1 2 3 4 5 6 7 8
— Это девчонки…
— Ну, да, а я с испугу в тряпье головой! Посидел, стихло. Начал копаться, слышу, замок звякает…
— А это шакалы!
— Тебе хорошо, ты видишь! А у меня дрожь пошла… Накинул пальто, а оно волочится… И шапка на глаза… И ботинки мешают… Думаю, скорей надо! Пусть волочится, пусть хоть как… А ты замок не открываешь! Жарко!
— Да заел замок-то!
— Заел… А я там спекся… Регина Петровна что-то спрашивает, а у меня пот течет, спина мокрая… Думаю: брошусь в кусты! Сил моих нет ждать! Все равно ведь попались!
— Ты зачем ей про склад-то?
— А как еще?
— Придумал бы!
— Вот я и придумал! Что она, не знает, что у нас с тобой вошь на аркане и дыра в кармане… Больше ничего своего нет!
— Все равно… А Илья нас ждет?
— Может, и не ждет. Он всегда дома. Он в темноте не выходит.
— Боится, что ли?
— Боится…
— Я тоже боюсь… — сказал вдруг Сашка. Колька присвистнул, посмотрел на брата.
— А ты чего?
— Не знаю.
— Как же можно бояться, не зная чего?
— Можно. И потом… Если все кругом боятся… это даже страшнее.
— Ладно, — рассудил Колька. — Сейчас загоним барахло — нажремся! И страх пропадет!
11
Илья с ходу уперся глазами в узел, пригласил в дом.
Окошки занавесил, лампу керосиновую зажег. Притащил картошки вареной, блинов толстых из кукурузы, которые он звал чуреками. Сала нарезал, и сало у него, жука, тоже оказалось. Никогда перед Кузьменышами не выкладывался хозяин так богато.
Да ведь и братья теперь не те: купцы! Хозяева! Со своим товаром пришли! Какой же тут может быть толк без застолья?
Илья и бутылку поставил:
— Гуляй, Ванька! Ешь опилки! Мы живем на лесопилке!
Разлил по кружкам, пригласил угощаться. Братья посмотрели друг на друга.
Оба подумали: пить страшновато, а опозориться и того страшней. Впервые в жизни их так угощают, принимают на равных. Впервые наливают, как взрослым, сивуху.
А Илья кружку свою тянет.
— Поехали, поехали! — как говорят проводники. За удачу! Да?
Братья взяли каждый свою кружку, понюхали. Воротит, как от помойки. Лучше бы им морса сладкого… Как-то разок угощали, вкуснотища, не то что это.
Но вида не подали, не показали, что противно. Наоборот, чокнулись громко с Ильей, будто всю жизнь только и делают, что выпивают!
Проследили глазами, как Илья без напряжения опрокинул в себя, не глотая, капли стер с подбородка и корочкой занюхал. Сразу видать, мастак!
Заметив, что братья медлят, весело приказал:
— Залпом, ну? Пить так пить, сказал котенок, когда несли его топить…
Братья натянуто засмеялись. Колька закрыл глаза, глотнул, еще глотнул, и у него сразу все потянуло обратно. Пересилив себя, сделал он еще несколько глотков, пока не закашлялся, слезы брызнули из глаз.
А Илья уж догадливо корочку с сальцем подсунул, так ловко, что попал в рот.
Колька стал жевать солененькую корочку, а слезы все текут, и судороги в горле. Ни дыхнуть, ни слова вымолвить.
И вдруг, как это произошло, сам не понял, легко, приятно стало. Счастливое тепло разлилось по телу, жаром ударило в голову. Поглядел он на Сашку, будто другими глазами увидел, что тот еще не знает, как это замечательно, когда выпьешь. А Сашка еще мучается, головой мотает, губы вывернул наизнанку.
— А вы думаете, мы мед тут пьем! — кричит озорно Илья и по-свойски стучит Сашку по спине. И тоже ему корочку с беленьким, с тающим на языке сальцем.
— Ешь, пока живот свеж! Завянет, ни на что смотреть не станет!
Откуда-то достал спичечный коробок, стал показывать братьям, как у них на транспорте вымеряют бутылку. Спичечная коробка в рост называется «машинист», на ребро — «помощник машиниста», а плашмя — «кочегар»… Так и спрашивают, когда садятся, как, мол, будем поддавать, по машинисту или по его помощнику?
Братья дружно попросили лить по машинисту! Им эта игра понравилась.
Через полчаса, разрумяненные, осмелевшие, они уже хозяйничали за столом, иной раз будто покрикивали на Илью.
И вот что диво-то: он лишь улыбался, но все, все сносил! Без бинокля видно, славный и покладистый парень, этот Илья! Свой парень в доску! Подливает да подкладывает, на узел и не глядит, будто его нет.
— Тряпье и есть тряпье, — сказал, как отрезал. — Не за то принимаю, что в узле, а за то, что своими вас обоих тут почувствовал!
И предложил выпить — по «машинисту», конечно, — за смелых братьев, хоть не семеро смелых, как в кино, но уж точно, что каждый семерых стоит! С такими да с молодцами любое дельце провернуть можно. И склад, и еще что…
— Любой… Скад… — пытается отвечать Колька, но у него никак не хочет складываться слово. Все вроде сознает, слышит, а губы будто чужие, не его губы, проворачивают вместе с деревенеющим языком. — Любовь… Скад…
Сашка и не пытается говорить, лишь мотает головой.
— Там ведь этого барахла-то… Завались? — допытывается Илья, и вдруг лицо его делится надвое, натрое, множится и расплывается в глазах у Кольки.
— Надо только брать да брать? А?
— Брат! — невпопад подтверждает Колька. — Я всегда брат… И он всегда брат…
Сашка согласно кивает головой и, уронив ее на руки, не поднимает от стола.
Илья, что-то сообразив, меняет тон и сам меняется, будто и не пил совсем.
— Ах, глупыши… Ах, дурачки мои зеленые… Чего мне с вами делать-то теперь? — бормочет. — Ведь, ей-бо, не дойдете до своей колонии… Не дойдете, а? — И потряс Кольку за плечо.
— Я… Готов… Я вперед… по машинисту… — выкрикнул, поднимаясь, Колька и вдруг стал валиться на стол, свою кружку с остатками самогона опрокинул. Удивился, обмакнул в лужицу палец, лизнул, и его затошнило.
Илья подхватил Кольку, потащил к порогу.
— Я и говорю… Готов! — уже другим, вовсе не дружеским голосом сказал он и, поддерживая, выволок на двор. Оставил блевать, вернулся за Сашкой. Потом отвел обоих под навес, где лежало у него сено. — Тут дрыхните! Машинисты! Завтра разбужу! — Вернулся домой и накрепко запер дверь. Схватил узел и вывалил его содержимое прямо на пол. Поднимал, каждую вещь отдельно осматривал, не спеша, и складывал рядком на постель.
Потом снова прошелся, в обратном порядке, щупал, прикидывая, сколько же такие пальто, да шапка, да ботинки крепкие, высокие, на кожемите, стоят… Пальто суконное, новенькое, с заграничным клеймом. А шапка своя, в Казани делали, гладенький мех, ласковый на ощупь… Не мех, кыска… Погладил, и душа размягчела. Все любят добро, да не всех любит оно. У Ильи в жизни по-разному было, но только теперь почувствовал: фарт ему шел в руки! Не упустить бы!
12
Говорится: с кем поживешь, у того и переймешь. Рос Илья без родителей, тех еще в тридцатом раскулачили да увезли из деревни. С тех пор сгинули. Видно, на пути в далекую Сибирь сложили свои косточки. Остался он с бабкой, так и жил, бедствовал, словом.
С малолетства ишачил в колхозе — очень уж бедный колхозик тот был. Запомнил Илья анекдотец. Ехали Черчилль, Рузвельт и Сталин, а на дороге бык. Черчилль кричит ему: «Линкор пришлю!» Рузвельт «летающей крепостью» стал пугать. Бык ни с места. А Сталин шепнул словцо, и бык, задрав хвост, убежал. Спрашивают господа, чего же он испугался больше самолета и линкора. Сталин отвечал: «А я сказал ему, что в колхоз отдам!» Это как раз их колхоз и был.
Не успел Илья на общественных харчах окрепнуть — война. Мал он для фронта, а на трудработы годился, хоть и недобрал веса. Тощ да мал, да зубы не все выросли.
Согнали их по повестке со всей округи, погрузили в товарняки и через всю Россию, по пути родителей, в далекую Сибирь. За дорогу оголодали они, сено ели, которым пол был устлан. В Омске их впервые покормили в грязноватой станционной столовке. Кто поопытней — Илья запоминал, — тот немного ел. А все больше запасался. Корки за голенище, кашу в носовой платок.
Как в воду глядел! Под Новосибирск привезли, там и бросили. Месяц бездельничали: ни начальства, ни работы. Ни питания. Стали разбойничать, на возки с продуктами, с хлебом, картошкой налетать. Расхватывали да разбегались. Посмотрел сейчас Илья на колонистов, как это все на них самих похоже. Большая Россия, много в ней красивых мест, а бардак, посудить, он везде одинаковый…
Решил Илья, звали его между своими по фамилии Зверев — Зверек, с тремя дружками к дому подаваться. Такая трудармия их не устраивала.
Сели они в проходящий товарнячок, поехали. Но глупо ехали, почти не скрываясь, и где-то перед Уралом, на перегоне их забрали.
Посадили в пустующий домик стрелочника, заперли, часового приставили. Они в окошко увидали состав с углем, попросились будто по нужде. Часовой молод был — отпустил. Они за домик, да прямо на тот состав. Только их и видели!
Стали осмотрительней. Как железнодорожный узел, слезают на подъезде. Пешочком по кругу обойдут, а у семафора свой состав караулят. Так и Урал проскочили.
Жили впроголодь, понятно. Где что выпросят или украдут. Однажды у проезжего дядьки удалось свистнуть чемодан. Съестного в нем не оказалось, но лежало офицерское нижнее белье, гимнастерка, штаны суконные. Попробовали на себя напялить: все на шесть размеров больше, для маскарада и то не годится.
И опять Илья об этом вспомнил сегодня, рассматривая пальто.
Послали с обмундированием Зверька в деревню, но он не такой лопух был, как эти братья. Продуктов набрал, молока, мороженного в кусках, яиц, творога, а за гимнастерку выменял рубаху по себе.
Под Тутаевом, бывшим Романовом, сонных от жратвы, их снова прихватили. Бросили до окончательного выяснения в колонию для малолетних. А колония та — под охраной да за колючей проволокой.
«Мы к Тутаеву подходим, видим сразу три угла: сборный пункт, больница рядом да проклятая тюрьма…» Так у них про свою колонию пелось. А вид, надо понимать, открывался подобный со стороны матушки Волги.
К тому времени, как попался Илья, накопилось в колонии подростков тысячи две. Голодуха. Пока всех просеют, пока разберутся: ноги протянешь.
Однажды сговорились — бежать. Каждый день лошадь с продуктами приезжала; ей ворота открывали. Порешили между собой: как лошаденка станет выезжать, скопом броситься в открытые ворота… И — врассыпную. Кому повезет, тот на свободе будет.
Дождались, приехала дохлая кляча, тухлую рыбу привезла. Из нее баланду варили, рыбкин суп. Разгрузили, открыли ворота, тут колонисты и кинулись с криком… С криком, чтобы самим не страшно было!
Вой, визг, топот, пальба!
Зверек сразу сообразил — бросилась ребятня кучей в одну сторону, а он в другую, к Волге.
Май был, вода ледяная, но он с ходу этого не ощутил! Потом лишь понял, что не доплыть; тонуть начал…
Очнулся, лежит на печи, шубой овчинной укрыт.
Высунул голову, поглядел: изба. Дед со старухой сидят у стола, меж собой о нем толкуют. Старуха и говорит: «Давай, старик, сдадим его обратно. Там, в колонии, сказывают, убивцев всяких держат, может, и этот из них?» А старик ей в ответ: «Дура ты, дура старая! На ем написано, что он убивец? А если нет? А если и наш сынок мается где-то, а добрые люди ему откажут в помощи?» Быстро поправился Илья. Старик ему рассказал, что работает на реке бакенщиком. Углядел на середке: кто-то руками по воде молотит, а уж видно издали, что тонет… Что за купальщик по весне, удивился, подплыл, а он, Илья, уж в беспамятстве…
Приодели Илью в сыновнее шмотье, кусок сала дали, хлеба. Старик на прощание перекрестил, впотьмах вывел из дома.
— До Ярославля тут недалече, — сказал. — И до Рыбинска близко, но вот как через мост пройти, не знаю. У моста охрана, могут схватить. — Но Зверек опыта за дорогу набрался. Подлез к машинисту, нанялся до Рыбинска уголь кидать, так и проскочил.
Пришел в родную деревню. Изба забита, бабки нет. Умерла бабка. Сунулся к соседке, тете Оле, ночь была, а он-то весь в угле. Увидала соседка в окошке его черную физиономию и решила, что черт лезет: такой крик подняла, что вся деревня сбежалась.
День-другой пожил Илья, все советовали ему осесть да жениться. «Пароход плывет по Волге, дым густой, густой, густой… Ох, зачем же мне жениться, погуляю холостой!» Не сиделось Илье: на военный учет станешь, загребут опять! Пошел он дальше по России чемоданы курочить, «углы отворачивать». Опыт у него уже был. На толкучке, при посадке или с крыши вагона крючком с верхней полки. Мал, да ловок был! Да удачлив!
Но однажды попался; запихнули опять в колонию.
Но теперь-то Зверек, как и всякий зверек, заматерел. Умел, как говорят, фуфло двигать: обманывать то есть.
Стекла кирпичом натолок и вдохнул покрепче. Можно было бы и сахара толченого, но сахара в ту пору не было. Забило стеклом легкие, пошла горлом кровь. Положили в больничку. А из больнички путь на волю всегда короче. Да, видать, стекла он крупновато сделал, кровь кусками отплевывал еще долго. С полгода.
В Калининской области, близ Осташкова, завербовался на лесозаготовки — дрова пилить. Работа для дураков: пилу на себя да пилу от себя… А во время пилки как песенку приговариваешь: «Для себя, для тебя, для те-плы-ш-ка… Для себя, для тебя, для те-плы-ш-ка…» Как-то с дружком шел он на работу, увидел пленных фрицев, они по соседству лес валили. Жили почти как вольняшки — на краю деревни, в земляночке.
Так вот, сидят фрицы, сало жрут. Увидели, кричат:
«Рус, шнель. Мол, идите сюда, угостим!» Ребята от закуски отказались, но в памяти засело — гады фашистские наше сало жрут да нас же угощают!
На обратном пути не выдержали, решили заглянуть. Зашли в землянку, никого; те по избам да по бабам разбежались. Тут парни еще больше озверели. Это что же получается? Мы в бараках живем, баланду хлебаем, а они в тепле да на печке с нашими бабами!
Все, что было в землянке, забрали, в первую очередь бацилу, то есть мясо, сало, консервы… Муку взяли, около пуда, да не смогли дотащить, так про запас у дороги на сосне и повесили. После, мол, заберем.
Пришли в избу к знакомой бабке. Жарь, бабка, мясо, вари, пеки и самогон доставай! Мы праздник победы устраиваем! Сегодня окружили и разгромили немецко-фашистских захватчиков, а это наш трофей военный!
Бабка ничего не поняла, но ужин приготовила.
Наелись, напились, спать завалились.
Ночью Зверек от странного чувства проснулся, будто кто-то несильно зубами его босую ногу трогает… Дернул он ногой, а там как рыкнет! Подскочил: мать честная, овчарка в избе, а рядом военные да участковый милиционер.
Допросили их и бабку допросили. Шмон у нее устроили. Бабка весь трофей, что не успели пожрать, выложила, только муку не отдала. Нет у меня муки… Не было и нет. Никаких я тринадцати килограмм в глаза не видала.
Погрузили Илью с дружком в сани, повезли в город. А повезли через тот самый лес, где они накануне проходили. Илья дорогой и говорит: «Стой, гражданин начальник! Ты муку, кажись, спрашивал? Так вон, вишь, на суку она висит!» Рассвирепел начальник, решил — чернуха, вранье, значит. А потом и сам увидел, кричит на Илью: «Лезь давай! Как повесил, так и снимай!» А Зверек ему в ответ: «Не… начальник… Я тебе показал, ты спасибо скажи. А мне она теперь долго не понадобится. Мне по твоей милости рыбкин суп хлебать! Так что тебе надо, ты давай и лезь на сосну!» Слазил начальник. Ничего с ним не случилось! И опять-таки Илье развлечение!
Дали Зверьку год. Он в первый же месяц в глаз порошка от химического карандаша насыпал. Ослеп на полгода. Попал в больничку, что называется, закосил. И на волю…
Усы отрастил, даже на вид стал старше. Решил по новой жить.
Один зек еще там, в лагере — подзалетел он туда за то, что бумажники по карманам тырил, словом, щипач — рассказал, что земли бросовые на Кавказе. Езжай, мол, там дома прямо со скарбом и огородом раздают за бесплатно. Только не спутай, скажи, что из беженцев…
А Зверек-то из каких? Бегал же! Беженец и есть.
Устроился проводником на южном направлении, колонистов к месту доставлял. Без волокиты вселился. Все, как и говорили: дом, огород… И картошка, невесть кем посаженная, в огороде растет, и подсолнух, и кукуруза зреет.
Не сразу понял, что попал он, как и положено зверьку, в капкан. Нюх ему отказал. Хотел честным путем зажить, ан опять в авантюру вляпался. Да какую!
Бежать бы! Да устал он бегать. И — деньги нужны. А тут, глядь, Кузьменыши подвернулись.
Проснулись братья поздно. Солнце за середину дня перевалило. На сене стало душно.
С трудом, преодолевая вялость, дошли до избы, а уж Илья завтрак приготовил: чай да чуреки, и опять — самогонка.
Кузьменыши головами замотали: не то что пить, смотреть на нее не могли. При виде бутылки начинало поташнивать.
Медленно отхлебывали чай из железной кружки и исподтишка поглядывали на Илью, который был сегодня особенно суетлив и многословен. Он спросил:
— А вы так и не умылись?.. Ну и правильно. Часто умываться даже вредно. Я в какой-то книжке читал. А можно и после завтрака. Историю про кошку знаете? Нет? Ха! Вот, расскажу. Поймала кошка птичку. Только присела, решила закусить, а птичка-то была сообразительная, говорит: «Как же ты, кошка, не умывшись, станешь меня есть? Нечистоплотно вроде?» Только кошка лапки разняла, а птичка пырх и улетела. Вот с тех пор кошка и умывается только после еды…
И опять энергичный хозяин все пытался налить им самогона, будто ничего вчера такого и не было.
Или правда, ничего и не было? Братья помнили лишь начало, остальное виделось сквозь какую-то муть. Кто-то хвалился, кричал; кто-то куда-то звал…
А может, не кричал, не звал, потому что и во сне приснилось им обоим что-то лихое, с лошадьми… Куда-то скакали на лошадях, и дух захватывало от этой скачки. Трудно было отделить сон от яви, но уж точно: лошадей наяву быть не могло!
Тут вспомнил Колька про вещи и посмотрел в угол, а потом на Сашку. И Сашка о вещах подумал.
Илья перехватил их взгляд, быстро спросил:
— Что? Потеряли что-нибудь? — И как-то странно засмеялся. Усы у него зашевелились.
— А пальто… где? — спросил Колька.
— И шапка? — добавил Сашка. — И эти… ботинки?
— Ах, вы вон о чем! — простодушно удивился Илья. — Ха! Они далеко… Их уже не догонишь!
— Как… не догонишь? — спросил Колька и посмотрел на Сашку, и оба уставились на Илью, который между тем продолжал им улыбаться. Но улыбка стерлась, он озабоченно спросил:
— Вы же мне подарили, эти… тряпочки? Я вас вчера правильно понял?
— Подарили? — переспросил Колька, округляя глаза.
— Мы? Подарили? — повторил за ним Сашка. Оба вытаращились на Илью, будто впервые его видели.
— А вы что? И не помните? Как дарили?
Но Илья и сам увидел, как братья ошарашены.
Встал, подлил им чая. Отломил по куску чурека. Сел, покачал удрученно головой.
— Ха! Вы даете… Ну, может быть, мне напомнить, а? — И так как братья продолжали молчать, он рассказал про вчерашнее, как стал он торговаться, предлагал на выбор картошку, кукурузу или деньги, а Сашка попросил сала. А когда порешили, что даст он им шматок сала да ведро картошки, тот же Сашка вдруг заявил: да бери задарма! Мы завтра снова принесем! Илья, конечно, наотрез отказывался, но тут и Колька присоединился к брату и стал наседать, уговаривать Илью в честь их крепкой дружбы взять это дурацкое барахло и унести, чтобы с глаз долой. А им вроде ничего не стоит снова покурочить этот складик. Где они, как Сашка объяснял, лишь замок в задвижке провернули…
Братья выслушали Илью, уставясь в пол. Они даже друг на друга не смотрели. Ничего такого они вспомнить не могли. Но если Илья про задвижку знает… Тогда… Лихо это они по пьянке добро свое профукали!
Илья предложил еще чайку согреть, но братья заторопились домой.
— Ха! Понимаю! Времечко не ждет! Не ждет! — оживился Илья и встал. И братья встали. — Можете на меня как всегда… Как на своего, — говорил он, выходя вслед за ребятами во двор. — Если свистнете, готов соответствовать! А подарка не возьму больше, так и знайте! Задвижечку отодвигайте, одежу несите, но… За наличные! Ну! По петушкам?
Колька и Сашка неуверенно кивали. Были они подавленны. Торговали — веселились, подсчитали — прослезились!
У самой калитки Колька со вздохом оглянулся и, не глядя Илье в глаза, спросил, голос его прозвучал жалобно:
— Но… Может, нам сала немного… Мы бы взяли.
Сашка промолчал. Он даже отвернулся, чтобы не видеть Колькиного унижения.
Илья уж совсем собрался уходить. Удивился. Переспросил:
— Сала? Вам… Сала? — И сделал паузу, рассматривая в упор братьев. — Так вы, живоглоты, вчерась его подобрали, у меня только голая тряпица с солью осталась!
Братья удрученно молчали. Про сало, кроме того кусочка, что совал им на закус сам Илья, они тоже не помнили.
— С кормежкой вы тово… Вы за четверых хаваете-то! — Илья вздохнул, так неприятно было ему отказывать своим лучшим друзьям.
Вдруг он оживился:
— Ха! Постой-ка! Посмотрю, а вдруг…
Щедрость из него так и перла. И щедрость, и широта душевная. Не мог он отпустить лучших друзей с пустыми руками!
Он скрылся в доме, вернулся, неся в руках небольшой, с пол-ладони кусочек сала. Тут же отыскал лопушок, завернул в него. Помедлил, поколебался, сразу видать, последнее отдавал. От сердца отрывал, как говорят!
Он так и сказал, протягивая:
— Ладно уж, в честь дружбы… Сам как-нибудь проживу.
Братья вразнобой сказали: «Спасибо». И пошли. Илья смотрел им вслед. Вдруг крикнул:
— Эй, живоглоты!
Кузьменыши оглянулись. Он молча на них смотрел, будто колебался, сказать или не сказать, но вдруг крикнул негромко:
— Тикали б вы отсюда! Правду говорю! Бегите! Что есть мочи бегите!
13
В колонию не пошли.
Если даже директор, как говорили, что-то там привез и наварят горячей бурды, им все равно не хватит. Опоздали. Еще кому-то подарочек. Правда, не такой жирный.
Только скрылась деревня, свернули они с проселка, покрытого мягкой горячей пылью, в поле, а за ним, вдоль кустиков, речка Сунжа бежит. Тут по-над берегом среди зарослей колючей ежевики и дикой маслины с мелкими серебристыми листьями — птицы на нее, как заметил Сашка, никогда не садились — прилегли на траву.
Говорить не хотелось.
Колька первый не скоро произнес:
— Голова трещит! А у тебя?
Сашка угрюмо отмалчивался.
— И трещит, и гудит… Паровоз, а не голова! Больше пить никогда не буду… Я и не думал, что это так…
Он не договорил, спустился с берега к воде, стал зачерпывать воду руками и плескать на лицо. Потом, сложив руки ковшичком, напился и, прихватив сколько можно воды, хоть капало сквозь пальцы, принес к Сашке, и вылил ему на лицо. Плеснул, Сашка даже не отвернулся, а может, и не заметил.
— Ты знаешь, что такое собачник? — спросил он, не открывая глаз. Капли блестели у него на носу, на лбу и стекали по вискам.
— Что? — без любопытства спросил Колька. — Собачник? — Он сообразил, что в умной башке Сашки что-то заваривалось важное.
— Нет, не знаю.
— Ящик… Железный такой ящик, — продолжал Сашка ровно, глаз не открывая. Может, он сон свой рассказывал. — Снизу вагона его подвешивают… Это когда мы на одной станции сгоняли, я в соседнем поезде углядел… А Зверек флажками ткнул и говорит: собачник, мол, до войны или когда там… собак, говорит, в таких ящиках возили. А сейчас и людям впору ездить.
— Ловок твой Зверек! — Колька вздохнул.
— Вместе ворон ловили, — сказал Сашка и открыл глаза. — Так вот, я тогда залез, примерился… И правда, ехать можно.
Колька понял.
— Значит, пора? — спросил, глядя на Сашку. — А колония?
— Попробовали же!
Сашка рассказал анекдот про человека, который увидел на дороге дерьмо. Нагнулся, удивился, на язык попробовал. И вдруг воскликнул: «Хорошо, попробовал, а то бы вляпался!» Колька не засмеялся. Он прикрыл лопушком голову и дремал на солнышке. Да и чего смеяться, если они оба по тому самому анекдоту вляпались… С колонией вляпались… Да и с Ильей тоже.
А Сашка уже не терпел. Его идея подтачивала.
— Пойдем на станцию, — предложил он.
— Сейчас?
— А когда еще…
— Может, сперва это… Может, склад покурочить? Как говорит Зверек…
— Не Зверек он, Зверь, — сказал Сашка жестко. — Ну, пошли? Да ты не думай, мы сегодня и вернемся!
Колька понял, что Сашка не зазря себя и его гонит, значит, так надо.
— Полежим чуть-чуть? — попросил он. — У меня ноги дрожат.
— Вот и разойдемся, — деловито произнес Сашка. — Вон, кстати, подвода…
Вовремя Сашка углядел подводу, а так бы топать им на станцию до вечера. И то неизвестно, дошли бы.
Через поле, наперерез, выскочили они к телеге, крикнули издалека:
— На станцию?.. Дяденька?
— На станцию, тетенька, — сказал мужчина и показал, рукой повелел: — Садись! Авось да небось добежим! У меня паровоз ходкий!
Не старый мужик и не седой, как заметили братья, но старей Ильи. В линялой, до белизны выгоревшей гимнастерке с белыми от кальсон пуговицами, в кепочке с козырьком на глаза. Сидел, подремывал, изредка вскидывал на дорогу светлые с голубизной глаза и опять погружался в себя. На братьев, подсевших к нему, он уже не обращал внимания.
Где-то лишь на подъезде к станции полюбопытствовал:
— Колонисты небось?
— А что? — настороженно спросил Колька.
— Бегете…
— Куда… Мы бегем?
— Ну куды-куды… Ясно, куды все бегут… Домой! — сказал мужик и причмокнул, понукая лошадь.
— Может, у кого и есть дом… А у кого и нет, — огрызнулся Колька. И посмотрел на мужика.
Но тот, видать, не собирался ссориться и разговор затеял вовсе не для обличения. Он приподнял кепочку, глянул на братьев, точно в голубое окунул. Молвил кротко:
— А ведь верно. У кого он есть… А у кого? Я скажу, такая война, что всех перевернула и выкинула из привычного… Небо с землей поперепуталось, живые с мертвяками… А нонче-то вдруг все поняли — войне-то конец… О доме заговорили… — Он молчал, но ответа не ждал. В свое погрузился. И снова начал неожиданно: — До этого о жизни не думали, думали не как жить, а как бы выжить… Не до жиру, быть бы живу, во как думали! Как уцелеть. — Он постучал кнутовищем по ноге, и она отдалась деревянным стуком. Только теперь братья заметили — мужик-то без ноги. Инвалид, значит.
Он между тем продолжал:
— …Отдал часть себя, другую часть готов был отдать. Вроде сам себе не нужон был. А сейчас дело-то к концу, так себя жалко стало… А вдруг, думаю, поживу? А где жить? — спрашиваю. — Дом-то где? Где? Нету… Семью поубивали и дом спалили. Так я в свою деревню не поехал, как узнал. Приехать на такое — все равно что на кладбище поселиться! Кажен день кровью истекать. Себя убьешь… Вот и решился в Березовскую… Ну, как приживусь… Вы-то малы, у вас запас времени есть шерстью обрасти. А у мине нет. Я без надежды поселялся… Это сейчас надежда появилась. Вон, за станцией на подсобном я вкалываю. Если что, Демьяна спросите…
Сказал и снова будто под козырек спрятался. Ушел, как черепашка под панцирь.
Когда братья у станции сошли, поблагодарили, он вроде бы оживился, кивнул:
— Бывайте! — И дернул вожжи. — А вообще приходите, если не побегете… Я-то лично не побегу. Край-то богатый, можно бы жить… Страх все портит. А мне так все одно бояться нечего. Кончилась моя боясть…
Братья еще раз сказали «спасибо» и пошли. Враскорячку пошли, костистые их зады на тележных слегах порядком набило. Добрели до серных ямок, ополоснулись, стало легче. Совсем легко. Будто те вонючие ямки были наполнены живой водой из сказки.
А когда-то, в невероятно далекие времена, ехали сюда, на воды, барышни и барины из северных столиц… В белых нарядах с цветными зонтиками, в богатых экипажах, гуляли тут столичные дамы и усатые офицеры, и все затем лишь, чтобы попить кавказских вод и привести в порядок здоровье… Играл им тут духовой оркестр, цвели глицинии. А после горячих вод прекрасные господа поднимались наверх, к ротонде, и смотрели на дальние горы в закатном золотом свете… Как выразилась Регина Петровна: лицезрели!
Так ли было или придумала воспитательница сказку, братья не разобрали. Воды-то были, они тут и до Кузьменышей текли. А вот что касается господ, ради ямок тащившихся без поезда из Москвы, тут братья откровенно засомневались. Ради чурека, скажем, ради картошки или алычи, другое дело… Жрать захочешь, прискочишь… А вода, она и есть вода. Ешь — вода, пей — вода…
Но поезда все не было, а его здесь, с горки-то, издалека видать, братья забрались на небольшую вершинку, где блистала белоснежная ротонда.
Вблизи она оказалась не такой уж белоснежной. Была она облезлая, загаженная, да к тому же все колонны исписаны, исцарапаны надписями: по-русски и по-немецки, наверное.
Сашка присел на каменные ступени, стал смотреть на долину. Как некогда барышни и кавалеры смотрели. А Колька нашел острый камень и нацарапал на колонне: «Кузьмины из Томилина. 10.9.44 г.» Усмехнулся, разглядывая надпись. Знайте наших, тоже, мол, принимали воды и лицезрели закаты в горах! Приедут они через… ну… через двадцать лет стариками, как этот Демьян, покажут шакалам детдомовским на ротонду: гуляли тут с Сашкой… Оркестр, мол, играл, и барышни с зонтиками ахали от восторга…
Колька свою картину додумать не успел, за дальним изгибом плешивой горы дымок показался. Братья рысцой побежали вниз, успели как раз к поезду.
Сашка деловито прошел вдоль состава, заглядывая под вагоны, наконец нашел то, что надо, позвал брата.
— Смотри! — указал пальцем.
Прямо под вагоном, нависая над рельсой, прикреплен грязный рыжий ящик, продолговатый, как гроб.
Сашка приподнял крышку и велел Кольке лезть.
— А не уедем?
— Ну, уедем, — сказал Сашка. — Ну и что? Громко сопя от натуги, Колька влез в ящик, потом туда забрался и Сашка. Выходило, что валетом ехать можно. Прямо в боковой стенке набиты круглые отверстия, в них можно смотреть одним глазом. Рядом шпалы, рельсы, трава. Одно боязно, не оторвался бы ящик на ходу, а то правда гробом станет.
— Гроб железный с музыкой! — сказал Колька в дыру. — Из северных столиц… В экипаже, на воды… Господа прибыли, Кузьмины!
И щеки надул: «Пум, пум, пум, пум…» Оркестром заиграл в честь своего прибытия в собачнике.
А Сашка сказал:
— За бесплатно куда хошь? А?
— А куда ты хошь? — спросил Колька. — Пум, пум, пум…
— Дальше, дальше, — сказал Сашка. — Я еще дальше хочу. Я обратно не хочу.
— А хуже не будет?
— Чем сейчас-то?
— Да. Чем сейчас!
Поезд впереди загудел, громыхнули вагоны. Ящик с силой тряхнуло.
Колька громче ударил марш: «Пум, пум, пум…» А Сашка предложил:
— Поехали, а?
— Сейчас?
— А что?
— А Регина Петровна?
Сашка промолчал.
— Она с мужичками одна останется? Не жалко? — крикнул Колька.
Сашка быстро откинул крышку и выскочил. За ним вывалился и Колька, споткнулся о шпалину. Смотрели вслед поезду, вагону со своим, уже ставшим своим, ящиком. Будто мечту проводили.
Ночевали в полусгоревшем товарняке на запасных путях. И у Регины Петровны объявились лишь вечером следующего дня.
Но прежде прошли мимо склада, чтобы убедиться, что замок, тот самый замок с задвижечкой, на месте.
Воспитательница открыла не тотчас. Увидев братьев, пригласила войти, но сделала шаг: тише, мол, дети спят.
Кузьменыши на цыпочках прошли в комнату, оглядываясь на кровать, где валетом в разных позах спали мужички. Жорес разбросанно, на спине, а Марат, наоборот, комочком, натянув одеяло на голову. Сейчас стало заметно, что Жорес старше.
Сама Регина Петровна была в ярко-розовом, сверкающем, как золото, платье, с пуговицами и очень длинном, до пола.
Такая блестящая, с распущенными черными волосами, она показалась братьям еще прекрасней. Вот уж и правда царица.
— Садитесь. Я вас ждала. С чем пришли, дружочки? Голодные?
— Нет, — отвечал за обоих Сашка. — Мы уже один раз ели.
А Колька положил на тумбочку сало, завернутое в лопушок.
Регина Петровна посмотрела на сало, не притрагиваясь к нему, на ребят. Покачала головой.
— Нет, нет. Спасибо. Я не возьму.
И так как братья недоуменно молчали, пояснила:
— Вы заработали, вы и ешьте! А как, кстати, вы его заработали?
Братья переглянулись.
— Ну, вот, — сказала Регина Петровна. — Думаю, что мы друг друга поняли. Правда?
Сашка кивнул. Он соображал быстрей Кольки. Но тут и соображать не надо. Воспитательница еще там, у склада, догадалась о краже вещей. Оттого и волновалась, и ждала. Но ведь не выдала! Вот главное!
Она между тем продолжала:
— Я ведь вас искала, спрашивала. Вы не ночевали, да? Все решили, что вы удрали, говорят, вас видели на станции… Но я не поверила, я знала, что вы не уедете так. Я не ошиблась.
Регина Петровна полезла в карман висящего на стене пальто, что-то поискала и, не найдя, вернулась, села.
— Господи, как без курева тяжко… Хоть травку какую… Ну, ладно. Вот для чего я вас искала: на днях мы начинаем работать на консервном заводе. Петр Анисимович договорился. Работать будут старшеклассники: пятые — седьмые классы. Но я записала и вас… Хоть подкормитесь там. Вы поняли, да?
Братья неуверенно кивнули, никакой завод не входил в их планы.
— Пожалуйста, не перепутайте: вы у меня не четвертый, вы у меня пятый класс… Младших пошлют в колхоз яблоки собирать… А теперь идите спать, — и уже вслед: — Сало, сало свое не забудьте!
Колька без слов забрал лопушок с салом. В дверях как по команде оба брата обернулись.
— Вообще-то мы думали… Что мы…
— Что — вы?
— Чуть не уехали! — выпалил Сашка.
— Совсем? — как-то глухо произнесла Регина Петровна. И все в ней потухло.
— Ага.
— А мы? А остальные?
Ребята замялись. Но ведь и так было понятно, что они не уехали потому лишь, что думали о ней.
— Дружочки мои… Подождите! — быстро, горячо подхватилась Регина Петровна. — Вот на консервный завод съездим… Поглядим… А вдруг да понравится? Я думаю, что у нас уладится… Уладится. Вот увидите.
Колька ничего не ответил, он так быстро соображать не мог. А Сашка, нахмурясь, глядя в пол, произнес как бы за двоих:
— Вообще-то… Мы подождем. Правда.
Получилось почти по-взрослому.
— Ну и лады. — Регина Петровна чуть повеселела. — А у меня еще сюрприз… Чуть не забыла. Подите-ка сюда.
Она достала из тумбочки огромную мохнатую шапку, а из шапки извлекла ремешок.
Братья вперились в шапку глазами.
— Что это?
— Папаха… Наверное…
— Откуда?
— Из подсобки… От самодеятельности, что ли, осталось. А может, из деревни… Не знаю. Там много этого… Ребята нашли… Ну, пошли дурить, маскарад устроили… — Регина Петровна прислушалась к крикам во дворе. — А я для вас прихватила… Нравится?
Братья лишь переглянулись: сообразили свою промашку. Как же они, обшаривая чердаки, пропустили подсобку! А если б там пожрать было?
Колька заинтересованно спросил:
— А черкески с патрончиками там не было?
— Не видела, — сказала Регина Петровна. — Был кинжал, только сломанный, и поясок… Мне показалось, что он вам пригодится.
Но братья пояском не заинтересовались. Они стали по очереди примерять папаху. Колька залез в нее по шею и утробным голосом заорал песню, забыв про спящих мужичков.
И в какой стороне я ни бу-ду-у,
По какой ни пройду я тропе,
Друга я никогда не забуду-у-у,
Если с ним подружился в Москве-е-е!
— Тише ты! — Сашка стянул с него папаху и нахлобучил на себя. — Я буду Хаджи-Мурат! А ты…
— А я Буденный! — крикнул Колька и потянул к себе папаху. — Буденный-то за красных, а твой Хаджи-Мурат за фашистов!
— Это Хаджи-Мурат за фашистов?
Регина Петровна прекратила спор, отобрав у них папаху. Улыбнувшись, произнесла:
— А я сейчас подумала… Я ее разрежу и сошью вам на зиму два капора.
— Чего? — переспросили братья. — Тапора?
— Ну, я знаю, что… Шапки, в общем… Все польза. А пояс можете взять, Коле для штанов, — ты у нас Коля-то? — вместо веревки сойдет.
Братья уткнулись в ремешок, узенький, в темных заклепках и узорах, вдобавок на нем болталось множество других ремешков-висюлек.
Колька примерил новинку, довольный, решил:
— Я на нем ложку буду носить… И еще что-нибудь…
Впору бы повесить для красоты ключи, украденные у Ильи, да ведь сопрут! Может, кукурузу? Вообразил:
Колька идет по томилинскому детдому, а на поясе у него, словно гранаты-лимонки, кочаны кукурузные висят! И папаха на затылке! Знай наших! С гор вернулись! Не оробели! Нажрались вволю да с собой привезли! По кочну отцепляет и шакалам отдает!
Но я знаю, мы встретимся снова,
И тогда, дорогая, вдвоем…
Регина Петровна легонечко подтолкнула братьев к дверям:
— Идите во двор петь!
Братья ушли.
Прикрыв дверь, она вернулась и снова пошарила в карманах пальто, собирая в ладонь табачные крошки. Набралось вместе с мусором немного. Из клочка газеты неумело свернула самокрутку, прикурила и вышла за дверь. Долго стояла на крылечке, приглядываясь к ребятам во дворе и стараясь среди них угадать Кузьменышей. Нацепив папаху, благо в подсобке их оказалось много, колонисты с палками гонялись друг за другом, изображая войну. А кто-то волочил за собой дырявую бурку, голые пятки мелькали из-под тяжелой полы.
Регина Петровна последний раз затянулась и ушла домой. Прилегла, попыталась спать, но не спалось. Несколько раз вставала, глядела в окно. Наконец хоть чем-то решила себя занять. Взяла ножницы и стала резать папаху на две равные части. Думала о Кузьменышах, о том, какие замечательно теплые шапки выйдут из этой папахи, и совсем забыла о времени. Она не заметила, как тихо, будто сама по себе откинулась створка окна и оттуда выглянуло черное дуло.
Три человека смотрели из темноты на ее руки, кромсающие на куски папаху…
14
В ребячьих спальнях ор продолжался допоздна. И крики, и визги, и беготня. Регина Петровна была права: колонистов накормили, и они ожили, известно, кормежка — праздник, да какой!
Оттого и разбузились: выли, пищали, блеяли, гавкали, мычали, лаяли и все в том же духе.
Кому-то пришло в голову: завопили песню. Не в лад, но громко.
Бродили мы с товарищем вдвоем,
Бродили мы с товарищем вдвоем.
Бродили мы с товарищем по диким по горам,
По диким по го-ра-ам!
Поначалу шло жидковато, кто во что горазд, но вот уж голос за голосом, ниточка к ниточке вплелись, встроились, сложились, и грянуло, окошки позванивали…
Вдруг камень покатился, ого-го!
Вдруг камень покатился, ого-ro!
Вдруг камень покатился и товарищ мой упал.
Товарищ мой у-па-л!
Особенно дружно выходило это: «Ого-го!» Тут уж ревели все, кто мог, и со слухом, и без слуха, реветь было приятно. Да и воздуха в легких хватало.
Я взял его за руку, ого-го!
Я взял его за ногу, ого-го!
Я за руку, я за ногу, товарищ не встает!
То-ва-рищ не вста-ет!
Я плюнул ему в рожу, ого-го!
Я плюнул ему в рожу, ого-го!
Я плюнул ему в рожу, он обратно не плюет,
Об-ра-тно не плюет!
Далее, как полагается, товарищу вырывают яму (ого-го какую!) и хоронят. А потом земля зашевелилась (ого-го!), и товарищ встает из нее и… «В рожу мне плюет!» Ответил, в общем. И сам — живой. Смешно! Закатились, хохотали…
Затянули тюремную: «Сижу в тоске и вспоминаю я, а слезы катятся из глаз моих…» Не допели. Слезы под такое настроение не подходили.
Заводили разухабистые уличные, блатные, рыночные (жалостливые), сиротские, инвалидные, лагерные, вокзальные и поездные, колонистские, сибирско-ссыльные, бытовые, одесские — воровские (жестоко-сентиментальные), хулиганские, каторжные (из дореволюционных) и некоторые из кино… Из «Большой жизни»: «Прощай, Маруська, блядовая…» По-настоящему-то надо «плитовая», но пели только так!
Но уж такой стройности не выходило. В каждом углу тянули свое, а вскоре и вовсе стихло.
Взрыв раздался под утро. Но было еще темно.
Кузьменыши проснулись одновременно. Обоим показалось, что на них упала бомба. Это было им знакомо по первым месяцам войны.
Во все окна полыхнуло зарево, окрасив стены в дрожащий кровавый свет. Было слышно, как внизу у девочек кто-то взвизгнул и закричал.
Сразу несколько голосов завопило:
— Горим! Горим!
Братья спали без матрацев и не раздевались, не то железная сетка отпечатается до самых ребер. Едва соображая, вместе со всеми в панике бросились к выходу. Двери отлетели. Задние подмяли передних, началась свалка. В темноте кому-то отдавили пальцы рук, разбили нос.
Кузьменышам повезло, их лишь чуть помяло.
Высыпали во двор и окунулись в голоса, в беготню, в яркий и жаркий свет, в какую-то зловеще-веселую панику.
Суеты было много, никто ничего не понимал, все бежали и все кричали. Стало видно, что горит дом, тот самый, где располагался склад.
Но первая мысль наших братьев была не о складе, конечно, о Регине Петровне с мужичками… Где она? Успела выскочить?
Пока опупело смотрели, соображали, а после крепкого сна соображалось туго, увидели и воспитательницу. Прижав к себе судорожно мужичков, она стояла посреди всей этой суетни, одна, такая застывшая, будто онемелая, в огромных глазах ее был страх.
— Регина Петровна! — закричали громко братья и бросились прямо к ней, с кем-то по дороге сталкиваясь, кого-то отпихивая, — Регина Петровна, мы тут! Мы тут!
Она лишь краем глаза зацепилась за кричавших ребят и, ничем не показав, что увидела или услышала их, вновь уставилась на огонь, пламя прыгало в ее расширенных зрачках.
Подскочил Петр Анисимович, крикнул неведомо кому:
— Где ведра? Несите ведра! Это ведь непонятно, что происходит! — И исчез.
Тут же появился снова, уже с ведром воды.
Закрываясь портфелем от огня, он направился к горящему дому, но близко подойти не смог и выплеснул воду наземь. Она тут же превратилась в пар.
Теперь, когда первый страх и чувство опасности прошли, ребятня, даже девочки, уже не вопили от испуга, а носились по двору радостно-возбужденные, ошалелые от такого невиданного зрелища! Им уже нравилось, что так горело!
Пламя возносилось вертикально вверх, как гигантская свеча, и гудело, рассыпая дождем крупные искры.
Дом светился изнутри, обнажился его каркас. В это мгновение он казался прозрачным, и каждую накаленную огнем балочку в его скелете можно было сейчас разглядеть.
Лишь несколько девочек, из самых боязливых, прибились, как к спасительному островку, к стоящей все так же неподвижно Регине Петровне.
Петр Анисимович, обращаясь к Регине Петровне, закричал:
— Вы видели? Что-нибудь видели?
Регина Петровна не обернулась к директору, будто не заметила его. Не сразу до нее дошло, что это к ней, к ней обращаются с вопросом.
— Что… Видела… — медленно, как во сне, произнесла она, не отрывая взгляда от огня.
— Я спрашиваю! — кричал Петр Анисимович и все отгораживался от пламени портфелем. — Вы видели, как взорвалось? Видели или нет? И потом это… На лошадях…
— На лошадях? — пробормотала Регина Петровна. — На каких лошадях?
— Это ведь непонятно, что происходит! — закричал Петр Анисимович, но осекся: только теперь дошло, что воспитательнице худо.
Подбежала другая воспитательница, Евгения Васильевна, сунула ватку с нашатырем к носу Регины Петровны, потерла ей виски, а та вдруг ахнула и стала оседать, запрокидывая голову.
Ее тут же увели в спальню девочек. Мужичков забрали туда еще раньше.
Кузьменыши, наблюдавшие все это, ринулись следом, на помощь своей Регине Петровне, но их дальше дверей не пустили.
— Идите, идите… — сказали. — Все тушат пожар, а вы чего тут шляетесь?
За дверью, слышно стало, кто-то плакал навзрыд, какая-то девочка, ее утешали.
— Ну, кто сказал, что лошади, — тускло произносил чей-то голос. — Ерунда… Честное слово, ерунда… Не было никаких лошадей и никаких гранат… Ну, что-то там взорвалось на складе… Там ведь керосин, и масло, и что угодно… Разве теперь узнаешь!
Братья посмотрели друг на друга и пошли во двор. Уже обвалилась крыша дома, подняв к небу салют из горящих углей, даже головешек. Искры медленно падали вниз и светлячками тлели в сухой траве. Никто не пытался их тушить. Даже Петр Анисимович, поняв, что соседним зданиям пожар не угрожает, притулился на крылечке столовой и так, прижав портфель к груди, сидел, глядя на огонь. Было что-то жалкое, беспомощное в его позе, будто говорившей: «Это ведь непонятно, что происходит!» За свою сорокалетнюю жизнь этот человек пережил множество катастроф, если и выживал, то благодаря природному долготерпению.
Когда он ушел с орсовской базы, сам ушел, ибо тащили вокруг все и вся, пахло тюрьмой, направили его в роно и там всучили детишек. На него смотрели как на человека конченого, ибо знали, какие уж там детишки — пятьсот головорезов худших из худших: тот, кто отсеивал, отделывался от самых отъявленных. И пока он готовил поезд, подыскивал воспитателей, выпрашивал продукты и одежду, сквозила в лицах районного начальства невысказанная мысль: не повезло Мешкову! Сгорел Мешков! А едет, потому что знает, хуже ему уже не будет… Некуда, как говорят!
Стало заметно, что уже рассвело.
Неожиданно из колхоза прикатила водовозка с пожарной помпой.
Ребята сразу нашли себе занятие: качать насос; по двое, а потом по четверо, вверх и вниз. Но быстро устали, отвалили. Лишь Кузьменыши, мокрые, старались помогать взрослым, пока вдруг не обнаружили на ладонях белые пузыри. Их погнали спать.
Уходя, они снова попытались проникнуть к Регине Петровне, но дверь оказалась запертой. Постояли, прислушиваясь, но никаких голосов не раздавалось с той стороны.
Спать тоже не хотелось.
Братья пошлялись по двору, теперь совсем пустынному; странно было видеть, как дымятся остатки дома в наступившей вдруг пустоте.
Помпа уехала, стало тихо.
Сашка вполголоса сказал:
— Ты думаешь… Гранатой?
— Почему гранатой? — спросил тихо Колька.
— А чем же? Ты слышал, как грохнуло?
— Я спал… — ответил Колька. — Мне приснилось, что меня по башке треснуло, а потом я проснулся и решил, что бомба.
— А лошади?
— Какие лошади?
— Они же говорят, были лошади.
— Говорят, кур доят, а коровы яйца несут…
— Значит, не веришь? — сказал Сашка. Он повторил: — Значит, не веришь… Пойдем!
— Куда?
Сашка не ответил. Взял Кольку за руку, крепко взял, была какая-то решительность в нем сейчас. Повел вдоль зеленой ограды к их тайному лазу. Первым прокорябался сквозь колючки, дождался Кольку, снова схватил его за руку и потащил за собой к краю кукурузного поля, которое примыкало к тыльной стороне сгоревшего здания.
Среди поломанных стволов кукурузы на мягкой земле четко различались многочисленные следы копыт. Кое-где была вывернута трава и отброшена в стороны. Клочки ее висели даже на стеблях кукурузы.
Колька нагнулся и поднял гильзу. Блестящую медную гильзу, ее нетрудно было заметить в траве.
Сашка взял у брата гильзу, повертел ее и сунул в карман. Пригодится.
— А как ты догадался? — спросил Колька и снова пошарил глазами по земле, но нигде ничего больше не валялось.
— Как… Ясно же, что если они были, то были тут… Что они, дураки во двор заезжать! Это же ловушка!
— А кто? Они?
— Не знаю.
— Думаешь, они и стреляли?
— Не знаю, — повторил Сашка и посмотрел на горы. Чистое, без единого облачка, наступало новое утро. Горы празднично блестели в высоте и светились своими снежными вершинами. Они казались совсем близкими.
Никакой пожар, никакие ночные страхи не могли поколебать этой вечной неземной красоты.
— Жаркий день будет, — сказал Колька и задумался. — А в Томилине небось в школу пошли…
Братья посмотрели друг на друга и одновременно подумали о том, что в Томилине, в этой грязной помойке, хоть и было им неуютно, но жилось проще, спокойней, чем здесь, среди этих прекрасных гор.
15
К обеду того же дня приехали на мотоцикле два милиционера, с ними еще военный.
Пока дети, столпившись во дворе, рассматривали чудо-мотоцикл да спорили вокруг него, приехавшие прошли к директору, о чем-то с ним поговорили и с воспитателями поговорили, обошли кругом сгоревшего дома и укатили, поднимая далеко видный шлейф белой пыли.
Ребят никто ни о чем не спрашивал и Кузьменышей тоже. Но даже если бы спросили, они б не рассказали о своих находках.
Во время обеда в столовой объявили, чтобы все знали, что никакого опасного взрыва от бомбы и гранаты не было, а случился по неизвестной причине пожар на складе, взорвалась канистра с горючим, от которой и загорелся весь дом.
Объявлял директор Петр Анисимович, стоя посреди столовой с портфелем, свободной рукой он вытирал пот со лба. Вид у него был очень озабоченный.
Он объявил и вдруг добавил:
— Это ведь непонятно, что происходит, — чем рассмешил обедавших колонистов.
Кузьменыши в это время тоже были в столовой, проникнув по второму разу, наверстывали за пропущенный вчера обед. Да и баланда из риса пришлась им по душе.
При словах директора о канистре, которая якобы взорвалась, они многозначительно переглянулись и продолжали хлебать дальше.
Директор еще добавил, что завтра придет машина от консервного завода и заберет старшеклассников. Младшие своим ходом отправятся в колхозный сад и будут собирать яблоки. Их там накормят…
На этом история с пожаром вроде бы закончилась.
Обгорелые остатки дома разгребли, бревна, обугленные, распилили на дрова, колонистов в саже с ног до головы послали отмываться в Сунжу, и они терлись песком.
Братья узнали, что Регину Петровну с мужичками временно поселили на кухне, отгородив одеялом угол. Но самой ее не было. Девочки сказали, что она уехала в больницу, а за мужичками просила присмотреть своих девочек, но и Кузьменышей просила помогать.
Братья кивнули.
— А когда вернется? — спросил Колька.
— Через несколько дней. А что?
— Ничего. Она заболела, да?
— Нет, — сказали девочки. — Но так нужно.
Братья ушли. Между собой рассудили, что девочки врут и что Регина Петровна не стала бы бросать мужичков, если бы не заболела. Но коли она и вправду обещала скоро приехать, значит, это не страшно. Вот только попрут их с консервного завода. Доказывай потом, что малорослые от недостатка соли. И ноги не растут, и руки, и зубы… И голова тоже не растет.
Известно, в войну с солью, да спичками, да с мылом всегда тяжело. Это бабы хорошо знают. Но и детдомовцы упражнялись в изготовлении фальшивого мыла: на деревянный брусочек наплавляли от обмылков, насобирав у бани, тонкий слой и загоняли.
Вместо спичек были «катюши», кремень, да железка, да кусок трута. А вот соль изобрести не удавалось. Как-то проникли они на скотный двор, где лежал огромный соляной камень. Встав на четвереньки, как великую сладость, облизывали тот камень, никакой силой не могли их оторвать.
Старшеклассники, если посудить, не намного переросли Кузьменышей, но отличались от них внешним видом. Прическами отличались: у них, как в той песенке, уже вился «чубчик, чубчик, чубчик кучерявый…». Они по-взрослому, втягивая в себя дым, курили. На девочек смотрели презрительно: «бабы-дуры!» И цыкали через редкие зубы слюной наземь. Зубы никак не хотели расти.
Особенно шепелявил Митек, его братья знали.
— Шегодня не вышпался, а как вштал, пошмотрел в штоловой, што дают, и вшпотел…
Над его шепелявостью смеялись, говорили: «Это Митек, который вшпотел, когда шъел в штоловой швой ришовый шуп!» Так вот, на следующее утро, очень раненько, когда от земли, от поля еще веет чистотой и легкостью и совсем мало пыли, прямо во двор въехала зеленая новенькая машина «студебеккер», вся в заграничных надписях — и на борту, и на капоте, и на двери кабины. Борта у нее в кузове откидывались вовнутрь, и из них получались такие решетчатые деревянные скамейки во всю длину машины.
Из кабины, громко хлопнув дверцей, выскочила молодая женщина в штанах, как у мужчины, в ватнике и заломленной лихой фуражке. Но все ребята сразу увидели, что это женщина, а через минуту уже знали, что ее зовут Вера.
Потом она приезжала каждое утро и отчего-то всегда смеялась, глядя, как колонисты наперегонки переваливаются в кузов машины. Она была веселым человеком и покрикивала, заливаясь от смеха: «Давай, мужики! Напружинься, счас вкалывать поедем! А то без вас конвейер не ползет!» О том, что такое конвейер и как он ползет, ребята узнали позже, но в эту шоферицу Веру, хоть и была она в мужчинской одежде и, что всего хуже, в штанах, влюбились все колонисты поголовно. Они говорили о Вере проникновенно, каждый мечтая втайне понравиться ей, а может, и жениться, когда вырастет. И каждый, конечно же, с этого времени хотел быть, как Вера, шофером. Девочки тоже.
В первое же утро, как и предполагали братья, их попытались из машины турнуть. Тем более что и другой малышни набилось много. Она потом набивалась каждый день, и каждый день приходила воспитательница и вытаскивала зайцев, мечтавших проехать на машине до завода. Обратно они были согласны топать пешком.
Но от зайцев отделывались, а от Кузьменышей не смогли. В два горла они завопили, что они старшие, хоть и живут в младшей спальне, что они мало соли ели и что рост — это еще не все.
Пожалуй, по одному их, как и остальных зайцев, все-таки выковыряли бы из машины, но двоих, когда они держались друг за друга и блажили на всю колонию…
Махнули рукой, велели отправляться.
Вера, одобрительно посмеиваясь, проверила, все ли уселись, лукаво взглянула в сторону Кузьменышей, залезла в кабину, крутанула стартером, с места рванула вперед. И погнала.
Колонисты взвыли от такой пронизывающей и лихой езды. Восторженно заорали, засвистели, заголосили в тридцать луженых глоток, а Вера, заливаясь от смеха и оглядываясь, чтобы глазком одним в заднее стеклышко увидать своих разбойников, как она их после называла, поддала еще.
Машина летела, а не ехала по белой наезженной дороге среди покрытых белой пылью кустов, оставляя за собой длинный дымный хвост.
Так их и привезли в первый день, гикающую и воющую от наплыва чувств ребятню.
Из окошек конторы, из проходной завода выглядывали люди, говорили между собой: «Колонистов привезли».
Вера выскочила из машины, сдвинула на затылок кепочку и крикнула, засмеявшись: «Мужики! Вылазь! Счас поштучно вас сдавать под расписку буду!» Но никто их не пересчитывал, не проверял. Вера уже на пустой машине въехала в большие железные ворота на территорию, а ребят провели через узкую дверь проходной.
Они очутились на огромном, отгороженном от мира высоким каменным забором дворе, заставленном корзинами и ящиками с фруктами. Тут были помидоры, сливы, яблоки, груши и те самые странные кабачки, которых вместо огурцов нажрались однажды наши Кузьменыши. Никто ничего не охранял. Пробегали озабоченные женщины в синих грязноватых халатах, оглядывались на ходу на горланящую ребятню и исчезали за стенами длинных зданий. Может, они и появлялись, чтобы посмотреть на колонистов, присланных им для помощи. Мужчин на заводе было не более десятка.
Ребята с оглядкой, чтобы никто не видел, начали таскать из корзин фрукты — кто сливу, кто помидорину, старались засунуть сразу в рот и проглотить. Но прошла мимо женщина и бросила на ходу: «Да вы ешьте! Ешьте, не стесняйтесь! Это все из шланга промыто…» Тут уж пошел такой шарап, что жарко стало. Все бросились к корзинам и стали хватать, засовывая и в рот, и в карманы штанов, и даже за пазуху. Набрали яблок, и груш, и слив, и помидоров, кто к чему близко стоял. Разбухли, отяжелели.
Набили каждый брюхо и под рубаху, нажрались так, что только из глаз да ушей не текло.
Но никто по-прежнему не торопил их, никто не упрекнул за шарап. Вот что обидно: как было много всего, так и оставалось много. Всех корзин, даже при желании, пережевать или, скажем, стырить со двора завода оказалось невозможно. Хоть и знали колонисты, свято верили в то, что нет для них невозможного, если это касается жратья.
Не съели с ходу, животы малы, так переварить можно и опять поесть. И другим в колонию захватить. И само собой запас для других дней сделать… Засушить или еще как…
Так понимали Кузьменыши, когда набрали за пазуху слив. Потом эти сливы помялись, их, уже кашицей, пришлось потихоньку из-под рубахи выгребать и выбрасывать.
Если бы в Томилине шакалам да хоть одну сливину, не то что корзину! Даже эту размазню от слив!
Работу же дали всем как раз по переборке слив. Каждый день приносили огромные стеклянные бутыли, литров по сто, в эти бутыли колонисты должны были складывать сливы, очищая их от мусора, сортируя по спелости. Бутыли заливали какой-то вонючей жидкостью, после которой плоды начинали противно белеть и становились несъедобными. Как поясняли колонистам, в таком виде сливы могут храниться хоть до зимы, и, когда пройдет горячая пора урожая, их пустят в переработку и сварят джем и варенье. Какое же варенье из испорченных белых слив!
В общем, хоть все объяснили, ребятам не понравилось, что на их глазах и их усилиями происходит порча продукта. А раз жрать после заливки этой отравой нельзя, значит — порча, и убедить их в обратном было невозможно.
Помидоры и яблоки колонисты перебирали более охотно. Тут ничем не заливали, не травили, а приходили огромные парни, евреи, и уносили тару в двери цеха.
Так их все звали: евреи. Были они все рослые, наверное, метра в два, голубоглазые, светловолосые и — веселые. Огромные корзины они хватали шутя, как игрушки, по корзине на плечо, и вовсе не ныли, не уставали, как заметили Кузьменыши.
Евреи — значит сильный и добродушный народ. Так оба брата решили.
А вот тетка Зина, которая стояла в дверях цеха, куда уносили евреи продукцию, поначалу не понравилась. Была она немолода, сварлива, в грязном синем халате и в белой косыночке, завязанной на затылке узлом.
Тетка Зина зорко приглядывала за колонистами, гнала самых любопытных от дверей, кричала на весь двор:
— Уж эти шкелеты! Откуда такую шушеру привезли?! Это ведь стыд-позор, глаза бы мои не глядели на их лебра!
Голос у нее пронзительный, слышно в любом конце заводского двора.
Но однажды, покричав так, она вдруг поманила к себе Сашку, он оказался ближе, спросила его: «Ты, малой, откеда?»
— Я? — спросил Сашка, не подходя близко, он не знал, что ожидать от тетки Зины. — Я из Томилина…
Тетка кивнула. Будто могла знать, где находится Томилино.
Может, слово поняла как надо? Томилино, где томятся.
— А родители твои где?
Сашка пожал плечами, отвернулся. Он на такие вопросы не отвечал.
— Один, что ли?
— Зачем один! — огрызнулся он. — Нас двое!
— Как это — двое? С кем — двое? — допрашивала настырная тетка.
— Ну с братом.
— Ишь ты, — произнесла тетка, посмотрев в ту сторону, куда указал Сашка. Колька сидел у корзины и жрал помидор. — Вы что же, двойняшки?
Сашка подумал, кивнул. Он не знал, что такое двойняшки, но понял так: раз двое, называется двойняшки.
— Позови ево-то, — приказала тетка Зина.
Она сердито оглядела Кольку и покачала головой.
— Ладноть. Я вас потом размечу, — решила будто про себя. И поманила рукой. — Сюды ходите…
Двери в это время в цехе были закрыты: перерыв.
Тетка Зина ввела их в запретное царство, где стояли огромные, высотой в одноэтажный дом, котлы, они шипели. У каждого котла была железная лесенка, которая вела вверх.
Тетка Зина посадила их на ящик под лесенкой, достала банку, наполненную какой-то желтой кашицей, похожей на детский понос.
— Ешьте тут, вот ложки. По цеху не шлундать! Ясно? — Братья кивнули, уставясь на банку. Уходя, тетка Зина пояснила: — Это икра… Баклажанной прозывается. Ее бы по-нормальному с хлепцем, да хлепца-то нету. Без хлепца, значит…
Тетка ушла. Тут и набросились. Пошли загребать ложками. Так быстро замелькало: сами опомниться не успели — кончилась! Она и не жевалась, а всасывалась, нежная, теплая, пахнущая так, что сладко кружилась голова.
Кузьменыши вылизали пальцами банку, засовывая их по очереди, зеленоватое стекло заблестело от чистоты. И уж через минуту всего-то, которую и отсутствовала тетка Зина, они сидели, уставясь на пустую банку голодными глазами. Им хотелось еще.
Тетка Зина посмотрела на них, на банку, крякнула от досады. Но больше от удивления.
— Чемпиены! По скорости!
Она протянула Сашке красную тесемочку.
— Ты у меня меченый будешь. А ты — нет. — Это Кольке. Кольку она приняла как нечто вторичное, который лишь повторял по форме своего брата, но мог и вообще не быть.
Она взяла из рук Сашки тесемочку, повязала вокруг шеи.
— Вот так. А икры больше нетуть. Будет… Будет день, будет и пища… Ходите, работайте. — И указала на двор.
Вроде не совсем понятно она выразилась, да Сашка допер и Кольке потом пояснил: она, мол, сказала, что на другой день даст икры еще.
Только на другой день тетка Зина будто и не замечала братьев. Напрасно Сашка мелькал перед глазами, даже поздоровался с ней. Тетка Зина кивнула сурово и ничего не произнесла. Наоборот, заорала тоненько на весь двор:
— Ишь! Мелкорослые! Шкелеты несчастные! Не тронь, не тронь корзину-то! Пущай евреи таскают!
И на второй, и на третий день тетка Зина не обращала на братьев внимания. И уж когда они перестали о ней думать, вдруг в перерыв сама нашла их за ящиком, где они сидели и жрали помидоры, которых уже терпеть не могли, и опять позвала в цех.
Под знакомой железной лесенкой, на ящике, она поставила банку и ушла. Но теперь в банке было что-то другое, не «блаженная» икра, как ее переименовал Сашка, забыв настоящее название. Банка была доверху наполнена ароматным сладким-пресладким повидлом.
И опять братья, хоть старались не торопиться, все срубали за какие-то секунды. Но тетка Зина, видать, была начеку и принесла вторую банку, а потом и третью.
|
The script ran 0.007 seconds.