Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Андре Моруа - Семейный круг [1932]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика

Аннотация. Пережив в детстве глубокое потрясение из-за супружеской неверности своей матери, Дениза обрекает себя на жизнь, полную сомнений и поиска. Героиня Моруа, как мятежный буревестник, мечтает найти свое счастье в жизненных бурях, которые оборачиваются лишь легкой рябью адюльтера, а мать Денизы, отдавшись чувству, счастлива в новом браке. Первая мировая война, экономические кризисы тридцатых годов, феминизация общества не в силах разорвать тесных семейных уз, образующих тот самый «семейный круг», в котором переплетаются судьбы героев романа.

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Как обычно случается во Франции, начало благосостоянию Ольманов было положено в провинции. В начале девятнадцатого века трое братьев Ольман основали в Нанси банк и содействовали созданию во Франции хлопчатобумажной промышленности, а затем развитию металлургии. Они располагали паями почти во всех крупных предприятиях Нанси, Эпиналя, Бельфора и провинции Вогез. Долгое время они являлись в Лотарингии деловыми монархами, подобно тому как семьи Кенэ и Паскалей-Буше царствовали в Нормандии. «Франция — королевство, столицей которого является республика», — писал в тысяча восемьсот сорок пятом году самый выдающийся из английских государственных деятелей. Глубокомысленные слова! Лучшие префекты Второй империи и Третьей республики действовали как прямые потомки интендантов Людовика XIV, и во многих провинциях еще в тысяча девятисотом году существовала промышленная и финансовая аристократия; она не имела доступа ко двору и поэтому была не известна Парижу, но на определенной, ограниченной территории сохраняла почти королевские права. Около тысяча девятьсот пятого года благодаря своему уму, твердости характера и также, быть может, и удивительной активности, порожденной горем, которое отравляло ему минуты отдыха и досуга, Проспер Ольман оказался во главе огромных предприятий. Северные, вогезские, нормандские ткачи задумали в ту пору обходиться в деле закупки сырья без Америки и создать в наших африканских колониях обширные плантации хлопка. Чтобы на первых порах помочь плантаторам, требовался банк, капитал для которого фабриканты готовы были предоставить. Они предложили Просперу Ольману возглавить этот банк. В связи с работой по организации Французского колониального банка Ольману приходилось большую часть года проводить в столице. Он оставил за собою дом в Нанси, но еще купил особняк в Париже, на улице Альфреда де Виньи; этот дом в стиле эпохи Возрождения был крайне безобразен, зато окна его выходили на парк Монсо. Доверенный Ольмана, Бёрш, сделался к этому времени пайщиком фирмы, и нансийский банк стал называться «Банк Ольмана, Бёрша и К°». Проспер Ольман вскоре понял, что хлопку из колоний будет трудно соперничать с техасским и египетским и что даже в случае успеха предприятие долгое время не будет окупаться. Поэтому Колониальный банк по его инициативе стал финансировать также и другие, весьма разнообразные предприятия, дававшие немедленный доход. Это встретило некоторое сопротивление в Совете, главным образом со стороны владельцев хлопчатобумажных фабрик, но Ольман начал скупать акции банка и покупал их до тех пор, пока большинство акций не оказалось в его руках; тогда он стал единственным хозяином дела. Французские капиталисты, подобно китайским мандаринам и испанским грандам, делятся на разряды, и высший из них насчитывает всего лишь человек двадцать, которые либо непосредственно, либо через своих ставленников господствуют в основных административных советах, держат в своих руках финансы, торговлю и промышленность, создают видимость общественного мнения и негласно участвуют в решениях правительства, которое нуждается в них для поддержания курса франка и для завоевания доверия капиталистов. К тысяча девятьсот двенадцатому году Проспер Ольман стал одним из тех, кого в случае финансовой паники председатель Совета министров приглашает к себе, чтобы просить совета и содействия. После войны он одним из первых понял опасность, связанную с инфляцией, и спас многие фирмы от катастрофы, переведя все их расчеты на золото. Сам он собрал большой резервный капитал и приобрел на французском рынке почти непререкаемый авторитет. Он по-прежнему жил монашески просто, вставал в семь часов, ложился в десять и, до того как у него поселилась молодая чета, обходился всего лишь одним слугою. X Те самые черты характера, благодаря которым человеку удается скопить огромное состояние, обычно мешают ему извлекать из этого состояния иные радости, кроме могущества и бурной деятельности. Молодые конторщики, завидовавшие богатству Проспера Ольмана, ни за что не согласились бы проводить вечера так, как проводил их этот всемогущий делец. Каждый день после обеда он уединялся в своем кабинете, освещенном одной-единственной лампой, усаживался за большой письменный стол и до десяти часов вечера просматривал документы, балансы и газеты, время от времени делая заметки. Дениза с мужем садились в кресла около этого стола, один напротив другого — с таким расчетом, чтобы свет падал на книги, которые они читали. Стараясь не мешать отцу, они хранили полное молчание. В десять часов господин Ольман прощался с ними, целовал Денизу в лоб, подавал руку сыну и уходил к себе. Дениза безропотно приняла эту однообразную жизнь и тем самым завоевала расположение старика. Он говорил так мало, что его чувства никогда не выражались в словах. У Проспера Ольмана не было поводов для общения с сыном. Он не знал, что ему сказать, и затруднялся привлечь его к работе. Будучи властным, он мог терпеть возле себя только подчиненных, но никак не сотрудника. Дениза несколько раз решалась обратиться к нему: — Отец, не могли бы вы иногда брать Эдмона с собой и объяснять ему дела. Ему так хочется вникнуть в них, помогать вам, но он смущается. — А что же, дорогая, вы хотите, чтобы я объяснял Эдмону? Дела нельзя объяснить; мой отец никогда ничего мне не объяснял. Тут все зависит от терпения, труда, здравого смысла… — Да, но ведь нужно еще получить возможность работать. У Эдмона такое впечатление, что он топчется на месте, зря теряет время, не делает ни малейших успехов. — Каких успехов? Я ввел его в состав двух административных советов. Пусть пишет протоколы, составляет доклады. Не заставляйте его приниматься за много дел зараз. Я не люблю ни увлечений, ни чрезмерного рвения. Такие разговоры обескураживали ее. В тех планах, которые она себе составила, предусматривалась также и пора ученичества, но она не думала, что ученичество будет столь бессодержательным и столь долгим. В первую зиму они с Эдмоном совершили поездку по восточным районам, побывали на фабриках, финансируемых Эльманами. Ее интересовала жизнь рабочих, общественные организации. Они вернулись из поездки полные идей и замыслов. Отец осудил все это. — Никогда не вмешивайся в отношения хозяев и рабочих, — сказал он сыну. — Это не твое дело; ты банкир. Ты должен судить о деле по балансам, по отчетам… и должен хорошо знать руководящий персонал… Только и всего… Несмотря на свое расположение к Денизе, он не любил, чтобы она по вечерам приезжала за Эдмоном в Колониальный банк. Когда она проходила по залам, молодые конторщики отвлекались от работы и смотрели на нее с веселым и услужливым видом. Еще больше, чем старика банкира, это появление женщины раздражало его компаньона, Бёрша. То был человек лет сорока с всклокоченными сросшимися бровями под вечно нахмуренным лбом. Дениза считала его умным, но грубым. Предвидя, что со временем Эдмону придется работать с ним рука об руку, Дениза попыталась было привлечь его на свою сторону. Но он относился к ней враждебно. Прежде он служил у Ольманов и поэтому предполагал, хоть и совершенно неосновательно, что они его презирают. Дениза поделилась с ним некоторыми мыслями (воспринятыми ею от Менико) насчет политической ответственности крупных банков, насчет благотворного влияния, которое они могли бы оказать на обновление Европы. Он ей ответил: — Позвольте мне, мадам, высказать одно-единственное пожелание фирме, а именно, чтобы господин Проспер дожил лет до девяноста… Не раз, сидя вечером в тиши темного кабинета, где слышался лишь легкий шорох карандаша господина Ольмана, делавшего пометки на полях документов, Дениза отрывалась от книги, устремляла взор вдаль и задумывалась. Счастлива ли она? Она жила в каком-то странном ожидании, как бы вне времени. Порой ей казалось, будто она — героиня какой-то сказки, что ее коснулась волшебная палочка и погрузила в сон. Неведомые чары ласково обволокли ее и скрыли от нее горести жизни. Каково-то будет пробуждение? Явное обожание мужа трогало ее. За три года у них родилось трое детей: дочь Мария-Лора и два сына — Патрис и Оливье; оцепенение, связанное с беременностью, помогало ей выносить эту однообразную жизнь. В ее отношении к детям было, пожалуй, больше заботливости, чем материнского чувства, но они уже привязывались к ней. «В этом-то и заключается счастье?» — по-прежнему раздумывала она. Она отлично знала, что нет! Больше чем когда-либо ее томила «жажда бесконечного», о котором говорила когда-то мадемуазель Обер. Она обращала взор на Эдмона и господина Ольмана. Почему у столь сильного отца такой слабый сын? Когда стрелки часов подходили к десяти, она с тоской и отчаянием думала о комнате, обитой красным штофом, где она, не испытывая ни желания, ни наслаждения, отдастся ласкам страстного и неловкого мужа. XI В 1925 году все трое детей переболели коклюшем. Лето они проводили в Сент-Арну, нормандском поместье, подаренном господином Ольманом. Целых три месяца все внимание домашних было поглощено болезнью детей. Денизу умиляла кротость этих маленьких созданий и их удивительная способность быстро забывать невзгоды. Едва проходил приступ кашля — и они, как ни в чем не бывало, снова принимались за игры. В октябре дети еще не совсем поправились. Доктор сказал Денизе, что хорошо бы отправить их на юг и продержать там до весны. Она передала его мнение свекру. Так повелось, что все важные вопросы обсуждались непосредственно Денизой и стариком, в то время как Эдмон ограничивался ролью простого свидетеля. Проспер Ольман никогда не уклонялся от этих кратких совещаний; он не без удовольствия играл роль доброго волшебника, которому дано мановением жезла устранять препятствия и вызывать из-под земли дворцы и сонмы слуг. Непринужденность снохи и его огромное состояние делали эту роль совсем нетрудной. Он молча выслушивал Денизу, обдумывал вопрос и излагал план действий, сопровождая речь решительными жестами могучей руки. Высказавшись, он считал вопрос окончательно решенным и был бы недоволен, если бы Дениза вздумала продолжить обсуждение. — Мне кажется, доктор прав, — сказал он. — Хорошо… Так я предложу вам следующий план. С первого взгляда он вам не понравится, но потом вы убедитесь в его преимуществах… Мне представляется весьма полезным, чтобы Эдмон съездил в Африку и посетил там отделения нашего банка. Для правильного подбора служащих необходимо, чтобы он знал наших директоров и их помощников и чтобы о каждом из них имел ясное представление… Отвезите детей на юг. Моя сестра Фанни предоставит вам свою виллу в Теуле, она все равно пустует. Там у вас под рукой будут каннские врачи, превосходные специалисты. Эдмон вас там устроит, потом отправится в Алжир, и я обещаю, что к Рождеству он вернется к вам… Знаю, это ваша первая разлука, — добавил он, заметив, что Дениза хочет что-то сказать, — но она необходима и будет недолгой. В конце октября Эдмон Ольман со всем семейством отправился в Теуль.[35] Они прибыли туда солнечным утром. Вилла тети Фанни представляла собою провансальский домик со стенами розовато-оранжевого цвета и крышей из круглой черепицы; он был так удачно расположен на вершине небольшого мыса, что с террасы видны были два ярко-синих залива, окаймленных скалистыми бухточками. Большую часть обширного земельного участка занимали сосновый лес и оливковые рощи. Денизе понравился его дикий, безыскусственный вид. Свет опьянял ее. У нее, выросшей в Нормандии, четкость южных скалистых контуров, сухой и чистый воздух вызывали в памяти легендарную Элладу. Осматривая вместе с Эдмоном маленькие пляжи, к которым вели тропинки, усеянные сосновыми иглами, она попробовала поделиться с ним своими впечатлениями. Но он казался безразличным и грустным, как всегда. Не раз уже она замечала, что Ольманы — и отец и сын — не видят природы. Они вернулись на террасу. Дети уже завладели кучей песка и занялись игрой. Дениза была задумчива и молчала. Украдкой она посматривала на Эдмона. Вид у него был усталый. Она сознавала, что не любит его пылкой, непреодолимой любовью, но они безмятежно прожили уже четыре года, ни разу не ссорились. Почему бы этому покою чувств не сохраниться навсегда? Она уже не представляла себе жизни без Эдмона. Предстоящая разлука пугала ее. Не нарушит ли разлука действия тех чар, которые погрузили ее в сон? Не окажется ли ее хрупкое счастье всего лишь видимостью? Не рассыплется ли оно, если до него дотронуться, и не исчезнет ли как мыльный пузырь, налетевший на препятствие? Но самым странным было то, что, наряду с этой тревогой, в ней росла какая-то надежда, словно предстоящее одиночество должно было ее вернуть ей самой — Денизе, более сильной, более сложной и вместе с тем более целостной. Она снова посмотрела на Эдмона, и взгляды их встретились. Он как бы говорил: «Я знаю, конечно, что ты не можешь любить меня, что ты меня только терпишь; рядом с тобою, полной силы и огня, я скучен и безгласен; но у тебя возвышенная душа, и в данных обстоятельствах она получает возможность раскрыться во всем своем благородстве». Дениза взглядом подбодрила его, потом откинулась на спинку кресла и потонула в лазурных небесах. Взгляни, о небо, — вот я, переменный![36] Возле кого ей хотелось бы смотреть на небо? Ей вновь представились полированные колышки и новенькие мешки траншей, по которым вел ее Рэдди. Рэдди? Жак? Менико? Или некий незнакомец, еще совершеннее их? Из этих раздумий ее вывел голос Эдмона. Он говорил о чековой книжке, которую оставляет в ее распоряжении, и о докторе для детей. Она приподнялась и увидела, что море все пронизано блестящими стрелами, которые вонзаются в волны, как стальная игла в черный корсаж Эжени. Как тонких молний труд неуловимый… — До чего все здесь напоминает «Морское кладбище», Эдмон… Что вы сказали, дорогой? — Я говорил: что же вы будете делать в этом домике совсем одна? — Не беспокойтесь. Я взяла с собой книги, ноты… И дети тут. — Я ведь знаком с владельцами соседней дачи… Вилье — наш клиент, а отец — акционер нескольких его предприятий в Марокко. Не сомневаюсь, что они пожелают с вами познакомиться… — А мне этого совсем не хочется. Я предпочитаю побыть одной. Кроме того, я слышала отзывы тети Фанни о Соланж Вилье, и все это мне не по душе. — Да, конечно, — согласился Эдмон. — Однако, если они вас пригласят, побывайте у них хоть раз. Тетя Фанни — пуританка, и весьма возможно, что она сильно преувеличивает. Он мгновенье помолчал в нерешительности. — Только будьте осторожны, — добавил он. — Если у Вилье будут мужчины, не принимайте их у себя. Даже самую безупречную женщину легко скомпрометировать, если… Она прервала его с чуть заметным раздражением: — Что за мысли, недостойные вас, Эдмон! Право же, вы меня достаточно узнали за эти четыре года… Единственный человек, которого мне приятно видеть, — это вы… Если вам удастся приехать сюда из Орана или Туниса на несколько дней, я буду счастлива. Он сказал, что постарается приехать, если на это согласится отец. Такой ответ слегка задел Денизу. Ей не нравилось, что Эдмон несамостоятелен, словно ребенок. Она снова задумалась. Где-то далеко, со стороны Канн, ревел гидросамолет. Она уже почувствовала себя одинокой. Ей представился тот особый миг отчуждения, когда пароход еще стоит на месте, но швартовы уже отданы и связь с пристанью уже оборвалась. Она почувствовала в одно и то же время и отчаяние и радость великих разлук. Она взглянула на бездонное небо и услышала где-то в глубине души чудесную, но неизменно прерывающуюся мелодию из «Неоконченной симфонии». Два звука-предвестника, потом неизреченное счастье, спиралями поднимающееся ввысь. К какой цели? Вечером на перроне вокзала Эдмон обнял ее; он был взволнован, словно уезжал на войну. — Не забывайте меня, дорогая, кроме вас, у меня нет никого… — Перестаньте, Эдмон! Вы с ума сошли! У меня ведь тоже никого нет, кроме вас. Они уже обо всем переговорили и теперь стояли молча, время от времени бросая друг на друга тревожный и грустный взгляд. «Это и есть счастье?» — снова подумала Дениза. Еле уловимый внутренний голос отвечал ей: «Нет». Когда она теплой ночью возвращалась на виллу, сосны и кипарисы раскачивались под порывами ветра, и в красоте их Денизе почудилось что-то трагическое и погребальное. XII Лежа в шезлонге, Дениза читала роман Бертрана Шмита. За персонажами, за фразами она старалась увидеть человека, который когда-то был ее другом. Это давалось нелегко. Дениза узнавала отдельные элементы, имена, относившиеся к Руану, фразы Руайе, но все это оказывалось погруженным в какую-то более эффектную ткань, созданную новыми отношениями. После войны Бертран стал писателем и поселился в Париже. Она несколько раз собиралась пригласить его к себе. Потом думала, что Эдмон будет недоволен и что Бертран забыл о ней. Так она с ним и не встретилась. От чтения ее отвлек шум мотора. Верхушки сосен гнулись от мистраля, на гребнях невысоких синих волн белела пена. Машина остановилась, заскрипев песком. Дениза с удивлением прислушалась. Кто бы это мог быть? Послышались голоса, потом появился Феликс и вполголоса доложил: — Приехала госпожа Вилье, мадам… Она говорит, что мадам ее знает. «Вот досада!» — подумала Дениза. Она вздохнула и отложила книгу. — Скажите, что я сейчас выйду. Войдя в гостиную, она приятно удивилась. Она ожидала увидеть накрашенную женщину, чересчур нарядную для деревни; перед ней оказалась дама еще красивая, чуть увядшая, но с виду здоровая и крепкая, в коричневом свитере и юбке из букле каштанового цвета. — Я к вам с визитом, — сказала она, — я ваша соседка. Господин Ольман написал мужу, что вы здесь одна, с тремя больными детьми. Я приехала, чтобы узнать, не могу ли быть вам чем-нибудь полезной. Дениза поблагодарила: детям немного лучше. — Теперь, пожалуй, я сама не совсем здорова. Здешний климат вызывает у меня какое-то лихорадочное состояние. Пустяки, конечно, однако… — Вы живете слишком уединенно, — сказала Соланж. — Приезжайте ко мне как-нибудь к завтраку или к обеду… Сейчас у меня очень весело, у меня гостят друзья: Робер Этьен — тот, что пишет о Марокко, и Дик Манага… Вы знакомы с ним? Очень остроумный молодой человек. — Нет… Позвольте мне быть откровенной, — ответила Дениза. — Я приехала на юг главным образом, чтобы отдохнуть, и боюсь, что… Соланж склонилась к ней. — Можно и мне быть откровенной? Я боюсь, что вам дурно обо мне отзывались… Но раз уж мы по воле случая встретились, я хотела бы сразу же внести полную ясность… Разговор стал очень интимным. Соланж объяснила, что они с мужем предоставили друг другу полную свободу и теперь они просто друзья. Она спросила, не шокирует ли Денизу такой уговор. — Нет, вовсе нет. Каждый волен поступать по-своему, если это никому не причиняет вреда. Но все-таки я не понимаю… Почему же тогда не развестись? — А зачем разводиться? Я отношусь к мужу превосходно, и у нас сын. — Вы думаете, что не разводиться — значит оберегать счастье детей? — спросила Дениза. — Не знаю, как протекало ваше детство, но что касается меня, то разлад между родителями наложил неизгладимый отпечаток на всю мою жизнь. Дениза запнулась. Она коснулась темы, говорить на которую ей всегда было очень тяжело. «Как странно, — укорял ее Эдмон, — вы добрая, но как только речь зайдет о вашей матери, вы становитесь несправедливой». Наметившаяся откровенность ободрила Соланж Вилье; она почувствовала себя непринужденнее и, попросив папироску, откинулась на диван. «В сущности, она довольно забавная… у нее повадки большого пса», — подумала Дениза. — На мне тоже детство оставило определенный след, — сказала Соланж. — Я была младшей, и мама очень баловала меня. Она так неловко выражала свое предпочтение, что братья и сестры меня возненавидели. Они не принимали меня в свои игры, а я с досады выдавала их шалости. Я стала «злючкой Соланж», «чумой». Меня сторонились… Уверяю вас, у меня до сих пор сохранилась боязнь, что я могу чем-то не понравиться… Да вот, например, как только я увидела вас, я подумала, что буду вам в тягость… И я из смирения, чтобы придать себе храбрости, взяла решительный тон. — Как вы ясно отдаете себе отчет в своих переживаниях, — сказала Дениза. — Я тоже не раз испытала… правда, в совсем иной форме, чувства вроде тех, о которых вы говорите… но никогда не могла признаться в них себе самой… — Очень долго и я не могла… Потом в Марокко я встретилась и подружилась с человеком, который помог мне заглянуть в самое себя. Впрочем, вы его увидите. Это Робер Этьен, сейчас он как раз здесь. — Это он написал «Молитву в саду Удайа»? — Он. Он гражданский контролер и управляет почти совсем дикой территорией неподалеку от нас… Это превосходная должность… прямо-таки королевская. Вы, вероятно, знаете, что мы половину года проводим в Марокко. Вы не представляете себе, как благотворно сказывается эта простая жизнь среди деятельных людей. Я пыталась стать вдохновительницей для лучших из них. — Именно такою я хотела бы быть для моего мужа. — Странно, — заметила Соланж. (Она как-то особенно произносила это слово, растягивая раскатистое «р».) — Странно, мы с вами совсем разные, и все-таки в нас есть что-то общее… Обещайте, что приедете ко мне. Вот увидите — для женщин я отличный друг. Тут нет никакой моей заслуги, просто я боюсь их… Итак, придете? Мне говорили, что вы музыкантша… У меня хороший рояль. — Я уже полгода не притрагивалась к клавишам, — сказала Дениза. — В прошлом году я иногда еще кое-что разбирала, но после замужества я перестала серьезно заниматься. Повторять один пассаж раз по двадцать мне надоедает. — Да, — проронила Соланж, вставая, — когда женщина не находит равновесия в области чувств, она перестает чем-либо заниматься. Мы трудимся только ради мужчин. Мы жалкие существа. XIII Дениза Ольман пешком отправилась к Вилье. Ее ждали к завтраку. Дорожка вилась в сосновом лесочке и соединяла два парка. Дениза шла медленно, понурив голову. Лихорадка, мучившая ее почти каждую ночь, повлекла за собою упадок сил. Красота южной природы и мягкость климата вызывали у нее чувство какой-то необъяснимой тоски. «Странно, — думала она, отворяя белую калиточку у виллы Вилье, — я испытываю здесь то же ощущение, как на концерте или в театре, когда слишком острое наслаждение внезапно напоминает о краткости жизни…» Утром она получила из Пон-де-Лэра письмо, которое страшно взволновало ее. Письма матери возвращали ее в мрачную обстановку детских лет и до сих пор вызывали у нее такие бурные переживания, что она никогда не решалась их распечатать сразу же. Она по нескольку часов держала их на камине и не раз брала конверт в руки словно для того, чтобы взвесить, сколько в нем содержится горя. Потом она резким движением разрывала его и читала письмо очень быстро, подобно тому как больной, зажмурившись, спешит проглотить горькое лекарство. На этот раз госпожа Герен сообщала, что Жак Пельто сделал предложение Шарлотте, что это брак «весьма подходящий во всех отношениях» и что Дениза очень помогла бы сестре, если бы отказалась в ее пользу от наследства дедушки Аристида Эрпена, который умер за несколько месяцев до того. «Не сомневаюсь, что ты согласишься, моя дорогая. Что тебе стоит? Сюзанна хочет остаться в Англии. Странная идея, но, как бы то ни было, Сюзанне ее доля наследства необходима. А ты так богата, что… Кроме того, ты должна что-то сделать и для Жака. Уверяю тебя, он, бедняга, очень страдал, когда стало известно, что ты так скоро приняла более заманчивое предложение». Дениза, разумеется, ответила, что подпишет любой документ по совету мэтра Пельто, но новость смутила ее. Почему Жак избрал Лолотту, а не какую-нибудь другую девушку? Ищет ли он в сестре нечто, что напоминало бы о ней, Денизе? Или, наоборот, Шарлотта, всегда подражавшая старшей, решила завоевать человека, который долгое время любил ее сестру? Войдя в прекрасный сад в итальянском вкусе, она увидела возле дома небольшую компанию. Мужчины в белых брюках сидели на оранжевых холщовых качалках. Соланж встала ей навстречу. — Здравствуйте, госпожа Ольман… Мы ждем вас, чтобы выпить коктейль… Позвольте представить вам моих трех кавалеров… Мой муж… Манага… Робер Этьен… Что желаете, госпожа Ольман: мартини, апельсиновый? — Апельсиновый, пожалуйста. Но я, кажется, помешала вашей беседе? — Тема была довольно мрачная, — сказала Соланж. — Эти господа толковали о смерти… Робер Этьен прочел книжечку об «искусстве умирать» и уверяет, будто в последнюю минуту люди прибегают к выражениям, свойственным их профессии. Робер, приведите примеры. Робер Этьен, лысый и очень некрасивый, говорил, чеканя слова и как бы с презрением. — Примеров множество, — сказал он. — Наполеон: «Голова… Армия…» Отец Буур,[37] грамматик: «Скоро умру или вскоре умру; говорят и так и эдак…» Когда над прусским королем Фридрихом-Вильгельмом I пасторы запели псалом: «Наг пришел я в мир, нагим и уйду…», король заметил: «Нет, не нагим, а в мундире…» Генрих Гейне: «Бог меня простит; прощать — его ремесло…» Но лучшее слово, сказанное перед смертью, принадлежит, пожалуй, госпоже д’Удето:[38]«Мне жаль себя…» — Нет, оно мне не нравится, — возразил Манага, — так может сказать только скряга. — А вы, госпожа Ольман, что скажете, умирая? — спросила Соланж. — Что скажу? — серьезно ответила Дениза. — Я скажу: «Наконец-то!» — Как так? — возмутился Манага. — Как так? Неужели вы, женщина с такими глазами, не просыпаетесь каждое утро с мыслью: «Как чудесно жить!»? Она посмотрела на него внимательнее; у него было лицо решительное и смуглое, как у человека, проводящего дни на солнце, и серые, дерзкие глаза. — Нет, — ответила она. — Я скорее пела бы каждое утро чудесную арию… кажется, Монтеверди:[39]«О, смерть, я верую в тебя…» — Да, это Монтеверди, — сказал Робер Этьен. — «О, смерть, я верую в тебя и уповаю в тьме твоей найти…» Дивная ария! Манага обратился к Соланж: — Скорее налейте госпоже Ольман мартини… два мартини… три мартини… Мы должны научить ее радоваться жизни. Робер Этьен заговорил о презрении к смерти, свойственном мусульманам. Его спокойный, чуть высокомерный голос теперь нравился Денизе. Вилье сказал, что ему тоже известен случай, когда человек перед смертью произнес слова, относящиеся к его ремеслу. И он рассказал, как некий искусный фокусник, приглашенный на детский праздник, объявил, что сейчас он сгинет. Он завернулся в широкое черное покрывало и возгласил: «Внимание! Хлоп! Исчезаю!» — и рухнул на пол. Минуты через две хозяйка дома обратилась к нему: «Послушайте, сударь, это вовсе не смешно и детям не интересно». А человек не шелохнулся. Он был мертв. — Какая мрачная история! — воскликнула Соланж. — Что с вами сегодня? Пойдемте к столу. За завтраком мужчины стали обсуждать финансовое положение страны, которое в то время, осенью 1925 года, день ото дня ухудшалось. Франк поддерживался только искусственными мерами. Капиталы ускользали за границу. Вилье обвинял радикалов в том, что своей неспособностью управлять государством они порождают тревожное настроение. Дениза, а также и Робер Этьен возражали ему: наоборот, впервые после войны наши отношения с Германией стали более или менее человеческими. Проведя столько времени в одиночестве, Дениза отвыкла взвешивать слова и, сама того не желая, говорила довольно резко. — Однако вы, госпожа Ольман, совсем левых убеждений, — заметил Вилье. — Да… А это плохо? — Плохо, — ответил Вилье, — но такой красивой женщине, как вы, все позволено. Он показался ей пошлым, противным, и она заговорила о другом. После завтрака Соланж предложила прогуляться; она хотела показать свои сады. Дениза с Манага вскоре оказались впереди остальных. Он стал хвалить Робера Этьена: — Это замечательный человек, — говорил он. — Он совершенно преобразил нашу Соланж; до знакомства с ним она была легкомысленна, кокетлива, непостоянна… — И она ему верна? — Да, безусловно… Она восторгается им… Потом он заговорил о ней самой: — Какая вы грустная. — Мне кажется, это от здешней природы, — ответила она. — В Париже у меня было отличное настроение… Я — как старое вино, на дне бутылки всегда осадок… Не надо взбалтывать. Поэтому, с тех пор как я замужем, я разлюбила путешествовать… Все прекрасное вызывает во мне тоску… такое чувство, словно жизнь не удалась. В Риме, во время свадебного путешествия, я сказала Эдмону… сказала мужу: «Увезите меня отсюда; все это великолепие внушает мне желание умереть». Она сразу же пожалела, что была столь откровенна: «Все это правда, но зачем так говорить постороннему?» — Вы недостаточно заботитесь о себе, — сказал он. — Вероятно, мало гуляете… Не хотите ли покататься со мной на парусной лодке? У меня лодка маленькая, шестиметровая, но все-таки приятно. Вы хороший яхтсмен? — Не знаю, — весело ответила она, — никогда не пробовала. — Поедемте завтра, если мистраль стихнет… Давайте, я завтра на всякий случай заеду за вами часов в одиннадцать. Если погода будет хорошая, мы поедем на лодке, а если плохая — поиграем в четыре руки… Соланж говорит, что вы музыкантша… — А вы играете на рояле? — Играю… Вас это удивляет? — Пожалуй, вы скорее похожи на игрока в гольф или в теннис. — Я и в теннис играю… Я, сударыня, занимаюсь всем, и всем — плохо, кроме любви… Итак, завтра утром я у вас? Она согласилась, не зная, как отказать, да, впрочем, и не без удовольствия. Когда она ушла, Манага сказал Соланж: — Ваша приятельница — довольно интересная женщина, но чертовски неврастенична. — Неудачный брак, — сказала Соланж. — Я имела на нее виды для вас, Дик. Думаю, что вы могли бы привить ей вкус к жизни. — А я уже кое-что подготовил, — ответил Манага. — Завтра утром я буду у нее… Вот только — через неделю возвращается Винифред, времени у меня маловато… — Друг мой, сознайтесь, что Винифред никогда вам особенно не мешала. Дениза возвращалась домой по тропинке под приморскими соснами и упрекала себя… На вокзале Эдмон с тревогой и нежностью говорил ей: «Не принимайте у себя мужчин, когда будете одна, дорогая… Даже самую безупречную женщину…» Она отвечала: «Что за мысли, недостойные вас, Эдмон! Право же, вы меня достаточно узнали за эти четыре года…» И вот при первом же искушении она не устояла. Потом она представила себе смуглое лицо Манага на фоне белого паруса, который сухо пощелкивает под порывами ветра, и вдруг почувствовала себя совсем счастливой, — как в те времена, когда ходила по Люксембургскому саду, весной, с книгами под мышкой. «Не устояла, — подумала она. — А перед чем, собственно, не устояла? Я не сделала ничего дурного. Да и как было ответить иначе?» И все же она была недовольна собою. Она пообедала, как всегда, одна, зашла в детскую проститься с детьми и рано легла спать. Перед сном она прочла несколько страниц. Но мысли ее витали где-то далеко, над волнами с белыми гребешками, и она не понимала того, что читает: «Черная кухарка у плиты с отверстиями, где рдели уголья, словно красные глаза, передвигала кастрюли, из которых поднимались тонкие струйки пара, распространяя божественный запах супа с фасолью и капустой». Дениза опустила руки, положила книгу на колени и задумалась. Ей представилась плита Викторины, черные чугунные кружки, которые она приподнимает с помощью крючка, причем под ними оказываются раскаленные уголья, Куртегез в расстегнутой рубашке и с волосатой грудью, — он сидит за столом и поет «Не плачь, моя Сюзетта», аббат Гиймен, краснеющий от смущения: «Вы как пламя, Дениза…» В саду лаяли собаки. Она встала и подошла к окну, чтобы окликнуть их. Светила полная луна. Вокруг дома лежали темные тени кипарисов. Подальше в теплом воздухе шелестел кустарник. Когда она уснула, плита превратилась в черта, а тлеющий уголь — в его красные глаза. Ночью она несколько раз просыпалась. Занявшаяся заря принесла ей успокоение. XIV В конце ноября Эдмон телеграфировал из Орана, что, перед тем как отправиться дальше, заедет на три дня в Теуль. Это известие привело Денизу в ужас. Уже две недели она была любовницей Манага. С первой же встречи он привлек к себе ее внимание. Он катал ее на яхте, научил править рулем. Одетый в синюю шерстяную фуфайку с глубоким вырезом, он составлял с ветром и брызгами воды одно целое и казался каким-то морским божеством. Когда они вышли из маленькой гавани в открытое море, он сел рядом с нею, и его блестящая, хоть и поверхностная культура увлекла Денизу. Он разъяснял теорию Эйнштейна и не знал Галилея, читал Фрейда и пренебрег Платоном, открыл Прокофьева и не удостоил вниманием Бетховена, объехал весь свет и забыл о Франции. Он ловко жонглировал ходячими истинами, которым стремительность его выпадов и блеск сравнений придавали видимость парадоксов. Он знал все сплетни, волнующие Вену, Лондон, Венецию, и очень забавно передавал их. — Осторожно! Давайте делать поворот. Переведите румпель на ту сторону, до отказа… Только наклонитесь — парус пройдет у вас над головой… А я переброшу парус и выберу шкоты. В совместной работе они касались друг друга, и Дениза, сначала настороженная, постепенно свыклась с этим. Объясняя, как действовать, он взял ее за талию, потом прикоснулся к груди. Тут она деликатно отстранила его. — Оставьте… Я принадлежу к числу самых спокойных женщин… самых рассудительных. Он рассмеялся и стал подтрунивать над ней. Он говорил о любви, как о некой приятной «технике». Когда они расставались, Манага предложил повторить прогулку на другой день, но Дениза отказалась. И хотя ее и тянуло к Соланж, она перестала бывать у нее, решив, что это благоразумнее. Однако немного спустя воля ее оказалась сломленной. Крупная загорелая фигура Манага смущала ее, постоянно возникая в ее воображении; затем появилась Соланж. Она заговорила о малодушии, задела самолюбие Денизы. — Вы просто смешны, — подзадоривала она. — Уверяю вас… Даже мой муж, обычно ничего не замечающий, сказал: «Госпожа Ольман — примерная девочка!» А относительно вашего мужа, так, во-первых, все это будет от него скрыто, а во-вторых, он только выиграет от того, что вы узнаете других мужчин… Не понимаю, как умная женщина вроде вас не хочет допустить мысли, что ее влечет к такому из ряда вон выходящему человеку, как Манага. Это вполне естественно. Брак — нечто уже совершенно не соответствующее нашим нравам… он должен видоизмениться… он уже видоизменился… В конце концов Дениза согласилась поехать вечером с компанией Вилье в Канны на концерт. В результате ловких маневров Соланж Денизе пришлось возвращаться одной в автомобиле Манага. Лихорадочное состояние и музыка утомили ее. Манага, помня о первой неудаче, переменил тактику и восторжествовал. Он привез ее на их виллу, а уехал только на рассвете. В полусне, близком к бреду, Денизу одолевали тягостные размышления. Как могла она так рано, так скоро нарушить обещания, которые давала с таким воодушевлением? «Я не хотела этого, — говорила она вслух, — я не хотела». Ей вспомнилась ночь, когда она в своей комнатке в верьерской гостинице размышляла о том, имеет ли она право выйти замуж за Эдмона, не любя его. Тогда она искренне верила, что навсегда отказывается от любви; теперь такой отказ казался ей педантичным, самоуверенным, неосуществимым. «Все это только слова, — проносилось в ее мыслях, — только слова… Может ли живое, молодое существо отречься от любви?..» Девочка, лежа на ковре, рассматривает картинки с кающимися грешницами… Великая грешница… Может ли быть трех больший, чем тот, который она совершила, где участвует не только плоть, но и ум и сердце? «Я этого не хотела, — повторяла она, — я не хотела… Та похотливая женщина была не я…» Она вся горела, она откинула с себя одеяло. Потом она решила, что, по крайней мере, избавит Эдмона от страшных мук ревности. Как только он приедет, она откроет ему правду, а потом выйдет за Манага замуж, потому что любит его. Бедный Эдмон! Какой это будет для него удар! Но это все же лучше, чем повседневная, унизительная ложь. Она «перестроит свою жизнь заново», как говорят люди. Под утро она заснула, измученная, но почти успокоившаяся; ей снились какие-то черные чудища, ныряющие в волнах. Последовали мучительные дни. Она думала, что в лице Манага встретила сильного человека, но как только она попыталась заговорить с ним серьезно и решительно, сразу же обнаружилось его ничтожество. Он по-своему любил ее; он жаждал ее близости; он восторгался ею. Но он был столь легкомыслен и беспечен, что ждать от него чего-либо положительного было невозможно. Не умея молчать, он поделился своим «успехом» со всеми местными приятелями и вместе с ними удивлялся нелепой наивности женщины, для которой любовь — трагическая страсть. Соланж пришла к Денизе, чтобы преподать ей соответствующее наставление: — Вы не правы; вы затеваете опасную игру; Дик очень покладистый, очень милый, но никогда не следует досаждать мужчинам… Будь у вас мой опыт, вы знали бы, какие все они эгоисты… Мы имеем право быть самими собою только наедине… или в кругу женщин… Мужчина требует, чтобы мы олицетворяли собою тот тип, какой соответствует его собственному и какой нам в большинстве случаев совершенно чужд… Наш удел — либо разыгрывать комедию, либо лишаться любовников… Ничего не поделаешь, приходится с этим мириться… Дениза сидела, опустив голову на руки, с широко раскрытыми глазами, и, видимо, не слушала рассуждений Соланж. — Что за человек! — повторяла она. — Какое малодушие! — Но, в конце концов, в чем же вы упрекаете его? — спросила Соланж с раздражением. — В чем его вина? — Я упрекаю его в том, что он разрушил представление, которое сложилось у меня о себе самой, — грустно ответила Дениза. — В том, что он искалечил мою жизнь, не имея ни малейшего намерения посвятить мне свою… в том, что он легкомыслен, бестактен, морально ничтожен… — Не понимаю вас, — возразила Соланж. — Чего же вы ждали от такого человека, как Дик? Что он разведется, чтобы жениться на вас? Этого он никогда не сделает. Я хорошо знаю всю его семью. Его отец разорился и из-за этого покончил с собой… это было году в тысяча девятьсот двадцатом. Дик всегда увлекался красивыми вещами, женщинами, дорогостоящими видами спорта и поэтому до женитьбы наделал много долгов… Во время путешествия в Соединенные Штаты он встретился с Винифред, и все сразу изменилось… Она принесла ему не только состояние, но также и свободу, счастье… Даже если бы он не любил ее, он должен чувствовать себя очень обязанным ей, а он ее искренне любит. Она прелесть — блондинка, хрупкая… К сожалению, у нее слабое здоровье; сейчас она в Швейцарии. На днях она приедет сюда… вы с ней познакомитесь. Соланж продолжала в этом духе, не отдавая себе отчета в том, какое впечатление производят ее слова; потом, увидав растерянное лицо «прелестной госпожи Ольман», сразу замолкла. — Что с вами? Уверяю, я никак не пойму, почему вы создаете трагедию из такой обычной истории. — Обычной? Вы, вероятно, не говорили бы так, если бы знали, чем была для меня моя семья: три года полной искренности, прекрасной, настоящей дружбы… Бедный Эдмон!.. Нет, нет, он не заслужил такого отношения, особенно с моей стороны… он проявил ко мне такое великодушие и благородство, когда я была несчастна… — Но он и не будет от этого страдать, если вы сами ему не скажете. — Не думайте так. Я сама была свидетельницей того, во что превращается жизнь человека, которого опутывают ложью, который догадывается о ней, борется… Это ужасно! Соланж поспешила уехать. Дома она застала Манага, расположившегося в одном из оранжевых холщовых кресел. Она передала ему свой разговор с Денизой: он вздохнул и воздел руки. — Не может быть, Соланж! Это уж слишком! Помогите мне выпутаться из этой истории. Она красива, умна, все что хотите, но она сумасбродка… Подумать только! Плачет! Собирается все рассказать мужу, который приедет на днях! Умоляет меня развестись с женой! Бедняжка Винифред! Вы представляете себе, как она к этому отнесется? Право же, я ни за что не поверил бы, что в наше время еще существуют такие женщины! — Я ошиблась на ее счет, — сказала Соланж. — Она провинциалка, и детство ее прошло в странной обстановке… К тому же она в душе религиозна. От нее этого не ожидаешь, потому что, когда она рассуждает о политике или науке, она кажется вполне свободомыслящей. Но стоит только ближе познакомиться с ней, и чувствуешь, что ее безумно тянет к святости. Это опасно — она готова спалить весь свет. Он закурил. — Итак, Соланж, вы толкнули в мои объятия праведницу… Что же мне с ней делать? — Я в таком же затруднении, как и вы, дорогой мой, — отозвалась Соланж. XV После долгих наставлений Соланж и уговоров Манага она решила лгать. «Впрочем, — думала она, — эта ложь будет не только подлостью; она будет, кроме того, бесполезна, потому что Эдмон сам обо всем догадается». У нее создалось нелепое, но твердое убеждение, что ее поступок запечатлен на всех стенах этого проклятого дома. По вечерам, когда она оставалась одна, ей мерещилось, будто Манага сидит в кресле около камина. Она позволила ему бывать у нее, он приходил, и она опять принадлежала ему, охваченная ужасом от сознания своей беззащитности. Она его ненавидела, цеплялась за него и приводила его в ужас своим трагическим молчанием. Накануне приезда Эдмона ей вдруг пришло в голову, что он, быть может, станет расспрашивать прислугу. В Люси она была уверена; горничная боготворила ее. А не выдаст ли ее Феликс? Когда он прислуживал за завтраком, она еле удержалась, чтобы не сказать: «Феликс, не говорите мосье, что здесь бывал господин Манага». «Нет, нет, — думала она, заставляя себя есть, — Эдмон никогда не был подозрителен, у него никогда не бывало повода сомневаться во мне… А Феликс и Люси — оба порядочные». Она поехала встречать мужа на вокзал и с тяжелым сердцем разыграла подобающую случаю комедию. После долгой разлуки надо было изобразить бурную радость. Это далось ей нелегко. По дороге домой, в машине, ей казалось, что кто-то следит, гонится за ней. Было мгновенье, когда ей почудилось, будто из придорожных ферм доносятся изобличающие ее голоса. Из затворенных окон странным образом вырывались направленные на нее длинные снопы света. «Я схожу с ума? — думала она. — Ведь это свет фар, отраженный стеклами…» Эдмон не замечал ее смущения. Он был счастлив и подробно рассказывал о поездке. — Я хочу непременно свозить вас в Марокко, Дениза… Это такая красота! И именно в вашем вкусе! И какие там возможности для дальнейшего развития! Вот страна, где — как вы любите говорить — банкир с воображением может многое создать… Она старательно вставляла в его рассказ реплики: «Неужели? Как интересно!» Но на самом деле она не слушала его. — А как вы? — спросил он наконец. — Я говорю без умолку, а вы мне ничего не рассказываете. Вы не слишком скучали? Вы были у Вилье? Я им писал, просил позаботиться о вас. — Я все уже рассказала вам в письмах, дорогой. Вилье были со мной очень любезны. Два-три раза я завтракала и обедала у них. Дети выручили ее — они занимали отца до завтрака. Когда она увидела из окна, как Эдмон гуляет по саду с Мари-Лорой на плечах, ее охватил страх. Ей представился мол на берегу моря, бетонный парапет и сидящая на нем девочка. «Папочка, знаете, когда вас нет, к нам приходит другой…» «Мари-Лора еще только начинает говорить», — подумала она. Немного спустя она вышла в сад; Эдмон разговаривал с Феликсом. Она в тревоге прислушалась. — Если желаете, я закажу для вас уху рыболову, который поставляет товар госпоже Вилье, — говорил Феликс. — Тут народ до тонкостей знает рыбу. Все было просто, легко. Она немного успокоилась, но днем Эдмон предложил навестить господ Вилье. Она пыталась воспротивиться. — Нет, Эдмон, мне не хочется. Вы приехали всего только на три дня, я предпочитаю побыть с вами. — Но это будет невежливо. Я им писал. Они вас приглашали. Отец прежде бывал у них в Марокко. Он будет недоволен, если я не навещу их хоть один раз. Кроме того, они, конечно, знают, что я приехал. — Я сама им сказала, что вы приедете, но добавила при этом, что вы человек крайне замкнутый. — Что за странная мысль, Дениза! Я вовсе не замкнутый. Наоборот, мне очень приятно видеть людей после целого месяца деловых разъездов, и особенно людей, знающих Марокко; у нас найдется, о чем поговорить. Он так настаивал, что пришлось уступить; она позвонила Соланж и предупредила, что придет с мужем на чашку чаю, часам к пяти. Они молча шли по усеянной иглами тропинке, ведущей к белой ограде. Этот визит был для Денизы пыткой. Она знала, что вся компания наблюдает за Эдмоном с иронией. Особенно тягостна была ей исключительная, подчеркнутая любезность, с которой относился к нему Манага. — С мужьями следует всегда обращаться ласково, — сказал он ей как-то. — Впрочем, это народ покладистый. Эдмон, тронутый приветливостью Манага, почти не отходил от него. Дениза сидела около Соланж и наблюдала, как они вдвоем прогуливаются по террасе и шутят. «Он смешон, — думала она. — И не кто иной, как я, сделала смешным человека, который любит меня…» Смотря на непринужденного, ловкого Манага, она невольно вспоминала его ласки. Она чуть ли не сердилась на Эдмона за то, что он ничего не замечает. Ей хотелось бы, чтобы он не поверил ее лжи, чтобы все понял, оскорбил, прогнал ее. Но нет, — вот он, довольный, доверчивый; он смеется, слушая болтовню соперника. На другой день, когда они вдвоем гуляли на берегу моря, она просила Эдмона обходить крутые тропинки у обрывов, под которыми волны разбивались о розовые скалы, — какое-то странное головокружение влекло ее к пучине. После завтрака пришел Манага и предложил им прогулку на яхте. Эдмон с радостью согласился, но, как только началась качка, он побледнел и умолк. Дениза как опытный яхтсмен взялась за руль; она сама испугалась той недоброй радости, которую невольно вызывало в ней сопоставление беспомощности, слабости мужа с уверенностью и сноровкой Манага, который, с открытым воротом, бесстрашно бегал по банкам яхты, кренившейся под порывами ветра. — Вам нехорошо, дорогой? — спросила она Эдмона с жестокой заботливостью. — Нет, почему же… — ответил он. — Мне очень приятно. Он совсем пожелтел. — Внимание! — крикнул ей Манага. — Поворачиваем! Ольман, наклоните голову! Он из-за паруса улыбался Денизе и иронически подмигивал, указывая на беднягу, а тот, склонив голову, смотрел на волны. Дениза с ужасом подумала, что наименее достойный и наименее благородный из них — ее любовник. XVI Она возвратилась с вокзала таким же тихим вечером, как тот, когда она уступила Манага. Полная луна заливала землю ярким светом; деревни спали в тени кипарисов; в теплом воздухе шелестел кустарник. Какие-то гигантские существа проносились над лесами и склонялись к ней, что-то шепча. «Опять начинается, — думала она. — У меня лихорадка». Она не могла уснуть. В эти три дня она совершала такие поступки, которые всегда вызывали у нее особое отвращение. Она лгала, обманывала, изменяла. «Почему я не поговорила с Эдмоном? Ему было бы тяжело, зато теперь он освободился бы от меня, а я, по крайней мере, была бы честной. Может быть, написать ему?» Но она знала, что не напишет. Она, такая сильная, вдруг почувствовала себя совсем безвольной. На яхте она на мгновение представила себе, что муж ее упал за борт и утонул. Она вдова, богата; она выйдет за Манага. Теперь эта мысль, на миг мелькнувшая в ее сознании, казалась ей реальным преступлением. В ночной тиши до нее донесся лай фокстерьера и долгий приступ кашля Мари-Лоры. «Она задыхается… Это я убила ее!» Она приняла большую дозу веронала, но ей все-таки не удавалось уснуть. Утром горничная, открывая в спальне шторы, сказала, что девочку всю ночь тошнило и что «показалась чуточка крови». «Боже! Она умрет!» — мелькнуло у Денизы. Она велела послать за доктором и встала, чтобы пойти к дочке. Надевая халат, она порывистым движением задела зеркальце, лежавшее на туалетном столике; зеркальце упало и разбилось. — Поскорее собрать осколки, — сказала Люси. — Дурная примета… — Замолчите! — вскричала Дениза неожиданно резко. Потом она подумала, что это — предзнаменование и что теперь она уже не имеет права входить в детскую. Вернувшись в буфетную, Люси сказала Феликсу: — Не знаю, что такое с мадам, только она не в себе. Она вдруг повернулась ко мне и как-то странно на меня взглянула. Люси была добрая, преданная женщина. Она так остро почувствовала возможность какого-то несчастья, что в течение утра несколько раз под разными предлогами входила к хозяйке. Она заставала Денизу за туалетным столиком, в полной неподвижности, с застывшим взглядом. Часов в одиннадцать она с ужасом увидела в ее руках револьвер. Эдмон дал его жене перед отъездом на юг. «Мне не хочется, чтобы вы жили в этом уединенном домике, не имея при себе оружия», — сказал он. Люси бросилась к хозяйке; та словно очнулась от какого-то оцепенения, довольно непринужденно улыбнулась и сказала: — Не пугайтесь, Люси. Я его чистила. А вы что подумали? После этого Феликс и Люси, посоветовавшись, решили позвонить госпоже Вилье, — тем более что у доктора им сказали, что он уже уехал из дому и возвратится только к вечеру. Немного погодя явился Манага. Люси, поджидавшая его у входа, рассказала ему о том, что видела. — Мне кажется, что она так разволновалась потому, что повидалась с господином Ольманом после того, как… вы понимаете… — сказала она ему с упреком. — Вдобавок, с тех пор как мадам приехала сюда, она себя плохо чувствует. Главное, вам надо бы отнять у нее пистолет. Она доложила Денизе, что господин Манага дожидается в гостиной. Дениза все еще сидела неодетая у столика. Она ответила Люси печальным, усталым жестом. Манага вошел и ужаснулся, заметив, что она, такая стыдливая даже в минуты интимности, принимает его полуодетая, как бы не замечая этого. Он обнял ее. Сначала она не воспротивилась, потом с ожесточением отстранила его и пролепетала что-то бессвязное. Он попробовал пошутить; несколько мгновений спустя она заговорила в обычном тоне. Он сказал: — Вам следовало бы лечь и вызвать врача. У вас начинается бред. Вероятно, от лихорадки. — Почему вы так говорите? Разве я сказала что-нибудь несообразное? — Нет, но все-таки… Очень прошу вас: позаботьтесь о себе. Он вызвал Люси, взял с нее слово, что она не будет отходить от Денизы, а сам поспешил к Вилье. — Не понимаю, что с ней творится… — сказал он Соланж. — У нее бред… Как вы думаете? Воспаление мозга? И что теперь делать? Вот история! — Я схожу к ней после завтрака, — ответила Соланж. — Выпейте коктейль, чтобы успокоиться, Дик. На вас лица нет. Она завела патефон и вышла. Манага и Вилье остались вдвоем. — Вы поступили неблагоразумно, дорогой мой, — сказал Вилье. — Я осуждаю вас не за то, что вы изменили Винифред… Каждый волен поступать, как ему вздумается… Но ведь так легко выбрать женщину, которая понимает жизнь. А эту я сразу же раскусил: она восторженная, она музыкантша… Музыка, дорогой мой, это все равно что религия… Это отличная вещь, пока ее не доводят до крайности… — Оставьте его, — сказала, вернувшись. Соланж. — Тут во всем виноватая… Возьмите стакан, Дик: я вам налила покрепче. После завтрака Соланж побежала на виллу Ольманов и, несмотря на все свое равнодушие, была потрясена тем, что увидела. Дениза не узнала ее. Она сидела на кровати, и перед ней, очевидно, развертывалось какое-то жуткое зрелище, незримое для окружающих. Люси с трудом поддерживала ее. — Я горю, — кричала Дениза. — Огненные глаза… И она без конца твердила: — Не-ис-ку-пи-мый грех… Не-ис-ку-пи-мый грех… Соланж испугалась. При ней приехал врач. Доктор Сартони был робкий человечек с черной острой бородкой. Он был явно удивлен, растерян. — Тут нужен специалист, — сказал он. — В Каннах есть доктор Казенав… А где же все родственники? Он был знаком с мадемуазель Фанни Ольман, но Соланж решила, что лучше ей не сообщать. — Муж в отъезде, — сказала она. — Он в Африке. Вызвать его? Доктор возмутился: — А как вы думаете, сударыня? Конечно, надо вызвать. Положение весьма серьезное. Придется принимать какие-то решения. Соланж колебалась. — Дело в том, что тут очень сложные обстоятельства, доктор… Можно поговорить с вами наедине? Они спустились в гостиную, и Соланж рассказала ему все, что знала. Доктор был явно шокирован ее цинизмом. Правда, Соланж и сама чувствовала угрызения совести. Но разве она могла предвидеть, что эта женщина… — Хорошо, доктор, я отправлю господину Ольману телеграмму. А тем временем пришлите, пожалуйста, психиатра. Вернувшись домой, Соланж настойчиво посоветовала Манага немедленно уехать. Он слабо возражал. — А не думаете ли вы, что мой долг — остаться возле нее? — сказал он. — Дик, друг мой, когда он приедет, ваше присутствие только все осложнит, — ответила Соланж. — Поезжайте к Винифред. И ей гораздо лучше сейчас не приезжать сюда. История наделает много шуму. XVII Получив загадочную, тревожную телеграмму, Эдмон Ольман возвращался из Марокко в ужасном смятении. Он прибыл самолетом в Тулузу, а оттуда пришлось ехать до Марселя поездом, который шел довольно медленно. Спать он не мог; он с отчаянием думал о том, в каком состоянии застанет жену. Что с нею? Если речь идет о тифе, как можно предположить, судя по слову «бред», содержащемуся в телеграмме, то опасный период длится девять дней и, следовательно, он приедет вовремя. Закрыв глаза, он перебирал в памяти четыре прожитых счастливых года; жизнь без Денизы теперь представлялась ему уже невозможной. Он решил, что, если она умерла, он покончит с собою. Когда он в Каннах вышел из поезда, к нему подошел невысокий человек с черной бородкой и представился: — Доктор Сартони. Господин Ольман? Я решил сам встретить вас, чтобы подготовить… — К чему? — пролепетал Эдмон. — Она не умерла? — Нет, нет, успокойтесь… Даже нет ничего угрожающего… Но у нее нервное расстройство, которое может испугать непосвященного человека. Он употребил слово «непосвященный», чтобы уверить самого себя в своих познаниях. Он внимательно разглядывал собеседника — мужа, о котором так много слышал эти пять дней. В автомобиле он стал объяснять Эдмону принятые им меру. Он как бы оправдывался. — Я вызвал из Канн моего выдающегося коллегу Казенава… Должен сказать, что он очень обнадежил нас… Он установил психическое расстройство с галлюцинациями, которое при нормальном течении болезни должно пройти месяца через два-три, а может быть, и раньше… — Подождите, доктор, мне непонятно… Она… невменяема? У нее жар? — Нет, температура у нее невысокая… но она бредит… от возбуждения… Ваш приезд может вызвать у нее благотворный шок, который ускорит выздоровление. Третьего дня она все время требовала вас. Она часами, монотонным голосом твердила: «Я хочу, чтобы за мной приехал муж… Я хочу, чтобы за мной приехал муж…» Не пугайтесь, господин Ольман, если она будет говорить что-то невразумительное, не смущайтесь этим… Признаюсь, вначале я и сам растерялся… Я терапевт и с такими случаями встречаюсь редко. — Но в чем причина, доктор? Моя жена — женщина в высшей степени разумная, уравновешенная. — Причины? Как знать… Это вам лучше меня объяснит доктор Казенав… Я просил его приехать сегодня днем, чтобы поговорить с вами. Чем ближе они подъезжали к Теулю, тем больше росла тревога Эдмона. Что говорить? Что делать? Сосны и кипарисы были залиты солнцем, как в первый день их приезда. Он вспомнил щемящую грусть, охватившую его при расставании. В вестибюле был беспорядок, и уже по этому можно было заключить, что в доме беда. У лестницы Люси бросилась к Эдмону; ее синие глаза были полны слез. — Ах, мосье… — воскликнула она. — Наконец-то! Вы спасете мадам! — Какой ужас, милая Люси, — проронил он. — Я пойду вперед, — сказал доктор. — Постараюсь объяснить ей, что вы приехали. Забыв от горя условности, Люси схватила Эдмона за руку и привлекла к себе: — Это нехороший доктор, мосье. Он только вредит мадам. Она его боится. — Как это «боится»? — удивился Эдмон. Но тут доктор позвал его. Дениза лежала в постели, и при виде ее Эдмон сначала почувствовал облегчение; она не изменилась; не верилось, что она тяжело больна; но, подойдя ближе, он пришел в ужас от ее бессмысленного взгляда. Словно какая-то туманная завеса опустилась на ее ясные глаза. «Не волноваться! — внушал он себе. — С ней, разумеется, надо говорить спокойно». И он попробовал заговорить самым непринужденным тоном: — Здравствуйте, дорогая. Вот я наконец и приехал. Она взглянула на него с удивлением и провела по его лицу рукой, как бы желая убедиться, что видит его наяву. — Это вы? — проговорила она. — Правда? Это действительно вы, Эдмон? «Надо говорить попроще, — подумал он, — как можно проще, говорить о чем-то определенном, понятном…» — Конечно, это я, — продолжал он, — я приехал в Канны в одиннадцать пять, а до Тулузы летел самолетом. Она ласково гладила его волосы. Доктор жестом простился с Эдмоном и вышел. Она сказала: — Поближе, поближе, дорогой. Мне надо вам кое-что объяснить. Вы один можете спасти меня. Этот доктор — дьявол, он хочет меня сжечь. — Да что вы, дорогая! У вас был небольшой бред… Теперь я возле вас и все уже прошло… Это местный врач, он уже лечил тут весь дом. — Нет, — возразила она все тем же голосом, робким и жутким. — Это он только так говорит, а на самом деле он — дьявол… По ночам он приходит сюда и раздувает тлеющие уголья… Он хочет толкнуть меня на них, но я держусь, я сильная. Вы поможете мне, Эдмон, правда? Поможете? Вы запретите ему входить ко мне? Эдмон стал терпеливо, ласково уговаривать ее. Мгновеньями казалось, что она понимает; она говорила, улыбаясь: — Да, вы правы, дорогой. Так что же это? Я сходила с ума? У меня был бред? Потом она снова погружалась в свои мысли. — Я хотела перевернуть весь мир, — говорила она, — и оказалась побежденной. Когда вошел доктор Сартони, она приподнялась на постели, чтобы прогнать его: — Вон отсюда! Ты не завладеешь мною… Да, я совершила тяжкий грех, но я не хотела этого, ты сам знаешь… Она откинулась на подушки и несколько минут монотонно твердила: — Грех неискупимый… грех неискупимый… грех неискупимый… Эдмон долго сидел возле ее постели, хотя она, по-видимому, уже не узнавала его. Пока они находились вдвоем, она была спокойна, но стоило только войти доктору или кому-нибудь из слуг, как она приходила в смятение и ярость. Эдмон силился понять причины этого, и ему уже чудилась какая-то страшная тайна. Люси сказала, что дети просят его позавтракать вместе с ними и что она посидит с мадам. Люси была единственным человеком, присутствие которого не раздражало больную. Днем зашла Соланж Вилье, чтобы справиться о положении дел. Узнав от Феликса, что господин Ольман приехал, она не выразила желания повидаться с ним. XVIII Хотя ни у кого в доме не хватило жестокости и мужества открыть Эдмону истину, он мог бы узнать ее до конца в первые же часы по возвращении. Во время просветления Дениза кричала о случившемся, винила себя, просила у него прощения. — Сударыня, — лепетал маленький доктор Сартони, — сударыня… послушайте меня. Помните наш уговор… Вы не должны ничего рассказывать мужу. Дети, воспитательница, садовник, Люси — все, сами того не желая, давали в руки Эдмону отдельные звенья цепи. — Как же! Разве вы, господин Ольман, не знаете?.. Во всем виновата госпожа Вилье!.. Ах, если бы вы находились здесь, то… Но, как все люди, которым страшна чересчур мучительная истина, Эдмон по этим данным составлял версию наиболее невинную и выгодную для жены. Какой-то человек, гостивший у Соланж Вилье, стал ухаживать за Денизой; она допустила неосторожность и, быть может, влюбилась в этого негодяя; потом, не желая уступить, раздираемая противоположными чувствами, в конце концов потеряла голову. Доктор Казенав, психиатр из Канн, которому Соланж все рассказала, приехал к вечеру и, сразу же поняв, что несчастный Эдмон ищет спасения в вымысле, не стал рассеивать его иллюзии. Казенав был старик с седой бородой; черты лица его привлекали своим спокойствием и ясностью. Прежде чем подняться в комнату больной, он переговорил с Эдмоном. — Я не хочу быть слишком оптимистичным, но имеются все основания думать, что она вполне выздоровеет, — сказал он. — Принимая во внимание ее возраст и прочие обстоятельства, можно быть в этом почти совсем уверенным. Ей нужен только полнейший покой… Никаких волнений, никаких визитов… Ей надо поправиться физически; пусть побольше спит, и через сравнительно короткий срок она станет такою же, как была. — И никаких следов не останется, доктор? У нее был такой ясный ум… — Никаких следов не останется… Ее теперешнее состояние можно сравнить со сном. А ведь стоит нам только проснуться, и мы перестаем верить тому, что нам приснилось… И здесь то же самое… Конечно, прежняя причина может снова вызвать те же последствия… Но трудно допустить… — Но что за причина, доктор? По-видимому, она боролась с каким-то сильным искушением? Почему она твердит: «Грех, который ничем не искупить»? И почему упоминает дьявола? Ведь она не верит в него… — Не надо придавать значения тому, что она говорит. Повторяю, это — явление, похожее на сон… Если во сне вам жарко, то на основе этого ощущения вам начинает сниться какая-то жаркая страна, какая-то котельная — смотря по вашей профессии, по воспоминаниям. Госпожа Ольман воспитывалась в монастыре и для объяснения своей чисто личной тревоги она, естественно, прибегает к образам ада, сатаны. Будь она гречанкой времен Софокла, ей представлялось бы, что ее преследуют фурии. — А она действительно очень страдает? Доктор Казенав с жалостью взглянул на собеседника, измученного тревогой. Для него самого все это так просто! — Она страдает, как страдают во сне… Но в то же время бред служит ей своего рода убежищем… Надо иметь в виду, что в основе такого состояния лежит, с одной стороны, физическое предрасположение, а с другой — конфликт нравственного порядка. Заметьте при этом, что в какой-то мере каждый из нас беспрерывно находится в состоянии конфликта… Мы люди честные, однако что-то провозим из-за границы без пошлины, обманываем таможню… Мы уважаем чувство дружбы, однако влюбляемся в жену друга… Как же мы выходим из положения? Нередко нам приходится жертвовать одним из двух противоречащих друг другу чувств… «К черту дружбу…» Еще чаще мы прибегаем как бы к раздвоению. Одна часть нашего существа уклоняется от уплаты пошлины, а другая вполне убеждена в своей честности… В нормальном состоянии такое раздвоение дает нам возможность вести разговор с самим собою… А при галлюцинациях одно из «я», принесенных в жертву, становится самостоятельным персонажем. Тут уже не сами вы тяготеете к чему-то, а дьявол вас увлекает и обрекает на тот или иной поступок… Пока человеку удается обманывать себя, «рационализировать» конфликт, психика его здорова… Когда же он оказывается перед столь серьезным конфликтом, что уже не находит путей для самооправдания, он ищет убежище в том, чему люди дают весьма неопределенное название: в безумии. Спокойствие старого врача перед лицом этой ужасной драмы удивляло Эдмона, возмущало и в то же время успокаивало. Они вместе поднялись к больной. Дениза сидела в постели и находилась в возбужденном, тревожном состоянии. Доктора Казенава она встретила почтительно. В бреду она, по-видимому, связывала маленького доктора Сартони с дьявольскими силами, а Казенава — с небесными. Она сказала ему вполголоса, с великим смирением: — Главное мое заблуждение — гордыня… Я задумала перевернуть весь мир… Вы не позволили. Она подозвала его поближе и шепнула ему на ухо: — Это мой муж. Я хотела его убить. Простите ли вы меня? Доктор взял ее руку и похлопал по ней. — Конечно, конечно, — ответил он. — Вы уже заслужили полное прощение. Потом он вместе с Ольманом спустился в гостиную. — Необходимо на несколько недель совершенно изолировать ее, — сказал он, — а главное, сделать так, чтобы она вас не видела. Ваше присутствие для нее вредно. Можно ее лечить и здесь, нанять двух сиделок, а то — если вы предпочтете — у меня в Каннах есть флигелек, который я могу предоставить в ваше распоряжение. Там она будет совершенно одна, у нее будет свой садик. Там я могу наблюдать за ней изо дня в день. Когда доктор Казенав уехал, Эдмон остался один в комнате жены. Спускались сумерки. Старику доктору удалось уговорить Денизу принять хлорал (из рук Сартони она не принимала никаких лекарств), и теперь она дремала. Эдмон сидел возле нее, держа ее за руку. Комната погружалась в полную тьму. В шесть часов пришла Люси; она сказала, что собирается протопить камин, потому что ночь будет холодная. Эдмон понимал, что в глазах этой хорошенькой девушки, в глазах Соланж и всех, кого он встречал здесь со времени своего возвращения, он — трагически осмеянный муж. Но он все держал руку жены в своей руке и чутко следил за тем, как трепещет ее тело, погруженное в сон; в этом полном самоотречении, в этой безнадежной покорности он находил какую-то странную радость. Около полуночи она проснулась и узнала его: — Это вы, Эдмон? — проронила она. — Это вы, дорогой? Потом она заметила языки пламени, плясавшие в камине, и громко вскрикнула. XIX Когда Эдмон вернулся в Париж, теульская история была уже всем известна. Вилье принимали у себя множество народу; на юге люди жили праздно, следовательно, были болтливы, к тому же такого рода драма всех живо интересовала и никак не могла остаться тайной. Один лишь Проспер Ольман не стал говорить о ней с сыном, а только немедленно дал ему поручение в Лондон, потом в Голландию. Эдмон с небывалым рвением погрузился в работу, и даже самому Бёршу пришлось признать, что в этом хилом молодом человеке, пожалуй, все-таки таится Ольман. Старухи родственницы попробовали было подготовить его к мысли, что надо разъехаться с женой, развестись. Тетя Фанни, глубоко задетая тем, что ее виллу превратили в арену таких событий, проявляла особую настойчивость. — Дитя мое, после того, что случилось, тебе уже не восстановить семейное счастье, — твердила она. — Я не верю, что такое приключение может быть единственным. Раз у женщины был любовник, значит, будут и другие… Не надо жить иллюзиями. — Почему тетя Фанни считает, что знает меня лучше, чем я сам? — говорил Эдмон отцу. — Она все твердит: «Кроме Денизы, есть и другие женщины». А я отлично знаю, что есть только она и что только с ней я был счастлив… Каждые две недели он ездил в Канны и говорил с доктором Казенавом. Старик по-прежнему обнадеживал. Выздоровление идет медленно, но не подлежит сомнению. — С такими пылкими натурами легче, в них заложены силы… — говорил он. — Отупение, безразличие куда страшнее. Но он не допускал Эдмона к жене. — Я остерегаюсь нового кризиса, — говорил он три месяца спустя. — На будущей неделе я позволю ей вам написать. В следующий приезд доктор передал Эдмону несколько строк, написанных Денизой. Неловкий, искаженный почерк взволновал его. Содержание было несколько бессвязное. Она просила простить ее и приехать, чтобы ее освободить. Доктор Казенав подчеркивал главным образом улучшение ее физического здоровья. — Она пополнела на два кило. Она начинает заниматься рукоделием, вяжет. В следующий приезд я вам, может быть, разрешу повидаться с ней. Ее все еще тревожат кое-какие странные мысли, но это — как туман; это лжевоспоминания, которые рассеются сами собой. Две недели спустя доктор встретил Эдмона радостно. — Теперь, господин Ольман, никаких опасений у меня уже нет. Я сейчас покажу вам жену, состояние у нее вполне нормальное, — в той мере, в какой слово «нормальный» имеет определенный смысл. Он повез Эдмона в своей машине. Дениза под руку с сиделкой гуляла в саду, по аллее, окаймленной коричневыми вазами с цветами. Внешне она не изменилась. Завидев мужа, она вскрикнула, побежала ему навстречу и обняла. — Наконец-то! — прошептала она. — Как я ждала этого дня! Он посмотрел на нее. Только в глазах еще заметна была какая-то тревога. — Вы возьмете меня с собою, Эдмон? — спросила она с надеждой. Он робко взглянул на доктора. — Нет, еще надо подождать, — ответил тот. — Позволяю вам небольшую прогулку, но к вечеру вы должны вернуться… Недели через две, если все пойдет так же хорошо, я верну вам свободу. Эдмон пошел за машиной. Когда он возвратился, жена была уже в шляпе; настроение у нее было веселое, и она показалась ему совсем прежней Денизой. Доктор Казенав проводил их до калитки. Начиналась весна, было уже тепло. Шофер повез их по окрестностям. Дениза стала расспрашивать об отце Эдмона, о детях. — Ах, как он будет счастлив снова увидеть вас! — сказал Эдмон. — Он один никогда не пытался разлучить меня с вами. Она потупилась. — А вы, дорогой, твердо уверены, что хотите возобновить прежнюю жизнь? Уверены, что простили меня? Он молча взял ее руку и пожал. Потом, после долгого молчания, сказал: — А вы? Уверены ли вы, что вас не влечет к чему-то иному? Вынесете ли вы нашу однообразную жизнь? — Если бы вы только знали, — ответила она, — сколько раз, каждый день, каждую минуту с тех пор, как я выздоровела, я давала себе клятву никогда никого больше не видеть, кроме вас… — Я не хочу связывать вас каким-либо обетом, — возразил Эдмон. — Вы такой добрый, мой дорогой! Выполнить обет будет очень легко. На обратном пути она спросила: — Где вы остановились, Эдмон? Я хотела бы посмотреть вашу комнату… Он мгновенье колебался. Разумно ли это? Что скажет доктор Казенав? Но он не мог противостоять ей. Когда они вошли в комнату, Дениза прижалась к нему. — Не бросайте меня, — сказала она серьезно, и в ее голосе прозвучала какая-то чувственная нотка, которой он у нее прежде не замечал. Вечером сиделка доложила доктору Казенаву: звонил господин Ольман и предупредил, что жена осталась у него в гостинице. Доктор, что-то писавший в это время, поднял голову. — Я так и знал, что она к нам не вернется, — сказал он. Сиделка улыбнулась. На другой день Ольманы вернулись в Париж. Часть третья I В апреле 1931 года, после двухнедельного пребывания в России, в Париж возвратился один из высших чиновников министерства финансов Марк де Лотри. Молодой человек сделал блестящую карьеру. Он сыграл заметную роль на нескольких финансовых конференциях и в работах по созданию Базельского банка. В деловых кругах к Лотри относились с уважением, ему предлагали посты в самых недоступных административных советах. Когда стало известно, что у него создалось довольно благоприятное впечатление от СССР и что, по его мнению, пятилетний план является своего рода успехом, — это вызвало сильное волнение. Реакции были различные. Молодые писатели-коммунисты торжествовали. На бирже и в политических сферах поднялась тревога. Уже десять лет, как банкиры и министры придерживались обнадеживающей формулы: «Коммунизм противен человеческой натуре и поэтому обречен на неудачу». И вдруг правоверный экономист, надежда французского финансового мира, изумлен, почти что восхищен! Влиятельные газеты опубликовали несколько его интервью. «Если капитализм намерен бороться, — говорил де Лотри, — он должен теперь же мобилизовать все свои силы. Еще ничто не потеряно, но необходимо проявлять больше понимания». В течение недели передовые статьи одобряли его позицию. Немного спустя стали поговаривать, что он, видимо, оказался не столь компетентным, как предполагали. Начал сказываться закон наименьшей затраты энергии. Проще было изменить репутацию человека, чем изменять европейские методы. Баронесса Шуэн, которая уже тридцать лет давала по вторникам знаменитые обеды, славившиеся лучшей в Париже кухней, решила, что хорошо было бы устроить прием в честь Лотри. Она всегда группировала приглашенных вокруг какой-нибудь знаменитости, которая должна находиться в центре внимания, и подбирала их так, чтобы разговор был разнообразным и в то же время общим. Для госпожи Шуэн всякое событие было всего лишь темой для застольной беседы. Она дала обед по случаю вступления в войну Америки, обед по случаю перемирия. Со времени революции она еще ни разу не устраивала русского обеда. Объяснялось это отнюдь не робостью или неуменьем. Баронесса не могла принять у себя советского посла по той причине, что была дружна с несчастным великим князем Павлом. Да и принял ли бы ее приглашение посол? А вот обед с Лотри нельзя считать обедом советским. Тут получался именно тот оттенок, какого ей хотелось: обед будет оригинальным, смелым и в то же время не шокирующим. Кого же пригласить еще? Приемы баронессы Шуэн напоминали собою некую экзотическую похлебку, которая варится беспрерывно и только время от времени пополняется новым куском мяса, пригоршней овощей и свежей водой; на обедах баронессы точно так же имелась и неизменная основа, и подвижные элементы. Незыблемую часть составлял адмирал Гарнье, который со времени кончины барона восседал напротив хозяйки дома, аббат Сениваль и ее кузен Теора, человек невыносимо скучный, но полезный в том отношении, что его можно посадить на конец стола и тем самым удовлетворить самолюбие обидчивых гостей. Переменная часть приглашенных некогда состояла человек из восемнадцати — двадцати. После того как баронессе минуло семьдесят, она стала сокращать ее до шести-семи человек из числа самых избранных. «Двенадцать — отличное число», — говорила она, как прославленный художник сказал бы: «Мне кажется, что в старости я буду писать всего лишь тремя красками». И она добавляла: «Не знаю, может статься, что в конце концов я стану приглашать только восемь, а то и шесть человек». Обед в честь Лотри давал ей возможность блеснуть опытностью и светским тактом. «Итак, — рассуждала она, — надо, чтобы разговор шел о финансах и о России… Хорошо будет, если кто-нибудь из мужчин станет возражать Лотри. Приглашу чету Сент-Астье; будут адмирал и Теора, и, следовательно, это поколение будет представлено достаточно… Нужен также финансист из молодых, который мог бы поддержать Лотри… Ну что ж, Эдмон Ольман? Да, конечно, Эдмон Ольман: высшие финансовые сферы, несколько сумасбродные идеи и приятная жена… Нужен министр? Тианж с женой… Молодой депутат? Монте… Дипломат? Бродский… Он поляк и должен знать русских… Какая-нибудь чета из литературного мира? Разумеется, Шмиты…» Романист и драматург Бертран Шмит три года тому назад женился на Изабелле Марсена, вдове племянника госпожи Шуэн. Баронесса пересчитала записанные ею имена. — Четырнадцать… Притом избыток мужчин… Постараюсь пригласить Беатрису де Вож и Соланж Вилье… они выезжают без мужей… Шестнадцать. Превосходно! И она вызвала к себе мажордома. II Наверху парадной лестницы камердинер протянул Бертрану Шмиту подносик со сложенными карточками. В тот, 1931-й, год в Европе насчитывалось десять миллионов безработных, в Америке — семь миллионов; Рейхсбанк и Английский государственный банк находились накануне краха, в Испании пылала революция, в Китае — война. А у госпожи Шуэн мужчинам полагалось, как только пригласят к столу, подать даме руку и занять место в длинной веренице, шествующей в столовую. — Госпожа Ольман… — с досадой прочел Шмит на взятой им карточке. — Изабелла, кто это госпожа Ольман? — Это, конечно, жена банкира. Я знала его отца, старика с пышными усами, он умер лет пять тому назад. А с молодыми я никогда не встречалась… — В таком случае — очень мило! — сказал он. — О чем мне с ней говорить? Право, мамаша Шуэн становится совсем несносной. Ведь она отлично знает, что я не люблю незнакомых… И он проворчал, получив номерок от пальто: — Ну нет, сюда я больше ни ногой. Дверь отворилась. Госпожа Шуэн покинула уже довольно многочисленную группу гостей, чтобы встретить их. Долгий опыт научил ее никогда не начинать в собственной гостиной такой фразы, которую нельзя было бы немедленно прервать. — Ах, как я рада!.. — воскликнула она. — Не так-то просто залучить вас обоих! Изабелла, душечка, ваш кавалер — Бродский, вон он, там… Вы со всеми знакомы? — обратилась она к Бертрану. — Да нет, не со всеми. Моя дама… — он посмотрел на карточку, — госпожа Ольман… но я с ней никогда не встречался. — Неужели? — удивилась баронесса. — А она хотела, чтобы вы были ее кавалером. Она говорит, что вы друзья детства… или по школе, кажется. Да вот она, госпожа Ольман, — продолжала баронесса, подводя его к молодой женщине, которая в это время разговаривала с Морисом де Тианжем. Бертран Шмит отличался плохой памятью на имена и лица. Но как только он увидел эту женщину, он убедился, что знаком с нею. Он уже не раз любовался этими прекрасными, горящими глазами, всем этим обликом восторженной студентки, этими черными, коротко остриженными волосами. Он растерянно держал руку госпожи Ольман в своей и долго вглядывался в ее лицо. Она улыбнулась, и эта улыбка вдруг вызвала в его памяти желтое купе, звуки кондукторского рожка и гудки паровоза, ряды тополей, берега Сены. — Дениза Эрпен? — воскликнул он в восторге. — Как это мило! — сказала она. — Четырнадцать лет спустя. Ведь мы не виделись с тысяча девятьсот семнадцатого года, — добавила она для госпожи Шуэн. — Полноте, полноте! — ответила баронесса. — Вы еще дитя. Будь я в вашем возрасте… Ей нетрудно было прервать фразу. — Дорогой аббат… Аббат Сениваль входил, поправляя воротничок. — Итак, вы супруга Эдмона Ольмана? — говорил Бертран. — Но как же я этого не знал раньше? — Просто потому, что вы никогда обо мне не справлялись, — ответила она, смеясь. — Зато я отлично знала, что писатель Бертран Шмит — это наш Бертран, мой руанский попутчик. Я читала все ваши книги и узнала в них многое из того, что мы с вами оба храним в памяти. В «Интерференциях» маленький, аккуратный студентик — это Жак Пельто, не правда ли? Несколько раз я чуть было не написала вам… А потом думала: «Не стоит докучать ему». — А вы? Вы меня узнали бы? — спросил он. — Я очень постарел. — Нет, Бертран, вы немного поседели, но у вас все тот же пытливый взгляд. Скажите, эта дама, госпожа де Тианж, тоже из наших мест? — Конечно, это Элен Паскаль-Буше. Ее муж министр чего-то или товарищ министра… У нее бывают приемы. Вы знакомы? — Я с нею училась в монастыре Святого Иоанна… Это далекое прошлое. Бертран Шмит подвел ее к Тианжам. Они были весьма любезны. Тианж заговорил с Бертраном о предстоящих выборах президента. — Так что же, — спросил Бертран, — Бриан выставит свою кандидатуру? Сразу столкнулись противоположные мнения, завязался горячий спор; присутствующие раскололись на брианистов и антибрианистов. Бертран с любопытством наблюдал, с какой простодушной резкостью Дениза, брианистка, возражала адмиралу, противнику министра. Морис де Тианж поддержал ее. — Светские люди ничего не понимают в Бриане, — сказал он. — Бриан не чудовище и не святой… Он поэт. Бертран коснулся руки госпожи Ольман, которая слушала, слегка склонившись вперед. — А как ваша прекрасная матушка? — спросил он. — Мама? Она все еще хороша собой. Вы знаете, что она вышла замуж за доктора Герена? Папа умер в тысяча девятьсот восемнадцатом… Вы об этом слыхали? — Да, как же. Я даже писал вам тогда. Я забыл. Моя жизнь так сильно изменилась. Теперь те нормандские дни представляются мне каким-то сном. Учение о перевоплощениях вполне убедительно, только перевоплощаемся мы не в нескольких жизнях; мы в одной и той же жизни становимся разными существами. — Кто такая госпожа Ольман? — спросила Изабелла у стоявшей с нею рядом Элен де Тианж. — Вы ее не знаете? Это очень любопытно. Она была в том же монастыре, что и мы, но мама запрещала нам с нею играть потому, что ее мать — легкомысленная женщина… Это кажется невероятным, но в те времена в провинции строго соблюдали приличия… Впрочем, говорят, что и дочь не так уж добродетельна… Но она умница. А вот, посмотрите, ее муж — тот худой, лысый господин, который беседует с Бродским, у камина… Морис говорит, что он выдающийся финансист. Они подошли к центральной группе; там все еще спорили о Бриане. — А если он выставит свою кандидатуру — будет он избран, как вы думаете? — Результаты тайного голосования всегда очень интересны, потому что они — правдивый показатель неосознанного мнения парламента, — сказал Бертран Шмит. — Тайное голосование нередко дает результаты совершенно отличные от голосования открытого, где каждый связан своим положением. При тайном же голосовании кандидат подает голос за самого себя. При тайном голосовании личные обиды играют большую роль, чем убеждения. При тайном голосовании частные интересы берут верх над спасением Европы. — Это горькая истина, — подтвердил Тианж. Изабелла наблюдала за мужем, который говорил с необычным для него воодушевлением. Госпожа Шуэн в десятый раз мысленно пересчитывала гостей. Четырнадцать! Недостает двоих. Нет Сент-Астье. Они несносны. Пирожки пережарятся и засохнут. Мужчины заговорили о разоружении. — Каждый имеет право защищаться так, как считает нужным, — заявил адмирал. Дверь отворилась, вошли Сент-Астье; она — худенькая, вся в жемчугах, он — высокомерный и приветливый. — Кушать подано, — доложил метрдотель. III Госпожа Шуэн придавала беседе лишь чисто эстетическое значение. Для нее беседа представляла собою не обмен мнениями, цель которого — привести спорящих и слушающих к какому-либо полезному или правильному выводу, а симфонию, где звучат различные, порою нестройные, темы, симфонию, заканчивающуюся то эффектным разрешением, то несколькими приятными, нежными звуками. Она мало вмешивалась в разговор и лишь следила, подобно дирижеру, за исполнителями, в то время как те, не спуская с нее глаз, поджидали минуты, когда она кивком или движением пальца или вполголоса произнесенным именем подаст знак к скромному вступлению литавр, к соло гобоя или флейты. Она считала вульгарным и неуклюжим с первого же блюда обнаруживать главного гостя и разве что намекала о нем одной какой-нибудь фразой, подобно тому как Бетховен порою излагает тему симфонии в первых же тактах, а потом несколько минут отвлекает внимание побочными мелодиями. Поэтому госпожа Шуэн, дав несколько внушительных аккордов, снова допускала частные беседы до того момента, когда, по ее мнению, все обязаны будут благоговейно выслушивать анекдоты или парадоксы, которые должны служить «гвоздем» званого вечера, а на другой день — вызвать отклик во всех концах Парижа: «Говорят, вчера у баронессы Шуэн было весьма интересно». На этот раз она предоставила Лотри беседовать с Элен де Тианж, а Бертрану Шмиту — с Денизой Ольман до тех пор, пока не подали бефстроганов, в то время как два менее значительных инструмента (а именно адмирал Гарнье и молодой депутат Монте) разыгрывали довольно мощный дуэт. — Как же так? — говорил адмирал. — Англия и Америка хотят навязать нам определенный тип судов, потому что он для них удобен. Это абсурд. А я говорю: «Если мне вздумается строить подводные лодки, то я буду их строить». Заметьте, однако, что я отнюдь не верю в будущность подводных лодок. С развитием морской авиации они, по-видимому, потеряют всякое значение. Но тут вопрос принципиальный. Каждый у себя хозяин. — Достоинство этих пирожков в том, что они жарятся каких-нибудь минут пять, — разъясняла госпожа Шуэн Бродскому. — А как вы встретились с Ольманом? — спрашивал Бертран у Денизы. — Он учился в Париже в одно время со мной… Но наша история не совсем обычна. Если приедете ко мне, я вам все расскажу. — Конечно, приеду… И вы счастливы? — А что значит «счастлива»? — ответила Дениза. — Муж относится ко мне превосходно… У меня дети… Метрдотель — весь внимание — направил в разные места стола четырех лакеев с осетриной, которой сопутствовал соус с хреном. — Кузина задумала сегодня чисто русский обед… Забавно! — обратился к Соланж Вилье Теора, сидевший в конце стола. Соланж слушала его и скучала. Он был безобразен, зол и склонен изрекать сентенции. Ей хотелось бы сидеть около Монте; тот был похож на Робеспьера, но на Робеспьера-спортсмена, и нравился ей. Прожевывая осетрину, Теора о чем-то задумался. — Такой обед обошелся тысячи в две, — сказал он. — С винами и цветами? Да что вы! — возразила Соланж, опытная в этих вопросах. — По крайней мере в три. В середине стола Лотри начинал для ближайших соседей разговор о России: — Я отнюдь не утверждаю, что коммунистическая система лучше капиталистической… — говорил он. — Не о том речь. Я говорю только, что экономическая диктатура, ставшая возможной благодаря некоей мистике, позволила Советам организовать производство и избежать безработицы… Это факт. — Вот как? Вот как? — воскликнула госпожа Шуэн, обращаясь к Теора и Соланж. — Вот как! Послушайте, это интересно. — Дорогой мой, — проговорил Сент-Астье грустно и строго, — дорогой мой, такими рассуждениями вы наносите большой вред… У Советов нет безработицы по очень простой причине, которая не имеет ничего общего с коммунистической системой… Перед Советами стояла задача, да и сейчас еще стоит, создать индустрию в стране, которая до последнего времени была почти исключительно земледельческой. Им легко это делать, потому что, прибегая к американским и немецким инженерам, они используют многовековой капиталистический опыт, а низкая себестоимость у них объясняется тем, что они очень мало платят рабочим… Вот и весь их секрет… Думаете ли вы, что, скажем, в Англии коммунизм хоть в малой степени облегчил бы положение? Англия от него погибнет, дорогой мой; она держится только благодаря доходам, которые капиталисты извлекают из-за границы. Для Англии единственное средство против безработицы, позвольте вам заметить, это уменьшение заработной платы… прямое или путем инфляции. Дениза Ольман в волнении склонилась вперед, стараясь привлечь внимание мужа. — Мне хочется, чтобы он высказался… — сказала она Бертрану. — У него очень разумные идеи насчет оплаты труда… В одном из административных советов у него на днях вышла размолвка на этот счет с Сент-Астье… Мне Сент-Астье очень несимпатичен. А вам? — Он человек несимпатичный, но весьма разумный, — ответил Бертран. Госпожа Шуэн с упреком посмотрела на недисциплинированных оркестрантов. — Вы послушайте! Интересно! — крикнула она им. — Господин де Лотри говорит, что мы все станем большевиками. Она казалась взволнованной и довольной. Метрдотель распорядился подать четыре вазы с мороженым и сливки в серебряных соусниках. — Я этого отнюдь не говорю, — возразил Лотри, покраснев. — Я говорю, что если буржуазия будет принимать желаемое за действительно существующее, то она погибнет… И по собственной вине. Я считаю, что сейчас, в апреле тысяча девятьсот тридцать первого года, она гораздо могущественнее, чем Третий Интернационал, но если она будет упорно придерживаться экономики, основанной на частной инициативе, имея перед собою экономику плановую, — соотношение сил может измениться. Сент-Астье резко отказался от сливок. — Дорогой мой, — сказал он, — если вы хотите познакомиться с плодами плановой экономики — взгляните на Германию… Ведь люди так же не в состоянии управлять мировой экономикой, как лоцман не в состоянии управлять морскими волнами… Это силы, превышающие наши возможности. Вы согласны, адмирал? Адмирал, желая изобразить свое бессилие перед волнами, выпустил из рук ложечку для мороженого. Ольман уже несколько минут тщетно пытался вмешаться в спор. Госпожа Шуэн заметила это и, не без опаски, предоставила ему слово. — Проще всего, — сказал он, повернувшись к Сент-Астье как к противнику, — осуждать всякую попытку управлять экономикой только на том основании, что Германия переживает в этом деле трудности. Германская промышленность занялась производством, не считаясь с потреблением. Я назвал бы это скорее недостаточным планированием, а никак не чрезмерным. Единственная надежда на спасение — это упорядочение европейской экономики. — Пытаться упорядочить европейскую экономику? — прервал его дипломат Бродский, придав своим словам выражение комического отчаяния. — Дорогой мой господин Ольман… Это самая фантастическая и опаснейшая идея. Надо, наоборот, отказаться от всякого упорядочения и предоставить Европе полную свободу. Через несколько столетий все утрясется само собою подобно тому, как вода в конце концов нивелирует горы. — Это фатализм, — возразил Ольман. — Старая песня… Но ведь можно же строить плотины и молы… Неужели вы в самом деле не верите, что общий план, выработанный подлинно государственными умами?.. — Величайшее заблуждение? — воскликнул Бродский. — Я уже десять лет по долгу службы бываю на всех конференциях государственных деятелей Европы и ни разу не видел, чтобы принятое решение выполнялось и чтобы была предложена хоть одна поистине созидательная идея. — А я могу то же сказать о советах министров, — вставил Морис де Тианж. Ольман, немного смутившись, взглянул на жену. — Быть может, вы и правы, если имеете в виду общие идеи, — начал он, — однако конференции специалистов, как, например, совещание по зерну… — Я присутствовал и на экономических совещаниях, — перебил его Бродский. — Могу сказать вам, как они проходят. За огромным, в большинстве случаев овальным, столом с зеленой скатертью восседают двенадцать — двадцать весьма внушительных господ — министров или послов, представляющих великие европейские державы. Эти рыцари Зеленого Стола решительно ни в чем не сведущи. Они бездеятельны, но зато и безвредны. Позади них, на простых стульях, сидят группы человек по пять — десять. Они именуются специалистами. Это люди, хорошо осведомленные в вопросах химии, стали или зерна. Они-то превосходно разбираются во всех вопросах. Но им никогда не удается сговориться друг с другом. Они страдают чванством, свойственным специалистам, то есть худшей его разновидностью, и не будь тут, во имя спасения несчастного человечества, честных невежд Зеленого Стола, — всякая экономическая конференция заканчивалась бы войной. И вот после долгих прений вступают Благие Невежды; они произносят успокоительные, туманные речи, затыкают специалистам рты и в конце концов принимают резолюцию, которая сама по себе ничего не значит, но предоставляет природе действовать, как ей заблагорассудится. Вот, дорогой господин Ольман, к чему сводится экономическое упорядочение Европы! Госпоже Шуэн хотелось, чтобы обед закончился беседой на менее сухие темы. Она задала Лотри вопрос о семейной жизни в России, об отношении русских к любви. Он стал рассказывать о том, как в Москве целому семейству приходится ютиться в одной комнате. — Буржуазия не умрет, она уже умерла, — говорил Бертран Денизе. — Она стала пролетарской с тех пор, как начала носить мягкие воротнички и собственноручно чинить свои автомобили, подобно тому как дворянство обуржуазилось, когда облеклось в черный фрак… подобно тому как король перестал быть королем с тех пор, как стал выезжать в Оперу без сопровождения лейб-гвардии. Класс отрекается от самого себя, как только отрекается от стеснительного церемониала и обременительных привилегий. — Вы совершенно правы! — сказала Дениза. — Одежда создает человека. По утрам, когда я выхожу из дому пешком, в непромокаемом пальто… — Послушайте же! — властно крикнула баронесса Шуэн. — Господин де Лотри грозится, что разместит в моей столовой двадцать кроватей… Интересно! Беатриса де Вож, брюнетка с глазами восточного разреза, говорившими о чувственности, заметила, что революция, вероятно, принесет людям счастье, потому что избавит их от всяких ограничений. — Каждому хочется отделаться от семьи, от определенного социального круга, — сказала она. — Нас сдерживает только малодушие, привычка. Революция каждому возвращает свободу. Вероятно, многие эмигранты тысяча семьсот девяносто первого года были гораздо счастливее нас. Изабелла Шмит резко, с негодованием прервала ее: — Полноте! Уверяю вас, что большинство женщин не имеет ни малейшего желания расстаться со своим домом, с семьей… — Мне кажется, — сказал Лотри, — что в России сейчас наблюдается отрицательное отношение женщин к свободной любви, потому что это ведет к умалению их престижа. Лакеи почтительно обносили гостей блюдами с засахаренными каштанами и шоколадом. Госпожа Шуэн, внимательно выжидая момент для заключительного аккорда, собрала в одно место свою золотую сумочку, веер из перьев и коробочку со слабительным. IV В гостиной группы гостей распались и заново составились — уже на основе более глубоких симпатий. В те дни, полные политических и финансовых треволнений, мужчин влекло друг к другу. Баронессе стоило немалых усилий ввести дам в группы беседующих гостей; она считала, что это необходимо, иначе вечер будет скучным. Дениза подвела Бертрана к Ольману. — Мне хотелось бы, чтобы вы поговорили с моим мужем. Вы убедитесь, какой он умный, — сказала она ему еще за столом. Бертран пытливо присматривался к Ольману. Черты лица у Эдмона были тонкие, взгляд — усталый; он казался озабоченным, серьезным, как бы подавленным каким-то бременем, непомерным для его хрупкого тела. — Дорогой мой, — обратилась к нему Дениза, — вот Бертран Шмит… Вы ведь знаете — он мой друг детства… Я вам рассказывала, как мы вместе ездили в поезде в Руан и домой. Она взглянула на мужа, как на детском празднике несколько встревоженная мать смотрит на своего застенчивого, робкого ребенка, думая при этом: «Весело ли ему?» Она спросила: «Вы хорошо себя чувствуете, дорогой? Довольны?» Отходя, она улыбнулась им. — Меня очень заинтересовали мысли, высказанные вами за столом, — начал Бертран. — Я не предполагал, что крупные банкиры могут быть так либеральны и так смелы. — Не желаете ли сесть, — предложил Ольман. Он вынул из портсигара папиросу и, не зажигая, стал пальцами разминать ее. — Не следует судить о взглядах крупных банкиров по тому, что я сказал; в глазах таких людей, как Сент-Астье, я — опасный утопист… Мне кажется, однако, что интеллигенция несправедлива к нашим деловым кругам. У большинства из нас мысль о наживе — далеко не единственная идея, определяющая нашу деятельность. Ведь личные потребности человека как-никак довольно легко удовлетворить. Нет, нами руководит не корысть, а чувство собственного достоинства, забота о престиже наших фирм, политические предубеждения и, что ни говорите, — в той мере, в какой это совместимо с человеческим эгоизмом, — желание быть полезным, содействовать умиротворению и восстановлению мирового равновесия. Около них кто-то сказал: — Бриан получит пятьсот голосов. Я видел предварительные подсчеты. — Не знаю, представляете ли вы себе политическую роль, которую может играть банкир… — продолжал Ольман. — Обратите внимание на франко-итальянское соглашение, которое на днях будет подписано: оно подготовлено соглашением между банками… Конечно, задачи еще остаются огромные. Мы должны помочь Германии; что касается меня, я тщательно изыскиваю к этому пути. Мы можем поддержать Восточную Европу. Почему в Румынии серебро котируется в тридцать — сорок процентов, а во Франции почти ничего не стоит? Дело не в недостатке капиталов и не в отсутствии спроса на них, дело в отсутствии доверия. На нашей обязанности создать это доверие и сгладить существующую сейчас опасную разницу курсов… — Вы скажете, что писатель — больший консерватор, чем банкир, но разве вы считаете, что доверие можно создать? — возразил Бертран. — Вы говорите о предоставлении займов европейским странам. А какую вы получите гарантию? Мне кажется, что всякая гарантия иностранного государства теряет силу в случае революции или войны. — Согласен, но есть ли нечто такое, что не теряло бы значения в случае революции или войны? Банковские методы Сент-Астье только подготавливают большевизм, только питают его. Я стараюсь его сдержать. Я считаю капитализм вполне жизнеспособным, нужно только желание спасти его… Знаете ли, господин Шмит… К ним подошла Дениза в сопровождении Монте. Собеседники встали. — Простите, друг мой, что я помешала вам, — сказала она, — но господин Монте рассказывает такие интересные вещи, что мне хочется, чтобы и вы послушали… и вы тоже, Бертран. Она положила свою руку на руку Бертрана, и этот непринужденный жест показался ему очаровательным. «Как она непосредственна», — подумал он. Ольман молча смотрел на ее руку. — Так поясните же, господин Монте, то, что вы мне говорили… Почему, по-вашему, время уже упущено и нашу цивилизацию спасти нельзя? — Очень просто, сударыня. Ведь в большинстве европейских стран хаос достиг таких пределов, когда какой-либо контроль становится невозможным… Не во Франции, конечно. Франция — страна удивительно уравновешенная. Достаточно взглянуть на моих дордонских избирателей; это фермеры, живущие исключительно землей; товарообмен с внешним миром сводится у них к шестистам франкам в год; они покупают одни только бакалейные товары и расплачиваются за них несколькими мешками зерна в год. Поэтому ясно, что никакой кризис не может нанести им существенного ущерба. Недавно я побывал в разных местах между Парижем и Марселем. Люди пьют, курят, обсуждают сообщения местной газеты. Нет, в настоящее время Франция не настроена революционно, но ее могут увлечь. Десять государств в Европе стоят накануне краха: Испания, Италия, Германия, даже Англия. Не забывайте, что революцию, как и войну, нельзя предвидеть заранее. Только уже после совершившегося факта историки выясняют ее причины и раскладывают их по полочкам… Случайной драки какого-нибудь шофера такси с полицейским, нескольких капель крови, волнения небольшой толпы, заминки в области финансов вполне достаточно, чтобы вызвать великие потрясения… Это может случиться хоть завтра. — Все возможно, — согласился Бертран, — однако, как только что говорил господин Ольман, ничего рокового не случается. Революцию можно предвидеть и предотвратить. — А зачем предотвращать? — возразил Монте. — Единственный способ найти место для нового — это разрушить старое… И как увлекательно было бы строить заново!.. Что ни говорите, для двадцативосьмилетнего депутата, вроде меня, соблазн велик. Я чувствую себя архитектором, которому говорят: «Снесите целый квартал Парижа и стройте в нем, что хотите и как хотите». Чудесно! — Я очень боюсь образов; они порождают иллюзии, — сказал Бертран. — Построить дом и перестроить цивилизацию — задачи несоизмеримые. Для постройки дома существует определенная техника. А кому под силу воссоздать то, что созидалось веками? Вам, господин Монте, это, во всяком случае, не удастся, ибо вас и не пригласят в архитекторы. К какой партии вы принадлежите? Вы социалист? — Радикал-социалист. — Значит, у вас нет и тени надежды. Вы окажетесь в стане жирондистов. А архитектором будет наследник вашего наследника… Да и то… — Ну и что ж? — возразил Монте. — А вам приятнее было бы стать Сталиным, чем Лениным? — Этот вопрос надо задавать не мне, — ответил Бертран. — Сама идея революции мне глубоко чужда. Это не значит, конечно, что я считаю наше общество совершенным и верю в его неизменность. Напротив, я хочу, чтобы оно видоизменилось, но хочу, чтобы это совершилось без ненужных страданий. Разрушение того, что было с таким трудом создано людьми: мир, законы — представляется мне абсурдным. И зачем разрушать? Чтобы после двадцати лет страшных бедствий, от которых погибнут все, кого мы любим, прийти к исходной точке? Нет, покорнейше благодарю. Дениза сняла руку с его руки. — Я вас не узнаю, Бертран, — сказала она. — Прежде вы были решительнее. Я вполне согласна с господином Монте; мне представляется восхитительным все перестраивать, вдруг оказаться в поколении зачинателей, после того как целых тридцать лет ты считал, что относишься к поколению охранителей руин. — А что делают революции? — возразил Бертран с некоторым раздражением. Ему было неприятно, что Дениза стала на сторону человека моложе его. — Чего достигли люди восемьдесят девятого года? После сорока лет гонений и войн они установили во Франции конституционную монархию, которая образовалась в Англии еще во времена Великой хартии. — Однако не станете же вы утверждать, что русские не ввели никаких новшеств? — Русские? В настоящий момент они открывают Америку. Через десять лет они изобретут капитализм, — сказал Ольман. — Но вы все же согласны, что нынешний беспорядок не может долго длиться? — спросил Монте. — Вы согласны, что экономическая система, порождающая миллионы безработных, должна либо переродиться, либо уступить место другой системе? Согласны? Отлично. А знаете ли вы таких политических деятелей, которые, будучи честными и умеренными, осуществили бы большие реформы? Мне известно очень мало таких примеров. Дело в том, что великие дела творятся только чудовищами. Наполеон был чудовищем. И капиталисты ничему не научатся до тех пор, пока чудовища не заставят их отречься от власти… Ольман мягко запротестовал: — Напрасно вы так думаете, капиталистический мир сильно изменился… Банкир, как, например, я, считает себя своего рода чиновником, как бы доверенным своей страны. Он готов согласиться на контроль со стороны государства. Он согласен на него. — Это вы, Эдмон, согласны, — сказала Дениза. — Вы — да, но Сент-Астье и прочие отнюдь не согласны. К чему же так говорить, когда вы сами, возвращаясь с заседаний правления, постоянно жалуетесь на то, что ваши коллеги упорно стоят на своем? Он посмотрел на нее с грустью. Зачем же она отступается от него в самый разгар спора? И с досадой взглянул на часы. — Дениза, не пора ли домой? — сказал он. — Что вы, дорогой? Все это так интересно. Мне не хочется. Изабелла Шмит подошла к ним и тоже обратилась к мужу:

The script ran 0.007 seconds.