегка играет волна в узком проливе. Небольшая подробность, о которой нужно вспомнить: восточный вход в теснину примыкал к утесу «Человек»; опасные западные ворота были на противоположном конце рифа, как – раз между двумя Дуврами. У этих-то западных ворот и находился Жильят с потерпевшей крушение Дюрандой и ботиком, поставленным фертоинг. Гибель казалась неизбежной. Для неминуемой катастрофы вполне было достаточно того слабого ветра, который подул в это время. Пройдет несколько часов, и возрастающий прилив, взбухая, ринется в дуврскую теснину и возьмет ее с боя. Уже шумели первые волны. Вслед за бурлящим валом, посланцем Атлантического океана, будто собирались хлынуть сюда все его воды. Ни шквала, ни урагана; просто могучая волна, а в ней движущая сила; волна, отхлынувшая от берегов Америки и одним броском в две тысячи лье докатившаяся до Европы. Эта волна – исполинский рычаг океана – натолкнулась бы на разверстый зев рифа и, прижатая к Дуврам, к двум сторожевым башням, двум столбам ущелья, вздуваясь от прилива, вздуваясь от препятствия, отбрасываемая утесом, подхлестываемая ветром, насильно овладела бы рифом и, преодолев преграду, вся в водоворотах, с бешенством скованной стихии ворвалась бы в ущелье меж двух стен, натолкнулась бы там на лодку и Дюранду и разбила бы их в щепы. Против такой случайности нужен был щит. И он был у Жильята. Надо было помешать приливу сразу вторгнуться в ущелье, надо было отвести сокрушительный удар, позволяя в то не время волне нарастать, загородить риф, но не лишить к нему доступа, не противиться приливу, но и не поддаваться ему, предупредить напор воды у входа, ибо в этом-то и заключалась опасность, заменить вторжение впуском, укротить лютую свирепую волну, превратив ее неистовство в кротость. Надо было подменить раздражающее препятствие умиротворяющим. Жильят, быстрый, как серна в горах или обезьяна в лесу, со свойственной ему ловкостью – а она сильнее силы, – пользуясь при головокружительных и опасных прыжках малейшим выступом, с веревкой в зубах и молотком в руке, то бросаясь в воду, то выскакивая из нее, плавая в бурунах, карабкаясь на скалу, отвязал перлинь, поддерживавший на весу уцелевший кусок борта Дюранды, плотно прилегавший к подножью Малого Дувра, сделал на концах перлиня нечто вроде петель и накинув их на огромные гвозди, вбитые заранее в гранит привязал его к скале; потом, повернув на этих петлях дощатое сооружение, похожее на подъемный затвор шлюза, поставил его боком, как перо руля, наперерез потоку, который толкнул и прижал один его край к Большому Дувру, тогда как другой держался на веревочных петлях у Малого Дувра; затем он укрепил свое заграждение на Большом Дувре, как это сделал на Малом, воспользовавшись вертикальным рядом гвоздей, тоже заранее вбитых в гранит, и крепко-накрепко принайтовил огромный деревянный щит к обоим утесам у входа в ущелье, накрест затянув цепь на этой плотине, словно перевязь на латах. Не прошло и часа, как перед приливом выросла преграда, и узкая улица в скалах точно закрылась воротами. Жильят, воспользовавшись прибоем, с ловкостью настоящего акробата воздвиг этот мощный заслон, эту тяжелую громаду из балок и досок, которая, лежа на воде, была бы плотом а стоймя представляла собой стену. Фокус был проделан так быстро, что надвигающееся море, можно сказать, не успело опомниться. Тут Жан Бар мог бы произнести те знаменитые слова с которыми он обращался к морским волнам всякий раз когда ему удавалось увернуться от кораблекрушения: «С носом остался, англичанин!» Известно, что, когда Жан Бар хотел оскорбить океан, он называл его «англичанином». Перегородив теснину, Жильят подумал о ботике Он потравил канаты обоих якорей настолько, чтобы лодка могла подняться вместе с приливом; затем он проделал то, что в старину мореходы называли «завести шпринги». Жильят отнюдь не был застигнут врасплох, все было предусмотрено; знаток мог бы убедиться в этом по двум брам-гордень-блокам прикрепленным наподобие такель-блока к корме лодки; через них проходили два троса, концы которых были ввязаны в рымы обоих якорей. Меж тем вода все прибывала; прилив рос, а в это время даже в тихую погоду удары волн достигают огромной силы То, что предвидел Жильят, сбылось. Вода яростно бросалась на заграждение, упиралась в него, дыбилась и пробивалась низом. В открытом море было волнение, в теснине – зыбь туда просачивались только струйки. Жилья? придумал что-то вроде Кавдинского ущелья[167] в море. Прилив был побежден. VIII. Скорее осложнение, чем развязка Опасная минута наступила. Пора было спускать машину в лодку. Несколько мгновений Жильят размышлял, обхватив лоб левой рукой и опираясь локтем о ладонь правой. Потом взобрался на разрушенный пароход, одна часть которого, машина, должна была отделиться, а другая, корпус, – остаться на месте. Он перерезал четыре стропа, прикреплявшие к правому и левому борту Дюранды четыре цепи трубы. Стропы были веревочные, нож справился с ними быстро. Все четыре цепи, ничем не удерживаемые, свободно повисли вдоль трубы. С Дюранды он быстро поднялся на свое сооружение, постучал ногой о балки, осмотрел тали, проверил блоки, ощупал канаты, потрогал подвязанные концы, удостоверился, что несмолепый трос не совсем промок, что все на месте, что все держится прочно, и, соскочив с балок на палубу, встал около шпиля на той части Дюранды, которую он оставлял на гибель. Тут-то и был его боевой пост. Сосредоточенный, испытывая то волнение, которое помогает работе, он бросил последний взгляд на тали и, схватив напилок, стал перепиливать цепь, на которой все держалось.

The script ran 0.011 seconds.