Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

- Тэсс из рода д’Эрбервиллей [1891]
Известность произведения: Средняя
Метки: Драма, О любви, Роман, Трагедия

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

Доильщиков и доильщиц здесь был чуть ли не батальон; мужчины доили коров с тугими сосками, девушки – тех, с которыми легче было справиться. Мыза была большая. В хозяйстве Крика насчитывалось свыше сотни дойных коров, и хозяин доил собственноручно шесть – восемь из них, за исключением тех дней, когда отлучался с мызы. Выбирал он таких коров, которых особенно трудно было доить: его батраками-поденщиками были зачастую люди, нанятые случайно, и эту полдюжину коров он не доверил бы им, опасаясь, что по небрежности они не выдоят их до конца; девушки же не справились бы с этой работой, так как руки у них были недостаточно сильные, – и в результате у коров пропало бы молоко. Беда не в том, что день-другой надой будет меньше, а в том, что чем меньше от коровы требуют молока, тем меньше она его дает, в конце концов совсем переставая доиться. Когда Тэсс принялась за работу, болтовня во дворе смолкла на время, и слышалось лишь журчание молока, стекающего в подойники, да восклицания доильщиков, приказывающих корове повернуться или стоять смирно. Двигались, поднимаясь и опускаясь, только руки доильщиков да коровы помахивали хвостами. Так работали эти люди среди широкого ровного луга, тянувшегося от края и до края долины, где пейзаж как бы сплавлен был из старых пейзажей, давно забытых и, несомненно, резко отличавшихся от нынешнего. – Думается мне, – начал фермер, отходя от коровы, которую он только что выдоил, и направляясь со скамеечкой в одной руке и подойником в другой к следующей нераздоенной корове, – думается мне, что коровы дают сегодня молока меньше, чем обычно. Ей-богу, если Жмурка уже теперь начала удерживать молоко, ее к середине лета и доить не придется. – А все потому, что пришла новая работница, – сказал Джонатэн Кейл. – Я это уже не раз примечал. – Верно. Так оно и есть. Я и забыл об этом. – Мне говорили, что молоко им в рога бросается, – вмешалась одна из доильщиц. – Ну, насчет того, чтобы оно им в рога бросалось, – отозвался фермер недоверчиво, словно признавая, что анатомия может ставить предел даже колдовским чарам, – насчет этого я не знаю… да, не знаю. И сомневаюсь, потому что безрогие коровы удерживают молоко так же, как и рогатые. А знаешь ты загадку о безрогих коровах, Джонатэн? Почему они дают меньше молока в год, чем рогатые? – Я не знаю! – перебила доильщица. – Почему? – А потому, что их меньше, чем рогатых! – объявил Крик. – Но что там ни говори, а эти плутовки молоко сегодня удерживают. Придется вам, ребята, затянуть песню, другого лекарства нет. На здешних мызах часто прибегают к пению, чтобы подбодрить коров, отказывающихся давать обычную порцию молока. И, повинуясь требованию хозяина, хор доильщиков затянул песню, правда, без особого воодушевления – и не особенно в лад. Однако, по их мнению, пока длилось пение, коровы давали молоко охотнее. Когда они бодро спели четырнадцать-пятнадцать куплетов баллады, повествующей об убийце, который боялся ложиться спать в темноте, потому что ему чудилось вокруг серное пламя, один из работников сказал: – Когда поешь согнувшись в три погибели, дух перехватывает! Вот бы вы принесли свою арфу, сэр! Хотя в таких случаях скрипка куда лучше. Тэсс, прислушиваясь к разговору, подумала, что слова эти обращены к хозяину мызы, но она ошиблась. Вопрос «почему?» донесся словно из живота бурой коровы в стойле: его задал доильщик, которого она еще не заметила. – Да, да, скрипка лучше всего, – сказал хозяин. – Хотя на быков музыка действует сильнее, чем на коров, – так я слышал. Жил тут в Мелстоке один старик, звали его Уильям Дьюи. Он был из той семьи, что занималась в наших краях извозным промыслом; помнишь, Джонатэн? Я, можно сказать, знал его в лицо не хуже, чем родного брата. Ну так вот, возвращается этот человек домой со свадьбы – он там на скрипке играл, – а ночь светлая, лунная, и, чтобы сократить дорогу, пошел он наперерез по лугу, что зовется «Сорок Акров», а на этот луг выпустили пастись быка. Увидел бык Уильяма, рога опустил к земле и погнался за ним. И хотя Уильям бежал во всю прыть – да и выпил он не так уж много, если принять в расчет, что был на свадьбе, да еще у людей зажиточных, – но все-таки он видит: не успеть ему добежать до изгороди и перелезть через нее. И вот в последнюю минуту его осенило: вытащил он на бегу свою скрипку, повернулся лицом к быку и, пятясь к изгороди, заиграл джигу. Бык смягчился, стоит смирно и смотрит в упор на Уильяма Дьюи, а тот знай нажаривает; и тут бык вроде как улыбнулся. Но как только Уильям опустил скрипку и повернулся, чтобы перелезть через изгородь, бык перестал улыбаться и – рога вниз: целится ему в зад. Пришлось Уильяму опять повернуться и – хочешь не хочешь – играть. А было только три часа утра, и он знал, что этой дорогой долго никто не пройдет; он устал и измучился до смерти и не знал, что делать. Пиликал он этак часов до четырех, чувствует, что скоро ему крышка, и говорит себе: «Одна только песенка мне и осталась, а там – поминай как звали. Если господь не сжалится, тут мне и конец». И тут вдруг припомнилось ему, что он своими глазами видел, как в рождественский сочельник всякая скотина преклоняет в полночь колени. Правда, сейчас был не сочельник, но ему пришло в голову оставить быка в дураках; Вот он и заиграл гимн, тот самый, что поют под рождество. А тут глядь – бык в неведении своем преклоняет колени, словно и вправду был сочельник. Как только рогатый его приятель бухнул на колени, Уильям повернулся, пустился, как гончая, наутек и перемахнул через изгородь раньше, чем молящийся бык успел встать и погнаться за ним. Уильям после говаривал, что частенько приходилось ему видеть у людей дурацкие рожи, но никогда он не видел такой глупой морды, как у этого быка, когда тот понял, что над его благочестивыми чувствами надругались и сегодня вовсе не сочельник… Да, Уильям Дьюи – вот как его звали, и я могу точно указать место на мелстокском кладбище, где он сейчас лежит, – как раз между вторым тисовым деревом и северным приделом. – Любопытная история. Она возвращает нас к средневековью, когда вера была еще живой. Слова эти, несколько необычные на скотном дворе, произнес человек, скрытый бурой коровой; но они прошли незамеченными, так как никто их не понял, и только рассказчику показалось, будто они выражают недоверие к его рассказу. – А все-таки это сущая правда, сэр. Я его хорошо знал. – В этом я нисколько не сомневаюсь, – отозвался голос из-за бурой коровы. Таким образом, внимание Тэсс было привлечено к собеседнику хозяина, но она почти его не видела, так как он упирался головой в бок коровы. Она не могла понять, почему даже хозяин мызы называет его «сэр». Но найти объяснение было нелегко; он долго не отходил от своей коровы – за это время можно было выдоить трех, – и изредка слышались невнятные восклицания, словно работа не ладилась. – Полегоньку, сэр, полегоньку, – сказал хозяин. – Тут не сила нужна, а сноровка. – Это верно, – отозвался тот, наконец вставая и потягиваясь. – И все-таки я с ней справился, хотя у меня и заныли пальцы. Теперь Тэсс увидела его во весь рост. На нем был обыкновенный белый фартук и кожаные гетры, какие надевают фермеры во время доения, а башмаки были облеплены навозом. Однако это был лишь рабочий костюм, облекавший человека образованного, сдержанного, задумчивого, непохожего на окружающих. Но она позабыла об этих деталях, когда вдруг сообразила, что видела его раньше. С тех пор ей пришлось пережить столько невзгод, что она не сразу вспомнила, где они встречались. И вдруг ее осенило: это был прохожий, плясавший на клубном празднике в Марлоте, – незнакомец, который явился неведомо откуда, танцевал не с ней, а с другими, пренебрег ею, а потом ушел со своими друзьями. Поток воспоминаний, вызванных этой встречей, напомнившей о том, что случилось еще до всех ее напастей, пробудил в ней мимолетную тревогу: что, если незнакомец, в свою очередь, ее вспомнит и так или иначе узнает ее историю? Но тревога рассеялась, когда Тэсс убедилась, что он не сохранил о ней никаких воспоминаний. Постепенно она разглядела, что со времени их первой и единственной встречи выразительное его лицо стало серьезнее, появились холеные усы и бородка; на щеках волосы были русые, на подбородке – светло-каштановые. Под полотняным его фартуком была надета темная вельветовая куртка, штаны из полосатого бумажного бархата, гетры и белая крахмальная рубашка. Не будь на нем костюма доильщика, никто бы не угадал, кто он такой. С одинаковой вероятностью его можно было принять и за эксцентричного помещика и за зажиточного фермера. Что доильщиком он был еще неопытным, она догадалась тотчас же, по тому, сколько времени он доил одну корову. Между тем многие доильщицы высказали свое мнение о новой работнице: «Какая она миленькая!» – высказали с неподдельным восхищением и великодушием, хотя втайне надеялись, что остальные будут возражать; и, говоря по правде, возражения были бы оправданны, так как эпитет «миленькая» лишь приблизительно определял то, что привлекало внимание в Тэсс. Когда было покончено с вечерним доением, работники побрели в дом, где миссис Крик, жена фермера – особа слишком респектабельная для того, чтобы собственноручно доить коров, и носившая в жаркую погоду теплое шерстяное платье, потому что работницы ходили в ситцевых, – наблюдала за тем, как молоке сливалось в жбаны, и за другими мелочами. Тэсс узнала, что только две-три девушки, кроме нее, спали на мызе; большинство расходилось по домам. За ужином она не видела странного доильщика, который высказал свое замечание по поводу рассказа Крика, и не расспрашивала о нем, посвятив конец вечера устройству своего уголка в спальне. Это была большая комната, около тридцати футов в длину, помещавшаяся над молочной; здесь же находились постели трех других работниц. Эти цветущие молодые девушки были, за исключением одной, старше Тэсс. Когда пришло время ложиться, Тэсс успела так устать, что заснула мгновенно. Но девушке, занимавшей соседнюю кровать, не спалось, и ей во что бы то ни стало хотелось рассказать Тэсс о жизни, которую она должна была теперь с ними разделить. Произносимые шепотом слова сливались с тенями, и дремлющей Тэсс чудилось, что порождены они тьмой, из которой доносятся. – Мистер Энджел Клэр – тот, что изучает молочное хозяйство и играет на арфе, – почти не разговаривает с нами. Он сын священника и слишком занят своими мыслями, чтобы обращать внимание на девушек. Сейчас он поступил в учение к хозяину мызы – изучает все отрасли сельского хозяйства. На другой ферме он уже изучил овцеводство, а здесь учится молочному хозяйству… Да, он настоящий джентльмен. Его отец – священник мистер Клэр из Эмминстера, за много миль отсюда. – А, я о нем слыхала, – сказала одна из проснувшихся товарок. – Кажется, он очень ревностный священник? – Да, что верно то верно; самый ревностный во всем Уэссексе. Мне говорили, что он один остался верным Низкой церкви, – в этих краях все принадлежит к Высокой. А все его сыновья, кроме нашего мистера Клэра, тоже священники. В этот поздний час Тэсс не полюбопытствовала спросить, почему мистер Клэр не пошел, по примеру своих братьев, в священники. Она снова заснула, и голос товарки смешался с запахом сыров на смежном чердаке и мерным капаньем сыворотки из-под прессов внизу.  18   Энджел Клэр встает из прошлого как образ довольно расплывчатый. Выразительный голос, пристальный взгляд рассеянных глаз, нервный рот, пожалуй, слишком маленький и изящно очерченный для мужчины, хотя иногда в очертаниях нижней губы намечается твердая линия, и этого достаточно, чтобы не заподозрить его в нерешительности. Впрочем, какая-то мечтательность, внутренняя сосредоточенность в манерах его и взгляде заставляли предполагать, что этот человек ни к чему особенно не стремится и не заботится о своем материальном благополучии. Однако, когда он был подростком, о нем говорили, что он мог бы добиться всего, стоит только ему попытаться. Он был младшим сыном бедного священника, жившего в другом конце графства, а на мызу Тэлботейс приехал на полгода в качестве ученика, после того как побывал на нескольких фермах. Он намеревался изучить на практике все отрасли фермерского хозяйства, чтобы отправиться затем в колонии или арендовать ферму на родине – в зависимости от обстоятельств. Вступая в ряды земледельцев и скотоводов, молодой человек делал шаг неожиданный и для себя и для окружающих. Мистер Клэр-старший, первая жена которого умерла; оставив ему дочь, под старость женился вторично. Вторая жена несколько неожиданно подарила ему трех сыновей, так что между младшим Энджелом и его отцом-священником, казалось, не хватало целого поколения. Из этих трех сыновей один только Энджел, дитя его старости, не окончил университета, хотя только он подавал в детстве надежды сделать блестящую карьеру ученого. Года за три до появления Энджела на празднике в Марлоте, когда он, окончив школу, продолжал занятия дома, священник получил от местного книготорговца пакет, адресованный на имя его преподобия Джемса Клэра. Священник, вскрыв пакет, извлек книгу, но, просмотрев несколько страниц, вскочил со стула и отправился прямо в книжную лавку, держа книгу под мышкой. – Зачем вы прислали мне это? – сурово спросил он, показывая книгу. – Она была заказана, сэр. – По счастью, не мною и не моими домочадцами. Книготорговец заглянул в книгу заказов. – Ах, ее неправильно адресовали, сэр, – сказал он. – Она заказана мистером Энджелом Клэром, и ее должны были послать ему. Мистер Клэр вздрогнул, словно его ударили. Домой он вернулся бледный, расстроенный и позвал Энджела к себе в кабинет. – Загляни-ка в эту книгу, мой мальчик, – сказал он. – Что тебе известно о ней? – Я ее выписал, – просто ответил Энджел. – Зачем? – Чтобы прочесть. – Как тебе могла прийти в голову подобная мысль? – А что в этом такого? Это изложение философской системы. Вряд ли найдется на книжном рынке более нравственное и даже более религиозное сочинение. – Да, нравственное – пожалуй, этого я не отрицаю. Но религиозное! И это говоришь ты – человек, намеревающийся стать служителем церкви! – Раз уж ты затронул этот вопрос, отец, – перебил сын, и на лице его отразилось волнение, – то я хочу сказать раз навсегда, что предпочел бы не идти в священники. Боюсь, что по совести не могу этого сделать. Я люблю церковь, как родную мать. Я всегда буду чувствовать теплую привязанность к ней, ее история вызывает у меня глубокое восхищение, но совесть не позволяет мне принять, как это сделали мои братья, духовный сан, пока церковь не желает освободить дух свой от несостоятельного учения об искуплении. Простодушному и прямолинейному священнику и в голову не приходило, чтобы его сын, его плоть и кровь, мог дойти до этого. Он был ошеломлен, возмущен, он онемел. Если Энджел не намерен стать служителем церкви, то какой смысл посылать его в Кембридж? Для этого человека, жившего в мире твердых представлений, университетское образование, не-ведущее к принятию духовного сана, было то же, что предисловие к ненаписанной книге. Он был человек не только религиозный, но и благочестивый, глубоко верующий – не в том смысле, в каком уклончиво толкуют эти слова всякие шарлатаны в церкви и вне ее, но в старинном пламенном духе евангельской школы. И этот человек.   Был убежден, Что восемнадцать минуло веков С тех пор, как в мир Воистину предвечный…   Отец Энджела прибег к аргументам, уговорам, мольбам. – Нет, отец, я не могу принять догмат четвертый (не говоря уж обо всех остальных) «в буквальном и грамматическом его смысле», как того требует Декларация, и потому не могу быть священником, – сказал Энджел. – В вопросах религии всем существом своим я склоняюсь к очищению или, цитируя твое любимое Послание к евреям, «к изменению колеблемого, как сотворенного, чтобы пребыло непоколебимое». Отец был так удручен, что Энджелу больно было смотреть на него. – Зачем же мы с матерью экономили и во всем себе отказывали, чтобы дать тебе университетское образование, если оно не послужит во славу божию? – твердил отец. – Но оно может послужить во славу человека, отец! Может быть, если бы Энджел настаивал, он, подобно своим братьям, и поступил бы в Кембридж, но взгляд отца на этот храм науки только как на ступень к принятию сана являлся семейной традицией, и так глубоко укоренилась в его мозгу эта мысль, что чувствительному его сыну стало казаться, будто упорство будет сродни намерению обмануть доверие и обидеть благочестивых домочадцев, которые, как намекнул отец, принуждены были во многом себе отказывать, чтобы выполнить задуманный план – дать одинаковое образование трем молодым людям. – Я обойдусь без Кембриджа, – сказал Энджел. – Я чувствую, что при данных обстоятельствах не имею права поступить туда. Результаты этого решающего спора не заставили себя ждать. Время шло, а Энджел без всякой системы переходил от одного занятия к другому, строил планы и размышлял. Он начал проявлять равнодушие к взглядам и традициям общества. В нем развивалось презрение к привилегиям, какие давали общественное положение и богатство. Даже «добрая старая семья» (излюбленное выражение покойного и весьма достойного старца, жившего в тех краях) утратила для него всякое очарование, поскольку среди членов ее не было людей, воодушевленных новыми идеями. Как бы в противовес этим суровым убеждениям он едва не потерял голову, когда поехал в Лондон посмотреть, что представляет собой мир, а потом избрать какую-нибудь профессию или дело, и чуть было не попал в сети женщины значительно старше его, но, к счастью, благополучно ускользнул, не слишком пострадав от этого приключения. Уединенная деревенская жизнь – к ней он с детства привык – породила в нем непобедимое, почти безрассудное отвращение к современной городской жизни и преградила ему путь к успехам, о которых он мог бы мечтать, избрав, какую-нибудь светскую профессию, раз духовная была для него закрыта. Но что-то нужно было делать. Один из его знакомых успешно занимался сельским хозяйством в колониях, и Энджелу пришло в голову, что этот путь может оказаться правильным. Сделаться фермером в колониях, в Америке или на родине, но лишь после того, как он пройдет хорошую школу и изучит это дело на практике, – вот профессия, которая, быть может, дарует независимость, не требуя, чтобы он ради нее пожертвовал тем, что ценил выше материальной обеспеченности, – а именно интеллектуальной свободой. Вот почему Энджел Клэр в двадцать шесть лет занимался изучением ухода за рогатым скотом, и так как поблизости не было домов, где бы он мог устроиться с удобствами, то он жил и столовался у фермера. Он занимал огромную мансарду, куда попасть можно было только по приставной лестнице, с чердака для сыров; долгое время, пока не явился Энджел и не избрал ее своим убежищем, она была заперта. Здесь ему был простор; и когда весь дом укладывался спать, работники частенько слышали, как он шагает взад и вперед. Часть комнаты была отделена занавеской, за которой стояла его кровать, другая, скромно меблированная, служила гостиной. Сначала он проводил время в мансарде, много читал и перебирал струны старой арфы, купленной на аукционе. Когда он бывал в дурном настроении, он говорил, что, быть может, ему еще придется арфой зарабатывать на хлеб насущный – стать уличным музыкантом. Но вскоре он предпочел книгам людей и стал завтракать и обедать внизу, в общей кухне-столовой, вместе с фермером, его женой и работниками. Компания была большая, так как почти все работники столовались у фермера, хотя ночевали на ферме немногие. Чем дальше, тем больше Клэр привыкал к своим сотоварищам по работе, и ему все больше нравилась их совместная жизнь. К великому его удивлению, общение с ними начало доставлять ему неподдельное удовольствие. Его представление о работниках, как о подобиях жалкой фигуры анекдотического Ходжа, было через несколько дней предано забвению. При ближайшем рассмотрении оказалось, что Ходжа не существует. Правда, вначале, когда еще свежо было воспоминание о совсем ином обществе, эти новые знакомцы производили на него довольно странное впечатление, и быть на равной ноге с домочадцами фермера казалось чем-то унизительным. Их взгляды, обычаи, интересы представлялись ему отсталыми и бессмысленными. Но, тесно соприкасаясь ними изо дня в день, Клэр – зоркий наблюдатель – увидел их в ином свете. Никакой реальной перемены не произошло, но однотонность уступила место разнообразию. Хозяин и его домочадцы, его работники и доильщицы, по мере того как Клэр узнавал их ближе, стали выделяться из общей безликой массы, словно происходил какой-то химический процесс. Тогда он понял мысль Паскаля: «A mesure qu'on a plus d'esprit, on trouve qu'il у а plus d'hommes originaux. Les gens du commun ne trouvent pas de difference entre les hommes».[1] Ходж, как тип, всегда неизменный, перестал существовать. Он распался на множество различных людей, на многих индивидуумов, мыслящих каждый по-своему, непохожих друг на друга, иногда счастливых, чаще философски спокойных, порой несчастных; Попадались среди них и обладатели высоких талантов, если не гениальности, и глупцы, и развратники, и аскеты; одни были Мильтонами, чей дар не находил себе выражения, другие в иных условиях оказались бы Кромвелями; каждый имел о другом определенное мнение, подобно тому, как Энджел составлял себе мнение о своих друзьях; эти люди тоже хвалили либо осуждали друг друга, развлекались либо печалились, наблюдая чужие слабости и пороки, и каждый по-своему шел своей стезей, ведущей к смерти. Неожиданно начал он находить прелесть в жизни на чистом воздухе ради нее самой и ради того, что давала она ему, независимо от ее влияния на избранную им карьеру. Чудесным образом – если принять во внимание его положение – он избавился от той хронической меланхолии, которая овладевает цивилизованными народами по мере того, как они утрачивают веру в высшую благодетельную силу. Впервые за последние годы он получил возможность читать книги, которые его интересовали, не заботясь о том, чтобы «извлекать из них сведения, необходимые для какой-либо профессии, а руководства по сельскому хозяйству, с какими он считал нужным ознакомиться, отнимали мало времени. Он отошел от прежнего миросозерцания и увидел нечто новое в жизни и человеке. И к тому же он близко познакомился с теми явлениями, о каких имел до сей поры лишь смутное представление, – познал настроение времен года, утра и вечера, ночи и полудня, изменчивый нрав ветра, познал деревья, воды и туманы, тени и тишину, болотные огоньки, созвездия и голоса неодушевленных предметов.   По утрам бывало еще свежо, и в большой комнате, где все завтракали, в очаге пылал огонь. Энджел Клэр, по распоряжению миссис Крик, твердившей, что он слишком благородного происхождения, чтобы сидеть с ними за одним столом, завтракал обычно в углу возле очага, а его чашка с блюдцем и тарелка ставились на откидную полочку, приделанную рядом. Свет из большого окна напротив падал в его уголок, смешиваясь с холодными синеватыми отблесками из широкой трубы над очагом, так что он мог читать, если ему хотелось. Между Клэром и окном находился стол, за которым завтракали его товарищи, и их профили с жующими челюстями четко рисовались на фоне окна. Сзади находилась дверь, ведущая в молочную, и видны были ряды прямоугольных жбанов, наполненных до краев утренним молоком. В дальнем ее конце, стуча, вращалась гигантская маслобойка, приводимая в движение ленивой лошадью, которую можно было видеть в окно – она ходила по кругу, погоняемая мальчиком. Первые дни после приезда Тэсс Клэр, просматривая книгу, журнал или ноты, только что полученные по почте, почти не замечал ее присутствия за столом. Говорила она так мало, а ее товарки так много, что в их болтовне он не расслышал новой нотки; вдобавок он имел обыкновение пренебрегать деталями картины ради общего впечатления. Но однажды, изучая партитуру и мысленно воспроизводя мелодию, он вдруг отвлекся, и ноты упали рядом с очагом. Он посмотрел на раскаленные головни, под которыми одинокий язык пламени отплясывал пляску смерти, так как с утренней стряпней было уже покончено, и ему показалось, что пламя танцует джигу под аккомпанемент мелодии, звучавшей в его ушах. Посмотрел он и на два покрытых хлопьями сажи крюка, свешивавшихся над очагом с поперечного бруса, которые вздрагивали в такт музыке, посмотрел на чайник, пустой до половины и жалобно подпевавший ему в тон. Разговор за столом также сливался с этим фантастическим оркестром, и у Клэра вдруг мелькнула мысль: «Какой певучий голос у одной из работниц! Кажется, это новенькая». Клэр повернулся и взглянул туда, где она сидела вместе с остальными. Она не смотрела в его сторону. Он так долго молчал, что о присутствии его, в сущности, почти забыли. – Не знаю, как там привидения, – говорила она, – а вот наши души могут выйти из тела, даже пока мы живем. Хозяин с набитым ртом повернулся к ней и смотрел на нее серьезно и вопросительно, а огромные его нож и вилка (завтрак здесь был нешуточным) торчали перпендикулярно к столу, словно недостроенная виселица. – Да ну? Как же это так, милая? – спросил он. – Это очень легко почувствовать, – продолжала Тэсс, – нужно только лечь ночью на траву и смотреть прямо в небо, на какую-нибудь большую яркую звезду и думать о ней все время, – и тогда почувствуешь, что находишься за сотни миль от своего тела и оно тебе как будто совсем не нужно. Фермер, в упор смотревший на Тэсс, перевел взгляд на свою супругу. – Чудное дело, а, Кристиана? И подумать только, сколько миль я отмахал по ночам за последние тридцать лет, еще когда за тебя сватался, или торговать ходил, или за доктором да за повитухой бегал, – и до сей поры даже не подозревал о такой штуке. И ни разу не почуял, чтобы моя душа хоть на дюйм поднялась над воротничком. Чувствуя на себе взгляды всех присутствующих, не исключая и хозяйского ученика, Тэсс вспыхнула и. холодно оборонив, что это лишь ее фантазия, снова принялась за еду. Клэр продолжал наблюдать за ней. Она покончила с завтраком и, сознавая, что Клэр на нее смотрит, начала чертить указательным пальцем какие-то узоры на скатерти, смущаясь, словно домашнее животное, которое чувствует на себе пристальный взгляд. «Какая чистая и невинная! Эта девушка – настоящее дитя природы!» – подумал Клэр. И тогда ему почудилось в ней что-то знакомое, что-то уносившее его назад, в радостное и беззаботное прошлое, когда необходимость строить жизненные планы еще не затянула небосвода серой дымкой. Он пришел к заключению, что видел ее раньше: где – он не мог припомнить; должно быть, встретил случайно, проходя какую-нибудь деревню, но это его и не интересовало. Однако этого обстоятельства оказалось достаточно, чтобы он начал отдавать предпочтение Тэсс перед другими хорошенькими работницами, когда ему хотелось полюбоваться женской красотой.  19   Обычно коров доили всех подряд, не делая выбора, Но иные коровы предпочитают какие-нибудь одни руки, а иногда пристрастие их доходит до того, что они не подпускают к себе никого, кроме своего любимца, и бесцеремонно опрокидывают чужой подойник. Фермер Крик, поставив себе за правило бороться с этими симпатиями и антипатиями, постоянно перемещал доильщиков, – иначе он мог бы очутиться в затруднительном положении в случае ухода кого-нибудь из них. Но девушки исподтишка стремились к тому, чтобы нарушить это правило, и каждая доильщица выбирала восемь – десять коров, к которым уже привыкла, благодаря чему легко могла их выдоить, не затрачивая сил. Тэсс, как и ее товарки, быстро обнаружила, какие коровы оказывают предпочтение ее манере доения, и охотно выбирала бы их, так как за последние два-три года слишком часто сидела безвыходно дома и руки ее стали нежными. Из ста пяти коров восемь – Толстушка, Причудница, Гордячка, Дымок, Старая Красотка, Молодая Красотка, Опрятная и Горластая – отдавали ей свое молоко с такой готовностью, что Тэсс достаточно было прикоснуться пальцами к вымени, хотя у одной или двух сосцы были твердые, как морковь. Зная, однако, желание хозяина, она добросовестно старалась доить без разбора всех, кроме самых трудных, с которыми еще не могла справиться. Но вскоре она заметила, что порядок, в каком бывали расположены коровы, странным образом совпадает с ее желаниями, и, наконец, пришла к определенному выводу: это не могло быть делом случая. Последнее время хозяйский ученик помогал выстраивать коров в ряд, и на пятый или шестой раз Тэсс, усевшись возле коровы, повернулась и посмотрела на него с лукавым недоумением. – Мистер Клэр, вы расставили так коров нарочно! – сказала она, краснея. Когда она высказала это обвинение, легкая улыбка скользнула по ее лицу и, помимо ее воли, верхняя губа слегка приподнялась, приоткрыв кончики зубов, а нижняя осталась сурово неподвижной. – Это не имеет никакого значения, – ответил он. – Вы ведь отсюда не уйдете и всегда будете их доить. – Вы так думаете? Я бы этого очень хотела. Но как можно утверждать заранее? Потом она рассердилась на себя: не зная, что у нее были серьезные основания искать этой уединенной жизни, он мог неправильно истолковать ее слова. Она говорила с таким жаром, словно ее желание остаться на ферме вызвано было отчасти и его присутствием. Ее недовольство собой было столь велико, что в сумерках, когда все коровы были выдоены, она ушла в сад и продолжала сетовать, зачем дала она ему понять, что его заботливость не прошла незамеченной. Был летний июньский вечер, и воздух был так упоительно прозрачен и тих, что неодушевленные предметы, казалось, наделены были двумя или тремя, если не пятью, чувствами. Разница между близким и дальним стерлась, близким было все в пределах горизонта. Тишина казалась не простым отрицанием шума, но какой-то субстанцией. Ее нарушили звуки арфы. Тэсс и раньше слыхала эту музыку в мансарде, над своей головой. Неясная, приглушенная, сдавленная стенами, она никогда не производила на нее такого впечатления, как теперь, когда чистая, словно нагая, мелодия парила в неподвижном воздухе. В сущности, и инструмент и исполнение были плохи; но все в мире относительно, – и Тэсс, словно зачарованная птица, слушала и не могла наслушаться. Вместо того чтобы уйти, она подошла ближе к музыканту, прячась от него за изгородью. Дальний конец сада, где находилась Тэсс, в последние годы оставался запущенным; здесь было сыро от густо разросшейся сочной травы, над которой от малейшего прикосновения вздымались облачка пыльцы; здесь цвели высокие сорняки, распространяя резкий аромат, и эти красные, желтые и пурпурные цветы являли такую же яркую красочную гамму, как цветы садовые. Тэсс кралась по этим зарослям, как кошка, пачкая юбку в «кукушкиных слезках», давя слизняков, попадавшихся под ноги, пятная пальцы соком чертополоха и слизью улиток, стирая обнаженными руками липкую плесень с древесных стволов – белоснежную на яблонях, но оставлявшую ярко-красные пятна на коже. Наконец, не замеченная Клэром, она подошла совсем близко к нему. Тэсс потеряла представление о времени и пространстве. Тот экстаз, какой, по ее словам, можно было вызвать, глядя пристально на звезду, овладел ею теперь помимо ее воли. Тихое бренчание старой арфы баюкало ее, как волны, и мелодия, лаская ее, словно ветерок, вызывала на глазах слезы. Носившаяся в воздухе цветочная пыльца казалась звуками, ставшими доступными зрению, а сырость в саду – слезами чутких растений. Хотя надвинулись сумерки, резко пахнущие цветы словно пламенели в напряженном внимании, не смыкая своих лепестков, и волны красок сливались с волнами звуков. Лучи света, еще не угасшего, вырывались из широкого разрыва в западной гряде облаков, и казалось, там случайно остался осколок дня, когда вокруг уже спустились сумерки. Клэр закончил жалобную мелодию, очень простую и не требующую большого искусства, а она ждала, надеясь, что он сыграет еще что-нибудь. Но ему надоело играть, и, рассеянно обогнув изгородь, он побрел по саду. Тэсс с раскрасневшимися щеками попыталась ускользнуть бесшумно, словно тень. Однако Энджел увидел ее светлое летнее платье и окликнул ее; она услышала его тихий голос, хотя он был еще довольно далеко. – Почему вы убегаете, Тэсс? – спросил он. – Боитесь? – О нет, сэр… здесь, на вольном воздухе, мне нечего бояться, в особенности теперь, когда осыпается цвет яблони и все так зелено. – Но вам знакомы иные страхи, да? – Да, пожалуй, сэр. – Чего же вы боитесь? – Я не знаю, как объяснить. – Боитесь, как бы молоко не свернулось? – Нет. – Жизнь вас пугает? – Да, сэр. – Ах, и меня также, очень часто. Нести бремя жизни – нешуточное дело, не правда ли? – Да, вы это верно сказали, сэр. – И все-таки я не ожидал, чтобы такая молоденькая девушка, как вы, могла так думать. Как это случилось? Она замялась и промолчала. – Доверьтесь мне, Тэсс. Она подумала, что ему хочется знать, каким представляется ей мир, и ответила робко: – Деревья смотрят пытливо, правда? То есть кажется, будто они так смотрят. А река говорит: «Зачем тревожишь меня своим взглядом?» И кажется, будто множество дней – завтрашних – выстроилось в ряд; и первое завтра – самое большое и ясно видимое, а следующие делаются все меньше и меньше, чем дальше они от нас; и все они грозные и жестокие и словно говорят: «Я иду! Берегись меня! Берегись!..» Но вы своей музыкой, сэр, можете будить мечты и прогоняете эти страшные мысли! Он был удивлен: как могло воображение этой молодой девушки, простой доильщицы, в которой было, правда, что-то возбуждавшее зависть товарок, – как могло оно порождать такие печальные образы? В бесхитростных фразах – обучение в шестиклассной школе не прошло даром – высказывала она чувства, какие, пожалуй, являлись чувствами века – болезнью модернизма. Однако он перестал удивляться, когда подумал, что, в сущности, так называемые новейшие идеи на самом деле представляют собой всего лишь более современное, более утонченное, выраженное словами, оканчивающимися на «логия» и «изм», определение чувств, которые смутно волновали человечество в течение веков. Но странно было, что они возникли у нее, такой молодой, более чем странно; это производило впечатление, вызывало интерес, казалось трогательным. Не догадываясь о причине, он забыл о том, что значение имеет не длительность, а интенсивность пережитого испытания. Через страдание пришла она к духовной зрелости. Тэсс, в свою очередь, не могла понять, почему человек, происходивший из семьи священника, получивший хорошее образование и не знавший материальной нужды, считает жизнь бременем?.. У нее, несчастной странницы, были для этого серьезные основания. Но как мог этот незаурядный, наделенный поэтической душой человек, который никогда не спускался в Долину Унижения, как мог он разделять чувства жителя Уца – те чувства, какие испытывала она сама два-три года тому назад? «Душа моя желает лучше прекращения дыхания, лучше смерти, нежели сбережения костей моих. Опротивела мне жизнь. Не вечно жить мне». Правда, теперь он оторвался от своего класса, но она знала, чем это объясняется: подобно Петру Великому на корабельной верфи, он изучал то, что хотел знать. Коров он доил не потому, что вынужден был это делать, а потому, что это должно было помочь ему стать преуспевающим хозяином мызы, землевладельцем, агрономом и скотоводом. Из него выйдет американский или австралийский Авраам, повелевающий, подобно монарху, своими стадами, – пятнистыми и полосатыми, своими слугами и служанками. Но иногда ей казалось непонятным, как мог этот начитанный, любящий музыку и мыслящий молодой человек добровольно избрать занятие фермера, а не священника, подобно своему отцу и братьям. Так как ни он, ни она не имели ключа к тайне другого, то оба останавливались в недоумении перед своими открытиями и, не пытаясь заглянуть в прошлое, ждали, надеясь глубже узнать характер и душевный склад друг друга. Каждый день, каждый час открывал ему какую-нибудь новую ее черту, и такие же открытия делала она. Тэсс старалась себя обуздывать, но не подозревала, сколько было в ней жизненной силы. Казалось, сначала Тэсс интересовалась только умом Энджела Клэра, не замечая в нем мужчины. Она сравнивала его с собой, и каждый раз, обнаруживая глубину его познаний и пропасть, какая отделяла ее, Тэсс, с ее невысоким уровнем духовного развития, от него, поднявшегося на неизмеримую высоту, она впадала в уныние, считая, что все ее усилия ни к чему не приведут. Как-то упомянув мимоходом о пастушеской жизни в Древней Греции, Клэр вдруг заметил, что Тэсс сразу стала грустной. Она в это время собирала бутоны цветов, которые называются «лорды» и «леди». – Почему вы вдруг приуныли? – спросил он. – Так… пустяки… я подумала о себе, – печально усмехнувшись, сказала она и начала нервно обрывать лепестки «леди». – Подумала о том, какой могла бы я быть! Мне кажется, я загубила свою жизнь, потому что никогда не представлялось мне случая что-то сделать. Когда я вижу, как много вы знаете, сколько прочли, сколько видели и передумали, я чувствую, какое я ничтожество. Я похожа на несчастную царицу Савскую из Библии! Нет у меня больше бодрости. – Право же, из-за этого не стоит огорчаться! И знаете, милая моя Тэсс, – заговорил он, воодушевляясь, – я рад был бы помочь вам – обучить вас истории или дать книги, которые вы хотели бы прочесть… – Опять «леди», – перебила она, показывая бутон, который ощипывала. – Что? – Я хотела сказать, что, когда начинаешь обрывать лепестки, всегда оказывается больше «леди», чем «лордов». – Бросьте «лордов» и «леди». Хотели бы вы чему-нибудь учиться? Например, истории? – Иногда мне кажется, что я не хочу знать больше того, что уже знаю. – Почему? – Что толку, если я узнаю, что таких, как я, очень много и в какой-нибудь старой книге описан человек точь-в-точь такой же, как и я, а мне предстоит повторить то, что он делал? От этого мне только грустно станет. Лучше не вспоминать, что ты со своим прошлым ничем не отличаешься от многих тысяч людей, а будущая твоя жизнь и поступки такие же, как у них. – Так, значит, вы ничему не хотите учиться? – Пожалуй, мне хотелось бы узнать, почему… почему… солнце светит равно и добрым и злым, – ответила она, и голос ее дрогнул. – Но книги мне этого не скажут. – Тэсс, ну к чему такая горечь? Конечно, успокаивая ее, он руководствовался лишь вежливостью, представлением о долге, ибо в былые дни у него самого возникали такие же мысли. Глядя на свежие губы Тэсс, он решил, что эта наивная дочь природы повторяет чужие слова, не понимая их значения. Она продолжала обрывать лепестки «лордов» и «леди», а Клэр, бросив взгляд на ее загнутые ресницы, касавшиеся щеки, медленно отошел. Она стояла, задумчиво ощипывая последний бутон, потом очнулась от грез и нетерпеливо бросила на землю всех этих цветочных аристократов, негодуя на себя за свою глупую болтовню. А в глубине ее сердца разгоралось пламя. Какой дурочкой должен он считать ее! Мечтая заслужить доброе его мнение, она вспомнила то, о чем последнее время старалась забыть, – так неприятны были последствия, – вспомнила о происхождении своем из рыцарского рода д'Эрбервиллей. Для нее это открытие было не только бесполезно, но и гибельно, но, быть может, мистер Клэр, джентльмен и знаток истории, проникнется к ней уважением и забудет о ребяческой ее игре с «лордами» и «леди», если узнает, что эти статуи из пурбекского мрамора и алебастра в кингсбирской церкви изображают подлинных ее предков по прямой линии, что она не самозванка, как те, порожденные деньгами и тщеславием, трэнтриджские д'Эрбервилли, но настоящая д'Эрбервилль по крови. Однако прежде чем сделать это признание, Тэсс решила осторожно выведать у владельца мызы, какое впечатление может произвести оно на мистера Клэра. Она спросила: питает ли мистер Клэр уважение к древним родам графства, если их представители лишились всех богатств и земель? – Мистер Клэр, – решительно объявил фермер, – завзятый бунтарь, второго такого и не сыщешь; он ни капельки не похож на свою родню. А больше всего на свете он ненавидит так называемые старинные фамилии. По его словам, всякому должно быть ясно, что старинные фамилии сделали свое дело в прошлом, и теперь от них никакого толка не будет. Было время, когда Биллеты, Дренкхарды, Греи, Сен-Кэнтэны, Гарди и Гоулды владели огромными поместьями в этой долине, ну а нынче ничего у них нет. Да вот взять хотя бы нашу маленькую Рэтти Придл: она из рода Пэриделлей – из древнего рода, владевшего когда-то землями у Кингс-Хинтока, которые принадлежат теперь графу Уэссекскому, а в те времена о нем и его родичах никто и не слыхивал. Мистер Клэр об этом узнал и несколько дней разговаривал с бедняжкой очень презрительно. «Ах, говорит, никогда из вас не выйдет хорошей доильщицы! Ваши предки всю свою силу порастратили в Палестине много веков назад, и теперь вам нужно тысячу лет ждать и набираться сил для новых дел!» Пришел как-то к нам парнишка просить работы и говорит, что его зовут Мэт. Мы спрашиваем, как его фамилия, а он отвечает, что никогда не слыхивал, чтобы у него была фамилия. Мы удивились: как же это так? А он объясняет: мол, семья его еще не обзавелась предками, так откуда же у него возьмется фамилия? «А, вас-то мне и нужно! – говорит мистер Клэр, вскакивает и пожимает ему руку. – Я на вас возлагаю большие надежды!» И дал ему полкроны. Да, старинных фамилий мистер Клэр не переваривает. Выслушав это карикатурное изложение взглядов Клэра, бедная Тэсс порадовалась, что в минуту слабости не сказала ни одного лишнего слова, хотя ее род был очень древний и, пожалуй, успел за это время не только прийти в упадок, но и набраться новых сил. Вдобавок еще одна доильщица как будто могла соперничать с ней в этом отношении! И Тэсс продолжала держать язык за зубами, не заикаясь о склепе д'Эрбервиллей и о рыцаре Вильгельма Завоевателя, чье имя она носила. Узнав таким образом точку зрения Клэра, она объясняла теперь его интерес к себе главным образом тем, что он считал ее не связанной никакими семейными, и родовыми традициями.  20   Лето было в разгаре. Новые цветы, листья, соловьи, зяблики, дрозды разместились там, где всего год назад обитали другие недолговечные создания, в то время как эти были еще зародышами или частицами неорганического мира. Под лучами солнца наливались почки, вытягивались стебли, бесшумными потоками поднимался сок в деревьях, раскрывались лепестки и невидимыми водопадами и струйками растекались ароматы. Жизнь работников и работниц фермера Крика текла беспечально, мирно, даже весело. Пожалуй, социальное их положение было самым счастливым, ибо они находились выше черты, у которой кончается нужда, и ниже той, где условности начинают сковывать естественные чувства, а погоня за пошловатой модой превращает довольство в скудость. Так протекали дни, те дни, когда листва особенно обильна и кажется, будто природа преследует одну цель – выращивать растения. Тэсс и Клэр бессознательно изучали друг друга, неизменно балансируя на грани страсти, но, по-видимому, не переступая ее. И, подчиняясь непреложному закону, стремились к одной и той же цели, подобно двум ручьям, текущим в одной долине. Никогда Тэсс не была так счастлива, как теперь, и, быть может, ей не было суждено еще раз пережить такие же счастливые дни. В этой новой обстановке она чувствовала себя и физически и духовно на своем месте. Молодое деревце, пустившее корни в ядовитую почву, где упало семя, было пересажено на более плодородную землю. Кроме того, и она и Клэр до сих пор еще занимали позицию между простым влечением и любовью; здесь не было места глубоким волнениям, не было рефлексии с ее надоедливыми вопросами: «Куда увлекает меня этот новый поток? Какое значение имеет он для моего будущего? В какой связи находится он с моим прошлым?» Для Энджела Клэра Тэсс пока была лишь отражением идеала, розовой теплой тенью, которая еще не завладела его сознанием. И он разрешал себе думать о ней, полагая, что интерес его является не больше чем интересом философа, созерцающего крайне оригинальную и самобытную представительницу женского пола. Встречались они постоянно, иначе и быть не могло. Встречались ежедневно в странный и торжественный предутренний час, в лиловых или розовых лучах рассвета, – ибо здесь нужно было вставать рано, очень рано. Коров доили ни свет ни заря, а перед этим, в начале четвертого, снимали сливки с молока. Обычно тот, кто первым просыпался от звона будильника, должен был будить остальных. Тэсс поступила на мызу последней, а к тому же вскоре обнаружилось, что на нее можно положиться – она не проспит, как это случалось с другими, – а потому эта обязанность все чаще выпадала на ее долю. Как только в три часа кончал дребезжать будильник, она выходила из своей комнаты и бежала к двери хозяина, затем поднималась по лестнице на мезонин к Энджелу и окликала его громким шепотом, после чего будила своих подруг. К тому времени как Тэсс успевала одеться, Клэр уже спускался вниз и выходил в свежую утреннюю прохладу. Остальные работницы и работники старались поваляться в постели подольше и появлялись через четверть часа. Серые полутона рассвета непохожи на серые вечерние сумерки, хотя краски как будто одни и те же. На восходе солнца свет кажется активным, а тьма пассивна, тогда как вечером активен нарастающий мрак, а свет дремотно пассивен. И вот, потому что эти двое так часто – и не всегда, быть может, случайно – вставали первыми на ферме, им начинало казаться, что во всем мире пробуждались от сна они первые. В начале своего пребывания на мызе Тэсс, одевшись, не снимала сливок с молока и тотчас же выходила во двор, где Клэр обычно ее поджидал. Открытый луг залит был призрачным туманным светом, который внушал им чувство оторванности ото всех, словно они были Адамом и Евой. В этом тусклом свете зарождающегося дня Тэсс казалась Клэру существом совершенным и духовно и физически, наделенным чуть ли не царственным могуществом, – быть может, потому, что в пределах его кругозора вряд ли хоть одна женщина, столь же одаренная, как Тэсс, выходила из дому в такую раннюю пору; да и во всей Англии мало нашлось бы таких женщин. Красивые женщины обычно спят в летнюю утреннюю пору. Тэсс была подле него, а остальные просто не существовали. Рассеянный странный свет, который окутывал их, когда они шли рядом к тому месту, где лежали коровы, часто заставлял его думать о часе воскресенья. Ему и в голову не приходило, что подле него, быть может, идет Магдалина. Все кругом было окутано серыми тенями, и лицо его спутницы, притягивавшее его взгляд, поднималось над туманной мглой, словно светясь фосфорическим светом. Она казалась призрачным бесплотным духом – такой делали ее падавшие с северо-востока холодные лучи загорающегося дня. Его лицо, хотя он этого и не подозревал, производило на нее то же впечатление. И в этот час, как было уже сказано, он сильнее всего ощущал ее странное очарование. Больше не была она доильщицей, но воплощением женственности. Полушутя называл он ее Артемидой, Деметрой и другими причудливыми именами, которые ей не нравились, потому что она их не понимала. – Зовите меня Тэсс, – говорила она обиженно, и он повиновался. Светало, и тогда она снова превращалась в женщину; лицо богини, которая может даровать блаженство, становилось лицом женщины, блаженства жаждущей. В эти часы, когда люди еще спят, им случалось подходить совсем близко к водяным птицам. Из зарослей на границе луга, куда они ходили гулять, вылетали цапли, поднимая оглушительный шум, который напоминал стук распахивающихся дверей и ставней, либо, застигнутые врасплох, смело оставались стоять в воде и, следя за проходившей парой, медленно и бесстрастно повертывали головы, словно марионетки, приводимые в движение часовым механизмом. Они видели пласты легкого летнего тумана над лугами – пушистые, ровные и тонкие, как покрывало. На траве, седой от росы, виднелись островки там, где ночью лежал скот, – темно-зеленые сухие островки величиной с коровью тушу, разбросанные в океане росы. От каждого островка вилась темная тропинка, проложенная коровой, которая, покинув место ночлега, ушла пастись, – и они находили ее в конце этой тропинки. Узнав их, корова фыркала, и у ее ноздрей клубилось в тумане облачко пара. Тогда гнали они коров на мызу, а иногда доили их тут же. Случалось, что летний туман сгущался, и луга походили на белое море, над которым, словно грозные скалы, поднимались отдельные деревья. Птицы взмывали над ним, вырываясь к свету, и парили в воздухе, греясь на солнце, либо садились на мокрые, сверкавшие; как стеклянные прутья, перекладины изгороди, пересекавшей луг. Туман оседал крохотными алмазами на ресницах Тэсс и мелким жемчугом осыпал ее волосы. Когда разгорался день, солнечный и банальный, роса испарялась, Тэсс теряла свою странную, эфирную прелесть, ее зубы и глаза блестели в лучах солнца, и снова она была лишь ослепительно красивой доильщицей, у которой могли найтись соперницы среди других женщин. В это время раздавался голос фермера Крика, который распекал за поздний приход работниц, живших не на мызе, и бранил старую Дебору Файэндер за то, что та не моет рук. – Ради бога, Деб, подставь руки под насос. Ей-богу, если бы лондонцы знали, какая ты грязнуха, они бы покупали масла и молока еще меньше, чем теперь, а это не так-то просто. Кончали доить коров, и тут Тэсс, Клэр и все остальные слышали, как миссис Крик отодвигает в кухне тяжелый стол от стены; – эта процедура неизменно предшествовала каждой трапезе; после завтрака раздавался снова тот же отчаянный скрип, когда стол водворяли на прежнее место.  21   Однажды после завтрака в молочной поднялась суматоха. Маслобойка вращалась, как всегда, но масло не сбивалось. Всякий раз, как это случалось, обычная жизнь останавливалась. «Плюх-плюх» – плескалось молоко в огромном цилиндре, но того звука, которого ждали все, не было слышно. Фермер Крик и его жена, доильщицы Тэсс, Мэриэн, Рэтти Придл, Изз Хюэт и приходящие замужние работницы, а также мистер Клэр, Джонатэн, Кейл, старая Дебора и все остальные стояли, беспомощно созерцая маслобойку, а мальчишка, погонявший во дворе лошадь, таращил глаза, показывая, что оценивает создавшееся положение. Даже меланхолическая лошадь, завершая круг, казалось, посматривала на окно вопросительно и грустно. – Много лет не бывал я у сына знахаря Трэндла в Эгдоне, много лет, – с горечью сказал Крик. – Далеко ему до отца! И раз пятьдесят я говорил, что в него не верю. Да, не верю. А все-таки придется пойти к нему. Да, придется пойти, если дело не наладится. Даже мистер Клэр приуныл, видя отчаяние хозяина. – Когда я еще был мальчишкой, – сказал Джонатэн Кейл, – знахарь Фолл – тот, что живет по ту сторону Кэстербриджа, – слыл мастером. Ну, да теперь он рассыпается, как гнилое дерево. – Мой дед ходил, бывало, к знахарю Минтерну в Олскомб, умный был человек, как говаривал дед, – продолжал мистер Крик. – Но нынче толковых людей не сыщешь. Миссис Крик держалась ближе к делу. – Уж не влюблен ли у нас тут кто-нибудь на мызе? – предположила она. – В молодости я слыхала, что масло от этого не сбивается. Помнишь, Крик, много лет назад служила у нас одна девушка… и масло-то ведь тогда не сбивалось… – Да, да. Но это не так. Любовь тут была ни при чем. Помню прекрасно: маслобойка тогда испортилась. Он повернулся к Клэру: – Был у нас работник Джек Доллоп, сэр, разбитной парень; ухаживал за молодой девушкой из Мелстока и обманул ее, как обманывал многих. Ну, да на этот раз пришлось ему столкнуться с женщиной совсем другого сорта, правда, сама-то девушка была здесь ни при чем. В святой четверг собрались мы все здесь – вот так же, как и теперь, только масло в тот день не сбивали – и видим: подходит к дому мать этой девушки и держит в руке громадный зонт, оправленный медью, которым быка можно с ног свалить, – идет и спрашивает: «Здесь работает Джек Доллоп? Он мне нужен. Хочу с ним посчитаться». А следом за матерью идет девушка, обманутая Джеком, и плачет горькими слезами, уткнувшись в платок. Джек посмотрел в окно и говорит: «О господи! Вот беда! Она меня убьет! Куда бы мне спрятаться, да поскорее?.. Не говорите ей, где я!» И с этими словами залез в маслобойку и крышку прикрыл изнутри. А тут уж мать девушки ворвалась в молочную. «Негодяй! Где он? – кричит. – Я ему всю морду расцарапаю, дайте только мне до него добраться!» Искала она повсюду, ругала Джека и так и этак; тот лежит и чуть не задыхается в маслобойке, а бедная девушка, или – вернее будет сказать – молодая женщина, стоит у двери и плачет навзрыд. Никогда я этого не забуду, никогда! Камень и тот бы растаял. А она никак не может его отыскать. Хозяин мызы умолк, и слушатели обменялись кое-какими замечаниями. Рассказы мистера Крика отличались одним любопытным свойством: казалось бы, доведенные до конца, они побуждали слушателей встревать со своими замечаниями не вовремя, так как на самом деле до конца было еще далеко, но старые друзья не попадались на эту удочку. Рассказчик продолжал: – Понять не могу, как старуха догадалась, но в конце концов она пронюхала, что он сидит в маслобойке. Не говоря ни слова, она ухватилась за ручку – а маслобойку тогда крутили вручную – и давай крутить, а Джек болтается там, внутри. «О господи! Остановите маслобойку! – закричал он, высунув голову. – Выпустите! Всю душу из меня вытрясли!» Был он трусоват, как и полагается такому парню. «Э, нет, не выпущу, пока не вернешь ей честное имя!» – закричала старуха. «Останови маслобойку, старая ведьма!» – завизжал он. «Ах ты, обманщик! Называешь меня старой ведьмой, хотя вот уж пять месяцев, как следовало бы тебе величать меня тещей!» И пошла крутить, а у Джека кости трещат. Никто из нас не посмев вмещаться, и он наконец обещал загладить грех. «Да, говорит, слово свое я сдержу». Тем дело и кончилось. Слушатели, посмеиваясь, обсуждали рассказ, как вдруг сзади послышался шорох; все оглянулись: Тэсс, побледнев, направилась к двери. – Какая жара сегодня! – чуть слышно проговорила она. Действительно, день был жаркий, и никому не пришло в голову, что бледность ее вызвана воспоминаниями хозяина. Он шагнул вперед, распахнул перед ней дверь и сказал с ласковой насмешкой: – Что ж это ты, девчурка? Самая хорошенькая молочница на моей мызе и вдруг раскисла, чуть только настала жара. Как же мы без тебя обойдемся в середине лета? А, что скажете, мистер Клэр? – Мне дурно… я… я лучше выйду на воздух, – пролепетала она и скрылась за дверью. На ее счастье, в эту самую минуту плеск молока во вращающейся маслобойке сменился долгожданным чмоканьем. – Пошло! – воскликнула миссис Крик, и на Тэсс перестали обращать внимание. Бедная девушка вскоре взяла себя в руки, но весь день втайне грустила. После конца вечерней дойки ей не захотелось оставаться на людях, и, выйдя из дому, она побрела сама не зная куда. Она чувствовала себя несчастной, глубоко несчастной, сознавая, что для ее товарок повествование фермера было забавным рассказом, и только. Казалось, ни одна из них, кроме нее, не поняла трагического его смысла, и, несомненно, никто не подозревал, как больно задел ее этот рассказ. Заходящее солнце выглядело теперь безобразным, словно глубокая воспаленная рана на небе. В зарослях у реки только одинокая тростянка приветствовала ее надтреснутым печальным голосом, прозвучавшим, как голос утраченного друга. В эти длинные июньские дни доильщицы, да и другие обитатели мызы, ложились спать на закате или еще раньше, так как вставать приходилось спозаранку и работа была тяжелая – в эту пору коровы давали полные ведра молока. Обычно Тэсс поднималась наверх вместе со своими товарками, но сегодня она первая ушла в их общую спальню и уже дремала, когда явились остальные. Она видела, как они раздевались в оранжевых лучах заката, окрасившего их фигуры в желтоватые тона, потом задремала снова, но ее разбудили их голоса, и она тихо повернулась к девушкам. Ни одна из трех ее товарок по комнате еще не улеглась спать. В ночных рубашках, босые, они втроем стояли у окна, а последние алые лучи с запада румянили их лица и шеи и освещали стены комнаты. Все три с глубоким интересом следили за кем-то в саду, и лица их почти соприкасались: веселое круглое лицо, лицо бледное в рамке темных волос и хорошенькое личико, обрамленное рыжеватыми кудрями. – Не толкайся! Тебе видно не хуже, чем мне, – сказала рыженькая и самая молоденькая, Рэтти, не отрывая глаз от окна. – Тебе, Рэтти Придл, так же как и мне, нет никакого толку в него влюбляться, – лукаво сказала самая старшая, круглолицая Мэриэн, – ему другие щечки приглянулись. Рэтти Придл упорно смотрела в окно, и подруги последовали ее примеру. – Вот он опять! – воскликнула Изз Хюэт, бледная девушка с темными волосами и резко очерченным ртом. – Ты бы помалкивала, Изз, – отозвалась Рэтти. – Я видела, как ты целовала его тень. – Что такое ты видела? – переспросила Мэриэн. – Да! Он стоял возле чана и сливал сыворотку, а тень от его лица падала на стену около Изз, которая наполняла кадушку. Она прижалась губами к стене и поцеловала его в губы; он этого не видел, но я-то видела. – Ай да Изз Хюэт!.. – воскликнула Мэриэн. Розовые пятна вспыхнули на щеках Изз Хюэт. – Ну что ж! Беды в этом нет, – с напускным равнодушием заявила она. – А влюблена в него не я одна – вот тоже и Рэтти, да и ты, Мэриэн, уж коли на то пошло. Мэриэн не могла покраснеть, так как круглое ее лицо было всегда румяно. – Я? – возмутилась она. – Что за вздор! А вот он опять! Милое лицо… милые глаза… милый мистер Клэр! – Ну вот ты и призналась! – Да и ты тоже, все мы признались, – заявила Мэриэн с прямолинейной откровенностью, источник которой – полное безразличие к чужому мнению. – Глупо притворяться друг перед другом, хотя и нет надобности объявлять об этом всем и каждому. Да я хоть бы завтра вышла за него замуж! – Я тоже, – прошептала Изз Хюэт, – да и не только это… – И я, – отозвалась более робкая Рэтти. Тэсс бросило в жар. – Не можем же мы все выйти за него, – сказала Изз. – Никто из нас за него не выйдет, а это еще хуже, – проговорила старшая. – Вот он опять. И все три послали ему воздушный поцелуй. – Почему? – быстро спросила Рэтти. – Потому что Тэсс Дарбейфилд нравится ему больше всех, – ответила Мэриэн, понизив голос. – Я все время за ними следила, вот и узнала, в чем дело. Наступило задумчивое молчание. – Но она в него не влюблена? – прошептала наконец Рэтти. – Иной раз мне кажется, что влюблена. – Как это все глупо! – нетерпеливо воскликнула Изз Хюэт. – Конечно, ни на одной из нас он не женится, да и на Тэсс тоже… Сын джентльмена, который за границей сделается помещиком и фермером. Уж скорее он предложит нам поехать на его ферму работницами за столько-то и столько-то в неделю. Вздохнула одна, потом другая, а громче всех – толстушка Мэриэн. И та, что лежала в постели, тоже вздохнула. Слезы выступили на глазах самой младшей, Рэтти Придл, хорошенькой рыжеватой девушки, – последнего бутона из рода Пэриделлей, столь знаменитого в хрониках графства. Еще некоторое время смотрели они молча в окно, снова лица их почти соприкасались и смешивались пряди темных и светлых волос. Но мистер Клэр, ничего не подозревая, вошел в дом, и больше они его не видели. Уже совсем стемнело, и девушки поспешно улеглись в постель. Через несколько минут они услышали, как он поднимается по лестнице в свою комнату. Мэриэн скоро захрапела, но Изз долго не могла сомкнуть глаз. Рэтти Придл заснула в слезах. Тэсс, более впечатлительная, не могла уснуть. Их разговор был еще одной горькой пилюлей, которую пришлось ей проглотить в этот день. Ревности она не испытывала, зная, что ей отдается предпочтение. Она была красивее, образованнее, чем они; хотя и моложе их всех, за исключением Рэтти, но более зрелая; поэтому она понимала, что стоит ей сделать незначительное усилие – и она завоюет сердце Энджела Клэра и одержит верх над своими простодушными подругами. Но вставал страшный вопрос: имеет ли она право этого добиваться? Разумеется, ни одна из них не могла надеяться на что-либо серьезное, но та или другая могла внушить ему мимолетную страсть и с радостью стала бы принимать его ухаживание, пока он здесь живет. Случалось, что такие отношения приводили к браку и с неровней, а она слыхала от миссис Крик, что мистер Клэр шутливо спросил однажды, какой смысл ему жениться на девице из хорошей семьи, когда предстоит возделывать десять тысяч акров земли в колониях, разводить скот и убирать хлеб. Самое разумное взять в жены девушку, выросшую на ферме. Быть может, он говорил серьезно, но могла ли Тэсс, которой совесть не позволяла выйти замуж за кого бы то ни было, Тэсс, твердо решившая противостоять такому искушению, – могла ли она отвлекать внимание мистера Клэра от других женщин ради мимолетного счастья встречать его ласковые взгляды, пока он живет в Тэлботейс?  22   На следующее утро, зевая, они спустились вниз: надо было, как всегда, снимать сливки и доить коров; затем все пошли в дом завтракать. Оказалось, что хозяин Крик рвет и мечет. Он получил письмо от одного клиента, жаловавшегося, что масло имеет привкус. – Ей-богу, так оно и есть! – объявил Крик, держа в левой руке деревянную лопаточку с прилипшим к ней куском масла. – Вот попробуйте-ка сами. Его окружили. Попробовал масло мистер Клэр, Тэсс и другие работницы, жившие в доме, затем два-три батрака и, наконец, миссис Крик, которая уже приготовила завтрак. В масле действительно чувствовался привкус. Хозяин мызы, погрузившийся в размышления и пытавшийся определить, что это за привкус, и угадать, какая ядовитая трава в этом повинна, вдруг воскликнул: – Это чеснок. А я-то думал, что на том лугу совсем его не осталось. Все старые батраки припомнили, что много лет назад масло испортилось точно так же и виной тому был один луг, куда не так давно начали снова пускать коров. Но тогда мистер Крик не распознал привкуса и порешил, что дело не обошлось без нечистой силы. – Придется проверить этот луг, – объявил он. – Нужно с этим покончить. Вооружившись старыми острыми ножами, все отправились в путь. Если этого вредного растения было так мало, что оно до сих пор никем не было замечено, отыскать его в тучной траве было почти невозможно. Однако в поисках принимали участие все работники, так как положение было серьезное. В одном конце цепи встал сам хозяин вместе с мистером Клэром, предложившим свои услуги, затем Тэсс, Мэриэн, Изз Хюэт и Рэтти; дальше Билл Льюэл, Джонатэн и замужние работницы, жившие в своих домиках, Бэк Нибс, с курчавыми черными волосами и выпученными глазами, и белокурая Фрэнсис, заполучившая чахотку от зимних туманов на заливных лугах. Не отрывая глаз от травы, они медленно продвигались по лугу, а дойдя до конца, шли назад, чтобы ни один дюйм пастбища не остался необследованным. Это была скучнейшая работа, так как на поле было вряд ли более полудюжины побегов чеснока, но растение это такое едкое, что достаточно одной корове съесть хотя бы один стебелек – и все масло, сбиваемое на мызе в течение суток, приобретает привкус. Работники резко отличались друг от друга и по характеру и по внешнему виду, но сейчас, согнувшись и двигаясь бесшумно, автоматически, они казались удивительно похожими, и посторонний наблюдатель, проходя По проселочной дороге, вправе был бы назвать их всех одним собирательным именем – Ходж. Они шли, низко наклонясь, чтобы разглядеть в траве чеснок, и желтый отблеск лютиков падал на их затененные лица, словно озарял их призрачным лунным светом – хотя их спины нещадно жгло полуденное солнце. Энджел Клэр, который взял за твердое правило работать наравне со всеми, шел, изредка поднимая голову. Конечно, не случайно занял он место рядом с Тэсс. – Ну, как вы поживаете? – прошептал он. – Очень хорошо, благодарю вас, сэр, – вежливо ответила она. Только полчаса назад они говорили о вещах, интересовавших их обоих, и теперь такое вступление казалось несколько излишним. Но разговор на этом оборвался. Они медленно продвигались вперед, и подол ее платья касался его гетр, а он изредка задевал – ее локтем. Наконец хозяин мызы, находившийся рядом с ними, выбился из сил. – Ей-богу, больше не могу – спину ломит! – воскликнул он и со страдальческим видом медленно выпрямился во весь рост. – А ведь тебе, Тэсс, на днях нездоровилось – смотри, как бы голова опять не разболелась. Если устала – брось это дело, пусть другие кончают. Фермер Крик убрался восвояси, а Тэсс отошла в сторону. Мистер Клэр также отстал и начал вести поиски самостоятельно. Когда он очутился подле нее, нервное напряжение, вызванное подслушанным накануне разговором, побудило ее заговорить первой. – Какие они хорошенькие, правда? – сказала она. – Кто? – Изз Хюэт и Рэтти. Тэсс пришла к горестному заключению, что любая из этих девушек была бы прекрасной женой фермера и потому она – Тэсс – должна их расхваливать и не выставлять напоказ свою злополучную красоту. – Хорошенькие? Да, они хорошенькие девушки, их миловидность полна свежести, я часто об этом думал. – Но бедняжки… со временем красота увянет. – Да, к несчастью. – Они прекрасные работницы. – Да, но не лучше вас. – Сливки они снимают лучше, чем я. – Разве? Клэр смотрел на них, и это не прошло незамеченным. – Она краснеет, – продолжала Тэсс, делая героическое усилие. – Кто? – Рэтти Придл. – Вот как. А почему? – Потому что вы на нее смотрите. Хотя Тэсс и готова была к самопожертвованию, но не могла пойти дальше и крикнуть: «Женитесь на одной из них, если вам действительно нужна работница, а не девушка из хорошей семьи, и не думайте о том, чтобы жениться на мне!» Она последовала за фермером Криком и почувствовала горькое удовлетворение, когда убедилась, что Клэр остался на лугу. Начиная с этого дня, она прилагала все усилия, чтобы избегать его, – не позволяла себе оставаться с ним подолгу, как бывало раньше, хотя бы встречи их происходили чисто случайно. Она хотела, чтобы все преимущества были на стороне трех других девушек. Услышав их признания, Тэсс женским чутьем угадывала, что от Энджела Клэра зависит не опорочить честь этих девушек, и, видя, как он заботливо остерегается хоть чем-нибудь омрачить их счастье, она преисполнилась уважением к тому, что считала – правильно или ошибочно – его самообладанием и сознанием долга, а эти качества она не ожидала найти в мужчине; не будь их у Клэра, простосердечные ее товарки, жившие с ним в одном доме, пошли бы, может быть, обливаясь слезами, по пути, уже пройденному Тэсс.  23   Незаметно подкрался к ним жаркий июль, и над мызой, коровами и деревьями навис воздух долины, тяжелый, словно насыщенный опиумом. Часто выпадали теплые дожди, задерживавшие уборку сена на лугах, и еще тучнее становилась трава на пастбище, где паслись коровы. Было воскресное утро. Подоив коров, приходящие работницы разошлись по домам. Тэсс и ее три товарки поспешно одевались, так как сговорились вчетвером идти в мелстокскую церковь, находившуюся в трех-четырех милях от мызы. Два месяца Тэсс прожила на мызе Тэлботейс и сегодня в первый раз отправлялась на прогулку. Накануне вечером и всю ночь не стихала гроза над лугами, и дождь смыл часть сена в реку. Но утром засияло солнце, ослепительное после ливня, и воздух был ароматный и чистый. Проселочная дорога из прихода Тэлботейс в Мелсток вилась по низине, и, дойдя до самого сырого участка, девушки убедились, что после ливня дорога на протяжении пятидесяти ярдов залита водой, поднимающейся выше лодыжек. В будни это не было бы серьезным препятствием: обутые в высокие сапоги с патенами, они преспокойно переправились бы вброд; но сегодня день был воскресный, суетный, когда плоть стремится кокетничать с плотью и в то же время лицемерно притворяется, будто поглощена высокими помыслами, – по этому случаю они надели белые чулки и тонкие ботинки, нарядились в белые, розовые и лиловые платья, на которых видны малейшие брызги грязи, – и, стало быть, лужа являлась досадной помехой. Они слышали колокольный звон, а им оставалось пройти еще около мили. – Кто бы мог подумать, что река так разольется в середине лета! – воскликнула Мэриэн с придорожной насыпи, на которую они вскарабкались и где кое-как держались, надеясь пройти по склону и миновать лужу. – Нам туда не добраться; придется или идти вброд, или свернуть на тернпайкскую дорогу, и мы, конечно, опоздаем! – сказала Рэтти, беспомощно останавливаясь на насыпи. – А я всегда краснею до ушей, когда опаздываю в церковь и все пялят на меня глаза, – заявила Мэриэн. – Так и сижу вся красная до конца службы. И вот, пока они стояли на скользкой насыпи, за поворотом дороги послышался плеск, и вскоре показался Энджел Клэр, шагавший прямо по воде им навстречу. Четыре сердца екнули одновременно. Одет он был отнюдь не по-праздничному, что, впрочем, частенько случалось с сыновьями священников, строго следивших за исполнением обрядов. На нем был будничный костюм и высокие болотные сапоги; в шляпу он вложил капустный лист, чтобы защитить голову от зноя, а репей завершал его наряд. – Он не в церковь идет, – сказала Мэриэн. – Да… к сожалению, – прошептала Тэсс. Действительно, в ясные летние дни Энджел предпочитал, правильно или ошибочно (если воспользоваться осторожной фразой уклончивых краснобаев), проповедь природы церковным проповедям. А сегодня утром он пошел посмотреть, сильно ли сено пострадало от ливня. Девушек он увидел еще издали, хотя они были так озабочены встреченным на пути препятствием, что его не заметили. Он знал, что в этом месте дорогу затопило и им тут не пройти, поэтому он ускорил шаги, придумывая, как бы выручить их из беды – в особенности одну из них. Четыре девушки в светлых летних платьях, румяные, ясноглазые, приютившиеся на насыпи, словно голуби на скате крыши, были так очаровательны, что он на секунду остановился и залюбовался ими. Пока они шли, подолы их воздушных юбок смахивали с травы бесчисленных мушек и бабочек, которые, не находя выхода, бились в складках прозрачной материи, словно в клетке. Наконец взгляд Энджела упал на Тэсс, стоявшую позади всех; она уже давно с трудом удерживалась от смеха, так что теперь, встретив его взгляд, не смогла придать лицу суровость и вся просияла. Он направился к ним, шагая прямо по воде, не поднимавшейся выше его сапог, и остановился, глядя на мушек и бабочек, попавших в западню. – Вы пытаетесь добраться до церкви? – спросил он Мэриэн, стоявшую впереди, и бросил взгляд на двух ее спутниц, избегая, однако, смотреть на Тэсс. – Да, сэр, и мы опаздываем, а я всегда так краснею… – Я вас перенесу через лужу… перенесу всех четырех. Все четверо мгновенно вспыхнули, словно сердце у них было одно. – Вряд ли вы справитесь, сэр, – сказала Мэриэн. – Иначе вам здесь не пройти. Стойте смирно. Глупости, вовсе вы не такие тяжелые. Да я бы мог перенести вас всех сразу. Ну, Мэриэн, – продолжал он, – обнимите меня руками за плечи, вот так. Держитесь. Отлично. Мэриэн опустилась на его руку и плечо, и Энджел тронулся в путь; его стройная фигура издали казалась тонким стеблем, поддерживающим огромный букет. Они скрылись за поворотом дороги, и только плеск воды да бант на шляпе Мэриэн указывали, где они находятся. Через несколько минут он появился снова. Теперь была очередь Изз Хюэт. – Он идет, – прошептала она, и по голосу они догадались, что губы у нее пересохли от волнения. – И я должна обнять его за шею и смотреть ему в лицо, как смотрела Мэриэн! – Ничего особенного в этом нет, – быстро сказала Тэсс. – Всему свое время, – не обращая на нее внимания, продолжала Изз. – Время для объятий и время, когда нужно воздержаться от них; сейчас мне на долю выпадет первое. – Фи! Ведь это из Священного писания, Изз! – Да, – сказала Изз. – В церкви я всегда прислушиваюсь к красивым изречениям. Энджел Клэр, который три четверти этой работы выполнял исключительно по доброте своей, подошел теперь к Изз. Она спокойно и мечтательно опустилась в его объятия, и он, мерно шагая, удалился вместе с ней. Когда его шаги послышались в третий раз, у Рэтти так сильно забилось сердце, что она начала дрожать. Он приблизился к рыжеволосой девушке и, поднимая ее, взглянул на Тэсс. Взгляд этот был красноречивее слов: «Скоро мы будем вдвоем». Ее лицо выдало, что она угадала его мысли, она ничего не могла с собой поделать. Они давно без слов понимали друг друга. Бедная маленькая Рэтти – самая легкая нота – оказалась, однако, самой беспокойной. Мэриэн была как куль с мукой, – под тяжестью этого пышного тела он буквально шатался. Изз вела себя спокойно и рассудительно. Рэтти оказалась клубком нервов. Однако он все-таки донес взволнованную девушку до сухого места, опустил ее на землю и вернулся. Тэсс через живую изгородь видела, что все трое стоят на пригорке, там, куда он их отнес. Теперь была ее очередь. Смущенно призналась она себе, что испытывает волнение от близости глаз и губ мистера Клэра – то самое волнение, за которое осуждала своих подруг, но только удесятеренное; и, словно страшась выдать свою тайну, она в последнюю минуту попыталась от него ускользнуть. – Пожалуй, мне удастся пройти вдоль насыпи, я не так скольжу, как они. Вы ведь очень устали, мистер Клэр. – Нет, нет, Тэсс! – быстро ответил он. Она не успела опомниться, как он уже держал ее в своих объятиях, и она прислонилась к его плечу. – Три Лии – ради одной Рахили! – прошептал он. – Они лучше, чем я, – великодушно ответила она, не отступая от своего решения. – Только не для меня, – сказал Энджел. Он почувствовал, что ее бросило в жар. На несколько секунд воцарилось молчание. – Вам не очень тяжело? – робко спросила она. – О нет! Попробовали бы вы поднять Мэриэн! Вот это груз! Вы словно волна, согретая солнцем. А это пышное муслиновое платье – морская пена. – Это очень красиво… если я кажусь вам такой. – А знаете ли вы, что три четверти этой работы я проделал исключительно ради последней четверти? – Нет. – Не ждал я сегодня такого события. – Я тоже… Вода поднялась так внезапно. Не о поднявшейся воде думал он, и прерывистое ее дыхание свидетельствовало о том, что она его поняла. Клэр остановился и приблизил к ней лицо. – О Тэсси! – воскликнул он. Щеки девушки горели, в смущении она не смогла смотреть ему в глаза. Тогда Энджелу пришло в голову, что он не вправе пользоваться случайным преимуществом, выпавшим на его долю, и он сдержался. Слова любви еще не сорвались с их губ, и в эту минуту промедление казалось желанным. Однако он шел медленно, чтобы растянуть оставшийся путь. Наконец он дошел до поворота дороги, и теперь трем остальным девушкам они были видны как на ладони. Дойдя до сухого пригорка, он опустил ее на землю. Ее подруги смотрели на них задумчиво и внимательно – она поняла, что они говорили о ней. Он торопливо распрощался с ними и ушел, шлепая по воде. Четыре девушки продолжали свой путь; наконец Мэриэн прервала молчание: – Да, что и говорить, куда нам до нее! Она уныло посмотрела на Тэсс. – О чем ты говоришь? – спросила та. – Ты ему больше всех нравишься, больше всех! Мы это поняли, когда он тебя нес на руках. Он бы тебя поцеловал, если бы ты хоть чуточку его подзадорила. – О нет! – сказала Тэсс. Прежнее веселое настроение развеялось; однако не было ни вражды, ни злобы. Это были великодушные девушки; они выросли в глухих деревушках, где фатализм глубоко пустил корни, и Тэсс они не винили: так угодно было судьбе. У Тэсс сжималось сердце. Она не могла скрыть от себя, что любит Энджела Клэра, а любовь, внушенная им трем другим девушкам, быть может, еще усиливала ее страсть. Чувство это заразительно, и женщины особенно восприимчивы к такой заразе. И тем не менее сердце ее, изголодавшееся по любви, сочувствовало подругам. Тэсс, честная по натуре, боролась со своей любовью, но боролась недостаточно энергично, и результаты не заставили себя ждать. – Никогда я не буду стоять вам поперек дороги! – объявила Тэсс вечером в спальне, обращаясь к Рэтти, и слезы струились по ее лицу. – Но я ничего не могу поделать, милая! Вряд ли он вообще думает о женитьбе, но даже если бы он захотел на мне жениться, я бы отказала ему, как и всякому другому. – Да что ты? Почему? – удивилась Рэтти. – Это невозможно! Но я буду откровенна: даже если бы меня совсем не было, не думаю, чтобы он женился на ком-нибудь из вас. – Никогда я на это не надеялась, никогда об этом не мечтала! – простонала Рэтти. – Но как бы я хотела умереть! Бедняжка, терзаемая чувством, ей самой не совсем понятным, повернулась к двум другим девушкам, которые только что поднялись наверх. – Мы опять будем жить с ней в дружбе, – сказала она им. – Она не больше нас надеется на то, что он на ней женится. Недоверие рассеялось, они были откровенны и ласковы. – Теперь мне все равно, что ни делать, – сказала Мэриэн, настроенная очень мрачно. – Я собиралась выйти за одного парня из Стиклфорда, он дважды за меня сватался; но, честное слово, я теперь скорее покончу с собой, чем выйду за него замуж. Изз, почему ты молчишь? – Уж коли говорить начистоту, – отозвалась Изз, – сегодня я была уверена, что он меня поцелует, когда понесет на руках; и я тихонько прислонилась к его плечу и все надеялась и ни разу не пошевельнулась. А он не поцеловал. Не хочу я оставаться здесь, в Тэлботейсе! Вернусь домой. Казалось, воздух в спальне вибрировал, насыщенный безнадежной страстью девушек. Они дрожали, словно в лихорадке, измученные чувством, навязанным жестокой природой, – чувством, которого они не ждали и не хотели. Событие этого дня раздуло пламя, сжигавшее их сердца, и пытка была почти невыносима. Страсть стерла их индивидуальности; каждая девушка была лишь частицей единого организма, именуемого полом. Они были так искренни и почти не чувствовали ревности потому, что надежды у них не было. Каждая наделена была здравым смыслом, не обманывала себя нелепыми фантазиями, не отрекалась от своей любви и не превозносила себя, чтобы затмить других. Полное признание тщеты своего чувства с социальной точки зрения, бесцельность, самоуничижение, невозможность оправдать его в глазах цивилизованного общества (хотя оно вполне оправдано было перед лицом природы), самое наличие этого чувства, доставлявшего им мучительную радость, – все это преисполняло их смирением и достоинством, которого лишила бы их корыстная надежда выйти замуж за мистера Клэра. Они метались на своих узких кроватях, а снизу, где стоял пресс для сыров, доносилось монотонное капанье. Через полчаса раздался шепот: – Тэсс, ты спишь? Это был голос Изз Хюэт. Тэсс ответила отрицательно, и Рэтти и Мэриэн вдруг сбросили с себя одеяла и со вздохом прошептали: – Мы тоже не спим! – Хотела бы я знать, какова она – та невеста, которую, говорят, приглядели для него его родители! – сказала Изз. Тэсс вздрогнула. – А разве ему приглядели невесту? Я об этом не слыхала. – Да, ходит слух. Она ровня ему, и ее выбрала его семья; она дочь доктора богословия, который живет недалеко от Эмминстера, где находится приход его отца. Говорят, он в нее не очень-то влюблен. Но, конечно, он на ней женится. Знали они очень мало, но этого было достаточно для того, чтобы сейчас, под покровом ночи, строить мучительные догадки. И они заговорили о том, как он даст в конце концов свое согласие, думали о приготовлениях к свадьбе, о радости невесты, о платье ее и вуали, о ее счастливой жизни с ним, когда они со своей любовью будут забыты. Так беседовали они, грустили и плакали, пока сон не развеял их тоску. После этого открытия Тэсс уже не лелеяла глупой мысли, что в отношении к ней Клэра есть нечто серьезное. Это было летнее увлечение ее красотой, переходящая любовь ради самой любви, и только. И терновым венцом, когда Тэсс пришла к этому печальному выводу, явилось сознание, что она, которую он ненадолго предпочел всем остальным, она, от природы более страстная, умная и красивая, была, с точки зрения общества, менее достойна его, чем те, другие, им не замеченные и более заурядные.  24   Среди просачивающихся тучных и теплых испарений долины Вар в ту пору года, когда, казалось, простым слухом можно было уловить течения соков под слоем удобрения, даже самая мечтательная любовь не могла не разгореться в страсть. Сердца, готовые принять ее, пребывали под властью окружающей природы. Пролетел над ними июль, а потом настала термидорианская жара, словно природа хотела состязаться со страстью, сжигающей сердца на мызе Тэлботейс. Воздух, такой свежий весной и ранним летом, стал недвижным и расслабляющим. Душные тяжелые ароматы вызывали головокружение, а в полдень долина, казалось, замирала в обмороке. Верхние склоны пастбищ побурели от африканского зноя, но там, где журчали ручьи, трава была ярко-зеленой. Клэр томился от жары, и его сжигала нарастающая страсть к молчаливой и кроткой Тэсс. Миновала дождливая пора, и в предгорьях наступила засуха. Когда фермер Крик возвращался домой с базара, колеса его двуколки подбрасывали рассыпающуюся в порошок иссохшую землю и за ними белыми лентами тянулась пыль, как будто подожгли тонкий пороховой шнур. Коровы, измученные оводами, перепрыгивали через-изгородь загона; с понедельника по субботу у фермера рукава рубахи были засучены выше локтя; приходилось открывать не только окна, но и двери, чтобы хоть как-то освежить воздух в доме; а в саду дрозды забивались под кусты смородины, наподобие скорее четвероногих, чем крылатых созданий. В кухне мухи, ленивые, назойливые, бесцеремонные, появлялись в самых неожиданных местах, ползали по полу, забирались в ящики, садились на руки доильщиц. Разговоры шли больше о солнечных ударах. Сбивать масло, и в особенности сохранять его свежим, было более чем неблагодарной задачей. Коров не загоняли на мызу, а доили их на лугу, где было прохладнее. Днем животные покорно следовали за тенью хотя бы самого маленького деревца, по мере того как она ползла по земле вокруг ствола, двигаясь вместе с солнцем; а когда приходили доильщицы, коровы не могли стоять смирно, осаждаемые мухами. Однажды после полудня четыре или пять не выдоенных еще коров отошли от стада и стояли за углом изгороди; среди них были Толстушка и Старая Красотка, которые предпочитали руки Тэсс рукам всех других доильщиц. Когда, выдоив корову, Тэсс поднялась со скамеечки, Энджел Клэр, следивший за ней, спросил, не займется ли она этими двумя. Тэсс молча кивнула и, держа скамеечку в вытянутой руке, а подойник у колена, направилась к коровам. Вскоре из-за изгороди донесся плеск молока Старой Красотки, стекающего в подойник, и Энджелу захотелось пойти туда и выдоить одну из непокладистых коров, отбившихся от стада, так как теперь он доил не хуже самого Крика. Все мужчины и многие женщины во время доения упирались лбом в бок коровы и смотрели в подойник. Но некоторые – в особенности те, что были помоложе, – поворачивали голову в профиль. Так делала и Тэсс Дарбейфилд: прислонившись виском к корове, она рассеянно смотрела в дальний конец луга, словно погрузившись в размышления. Так она доила и Старую Красотку, а лучи солнца падали на нее, освещая ее фигуру в розовом платье, белый чепчик с оборками и профиль, напоминающий камею, вырезанную на буром боку коровы. Она не знала, что Клэр последовал за ней и, сидя подле своей коровы, не спускает с нее глаз. Голова ее была неподвижна, лицо застыло; казалось, она погружена в транс и ничего не видит, хотя глаза ее и открыты. Застыло все, только Старая Красотка махала хвостом да чуть заметно двигались розовые руки Тэсс, словно пульсировали ритмично, подобно бьющемуся сердцу. Каким милым казалось ему ее лицо! В нем не было ничего эфемерного – жизнь, живое тепло, подлинная плоть. И ярче всего выражалось это в ее губах. Ему и раньше случалось видеть глаза почти такие же глубокие и выразительные, такие же нежные щеки, такие же изогнутые брови, безукоризненно вылепленные подбородок и шею – но никогда ни на одном лице не видывал он таких губ. Любому юноше, хоть сколько-нибудь пылкому, достаточно было увидеть эту алую, чуть приподнятую верхнюю губу, чтобы потерять голову, влюбиться, сойти с ума. Никогда не видывал он ни у одной женщины губ и зубов, которые так настойчиво напоминали бы ему старое, времен Елизаветы, сравнение: «Розы, наполненные снегом». Влюбленный мог смело назвать их совершенными. И, однако, они не были совершенны. И это легкое несовершенство придавало им особую живую прелесть. Клэр столько раз изучал очертания этих губ, что всегда мог мысленно их себе представить; сейчас он снова видел эти губы – живые, алые, и словно ток пробежал по его телу, дрожь охватила его, он был близок к обмороку, как вдруг, в силу какого-то таинственного физиологического процесса, самым прозаическим образом чихнул. Тогда она осознала, что он наблюдает за ней, но не изменила позы, хотя мечтательно-задумчивое выражение исчезло, и внимательный взгляд легко мог уловить, как кровь медленно прилила к ее щекам, а потом отхлынула, и только розовая тень осталась на лице. Волнение, охватившее Клэра, словно он услышал голос с неба, не утихло. Принятые решения, сдержанность, осторожность, опасения – все отступило, как потерпевший поражение батальон. Он вскочил с места – пусть корова если ей вздумается опрокидывает подойник, – быстро подошел к той, которая так влекла его, и, опустившись перед ней на колени, крепко обнял ее. Тэсс была застигнута врасплох и, не задумываясь, отдалась его объятию, как чему-то неизбежному. Едва она увидела, что это действительно он, ее возлюбленный, губы ее раскрылись, и, охваченная безотчетной радостью, она прижалась к нему и вскрикнула, словно в экстазе. Он готов был поцеловать эти притягивающие его губы, но удержался, чувствуя себя виноватым. – Простите меня, Тэсс, дорогая! – прошептал он. – Я должен был спросить… Я… я не знал, что делаю. Я не хотел быть дерзким. Я предан вам всей душой, Тэсси, милая! Старая Красотка в недоумении оглянулась; видя, что подле нее вопреки всем обычаям, установившимся с незапамятных времен, сидит не один, а двое, она сердито подняла заднюю ногу. – Она сердится… не понимает, что случилось… она опрокинет подойник! – воскликнула Тэсс, мягко отстраняя его. Она следила за движениями коровы, но занята была только собой и Клэром. Потом Тэсс поднялась со скамеечки, и они стояли друг подле друга; его рука все еще обвивала ее талию. Глаза Тэсс, устремленные вдаль, наполнились слезами. – О чем вы плачете, милая? – спросил он. – Ах, не знаю! – грустно прошептала она. Опомнившись и осознав, что случилось, она заволновалась и попыталась выскользнуть из его объятий. – Да, наконец я выдал свои чувства, Тэсс, – сказал он, печально вздохнув и невольно давая понять, что сердце его опередило рассудок. – Вряд ли нужно говорить, что я люблю вас искренне и горячо. Но я… сейчас я не скажу больше ни слова… это вас расстраивает… а я потрясен не меньше, чем вы. Вы не подумаете, что я воспользовался вашей беспомощностью… был слишком стремителен, безрассуден? Не подумаете? – Я ничего не могу сказать. Он выпустил ее из своих объятий, и минуты через две оба уже доили коров. Свидетелей не было, никто не видел этого объятия. Когда фермер спустя несколько минут забрел в этот уединенный уголок, ничто не показывало, что эти двое, разделенные внушительным расстоянием, были друг для друга больше, чем простые знакомые. Однако с тех пор, как Крик в последний раз их видел, произошло событие, которое – пока оно длится – изменяет облик вселенной для двух людей; если бы об этом событии ведал фермер, он, как человек практический, отнесся бы к нему презрительно; однако основывалось оно на стремлении более стойком и неодолимом, чем все так называемые практические предпосылки. Отдернута была завеса; отныне перед каждым из них открывался новый горизонт – на краткий срок или на долгий.    ФАЗА ЧЕТВЕРТАЯ «ПОСЛЕДСТВИЯ»   25   Когда спустились сумерки и та, что завоевала его сердце, удалилась в свою комнату, Клэр, не находя покоя, вышел в темноту. Душный день сменился не менее душной ночью. Только трава казалась прохладной. Дороги, тропинки, фасады строений, заборы были теплы, как нагретый очаг, и эта полуденная жара обжигала лицо человека, бродившего в ночи. Он присел на перекладину восточных ворот, стараясь разобраться в самом себе. Да, в этот день чувство заглушило рассудок. Три часа прошло после неожиданных объятий, и с тех пор эти двое избегали друг друга. Она была словно в лихорадке, почти испугана тем, что произошло, а Клэр, человек нервный, предрасположенный к созерцательной жизни, был обеспокоен новизной, безотчетностью своего порыва и непреодолимой властью обстоятельств. Сейчас он едва мог дать себе отчет в том, каковы должны быть отныне их взаимоотношения наедине и в присутствии посторонних. Приехав учиться на эту мызу, Энджел предполагал, что временное пребывание его здесь будет лишь случайным эпизодом в его жизни, мимолетным и быстро стирающимся в памяти; он думал, что отсюда, словно из занавешенной ниши, сможет спокойно созерцать манящий внешний мир и, обращаясь к нему, говорить вместе с Уолтом Уитменом:   Толпы мужчин и женщин в обычных костюмах, Какими занятными кажетесь вы мне! –   но в то же время строить планы, как снова в него окунуться. Но вдруг случилось невероятное, и то, что прежде было всепоглощающим миром, превратилось в неинтересную пантомиму, а здесь, в этом якобы скучном местечке, чуждом всяких страстей, взорвалось с вулканической силой нечто новое, до сей поры ему неведомое. Все окна в доме были открыты, и через двор до Клэра доносились привычные звуки – обитатели мызы укладывались спать. Этот дом, такой скромный и невзрачный, на который он привык смотреть как на временное жилище и отнюдь не считая его чем-либо достопримечательным на фоне окружающего пейзажа, – какое значение приобрел для него теперь этот дом! Старые, поросшие мхом кирпичные карнизы шептали ему: «Останься!» Окна улыбались, дверь приветливо манила, вьющиеся растения ему сочувствовали. Влияние женщины, находившейся в доме, оживило даже кирпич и известку, заставило их вместе с небосводом сгорать от страсти. Кто же была эта всемогущая женщина? Работница с молочной фермы. Да, изумительным казалось то значение, какое приобрела для него жизнь скромной мызы. И не только новая любовь была тому причиной. Не один Энджел познал на опыте, что ценность жизни не во внешних изменениях, но в субъективных переживаниях. Чуткий крестьянин живет жизнью более полной, широкой, драматической, чем толстокожий король. И теперь Клэр убедился в том, что жизнь так же величественна здесь, как и в любом другом месте. Клэр, несмотря на свою ересь, ошибки и слабости, был человеком с чуткой совестью. Для него Тэсс была не ничтожным существом, не забавной игрушкой, но женщиной, которой дарована драгоценная жизнь, и жизнь эта ей самой, страдающей либо радующейся, представлялась не менее значительной, чем могущественнейшему из людей его собственная жизнь. Для него весь мир сконцентрировался в Тэсс, и лишь пройдя сквозь призму ее восприятия, существовали для нее люди. Сама вселенная возникла для Тэсс в тот день и час, когда она родилась. Это сознание, в которое он вторгся, было единственной возможностью существования, пожалованного Тэсс равнодушной Первопричиной, – всем ее достоянием, единственной предпосылкой ее бытия. Как же мог он считать ее существом менее значительным, чем он сам, хорошенькой безделушкой, которая скоро надоест? Мог ли он не относиться с величайшей серьезностью к чувству, какое – а это было ему известно – он пробудил в ней, такой пылкой и впечатлительной, несмотря на ее сдержанность? Мог ли он допустить, чтобы это чувство истерзало ее и погубило? Ежедневные встречи с ней в привычной обстановке помогли бы развиться тому, что уже зародилось. Жизнь в такой близости привела бы к неясности, с которой плоть и кровь бессильны бороться. Не находя выхода из создавшегося положения, он решил на время не браться за ту работу, которую ему пришлось бы делать с ней. Пока причиненное ей зло было еще невелико. Но не так-то легко было выполнить решение упорно ее избегать. С каждым ударом сердца его все сильнее влекло к ней. Он решил навестить родных. Быть может, удастся узнать их мнение. Срок его пребывания здесь истечет меньше чем через полгода; затем, проведя еще несколько месяцев на других фермах, он уже вполне изучит агрономию и сможет начать самостоятельную жизнь. А ведь фермеру нужна жена, которая не украшала бы, словно восковая кукла, гостиную, а знала бы толк в сельском хозяйстве. В молчании ночи прочел он желанный ответ, но тем не менее решил отправиться в путь. Однажды утром, когда на мызе Тэлботейс уселись завтракать, одна из работниц заметила, что мистера Клэра сегодня что-то не было видно. – Да, – отозвался фермер Крик, – мистер Клэр поехал в Эмминстер, провести день-другой со своими родными. Четырем влюбленным девушкам, сидевшим за столом, показалось, что свет солнечный внезапно угас и пение птиц смолкло. Но ни словом, ни жестом не выдали они своей тоски. – Скоро его договор со мной кончится, – с бессознательной жестокостью флегматично добавил Крик. – Вот он, должно быть, и присматривает себе какое-нибудь занятие. – А сколько времени он еще здесь пробудет? – спросила Изз Хюэт, единственная из четырех приунывших девушек, которая осмелилась заговорить. Остальные ждали ответа, словно от него зависела их жизнь, – Рэтти, приоткрыв рот, разглядывала скатерть; ярче вспыхнул румянец на щеках Мэриэн; Тэсс, дрожа, смотрела в окно на луг. – Точно я не могу сказать, у меня нет под рукой записной книжки, – с тем же невыносимым спокойствием ответил Крик. – Но ведь срок можно менять. Он, конечно, захочет поучиться уходу за телятами. Думаю, он у нас проживет до конца года. Еще четыре с лишним месяца мучительного восторга, «радости, опоясанной болью», а потом – мрак непроглядной ночи.   В этот утренний час Энджел Клэр был уже в десяти милях от мызы; он ехал по узкой проселочной дороге, направляясь в Эмминстер, в приход своего отца, и вез корзиночку с кровяной колбасой и бутылку меду, которые миссис Крик посылала вместе с приветом его родителям. Перед ним тянулась белая дорога, и он не спускал с нее глаз, но видел не ее, а будущее. Он любит Тэсс. Следует ли на ней жениться? Вправе ли он это сделать? Что скажут его мать и братья? Что скажет он сам года через два? Это зависит от того, кроются ли в преходящей страсти семена прочной привязанности, или девушка вызывает в нем лишь чувственное влечение, которое не может быть вечным. Наконец показался городок, окруженный холмами, красная каменная церковь времен Тюдоров, группа деревьев возле дома священника. Клэр повернул лошадь к хорошо знакомым воротам. У входа в дом он бросил взгляд на церковь и увидел у дверей ризницы группу девочек от двенадцати до шестнадцати лет, которые, очевидно, кого-то ждали; через секунду появилась девушка постарше, в широкополой шляпе и туго накрахмаленном батистовом платье, в руке она держала две книги. Клэр хорошо ее знал. Он не был уверен, заметила ли она его, и надеялся, что не заметила, ибо в таком случае не нужно было здороваться и разговаривать с этой безупречной особой. Очень не хотелось ему к ней подходить, и потому он решил, что она его не видела. Это была мисс Мерси Чант, единственная дочь соседа и приятеля его отца; и родители Клэра втайне питали надежду, что когда-нибудь он попросит ее стать его женой. Она была знатоком антиномизма и Библии и сейчас, несомненно, шла заниматься с учениками воскресной школы. Клэр вспомнил страстных, напоенных летним зноем язычниц долины Вар, их розовые лица, забрызганные коровьим пометом, и ту, которая была самой жизнерадостной, самой нежной и пылкой. Решение ехать в Эмминстер он принял под влиянием минуты и потому не уведомил родителей, намереваясь, впрочем, приехать к завтраку, чтобы застать их дома, так как после завтрака они имели обыкновение заниматься делами прихода. Он запоздал, и они уже сидели за столом. Как только он вошел, все вскочили, чтобы с ним поздороваться: отец и мать, брат, его преподобие Феликс, – священник в одном из городов смежного графства, заглянувший на две недели домой, и второй брат, его преподобие Катберт, – ученый, декан колледжа, приехавший на каникулы из Кембриджа. Мать носила чепец и серебряные очки; отец и на вид казался таким, каким был на самом деле: серьезный, богобоязненный человек, несколько худощавый, лет шестидесяти пяти; размышления избороздили морщинами его бледное лицо. На стене висел портрет сводной сестры Энджела, которая была старше его на шестнадцать лет; она вышла замуж за миссионера и уехала в Африку. Священники, подобные мистеру Клэру-старшему, совсем исчезли за последние двадцать лет. Близкий по духу Уиклифу, Гусу, Лютеру и Кальвину, евангелист до мозга костей, человек, и в быту и в размышлениях своих склонявшийся к апостольской простоте, он еще в ранней юности покончил раз и навсегда с основными вопросами бытия и с тех пор не позволял себе к ним возвращаться. Даже сверстники его и единомышленники считали, что он в своих выводах доходит до крайностей; но, с другой стороны, противники его невольно восхищались его прямолинейностью и той исключительной энергией, с какой он отметал все сомнения, проводя в жизнь свои принципы. Он любил Павла из Тарса, питал расположение к святому Иоанну, святого Иакова ненавидел насколько хватало смелости, а к Тимофею, Титу и Филимону относился со смешанным чувством. Для него Новый завет был не столько заветом Христа, сколько заветом Павла, – не столько учением, сколько опьянением. Вера его в детерминизм была почти манией и негативной своей стороной граничила с философией отречения, родственной философии Шопенгауэра и Леопарди. Одно оставалось бесспорным: он был глубоко искренен. К эстетическому, чувственному, языческому наслаждению природой и пламенной женственностью, какое познал в долине Вар его сын Энджел, он отнесся бы в высшей степени отрицательно, если бы путем расспросов или догадок постиг правду. Как-то в минуту раздражения Энджел имел неосторожность сказать ему, что, пожалуй, лучше было бы для человечества, если бы источником современной религии стала Греция, а не Палестина; возмущенный отец и мысли не допускал, чтобы в этих словах могла таиться хотя бы тысячная доля истины, не говоря уж о полуистине или истине. Он ограничился тем, что долгое время после этого читал Энджелу суровые нотации. Но доброму его сердцу чужда была злопамятность, и сегодня он приветствовал сына улыбкой нежной и светлой, как улыбка ребенка. Энджел уселся за стол; здесь был он у себя дома, но сейчас, в отличие от былых дней, он не чувствовал себя членом собравшейся семьи. Всякий раз, возвращаясь домой, он замечал свое расхождение с семьей, а сегодня жизнь родного дома показалась ему еще более чуждой, чем обычно. Трансцендентальные устремления, все еще выраставшие из геоцентрической теории – рай в зените, ад в надире, – были непонятны ему, словно грезы людей, обитающих на другой планете. Последние месяцы видел он только Жизнь, ощущая мощное, страстное биение пульса бытия, не искалеченного, не искаженного, не стесненного теми верованиями, какие тщетно пытаются заглушить то, что мудрость хотела бы только регулировать. И родные, в свою очередь, нашли его резко изменившимся, непохожим на прежнего Энджела Клэра. Сейчас родители, и в особенности братья, отметили перемену в его манерах: он привык держать себя, как фермер, – сидел вытянув ноги; лицо его стало более выразительным, в глазах отражалась мысль раньше, чем он успевал ее высказать; стерся лоск, свойственный ученикам колледжей и тем более салонным юношам. Сноб сказал бы, что Энджел утратил культуру; чопорная дама нашла бы его огрубевшим. Таковы были результаты общения с нимфами и пастухами Тэлботейс. После завтрака он пошел погулять со своими братьями, неевангелистами, прекрасно образованными молодыми людьми, корректными до мозга костей, – такие безупречные модели ежегодно сходят с токарного станка систематического обучения. Оба были слегка близоруки, и когда мода требовала носить монокль на шнурке, они носили монокль на шнурке; когда в моду вошел лорнет, они приобрели лорнет; а когда модными стали очки, они немедленно обзавелись очками, не заботясь о том, что, собственно, требуется их глазам. Когда на трон возведен был Вордсворт, они носили в кармане его книжки, а когда развенчали Шелли, они предоставили ему покрываться пылью на книжных полках. Когда всеобщий восторг вызывали святые семейства Корреджо, они восхищались Корреджо; когда Корреджо был отвергнут в пользу Веласкеса, нимало не возражая, они поспешили присоединиться к общему мнению. Если старшие братья решили, что Энджел утрачивает хорошие манеры, то он пришел к выводу, что их духовная ограниченность все возрастает. Феликс казался ему олицетворением церкви, Катберт – колледжа. Для одного краеугольным камнем мира был епархиальный совет, для другого – Кембридж. Оба брата снисходительно признавали, что в цивилизованном обществе существуют несколько десятков миллионов людей, не имеющих отношения ни к университету, ни к церкви; но к этим людям следует скорее относиться терпимо, чем считаться с ними и их уважать. Оба были почтительными и внимательными сыновьями и в положенные сроки навещали родителей. Феликс, как богослов, был значительно современнее, чем его отец, но менее склонен к самопожертвованию и самоотречению. В отличие от отца он относился более терпимо к мнениям, шедшим вразрез с его верованиями, – однако только в той мере, в какой они грозили гибелью тому, кто их придерживался, но зато не прощал их, как неуважение к своей доктрине. Катберт был более либерален и тонок, но и более черств. Прогуливаясь с братьями по склону холма, Энджел снова почувствовал, что, каковы бы ни были их преимущества перед ним, ни один из них не видел и не знал жизни. Быть может, у них, как и у многих людей, способность выражать свои мысли была развита в ущерб наблюдательности. Они не имели здравого представления о сложных силах, действующих за пределами того тихого и невозмутимого потока, который увлекал их вместе с их единомышленниками. Оба не видели разницы между частной истиной и истиной всеобщей; они не понимали, что мнения узкого круга, клерикального и академического, отнюдь не есть мнение всего человечества. – Полагаю, дорогой мой, теперь для тебя ничего больше не остается, как сделаться фермером, – сказал между прочим Феликс своему младшему брату, печально и сурово посматривая сквозь очки на далекие поля. – И, следовательно, мы должны с этим примириться. Но умоляю тебя – уделяй по мере сил внимание нравственным идеалам. Конечно, жизнь фермера приводит к внешнему огрубению, и тем не менее можно жить просто, но мыслить возвышенно. – Разумеется, – отозвался Энджел. – Прости, что я вторгаюсь в твою область, но разве это не было доказано девятнадцать столетий назад? Почему ты думаешь, Феликс, что я откажусь от возвышенных нравственных идеалов? – Видишь ли, по тону твоих писем и нашего разговора мне показалось… быть может, это только моя фантазия… что интеллектуальное твое развитие приостановилось. А ты что скажешь, Катберт? – Послушай, Феликс, – сухо перебил Энджел, – мы, как тебе известно, добрые друзья, и каждый из нас идет своей дорогой, но уж коли речь зашла об интеллектуальном развитии, я нахожу, что тебе, довольному собой догматику, не стоит беспокоиться о моем развитии, а следовало бы подумать о своем. Они вернулись домой к обеду, который всегда подавали в тот час, когда отец и мать заканчивали утренний обход прихожан. Самоотверженная пара, естественно, нимало не считалась с удобствами своих гостей, и тут расхождения у сыновей не было – все трое хотели, чтобы в этом мистер и миссис Клэр усвоили современные понятия. После прогулки они проголодались, в особенности Энджел, который привык к жизни на свежем воздухе и обильным dapes inemptae[2], подававшимся на стол фермера, не очень-то изящно сервированный. Но старики вернулись, только когда у сыновей почти иссякло терпение. Самоотверженная чета занималась тем, что пыталась пробудить аппетит у больных прихожан, чей дух они, довольно непоследовательно, старались удержать в теле, совсем позабыв о собственном аппетите. Семья уселась за стол; еды было мало, кушанья холодные. Энджел вспомнил о подарке миссис Крик – кровяной колбасе, которую он попросил хорошенько поджарить, как поджаривали ее на мызе; ему хотелось, чтобы отец и мать отведали этой вкусной колбасы и оценили ее так же высоко, как оценивал он сам. – Ты ищешь кровяную колбасу, милый? – заметила мать. – Но я уверена, что ты охотно от нее откажешься, как отказываемся мы с отцом, когда узнаешь, почему ее нет. Я посоветовала отцу отнести подарок любезной миссис Крик детям человека, который не может работать из-за припадков delirium tremens[3]. Отец согласился с тем, что это их порадует, так мы и сделали. – Отлично! – весело отозвался Энджел и стал искать мед. – Мед оказался таким крепким, – продолжала мать, – что решительно не годится как столовый напиток, но в случае болезни может заменить ром или коньяк, поэтому я его спрятала в свою аптечку. – Мы принципиально не пьем за этим столом ничего спиртного, – добавил отец. – Но что же мне сказать ясене мистера Крика? – спросил Энджел. – Конечно, правду, – отозвался отец. – Я предпочел бы сказать ей, что и мед и колбаса вам очень понравились. Миссис Крик – славная добрая женщина и непременно спросит меня об этом, как только я вернусь. – Ты не можешь сказать неправду, – невозмутимо ответил мистер Клэр. – Да, конечно… а все-таки этот мед – винишко хоть куда. – Что ты сказал? – в один голос воскликнули Катберт и Феликс. – Это так говорят в Тэлботейс, – краснея, объяснил Энджел и умолк, чувствуя, что родители его поступают правильно, хотя душевной мягкости им, может быть, и не хватает.  26   Только вечером, после общей молитвы, Энджел нашел случай поговорить с отцом о том, что его больше всего интересовало. Он готовился к этому разговору, пока стоял, преклонив колени, на ковре, позади братьев, разглядывая гвозди на их башмаках. После молитвы братья вышли вместе с матерью, а мистер Клэр остался наедине с Энджелом. Сначала молодой человек обсуждал с отцом свои планы: он намеревался стать фермером в Англии или в колониях и поставить дело на широкую ногу. Тогда отец сообщил ему, что, не послав его в Кембридж и, следовательно, сэкономив на этом, он счел своим долгом откладывать ежегодно некоторую сумму денег, чтобы сын мог со временем купить или арендовать участок земли и не чувствовать себя обойденным. – Что касается мирских богатств, – продолжал отец, – то через несколько лет ты, несомненно, окажешься гораздо обеспеченней своих братьев. Ободренный заботливостью старика, Энджел коснулся другого, более животрепещущего вопроса. Он напомнил отцу, что ему уже двадцать шесть лет; когда он станет фермером, ему одному не справиться с хозяйством – фермеру нужна не одна, а две пары глаз: кто-то должен смотреть за домом, когда он сам будет работать в поле. Не благоразумнее было бы ему жениться? Казалось, отец отнесся к этому благосклонно; тогда Энджел задал ему вопрос: – Как ты думаешь, какай жена нужна мне, бережливому, работящему фермеру? – Истинная христианка, помощница и утешительница и в радостях и в невзгодах. Все остальное, в сущности, неважно. Такую девушку найти можно. Да вот у моего умнейшего друга и соседа доктора Чанта… – А не должна ли она прежде всего уметь доить коров, сбивать хорошее масло, варить огромные сыры, ходить за курами и индюками, кормить цыплят, в случае необходимости присматривать за работниками на поле и знать цену на овец и телят? – Да… жена фермера… да, конечно. Это было бы желательно. – Мистер Клэр-старший, очевидно, никогда не задумывался над этими вопросами. – Я хотел сказать, – продолжал он, – что, если ты ищешь женщину целомудренную и добродетельную, такую, которая пришлась бы по душе твоей матери и мне, тебе не найти никого лучше твоей приятельницы Мерси. Ты, кажется, интересовался ею. Правда, не так давно дочь моего соседа Чанта заразилась этой модой, введенной у нас более молодыми священнослужителями, украшать по праздникам стол причастия – к великому моему возмущению, она на днях назвала его алтарем, – украшать его цветами и прочим. Но ее отец, который, как и я, восстает против подобной суетности, считает, что ее можно исправить. Это лишь девичья причуда, и я уверен, что она от нее откажется. – Да, да, знаю: Мерси славная, набожная девушка. Но не думаешь ли ты, отец, что девушка, такая же целомудренная и добродетельная, как мисс Чант, и хотя не столь сведущая в богословии, но зато знающая толк в сельском хозяйстве не хуже самого фермера, – такая девушка подошла бы мне значительно больше? Мистер Клэр, однако, продолжал считать, что строго следовать учению апостола Павла куда важнее, чем знать обязанности жены фермера. Тогда Энджел, желая добиться своего, но не огорчать отца, начал говорить со всей возможной убедительностью. Он сказал, что судьба, или провидение, поставила на его пути девушку, которая может быть идеальной помощницей фермера и вместе с тем очень серьезно относится к жизни. Ему неизвестно, принадлежит ли она к Низкой церкви его отца, но, несомненно, ее можно будет направить на истинный путь; она аккуратно ходит в церковь, чистосердечна, восприимчива, умна, пожалуй, изящна, целомудренна, как весталка, а что касается ее внешности, то она изумительно красива. – А она из семьи, с которой ты будешь рад породниться? Короче говоря, она девушка нашего круга? – спросила изумленная мать, которая тихонько вошла в кабинет во время этого разговора. – С общепринятой точки зрения – нет, – твердо заявил Энджел, – я с гордостью могу сказать, что она дочь крестьянина. И тем не менее она обладает истинным душевным благородством. – Мерси Чант из очень хорошей семьи. – Да какой в этом толк, мама? – быстро возразил Энджел. – Чем семья может быть полезна жене человека, которому предстоит вести трудовую жизнь, как мне? – Мерси прекрасно воспитана и образованна. А это имеет свою хорошую сторону, – возразила мать, посматривая на него сквозь очки в серебряной оправе. – Что касается внешнего лоска, то в той жизни, какую я намерен вести, пользы от него не будет. А ее образованием я сам могу заняться. Она способная ученица, вы бы в этом убедились, если бы ее знали. Она натура поэтическая, живет поэзией, если можно так выразиться. Живет тем, о чем поэты только пишут. И она безупречная христианка; пожалуй, она принадлежит именно к тому роду, виду и разновидности людей, какие вам больше всего по душе. – О Энджел, ты над нами смеешься! – Прости, мама. Но она добрая христианка, почти каждое воскресенье ходит в церковь; и я уверен, ради этого вы будете снисходительны к некоторым недочетам в ее воспитании и согласитесь с тем, что мой выбор неплох. Энджел с большим пылом восхвалял религиозность своей возлюбленной Тэсс, ту самую формальную религиозность, над которой (не подозревая, что когда-нибудь извлечет из нее пользу) он всегда посмеивался, считая, что она явно чужда верованиям, порожденным жизнью на лоне природы, – истинным верованиям и Тэсс и других доильщиц. Мистер и миссис Клэр, терзаемые сомнениями, насколько их сын сам имеет право называться добрым христианином, носителем тех добродетелей, которые он приписывал этой неизвестной девушке, начали склоняться к мысли, что твердость ее веры во всяком случае уже очень большое преимущество; да и вообще в этой встрече ясно чувствовалась воля провидения, ведь Энджел не такой человек, для которого ортодоксальность веры его избранницы может сыграть хоть какую-нибудь роль. В конце концов они заявили, что спешить незачем, но они готовы познакомиться с ней. Поэтому Энджел пока воздержался от сообщения дальнейших подробностей. Он понимал, что, хотя родители его были людьми преданными своим идеалам и самоотверженными, они, однако, не отдавая себе в этом отчета, сохранили многие буржуазные предрассудки, и, чтобы их преодолеть, нужно действовать тактично. Хотя по закону он имел право поступать как ему угодно, а качества невестки не могли отразиться на жизни стариков – он предполагал жить вдали от них, – но из любви к родителям он не хотел оскорблять их чувства, принимая решение, наиболее ответственное в жизни человека. Он отметил свою собственную непоследовательность, когда подчеркивал случайные черты как нечто существенное. Он любил Тэсс, любил ее душу, ее сердце, самое существо ее, не придавая значения ее умению вести хозяйство, ее способностям как будущей его ученицы и особенно ее простодушной и чисто формальной набожности. Он чувствовал прелесть ее существования, вольного и безыскусственного, и не требовал от нее светского лоска. Он считал, что пока образование почти не влияет на эмоции и импульсы, на которых зиждется семейное счастье. Быть может, по прошествии веков усовершенствованная система морального и интеллектуального воспитания заметно, пожалуй, даже значительно, очистит неосознанные инстинкты человеческой природы, но в данное время культура, по мнению Клэра, затрагивала лишь духовную эпидерму тех жизней, на которые распространилось ее влияние. Он еще больше убедился в этом, наблюдая женщин – сначала культурных представительниц мелкой буржуазии, а затем девушек на мызе, – и окончательно пришел к выводу, что между хорошей и умной женщиной одного социального слоя и хорошей и умной женщиной другого социального слоя разница гораздо меньше, чем между хорошей и дурной либо умной и глупой одного и того же слоя или класса. Настал день отъезда. Братья его уже покинули отчий дом, чтобы совершить пешую экскурсию по северу, откуда один должен был вернуться в свой колледж, а другой – в приход. Энджел мог отправиться с ними, но предпочел вернуться к своей возлюбленной в Тэлботейс. В сущности, это было к лучшему: хотя он был, пожалуй, наиболее чутким, верующим и даже наиболее христиански настроенным из всех троих, чувство отчуждения, вызванное тем, что он никак не хотел укладываться в предназначенные ему рамки, все росло. Ни Феликсу, ни Катберту он ни слова не сказал о Тэсс. Мать приготовила ему сандвичи, а отец верхом на своей кобыле отправился его провожать. Труся рысцой по тенистым проселочным дорогам, Энджел, довольный результатами своей поездки, охотно слушал повествование отца о трудностях его работы в приходе, о холодности его собратьев, а ведь он их любит согласно тому самому буквальному толкованию Нового завета, в котором они усматривают влияние пагубной кальвинистской доктрины. – Пагубной! – с добродушным презрением воскликнул мистер Клэр и стал приводить случаи, доказывающие нелепость подобного утверждения. Он рассказал о том, как посчастливилось ему быть орудием чудесного обращения грешников на путь истинный – не только бедняков, но и людей богатых или зажиточных, затем откровенно признался и во многих неудачах. По этому поводу-упомянул он об одном молодом выскочке-эсквайре по фамилии д'Эрбервилль, который доил в окрестностях Трэнтриджа, милях в сорока от Эмминстера. – А он не из древнего рода д'Эрбервиллей, владельцев Кингсбира и других земель? – спросил сын. – Из этого древнего, давно захудавшего рода, с которым связана страшная легенда о карете, запряженной четверкой? – О нет! Последние потомки подлинных д'Эрбервиллей умерли в безвестности лет шестьдесят или восемьдесят назад – по крайней мере насколько мне известно. А эти д'Эрбервилли присвоили себе чужую фамилию. Из уважения к древнему рыцарскому роду я надеюсь, что они самозванцы. Но странно, что ты стал интересоваться старинными родами. Ты как будто придавал им еще меньше значения, чем я. – Ты меня не так понял, отец, что часто с тобой случается, – нетерпеливо отозвался Энджел. – Для политики древность рода, как я считаю, не имеет значения. Даже среди представителей древних фамилий встречаются мудрецы, которые «восстают против своего же права наследования», как выразился Гамлет. Но для истории и искусства древние роды вещь важная, и я ими очень интересуюсь. Такие тонкости, если только можно назвать их тонкостями, превышали, однако, понимание мистера Клэра-старшего, и он продолжал прерванный рассказ. После смерти старика д'Эрбервилля молодой человек предался разгульной жизни, хотя у него есть слепая мать, печальное положение которой, казалось, должно было бы его образумить. Слух о его поведении дошел до мистера Клэра, когда он выступал в тех краях с миссионерскими проповедями, и он смело воспользовался случаем, чтобы указать заблудшему на черноту его жизни. Хотя он был там чужим человеком и говорил с чужой кафедры, но видел в этом свой долг и произнес проповедь на слова евангелиста Луки: «Безумный! В сию ночь душу твою возьмут у тебя!» Молодой человек был возмущен таким откровенным выпадом и в завязавшемся при встрече словесном поединке не постеснялся публично оскорбить мистера Клэра, невзирая на его седины. Энджел покраснел от огорчения. – Дорогой отец, – грустно сказал он, – я бы не хотел, чтобы ты подвергал себя незаслуженным оскорблениям со стороны негодяев. – Оскорблениям? – переспросил отец, и суровое его лицо озарилось пламенем самопожертвования. – Мне только было больно за этого несчастного, безумного юношу. Неужели ты думаешь, что меня могли оскорбить безрассудные его слова или даже побои? «Злословят нас – мы благословляем; гонят нас – мы терпим; хулят нас – мы молим; мы как сор для мира, как прах, всеми попираемый доныне». Эти древние и благородные слова, обращенные к коринфянам, совершенно справедливы и в наше время. – Но ведь до побоев дело не дошло, отец? Он тебя не ударил? – Нет, не ударил. Но мне случалось терпеть побои от людей, обезумевших от алкоголя. – Не может быть! – Частенько, мой милый. Беда невелика. Я спасал их от преступления, не давая им пролить кровь ближнего. И впоследствии они меня благодарили и славили господа. – Будем надеяться, что и этот молодой человек последует их примеру! – воскликнул Энджел. – Но, судя по твоим словам, боюсь, что этому не бывать. – А все-таки будем надеяться, – сказал мистер Клэр. – Я продолжаю за него молиться, хотя вряд ли мы с ним встретимся по сю сторону могилы. Но, быть может, слова мои, как доброе семя, прорастут когда-нибудь в его сердце. Сейчас, как и всегда, отец Клэра был оптимистичен, как ребенок. Хотя сын и не мог принять узкой догмы старика, но относился с уважением к его деятельности и в пиетисте видел героя. Пожалуй, теперь он уважал отца больше, чем когда бы то ни было, так как мистер Клэр, обсуждая вопрос о браке его с Тэсси, даже не спросил, богата девушка или бедна. Это была та самая непрактичность, по причине которой Энджел вынужден был стать фермером, а братьям его, по всей вероятности, предстояло быть до конца жизни бедными приходскими священниками, – и тем не менее Энджел восхищался ею. Несмотря на еретические свои убеждения, он не раз чувствовал, что как человек он гораздо ближе отцу, чем оба его брата.  27   Больше двадцати миль он проехал знойным днем по дороге, взбирающейся на холмы и сбегающей в долину, и после полудня поднялся на холм, который находился в одной-двух милях к западу от Тэлботейс, откуда снова увидал это зеленое корыто – сочную и сырую долину реки Вар. Как только начал он спускаться с предгорий в эту долину с тучной илистой землей, воздух сделался более тяжелым; томительные запахи летних плодов, тумана, цветов и сена сливались в озеро ароматов и в этот час словно нагоняли дремоту не только на животных, но даже на бабочек и пчел. Клэр был здесь своим человеком, знал клички многих коров, которые паслись вдалеке. Ему было радостно сознавать, что на эту жизнь смотрит он не со стороны, а как бы изнутри, как не умел он смотреть в студенческие дни. И несмотря на всю свою любовь к родителям, он почувствовал, что после пребывания в родительском доме он здесь словно сбрасывает с себя лубки и повязки; ведь тут не знали даже той привычной узды, которая обычно мешает самобытной жизни английских поселян, – в Тэлботейс не было помещика. Во дворе он никого не встретил. Все обитатели мызы имели обыкновение вздремнуть часок после полудня, что было необходимо, так как в летнее время вставать приходилось очень рано. У дверей на вбитом в землю и очищенном от коры разветвленном дубовом суку висели, словно шляпы на вешалке, подойники, стянутые деревянными обручами, побелевшие от бесконечного мытья; они были приготовлены и высушены для вечернего доения. Энджел прошел через сени на задний двор и остановился, прислушиваясь. Из сарая, где стояли повозки, доносился негромкий храп, там спал кое-кто из батраков, а вдали раздавалось хрюканье и визг свиней, измученных зноем. Широколиственный ревень и капуста были тоже погружены в дремоту, их большие листья вяло обвисли на солнцепеке, словно полузакрытые зонты. Энджел расседлал и накормил свою лошадь, и когда он снова вошел в дом, пробило три часа. В этот час обычно снимали сливки с молока утреннего удоя, и как только замер бой, Энджел услышал поскрипывание половиц наверху: кто-то спускался по лестнице. Еще секунда – и показалась Тэсс. Она не слышала, как Клэр вошел, и не сразу его заметила. Она зевала, и он видел ее открытый рот, красный, как у змеи. Одну руку она высоко подняла над туго скрученным узлом волос, и там, где кончался загар, он увидел белую атласную кожу. Лицо ее разрумянилось после сна, глаза были полузакрыты. Жизнь била в ней через край. Это было одно из тех мгновений, когда душа женщины полнее, чем когда-либо, облекается в плоть, когда самая одухотворенная красота становится плотской и чувственной. Потом эти глаза вспыхнули сквозь дымку дремоты, хотя с лица еще не стерлась печать сна, и, мешая радость с удивлением и смущением, Тэсс воскликнула: – Ох, мистер Клэр. Как вы меня испугали… я… В первую минуту она не успела подумать о перемене в их отношениях, вызванной его признанием, но эта мысль ясно отразилась на ее лице, когда она встретила нежный взгляд Клэра, бросившегося ей навстречу. – Тэсси, дорогая, любимая! – прошептал он, обнимая ее за талию и прижимаясь лицом к ее горячей щеке. – Ради бога, не называй меня больше мистером! Я так спешил к тебе! Тэсс не отвечала, но сердце ее забилось быстрее. Они стояли в сенях, на красном кирпичном полу, он прижимал ее к своей груди, а косые лучи солнца, врываясь в окно за его спиной, освещали ее опущенную голову, голубые вены на виске, обнаженную руку, шею и пышные волосы. Спала она не раздеваясь и сейчас была вся теплая, как пригревшаяся на солнце кошка. Сначала она не смотрела ему в лицо, но вскоре подняла глаза, и он заглянул в глубь вечно меняющихся зрачков, окруженных радужной оболочкой с голубыми, черными, серыми и фиолетовыми волоконцами, а она смотрела на него так, как могла смотреть Ева на Адама после грехопадения. – Я должна снимать сливки с молока, – умоляюще прошептала она. – А сегодня дома осталась одна старая Дебора. Миссис Крик поехала на базар с мистером Криком, Рэтти нездорова, а все остальные куда-то ушли и вернутся только к вечеру доить коров. Когда они направились в молочную, на площадке лестницы показалась Дебора Файэндер. – Я вернулся, Дебора, – сказал ей мистер Клэр. – Я помогу Тэсс снимать сливки. А вы, конечно, очень устали; отдыхайте, пока не настало время доить коров. Пожалуй, в этот день на мызе Тэлботейс сливки с молока были сняты не очень тщательно. Тэсс двигалась словно во сне; знакомые предметы, казалось, превратились в смутные скопления солнечного света и теней. Когда она подставляла под насос шумовку, чтобы охладить, рука ее дрожала; она ощущала пламя страсти Клэра и съеживалась, как съеживается растение под палящими лучами солнца. Он снова привлек ее к себе, а когда она, счищая сливки с шумовки, провела по ней указательным пальцем, он попросту облизал этот палец: отсутствие чопорности на мызе Тэлботейс оказалось сейчас весьма кстати. – Лучше уж я сразу скажу тебе все, дорогая, – заговорил он неясно. – Я хочу задать тебе один вопрос, в высшей степени практический, о котором думал все время, начиная с того дня на лугу. Я собираюсь жениться, и мне, как будущему фермеру, нужна женщина, понимающая толк в сельском хозяйстве. Согласна ты быть этой женщиной, Тэсси? Он задал вопрос в такой форме, опасаясь, как бы она не подумала, что он действует под влиянием импульса, против которого может восстать его рассудок. Она побледнела. Она приняла как неизбежное последствия своего сближения с ним, приняла свою любовь к нему, но не ждала этого внезапного предложения, да и сам Клэр заговорил об этом раньше, чем предполагал. С тоской, в которой был словно горький привкус смерти, прошептала она те слова, какие считала своим долгом произнести, ибо была честной женщиной. – Я не могу быть вашей женой, мистер Клэр! Не могу! Казалось, ее собственный решительный ответ разбил ей сердце, и она в отчаянии опустила голову. – Тэсс! – воскликнул он, изумленный ее словами, еще крепче прижимая ее к себе. – Ты сказала – нет? Но ведь ты меня любишь? – Да, да. И только за вас хотела бы я выйти замуж, – честно ответила ему несчастная девушка. – Но я не могу! – Тэсс, – сказал он, слегка отстраняя ее от себя, – ты помолвлена с кем-то другим? – Нет, нет!

The script ran 0.023 seconds.